А между тем городские обыватели начали толковать да перетолковывать.

— Знаете что, — говорил франт в венгерке на ухо купцу Ворышеву, посещая его в лавке, — Шарлотта-то Карловна наша… гм…

— Быть не может!

— Да и мне кажется странно. Так скажите, пожалуйста, с какой стати барону сиднем сидеть в аптеке? Ведь он надворный советник, к тому же человек с капиталом, даже богатый. А вещи какие у него — просто загляденье! Намедни я еще видел одно изумрудное кольцо, кольцо-то, знаете, маленькое, а изумруд большой — славная штука! Сот пять стоит. Да и в столице, я спрашивал, знаком ли он с министрами, так говорит, что не со всеми, а знаком… Ведь в аптеку хорошо ходить нашему брату время убить, а этакому человеку, кажется, вовсе не черед. Странное дело!

— Совершенная правда-с, — сказал Ворышев и погладил бороду.

— Слышали, — говорил с лукавой улыбкой судья городничему, — слышали, какую наш Франц Иваныч получил обнову?

— Да-с, слышал стороной.

— Какая тут сторона, дело явное. Они открыто живут вместе. Неприлично, совершенно неприлично… Я бы на вашем месте в это дело вмешался. Начальство обязано, как попечительная матерь, вникать в нравственные отношения жителей и указывать на то, чего они должны остерегаться. Ваша обязанность…

— Гм, вы думаете?

— Без сомнения. Вы хранитель городской нравственности.

— Право?

— К тому же наш барон-то, кажется, просто вольнодумец… Он был у вас с визитом?

— Нет.

— Будто?

— Право.

— И у меня не был… Ну, пожалуй, у меня еще ничего, а вы начальник города… А вы к нему ездили?..

— Ездил… почел долгом.

— В мундире?

— Да.

— И он не отплатил за визит?

— Как не отплатил?..

— Ну, то есть сам не явился к вам?

— Нет.

— Да что ж он, в самом деле, о себе думает?.. Право, не худо его проучить.

— А впрочем, — заметил городничий, — я, право, не понимаю, что он нашел в аптекарше? Немочка — и все тут. Вот то ли дело польки! Как мы в Белоруссии стояли, так я на них нагляделся: нечего сказать — женщины! Как воспитаны, как танцуют мазурку… Такие все амурчики, что просто из рук вон! Что ж, вы полагаете, мне надо поговорить с Францем Иванычем?

— А уж это ваше дело. Поступайте как знаете.

— Вот штука, — шепнул исправник заседателю во время присутствия, пока старый секретарь непонятливо гнусил бесконечный и бестолковый доклад, — штука так штука. Просвещение и до нас добирается. Аптекарь продал свою жену за пять тысяч рублей.

— Поторопился, — сказал, подумав, заседатель. — Мог бы получить больше; ну, и то куш порядочный. Есть же людям счастье!..

— Какая резолюция? — спросил секретарь.

— А как ты думаешь?

— Да, предать суду и воле божией.

— Я согласен.

— И я тоже.

Исправник и заседатель подписали резолюцию и отправились по домам.

— Ну, матушка, — говорила статская советница Кривогорская бедной дворянке, стоявшей перед ней в голодном почтении, — ну, матушка, слышала?.. Мерзость какая! Пфу!

Статская советница отвернулась и плюнула с негодованием.

— Про аптекаршу, что ли, матушка?..

— Про кого же другого? Ведь есть же этакие мерзавки!

— Поистине, грех великий.

— Что-о-о?..

— Грех, матушка, великий.

— Я не велю ее на двор к себе пускать. А ведь он, матушка, говорят, богатый человек… Много дарит, верно. Не слыхала ли?

— Нет, не слыхала-с.

— Экая ты бестолковая. Никогда ничего не узнаешь.

Говорят, собой хорош. Ты его видела?

— Видела.

— Брюнет или блондин?

— Не разглядела хорошенько.

— Что ж ты, слепая, мать моя? Ничего ты таки не знаешь. Ходишь себе болван болваном. Я его дедушку, должно быть, видала в Москве, когда мы с покойником жили на Никитской. Кажется, мог бы вспомнить, что я не бог знает кто; хоть бы плюнуть пришел сюда, так нет. Очень важная особа! Беспокоиться не угодно… Да и хорошо делает. Он уж верно ничего такого у меня не найдет. Экая мерзость! Пфу!!.

Несколько дней спустя дрожки городничего остановились у аптеки. Франц Иванович, как человек нечестолюбивый, поморщился немного от нежданного визита, однако ж встретил градоначальника с должною почестью.

Городничий, человек доброжелательный, но глупый, принял за дело данный ему совет вмешаться в семейные дела аптекаря.

— Я имею с вами переговорить об экстренном случае, — сказал он важно.

— Чем могу я вам быть полезен? — отвечал аптекарь. — Девичьей кожи у меня нет, а ромашки не осталось.

— Обязанность моя, — продолжал городничий, — не ограничивается только одним полицейским наблюдением. Начальство обязано, как попечительная матерь, вникать в нравственные отношения жителей и указывать на то, чего они должны остерегаться.

— Непременно, — отвечал аптекарь.

— Я очень рад, что вы со мною согласны. Мы с вами люди степенные и можем обсудить дело не горячась — не правда ли?..

— Точно.

— В старину было иначе. Я скажу хоть про себя: когда я стоял с полком в Белоруссии — вы знаете, около Динабурга, - я был еще молод, часто влюблялся, могу сказать накутил порядком… Да что за женщины эти польки — загляденье! Панна Дромбиковская, панна Чембулицкая… Наши русские и в подметки им не годятся…

— Да к чему это? — спросил аптекарь.

— Виноват, заговорился. Я хотел только сказать, что я надеюсь, что вы примете как следует то, что я имею вам сообщить.

— О панне Чембулицкой?

— Нет-с, о вашей супруге.

— Об моей жене? — закричал аптекарь таким голосом, что городничий отскочил на два шага.

— Не пугайтесь, это толки, о которых я для пользы вашей хотел вас предупредить.

— Какие толки?..

— Так… ничего… Только многие у нас удивляются… частым посещениям барона в вашем доме… и делают гнусные сплетни… Вы понимаете?.. Я совсем не этого мнения… Но есть признаки. Надобно быть осторожным…

Аптекарь задрожал всем телом.

— Вы видите это окошко, — сказал он задыхающимся голосом, — скажите всем, которые явятся ко мне с подобными предостережениями, что я их вышвырну вон, как негодную стклянку. Жена моя чиста как голубь… Она выше клеветы, она выше всех низких сплетней, которыми живет ваш глупый город, господин городничий. Если кто-нибудь коснется хоть словом, хоть намеком до ее репутации, то вы видите эти руки… я руками разорву его как собаку, пока у меня будет хоть капля крови! Жену мою оскорбить! — кричал аптекарь. — Жену мою! Да это задеть мое сердце раскаленными щипцами. Да знаете ли, что в сравнении с ней весь ваш город… не стоит прошлогодней пилюли. Да я истерзаю, истолку в мелкий порошок всякое животное, которое дотронется только до нее!

В эту минуту аптекарь вырос на два аршина. Городничий пожал плечами и потихоньку выбрался на крыльцо.

Аптекарша стояла за дверью и все слышала. Когда она отворила дверь, муж ее спокойно уже сидел за конторкой, писал свои счеты и потряхивал рыжей головой.

— Что это ты шумел с городничим? — робко спросила Шарлотта.

— Да что, все пристает, чтоб я тротуары чинил на свой счет, а из каких доходов?..

Аптекаршу тронула бескорыстная привязанность ее мужа. Совесть начала ее мучить.

«О! — подумала она. — Отчего мой муж не дурной человек, я была бы спокойнее. Странная моя участь!..

Бедное мое сердце! Я не могу любить человека, который посвятил мне всю жизнь свою, а готова погибнуть для того, который был бедствием моей молодости! Но по крайней мере я не изменю своей обязанности; я останусь верна велениям закона».

Три недели прошли в мучительном упоении. Увлеченная обманчивым рассуждением, аптекарша предалась вполне преступному чувству. С утра смотрела она у окошка, не идет ли вожделенный, и когда он показывался вдали, глаза ее радостно сверкали, и когда шаги его отзывались на крыльце, сердце ее билось, страстный румянец пылал на щеках ее; она была счастлива: и бедный городок, и бедная аптека казались ей раем земным.

А он? Кто вникнет прозорливо вовсе изгибы человеческого сердца с высокими природными началами, но испорченного от прикосновения света? Он тоже увлекался тайною прелестью восторженного сочувствия. Желая быть Фоблазом, он едва не сделался Вертером. Он был влюблен истинно, влюблен как студент, а хотел рассуждать о любви как лев новой школы. Он стыдился иногда искренности своих чувств и всячески старался возвысить себя до окаменения модного изверга. И любовь — эта чистая капля небесной росы — невольно освежала его коварные замыслы, и обольщенный обольститель, ежечасно прерываемый в своих безнравственных предприятиях, должен был поникать головою, играть в четыре руки и слушать наивные рассказы о прежних подругах, о школьных невинных шалостях, о скромном ручейке девичьей жизни, тогда как воображение его возмущалось кипящим ключом. Тщетно старался он возобновить сцену памятного обеда: аптекарша истощала все женские хитрости, чтоб отклонить признания и страстные речи; и когда он сердился и душевно проклинал свою светскую оплошность, она так очаровательно умела ему улыбаться, она так выразительно глядела на него, что чело его снова прояснялось и надежда вкрадывалась в грудь. Иногда бедный барон нападал на самые разочарующие мелочи жизни; иногда аптекарша выходила к нему с озабоченным видом и засученными рукавами: это значило, что в этот день у нее стирали белье; иногда платье ее уж чересчур оскорбляло моду; иногда она прерывала намеки о вечной страсти и поспешно уходила в кухню взглянуть на жареную баранину, составляющую, как известно, важный предмет губернского продовольствия, — в эти минуты барон бесился на себя, на страсть свою и приказывал Якову укладываться. Потом, думал он, что неучтиво же уехать не простясь, и он опять отправлялся в аптеку. Шарлотта сидела задумчиво у окна. В глазах ее отражалось небо глубокого чувства. Она ему улыбалась… Голос ее, звучный, мягкий, отдавался в его сердце, и он снова забывал свою досаду, планы искусного обольщения и сидел и засиживался по-старому, не наглядевшись и не наслушавшись досыта.