Среди ночи вновь грянул длинными трелями междугородный звонок.

«Господи! Что-нибудь с Хрустовым случилось?!» Я схватил трубку.

— Родион Михайлович, привет! — услышал я густой бас Ильи. — НТВ смотрите?

— Нет, а что там?

— Папу показывают. Уже почти минуту!

— Спасибо! — Я бросил трубку и включил телевизор. Экран медленно загорелся, я увидел бородатого, с запавшими глазами Хрустова, который лежал на наклонной больничной койке, ожесточенно глядя в потолок, вытянувшись, как пролетарский писатель Николай Островский, автор книги «Как закалялась сталь».

— Нет, — хрипло буркнул он, видимо, отвечая на некий вопрос корреспондента. — Я отказываю в доверии и этому правительству, и этому президенту.

На экране тут же появился грузный лысый дядька с гуцульскими усами, в белой рубашке. Он сидел за столом и смеялся.

— Подумаешь, трепло, вечный бузотер отказывает нашему лидеру! Неплохой был когда-то парень, да свобода его испортила! «Я, я, я!..»

— Таково мнение знатного строителя в прошлом, Героя социалистического труда Андрея Валевахи, ныне — мэра города Виры, — сказал в заключение беседы корреспондент телеканала, бесстрастно глядя в глаза миллионам телезрителей.

(Продолжение летописи Л.Н.Хрустова.)

Девушка, наконец, замолчала. Она, конечно, почувствовала, несмотря на смех начальника: его мучают невеселые мысли. Впрочем, Васильев был бы не против, если бы она продолжала тараторить прелестные глупости, но гостья уставилась в чернильные сумерки и смаргивала слезы, уже предвкушая встречу с несчастной сестрой.

Возле женского общежития Васильев помог ей выйти из машины, по-восточному приложил руку к сердцу и повернул в Управление.

«Все-таки приятно, когда рядом с тобой побудет хоть минуту молоденькая, ясная девушка. У нее свои страсти… рада шуткам, над которыми мы уже не смеемся, читает взахлеб книги, которые мы уже не читаем… Надо бы в Москву позвонить, Валентине… Не хочется. На душе лягушки-квакушки».

Медленно поднявшись на второй этаж, по пути в свой кабинет, Васильев остановился перед дверью Титова — сквозь щель над полом лился электрический свет. Васильев заглянул в кабинет — Титов и Понькин, оба бледные, как заговорщики, разом от стола оглянулись.

— Товарищи, я просто так.

Отпер свою дверь, женщин в приемной уже не было, однако Васильева дожидался еще неостывший чайник, на тарелке лежали бутерброды с колбасой. Альберт Алексеевич сел здесь же и поужинать, потом, подумав, что если коллеги вдруг выглянут и увидят его здесь за одинокой и скудной трапезой, начнут куда-нибудь приглашать, — забрал чайник, бутерброды и ушел к себе.

Не чувствуя ни вкуса, ни радости, поел, закрыл глаза. Клочками света лезли в мозг воспоминания прожитого дня и прожитой жизни. Одно с другим путалось. Белая панама и тонкие руки больной матери… с шишечками на локтях… резиновые костюмы водолазов с лягушечьими лапками застывающего на них льда…

Позвонил в штаб. Трубку снял Помешалов.

— Это я. Просьба — чтобы никто больше не лазил. Ясно? Туровскому привет. — «Это чтобы не обижали парня». — Завтра лечу в верховья. Хочу снег посмотреть.

— Насчет паводка?

— Йес, сэр. А вы тут, надеюсь, сутки без меня продержитесь… — И добавил, чтобы еще более смягчить тревогу. — Потом все расскажете, как Штирлиц Борману.

— По’нято! — засмеялся новый начальник штаба. — «Понято» — это так говорит, Альберт Алексеевич, один фотокор…

— Не тот ли самый сукин сын, что писал про розовый город палаток?

— Он самый.

— Надо немедленно изобрести специальный орден для таких журналистов. Из свинца вырезать, что ли. В виде коровьего языка… хотя зачем обижать корову? Она в Индии в положении царицы мира…

…Васильев высадился из вертолета у Красных скал, договорился с летчиками, что они заберут его завтра утром здесь или — к вечеру — выше по Зинтату. Он разожжет костер и постреляет красными ракетами.

Альберт Алексеевич заскользил на лыжах по жестким весенним сугробам к охотничьим избушкам. Он здесь уже бывал осенью, сразу после перекрытия, когда скромно праздновали победу. В одном зимовье живет знакомый старичок, отец бригадира Майнашева. Но избушка оказалась пуста, в ней давно никого не было. На дощатом столе лежала записка, нацарапанная карандашом: «ЗАБОЛЕЛ УШЕЛ ПАРТИЗАНСКОЕ». Партизанское — село в доброй сотне километров…

Васильев заглянул в другие постройки — там и вовсе не пахло жилым духом. Вернувшись в майнашевские стены, уже собрался растапливать печь, но услышал вдалеке выстрелы. Быстро нацепил лыжи и побежал в ту сторону, и, кажется, заблудился — попал в бурелом, а потом в еловое раменье, где тишина и мрак. Ели во все стороны одни и те же — одинаковые, а залезть на смолистое дерево не залезешь — из глубоких сугробов торчат гибкими макушками.

Альберт Алексеевич ничего в жизни не боялся, только жалел потерянное время. Он умеет и костер распалить, положив два бревна рядом, чтобы до утра тлели… умеет и шатер из веток соорудить… но ему очень сейчас хотелось к людям, которые живут совсем другими интересами, нежели он, начальник стройки. Васильев выстрелил вверх из обоих стволов. И услышал ответные выстрелы.

Он побрел на звук и спустился в лог, здесь, под снегом, скорее всего протекает ручей. Увидел избенку в сосняке, над трубой вьется вкусный дым, а возле избенки стоит двубородый дед, с выдающимися к тому же усами.

— Здрасъте! — закричал весело Альберт Алексеевич. — Чужих пускаете?

Старик внимательно всмотрелся в лицо Васильева и, сутулясь, побрел в избу. Васильев зашел следом, поставил на стол бутылку водки и стал разуваться.

Здесь было очень тепло, над головой — на жердях — сохли портки, унты, валенки, темные полотенца, скрутившиеся от жара.

Старик не был глухим — он оказался углублен в свои мысли. Но это не сразу дошло до Васильева. Счастливый от того, что попал в столь гостеприимный дом, начальник стройки сразу представился:

— Васильев, друг Майнашева. Альберт Алексеевич.

Охотника Майнашева старик знал.

— А я — Степан Аполлонович.

«Какое дивное отчество!» — отметил Васильев. Старик тем временем кивнул на столик у окна, пригласил ужинать. На большой фанерке, многажды скобленой, лежала распластанная розовая рыба, в старой, фарфоровой тарелке с отбитым краем поблескивали горкой грибы. Бородач выпил треть полстакана, через минуту ухмыльнулся, разглядывая гостя, потом снова посуровел и таким оставался все время.

— Брусничку вот… — пробормотал, наконец, старик. — Благолепная.

— Спасибо.

А потом и разговор завязался.

— Ходил я в город… пельсию просил…

— Ну, дали?

— Васька, говорю, получает… а мы с ним годки.

— Ну, и как?

— Пришел туда, ружье в колидоре поставил, сам выглядаю — не умыкнет кто. А девки смешливые… в кишочках у них чешется… смеются да смеются.

— А чего они смеялись?

— Да сначала над именем.

— А что ж в нем смешного? Разве что отчество их удивило.

— Нет, имя. В бумагах-то у меня Стакан Аполлонович.

— Стакан?!

— Когда переписывали в деревне, пашпорт выдавали, паренек дурашливый попался… взял да вписал Стакан. Батя у меня сильно пил. Ну, Стакан и Стакан. Был у нас и Трактор Иваныч Кашинов… Я опосля менять ходил, не поменяли. Ну, ладно. Смеются и смеются. Потом допрос устроили откеда? где воевал? Я им: ходили, говорю, по Зинтату… на лошадях карабкались… командир у меня был — Селезнев Мишка… сабля с золотой ручкой… рубали головы басурманам.

— И что девушки? — Васильев ел соленые маслятки, размером с маленькую пуговку или даже капсюль. — Что они?

— Хихикают! «Ишшо! Ишшо!» Я им ишшо! Ачинск, говорю, брали… поезд с золотом везли. А они хихикают.

— Что же они хихикают над бедным стариком?

— Спроси их! Ходил я за пельсией, ходил. А толку?

— Что они сказали-то?

— «Дедушка… так ты же не на нашей стороне воевал-то! Ты же с белыми был! Кто же тебе пельсию даст?» Я говорю: не знаю я… где был, там и воевал… У Васьки вон пельсия есть, вместе воевали… и у Сереги Матвеева… А у меня нет.

— А они что? — заинтересовался невероятной историей Васильев. «Или старик поглупел за долгую жизнь в тайге, или разгрывает меня, веселит. Ишь, как смотрит».

— Бог их знает… хихикают, сбежались смотреть, на карточку снимают. Я ружье-то занес, с ружьем сел… Потом говорят: ты иди, старый, к большому начальству. Токо имена не называй, с кем воевал.

— И ты пошел?

— Ходил… и там смеются. Уже спознали. Не дали мне пельсию. Да мне пока и не надо, я и зверя выслежу, и рыбу поймаю… — Старик, вскинув белесые глаза на потолок, наотмашь перекрестился. — Но что как состарюсь совсем, а? То-то. А я что? Где был, там и воевал. Молод был, парнишечка… Да-а, далеко прожита жизнь, ничего про наших уже не слыхать.

«Да, единственная, бесценная прожита, — размышлял Васильев, куря сигаретку и с удивлением разглядывая диковинные, длинные две сизожелтые бороды старика, как у путешественника Семенова-Тяньшанского, глубоко посаженные маленькие умные глазки меж розовых, дрожащих век. — И разве можно сейчас над ним смеяться? А объективно — бывший враг. Мог и моего отца убить. Зачем же он жил? Ради чего? Ведь не желал же он России зла? Стало быть, своя правда была? Но какая? Знает ли сам?»

— Слушайте, Степан Аполлонович, — вдруг заволновался Васильев. — Я вот тут на Зинтате ГЭС строю.

— Слыхал про перемычку.

— Да, перекрыли мы реку скалой. Большое динамо поставим, свету будет много. — Слушает ли старик? Допил стакан, отошел к печке, сует в огонь длинные поленья. — Вы мне вот что скажите. Какой нынче паводок ожидается? Снегу-то много. Рано будет таять?

— Белый — он не скоро… — загадочно забормотал старик, доставая из-под лавки приемник ВЭФ-202 и кривым пальцем с черным ногтем включая его. — Это если городской — черный, сизый. А белый — он ить как сахар. Помню, на лошадях едем, а ён блестит… лоб ломит, как пулей… а Наталья в родах была…

Старик уже не улыбался, задумался, замолчал.

— Паводок нынче поздний будет? — уже громче спросил Васильев, перекрывая голосом приемничек — там ныла скрипка. — Или ранний?

— Да-а. Помню, шаль разорвала… мучилась… с золотым шитьем шаль была… теперь не соединить… — Старик резко выключил приемник. — Кто ить его знает? Если с Китая подует, даст бог, в апреле шевельнется.

— В апреле? Не позже? Неужели нет никаких примет, чтобы точно: когда?

— И Серега, говорю, получает… — опять кривя губы, бормотал старик, задвигая валенком приемник под лавку. — А они: «Ой, девоньки, гляньте — живой белогвардеец!»

— Течение, конечно, бурное, — не унимался Васильев. — Но холодно ж, Саяны. В прошлом году когда река пошла?

— И в прошлом году ходил… — закивал старик, он уже не слушал гостя, отвернулся к гудящей печке, разгребая узловатыми пальцами диковинную бородищу. — Смеются… тебе надо в Америку… прямо туда иди, к Сы-ыру…

— К какому Сыру? — наморщил раздраженно лоб Васильев. — В ЦРУ?! — Он расхохотался. «А, чорт с тобой!» — Извините. Я полежу.

Альберт Алексеевич устроился на топчане, на пышной медвежьей черной шкуре рядом с оскаленной мордой с потухшими глазам. Давно ему не было так хорошо. Вдруг всё — сон, и он сейчас проснется в молодые годы, в других, куда более теплых и спокойных краях?..

— А они смеются… — доносился словно издалека голос старого охотника. — Я им меду принес. Мед хороший, жгется! Мед взяли, а пельсию не дали…

— Вы где прописаны? — через силу, сквозь сон, спросил Васильев.

Старик назвал поселок Минуса, это возде города Минусинска. Не так далеко отсюда. Если Васильев поедет в Саракан, непременно завернет в те края, переговорит с властями. В самом деле, трагедия, не над чем тут смеяться.

— Я постараюсь помочь… — пробормотал Альберт Алексеевич.

Степан Аполлонович вздохнул:

— Все так говорят… и генерал один говорил… и профессор, всё скалы на карточку снимал… Нешто поможешь? Спасибо, паря.

«Попробую». Васильев уже спал. А через час или два — трудно определить — он проснулся.

Старик дремал, сидя на низенькой скамейке перед печкой, в которой царили красные и синие угольки. В маленьком мутном окошке избы властвовала красота предвечерних Саян. Тайга вокруг не тронутая, снег белый, как сон в раннем детстве…

— А река наша, — неожиданно забормотал старик, — куды она денется? Выше берегов не пойдет… туда и уплывет, в окиян, где Бегичев, слышал, лежит. И наш Александр Васильич бывал там. — Не о Колчаке ли он вспомнил? Наверно! — А я вот окияна так и не увидел. Говорят, зеленый как зверь! На месте не стоит.

«И я не видел океана, все некогда».

— Сами рожь сеяли… коноплю лущили… от рук пахнет, сдуреешь и песни поешь…

«А у нас, под Ленинградом, и не было конопли…»

— Зато крапива, — радостно вспомнил Васильев. — В блокаду вспоминали — какие бы щи замечательные вышли!

— Жглась, зараза! — осветился улыбкой старик. — Разве нынче крапива?! Хоть губами бери. А тогда… при луне, помню, к Наталье скрытно прискакал… полез к окошку, а она мне щеку опалила. А Наталья в другую щеку поцеловала. — Старик, обернувшись к гостю, сконфуженно хмыкнул. — До сих пор… обе горят…

И снова Альберта Алексеевича потянуло в сон. Он покурил за порогом (старик не курит), и они стали укладываться спать на одном топчане.

От старика, от его полушубка кисло пахло потом, рыбой, дымом. Он полежал с краю и вновь поднялся, старику не спалось. Видимо, своими расспросами, своим вниманем Васильев разбередил память одинокого человека. Степан Аполлонович ходил по избушке, поправлял фитилек керосиновой лампы и снова, достав из-под лавки приемник, негромко включив, крутил взад-вперед настройку. «Какая грустная судьба… — думал сквозь дрему Васильев. — А где же дети, внуки, жена-старуха? И никакого доброго внимания со стороны окрестного народа… И хоть все всё понимают, а вот что происходит, когда человек считается шедшим против власти. Но он-то считал, что на стороне народа, родной Сибири? Вот я — на стороне прогресса. И если я участвую — пусть иногда, изредка — в общих заблуждениях, буду ли счастлив потом, что был вместе со всеми? Странные, нелепые мысли! Что со мной? Жил себе, торопился, вкалывал, орден дали, не первый и не последний… все вроде есть — признание, жена, квартира в Москве… а почему так плохо мне? Страх смерти догнал под качающейся плотиной? Смешно. Всё одолеем. А в смысле возраста — старик тебя назвал парнем. Еще все впереди! Или нет?»

Сердце скулило, словно щенок запросил молока. Васильев поднялся и, накинув полушубок, вышел за дверь. Что-то задело лицо. Что это? Ах, снег. В сумраке ночи валил снег. Он кружился, невидимый, пышный, душный.

Васильев зажег спичку — в темноте сверкнули глаза зоркой и молчаливой собаки хозяина, и, словно белые бабочки, сыпался и сверкал снег.

«Неужели потеплеет? Неужто оттепель?..»

ПИСЬМО В ПАРТКОМ Ю.С.Г., КОПИЯ В ЦК КПСС:
ВАС. ЧЕРЕПКОВ.

Я, ЧЕРЕПКОВ ВАСИЛИЙ АНДРЕЕВИЧ, ТРАКТОРИСТ ИЗ СМУ-2 (СТРОИТЕЛЬНО-МОНТАЖНОЕ УПРАВЛЕНИЕ № 2), ОБО МНЕ ПИСАЛИ В ГАЗЕТАХ, МОЕ ИМЯ СТАЛО ИЗВЕСТНЫМ МОЛОДЕЖИ БЛАГОДАРЯ БЕЗУПРЕЧНОЙ РАБОТЕ И ЗАБОТЛИВОСТИ НАСЧЕТ ШОФЕРОВ В ПЛОХУЮ ПОГОДУ. ОБРАЩАЮ ВНИМАНИЕ НАШЕЙ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЙ ПАРТИЙНОЙ, ПРОФСОЮЗНОЙ И КОМС. ОРГАНИЗАЦИИ НАШЕЙ СТРОЯЩЕЙСЯ ЗНАМЕНИТОЙ ГЭС, ЧТО НЕКОТОРЫЕ ЭЛЕМЕНТЫ ВТЕРЛИСЬ В ДОВЕРИЕ САМОГО РУКОВОДИТЕЛЯ СТРОЙКИ ТОВ. ВАСИЛЬЕВА А.А., ТАКИЕ, КАК НЫНЕ ПОКОЙНЫЙ ГРАЖДАНИН КЛИМОВ И НИКОНОВ, РАБОТАВШИЕ РАНЕЕ НА СЕВЕРЕ И ТОМУ ПОДОБНЫХ ОТДАЛЕННЫХ МЕСТАХ, ПРИХОДЯТ К НЕМУ НА ДОМ ПО НОЧАМ И ВЫПИВАЮТ, ЯКОБЫ ЗАБОТЯСЬ О СТРОЙКЕ, ЯКОБЫ ГОРЯ ЗА НЕЕ ДУШОЙ, КАК ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ ТРУДЯЩИЕСЯ, ЧТО ЯВЛЯЕТСЯ ЛОЖЬЮ. ОНИ ДУРНО ВЛИЯЮТ НА ТОВ. ВАСИЛЬЕВА, ИБО НЫНЕ ПОКОЙНЫЙ КЛИМОВ, РАНЕЕ СМЕЩЕННЫЙ ПО ПРИКАЗУ ВАСИЛЬЕВА ЗА ДРАКУ СО МНОЙ С ПОСТА ЗВЕНЬЕВОГО, ПРОДОЛЖАЕТ ПО СУТИ ДЕЛА ОСТАВАТЬСЯ ИМ, И ГОВОРИТ НАХАЛЬНО, ЧТО ЗАХОЧЕТ — СТАНЕТ И БРИГАДИРОМ, ПОТОМУ ЧТО ВАСИЛЬЕВ ЕГО СТАРЫЙ КЕНТ И КОРЕШ, ЧТО ЯВЛЯЕТСЯ, КОНЕЧНО, ПРЕУВЕЛИЧЕНИЕМ, МЫ СЛИШКОМ УВАЖАЕМ ТОВ. ВАСИЛЬЕВА, НО У НЕГО ДОБРОЕ СЕРДЦЕ, И ЕГО СОБСТВЕННЫЙ ПРИКАЗ ПОПЕРСЯ, В СЛЕДСТВИЕ ЧЕГО ПОКОЙНЫЙ КЛИМОВ ПОГИБ В СЛЕДСТВИЕ ПЬЯНСТВА ПОД ВОДОЙ. НЕ ПОПРАЛОСЬ БЫ ЧТО-НИБУДЬ БОЛЕЕ ВАЖНОЕ И СВЯТОЕ, ТОЛЬКО ОБ ЭТОМ МОИ ЗАБОТЫ. ОДИН ИЗ РЯДОВЫХ ТРУДЯЩИХСЯ, ОТДАЮЩИХ СВОИ СИЛЫ РОДНОЙ СИБИРИ,

Уважаемые марсиане и сириусане, хоть и стыдно, но придется здесь рассказать — с предельной честностью — что случилось с Хрустовым.

Лёва решился — кровь из носу: он тоже должен побывать подо льдом! Хотя бы в знак памяти Климова. А скорее всего, чтобы доказать Тане, что он не просто краснобай, а мужественный человек!

Как вы понимаете, после ночной смены у него было свободное время.

И вот он на верхнем бьефе, на льду.

Серега Никонов бегает с казенным полушубком и одеялом вокруг проруби, сам весь усыпанный каплями примерзшей воды, как шут в бубенчиках. Он путается ногами в шлангах и кабелях, мешает Иннокентьеву и скулит:

— Лёвка, давай пока нету начальства.

Но Иннокентьев показал ему кулак. Обещать-то он обещал, но долго не дает разрешения. Наконец, когда вылезли Петров и Головешкин из майны по железной лесенке живые-здоровые, похожие на космонавтов, и скинув шлемы да резину, убежали в палатку обогрева, Саша позволил Леве примерить сухое снаряжение.

— Макнешься и назад, — сказал он. — Чтобы себя испытать. Не более того.

Но и «макнуться» не удалось. Когда Левке помогли надеть двойную водолазную шерстяную одежду и сверху — резиновый костюм, привинтили трехболтовый шлем, когда Саша показал жестом, чтобы Левка качнул головой, подтравил затылком воздух — помпа уже качала — Хрустов как во сне стоял, глядя из железного шара с запотелым окошечком в огромную зелено-сверкающую полынью, и ничего не делал. «Неужели я сейчас окажусь там?! Да, надо! Я смелый!»

Но беда была в том, что он обманул Сашу — он никогда не спускался в воду, он срисовал с климовского удостоверения на подходящую бумагу и картон необходимые слова печатными буквами, скопировал печать, а затем подмочил и утюгом прогрел — как если бы удостоверение побывало в воде и подпортилось.

Иннокентьев, без очков близорукий, помнится, глянул на документ, кивнул. А Левка лишь у края проруби подумал, что ведь он ни черта не умеет и там, подо льдом, наверное, потеряет сознание.

А тут еще его надумал фотографировать корреспондент Владик Успенский. Долговязый Серега прыгает за спиной Лёвы, чтобы тоже попасть на снимок. Стуча зубами (Серега от холода, а Лёвка от страха и волнения), они топчутся на слепящем снегу, на солнце, а Владик командует, щелкая аппаратом:

— Повернись к солнцу… мне нужен луч света из иллюминатора!

Хрустов вспомнил, как Владик фотографировал неделю назад Климова. Владик орал на весь Зинтат:

— Я хочу, чтобы весь СССР увидел этого богатыря с бородой! И снимите шлем, как космонавт, чтоб пар шел! Нет, наденьте, — он увидел лысину Климова, — нынче наш редактор лысых не любит… Я знаю, жизнь у вас была трудовая… эй, малыш, отойди!

— Он со мной, — сипло пояснил Климов. — Пускай!

И Серега охотно встал за плечом Ивана Петровича.

— По’нято! По’нято! — бормотал Владин, нажимая на кнопку и прокручивая пленку. — Я напишу, что с детства вас из Ростова-на-Дону манила Сибирь, ее северные сияния… Верно, Иван Петрович?

Вспомнив про погибшего товарища, Хрустов и вовсе задохнулся в водолазном шлеме. Ему в телефон что-то повторял Саша Иннокентьев, но Лева не слышал — он вскинул руки, словно хотел освободить себе рот, горло, и, приседая, упал набок. Дальше смутно помнит — с него сняли шлем, били по щекам.

Когда Хрустова подхватили на руки, освободили от снаряжения и бегом, под полушубком, принесли в палатку обогрева — он, кажется, уже очнулся, был в сознании. Но обрушившийся стыд, мучительный стыд заставил сжать веки.

Без резиновой тесной одежды, но все еще в теплой шерсти, он лежал на каких-то комковатых тряпках и думал: «Только я мог попасть в такое нелепейшее положение. Скорей бы Васильев ушел — вскочу и убегу, пусть даже босой». Сапоги его остались забытые около полыньи, возле ведерка с ревущим желтым бензиновым костром.

Но люди из штаба не торопились уходить на мороз — разговор у них шел бесконечный. Сердечко у Хрустова забилось: «Значит, дырки забиты? Вода будет расти? Так чего ждем?!» Но чем дольше он лежал, тем более неловко было вдруг подняться и пойти. И Левка валялся с закрытыми глазами возле ног старших товарищей, на него не обращали внимания. Только когда сам Васильев нагнулся, даже вроде бы на колени встал рядом и, сопя носом, послушал работу сердца у потерявшего сознание, Лева хотел эффектно сесть и чихнуть. Но его бы не поняли. Самозванец — и еще шутки шутит.

— Эх, Вася!.. — пробормотал Альберт Алексеевич. — Но будем надеяться, товарищи.

«На что надеяться? И почему Вася? Он прекрасно понял, что я притворяюсь?»

Когда, наконец, руководители покинули палатку, и Помешалов за ними, и оба водолаза, и Туровский, потрогав пульс на руке Левы, поцокал языком и тоже вышел, Хрустов подумал: «А может быть, мне плохо? И я в самом деле помираю?! Я так изменился, Васильев меня не узнал?»

Открыл глаза — никого. Увидел чьи-то резиновые бахилы. «Надену. А кирзаки ребята домой принесут». Подошел к пологу, осторожно выглянул — возле проруби стоит толпа. Бегает, фотографируя водолазов, Владик. Они держат на поднятых руках шлемы и хохочут… «Надо мной?»

А это что?! По серозеленому льду прямо к палатке идет Машка Узбекова с термосом и его сапогами. «Господи, тебе-то чего надо?! — взмолился Хрустов, готовый заплакать от досады и, уже не успевая выйти незамеченным, снова рухнул на брезентовый пол, зажмурил глаза. — Значит, все знают. Позор-то какой!.. А Тани нет. Хотя список добровольцев по радио с утра объявляли, этой змее все равно, жив я или меня осетры обкусывают… Теперь она дружит с пролетарским поэтом Бойцовым. Значит, это его стихи мы читали в „Саянской звезде“? Неплохие стишки, но не более того. Я и сам могу… если бы захотел…

Выхожу один я под дорогу, В ледяную воду без звезды. Ночь тиха, пустыня внемлет богу, И ты, дура, не придешь сюды.

Конечно, „сюды“ это неправильно, а я, может, нарочно, чтобы посмешней! Ой, жестко здесь как! Поплюйте на меня звезды!»

Он слышал, как приближается Маша, семеня сапожками, чтобы не упасть на скользком, а сам продолжал думать, конечно, о Танечке, и совестно ему было, и больно. «Значит, судьба. Отхлестала, можно сказать, всенародно по щекам. Ну и гуд бай! Только Маша любит меня. Ку-ку, Машка, иди скорее! Дура — как раз для меня».

Зашелестел полог — видимо, вошла.

— Лёва, — стоя над ним, нежно прошептала она. — Лёвчик… Ой, ты умер? А-а-а!.. — Упала рядом и, переборов страх, приложилась ухом к груди Хрустова. «А лучше бы и вправду сейчас остановилось мое сердце, — подумал Лёва. — Как героя бы похоронили. Таня бы тоже, небось, заплакала».

— Ой, не слыхать… — прошептала Маша. — Лёвчик!.. Ой! Ой!..

— Ну чего тебе? — открыв глаза, грубо ответил Хрустов, и, оттолкнув ее, сел. — Чё орешь?

У Маши засветились глаза, она уронила термос.

— Ой, жив!.. ой, разбила!.. Тебе чаю горячего несла — разбила!.. Нет, цел! — Она отвернула колпачок, выдернула пробку — из зеркальной горловины шел пар. — Будешь?! Замерз, наверно?

Хрустов поднялся, содрал с себя, скалясь от раздраженного усилия, шерстяное водолазное белье, надел — при Маше — унижаться так унижаться — джинсы с трико внутри, свитер с ковбойкой внутри, а затем — чужие резиновые сапожищи, и строго посмотрел на нее:

— Издеваешься?! К-как может быть мне холодно, когда за меня волнуются?! К-когда мое имя на устах у тысяч! Беги к ним! — Он протянул руку к двери. — Они больше замерзли! Я меньше всех был сегодня в пучине, зато первый, как Гагарин… или Титов… — Лицо у него скривилось. — Ну, чего надо? Уходи!

— Лева?.. — Узбекова прикоснулась к его плечу. — Тебе плохо?

— Мне?! Ха-ха-ха! Я смеюсь!.. — И он бросился опрометью к выходу. На бегу накинул свою меховую куртку, уронил и поднял по очереди обе рукавицы, прошмыгнул под мощными ногами крана, мимо трансформаторных шкафов, каких-то ящиков, штабелей досок и железных листов, и когда уже добегал к автобусной остановке, увидел едущую за огромными БЕЛАЗами черную «Волгу» и в ней Васильева. Рядом с ним ерзала, улыбаясь, какая-то девушка, очень напоминавшая Таню.

«Теперь мне все женщины будут напоминать эту гадюку, — подумал с философским вздохом Хрустов. — Никак не может Таня быть знакомой с Васильевым». И снова стало ему обидно, что Васильев обозвал его Васей. И это несмотря на клятвенные заверения в дружбе в тот исторический вечер (после бильярда — на квартире у начальника стройки). «Нет любви на земле, — шептал себе Хрустов, продолжая стыдливый бег по стройке. — Но нет и дружбы!»

Ему встретился Серега.

— Ну, что, что? — закричал Хрустов, увидев его открытый рот и опережая в речи. — Почему не отдыхаешь?! Вечером нам снова в смену! — И как бы переняв у недавно погибшего Ивана Петровича роль наставника по отношению к Сереге, грозно оглядел парнишку. — Или уже с официанткой своей целовался? Пятна красные на щеках.

— Пятна?.. — Сергей смеясь тронул лицо. — Да это от мороза, Лев!

— Смотри у меня! Официантки все испорченные. Правда, их проверяют, моральный облик, все такое. Я тебе лучше другую подругу найду… чистую, верную… — Он что-то еще говорил, а перед глазами стояла сверкающая лиловая вода, которая в полынье завивалась воронкой и позванивала, казалась, о ледяные края. — Ну ладно! Кончаем баланду! Сарынь на кичку!

Пробежали вместе мимо родного блока. В это время из хобота бункера сыпался теплый жидкий бетон. Рабочие, подождав, обступили горку, принялись растаскивать ее с вибраторами, уминать сапогами. И Хрустов, гримасничая, как если бы он неслышно матерился, полез наверх — ругаться с машинистом крана.

Костя с плоским, как луна, лицом сидел в своей застекленной кабинке и, ухмыляясь, жевал. Ну что ты ему скажешь? Он-то на зарплате, в то время как плотники-бетонщики получают сдельно. Машинист с двенадцати до часу обедает — хоть ты криком кричи: БЕЛАЗ с горячим бетоном гудит внизу, на земле, и стропальщик бегает, утирая мерзнущий нос, и парни в блоке стоят, курят до одурения, ждут, — а Костя пьет какао в кафе «Таймень» и погладывает на часы. Опоздать, конечно, не опоздает, но и раньше времени не вернется, и не скоро его кран заберет бетон у самосвала, и подаст наверх, напрягаясь при этом шеей, как гусь, ухвативший жаркую картофелину.

Только открыл Хрустов рот, чтобы выяснить отношения с Костей (он еще не знал, за что его поругать), как на площадке появилась рыженькая Нина в ватной фуфайке и мужской шапке, бывшая подруга Климова. Она кого-то искала. Увидела замершего в стороне Серегу, спросила. Серега показал наверх.

«Всегда я всем нужен!..» — вздохнул Хрустов и, показав кулак машинисту краная, спустился к девушке. Теперь Лёва был как бы главным в бригаде и, возможно даже, мог заместить Климова в любовным отношениях с Ниной, если они у них были и если Нина не против. Она хоть веселая, не то что дура Таня, что приехала за тридевять земель с тремя чемданами и сумкой.

— Да? — спросил Хрустов, браво показывая все зубы в американской улыбке.

И как Климов, сняв комочек снега с перильцев площадки, сунул в рот. — Что-нибудь нужно?

— Сказали, ты погиб… — она растерянно улыбалась.

— Н-но! — веско возразил Хрустов. — Нас не просто убить. Вот, стоит смена… А могли бы столько сделать! Думаю сговориться с машинистом, может, платить ему из своей казны? Времячко-то идет… а работа замерла.

Нина кивала и оглядывалась. «Уж не на меня ли она теперь переключит свое внимание? А почему бы нет? Красивая. И взрослая. Не будет изображать из себя дитятю». Правда, Левка никогда еще не был с женщиной, но это не важно.

Испугавшись, как бы Нина не угадала его мыслей, сорвал с головы ушанку, как если бы ему было жарко, голой рукой погладил волосы и оперся о железную перекладину, влажные пальцы тут же приклеились, но Левка продолжал судорожно сжимать ледяное железо.

Нина засмеялась.

— Ты чего? — буркнул Лева и, нагнувшись, подышал в ладонь, с усилием оторвал ее с кровавой полоской по мякоти. — Все путем!.. Когда увидимся?

Нина вдруг насупилась.

— Прав был Иван… все-таки ты дурында. — И убежала, заскользила, как паучок, по железным лесенкам вниз. «За что она так? А ни за что. Просто поняла всю твою мелкую самовлюбленную натуру, Хрустов».

Уязвленный до глубины души, он поплелся в общежитие отсыпаться. Серега сел рядом, что-то бормотал, но Лёвка его не слышал. Жаль, что у него не выросла до сих пор хорошая борода, как у Климова. И росту бы ему не помешало, как у Никонова. Он бы стоял, мощный, раскаленный, с заиндевелой бородой, дирижируя в иные минуты всем котлованом, всей стройкой. Махал бы руками машинисту крана «вира!», «майна!», «стоп!», «двигай!» — а под ним, в синей мгле солнечного дня, синей, как кожица спелой сливы, копошился бы муравейник людей и машин, дергались, как красные конские хвосты, струи электросварки, бежали крохотные белые и желтые фары машин, а надо всем восходили хребты с белыми и лиловыми макушками, в серых чешуйках сосен и кедров, а еще выше посвистывало бы ослепительное небо с яростным холодным крохотным солнцем… Левка бы орал, срывая бас, бегал по доскам блока, хохотал, курил, прикуривал, не чувствуя мороза, как Климов… но увы, Хрустов заменить его не сможет — во всяком случае пока что — ни в воде, ни на земле…

Хрустов лег отоспаться, и не смог уснуть — его трясло. А к ночи он и вовсе расхворался… лежал, завернувшись в два одеяла, и ему было холодно… Серега, Леха, Борис и Валера ушли на работу, Левка остался один. «Вот один и умру! Как Иван Петрович!..» — говорил он себе. Ему захотелось и вправду умереть. Интересно, будет ли на похоронах Татьяна? И станет ли она плакать, когда под заунывые вопли духового оркестра рабочие друзья опустят тело Хрустова в его последнюю постель?

(Уважаемые луняне и сириусане! Маленькое отступление. Может быть, я специально здесь безжалостен к юному Хрустову. Да, в этой исповеди я пробиваюсь к правде, к истине, через самоуничижение, чтобы показать — сегодня у меня глаза чисты, и даже себя не вижу в розовом, лживом свете! К сожалению, в последнее время в нашей стране мы стали рисовать прошлое чрезмерно красивыми красками. А что еще будет, если жизнь долго не наладится?.. — Л.Х. Более поздняя приписка: Да уж! — Р.С.)

Лёвка рывком сел на койке, полез под кровать Сереги, вытащил климовский чемоданчик. Он искал знаменитый черный кожаный мешочек, про который Иван Петрович говаривал: «На все случаи жизни». Там, Хрустов помнил, есть лекарства.

Вот он, этот сморщенный мешок, под толстым томиком «Наследника из Калькутты», написанного, как всем известно, заключенным по фамилии Штильмарк в Норильском лагере. Эту книгу вся бригада прочитала, хорошая книга. Лева растянул устье мещочка, заглянул. Тошнотворно пахнуло медициной. «Надо что-нибудь от простуды… стрептоцид какой-нибудь… Что это за пакетик? Фу, презерватив… А это — левомитицин. Недавно кто-то его принимал… кажется, Валера Туровский…»

Сжевав и запив водой две таблетки, и добавив на всякий случай еще таблетку дибазола (вдруг поможет?), Лева положил мешочек на место и затолкнул чемоданчик под кровать. Не хотелось болеть, особенно когда ты один…

Но озноб не прекращался.

Под утро вернулись друзья, Леха-пропеллер сбегал к девчонкам в общежитие, принес градусник. Температура у Хрустова оказалась 39 градусов.

— Ой-ой-ой!.. — завопил Серега, топчась перед Левкой.

— Когда тепература, организм борется, — мужественно прохрипел Хрустов. — Зато у меня сейчас необыкновенная ясность в голове. Я заново вижу свою жизнь, — почему-то с надрывом произнес он. — И если мне суждено еще пожить, я уже буду иным… Потомок Иосифов… Илиев… Маффатов…

— Что с тобой? — испугался обычно спокойный Борис. — Ты бредишь?

— Нет… вспоминаю родословную Христа… сын Маттафиев… Амосов… Наумов… Ианнаев… Иосифов… нуте-с… забыл… Симмеонов… Иудин… там много их! Серухов… Рагавов… Кайнанов… Сифов… Адамов… Божий… Приблизительно так. Дайте закурить! — Хрустов страдальчески потянулся к друзьям.

— Тебе нельзя! — Леха замахал руками, словно отгонял осу. — Ты нам нужен живой!

Хрустов лежал мокрый, словно в постели с медведем боролся. Лицо покраснело, бородка слиплась. Борис достал из рюкзака головку чеснока:

— Вот что тебе надо есть!..

Хрустов застонал. А если девушки забегут справиться об его здоровье? Но странно, уже разгорелся ясный день за окнами, а никто не шел. Ни Таня, ну это понятно, ни даже Нина…

Парни заварили чаю, Левка попил и, наконец, под тремя или четырьмя одеялами забылся…

Очнулся к вечеру — над головой, на стене, в черном репродукторе кто-то гулко выступает. Ага, это толстяк Титов, главный инженер стройки.

— Впереди два месяца времени, образно говоря, шиш да маленько. Но это очень много для истинных сибиряков! За такой срок мы, бывало, горы срывали, русла рек меняли… помните? — Хрустов услышал аплодисменты. Где-то шло собрание. (Вписано красным фломастером поверху: Читайте, читайте! Так было! — Л.Х.) Титов перекрыл шум зычным голосом. — Мы готовимся к схватке со стихией, и этот день не окажется труднее других дней, но запомнится как день нашей победы над нашими страхами, день нашей славы, образно говоря. А летом… мы еще посидим на травке, со своими детьми и женами… Что? С чужими тоже? — в зале смеялись. — Только чтобы я не видел, и сами не смотрите, с кем я буду!

Хрустов слушал главного инженера и думал: «Наверно, рядом Валеваха сидит, пузо выставил, баран бараном… а нашу бригаду не пригласили… Ну, я — понятно, болею. А парни смолчали, чтобы не огорчить». Хрустов выдернул вилку радио из розетки и сел в столу, кутаясь в одеяла, допивать холодный чай. Тело будто из разных слоев состоит, болело кусками.

В дверь постучали.

— Да? — глубоким басом ответил Хрустов, не оборачиваясь.

В комнату вошли. Ясно, что с мороза — холод по ногам. Наверно, Леха или Серега, не Борис — шаги легкие. Скрипнула деревянная самодельная вешалка — что-то повесили, наверное, полушубок. Хрустов мрачно и затейливо, как Климов, выругался — сзади рассмеялись. Левка с трудом оглянулся и покраснел, это пришла Нина.

В великом смущении Хрустов поднялся.

— Нет, нет, — нахмурилась Нина. — Ложись на место, я тебя лечить буду. Я горчичники принесла. Сейчас мы тебя облепим. Смотри какие новенькие!

— Я уже здоров! — отшатнулся Хрустов. — Завтра на работу. Не трать свое время черт знает на кого.

— Во-первых, завтра скворцы прилетят, — заговорила рыженькая девушка, которая сегодня была не в сером нелепом комбинезоне, а в белой шерстяной кофте, и стала неузнаваема. — Во-вторых, не черт знает кто, а наш человек.

Нина повела Хруства под руку, силой, к постели, ловко содрала с него оба свитера через голову, уложила на живот, открыла принесенный с собой термос, налила воды в чашку, мигом оклеила спину Левке горячими бумажками с коричневой изнанкой, накрыла газетой, полотенцами, одеялами, укутала и села рядом, снова ему быстро улыбнулась. У нее круглое лицо, бойкие светлые глаза, нос в веснушках, а губы обветренные, как у мальчишки. Кстати, у всех наших рабочих девушек губы ответренные, как у парней. Только Таня, как цаца, ходит где-то по стройке, закрываясь варежкой…

— Не шевелись! Вдруг воспаление легких! Если воспаление — на два месяца загремишь. Как раз в мае выйдешь.

— Нет… м-мне нельзя… ледоход… — пробасил Хрустов. — Я должен быть где все. М-м-м!.. — Горчичники-то сильно жгут. — Словно кожу листочками кто срывает. Но все нормально! Я и не такое могу вытерпеть.

— А я Аню встретила… плачет. Влюбилась, дурочка, в Валеру. А он холодный, как… галоша. Чего в него влюбляться? И Снегирек в него влюблялась.

— Почему? — пробурчал Хрустов из принципа. — Валера наш парень, хороший.

— Для тебя, может, хороший, а с точки зрения девушек… Вот ты открытый… весь… а он… Ну, ладно, я пошла. — Она поднялась, кивнула портрету Климова на стене и надела шубейку. — Чтобы ты знал, я за любого из вас, кроме Туровского, глаза хоть кому выцарапаю… у меня бабка староверка… мы всё можем… — И быстро улыбнувшись, рыжая девица ушла.

«Ой, ой, какие интересные леди у нас тут живут. Но почему ж до сих пор одинока? Ивана Петровича не вернуть. А может, мне на ней жениться? Нет, жениться не охота. Рано, товарищи!..»

Хрустов долго лежал в одиночестве, минут десять или пятнадцать, потом рывком поднялся, горбясь, как верблюд, начал, постанывая, отклеивать с себя пылающую плиту горчичников, оделся, наконец, во все сухое, хоть и холодное. И сел с важным видом у стола — входи, следующая! Но никто более — ни Таня, ни Аня из лаборатории не появлялись…

Но зато ввалилась вся честная компания — его бригада. Увидев одетого Хрустова, парни завопили:

— Ты выздоровел?! С трудом достояли смену… за тебя волновались… А тут еще Серега вспомнил — у него вчера был день рождения.

Вот здорово! Забыли! Стол выдвинули на середину, разбежались по магазинам — достать еду, а если повезет — водки.

Вскоре уже играла музыка — Борис приволок магнитофон, состоящий из трех самодельных панелек, опутанных проводами, потом Леха привел обиженную на Хрустова Машу Узбекову. Пасмурная, однако, нарядная, в пестрой бараньей шубейке, она ходила вразвалку — надо ей сказать, чтобы наладила походку. Из общежицкой дальней кухни она принесла в комнату кастрюлю с вареной картошкой, сковородку с жареным луком и колбасой.

Вдруг появилась и девушка Сереги, официантка Лада, как она себя называла. А по слухам она самая обыкновенная Лида. Она выше Сереги, или, может быть, одного роста, но зато на высоченной платформе, намалевана до безобразия, в кожаной юбке выше колен. Помогать готовить ужин она отказалась — ее мутит от запаха еды, она устает от этого на работе, все поняли и не настаивали. А водку достала именно Лада, за что ей Хрустов вынес устную благодарность.

Он ходил по комнате, как и все его дружки, напялив белую рубашечку поверх свитера (говорят, сейчас так за границей одеваются! Модно!), подергивал бородку и сравнивал про себя Ладу с Машей, — и ему казалось, что Лада даже по сравнению с Машей чучело огородное.

— Кстати, — вдруг Маша буркнула Хрустову с обидой. — К тебе еще одна какая-то приехала… из Красноярска, что ли. Какая-то Марина.

— Марина?! — ужаснулся Лева. — У меня в жизни не было ни одной знакомой Марины! Кроме Марины Мнишек из «Бориса Годунова»! Клянусь полыньей!

— Правда, что ли? — слегка смягчилась Маша.

— Я похож на склеротика и маразматика? Что говорил Цицерон? То-то!

От сердца отхлынуло. Какая-то еще Марина объявилась… Постой-постой, а не та ли Маринка Киреева, что на класс ниже, чем Галка, училась? Она как-то стихи ему посвятила… там что-то про осень… «вянет желтый лист, как мое сердечко»… И помнится, Хрустов ей важно объяснил, что вянет-то зеленый лист, а уж когда увял, он может быть желтым… И помнится, маленькая очкастая Маринка сокрушенно кивала: да, да, я переделаю… Нет, Хрустов никак не мог послать ей приглашение приехать… разве что, глядя на Галю, Марина решилась… но Галя-то как раз и не собирается ехать к Леве… забыла она его…

Играла музыка, очень хотелось потанцевать с какой-нибудь незнакомой загадочной девушкой. Ой, а Нину-то не пригласили! Как же так?! Почему не пригласили, почему?! Хрустов затрепетал, набросил куртку, чтобы немедленно и самолично за ней сходить, но быстрее его собрался и убежал к ней Леха-пропеллер. Он вернулся ни с чем — говорят, Нина куда-то ушла.

Когда уже сели вокруг стола, выпили по трети стакана и музыку включили, Хрустов с огорчением вдруг подумал, что никакого подарка Сереге не купили. И вспомнив, как делал Климов на его, Левы, день рождения, Хрустов взял с тумбочки сломанное лезвие от безопасной бритвы и со словами:

— Эх, братишечка, Серега! Ничего тебе подарить не смогу… ничего у меня нету, а вот, хоть на память… кровинку… — он хотел легко полоснуть, как Иван Петрович, себя по груди, по белой рубашке, чтобы проступили красные ниточки, да забыл, что под рубашкой свитер.

— Что ты делаешь?! — Поднялся гвалт, парни повскакали, обе девушки завизжали. Удовлетворенный Хрустов обнял Серегу и с покорным видом сел.

— Зековские привычки… — прошептала официантка Лада Сереге.

— Он хороший, — также шепотом ответил ей Серега. — Он нам заместо Ивана Петровича теперь.

— Танцуем! — приказал Хрустов. И все танцевали — Борис с Лехой, Серега с официанткой, Хрустов — с напряженной, прячущей обиженные глаза Машей.

— Ты хоть взял больничный лист? — спросила Маша. — Я могу устроить.

— Нет, — отвечал Левка. — Я сам себя вылечил.

— Какой упрямый! Ты мне все-таки нравишься.

Хрустов ничего не ответил, только подумал: «А может, мне правда жениться на ней? А что я потом буду с ней дальше делать?..»

Левка поднатужился и, сунув ладони под мышки девушке, приподнял ее над собой. И чуть вместе с ней не упал.

— Что ты делаешь?!. — охнула Маша Узбекова.

— Лева, лампочку побьешь! — закричал Леха.

— Главное — ГЭС построить! Лампочки купим!

Снова танцевали, тихо бродили кругами под музыку. «Ах, почему Таня не поинтересуется моим здоровьем? Наверное, ей все-таки передали, что я был в списке водолазов…»

— А где же Валера? — удивился Хрустов. Леха-пропеллер загадочно кивнул ему, они отошли к окну, и Леха поведал, свидетелем чему оказался. После работы Утконос сказал, что его пригласил на разговор начальник стройки, и он, Валера, не заходя в общежитие, напрямую проскочит к нему. Но позже, когда парни бегали в магазин, они заметили — Туровский, сгорбившись, сунув руки в карманы, бродит в сумерках возле дома начальников. Судя по всему, он уже давно там шатается. Васильева нет дома? Или его обидели, выгнали?

— Скорее всего, — объяснил Леха, — туфтит. Никто его не приглашал, перед нами картинку гонит. Не может никак смириться, что стал простым рабочим. А главное, ему теперь кажется, что над ним все смеются. Сегодня в блок пришла Аня, так он ей: «Чего тут шляешься?! Ну, мы грязные, да… мы рабы…» Зачем он так? Она же его любит, это всем известно.

«Как же я мог не понять поведения Валерки? Меня обманула его молодцеватая бравада. Бедный дружочек. Бедная Аня. Надо помочь».

И среди ночи, отцепляя от себя руки Лехи и Сереги, Хрустов напялил полушубок, шапку до ушей и направился в женское общежитие. Кстати вспомнилось, что надо вернуть градусник. Показав его на входе, как пропуск, девицам с красной повязками на руке, поднялся в комнату, где живут Аня и Нина.

Аня была одна, кутаясь в шаль, слушала радио. В комнате чисто, подушки белые, в бутылке из-под кефира распушилась верба. Увидев Хрустова, Аня удивленно подняла брови.

Пытаясь быть прямым и убедительным, как Климов, Хрустов начал баском своим рокотать, что напрасно она обижается на Валерия, что, может быть, кому-то поверила, «варежку открыла», а он один, и о ней, об Ане, говорит всегда только положительно.

— Положительно?.. — грустно усмехнулась Аня. — Ах, милый Лева. Ничего вы не понимаете. — Она отвечала монотонно, как бы даже сонно, и только руки ее, тонкие, изящные, шевелились на столе, сплетались и расплетались, как два отдельных живых существа. — Он говорил обо мне другой женщине, не важно кому. Он говорил, что у меня холодные… пальцы. Зачем он вообще говорил обо мне другой женщине? Зачем, Хрустов? Зачем он с другой женщиной обсуждал мои качества? Это бестактность… неуважение, Хрустов… Мне сама Оля рассказывала.

— Снегирек?! Но ведь у него с ней… — замычал Хрустов в отчаянии.

— Да. Скорее всего, у них ничего не было, — сухо сказала Аня. — Да лучше бы было! Надо иметь особенную душу, чтобы от скуки, от желания развлечь… так сказать, бескорыстно… Нет, оставьте меня! Лева, вы хороший, но вы глупый. Стройте свою ГЭС, хвастайтесь немножко, все хорошо. А я больше не могу!

— В каком смысле?! — «Неужели хочет покончить с собой?» — В каком?! — повторил свой вопрос Хрустов.

Аня отвернулась, хотела что-то ответить, да только рукою, оставленной на столе, слабо шевельнула. Мол, идите, спасибо, я сама.

«Кстати, у девушек очень холодно. Надо будет принести им сюда электрокамин — возьмем в бытовке, ничего, не околеем. И дверь дерматином обить».

— Вот я тебя посмешу, — кашлянул Хрустов. — Ну, на прощание. — «Зачем я сказал — на прощание?! Идиот!» — Я ж смешно-ой! С детства надо мной потешались. То ужа на шею себе повешу, то коровьи блины по улице катаю… Проезжаю как-то Москву, денег — как у дурака махорки. Думал — «Запорожец» куплю или новый дом для матери. Еще тогда жива была… Смотрю — возле комиссионного толпа хануриков. В замше, в дорогом тряпье. Вот, говорят, проигрыватель… приемник… японский… Четыре тыщи! Я знаю, сколько стоит наш — сто, ну, двести. Ну, четыреста. А тут — четыре тыщи. А я люблю во всем до упора — если работать, чтобы с ног долой! петь — горло ободрать! Вот и стою, Иванушка-дурачок… думаю: не может же быть такая цена ни за что! Наверное, что-то уж совсем этакое! Какое, может, во всей России двое-трое слышали, и то профессора в консерватории. А уж работяги, блатяги — нет! Стою я, Аня… а эти обсуждают: «Спектр звука… полоса пропускания… то да се…» Я растолкал всех: «Беру! — говорю. — Заверните!» Там три коробки. Привез на Сахалин. Поставили в нашем бараке эту хренотулину, врубили симфонию Моцарта… — Хрустов комически разинул рот, изображая дурачка. — Слушаем. Ну, а дальше что делать с этой музыкой? Жалко ж испортить. Запаковал — оставил там у парней. Вот когда тут свет дадим, квартиры будут, приглашу. Пусть везут. — И Хрустов оглушительно захохотал.

Аня долго на него смотрела, Хрустов даже успел покраснеть. «Наверное, слышала эту байку, когда Климов рассказывал ее Нине. Как я сразу не сообразил?! Надо бежать. Может, руку ей поцеловать?»

— Вы идите, милый мальчик, — откликнулась, наконец, Аня. — У вас там друзья. За меня не беспокойтесь, мир огромен.

Но Левка не мог просто уйти. Конечно, у него и своих смешных историй множество, но сегодня ему по вполне понятным причинам было стыдно за себя. Что на прощание сделать? Встать перед Аней на руки, как делал Климов, чтобы повеселить женщин — да еще ногами помотать? «Но я не удержусь… упаду… голова кружится… А может, мне на ней жениться? Нет, рано… я должен измениться… утвердить себя…»

— Спасибо, Лева… — уже улыбаясь, сказала ему Аня. — Бегите. — Неужели женщины читают все мысли по лицу? Если так, это ужасно.

Кивнув, Хрустов, наконец, побрел из комнаты. Нахлобучил шапку. По улочкам Виры из тайги плыл сладковатый ветер. Еще издали было слышно очень громкую музыку из комнаты № 457. Там его друзья, они его любят, они его простили.

Только вот Васильев, к великому сожалению, на восемнадцатую секцию больше не заглядывает. И что ему эта секция? Таких у него полсотни, да по берегам десятки объектов. Бывшие «майнашевцы» давно закрыли речное дно (Майнашева на днях командировали учиться в Высшую школу комсомола, в Вишняках под Москвой — вышла разнарядка на одного нерусского). Бетон, как медленный лифт, поднял строителей кверху, под самую крышу блока — и парни уже могли, подтянувшись, без всякой лестницы, как акробаты, выкарабкиваться на крышу, к солнцу и фиолетовому дождю электросварки…

Но почему так тепло? Откуда такой теплый ветер? Хрустов совсем расхворался или вправду тепло? А если начинается ранняя весна, то что же делать с плотиной?! Ведь нас всех накроет?..

Хрустов дрожащими пальцами расстегнул и распахнул меховую куртку — нет, в самом деле тепло. Со стороны Китая или Казахстана льется прямо-таки горячий ветер.

(Судя по нумерации, недостает около шести листов — Р.С.)

…парни сколотили новый шатер.

Хрустов, угоревая от жары и кислой вони, сваривал растяжки, копошился в железных джунглях, опустив на лицо щиток. Он ни с кем не разговаривал.

По стройке уже ходили анекдоты о нем. Будто бы он испугался, увидев синеглазую русалку в воде, и она ему подмигнула. А еще говорили, что внутри водолазного скафандра он описался, что является, конечно, предельной неправдой. И еще говорили, что он кричал «мама», «папа», но это ложь, так как в армии, например, во время учений на окоп, в котором находился Хрустов, наехал танк и крутанулся — и сержант, сидевший рядом, потом доложил, что рядовой Хрустов вел себя мужественно — то есть, молча. А уж танк пострашнее, ежели прорубь, полная Аш два О…

Левка работал без отдыха. Когда руки больше не держали электрода и глаза переставали видеть шов, присаживался на доски и минуту сидел, не желая ни о чем говорить, прикусив конец жидкой своей бородки. «Побриться, что ли? Что бы такое придумать? Никому не нужен».

Он с отчуждением и завистью наблюдал, как влюбленный Серега, крякая, как крякал Климов, подтаскивает тяжелые щиты, носит пучки анкерных прутьев, волочет калориферы. А Леха-пропеллер машет руками, пересказывая новости из газет, и охотно заменяяет в этом деле Хрустова. А Борис бурчит от дурости и счастья — недавно тоже познакомился с девушкой, зовут Марина:

— Лети-ит, аха… красивая, падла! — Это он смотрит на ворону в небе.

Кстати, Хрустов издали видел его Марину — малявка, лица не разглядеть под шапкой. Почему она назвала фамилию Хрустов, приехав на стройку? Надо бы попросить Бориса, чтобы попытал девчонку. Разве что в газетах где-нибудь вычитала — пару раз писали и о про Льва Хрустова…

Но особенно больно было Лёвке то, что в бригаду влился новый плотник-бетонщик — Алексей Бойцов, тот самый, с кем ушла Татьяна, увалень, с широкими скулами, как у бурята. Впрочем, он сразу рассказал, что он по отцу эвенк, фамилия отца Бойев, а по матери — русский, ее фамилия Голубкина. Но ему, Алеше, пишущему стихи по-русски, фамилия матери показалось слишком красивой, и для того, чтобы подписывать стихи, он взял фамилию отца, только чуть ее переделав. Кому понятно, что такое Бойе? А Боец — любому понятно.

И странно — в обыденной жизни он миролюбив и медлителен, а вот в стихах — Хрустов должен признать — энергия клокочет, как и впрямь у Маяковского. Обидно.

Алексей — сильный парень, работает молча и улыбается, если его о чем-нибудь попросят. И при этом ни одного слова про Татьяну — где она, что с ней.

«А я один. И мне даже так лучше. Я раньше времени состарился. Поплюйте на меня звезды! Такую девчонку упустил, дурак с розовыми ушами… Ну и чёрт с ней! Тоже мне Татьяна Ларина! Много вас! Сколько нас, столько и вас! Иное мне жаль — что тогда, поздним вечером, когда Танька приехала, я наговорил Васильеву кучу глупостей. Аж попросился в замы? Даже в слаборазвитых странах за такой юмор морду бьют! Может, потому и обозвал меня Васей? Дал понять, что дружбе конец. Всё, всё кануло навсегда, как счастливый сон!»

В один из дней, затмевая синее небо, над блоком остановились люди. Хрустов поднял глаза — это были начальники: Васильев, его заместители и еще какой-то грузный дядька, к которому обращались подобострастно и называли Григорий Иванович. Увидев их, Лева нарочно сел по-зэковски на корточки. Однако Альберт Алексеевич, сверху узнав его, наклонился и протянул руку. Хрустов поднялся слишком неспешно, и поскольку Васильев уже перевел взгляд в другую сторону, торопится, удалось пожать лишь кончики пальцев. Ну и черт с ним!

— Да, да, — говорил начальник стройки. — Эта точка пока несущественная. Парни будут лепить перемычки. Валеваха и эти… Где Валерий?

— Сейчас, — привычно отозвался Хрустов и побежал за Туровским в соседний блок, как мальчишка, и вдруг остановил себя, двинулся как бы нехотя, показывая всем своим видом, что он не «шестерка».

— Побыстрее, — зыкнул в спину Титов.

«А ты бы вообще молчал, крокодил, — думал Хрустов. — Яму готов ближнему выкопать. Валера рассказывал по тебя».

— Пусть всех соберет, — тихим голосом прикрикнул старик Понькин.

«А тебе давно пора бай-бай под каким-нибудь красивым скворешником, жестяной звездой, а не ГЭС строить, пришли тут, бояре, ходят».

Хрустов сам не понимал, на кого сердится, за что. В глазах слезы слоились. «Мне плохо было — не вспомнил. А сейчас и руку пожал. Небось, приспичило. „Братья и сестры!“ Может, бетонная наша каракатица зашаталась. Или метеорит сюда какой летит…»

Когда бригада собралась, Григорий Иванович пошире расстегнул романовский оранжевый полушубок и гаркнул:

— Здорово, молодцы! Не замерзли? — Он выдержал паузу, с лукавым видом добавил. — Кто работает, тому жарко, верно?

«Боже, как пошло! Как из кино начальник, — поморщился Хрустов. — Пряники бы еще раздавал».

Бывшие «майнашевцы», а нынче «туровцы» молча ждали. Интересно, что дальше? С чего это вдруг высокое начальство пошло по блокам, да еще с самим секретарем обкома? Понькин достал записную книжку, подозвал угрюмого Туровского.

— Сколько у тебя получилось за неделю? У меня правильно записано? — И Понькин оглянулся на остальных руководителей. — Они самые! Обскакали Валеваху… да что-то не верится. Объясните нам, как это вы всемером на блохе верхом? А седня чего стоите?! (Приписка черными чернилами: Как же я сегодня ненавижу эти кувшинные рыла! — Л.Х.)

— Так на вас смотрим! — подцепил его Хрустов.

Но Валерий не мог поддержать дерзкой фронды. Ни к чему. Он спокойно подступил к начальству и, тыча пальцем в записную книжку Понькина, стал тихо объяснять, почему бригада замерла. Прислали новых шоферов, а тех, с которыми уже сработались, почему-то услали на мраморный карьер.

— А этим мы еще не объяснили. Мы… из своего кармана платим.

— Товарищи, — растерялся Понькин, потер лоб расшитой цветочками варежкой. — Но это ж неправильно! Что они делают? Из своего кармана — чтобы работа шла?

— Чтобы лучше шла, — усмехнулся Валерий.

— Н-да? — удивился секретарь обкома. — Как это понять?

— Да шутят они! — грубовато рубанул Титов. — Веселые хлопцы! Разберемся. Идемте, товарищ… Эти не подходят!

— А почему это мы не подходим? — бледнея, весь дрожа от тоски и невнимания, вышел грудью вперед Хрустов. Голос его зазвенел. — И для чего это мы не подходим?

— Кто такой? — буркнул Григорий Иванович Васильеву.

Васильев хмуро кивнул.

— Хотел вас познакомить. Хрустов. Сварщик. Комсомолец.

Первый секретарь обкома, услышав фамилию, хотел что-то вспомнить, но так и не вспомнил.

— Лев меня зовут, — обиженно сказал Хрустов. — А не Вася. А что мы делимся с шоферами и машинистом крана… все равно потом больше получим, нежели по старинке. План удвояем… или удваиваем? И все довольны.

— Делу-то лучше! — поддержал из-за плеча Серега Никонов.

Титов, заметив некоторую заинтересованность секретаря обкома, сменил гнев на милость и деликатно расхохотался.

— Капитализм, образно говоря! Не использованы до конца рессурсы соцсоревнования. Да ведь вот какая закавыка. А как же другие? Ежели захотят хорошо работать — пусть тоже платят? А машин считаное число.

— И победит тот, кто больше заплатит шоферам, — усмехнулся Васильев. — Не знал, не знал. Моя ошибка, Григорий Иванович. Тут ни при чем Павел Иванович и Александр Михайлович. Хм. Над этой бригадой я взял личное шефство и упустил… Валерий, мы с вами люди государственные… чтобы больше не шли на поводу пусть даже эффектных, но нечестных идей… Ясно?

— Гнилая идейка, гнилая… — посмеивался уже и сам Григорий Иванович. — Удумают же, черти! Хорошо, что признались, политэкономы… Сен-Симоны… Оргвыводов делать не будем, верно?

— А я думаю — надо бы! — снова не удерждался пламенный Хрустов.

Но секретарь обкома был куда более опытный оратор, он не дал ему досказать, — нажав на голос, заключил с широкой улыбкой:

— Однако подумаем, как помочь удержать ритм, пользуясь государственным инструментом поощрения. Об этом в рабочем порядке.

«Сейчас уйдут, — понял Хрустов. — А хотели что-то предложить. Кожей чувствую!!!»

— Послушайте! — в третий раз возопил Хрустов. — Послушайте! Если звезды зажигают, это кому-то нужно?! Извините. Я объясню. Во-первых. А во-вторых, мы никому еще из новых ни копейки не платили! В-третьих, неужели думаете, что наши славные, прекрасные советские шофера возьмут у нас деньги? Вы так думаете? — Хрустов бесстрашно уставился на наименее опасного — на Понькина. — Зря вы так! Мне обидно! У нас одна цель. И если мы в праздник… потом… сядем и друг друга угостим… кефиром… чаем… никакого криминала лично я тут не вижу! Тут другая беда, Григорий Иванович, нет одной мощной власти. Шофера подчиняются АТК, машинист крана — УМР… А вот если бы все в котловане подчинялись одному голосу, допустим — штабу! И кто нарушил ритм — из его кармана!

— Чей ритм? — архивежливо, улыбаясь, спросил Григорий Иванович. — Конечно, ваш? — Ему нравился разговор с простым раблочим. Он что-то подобное видел недавно в прогрессивном телеспектакле.

— Да, да, наш! — Продолжал говорить рабочий правильные в общем-то слова. — Потому что конечный этап — укладка бетона, так? Докладывая в Москву, вы же не докладываете, уважаемый Павел Иванович, что сожгли столько-то тонн бензина или стерли тысячу покрышек, а говорите: уложено столько-то тысяч кубов бетона? Так? Или вы говорите о бензине и покрышках? — нападал Хрустов на растерявшегося вконец Понькина. Титов оценил его выбор и стоял уже, во всю ухмялясь и подмигивая Васильеву. Впрочем, сам Альберт Алексеевич был пасмурен, лицо как из красноватог гранита. — Тогда это странно, товарищи!

Увидев, как улыбаются секретарь обкома и Титов, наконец, задребезжал улыбкой и Понькин. Он понял: это, видимо, разрешенная игра такая. Новые времена.

Но улыбку Понькина ловкий Хрустов тут же и использовал.

— Вы, наверное, умиляетесь — ax, строитель заговорил, как хозяин! Давайте не умиляться, а помогать! Нам демагогия не нужна! Нам нужны деловые отношения. Почему не премировать тех же шоферов или машинистов, если мы, как люди, стоящие в конце цепочки, скажем штабу: «Премируйте!» — пусть даже в целом их предприятие, АТК или УМР, не выполнит плана?! Что, у стройки нет денег? Мы бедны? — Хрустов саркастически улыбнулся. — Тогда давайте не великую ГЭС строить, a сарай!

— У меня голова болит, — вдруг тихо сказал Васильев. (Приписка: Как же мне его сегодня жалко!!! — Л.Х.)

Хрустов поперхнулся. «Наверное, я перебрал». Но Альберт Алексеевич не стал его ни в чем упрекать, только посмотрел исподлобья:

— Вас нашла сестреночка? Три дня назад приехала.

— Какая еще… сестреночка? — пролепетал, бледнея от ужаса, Лева. «Шутит? Наверно, шутит… ишь, как волк, смотрит». И брякнул совсем о другом. — Дали бы нам задание — сделать перемычку… мы бы ее за полмесяца слепили!

Секретарь обкома уже стоял в стороне с Титовым. Но, услышав слова Хрустова, вскинул брови:

— Ого! Почему же так долго? Вы в сутки сделали триста. А там — всего две тысячи с небольшим, вспомните арифметику!

— Зато фронт работы узкий, — спокойно объяснил Туровский. — И профиль сложный… Это здесь — вали бетон, как в овраг.

Никто из руководителей не удивился, откуда рабочим известно о перемычках, бетонных щитах, которыми Васильев надумал перекрыть ворота между столбами тридцать седьмой и тридцать девятой секции, чтобы надежнее спрятать людей и механизмы в котловане от весеннего (а может и раньше грянет?) ледового удара. Высокие гости только переглянулись. Чертежи еще не начерчены, никаких технических заданий никому не давалось, а плотники-бетонщики — нате вам! — уже обсуждают фронт работы.

— Народный телеграф, — ухмыльнулся Васильев.

— Встречный план, — дерзко откликнулся неугомонный Хрустов.

— А мне этот парень нравится, — рассмеялся секретарь обкома. — Где же я о нем слышал?.. О вас в газете писали? Хрустов?

Хрустов скромно молчал.

— Он мне тоже поначалу нравился… — вздохнул Васильев. — Только очень много говорит. Лева, если вы научитесь говорить в два раза меньше, мы с вами еще встретимся. Идемте, товарищи. А бригаду разделим.

— Как? — удивился Туровский.

— Не только у Валевахи отрывать людей. Согласитесь, из новых создавать бригаду — они же неумехи. — И он положил руку на плечо Валерию. — Надо, Федя, надо, извини за прошлогодний юмор. А бригадиром новой бригады назначим… кого же? Да хотя бы Хрустова. Никто не возражает?

У Хрустова покачнулась земля под ногами. Плотина поехала? Или ему это снится — он утонул в Зинтате и ему мерещится на прощание?..

— Но люди? — зашевелил, наконец, губами Хрустов. — Нас мало, хоть мы и в тельняшках.

— Завтра прибывают семьдесят молодых парней, вам отдаю десять. И давайте, лепите щит, только чтобы надежный. — Он пожал руки Туровскому, Хрустову и пошел. За ним двинулись толстые люди.

Ошеломленный переменами Лева сел на доски и закурил. Про какую еще сестренку говорит начальник? Конечно, пошутил. Леха-пропеллер стукнул Хрустова по спине:

— Ну ты выдал… как пулемет! Молодец!

Хрустов опустил на лицо щиток сварщика и сидел, бессмысленно кривясь, несколько минут.

Борис пробурчал:

— Валеваху «кондратий» хватит, они наверняка ему обещали…

— А ничего! — хмыкнул Валерий. — Валеваха гремел, когда Светоград строили. А сейчас… сейчас он тормоз.

Все на него удивленно глянули — знали же, что Валерий и Андрей друзья не разлей вода. Значит, если уж Туровский так говорит, Валеваха точно заелся.

— А мы, — вдруг Лева вскинул щиток. — Мы пойдем на железную дорогу ловить молодежь, звать на ГЭС. Вот же, поэт Бойцов вернулся. Прочти стихи, Алеша.

Бойцов печально покачал головой.

— Я давно не писал… Настроения нет.

— Ничего! — радостно крикнул Хрустов. — Пойдем с милицейским рупором. Будем ходить возле поездов и агитировать. Кто-нибудь да останется.

Вдруг Алексей Бойцов безо всякой связи с предыдущими событиями рассказал:

— Был в Белоярах… смотрю — у подъезда под огромной сосулькой стоит женщина, я хотел отвести ее в сторону — отскочила, поскользнулась и упала. Коленку расшибла! «Хам! — кричит. — Дурак!» И в это время на то самое место, где она стояла, рухнула та самая сосулька. А женщина кричит: «Хам! грубиян!..» — И Алексей добавил загадочную фразу. — Так бывает иногда.

И странно, Лёве стало жаль этого доброго парня, который ведь и привез ему Таню. Единственный из всех в ночном вокзале он исполнил просьбу незнакомого человека.

— Ничего, Алеша… — Лёва хлопнул его по плечу. — Нашей дружбы еще будут искать.

— Ты так думаешь? — серьезно спросил Бойцов. — Это было бы хорошо.

— Ну, мы — сибиряки… — вздохнул Борис. — По Сибири мотаемся — понятно. А эти? С Кавказа один вчера приехал. Чего не сидится? Усё есть: яблоки, вино.

— Натворили чего-нибудь… нагрезили, — повторил любимое выражение Климова долговязый Серега.

— Пока не узяли за шиворот, — продолжал Борис, — пришли в комсомол: дайте путевки комсомольские… их бы милиция и так сюда. А они сами. Зато раньше вернутся.

— Ты чего такой злой?! — удивился Хрустов. — Это политически неграмотно. Что Сенека-то говорил?

— А що он ховорил? — безрадостно осведомился Борис. Подождал. — Вряд ли про блядей ховорил… Едут не работать — время пережидать. Вот увидишь — со своим пополнением намучаешься.

Туровский прижал кулаком нос к верхней губе, гундосо молвил:.

— Ну, не все уж такие…

— Ее там усе знают, — продолжал Борис, стряхивая с одежды опилки. — Пробу нехде ставить, а здесь она хоть за Хероя выйдет. Пойди узнай, що у нее у прошлом! Хороших-то мало присылают… больше тунеядок. Уон, у мраморном поселке живет одна. Бывшая любовь восточного дипломата. Москвичка, волосы каждый день разные. Люто, люто. Гордая! Только с начальником милиции разговаривает и директором комбината. А чтоб с простым рабочим…

И вдруг сверху свесился, раскатисто хохоча, Титов. Руководители возвращались обратно, прошли мимо, а этот заглянул.

— Это вы про москвичку? Мадлен зовут. А хотите — с ней побеседую?! — он подмигнул. — И вы ее не узнаете! С кем захотите — с тем и разговаривать будет! Ишь, белоручка! Масла машинного не терпит! На спор?!

Парни молчали. Все-таки начальство всегда смущает, когда вдруг обратится вот с таким чрезмерным добродушием, показной простотой. Титов продолжал что-то еще говорить, и все большая неловкость овладела бригадой, уже с полчаса стоявшей без работы под открытым люком, под ослепительным синим квадратом.

— Не надо! — твердо ответил Хрустов. — Ничего нам этого не надо!

— И правильно! — зарычал весело Титов. — Встанет здесь великая ГЭС! Будет новый город! Электроград! И его построим мы, сибиряки! Для многих Сибирь — трамплин обратно в Европу. Назад и выше!.. А нам тут быть. А на стене вон того барака — распоряжусь! — останутся фамилии всех строителей! Всех восьми тысяч! А красавицы, которые нас не любили… Что от них останется? Нейлоновые каблуки?!

Леха первым расслышал гул, выскочил наверх и спрыгнул назад:

— Бетон везут!..

Хрустов вскинул руки, уцепился было за край люка, но железные пальцы Титова остановили его, вцепились за ворот.

— Погоди, паря! Хорошо ты выдал Альберту! Други! Так величали в старину — други! Вы — великая сила! А часто об ентом забываете! Если вы, рабочие, чего-нибудь захотите — все будет, усе, верно, паря? — Титов подмигнул Борису. — Вы можете даже — выдаю гостайну — можете меня, главного инженера свалить! Пара писем — и все! И меня нет! И Васильева! Мол, мяса мало, того-другого… — Парни молчали. — Но я-то вас люблю! Истинный сибиряк, без подделки… — И Александр Михайлович, наконец, исчез. Небо очистилось.

А на следующий день новоиспеченный бригадир Хрустов занялся формированием бригады. Это оказалось делом сложным. Пришлось искать для новоприбывших жилье — подселять в общежитиях в каждую комнату пятого человека, битый час ругаться с Валевахой, который по приказу Васильева вместо хороших работяг отпочковывал Хрустову таких же зеленых новичков, какие приехали. Хрустов пригрозил, что сейчас же позвонит самому дяде Грише, Валеваха заморгал глазами и, видимо, смекнул, что имеется в виду аж сам Григорий Иванович, лживо улыбнулся золотым зубом и взял под руку Хрустова, повел к своим архаровцам, дал все списки, и из всех новичков Хрустов отобрал как бы наугад некую Телегину Татьяну и Шмитько Марину.

— Для душевной красоты нужна хотя бы одна девушка, а лучше две — вдруг одна крокодил, — обьяснил он Валевахе, зевая, как Печорин. — А вообще я их в упор не вижу после Моны Лизы.

Вечером состоялось заседание штаба, решали, кто из мастеров и прорабов будет «вести» щит Хрустова. Его бригада, счетом № 9, не принадлежала пока ни первому, ни второму участку УОСа. Да и щит — дело новое, создание временное, после ледохода придется срезать автогеном его железные лапки, которыми он крепится к столбам, придется выбивать его из гнезда — в общую структуру ГЭС он же потом не войдет. Посему договорились так — Хрустов подчиняется непосредственно штабу, Помешалову.

Уже поздней ночью Лёва и Серега поехали на вокзал, встретили два проходящих поезда с милицейскими мегафонами, агитировали молодежь остаться на ГЭС:

— Нам нужны плотники-бетонщики… — неслось в лиловом мраке, над синими и красными лампочками железнодорожных путей. — Сварщики, монтажники… у нас самые красивые девушки, самые веселые парни…

Поезда отчаливали один за другим, валил теплый белый снег, никто не сошел на станции. Поспав часа четыре, рано утром, еще в сумерках, Хрустов бродил в котловане, машинально соскребая сапогами налипший ко дну сугроб. Он готовился ко встрече со своей бригадой, вернее, с дневным и вечерним ее звеньями, составленными сплошь из новичков.

Должна была прийти и Таня… и некая Марина… Лева, бледнея и краснея, волнуясь, уже бегал взад-вперед, досасывая сигаретку, плевался и бормотал про себя слова приветствия. К нему подошла из тьмы времен Маша Узбекова. Увидев ее, Хрустов вздрогнул всем телом.

— Чего тебе, Узбекова? Мне сейчас некогда! Речь готовлю.

— Под балконом у Тани собираешься произносить?

— Какая еще Таня? А!.. Даже не знаю, где она живет!

— Допустим. Но кто-то об этом очень пожалеет.

— Да что ты все о ней! — воскликнул несчастный Хрустов. — Я ее забыл, как имена тетенек в детском саду!

— Уж и забыл.

— Да-с! Могу сейчас думать только о государственных делах. Тут, понимаешь, плотина закупорена, Зинтат вот-вот перельется… умные люди ночей не спят… сам Григорий Иванович приехал… а ты со своими подозрениями. Тут мы, понимаете ли, срочно возводим бетонную защиту… а ты со своими сугубо женскими интересами! Не узнаю, Мария! — Он уже заметил, что его слушают, давясь от смеха, друзья. — Где твоя принципиальность, комсомольская серьезность?! Ты бы лучше на вокзале людей для ГЭС привлекала ночью своей наружностью.

— Врешь ты все, — упрямо буркнула Маша после паузы.

Хрустов сцепил пальцы на груди, затрещал пальцами, лицо его исказилось:

— Да погоди же! Я речь, речь готовлю! Сейчас буду впервые обращаться к своей бригаде… — Он забормотал, отворачиваясь. Но не выдержал. — Да и не Таня это вовсе! Я чувствую печенкой! Их было, если хочешь, две, две девочки-двойняшки. Та, которую я любил, — увы — умерла! превратилась в травы, в радуги… А эта — приехала, решила довести дело до конца… за того парня… за эту девушку… Они же иначе не могут, кисейные барышни, начитавшиеся книг! Это мы с тобой понимаем, плохие… — Хрустов, воровато оглянувшись, слегка обнял Машу. — Нет ничего выше вот этой твоей пуговицы на горле — ни звезд нету, ни луны! Бред, дешевая выдумка! И нет ничего более вечного, чем наши минутные свидания под этими оранжевыми звездами электросварки!.. Ну, мне некогда.

Новички, в ватниках и бушлатах, уже собирались около чугунной лапы крана — КБГС-1000, возле жестяного квадрата, на котором красной краской нарисаны череп, кости и молния. Хрустов, глядя на прибывших издали, морщась, бормотал:

— Дорогие товарищи… нет, не так… братья и сестры!

— Я все могу, — с угрозой буркнула Маша. — У меня тоже, как у Нинки, бабушка староверка.

— Не надо религии! — быстро отозвался Хрустов.

— Я все сделаю, что ты захочешь от меня.

— Не я — родина захочет! — Хрустов уже дерзил, поймав на себе взгляд какой-то новоприбывшей девицы.

— А сам с Танькой ночь провел… — бубнила Маша.

— Если бы один!

— Ну ты вообще! — от возмущения комсомолка Маша не нашла слов. — Ну ты вообще!

— Да. Именно. А ходит в иностранном — и не подумаешь…

— Что ты — что ты. — Тут Маша презрительно согласилась. — Что ты — что ты.

— Я от скуки позвал! — туманно пояснил Хрустов, приблизясь к ней, шепотом. — И пожалуйста! Мир потерял чувство юмора! Может, еще и Софи Лорен кинуть телеграмму?!

— Да-а… — не поняла Маша, завздыхала. — Красивая она… как артистка…

Хрустов мучительно смотрел на нее, на ее рябинки возле носа, на широкие мужские плечи. И не выдержал — схватил за локти:

— Она?! Ты красивая, ты! Ты — лебедь! Ты — солнце! Ты — фея! — Сам засмеялся. — Ты ангел! Архангел чистой красоты!.. А сейчас… мне некогда. Вон мои орлы! — И бравым шагом он двинулся к новичкам, мельком глянув на Серегу, Алексея, Леху и Бориса, которые остались с ночной смены, чтобы поддержать Хрустова.

Всего здесь столпилось десятка полтора незнакомых лиц. Над Зинтатом плыл белый туман, клубился желтый дым солярки, над сопками прорезывалось что-то багровое, не сильнее автомобильной фары. Хрустова бил озноб. Он словно ненужные ему очки надел — старался не фокусировать взгляд… а ведь вот она, Татьяна Телегина, стоя в трех-четырех шагах, пристально смотрит на обманщика. А слева… почему тоже кто-то уставился — как на Брежнева?! Некая малышка с круглым личиком, в грузной ватной фуфайке, в шапке-ушанке по самые брови, губки вытянула, словно сама себе что-то бурчит. «Боже, да это же Маринка из нашей школы! Ее колдуньей за тихую невнятную речь называли. Вот дуреха! Нет, нет, я ее не приглашал! Но раз уж приехала, здесь женихов много, а я лично занят производством!»

— Здравствуйте, мои трудовые товарищи! — Хрустов вскинул от растерянности левую руку, а потом — правую. — Итак, вы моя бригада! Даже не вся, а часть ее… Но как льва по одному коготку видно, так дух моей бригады виден по одной этой горстке людей! Посмотрите друг на друга! Не стесняйтесь! Посмотрите на ваши чеканные профили, выдубленные солнцем и морозом!..

Парни и девицы растерянно переглянулись, кто-то засмеялся. (А вот сегодня мне за эти слова не стыдно!!! — Л.Х.)

Хрустов понимал, что говорит что-то не то, ему, конечно, мешала Узбекова, и он впал некую театральность, но отступать было некогда, он еще более взвинтился, побледнел, заорал на утреннем морозце в упоении:

— Нет, вас вскормили не с ложечки! Вас вскормили бури и ураганы, гром и натиск, ваши кулаки тяжелее двухпудовых гирь! Ваши глаза пронзительнее телескопов! Кто мы? Атланты! Мы держим на наших плечах не вовремя налившееся море! Мы — кариатиды двадцатого века-а! Подперли чугунную эту… — Он кивнул за спину, — чашу! И мы ее удержим! — Он зарычал, оскалясь и напрягая свой сказочный бас. — Даешь щит! Вперед!!! Мы его слепим раньше, чем они там все за океаном думают! Что говорил Фейербах? И что говорил Луначарский, Чернышевский… и вообще — все они?! Они говорили: служите народу! А мы — сами народ, и мы сами себе служим. И поэтому — предупреждаю! Ни минуты прогула!!! Кровь и слезы! Впер-ред!..

Сам ошалев от странной своей речи, он схватил у кого-то из приезжих парней гитару, брякнул по струнам длинными ногтями и запел:

— На полянке мерцает костер… над палаткой мерцает звезда… в глубине нависающих гор… я забуду тебя навсегда…

Ему подпел Серега, запел, улыбаясь, Борис, Леха-пропеллер дирижировал, а Хрустов кричал слова — у него не очень хороший музыкальный слухи… и наконец со страхом он чуть сфокусировал зрение. Точно, вот она, рядом стоит и не поет Таня Телегина. Смотрит насмешливо, дура! А я, может, сам понимаю, что выгляжу забавно… а попробуй ты, выйди сюда и мобилизуй народ!..

— На нас весь мир смотрит! — быстро проговаривал Хрустов между куплетами. — Пусть мы не БАМ, не Саяно-Шушенская, но мы тоже что-то значим!..

Я з-забуду и руки твои… я забуду и губы твои… Здесь лишь ветки — руки тайги! И малина — губы тайги!

— А теперь — знакомиться! — важно объявил бригадир с бородкой. «Как ты теперь со мной заговоришь? Нуте-с». — Подходите по одному. Вот ваши звеньевые — Сергей Васильевич… Борис Иванович… я — Лев Николаевич.

— Лева!.. — вдруг забормотал Серега, конфузясь. — Тут еще одна девушка просится…

— Лично известная? — усмехнулся Хрустов. К нему подошла подруга Сереги, та самая Лада, высоченная официантка из вокзального буфета и потупилась.

— Привет работникам общепита. — Хрустов протянул руку. — Что умеете делать?

— Сварщицей хочу, — буркнула она. — Как вы… как Серега. Надоело кормить. Все курят и кричат. И вилки воруют… А порядочных, как вы, мало пьющих… — она покраснела, поняла, что сказала что-то не то. — Возьмете?

— Да! Только учтите, милая девушка, варить анкера — это не борщи варить. — Он кивком головы отозвал Серегу в сторону, страдальчески закатил глаза. — Колун ты колун! Нам такие дела великие предстоят, а ты… Она ж белоручка! Посмотри на ее руки…

Серега нежно прошептал:

— Бе… беленькие.

Хрустов вздохнул и обнял друга за плечи. «Еще совсем мальчишка! Ладно. Научим твою женщину чему-нибудь хорошему».

К бригадиру подходили молодые, еще совсем жиденькие парни, смотрели на него — кто напуганно, кто зачарованными глазами, и все меньше оставалось тех, кто не познакомился, и вот стоят они парочкой поодаль — Таня Телегина и Марина. «Кстати, как фамилия Марины?.. Вылетело из головы».

Телегина уткнула взгляд в разбитые сапоги Хрустова, усмехается, кусает смеющиеся губы, она в меховой куртке с чужого плеча, в желтой каске с оборванными тесемками, в больших кирзовых сапогах. «Милая моя, — затосковал вдруг Лева, топчась на месте, словно бычок, не зная, как себя дальше вести. — Зачем, зачем я вызвал тебя в эти холода, зачем поверила? А если поверила… зачем так? Нет-нет, я виноват… ты никогда не простишь. А вот если я стану самым знаменитым человеком в Сибири? Тогда?..»

— А вы что? — после затянувшейся паузы спросил Хрустов у Телегиной. Он был готов сейчас к любой ее ядовитой реплике. — Тоже ко мне?

Красавица кивнула и медленно, спотыкаясь в тяжелых кирзаках, приблизилась к бригадиру. И как бы только сейчас узнавая, улыбнулась:

— А-а… Саня?! Приветик!

Хрустов и бровью не повел. «Эх, ты! Вслед за Васильевым? Зрелища красивого захотела? Перед парнями решила показать свою надменность?» Хрустов отвернулся к Марине.

— А вы? Мы, кажется, в одной школе учились… но теперь у нас одна школа — стройка! Будем время — еще вспомним наших учителей… хотя лично у меня учителя — Шекспир и Лермонтов, Цицерон… — не найдясь, кого еще назвать, он побагровел лицом, махнул рукой. — Некогда тут… малину разводить! За работу, товарищи!

Весь день ушел на сколачивание узкого, непривычного блока. Пришлось поломать нестандартные щиты, на зачищенном бетонном полу зажелтели стружки, запахло смолой. Хоть и дул студеный как всегда ветер над гигантской рекой, вдруг повеяло деревней, летом. Серега одурел от этих запахов — бегая, покрикивал на Ладу, таскал доски, гвозди, подпрыгивал, визжал…

Блок получался вроде изогнутого длинного параллелограмма. Явился Валера Туровский в роли куратора — все же у него опыт. Постоял и, увидев Марину, замер, губы к носу задумчиво прижал. И развеселясь, Хрустов подумал, что они очень бы подошли друг к другу — Марина с ее выпяченными губками и Валерий-Утконос. (Впрочем, так оно и будет, но еще не скоро…)

Уже поздно вечером Хрустов отпустил людей домой, остался сам с Серегой и Борисом — еще раз подтянуть нижние плашки, заделать щели. Они сидели, взмокшие, в закутке, между штабелями брусьев и курили. Хрустов горевал. Его мучила несправедливость — Телегина ни разу не подошла к нему и не взглянула на него. Весь день проторчала возле Алеши Бойцова, брала под руку, заглядывала ему в глаза, смеялась его шуткам. А он ожил, снова в прежнем своем репертуаре — то рожки из пальцев строит, то другой фокус показывает, с прыгающими на ладони спичками…

«Поэт! Как ты можешь?! Прав был Пушкин… пока божественный глагол его не коснется… он всех ничтожней в мире… А она… если даже я стану Председателем Совета Министров, не удивится. Женщины не понимают истинных подвигов. Их надо поразить каким-нибудь дурацким восхождением… пожаром… спасением на водах… Кстати, что бы такое придумать?»

Уже в синих сумерках на тридцать седьмую секцию снова явился Туровский, и Хрустов обрадовался другу:

— Слушай, — Лева показал на почерневшие к ночи сопки. — Скоро ведь Первомай… а флажки на скалах не сменены.

— Ну и что?

— Когда ты был начштаба, ты так не говорил.

— Меня Васильев возвращает в штаб.

— Вот как! Я очень рад.

— Но дело не в этом, — процедил Туровский. — Еще успеется. Потом.

— Потом таять начнет… камни посыплются… скалолазы не захотят. В этом я вижу недооценку наглядной агитации. Дай-ка я сам слажу?

— А ты когда-нибудь лазил? — хмуро оглядел его Валерий. — Опять сознание потеряешь… разобьешься к чертовой матери. — Он вздохнул, был темен лицом. И почему-то показался Хрустову больным.

— Ха-ха-а! Я на Кавказе на пик Победы лазил!

— А разве он на Кавказе? Не на Памире? — усмехнулся Туровский.

— Это второй… — усмехнулся ответно Хрустов. — Он еще выше. Открыли недавно. Был закрыт облаками. Да ладно придуриваться! Валер, дашь ботиночки с триконями?

Туровский ничего не ответил, он мрачно ходил по блоку, разглядывая сделанную плотниками работу при косом свете с башенных кранов. Олю Снегиреву вспоминает? Или жалеет, что с Аней поссорился? Или в Марину теперь влюбился черноглазый хитрец? Но если влюбился, то почему такой несчастный? Не до флагов ему.

Миновало несколько дней, блок начали бетонировать, в силу вошел график, и в первый же свой выходной день Хрустов с утра полез-таки на правобережную скалу вешать знамя. На ногах — ботинки с острыми триконями, за поясом — красная материя, крюки, в руке — ледоруб.

Внизу, у самого подножия скалы топтался на голубом снегу, запрокинув голову и сверкая белыми зубами, верный Серега Никонов. Объяснил, что постоит для страховки. Но если что случится, что он сможет сделать? Не поймает же на руки? Зыбкий еще мальчишка. Моложе Левы на целых три года!

В огромном котловане, похожем сверху на каменный Манхеттен, вспыхивали крохотные огненные точки электросварки, были слышны звоночки кранов. Бригада, должно быть, из блока смотрит вверх, на своего Хрустова, который, прижимаясь к каменной скале, карабкается к выступу, где трепещет на ветру побелевший от сырости и морозов флажок…

«Умру, но не свалюсь! — яростно шептал Хрустов себе под нос, забивая в диабаз и гранит стальные крюки, подтягиваясь, выпрямляясь на дрожащих ногах. — На этот раз — без поз-зора, только крас-сиво! Как нечто само собой разумеюще-е-е-еся!»

Сизокрасная зернистая порода ползла медленно вниз. Вот жухлая травинка, которая неизвестно как нашла себе тут пропитание… вот кустик с тонкими, очень крепкими, как капроновая леска, корешками… а вот глубокая трещина, в которую можно сунуть носок ноги — там, внутри, рыжая мертвая трава, скоро она зазеленеет. В голове вертелась песенка:

Исцелует… обнимет… убьет… Самородки насыплет в карман… Пролетит надо мной самолет По старинному аэроплан. Только что ему ветки тайги? Только что и малина тайги? Провезет он… руки твои. Провезет он… губы твои…

Хрустов не ведал, что это так высоко. Что карабкаться придется долго. Что это страшная, изнуряющая работа. И что здесь такой рваный морозный ветер — как от поезда. Что коленки намокнут. Что рукавицы продерутся. Что пот защиплет глаза, как в бане. Что седые пульки вырастут на ресницах и в бороде…

Он уже не думал о том, смотрят на него снизу или нет, он время от времени отдыхал. «Надо было водки взять или термос с чаем». Он закуривал, грелся от огня сигаретки, складывая ладони возле лица. И резко пьянел и слабел от курева. И уже ругал себя последними словами, когда вдруг проклятый каменный выступ оказался рядом и Хрустов с трудом взлез, вскарабкался на него.

Бугор, казалось, медленно падал вместе с Хрустовым на котлован. Сердце больно разбарабанилось, руки дрожали…

(Дорогие марсиане и все прочие, кому захочется прочесть эти записи про грозную и сладостную зиму 1978–1979 года, когда Хрустову Л.Н. и его друзьям пришлось испытать много невзгод и в награду…

Не так.

Дорогие любые возможные читатели! Перечитал эти страницы и стало страшно: вы подумаете, что я более ничего и не видел — упивался прежде всего своими ощущениями… Нет же, я расскажу, расскажу! И про то, как со временем перестал понимать Валерия Туровского… как Серега Никонов быстро взрослел и становился скрытным… а Борис вскоре сорвался с гребенки плотины и упал в пролет, мимо башенного крана, — от него остался лишь мешок с костями… А Леха-пропеллер уехал домой хоронить брата и не вернулся — его забрали в армию, он же был там прописан… И нас на плотине осталось из старых друзей — Валера, Серега, я… ну и Алексей Бойцов, он теперь с нами тоже был в одной обойме. Могу сказать, что, судя по его пасмурной кошачьей морде, ему с Таней все-таки не фартило. И стыдно признать, что радуюсь, и все же признаюсь…

Итак, простите — еще немного о Вашем смиренном микро-Пимене, Хрустове.)

Лева сорвал с древка белую тряпку, привязал за углы красный новый шелк.

Это его подарк трудящимся Ю.С.Г. к Первому мая!

А теперь — надо срочно спускаться, уже темнеет.

Хрустов глянул вниз и чуть не улетел птичкой туда. Боже, как высоко! Неужели это он сюда вправду забрался? Или это сон, когда он утонул в Зинетате и ему мерещится? Нет, нет! Он тут! Вот склизкий камень под ногами. Вот моток бечевки на поясе.

Он охлестнул ее концом выступ — увы, сползает… надо обвязать, как столб… Смаргивая слезы о морозного ветра, тужился, пыхтел, наконец, получилось… завязал узел, попробовал на растяг — держит, и, зажмурившись, отталкиваясь от сумрачной стены, заскользил вниз.

Вдруг бечевка, как раскаленный прут, обожгла ладонь через дырки продранной варежки, и пальцы разжались — Хрустов полетел вниз, но успел вновь ухватиться за нее. Его крепко ударило, протащило коленями по скальным облокам, острым курумам, в глазах потемнело от боли. «Кажется, в кровь?..»

Медленно, медленно… вниз, вниз…

Надо вспомнить какое-нибудь длинное стихотворение. «Союз нерушимый республик свободных…» Нет. «В полдневный жар в долине Дагестана с свинцом в груди лежал недвижим я… Глубокая еще дымилась рана… по капле кровь сочилася моя…»

Господи, что это стукнуло в ноги снизу, содрогнув всё тело?! Неужели земля?! Да, это она. Качается. Ползет то вверх, то вниз, как лифт.

Но почему так больно в правой голени?

Ковыляя, как сошедший с лошади, Хрустов доплелся до вагончика первого участка, где лежала его сменная одежда. Ладонь — тоже правая — словно ножом порезана. Снял ватные брюки — на коленях засохли коричневые пятна, лиловеют синяки. Правая нога подламывается. «Неужто перелом?!»

Снял с гвоздя сумку с красным крестом, йода не оказалось, замотал бинтом колени и правую руку. Его мутило. И радости никакой уже не было…

Сел в автобус и увидел через сиденье от себя Бойцова.

— Ну как? — хрипло спросил Хрустов. — Там все нормально?

Алексей не ответил.

— Что же ты, фокусник, любимец богов, Маяковский наш доморощенный, бригадиру своему не отвечаешь? — криво улыбнулся Хрустов. — А я все-таки слазил. На скале трепещет красный флаг. Выкрашен моей кровью!

— Смотрю на тебя… — угрюмо отвечал Бойцов, — смотрю и думаю… болтун ты, Лёва. Хоть и бригадиром тебя поставили. Честную девушку с места поднял… за тридевять земель приехала… с матерью простилась… сватам отказала… из-за тебя! Она ведь там шелк облагораживала! Тебе не понять.

«Неужели у него с ней не получается? — вновь засветилась надежда у Хрустова. — Неужто она передо мной „кино“ гонит? Может, любит, а?»

— И я из-за тебя… судьбу поломал… Чтоб тебе песец язык откусил!

— Не матерись, — повеселел Хрустов, хоть и ныло избитое тело. — Я член Совета дружины стройки. Сейчас вот свистну, — он достал из кармана милицейский свисток с горошинкой, — и живо тебя в кутузку — и фиг ты в ближайшие полгода свою Ангару увидишь. И Таню… В-в-в! — В автобусе трясло, Хрустов, скуля, гладил больную ногу. — Если уж ругаться, то ближе к технике. Например, «аэродромомать».

Но местный поэт не понимал юмора. Он упрямо твердил, обернувшись со своего сиденья к Хрустову:

— Ночей не спит… плачет… по маме тоскует. Погоди, они тебе еще глаза выцарапают! И я добавлю!

«Кто они? С мамой? Мама приехала?!»

— Тихо, дядя, — грустно ответил Хрустов. — Не надо. Хотите вызвать на дуэль — киньте перчатку. А поскольку перчаток в магазинах нет… дуэль отменяется. — Хрустов, страдая, поднялся. — Приехали. Что Пушкин-то говорил? То-то.

— Дурак ты! — пихнул его в плечо Бойцов и пошел к выходу.

Но, поскольку Хрустов взвыл от боли, Бойцов остановился.

— Больше не толкайся. Хочешь помочь своему бригадиру? — спросил хладнокровно Хрустов. И подал левую руку. — Спасибо. Я еле иду… у меня ноги перебиты… чуть жив остался.

Они сошли с автобуса, побрели в сторону общежитий.

— А вот теперь… фокусник… хочешь меня ударить? Ну — ударь! Вот сюда! — Хрустов остановился и показал пальцем на щеку. Может быть, и в самом деле ему стало бы легче, если бы Алексей ударил. Но эта просьба на Бойцова оказала странное действие — он опустил глаза и зашагал вон.

— Да ну вас всех!.. — только и бросил.

— То-то, — вздохнул Хрустов. — На своего «бугра»! На своего отца! Где же оркестр? Кто бы посмотрел на мои бинты? Где эта гордячка? Где Танечка? В-в! Как нога болит!.. Неужели перелом? Это было бы замечательно… месяц-два — на костылях!

Он дошутился. Нога к утру опухла. Друзья известили Туровского, он посодействовал — и Льва повезли в районную больницу, в Колебалово-Заколебалово. Там сделали ретгненовский снимок, врач потрогал ногу — и наложил гипс.

— У вас в кости трещина, молодой человек, также сбит мениск. Я бы не советовал вам еще раз упасть. Подержите ногу в покое хотя бы неделю.

Но уже через сутки Хрустов, вместо того, чтобы лежать в общежитии, с утра приехал в котлован — показаться.

Ковыляя на костылях по стройке, как пират Сильвер, он постанывал, но был счастлив, что все его жалеют. А когда возле штаба увидел Телегину, даже перепугался. Она шла навстречу ему, не глядя на него, лицо потемнело, как у туркменки, — может быть, от тревоги за него, Хрустова, — глаза запали. А может быть, отчаялась, замуж вышла, и в этом тоже Хрустов виноват. Одета она была сегодня необычно, безвкусно — в чернокрасную с розами шаль, мужскую куртку и женские рваные сапожки. Хрустов тупо уставился на нее, округлив глаза, повиснув на костылях.

— Телегина, ты чего?.. — пробормотал он.

— А-а, это ты-ы, Хрустов? — язвительно обрадовалась Телегина, и Лева с ужасом увидел, что и губы у нее крашены, и родинка на щеке появилась. — Наконец, я тебя нашла! Думаю, чё Танька тебя прячет? Не трогай, говорит, человек пострадал… А мне без разницы! Ты зачем же девку обманул, паразит? Вот я еще с Васильевым поговорю! Он снимет тебя с бригадирства!

«Это не Таня, — наконец, дошло до перепуганного Хрустова. — Это ее сестра, Верка! Таня же говорила о ней. И Алеша намекнул». Он попятился и упал, гремя костылями, и неловко вскочил. Вера, бегая вокруг, что-то кричала, зло усмехаясь, и тут появилась из-за вагончика Таня, она была прежней, томной и грустной, в красной каске, она властно схватила Веру за руку и потащила прочь с необычайной силой, удивившей Хрустова:

— Идем, идем… нечего на него смотреть! Есть у меня лучше.

Но, уходя, оглянулась, и обожгла Хрустова таким печальным взглядом, что его шатнуло на костылях, как ветром шатает скворечник. «Как мадонна… ей богу! Может, еще одну ногу подвернуть? Придет ко мне, будет сидеть рядом, читать Пушкина. Все же Пушкин, что ни говори, получше Бойцова».

Хрустов не любит вспоминать эти дни, проведенные им в положении раненого по собственной глупости полководца. Придя в кафе, он стоял нарочно вместе со всеми в очереди, стуча костылями, пропуская вперед девушек — рыцарь!.. А когда на стройку приехал знаменитый шахматист и устроил сеанс одновременной игры, и нужно было защищать престиж ГЭС, Хрустов сел за доску. Он охал, хватаясь то за больную ногу, то за перебинтованную правую руку, а узнав, что гроссмейстер не выносит дыма, попросил разрешения курить, и курил, выдувая горький дым в лицо гостю, сам багровея от кашля… И добился-таки того, что гроссмейстер, поминутно отворачиваясь, зевнул фигуру. В итоге гроссмейстер растерянно предложил ничью. Увидев, что в клубе — Таня и Алексей, Хрустов громко и нагло заявил, что никогда не отступает. Но в эту минуту Боцов и Таня вышли, и он тут же согласился на предложенную ничью…

А когда из Москвы снова, в третий раз, прилетел фотожурналист Владик Успенский, героем его съемок стал, конечно же, Хрустов. Борис и Серега гнали со стройплощадки бригадира, но он вопил, раскачиваясь на костылях:

— Не могу! Нужно срочно щит выдать! Лично проверить!.. Я не такой человек.

— Люто, люто, — одобрял Борис.

— Я сделаю о тебе фотоочерк! — восторгался Владик. — Фантастическая цепочка! Водружение флага к первомаю… жаль, не успел сфотать! Но ты, старик, слазишь для меня еще раз? А тут еще ничья с гроссмейстером! И на костылях сваривает арматуру! Эх, еще бы — свадьбу! Жених в белых бинтах — и невеста в белой фате… ассоциируются! Я это вижу! Я это вижу!

В ответ Хрустов, скромно потупившись, объяснял, что не надо, неловко ему, как бригадиру, выпячивать себя. Есть и другие, вполне достойные парни… И таинственно шептал:

— К тому же — костыль не так может понять заграница… Скажут: и калеки трудятся!

— Понято! понято! — метался с аппаратом среди бетонщиков Владик.

— Пойдем-ка, — неожиданно позвал его Хрустов. — У нас есть хо-рошая работница… Таня Телегина. Вон там она… в красной каске. Имя Тани, между нами, я начертал на знамени, которое водрузил там… — Хрустов перед Владиком скакал на костылях легко — словно танцевал. Только раз чуть не грохнулся — перед самым носом у Тани, и словно не видя ее, громко бросил Владику. — Где-то здесь она. Ну, я тебя оставляю. Может, еще увидимся, если не одолеет гангрена… Сфотографируй Телегину. Славная работница, правда, человек довольно черствый… — и заковылял прочь.

Он слышал, как Владик трещал московской скороговоркой:

— Вы Таня? Я сра-азу да-агадался! А я вас сейчас для AПН! Для ТАСС! Для «Геральд Трибюн»… Они иногда просят у меня что-нибудь этакое… А ваш бригадир — феномен! Лазил на Пик Победы! Снял флаги всех стран… водрузил наш! Кстати… он начертал ваше имя на знамени… но это — между нами…

Хрустов уходил, багровея от стыда (ему в последнее время все чаще становилось стыдно за то, что он привычно только что отбалабонил). «Комедия получается. Но что же такое сделать, чтобы меня полюбила? А вдруг так и так любит? Подождать, захватить врасплох?!»

Он просидел в прорабской до конца дня, курил и ждал сумерек. И когда его смена двинулась к автобусу, вышел и, страдальчески прыгая на костылях, встретил Татьяну. Телегина шла одна, закрывая от ветра лицо. Хотя уже нет никакого мороза.

— Таня!.. — вырвалось у Хрустова.

— Лёва… ты?

Они растерялась. Хрустов шагнул к ней, у него размотался бинт на правой кисти, он сунул кончик бинта под мышку, в этот миг выскользнул правый костыль — и Хрустов грохнулся на правый бок. Впрочем, он научился хорошо падать. — Танька… Танюшка… куда-то пропала, меня не узнаешь…

— Левушка… — Всхлипывая, она помогла ему подяться. — Ушибся?

Улыбаясь, он оперся о костыли, обнял правой рукой девушку — конец бинта с черным пятном мотался по ветру.

— Taнечка, я больше не могу… спать не могу, о тебе думаю… падает производительность труда… — Он так проговорил в привычной своей насмешливой манере, потому что ему показалось — она усмехнулась. — Если виноват — прости… превратиться бы в старого быка — ты бы гладила шерсть мою и рога — и плакала…

Таня быстро оттолкнула его, нагнулась, вытирая глаза, сделала вид, что застегивает расстегнувшуюся «молнию» на сапожке. Кто-то шел мимо.

— Не могу… измучилась… Эта молния!.. всю ногу рассекла! Есть тут в поселке ателье? — Она подняла голову. — А, это ты, Хрустов? Ходить не могу — сапожок раскрывается…

У Хрустова щеки похолодели, сердце обмерло.

— Плохо еще у нас дело поставлено в бытовой промышленности, — тихо ответил он. — Купи другую «молнию», лучше — японскую. А я смотрю, — он завизжал костылями по снегу, — смотрю — какая-то женщина согбенная… думаю, может, старушка… помочь надо.

Таня криво улыбалась.

— А ты че тряпки намотал?

— Для тепла, мерзнут конечности.

— Мерзучий какой стал.

— Что ж плохого, если организм мерзнет? — удивился Хрустов. — Не железный! Не на электронных лампах! Не то, что у других… («Что я делаю?! Идиот! Я же ее больше никогда не увижу!!! Остановись!!!») Смотрю — в темноте моргают лампочки… то ли приемник кто несет, то ли… а это Таня Телегина!

Таня повернулась и пошла прочь.

— Куда же вы, девушка? Я ведь так быстро не могу!.. — Хрустов нарочно отстал, понимая, что сморозил великую глупость. Он медленно тащился, скрипя костылями в снегу, но ему было душно, жарко. Если бы кто сейчас увидел его, поразился бы серьезному и очень взрослому выражению на этом лице. У Хрустова в жизни что-то оборвалось. И теперь всё уже будет иначе. Ну, почему, почему мы не умеем говорить просто и сердечно? Нас не учили культуре чувств… все шуточки и хохмочки… проклятый век упадка философии! — Что там???

Ему показалось — впереди, в темноте, стоит Таня и машет ему рукой.

«Нет. Не хватало еще галлюцинаций. Смеется надо мной, думает — тряпки намотал. Думает — притворяюсь?! Бинты сорвать и, обливаясь кровью, пройти мимо нее? А может, это не ты? А твоя сестренка? У тебя нет еще одной, третьй сестренки? А ты сама, добрая, Золушка… моешь сейчас полы у кого-нибудь в далекой стороне…»

— Малодушная вера! — вслух сказал Хрустов. — Ледяная тоска! — И снова ему доказалось, что впереди идет, оглядываясь, Таня. — Стой, Телегина! Стой, ведьма! Как бригадир приказываю!.. Нет, мне надо быть выше этого. Теперь я понимаю, почему многие государственные деятели были несчастны в любви… да, да, именно несчастны!.. — Он покивал самому себе. — Иди, Хрустов! Вперед, Хрустов!..

Ночью ему снился сон, как вызывает его к себе в баню и шлепает веником начальник стройки Васильев. У самого Васильева на плечах золотые, генеральские листья, а у Хрустова — зеленые, солдатские… Ты, кричит Васильев, какое имеешь право болеть?! В то время, как вся стройка напрягается в ожидании ледохода, а тебе, твоей бригаде поручили опаснейший участок, ты потерял неделю чёрт знает на что! Ты не имеешь права болеть! Ты лидер, вождь! Твои костыли хуже симулянства — ибо мы тобой должны вроде бы гордиться, а тобой гордиться нельзя! Я, бормотал во сне Хрустов, заливаясь слезами, я через два дня сниму лубок… я уже сейчас здоровый вождь. А Васильев саркастически усмехался: все так говорят! Хлестал и хлестал его раскаленным веником… потом смилостивился и заменил один погон на плече Хрустова желтым листиком. И пальцем погрозил: чтобы вел у меня жизнь аскета! Как я! Или вон — Туровский. Тоже один. Теперь такой почин. Понял?.. И грянул на прощание Леву горячим веником по глазам — полетели золотые и зеленые листья…

Хрустов вскочил — в рассветной тьме его задел рукавом, одеваясь, Серега Никонов. Перед плотиной стремительно взбухал Зинтат. И нужно было ехать — вставать плечом к плечу перед этим синим чудовищем. Смысл жизни обретал зримые очертания — вне философии, вне любви, вне полудетских слабостей. Только бетон. Только железо. Только вода.

Люди каждый день должны были верить во что-то одно. Иначе они не могли. Жить лишь согласно знаниям не умели — это СССР, не какая-нибудь буржуинская страна….

(Нет нескольких страниц.)

…Позже не раз нам всем вспомнится, как погиб ночью дядя Ваня Климов… кстати, почему ночью? Разве не хватало дня, чтобы спускать под лед водолазов? Да потому, что нет разницы, днем или ночью, на глубине десяти метров освещенность все равно в четыре раза меньше, а на глубине тридцать, куда сошел Климов, и вовсе мрак… а к этому добавьте — рядом угрюмая стена плотины… Конечно, сверху светили два прожектора, да у него у самого был мощный фонарь, обернутый в пленку. Специального светильника для водолазов не нашлось.

Зато для следующих смельчаков Саша Клементьев привез из Иркутска специальный перфоратор, отбойный молоток, каким под водой долбят камень — все его электрические контакты залиты чем-то вроде смолы, током не ударит, не убьет. Но перфоратор оказался пока ни к чему… да и можно ли крохотиной иголкой подвинуть пирамиду Хеопса, как выразится позже Хрустов…

Дядя Ваня лежал в гробу маленький, седенький, с синим лицом и синими руками поверх одеяла. На него напялили костюм из черной шерсти, купленый недавно им к Новому году, так Иван Петрович и не походил в нем никуда — разве что пару раз на танцующих глянуть в клубе-бараке, музыку послушать. Очень любил «Брызги шампанского». Ему на прощание трое местных музыкантов из клуба (скрипач, трубач и гармонист) сыграли эти «Брызги» вперемешку с унылым, ужасным траурным маршем Шопена.

— Там-та-та-там…

Васильев и Титов постояли пасмурно у выхода из общежития, где на табуретках стоял сколоченный бригадой гроб, и удалились. Туровский произнес путаную речь, что не углядел… нельзя было Климова без врачебного досмотра спускать в воду… Саша Иннокентьев тихо сказал, что Иван Петрович был крепок, но не рассчитал сил. И что не надо сваливать вину на него, на Сашу Иннокентьева. Или он это сказал уже потом, когда поминали, водку пили? Валера, помнится, вскочил, бледный, нос как раздавленная груша: я, я виноват… К этому дню он был уже не начальник штаба, сам вернулся в общежитие, прихватив свою постель, книги в рюкзаке, электрический чайник и стаканы, купленные на свои деньги.

Когда Серега Никонов вышел на работу, у него было такое ощущение, что отныне он круглый сирота. Он написал слезное письмо матери — она ответила открыткой, пожелав, чтобы он стал человеком. Тогда Сергей сочинил заявление, просясь под лед — он должен понять, увидеть всё, что видел Иван Петрович. Но с ним в штабе стройки, где теперь сидел пугливый белобрысый Помешалов, и разговаривать не стали.

А Сергей днем и ночью продолжал думать о Климове. Почему, почему ему не делали искусственное дыхание? Почему не пытались оживить электрошоком? Врач сказал: остановилось сердце. Почему? Дядя Ваня же двухпудовой гирей в воздухе «Миру мир» писал! Сергей отпросился на работе, съездил в Саракан и вымолил почитать книжки о подводных работах (оставив в залог паспорт): «Справочник водолаза» и «Пособие для начинающего водолаза», где особенно внимательно прочел про декомпрессионную болезнь.

Оказывается, по мере спуска в воду растет давление воздуха в легочных альвеолах, из них молекулы газа проникают в кровь, она разносит избыточно растворенные молекулы воздуха по всму организму, пока давление в легких не сравняется с давлением во всем теле, то есть наступит полное насыщение. Кислород потребляется тканями организма, где идут обменные процессы, а вот азот, будучи неактивных газом, постепенно накапливается везде в теле. Если же водолаз идет вверх, на подъем, начинается процесс рассыщения — избыточно растворенный в теле азот удаляется в обратном порядке: из клеток — в кровь, из крови — в легкие, из легких — во внешнюю среду. Но… но… если же водолаз всплывает быстро, то в организме дает о себе знать излишний раствор газа. Избыточно растворенный в крови и тканях, азот выделяется в виде газовых пузырьков. Они могут током венозной крови перенестись в правую половину сердца, а оттуда в легочные артерии. Закупорка легочных артерий, нарушение кровообращения малого круга — отсюда застой в венозной части организма, снижение артериального давления, кислородная недостаточность в крови и тканях организма…

В случае легкой формы болезни, пишут специалисты, на теле появляется сыпь в виде сине-багрового цвета, возникают боли в мышцах, одышка, учащенный пульс. У Климова синева на руках и ногах уже была, пульс частил и еле прослушивался. Врачи говорят, заболевание проявляется через час после подъема… и если болезнь не ушла, наступает апатия, больной с трудом говорит… начинается кашель с кровью, а после и тошнота со рвотой… Как же мучился, наверное, дядя Ваня! Зачем же он так рисковал? Находясь на большой глубине, тряс веревку по два раза, давая понять, чтобы его спустили ниже, он что-то увидел… а что? Он уже ничего не смог рассказать Иннокентьеву. Дядю Ваню привезли в общежитие в бессознательном уже состоянии.

Иннокентьев божится, что старика поднимали медленно, долго, чтобы не случилось сильной декомпрессионной болезни, а чтобы не замерзнуть, он был плотно одет в две шерстяные водолазные рубашки и в гидрокостюм… в воде при минус четырех он спокойно выдерживал минут двадцать… но тут минуло и все полчаса… Неужели все-таки случились судороги, потерял сознание — ведь он вдруг перестал отвечать на сигналы?! По этой причине, испугавшись, последние метров десять его быстро вытянули… Наверное, одно наложилось на другое — переохлаждение на декомпрессионное состояние. Не было тогда на плотине ни колокола, из которого выпускают и в который принимают водолазов, не говоря уже о декомпрессионной камере с люком снизу, в которую входят и в которой отсиживаются положенное время водолазы после работы…

«Романтика, бля. Всё на авось. Да мы сами, сами всегда были рады пойти на авось во имя подвига, во имя Родины, во имя ленинского комсомола!»

Хрустов, утешая друзей, рассказывал вечерами (он не мог молчать) всякие потешные байки из прошлого водолазного искустства, про первые скафандры. Оказывается, уже в «Илиаде» Гомера есть строки про водолазов.

— А вот водолазы царя Тира при осаде города Македонским перерезали канаты его галер. А во время войны второго Триумвирата, когда Антоний осаждал Моденну, Деций Брут, который городом командовал, установил связь с Октавием при помощи водолазов, ходивших по дну реки. А первый дыхательный прибор был придуман Леонардо да Винчи. Это такая одежда из кожи, у которой на груди как бы двойные крылья, и еще лучше, если она двойная до колен. Бери воздушную трубку в рот, надуй, если надо плыть по волнам. А если пена будет мешать тебе дышать или тонешь, соси оттуда! А первые водолазные шлемы были в виде стеклянных шаров. Был колокол, в котором стоял человек. Например, ученый Галлей в тысяча шестисот девяностом году погрузился в таком колоколе на глубину восемнадцать метров.

Леха-пропеллер слушал Хрустова, кивая и быстро рисуя цветными карандашами с маленькой фотографии портрет Ивана Петровича. Серега лежал на бывшей кровати Климова, просунув ноги между зелеными трубками спинки, потому что не умещались, и скрипел зубами.

Хрустов продолжал, покуривая трубку, которую обменял на днях у Туровского на фонарик:

— А в семьсот девятнадцатом русский изобретатель-самоучка из деревни Покровское Ефим, кстати, Серега!.. Ефим Никонов!.. сконструировал костюм. Он состоял из деревяного шлема и юфтовой кожи. Что такое юфта? Ну кожа и кожа. А в восемьсот семьдесят первом в России изобретатель Лодынин создал герметичный костюм, в котором кислород вырабытывался из воды путем электролиза. Во как! А шарнирные жесткие скафандры из бронзы появились позже, воздух здесь поступал из стального резервуара на спине. Ну, это мы знаем. Недавно немецкая фирма «Дрегер» сконструировала хороший шланговый аппарат.

— Вот бы его дядя Ване… — Вспомнилось, как старик рассказывал: на Сахалине лазили в воду, поднимали с затонувшего сейнера сейф, цепляли трос, и он там едва не погиб под сорвавшимся сейфом.

Бесстрашный был человек.

— А есть еще в Америке гидрокомбинезон с электроподогревом, фирма «Вестингауз»…

— Вот бы дяде Ване!.. — стонал Сергей.

(Не хватает нескольких страниц.)

Когда-то в юности Валера приехал в Сибирь, стоя во весь рост на крыше вагона, раскинув руки и крича от восторга — из молодечества, а не потому, что места в вагоне не нашлось или денег на билет. Железная крыша дергалась, ныряла под ногами, как бы порываясь ускользнуть вперед. И точно так же сегодня земля бегала под Туровским. Только нынче не радость гремела в душе, а клубился страх, давила растерянность, и причин тому было много.

И когда на стройке появилась Марина, он подумал, что теперь она будет для него как тот сладостный ветер на крыше вагона, но сам же все испортил…

Он подошел к ней после смены и, сверкая смоляными глазами, привычно угрюмо-таинственный, стал говорить, что на стройке хорошей девушке надо непременно иметь защитника, друга, здесь много случайного народа, есть даже бывшие сидельцы из тюрем. Девушка, округлив и вытянув губки, испуганно слушала бригадира соседней бригады, которого видела в первый раз, и все спрашивала:

— А вот правда ли, у Льва Николаеивча после погружения в недры Зинтата случилась амнезия? Он, говорят, многих не узнает…

На что Валерий раздраженно ответил, что Хрустов по натуре такой, любит красиво говорить и тут же забывает, что сказал. Марина удивленно поморгала, что-то пошептала про себя и вслух заключила, что она никогда так не думала, потому что… тут Марина покраснела. Не могла же она рассказать, что в восьмом классе была влюблена в Хрустова… И когда он уходил в армию, сидела на ветле и махала ему белым платочком, только он решил, наверное, что это сорока трепещет на дереве…

Злясь на себя, что позволил несправедливость по отношению к Лёве, Валерий немедленно стал говорить, что сам любит Левку, они друзья, вместе перекрывали Зинтат… В ответ Марина все с тем же смятенным видом пробормотала, что была бы рада, если бы он, Валерий Ильич, ее заново поднакомил с Хрустовым… В этом случае у нее на стройке было бы два хороших товарища…

А Туровский, кивая и подтягивая губы к носу, уже понимал: он сражен чистотой и наивностью этой девочки, она ему безумно нравится. И будет ужасно, если она не полюбит его… это будет трагедия…

Ему нужна была верная, любимая подруга, потому что в последнее время он словно потерял себя, — и к рабочим вернулся, и все никак не мог смириться с этим, извертелся на пупе, как брякнул, глядя на него, Борис, и ведь Борис был прав. А тут еще Васильев как бы мимоходом пожелал вернуть его в начальники штаба. В самом деле, обстоятельный Туровский там был на месте, но удобно ли этак метаться? Ведь обхохочут.

Хрустов несколько раз при нем процитировал Грибоедова:

— Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь.

Всё так. Да и чем плох Помешалов, который сидит сейчас в штабе? Нет, гордый Валера обратно не пойдет. И еще такая подлая мысль: если пойдет, и если шаткий Васильев с Титовым погубят стройку, ответственность падет и на Туровского. А в котловане он занят маленьким конкретным делом.

Может быть, с Мариной посоветоватться? Но, появившись после смены второй раз в бригаде Хрустова, он увидел, какими сияющими глазами она следит за Левой, омрачился и ушел к себе, в соседний блок…

А тут еще неприятная новость — Васька-вампир написал очередную кляузу в парторганизацию на начальника стройки Васильева. Что тот катается по стройке с молодыми женщинами, пьет с рабочими, присвоил себе идею главного инженера Титова о защитной косе. Валерия пригласили в партбюро на обсуждение этого письма, хотя он еще не был членом КПСС, только собирался вступать. Видимо, Александр Михайлович посоветовал парторгу Таштыпову.

Причем, самого Васильева почему-то не позвали. Или он не пришел по причине занятости?

Кабинет Таштыпова располагается на первом этаже, окнами к стоянке машин Управления, и Валерий заметил, что Титов, Таштыпов и Понькин несколько раз опасливо посматривали за окно (меж мохнатых лягушек льда есть и чистые полоски), когда там подруливала «Волга», но каждый раз это оказывался не Васильев. Титов глянул на часы, насупился, как бы давая всем понять, что далее ждать нет возможности, тяжело поднялся и хрипло начал: (Приписка сбоку красным фломастером: Какие суки!!! — Л.Х.)

— Товарищи, мы собрались в своем кругу… чтобы обсудить сигналы с места. Поскольку они касаются и меня, я решил высказать недвусмысленное свое мнение, хотя в письмах меня хвалят, а товарища Васильева ругают. У нас уже было одно письмо, товарищ Таштыпов в курсе, мы не стали его показывать — я занимался этим лично сам. И вот еще одно сочинение… Мне неловко его читать, особенно те строчки, где упоминаюсь я, товарищи Понькин с Таштыповым, но в интересах дела… — И Титов, вновь оглядываясь на окно, не очень громко зачитал письмо В.А.Черепкова.

«Интересно, — подумал ВАлерий. — Откуда тракторист мог узнать про соавторство и прочие дела высшего руководства стройки? И вообще, странная смелость. Наверное, поощренный сверху активист».

— Мое мнение, — как бы сконфуженно пробормотал Титов. — Товарища Васильева надо уберечь от этих наветов, защитить. Мало ли что, все мы люди. Иногда и сильные не выдерживают… иногда и титаны запивали… шли к женщине, венцу создания, образно говоря… чтобы набраться сил и уверенности… Не будем ханжами, товарищи.

Наступила тишина. По улице с ревом проходили тяжелые машины, неподалеку со звоном заколачивали бетонную сваю, люди на стройке делали дело, а тут собрались, чтобы обсудить глупую кляузу, и надо ее обсудить — есть постановление партии, не позволяющее отмахнуться даже от анонимок.

Вдруг Ивкин, директор бетонного завода, маленький, лысый, в очках, зло засмеялся и вскочил:

— Это черт знает что, — воскликнул он тонким, резким голосом. — Вы что?!

— Я чё? — мрачно отшутился Титов. — Я ничё!

— Нет вы — чё!

Игорь Михайлович смотрел на него уже без улыбки, на впалом виске дергалась голубая жилка. Он пальцем оттянул от шеи галстук.

— Человека решили затравить?.. — трудно прошептал он. — Васильев ради всех нас… а вы… Валерий, что же молчите? Или снова — хвост поджамши, к барскому столу?

— Я?! — растерялся и покраснел Туровский. — Почему?.. Я тоже уважаю… — и трусливо добавил. — Да и все тут уважают…

— Валерий Ильич прав! — Титов показал на Туровского мощной рукой. И с преувеличенной миной недоумения повернулся к парторгу. — Таких намеков лично я не понимаю. Я, может, больше всех тут люблю товарища Васильева. Но мы должны как-то отреагировать на письмо рабочего! Или нет?

Таштыпов хмуро наклонил голову, не ответил.

— Комсомолец, о нем в газетах писали, романтик, образно говоря. Видимо, заблуждается. Не понял выдающейся роли товарища Васильева, а наши скромные заслуги чрезмерно выпячивает… Надо разъяснить товарищу. Чтобы никаких слухов, даже если Альберт Алексеевич и не имел отношения поначалу к насыпной косе. — Титов озабоченно обернулся к Туровскому. — Как вы думаете, надо разъяснить?

Валерий, все еще с горящим лицом, послушено кивнул. Ах, встать бы да уйти… но что-то выше его сил двигало им сейчас.

— И вы предаете его? — жалобно прошептал Ивкин. И пошел к двери. — Я… я больше не желаю участвовать в этой… этой гадости…

Все смотрели ему вслед, а потом в окно — как он на улице нахлобучивает шапку, как его машина не заводится, как, наконец, выстрелила дымом и уехала. Оставшиеся в кабинете молчали.

У Валерия в глазах помутилось. Он сам не заметил, как тоже поднялся.

— Извините, мне надо в бригаду… у нас серьезное поручение… — И заметив насмешливую улыбку Титова, торопливо добавил. — Я согласен с Александром Михайловичем… письмо глупое…

— Но там есть и правда? — спросил старик Бирюков из «Шахтстроя».

— Правда правде рознь, — внушительно оборвал начавшийся было диалог Титов. — Альберт Алексеевич, хоть и не имеет большого опыта гидростроителя, помог мне своими чисто человеческими советами. А что люди говорят… пусть останется на их совести. Предлагаю дело закрыть… Я уже раскаиваюсь, что зачитал это дрянное письмишко! — И принялся сердито рвать листок.

Таштыпов испуганно протянул руку:

— Александр Михайлович!.. нельзя!

— Можно! — с упрямой улыбкой промычал Титов. — У нас есть куда более важные дела, верно, Валерий Ильич? А письмо… — Он высыпал клочки бумаги в пепельницу и чиркнул спичкой. — Раз, два, три! И нет письма!

Надо бы в эту минуту и уйти Валерию, но старик Бирюков вновь обратился к нему:

— Туровский, скажи… так неправда насчет косы?

Валерий решился ответить по правде. И земля поплыла под ногами.

— Он ответственность хотел разделить… ведь пробка возникла…

— А насчет ответственности, — неожиданно прервал его Титов, продолжая странно улыбаться, — мне лично никакая помощь не нужна. Дружок у меня есть, в цирке работает, рассказывал: там толкнуть в спину — означает помочь кувыркнуться, подставить ножку — помочь сделать кульбит… а вот попробовать обнять, задержать в движении — значит, убить… Здесь тоже цирк. Мне защитники не нужны! Обнимать меня не надо! Как-нибудь сами обойдемся…

При этих уже откровенно злых словах многие и вовсе смутились. Зачем же тогда собирали бюро? Таштыпов рисовал на бумаге треугольнички. Понькин пошел за двери трусливо покурить — еще, не дай бог, в обморок упадет. Но дверь открылась раньше, чем он ее толкнул, — вошли румяные со свежего морозного ветра Васильев с секретарем обкома Семикобылой. В полной тишине они внимательно огляделись.

— Заседают! Молодцы! — кивнул Васильев. — А у нас тут, товарищи, предложение. Насчет того же щита. Чтобы после ледохода не ломать его ломами, чтобы не впустую две тысячи кубов… поставим его на салазки или на этакие колесики… а железные лапы по бокам, конечно, заварим. А как беда минует, отрежем сваркой лапки… и откатим щит ласково, под руки, как пьяную сваху со свадьбы… — Он достал записную книжку, потер пальцем обложку, снимая грязь. — Я тут прикинул. Он нам потом пригодится — в стену здания ГЭС вмуруем, кривизна в левом крыле будет точно такая, как у него. И дело, и экономия! Ничего? Шурупим? — Васильев шел вдоль стола, пожимая всем руки, за ним — Григорий Иванович. — Особый привет Александру Михайловичу…

Титов, скривившись, как от зубной боли, вскочил.

— Медведь меня разорви — я же заказал Ленинград!..

(Не хватает нескольких страниц. Приписка на полях: А может быть, все равно я идеализирую Валерку?! Может, и не мучился он совестью, потому что… (Недописано.)

Туровский прыгнул в автобус, покатил в котлован.

Хрустов сегодня вел сварку, Леха и Борис (он погибнет позже) принимали бетон на соседнем пятачке, Марина и Татьяна стояли в стороне. Девицы были в рабочих ватниках, но у них на головах красовались — у Татьяны щегольская меховая кепочка (и где купила? Небось, заграничного производства!), а у Марины — шерстяная шапочка в три цветных слоя: красный, зеленый, белый. Но это они сейчас будут вибраторами-граблями помогать парням. Алексей Бойцов отсутствовал.

Поймав растерянный взгляд Валерия, Хрустов понял его по-своему:

— Наш Пушкин в редакцию приглашен, пишут приветствие — на Первое мая ожидается приезд то ли генерального секретаря, то ли еще кого. — Поднял палец, как Маланин. — Это хорошо. Можно что-то выцыганить для стройки, верно, старичок?

Толком не слушая его, Туровский растерянно взялся за пуговку на груди левиного полушубка.

— Хруст, можно я с Мариной переговорю? Минут пять.

— Конечно. Марина, — зычным голосом окликнул девушку Лев. — Поговорите с Валерием… он хороший человек.

Марина удивлено глянула на своего кумира.

— Вы разрешаете? — спросила тонюсеньким голоском.

— Да. Даже приказываю. Потом нагоните в работе. Идите.

— Правда, что ли? — пугалась Марина, глядя то на него, то на Валерия.

Татьяна усмехнулась и толкнула ее к Туровскому.

— Топай! — Она была бы рада, конечно, если бы Марина вообще тут не мешалась под ногами, сверкая глазищами в строну Хрустова. — Даже можешь совсем в его бригаду перейти.

Хрустов услышал, щелкнул пальцами.

— Кстати, идея! Отдаю, как полонянку в рабство. А ты мне, Валера, пару парней…

— Почему пару? — Туровский все-таки был серьезный человек. — Одного на одну.

— Нет, — басил Хрустов, то опуская щиток на глаза, то вскидывая. — Такая красивая девушка. Можешь дать парней некрасивых.

Марина вдруг задышала носом, обиделась.

— Вы что меня, как… а вот никуда не пойду! Пусть Таня идет!

— И пойду, — согласилась мигом Татьяна. — Валерочка, возьмешь меня?

— Можно, — отвечал Туровский, продолжая глядеть на Марину.

— Ну уж нет, — проворчал Хрустов. — Не устраивайте базара. Иди, Марина. А вы, Таня, принесите мне анкерных прутьев.

— Они тяжелые.

— Тогда воды попить парням.

— Я боюсь по лесенкам лазить. Да еще с водой в бидоне.

— А на сердце моем стоять не страшно? На адском пламени… — И мигом, не дожидаясь от Тани явно язвительного ответа, который напрашивался, судя по ее усмешке, опустил щиток и включил звезду сварки.

Марина постояла, жалобно глядя на героя, затем кивнула своим мыслям и последовала за Валерием. Он первый, она за ним, молча спустились по длинным лестницам с бетонного небоскреба на грешную землю. Валерий закурил и стоял, кусая губы. Марина исподлобья, как ребенок на взрослого, смотрела на него.

— Что вы хотели сказать? — спросила она.

— Марина… я… — Туровский нагнулся, слепил из снега шарик и сжал его, чтобы через руку остудить душу. — Марина. Я ничего не хочу говорить про наших общих друзей… они очень хорошие… но я не о дружбе… Станьте моей женой.

— Женой?.. — удивилась Марина и отступила на шаг, как будто для того, чтобы лучше разглядеть Туровского. В яркой желтой японской куртке, в мохнатой шапке-ушанке, он сам сейчас был похож на мальчишку. — Но я же Леве обещала.

— А он тебе обещал?

Марина, насупившись, молчала.

— Ну, хорошо. Вы подумайте, — столь же сумрачно буркнул Валерий. — Но я понял — без вас мне… Это как молния… это как голос откуда-то с небес…

Марина безмолвствовала. Валерий криво усмехнулся и зашагал прочь. Она его не окликнула.

Надо было, наконец, навестить свою бригаду. Сам он собирался выйти в ночь, но побыть среди своих, особенно новичков, нужно. Поднявшись, увидел и здесь вездесущего Хрустова, тот собирается надеть оранжевую каску, лежавшую на газете — каску Туровского.

— Положи на место! — зло зашипел Валерий.

Хрустов, не понимая, открыв рот, смотрел на Туровского. А когда до него дошло, он аккуратно поставил каску на место, и Валерию показалось, что в этой аккуратности крылось великое издевательство над ним, Туровским.

— Я хотел только примерить, — ответил гость. — Таких новых я еще не видел.

— Какая разница! Функционально они все одинаковые, — процедил Валерий сквозь зубы. — Если каждый будет брать чужую каску…

— Если каждый будет будет утаскивать вибраторы… краны и экскаваторы, — быстро проговорил Хрустов, уходя, бледнея от злости и неловкости за Туровского. — Прошу прощения!

— Если ты думаешь, что ты бригадир… — не мог уняться Валерий, — мы тебя живо сменим… за все твои штучки… твои костыли…

«Зачем, зачем я на него кричу?!»

Хрустов уковылял в свой блок, а Туровский долго не мог прийти в себя. Сердце бешено ходило в груди. «Ну, не делают так. И бедной девочке в лоб среди дня, среди людей… предлагать замужество… Ты дурак. Надо было с ней мягко. Порасспросить о школе, семье. Конфеты подарить. Нет, я на стройке стал груб, как сапог. Сам себя не узнаю. А ведь когда-то любил музыку, играл на мандолине, на гармошке… даже стихи сочинял… Вот что интересно для девочки. А ты сам все испортил. Или ей порассказали про Аню и Олю? А если не рассказали, то теперь точно расскажут. Если, к тому же, она возьмет да поведает подругам, зачем ее приглашал на разговор знаменитый Туровский. Ну и ладно! Катись моя жизнь к черту!..»

Напиться бы, да нельзя. В эту недобрую минуту к нему и подступили с блаженной улыбкой журналист Владик и комсорг Маланин.

— На собрание пойдем?

— Какое еще собрание?! — закричал Туровский. — Все заседаем, заседаем… когда работать?

— Так… к первому мая… тезисы ЦК изучать…

— Какие еще?.. — начал было Валерий и прикусил язык. — А. Конечно. — И презирая себя, стыдясь, поплелся за ними в кафе. Нет-нет, он просто посидит, выключив уши. Не пойти нельзя.

Он сел подальше от красного стола президиума и, наверное, впервые здесь закурил. На него удивленно покосились, но ничего не сказали. Он мучительно смотрел, как заходят под рифленый навес рабочие из бригады Хрустова, как идет степенно, похожий на Климова, но смешной из-за своей худобы и роста Никонов, как шмыгает носом и машет руками, словно отгоняя пчел, Леха-пропеллер, а вот и поэт Алексей Бойцов, мрачный, небритый, сел тоже в стороне ото всех. И у него неприятности? Может быть, заставляют чушь собачью сочинить?

Режь меня, режь его, Но мы любим Брежнева!

А где их девушки? Ах, вон, там, в углу, возле титана с кружкой на цепи. Обе зачем-то нацепили черные солнцезащитные очки и выглядят, как мартышки.

Маланин глянул на палец, открыл собрание, заговорил о соревнующихся бригадах. Туровский смотрел тупо на его картофелеобразный нос, высокий узкий в висках лоб. И ненавидел его нос, ненавидел его лоб. Маланин никогда руками ничего не делал, со студенческой скамьи руководил, придумал себе этот прием — с пальцем. Со временем станет наверняка руководителем в партийных структурах.

Но есть же и вполне трудолюбивые люди. Вон сидит Толик Ворогов — худощавый, как осетрёнок, синеглазый, старый приятель Валерия, вместе когда-то шоферили… Это у него однажды на ЗИС-157 пробило конденсатор, и Толик бегал по тайге, ловил лягушек, совал в них провода, пытаясь использовать вместо конденсатора… слышал такой совет, да не понял, что его разыграли… Долго Толика звали ловцом лягух. Сейчас он заглядывает Туровскому в глаза, и Туровскому от этого еще горше. На недавнем собрании Толик не поддержал Климова, потому что почувствовал — Туровский против Климова. Наверное, потому, что от Валерия зависело, дадут ему, недавно женившемуся, гостинку или нет, а то ведь тяжело жить врозь с женой. Туровский кусал губы, сегодня он был бы счастлив, если бы Толик сказал что-нибудь поперек всех. Оглянулся — наконец, явились и лаборантки из стройлаборатории: Аня и Нина. Рыженькая Нина зыркнула глазами, засмеялась. Аня смотрит мимо, как-то искоса, как на египетских фресках…

Согласись, умные девочки. Им приносят в лабораторию серо-голубые керны, выбуренные из глубин плотины, девочки исследуют этот бетон — сдавливают, замораживают, размораживают, смотрят в микроскоп — не появились ли трещины. Однажды Аня попросила экзамен ей устроить — пили чай, и она подала Валерию тетрадочку с цифрами.

— Вот спроси!

— И спрошу. — И в шутку. — Чё такое — двести пятьдесят вэ восемь эмэрзэ сто?

— Выдерживает давление двести пятьдесят килограмм на квадратный сантиметр, восемь атмосфер, сто циклов замораживания и размораживания….

— А вот на сколько циклов замораживания и размораживания рассчитано твое сердце, Валера? — вдруг спросила Аня. «Какое она право имела так спрашивать? Я ей не давал повода думать, что влюблен. Да, симпатизировал и не более. Разве нельзя иногда с девушкй, с женщиной просто поговорить. Получается, нельзя. Все они воспринимают любое слово с одной мыслью — любит, не любит.

Марина не пришла на собрание, хотя наверняка комсомолка. Заболела? Спросить неудобно. Решат, что начальство гневается…»

Вокруг зашумели. Туровский поднял глаза. Вперед вытолкнули Черепкова, того самого Ваську-вампира, хлюста с узкими усиками. Маланин посмотрел на палец, привлекая внимание, и громко объявил:

— Товарищи, Черепков просит разрешения уехать на Север, он давно просится. Что скажете, товарищи комсомольцы?

— Там тоже строят ГЭС… — пояснил хмуро, отворачиваясь от всех, Черепков.

— Пускай катится! — первым отозвался Серега Никонов. — Колбасой. Ага.

— Гоните его! — поддержал Валеваха. — Позорит стройку.

Парни за столиками зашумели, застучали гнутыми алюминиевыми ложками и вилками. К Ваське-вампиру подошел Толик Ворогов, оглянулся на Туровского.

«Давай, давай, — с болью подумал Танаев. — Врежь ему».

— В прошлый раз… — негромко начал Толик, — это… неправильно я сказал. Климов не бил Ваську. — И голос его зазвенел. Угадал он мысли Валерия или сам решился? — Били мы! И за дело! Да, он шоферов выручал, но только за деньги или водку. В паспорт ему штамп залепить! Мол, это — вампир, и отпустить.

Черепков неслышно огрызался, пощипывая усики, он был невысокий, узкоплечий, вислоухий, в модной синей куртке с десятком «молний».

— Пусть Хрустов скажет! — попросил Володя Маланин.

Хрустов вскочил и уставив указательный палец на Черепкова, пробасил:

— Этого молодого человека надо оставить на ГЭС! Пока не исправится, не показывать людям, не выпускать на белый свет!

— А здесь тебе что — не белый свет? — передернуло от злобы Черепкова. — Тебе что тут — колония?! Ишь, климовские дружки!

— Верно! Держать его! — вскинулся Серега. — Мы ему тут покажем…

— Пусть боится!

— Ишь, в тундру захотел, — стал объяснять Борис. — Люто, люто. Там грязюка метровая… там он по десятке будет рвать…

— Воспитание — великое дело, — внушительно заключил Хрустов, погдядывая на Таню. — Молодежь учить надо. Чтобы росла достойная смена.

— Чья бы корова мычала… — обиделся Черепков, не ожидавший такого поворота. — Я… я Александру Михалычу буду жаловаться! Меня сам главный инженер отпустит! Он вам хвосты прижмет! Блатяги! Позвоните ему, позвоните!..

«Что такое? — насторожился Туровский. — Неужели?! Ну, конечно. Ну, Титов, ну, Титов! А я-то думал — откуда жучку столько известно?..»

И Туровский, решив прояснить вопрос до конца, бесстрашно перекрыл шум своим жестким голосом:

— Черепков! Это он посоветовал написать письмо?

— Какое письмо?.. — растерялся Васька-вампир. — Не знаю я ни про какие письма, а ежели вы письма чужие вскрываете, то очень это некрасиво и судом советским карается, а мы за правду стоим и за правду на все готовы… — Он уже не мог остановиться, видимо, понял, что все — против него, и Титов не поможет, Титов далеко. Брызгая слюной, он закричал в сторону Валерия. — А еще руководитель! Некрасиво! Разглашательство!.. — и вдруг обернулся, позвал. — Людка! Люда! Сюда!

К нему вышла подавальщица Люда в белом халатике, милая, курносенькая, губки бантиком.

— Говори! — набросился на нее Черепков. — Скажи им!

В наступившей тишине Люда объявила:

— Если вы будете мучить Васеньку… я завтра же уволюсь, уеду в Туруханск и буду там его ждать.

Поднялся шум. Маланин, пытаясь утихомирить собрание, кричал Люде, что она не имеет права оставлять фронт общепита, что и так на стройке не хватает девушек. Люда картинно замкнула ротик. Васька-вампир что-то шептал ей, зло ухмыляясь.

— Это мне нравится! — объявил, визжа от радости и подпрыгивая с фотоаппраратом на стуле, журналист Владик. — Раньше это называлось шантаж… Или нельзя? — Он вопросительно глянул на Туровского. — Понято! Явно нетипично!

Маланин бросил Ваське-вампиру:

— Это ты ее подговорил?

— Вы не смеете мне тыкать!

— В комсомоле все на «ты», — растерялся Маланин.

— Я из другой организации. Вы — комсорг УОСа! Отпустите нас!

Маланин развел руками, обернулся к Туровскому. Валерий, морщась от головной боли, поднялся:

— Давайте решим голосованием. Как большинство решит, так и будет. Я тоже — один из рабочих, в штабе работать больше не собираюсь. Так что я не начальство, Черепков.

— Тогда чего же тут всех учишь?! — Черепков ненавидящими глазами вперился в Туровского. — Людей не жалко! «Пусть уезжает, пусть не уезжает…» Да что Люда? — Он злобно забормотал. — Вот недавно… уехала одна… красивая, говорят, была, умная…

— Олечка Снегирек, — кивнул, кусая ногти, Маланин. — Но мы ее тоже любили.

— В том-то и дело, — ухмылялся Черепков, глядя на посеревшего Туровского.

— А можно, я напишу — на отстающую стройку уехала? — воскликнул, радостно улыбаясь, Владик Успенский. — А? Нет? Понято, понято!..

— Флакончики дарили, ручки целовали… — продолжал Черепков. «Вот негодяй! — неслось в голове Валерия. — Ну, бей, бей до конца!» — Особенно начальнички обихаживали. Я бы с детства ремнем влупил детям — осторожнее с улыбочками начальничков! С их всякими красивыми словами.

Валерию показалось, что все сейчас смотрят только на него, что все поняли прозрачный намек Черепкова, но, может быть, именно то, что подобные намеки исходят от Черепкова, и спасло Туровского. А в нем самом вдруг жаркая ненависть к Черепкову исчезла. Ведь тракторист в чем-то и прав.

К счастью, в это время над Зинтатом громыхнул взрыв — взрывы, как уже сообщалось в нашей летописи, производились во время обеденного перерыва. Молодые люди быстро перекусили и побежали по рабочим местам.

Туровский завернул в общежитие, сел бриться. Ему показалось, он сегодня некрасив, потому что небрит. Но и побрившись, он не мог спокойно смотреть на свою скуластую физиономию.

Но он должен, должен хотя бы еще раз увидеть Марину. Решил дождаться конца смены и встретить возле женского общежития. Однако удобно ли? Станут судачить… да что теперь! Лег на кровать и закрыл глаза.

Очнулся — на часах восемь. Ах, она уже дома. Быстро надел куртку, шапку. «Может вина у хрустовцев попросить? Нет!» Вышел на улицу и зашагал по темно-синему снегу.

В бараках светились окна. А вот и женское общежитие. Маленький вестибюль с афишами и объявлениями по стенам. Дежурная, пожилая женщина в пальто и пуховом платке, читает за столиком книгу, она узнала бывшего начальника штаба, кивнула. Для маскировки цели своего посещения Туровский почитал афиши:

«У нас в гостях певица Сенчина!»

«Вечер 9-бальных танцев».

Диспут: «Мыслим ли Муслим?» (Был такой популярный певец Муслим Магомаев — Л.Х.)

Туровский скривил губы, прошел в скудно освещенный коридор, остановился в нерешительности. Он не знал номера комнаты, в которой живут Таня и Марина, а спросить у дежурной счел невозможным. Медленно побрел мимо закрытых дверей. Пахло жареной картошкой, одеколоном, слышалась музыка.

Дошел до конца коридора, постоял у торцового окна и вдруг услышал совсем рядом смех Татьяны — звонкий, чуть вульгарный, пацаночий. Вот в этой комнате. Значит, и Марина там.

Не в силах устоять против странного и постыдного желания заглянуть хоть в щелочку, хоть в замочный створ, стараясь не шаркнуть подошвами, приблизился к двери с номером три. За порогом тренькала гитара. Валерий оглянулся — никого — чуть присел и заглянул в замочную скважину. Ключа в ней не было, и он увидел в полусумраке комнаты стол, настольную лампу и Таню, игравшую на гитаре. Спиной к двери сидела грузная девица, кажется, Машка Узбекова, а справа, прижав ладошки к горлу, сверкала глазами Марина. Перед ней лежала книжка. Татьяна пела:

— Расцвели уж давно-о хризантэмы в саду… но любовь всё живет в моем сердце ба-альном!.. — и снова визгливо смеялась.

Туровский стоял, согнувшись у двери, и не решался постучать.

Таня что-то спросила, Марина тихо что-то ответила.

— Напрасно!.. — пропела-проговорила Таня. — Напра-асно старуха ждет сына домой! Он вполне хороший парень. Грамотный. И не пьет.

Валерию стало жарко — говорили, конечно же, о нем. Но почему «напрасно»? Значит, Марине он не нравится?

Оттолкнулся от двери, выпрямился, с горечью глотнул темный коридорный воздух, который пахнул селедкой, пудрой и жареной картошкой, и быстро зашагал прочь. Он еще не знал, что очень скоро на рабочем участке к нему подойдет заплаканная Марина и пожалуется:

— Валерий Ильич, мне Лева сказал… сказал… что я для него пустое место… что я еще ничего не видела, не страдала… а он ценит людей только пострадавших… Вы тоже цените только пострадавших?

(Приписка сбоку: Ты молиться бы на меня должен, Утконос!!! А ты…)

Туровский обнимет девушку, как старший товарищ, и вдруг поцелует в соленые очи, зашепчет:

— Милая, я тебя искал по всей России…

— Правда? — спросит Марина, вскидывая на него дивные глаза. — Это правда?

— Да.

— А где ты бывал, где ты искал?

— В Светограде… в Красноярске… в Новосибиске…

— А ты по по железной дороге ездил?

— Конечно.

— А я тебя видела! Такой же смуглый вот, только усики тут… — Марина провела над пухлыми, вытянутыми дудочкой губами. — У тебя усики были?

— Да, — врал счастливый Туровскимй. — Если хочешь, я снова отращу.

— Отрасти, — попросила наивная девушка. Ей, видимо, подумалось, что, если он отрастит усы и если он действительно тот, которого она однажды видела в вагоне окна, то она ему не изменяла и никогда Хрустова не любила…

Ишь, Левка-турецкий султан, и что они к нему льнут?.. А пускай льнут. Валерию больше никто не нужен.

Скоро они с Мариной поженятся… а как дальше будут жить — Туровский не загадывал. Главное пережить эту весну, эту страшную воду…

ЗАМЕТКА ИЗ ГАЗЕТЫ «СВЕТ САЯН»:
ВИТАЛИЙ УБИЕННЫХ

ТАК ДЕРЖАТЬ!

КОЛЛЕКТИВ ГИДРОСТРОИТЕЛЕЙ ПРОДЕЛАЛ БОЛЬШУЮ РАБОТУ ПО СОЗДАНИЮ И ОТЛАДКЕ УНИКАЛЬНОГО В НАШЕЙ СТРАНЕ БЕТОННОГО ЗАВОДА ЦИКЛИЧНОГО ДЕЙСТВИЯ. РУКОВОДИТ ЕГО КОЛЛЕКТИВОМ И.М.ИВКИН.

— ЗДЕШНИЙ БЕТОННЫЙ НЕ ИДЕТ НИ В КАКОЕ СРАВНЕНИЕ СО СВЕТОГРАДСКИМ, — ГОВОРИТ ИГОРЬ МИХАЙЛОВИЧ. — ТАМ ИМЕЛОСЬ ВСЕГО 6 БЕТОНОСМЕСИТЕЛЕЙ МОЩНОСТЬЮ 1200 ЛИТРОВ КАЖДЫЙ. ЗДЕСЬ ИХ 16, А ЕМКОСТЬ КАЖДОГО 2400 ЛИТРОВ. СТРОЙКЕ НУЖЕН БЕТОН, ОСОБЕННО В НЫНЕШНИХ УСЛОВИЯХ, ПРИ ВЫСОКИХ ВЗЯТЫХ ОБЯЗАТЕЛЬСТВАХ… И МЫ ЕГО ДАЕМ!

50 ТЫСЯЧ КУБОМЕТРОВ БЕТОНА — ТАКОВА СЕГОДНЯ МЕСЯЧНАЯ ПОТРЕБЛЯЕМОСТЬ ТОЛЬКО УОС Ю.С.Г. ЭТО НЕ СЧИТАЯ СТРОИТЕЛЬСТВА ЖИЛЬЯ, ПРОМЫШЛЕННОЙ БАЗЫ… СКОРО НА ЗАВОДЕ БУДЕТ ВВЕДЕНА В СТРОЙ ТРЕТЬЯ СЕКЦИЯ, ОСНОВАННАЯ НА РАДИОЭЛЕКТРОННОЙ СХЕМЕ.

— ЗДЕСЬ БОЛЬШАЯ ЗАСЛУГА ЛЕНИНГРАДСКИХ ПРОЕКТИРОВЩИКОВ И НАЛАДЧИКОВ, — УЛЫБАЕТСЯ И.М.ИВКИН. — НО И НАШИ ЛЮДИ НЕ ПОДКАЧАЛИ — ЭЛЕКТРИКИ, ОПЕРАТОРЫ… СКОРО СТРОЙКА БУДЕТ ПОЛУЧАТЬ БЕТОН ДЕСЯТИ МАРОК!

(Отсутствуют судя по нумерации 22 страницы — Р.С.)

И с этого дня повадилась Таня ходить в кино после работы. В клубе не так холодно, как на улице, и никто не пристает.

Однажды она вернулась после двухсерийного фильма в двенадцатом часу ночи — а в общежитии девушки еще не спят, пьют чай, за столом вместе с Людой-хакаской и Людой-курносой сидит шикарная молодая женщина в желтой с красными цветами шали, в расстегнутой, полосатой, как зебра, синтетической шубе, в сапогах на платформе. Улыбнулась крашеными губами, намалеванными глазами шально сверкнула.

— И где же ты, сеструха, шарашишься? Уж думали, спать не придешь…

— Верка!.. — обомлела Таня и бросилась обнимать всю холодную сестру. — Веруня… — И заплакала, зубы застучали от непереносимой обиды за себя, она тискала сестру и прятала лицо у нее на груди.

— Что ты, что ты?.. — испуганно шептала Вера. — Я его найду! Где он? Мне сам Васильев поможет!

При этой фамилии Таня еще горше заревела. Обе Люды тихонько вышли из комнаты. Вера грубым голосом поносила мужчин, этих негодяев, обманщиков, в которых ничего хорошего, кроме щетины — приятно колется. Она хохотала, пытаясь рассмешить Таню… и наконец, младшая сестренка успокоилась, кротко опустила ресницы, руки сложила на коленях.

— Рассказывай! — приказала шепотом Вера. — Ну да ладно, я и так все знаю! — Она утерла Тане платком губы и нос, картинно закурила. — А я вот приехала — надоел Вовка, смотрит как «Христос воскрес», хочу соленого. Еще не старая, чего мне на полатях сидеть и с детьми нянькаться? Успею, верно?

Она говорила быстро и много, рассказывала, как мать ее провожала, вот, пирожки испекла, малость пережгла в печи, да ничего. Подруги Танины ей понравились, больше Люда-хакасочка, а у Люды-украинки на кофте неоторванная бирка, оказывается, ее знакомая Ася в промтоварном магазине работает, дала поносить кофту, и сама тоже носит английскую, просила только не сорвать лакированную картонку…

— Ну и бабы! — весело злилась Вера. — У нас бы за такие штуки шары им выцарапали… Здесь, видать, самый сброд.

На что Таня начала тихо возражать, что народ хороший, романтики, что, конечно, есть и такие, как Люда, подруга «вампира», что Таня и знать не знала про магазинную бирку, а то бы отчитала… И вдруг, смелея, начала врать, чтобы как-то скрасить первые минуты встречи с сестрой, за которые ей теперь стало стыдно:

— А я с другим парнем познакомилась… он грек… зовут Костя… — Врала точно по фильму. — Только он больной… у него белокровие…

Вера, ахая, слушала, всплескивала руками, но в ее глазах Тане почудилось сострадание, и Таня снова заплакала, правда, на этот раз бессильно и тихо.

— Ты ложись, — сказала Вера. — Устала ты, брат. — Она помогла сестренке раздеться, накрыла двумя одеялами. — А я у вас договорилась жить. Хорошо нам тут вместе будет… Ага?

Таня, кивнув, накрылась с головой одеялом. Обида зудела во всем теле. «Господи, какой позор! Что мне делать? Она старше меня, крепче, всегда поможет, но почему же я не радуюсь?..»

Эту ночь она толком не спала. Утром поднялась раньше всех, посмотрела на на уверенное лицо спящей Веры с родинкой возле левого уголочка рта, подумала: «Нет, я не смогу каждый день говорить с тобой. Прости меня, милая. Я, конечно, дура. Но не надо мне твоей жалости».

Уехала в котлован, вечером, не заходя в общежитие, пошла в кино, в кирзовых сапогах, в фуфайке, вернулась в свою комнату заполночъ, когда девушки уже спали. И так продолжалось несколько дней. Но однажды утром Вера ее разбудила, за окнами клубился лиловый сумрак, горел сиротливый желтый фонарь на берегу.

— Ты чего?… — шопотом стала допытываться Вера, подсаживаясь к Тане на койку. — Меня, что ли, избегаешь?

Таня, притворяясь, что толком не проснулась, пробормотала:

— Ве-ерка… брось, а?.. Дай поспать. — Но увидев, что это не поможет, горестно вздохнула. — Не могу я тебе объяснить. Ну, ладно. Видишь ли… Тут девочка одна должна приехать… Людкина подруга, хакасочки… они вместе выросли. А тут ты… Конечно, Люда молчит, но я-то вижу — страдает… они вместе хотели жить.

Вера молча смотрела сверху вниз на сестру, у Тани ноги похолодели, но она таким же спокойным голосом продолжала врать:

— Мы можем вместе уйти… в другое общежитие… в мраморный поселок… Правда, ездить далеко, ты-то куда решила устраиваться?

Вера тихо спросила:

— А впятером нельзя?

— Можно. Да ругаются… — Таня уже готова была заплакать, обнять, исцеловать Веру, чтобы простила, всё в шутку обратить, но, Вера, кажется, ничего дурного не заподозрила, поверила. — Но хочешь — я поговорю с тетей Раей?

Вера погладила сестренку по голове, грустно улыбнулась. Серые ее глаза — светлее, чем у Тани, может быть, из-за подтушеванных ресниц — моргнули над Таней, и Таня встревоженно подумала: «А вдруг поняла меня?.. И никогда не простит?..» Она схватила сестру за руку, пробормотала:

— Вер, Вер… а меня гадать научили… Конечно, глупость, пережиток… но хочешь? — Не дожидаясь ответа, повела пальчиком по жесткой ладони Веры. — Тебя ждет счастье, моя золотая. Вот эта линия… Тебя ждет семьдесят лет счастья… и червонный король по тебе сохнет…

Вера оскалилась, как парень. Общежитие еще спало, только слышно было, как за стеной у кого-то глухо грянут гимн. Говорит Москва. Шесть часов утра.

— Сохнет… — продолжала Таня. — Но есть и другой… черный король… ищет тебя… но подойти не может…

— Почему? — смеясь, спросила Вера. — Ерунда это. А вот Васильев у вас — мужчина. Искренний. О чем ни спросишь — искренний. И знаешь, он очень несчастный!

Кивая, Таня прижала к щеке ее руку с длинными красными ногтями…

К счастью, днем старшая сестра не стала расспрашивать таниных подруг, можно ли поставить пятую койку в комнату, сама перебралась в общежитие мраморного поселка. Иногда все-таки появлялась на стройке. Когда ей встретился бригадир Хрустов на костылях, она обругала его последними словами. Хорошо еще, Таня рядом оказалась — еле сестру увела. Но зато сама через полчаса один на один встретилась с Левушкой.

Он брел, шатаясь, с перевязанной левой рукой. А как упал возле ее ног, и костыли со стуком разлетелись, в стороны, сердце у Тани повернулось. Таня, забывшись, обняла его, завсхлипывала, дурочка. А он издевался, разглагольствовал о физике, лампочках и производительности труда.

Может, правда, за Бойцова замуж выйти — и уехать на Ангару? Он хороший, честный, очень добрый. Очень похож на будущего дедушку. Как раз перед тем, как увидеть Хрустова на костылях, Таня встретила его на автобусной остановке в котловане. То ли они парни друг за дружкой ходят, следят, то ли у судьбы такие совпадения.

— Тань, — хмуро позвал из вечерних сумерек Бойцов.

— Че, фокусник? — тут же узнала его Таня. Автобуса не было.

— Избегаешь?

Мимо шли парни из бригады — Серега и Леха-пропеллер. Наверое, поэтому Таня, подражая сестре, нарочно громко ответила:

— Как же избегаю?! Петушок мой краснокрылый? Вот же я! Можешь поцеловать, — и показала пальцем на щеку. — вот сюда! Или сюда. — Нажала пальчиком в другую щеку. И чего играла с огнем, балда библиотечная? — Ну?

Бойцов стоял, не шевелясь.

Парни прошли, Таня мягко сказала:

— Ну, прочти стишок.

— Нет, — ответил Алексей.

— Почему?!

— Не по правде все это, — хмуро ответил Бойцов. — Я же вижу.

Таня разозлилась.

— А чё ты еще видишь? Ты чё, рентгеном работаешь? Чё пристал? Привез дуру-девку — и проходу не даешь?! Никого я не люблю! Отстань! — снова мимо шли парни из бригады Хрустова — Борис и еще один — в красной куртке, он махнул рукой Алексею, тот не ответил, трагически вскинул одну бровь выше другой и так стоял. — Ну, хочешь — целуй! — Она снова ткнула пальцем в стынущую от мороза щеку. — Боишься?!

Бойцов потупился.

— Тань… ну чё ты?.. — И вдруг словно гвоздик к магниту, потянулся к ней.

— Дурак, что ли?! — Таня отвернулась, прикусив губу. Разогнала ладошкой запах табака перед собой. — Шуток не понимает! Господи, за что же мне так не везет?.. — Ей стало горько и не до игры в кошки-мышки с Алешей. Она закрыла варежкой нос. Плакать сильно было нельзя — ресницы на морозе отломятся. И все равно она плакала. В груди было темно.

— Танечка… Ты плачешь? Танюша?.. — Бойцов ходил вокруг нее, вздыхая и растерянно хлопая руками по бокам, не зная, что придумать. — Тань… а ты в детстве прыгала со скакалкой?

— Чё?

— В детстве со скакалкой прыгала?

— Ну, прыгала…

— Я почему спрашиваю. Однажды наши девчонки прыгали… это еще в детстве было… я подошел сзади, нос вытянул, стою. Это они ловко! И меня вдруг ка-ак зацепят по носу бечевкой — снизу вверх! Вот и стал на всю жизнь курносый, посмотри.

Таня, кривясь от стыда и слез, пытаясь улыбнуться, смотрела на Алексея. «Чего тебе от меня надо? Любишь, что ли?»

— Никакой не курносый… глупый ты, Леша! Ничего не понимаешь…

— Конечно, — обиделся мгновенно Бойцов. Черная мохнатая бровь еще выше вскинулась. — Куда мне понять, с моим неполным образованием. Гегеля не читал. Зато мои стихи в «Комсомолке» напечатали. А одно не напечатали, а оно лучшее.

— Какое?

— Я душу устал выставлять напоказ. Отдав предпочтенье иронии, смеху, Опять задыхаюсь, как водолаз, Которому шланг пережали сверху. А кто надо мною? Кто наверху?..

Ну и так далее. Видно, не актуально.

Они помолчали. Таня шмыгала носом, ковыряла сапогом снег.

— Таня… — тихо шепнул Алексей. — Он тебя обманул. Перед всеми, можно сказать, высмеял. Поехали на Ангару, а? — Таня не отвечала. — Я тебе товарищем буду. В обиду не дам. А если влюбишься в кого… ну, йелки, сватом буду!

Таня печально вздохнула.

— Что ты, Лешенька… куда-а? — Она посмотрела на него ласково. — И так уж забралась. Это, наверное, у чёрта на куличках?

— Да рядом! На козе можно доскакать! Столько же от твоего дома, тыща километров… только на восток!

Таня медленно покачала головой. Она сама не знала, почему не хочет уехать. Разницы нет, где жить без любви, без радости. Правда, здесь мучает двусмысленное ее положение: все на ГЭС знают, как она появилась с чемоданами, искала знаменитого строителя Хрустова… «Из гордости не уеду! Выстою! Только Верка бы душу не бередила… Ах, зачем она-то приехала?!»

Шли дни, бригада Хрустова лепила щит на тридцать седьмой секции, Хрустов и Таня демонстративно были друг с другом на «вы». А в поселке при встрече лоб в лоб даже и не здоровались. Таня где-то вычитала стихи и повторяла их ночью про себя, ожесточенно вызывая перед глазами образ Левушки:

Станешь каяться, станешь плакаться — золотая слеза не скатится! Волна с песка — с меня тоска. Лицом бела — и любовь как не была! Этим словам моим ключ и замок, ключ в воду — где ни дна, ни броду!..

Однажды после работы ей сказали, что в общежитии снова видели ее сестру, и Таня прямиком пробежала в кино. Она истосковалась по Веруне, но боялась встречи с ней, боялась — будет ругать, учить, жаркий стыд окатывал. «Почему я ее избегаю? А если маме напишет? Я хочу, как лучше, работаю, мужскую работу делаю. Молчу, терплю…»

Таня смотрела на экран, на экране тоже что-то строили, но там герои бегали с веселыми песнями по железным лесам, плясали на бульдозерах, и все время смеялись, белозубые, вымазанные чем-то черным, словно дегтем умылись. И шли в ЗАГС. «Не совестно тебе? Только об одном и думаешь! Вон революционерки — замуж не выходили. Отдавали всю силу души революции. И ты отдавай — ГЭС. Но… нельзя одной-одинокой все время ходить среди тысяч парней. Жутковато. Любой обидит. А почему непременно обидит? Хороших людей девяносто девять процентов. И зачем непременно замуж выходить? Я же Левушку люблю. Пусть буду страдать, останусь одна. Увяну, как ромашка. Пусть другие прибегают смотреть, недоумевают — а я увяну! Мне сейчас двадцать лет. Сколько же мне увядать? Лет пять? А там уже старуха. Как это у Пушкина:

И может быть, на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной».

Таня вышла из кино расстроенная. Она забыла, что надо горбиться, чтобы к ней не приставали. Она боялась условно-освобожденных, «условников» или, как их называют в Сибири, «химиков». В последнее время много понаехало. Поэтому, когда ее фамильярно потрогали по плечу, она вскрикнула.

Но это оказался толстый, добродушный Валеваха со своей женой. Они смеялись, глядя на Таню. Она проработала у Валевахи в бригаде всего неделю — и ее перевели к Хрустову.

— Ой, изменница! — Валеваха шутливо облапил бывщую работницу. — Що не веселая? Идем к нам у гости?

Таня неожиданно согласилась. Этот грузный дядька ей нравился — простой, забавный…

(Вырвано листов 5 — Р.С.)

…у нас так принято.

Тане было смертельно стыдно, но как не взять?.. кивнула и, торопясь, побыстрее вышла. Она оказалась на улице, под черными соснами, на синем снегу, с черными тенями от стволов сосен. Она понюхала пакет — конечно, пирожки, куски мяса, хотела выбросить — стала себя ругать: «Сама нажралась, дура, а девчонок угостить не хочешь? Неси».

— Мещане, — повторила шопотом Таня. — Мещане. Мещане. Мещане.

Она брела, шатаясь, по улице к своему общежитию. Она не была так уж хмельна — устала, ослабела от еды и покоя. «Ничего, завтра снова сожмусь в пружину и жить буду!»

Постояла у входа в общежитие, глубоко вдыхая ночной студеный воздух. Луна светила бешено прямо ей в лицо. «Мещане! Мещане! Если мы с Левушкой будем когда-нибудь вместе жить — у нас будут голые стены. Стол и два стула. И больше ничего! Спать — в гамаках. Подвесим на гвоздях и качаться будем!»

Дежурная тетенька пропустила Таню, и она прошла в свою комнату. Девушки лежали в койках, но свет еще не гасили.

— Где была? — спросила Люда-хакаска. — Ой, однако, что она принесла.

Таня высыпала на стол пирожки, конфеты, мясо в целлофане:

— Кушайте! — И вдруг, сама не понимая себя, закричала на Люду-курносую. — А тебе не стыдно?! Как тебе не стыдно? Потом твою кофту продадут — и человек наденет надеванное! Не стыдно?.. Мерзость! И еще хочешь со своим вампиром стройку бросить? Мерзость!

Не раздеваясь, упала на кровать и закрыла голову подушкой. Люда всхлипнула и тоже накрылась с головой. Девушки так и не притронулись к подаркам…

Через полчаса, уже успокоившись, Таня стала теребить их, упрашивала встать и поесть, но девушки притворились спящими. Таня выключила свет.

«Какая же я плохая… — думала она с горечью. — Неужели такой и останусь? Как, наверное, они сегодня меня не любят! Пришла откуда-то — сытая, румяная — и другим настроение испортила… господи, что делать? Люда со своим Васькой на Север хочет уехать. А если и мне уехать? Там, наверное, вообще нет девчонок? Вот, наверное, здорово, когда из-за тебя парни дерутся? — И Таню передернуло от этих мыслей. — Фу, какая же ты самочка! Еще не испытала любви, а уже настоящая самочка. Толстой был прав. Он тебя насквозь увидел из своего девятнадцатого столетия. Нет, нет… — клятвенно зашептала Таня. — Только работа. Бетон, полтора плана каждый день. Усохну. Пожелтею. Буду страшная ходить, как ведьма. Кожаную юбку куплю. Спохватится, будет в ногах валяться — а поздно, счастье было так возможно! Так близко!..»

Утром подруги помирились, вместе поели и поехали в котлован.

— Я не сержусь на тебя, — вздохнула Люда-курносая, завязывая на подбородке лямки черной кроличьей шапки. — Мне самой противно… И Васька противен… Только боюсь я — буду я кому нужна после него?

— Будешь, — строго подтвердила хакаска. — Смотри их сколько!

В автобусе вокруг них сидели парни, смуглые, плечистые, от них пахло табаком, сапожной ваксой. Они ехали лихорадочно наращивать плотину, они ехали, чтобы выстоять перед вспухающей громадой Зинтата. Но какие бы тяжкие и грозные труды их не ожидали, они с бравым видом косились на девушек, подмигивали, и девушки выскочили из автобуса первыми — им уступили это право…

Миновало двадцать дней апреля. Дни резко потеплели. С каменных откосов лились ручьи, над дорогой вдоль Зинтата к утру повисали седые грабли застывших водопадов. Солнце сверкало в стеклах кранов и машин, дробилось в очках и мокром щебне. Вечерние сумерки стали долгими, как задержанное от счастья дыхание, на оттаявших южных склонах сопок паслись лошадки, щипали прошлогоднюю травку. Скалолаз и водолаз Головешкин подарил Танечке кустик багульника, она поставила его в бутылку из-под кефира — и тут же он расцвел нежно-сиреневым цветом…

Близился преждевременный ледоход. Близилось грандиозное испытание плотины, испытание тысячи людей. Таня видела, как бегает по стройке начальство — молчаливый желтый Васильев, мрачный величественный Титов, криво улыбающийся Понькин. Они размахивали руками, озирались, что-то прикидывали..

Рядом с тем участком, где работала бригада Хрустова, на столбах тридцать пятой секции монтажники начали было разбирать второй, бездействующий кран КБГС, но последовал приказ Васильева: «Пока не трогать!»

Приостановили строительство эстакады над плотиной — повисла черная ферма, выступая из правобережной скалы, как кусок взорванного моста.

Не хватало бетона. Бетонный завод, говорят, работал на пределе возможного. Из-за бетона ссорились прорабы и бригадиры. Ссорились и из-за многого другого: анкеров, шпилек, досок, брезента, вибраторов… Нечто опасное и темное подгоняло стройку.

Гора льда перед гребенкой плотины и дамбой, отгораживающей котлован, поднялась высоко — почти вровень. Ночью забереги не замерзали, потому что ледовое поле двигалось, пощелкивало, дышало, вороны собирались и кружали над черной водой. Солнце грело так, что днем в блоках выключали калориферы, крыши были не нужны и парни работали, скинув рубахи. Знай загорай да сыпь бетон, пока не завоют сирены и народ не повезут прочь.

Девушкам не советуют работать с вибраторами, но Таня с Людой-хакаской по очереди таскали это крестообразное чудовище на шланге. Таня уже знала: бетон капризный, если слишком долго вибрировать, он расслоится, а если мало — останутся раковины…

Бригада Хрустова сколотила огромные деревянные щиты, изогнутые, как стенка бочки, заполнила пространство между ними железной паутиной, и сюда валили жидкий бетон, как в прорву. Бадью приходилось подавать все выше и выше, кран подогнали ближе к блоку, и тут случилась неприятность: то ли молодые ребята не доглядели, то ли сам машинист УЗТМ зазевался — при переезде кран сошел с деревянных плашек, и гусеницы искрошили бетон. В который раз такая беда! А кран, кстати, стоял на старом блоке Валевахи.

Таня еще не видела Хрустова таким обозленным, он орал на всех, он охрип:

— Очковые змеи! Куда смотрели?! — схватил лом, кивнул Сереге Никонову, Борису — и они сбежали по лестнице на нижнюю площадку, к крану. — Если Андрей увидит — рассвистит по стройке, как соловей!..

УЗТМ отогнали на первоначальную позицию, плашки откинули, опилки разгребли — и принялись в скором темпе выбирать треснутую массу. Времени и без этого нет! А тут на’ тебе — дополнительная работа. Заново придется бетонировать выбитый участок, тщательно затирать, а как схватится масса — сыпать опилки, укладывать плашки. Хрустов руками без рукавиц собирал осколки — и грозил кулаком то своим парням, то лунноликому Косте-машинисту.

Таня только теперь увидела, как изменился Лева. Кисти рук отяжелели, как у мужика, лицо стало суровым, скулы заострились, в бороде сор.

— Они увидели! — вдруг закричал Хрустов, показывая пальцем на одного из парней Валевахи — Юрка Жевлаков торчал, как столб, неподалеку и с понимающей улыбкой смотрел на кран. — Теперь будет!

Таня мгновенно сообразила, побежала к Валевахе. Испорченный блок принадлежал ему, он его давно сдал, но по неписанным законам числился за Валевахой.

— Дядь Андрей!.. — Она нашла его возле прорабской. — Дядь Андрей! Помоги… полдня колотимся… а своя работа стоит. У нас ведь щит, великое дело! Я стропальщицей стояла — и твой блок испортила, бадью уронили, — врала Таня. — Не сердись, дядь Андрий… Ты же добрый, помоги.

Валеваха, к ее удивлению и радости, тут же согласился. Он даже обнял Таню. Он все, конечно, понял, взял с собою троих парней, и они пошли. Увидев Валеваху, Хрустов выпрямился, высокомерно усмехнулся, готовый к любым оскорблениям. Но Валеваха спокойно сказал ему:

— Иди, Спиноза. Мой участок, исправлю.

Хрустов, словно не слыша его, продолжал долбить ломом, собирать осколки и пыль, шмыгая носом, чихая, как кот на свету. Таня грустно усмехнулась. Почему он не хочет уходить? Ломы звенели, попадая в арматуру, высекая красные искры.

— Ну, давай, давай! — погнал Валеваха Хрустова, толкая в спину.

Лева бросил уничижительный взгляд на Таню и побрел. За ним остальные.

И глядя, как они лезут по железной лесенке вверх, глядя на подошвы их сапог, Таня поняла, что любит его одного, Левушку, этого загнанного, смешного, может быть, немного легкомысленного парня, нелепого, с жидкой бородкой… Ничего, отрастет и большая! Она лезла вслед за ними к синему горячему небу, и думала о том, что все ее мысли о предопределенном одиночестве или других мужчинах — увертка души, намертво захваченной Хрустовым.

Поднявшись к щиту, Таня уяснила это в себе окончательно и как-то обмерла нутром, опустилась в сторонке на теплые доски, закапанные черным машинным маслом. Она сидела, глядя вниз, на кланяющиеся краны, на залитый ярким сизым светом котлован, на малиновые шары электросварки, похожие на цветущий татарник, сидела — и словно летела куда-то в сторону.

— Ты! Ну-ка отсюда! — крикнул Хрустов девушке. — И каску надень!

Таня удивленно вскинула влюбленные глаза.

— Выше же… нет ничего, — тихо ответила она.

— Инструкция выше нас! И все! Работать надо, Телегина! Трудиться!

Он отвел дергающийся взгляд. Таня поднялась, надела каску и медленно побрела к своему рабочему месту. «Выше же нет ничего, Левушка, — думала она, улыбаясь. — Только небо». Если бы он окликнул ее: «Таня!», она бы ему на шею бросилась…

Впрочем, в этот день Таня ничего толком и не делала — все валилось из рук. Ее поругивала Люда-хакаска. На Таню косились. Но она все равно была безропотно счастлива. «Будь что будет дальше!»

И даже вечером, в общежитии, когда Таня снова вспомнила о своей бедовой старшей сестре, подумала: «И у нее наладится… Встретимся, когда не стыдно будет, когда все звездочки в небе будут наши».

И даже ночью, услышав, как плачет Людка-курносая, она не огорчилась — все к лучшему, отболит у девчонки — найдет достойного друга.

И даже во сне увидев перевязанного бинтами с ног до головы Хрустова, она улыбалась: «Все твои раны заживлю».

И даже утром, заметив в проезжающем автобусе сидящих рядом Хрустова и Машу Узбекову, Таня сказала самой себе: «Это только кажется, что они рядом, они за тысячи километров друг от друга».

И даже подойдя — в который уж раз — к мрачной плотине, перегородившей Зинтат в горах, к ее огням в утреннем зеленоватом тумане, к туче ворон, Таня подумала: «А ледохода, может, и не будет? Растает на солнце да и испарится. Вот будет весело!»

Люди всегда пророчествовали, и счастливые, и несчастные. А бывало, и путали счастье с несчастьем, как подчас ледяная кружка может показаться рукам горячей…

ЛИСТОК О ВРЕМЕННОЙ НЕТРУДОСПОСОБНОСТИ № 252.

БОЛЬНОЙ — ВАСИЛЬЕВ АЛЬБЕРТ АЛЕКС.

ДИАГНОЗ — АСТЕН. СИНДРОМ, КРАЙНЕЕ НЕРВ. ИСТОЩЕНИЕ.

ВЫДАН С 12 АПРЕЛЯ…

В БУХГАЛТЕРИЮ НЕ ПРЕДЪЯВЛЕН.

ЛИСТОК О ВРЕМЕННОЙ НЕТРУДОСПОСОБНОСТИ № 299.

БОЛЬНОЙ — ВАСИЛЬЕВ АЛЬБЕРТ АЛЕКСЕЕВИЧ.

ДИАГНОЗ — ОСТР. СЕРД. НЕДОСТАТОЧНОСТЬ.

ВЫДАН С 21 АПРЕЛЯ…

В БУХГАЛТЕРИЮ НЕ ПРЕДЪЯВЛЕН.

Уважаемые марсиане и все прочие, кто захочет доподлинно узнать, как же спасли будущую ГЭС в Саянах от грозной опасности зимой 1978–1979 года от Р.Х. и какие при этом случились огромные разрушения и людские потери, — дочитайте последние семь глав. (Тоже мне, Лев Толстой!.. — Л.Х.)

Наступило 27 апреля. Здесь автор попытается писать сразу обо всех героях нашей летописи — подошел тот срок, когда судьбы тысяч людей сплелись более чем ощутимо. На работе и дома все словно жались друг к другу: ежечасно узнавая новости, мгновенно передавали по цепочке хоть малейшую радостную весть (Васильев что-то придумал! Москва нас поддержит! Заграница нам поможет, ха-ха! — вписано позже.) и затемняли подробностями пугающие слухи, иронически раздувая их, преувеличивая их грозность, делая малодостоверными…

Не бог сидел за столом в Управлении строительства Ю.С.Г., а желтолицый от бессонницы Васильев, вцепившись обеими руками в край стола, нажимая добела на него сверху большими пальцами. Супротив курил и ежился Понькин. Они молчали, пережидая, когда выйдут из кабинета Люся и Марианна Михайловна.

— Ой, напазили! Ой, надымили! — секретарши откинули форточки, бегали взад-вперед, размахивая газетами, выгоняя сигаретный дым. — Как вы тут дышите?..

Васильев и Понькин вяло усмехнулись. Только что закончилось заседание, два десятка человек быстро обменялись мнениями и разъехались.

— Синё… стен не видно! — продолжали ругаться женщины, может быть, инстинктивно переводя внимание начальников на бытовые мелочи. — Окна пора мыть, Альберт Алексеевич. Май же на носу. Когда нас сюда пустите? Днем надо, когда солнце… быстрее высохнет.

— Вымоете еще, — пробормотал Васильев. — Если воды хватит.

Ну и юмор. Понькин преувеличенно сварливо набросился на женщин:

— Хватит балаболить. Некогда! Откройте сразу все окна — пусть просквозит.

Хлопнула рама, задребезжало стекло — со стола по кабинету понесло бумаги, секретарши метнулись их ловить, пришлепывая ладонями к животу, коленям, краснея и пугаясь васильевского гнева. Но он безучастно смотрел мимо них. Главное, кажется, сделано. Он был прав, не разрешив разобрать краны, высоченные краны КБГС. За месяц эти краны нарастили столбы плотины аж на десятки метров. И спасти их можно теперь, всего навсего уведя за те же столбы, которые они сами воздвигли, за серые гигантские четырехгранники. Там крутятся монтажники Алехина. Между столбами они накидают бетонных балок, получится вроде ворот, и льдины не доберутся до нежных железных ног кранов.

— Вы с самого начала имели в виду этот вариант? — спросил сегодня Алехин, радостно гладя на Васильева. — А я думаю — чего спокойно ходит человек?..

Рано на рассвете, под сочнозолотистым весенним небом Васильев уже побывал над водосливной частью плотины, смотрел на ТУ сторону. Казалось, на глазах всплывает эта гора льда. Дул ветер, как в аэродинамической трубе, трехсот-трехсотпятидесятиметровый грязнозеленый молот готов был стукнуться в тонкую бетонную преграду, а пока что, сжатые друг другом, льдины скрипели, трещали, взрывались. В воздухе метались дикие утки — откуда-то уже прилетели, длиннокрылые, голодные…

Но Альберт Алексеевич был спокоен. Даже то, что хвастливые хрустовцы с помощью Туровского не успели поднять свой шит на тридцать седьмой опасной секции до максимальной высоты, уже не пугало его. Первый удар щит примет на себя, а если голубое мокрое крошево и перевалит через него, не страшно, железную каракатицу — УЗТМ — из-за столбов тоже не унесет…

А почему не успели хрустовцы — бетона не хватило! Теперь уже можно честно рассказать: в ожидании высоких гостей из Москвы, в эти напряженнейшие для стройки дни Титов и Понькин распорядились построить на въезде в Виру гигантскую стрелу из бетона, символизирующую порыв века. Как-то мимо Васильева прошло это идиотское распоряжение.

Не можем без показухи. Павел Иванович, который сегодня доложил об стреле, пухлощекий, с брюхом, в зеленой военной рубашке, вздыхал, ожидая гневных слов от Васильева. Но тот молчал.

— Не верю я, — прошелестел Понькин, пытаясь угадать мысли Васильева или хотя бы перевести их на иную цель. — Не верю, что письмо Саша подстроил.

— А я и не думаю.

Сегодня Александр Михайлович на заседании просидел мрачный и одинокий, к нему никто не обращался.

— Он страдает… Говорит, во всем виноват, стройку довел до катастрофы… хочу ласточкой с моста. Или в бочке заспиртоватъся. Ну, вы же знаете его…

— Ерунда, — поморщился Васильев. — Для ласточки у него филе тяжеловато. А эта зима для всех серьезное испытание. Если кто здесь виноват, так это я.

Понькин недоуменно воззрился на него выпуклыми соловыми глазами. Он часто не мог понять, шутит начальник или действительно говорит, как думает.

— Я, дорогой товарищ, смотрю на человека не как, простите, женщины: какие у него глаза, уши… а оцениваю: пригоден для работы или нет. И только! Не хватает людей, дорогой товарищ! Проблема вынужденного доверия. Лева Хрустов прав — мы эгоисты, мало детей рожаем… — Васильев холодно подмигнул Понькину. Старик недоуменно дернул щекой. — Мы… как это в песне… атланты держат небо… на фиг небо! Мы держим одну огромную плиту, и если хоть кто-то из нас ослабит руку, чтобы досадить соседу, плита примнет всех — даже тех, кому он не хотел досадить. Так?

— Вы великодушны… — пробормотал Понькин.

«Знаешь ты мое великодушие».

— Стрелу успеваете закончить? — Васильев все-таки не удержался от желания влить напоследок яд в их разговор.

Однако Понькин (старый кадр!) этому вопросу простосердечно обрадовался:

— Да, да! К первому мая ленточку перережем.

— С какой стороны? — деловито спросил Васильев, внутреннее хохоча. Дело в том, что стрела выросла на обочине дороги, и красную ленточку тянуть некуда — поперек шоссе нельзя, конечно, — там самосвалы с бетоном проносятся каждые полминуты. — Может, без ленточки обойдемся?

— Можно, — наконец, смутился Понькин. — Тогда хоть простыней накрыть и сдернуть. Или как?

Но Васильев не ответил. Он нажал на клавишу селектора:

— Это я. Уровень?

— Плюс семь — отозвался хриплый мужской голос. — С утра на метр.

— Так. — Альберт Алексеевич отключил аппарат и, словно задыхаясь, быстро прошел к открытому окну.

На улице сверкал весенний день, как разобранные старинные золотистые часы, вокруг луж прыгали воробьи, девочка в школьной форме с белым передником — без пальто — смотрела в небо. Там летел самолет, оставляя сдвоенный белесый след.

Должны с минуты на минуту позвонить из Госстроя и, может быть, опять из ЦК. Намекают: некто может прилететь до Первого мая. Но все три телефона молчат. «И не уйдешь. Даже в туалет», — веселея от злости, подумал Васильев.

Он вчера ночью разговаривал с женой, но разговор не принес душевного успокоения, как не приносит утоления теплый напиток в жару. Москва была плохо слышна. Правда, из ответов жены он понял, что она-то его слышит. Чтобы не переспрашивать, Васильев молча внимал ее пропадающему голосу и, видимо, невпопад говорил: «Ясно» — потому что она заново начинала что-то объяснять, то сердясь, то смеясь прокуренным сиплым смехом. Жена занималась рекультивацией почвы, восстановлением ее живых качеств после того, как землю убили огонь и механизмы. Угольные разрезы, например, оставляют за собой мертвое марсианское пространство. А если задуматься о последствиях ядерного взрыва… Жена защитила кандидатскую диссертацию, готовила докторскую, была рецензентом в ВАККе, членом всяких комиссий всесоюзного масштаба, и часто подтрунивала над Васильевым, что вот она, женщина, занимается делом, противоположным васильевскому. Он-то всю жизнь строил — а значит, рушил вокруг, жег и скреб землю. Взять эту ГЭС. Она даст самый дешевый в стране ток — тридцать две тысячных копейки за киловатт-час. Зато?.. Зато, пока велись поиски удобного створа, пока прокладывались дороги, уничтожили тайги в окрестностях на десятки миллионов рублей и на миллиард с лишним испортили белого сказочного мрамора… но и это не главное. Зинтат умрет отныне, как река рыбы и как река судоходства. И убьет возле себя тайгу, сверкнув зеркалом в тысячу квадратных километров, как ни узок в этих местах каньон… Жена спрашивавала каждый раз: «Ну, как? Может, не тридцать две тысячных, а хотя бы — тридцать три?» В семье Васильевых эти цифры стали как бы паролем для всякого рода сомнений: «А вдруг тридцать три?» Жена ездила недавно в ГДР на совещание, там поднимался вопрос о рекультивации почвы после длительных затоплений и осушений морей и озер, в том числе искусственных. Даже до этого дело дошло!

Васильев слушал минувшей ночью беглую речь жены и кивал, что-то мыча в ответ: «Естественно… Да…», и она вдруг поняла, что ему худо, закричала: «Ты болен? Почему ничего не рассказываешь?» И он был вынужден, чтобы успокоить ее, рассказать какой-то глупейший анекдот про армянина, и услышал, как хихикают телефонистки, и чрезвычайно осердился на себя. «Здоров я, здоров! — процедил он на прощание, представляя вдали узкое стремительное лицо жены с перламутровыми губами и зелеными ресницами, и вновь тоскливо, холодно сделалось ему. — Девочек целуй!.. Пишите мне. На днях позвоню». И подумал: «А может и прилечу!», но, конечно, не сказал. Зачем загадывать.

Он ходил взад-вперед по кабинету, от знамен в углу до дымящей пепельницы. Все последние годы его угнетала укоренившаяся манера разговора Валентины с ним. Она выросла на послевоенных фильмах, где муж с женой или жених с невестой ссорились из-за производительности труда, из-за толкования Моцарта и пр. Валентина не была глупа — скорее, она обладала хватким житейским умом, при гостях рядом с молчаливым мужем иногда бросала своеобразные остроты — смесь тонких английских анекдотов с простыми, как стакан, солдатскими или студенческими (все-таки провинциальное воспитание!), и, странным образом, в последнее время такое ценилось, но вот ее желание и при людях поучать Васильева, даже в шутку желание создавать государственную обстановку в семье, неуместное стремление говорить о киловаттах, правительстве, будущем человечества, когда бы ей лучше поцеловать мужа и нарезать сыру или колбасы к чаю, постепенно приводило Васильева в бешенство. Дети выросли в яслях и школе. Такая жизнь Валентине казалась примерной, престижной — она мечтала именно о подобном и добилась. Поначалу Васильеву казалось — Валентина шутит. Но с годами понял — она упёртее, чем он. И это было тягостно, смешно, грустно…

Вспомнилось ее невинное ласковое личико, каким оно было лет пятнадцать назад, и Васильев раздраженно выключил брякнувший было телефон.

«Чёрт возьми… Скорее бы ледоход! А влезу в дальнейшее строительство — буду только телеграммы ей посылать: Поздравляю первомаем международным праздником солидарности трудящихся планеты товарищеским приветом Васильев». Впрочем, она будет рада. Начнет показывать у себя на работе. И авторитет ее еще более повысится. «Чем судьба не шутит — попадет и в правительство. О, престижные браки!» Когда-то молодой партработник Васильев женился на молоденькой комсомольской активистке. В жизни потом было много всякого — но, конечно, Васильев оставался верен жене, матери своих детей. Но не оправдывала ли она его верность прежде всего заботой о сохранении престижа? Семьи больших людей не должны знать скандалов и слухов. Они должны быть примером для всех.

«И о чем я думаю в такой день?! — рассердился Васильев, подходя к столику с телефонами, где в пластмассовых клавишах главного аппарата, наконец, зажурчали огоньки вызовов. — Начинается».

Снял трубку — звонил Помешалов, перед плотиной грохот усилился, уровень за два часа поднялся на треть метра, вклинилась междугородняя:

— Товарищ Васильев, Москва и Саракан… что дать сначала?

Единственно из упрямства (Саракан — значит, кто-то по делу звонит, а Москва подождет), Васильев буркнул:

— Конечно, местную столицу… Ну, что там? Я слушаю!

И первую минуту ничего не мог понять: в трубке сплелись два женских голоса, говорили по параллельным телефонам из отдела строительства обкома партии. От инфаркта умер Ивкин. Сегодня ночью. Вчера он был на «красном ковре» у Семикобылы, выехал в аэропорт, и когда шофер открыл ему дверцу — увидел, что Ивкин белый и словно спит. Мигом вернулся в город, завез в «скорую помощь», но спасти не удалось…

Васильев придавил телефонную трубку говорящим концом ко лбу, и пронзительные короткие гудки словно в мозг к нему вонзались. В пластмассовых клавишах продолжали журчать и трещать огоньки, но Альберт Алексеевич не подключался к звонившим.

Он вышел в приемную — по лицам женщин понял: все уже знают. Не надевая куртки, миновал лестницу, стеклянные двери и оказался на улице.

Под ногами больно сверкала талая вода. Рядом резко, больно кричали смеющиеся дети. По трассе летели мимо БЕЛАЗы, от рокота которых что-то внутри у Васильева рвалось. «Вот и все. И за что?! Во имя чего? Не выдержал. Бетон-бетон-бетон. Спасибо тебе, Игорь».

На днях поздно вечером Ивкин заходил к нему домой — принес в подарок дополнительный том В.И.Ленина, в который вошли предсмертные записки и распоряжения вождя, доселе не издававшиеся. Ивкин был пьяноват, румян, как после бани, сел в кресло на вертикальной оси, покрутился, как ребенок, надевший большие темные очки, и вдруг заплакал, затряс лысой головой:

— Что же мы делаем, Альберт Алексеевич?! Кого мы пропускаем вперед? Каких клинических негодяев и идиотов?! У нас прекрасные идеи… а они спать готовы на наших прекрасных идеях!

Ах, не говорил бы Ивкин подобных слов в другом месте. Васильев налил ему воды — Игорь отворачивался, слезы отлетали в воздух.

— Дайте мне!.. — он схватил красный том и попытался читать вслух какие-то строчки, но рыдания не давали ему читать. — А мы… сволочи, разве так нужно строить и жить?!

— Игорь Михайлович, — успокаивал его Васильев. — Пройдем время…

— Да? Правда? — Лицо Ивкина засветилось полудетской надеждой, он вскочил. — И победим, и разгоним дураков, а? Обещаете? Это же стыдно, что они себе позволяют… — он стискивал зубы. Он, видимо, имел в виду и доносы. — Я пошел, чао! Знаете, чао — русского происхождения. Я был в Италии, говорю: чаю! А они не понимают, я подумал — точно так же в прошлом веке Гоголь и другие русские приходили в их кафешки, просили чаю… и с этим словом же уходили. Так и осталось: чао! Альберт Алексеевич, будьте жестче, я вас дико умоляю!

— И к вам? — грустно улыбнулся Васильев.

— Да! Да! — воскликнул Ивкин. — Вы почитайте, почитайте… — Потер ладонью сердце и ушел. Шапка в кулаке, пальто расстегнуто, галстук на резиночке оттянут вниз и зацепился за пуговицу…

«Смешной, милый человек, которого я так и не успел понять. Он блеснул мимо меня, и я никогда не узнаю, что он думал о нашей жизни».

Васильев поднял воротничок пиджака. Наползала голубая сырая тень от здания, солнце шло к закату, ветер сорвал плакат с дверей клуба и понес вдаль, в сосны, к общежитиям. Разом угасли лужи на земле.

— Альберт Алексеевич… — кто-то окликнул его.

— Да? — Васильев резко обернулся, из-за мыслей плохо видя перед собой.

— Извините… — Смутнознакомая молодая женщина в полосатой шубе и вязаном берете виновато улыбнулась, и он узнал Веру Телегину. — А я к сестренке шла. Ивкин умер, да?

— Да, — тихо ответил он. — Сегодня ночью. — И сказал это с таким беззащитным видом, как можно было сказать только близкому человеку.

— Альберт Алексеевич, вы простудитесь…

— Спасибо, не стоит. — «Если что случится, меня позовут. Пока всё замерло». — Нашли свою сестру? А где вы пропадали?

«Он хотел меня видеть? — удивилась девушка. Участливость, с какой Васильев произносил любые слова, часто вводила в заблуждение женщин. — А почему нет? Я ему неподчиненная, и лицом хороша».

— На мраморный уехала работать. — И она дерзко добавила. — Чтоб от вас быть подальше. «Сейчас обругает меня и милиционера позовет».

— Не надо от меня быть подальше, — глядя мимо нее, пробормотал Васильев без всякого второго смысла. — И вообще, людям не надо быть далеко друг от друга, Вера.

«Он так шутит?» Васильев старше лет на двадцать, мимо идут люди, она вновь стоит рядом с начальником стройки, стыдясь, в разбитых старых сапожках, и мысленно говорит себе: «Беги же, балда, хватит, поговорила». Но никак не может уйти.

— Сестренку я нашла, — буркнула она. Или уже говорила это?

— Это замечательно, — пробормотал он. — За-ме-чательно!

И Вера, наконец, решившись, — подняла руку и провела по его плоской, как у лошади, скуле. Альберт Алексеевич вздрогнул, у него на какой-то миг переменился взгляд, словно он только что увидел ее.

— Кстати, пойдемте со мной. Побудьте около, я вас прошу, Вера Николаевна. Хотя бы на расстоянии трех метров…

«Он так острит! И отчество помнит! — поразилась Вера. — Он одинок и несчастен».

Васильев, пропустив ее вперед, зашел в Управление за своим черным кожаным пальто. Телефоны надрывались на разные голоса. Альберт Алексеевич постоял секунду в замешательстве, за ним застыла столбом Вера, открыв рот, — ей показалось, что она на телефонной станции. Секретарши с удивлением и гневом оглянулсь на нее — отрывает время у человека.

— Железо пришло, — сообщала Марианна Михайловна новости. — Солдатиков привезли, стекловату получили — на вторую базу…

— Какое железо? — спрашивал Васильев, одновременно поднимая трубки и отвечая звонившим. — Для ЛЭП железо? Балка сорок пять-эм? Хорошо. Что?! Сейчас еду в котлован. — Он бросил трубку, надел шляпу и увидел в углу некоего человека с портфелем. — Вы ко мне? Из газеты? Ах, с телевидения? Приезжайте, товарищ, через пару лет! Дадим первый ток.

Вдогонку позвонил Алехин. Его монтажники уводили один кран КБГС за столб и бетонные ворота, а другой, слегка разобрав, поднимали на столбы, как громадного кузнечика. «Ветер бы только не усилился, опасное дело».

Васильев надел мохнатую кепку и уже хотел уходить — в приемной появился председатель поссовета Кирюшкин, а за ним милиционер.

— Вас арестовали? — хмыкнул Альберт Алексеевич.

Майор в отставке, седой, малиновый Кирюшкин хихикнул и ловко развернул перед ним на ходу бумажки:

— Вот, стал быть, распорядились вы названия сменить. Мы, стал быть, заседали, все некогда показать… Вот, решили.

Васильев, почти не видя, полистал документы.

— Некогда мне, милый мой Владимир Михайлович… Ну, хорошо, хорошо. Но нельзя же все улицы и площади — Космическая, Гагарина, Новой Зари. Назовите проспект проспектом… Веры! — Васильев подмигнул Телегиной. — А что?

— В каком смысле? — осклабился Кирюшкин, записывая. — В смысле, значит, веры в будущее?

— Ну, конечно! — отвечал уже из дверей Васильев. — А мост — Ивкина, Ивкина! Понятно?

— Героя? А есть такой герой? Соцтруда или Союза?

— Есть, есть… директор Бетонного. Что ли забыл?

— Дык как?.. — пробормотал Кирюшкин, догоняя и недоверчиво заглядывая в лицо Васильеву. — Живыми не называют… не утвердит облисполком. — Кирюшкин замер. — Что ли он… уже того?

— Да, да, того! Вот так и мы все умрем! — зло бросил Васильев. И кивнул Вере. И они быстро пошли по лестнице вниз. Но их догнал милиционер.

— Товарищ Васильев, разрешите! У меня же служба…

— Ну?! — Васильев остановился, сжал пальцами виски. И из-за головной боли не сразу вник в суть вопроса. Милиционер спрашивал, как быть с гражданином Никоновым. Гражданин Никонов с друзьями приклеил в кафе на стене рядом с портретами товарища Брежнева и Косыгина нарисованый от руки портрет бывшего рабочего УОС, как выяснилось при расследовании, бывшего зэка Климова.

— Принять меры? В связи с возможным приездом не хотелось бы…

— Вот и не надо, — отрезал Васильев. — Портрет снимите, конечно, но парня не трогайте. Всё!

Милиционер недоверчиво козырнул, Васильев и Вера сели в заляпанную весенними лужами «Волгу». Они мчались мимо сосен с чернорыжими стволами, которые были кое-где подрезаны до «мяса» железными бортами нерасторопных машин. Зинтат здесь, ниже плотины, вскрылся давно — таинственно сиял, сплетая зеленые и синие струи. Васильев пролетел по мосту, всматриваясь через стекла в лица встречных шоферов — лица были суровы, как в каком-нибудь кино у танкистов, в кузовах вязко плавал горячий бетон. Альберт Алексеевич вспомнил, как мглистым зимним утром брел по мосту на работу Ивкин. «Как быстро людей теряем. Как скудно людей любим…»

Он сидел с Верой на заднем сиденье и поймал в прыгающем зеркальце взгляд исподлобья своего шофера Димы. «А он еще прежнего начальника возил. Наверное, тоже имеет на все свое мнение. Сравнивает нас. Может быть, давно во мне разочаровался».

— Скажи мне, — потянулся к нему Васильев. — Таскин был хороший человек?

Молчаливый верзила молча подумал, включил автозажигалку — вытащил и показал Васильеву красный светящийся кружок, от которого можно прикурить.

— Без пламени метрового, но жечь умел.

«Н-да. Тоже интереснейшая личность, да никак не удается с ним поговорить по душам. Если все обойдется, и я останусь… надо будет летом хоть на рыбалочку, что ли, с ним выбраться. И у костра пооткровенничать». Он знал, что Дима участвовал в трагических, известных событиях на границе с Китаем. «Как ни крути, а чувствуется близость этого государства. Брезжит, как закат сквозь лес… сквозь любые наши планы, прогнозы, строительства ГЭС и заводов…» Дима только раз вспомнил, как на танках вышли к границе. Была команда: «По шоссе!» И Дима, тогда еще молоденький, оторопело глядя, как гусеницы крошат новый синенький асфальт, понял: дело-то серьезное, это — не учение, это — беда.

«Интересно, — усмехнулся Васильев, — как Дима когда-нибудь вспомнит обо мне? Вытащит из-под ног монтировку, покажет, мол, вот такой был, зигзагами… но заводить умел. А я точно умею?! А Ивкин? Как его вспомнят?»

— К бетонному, — хрипло попросил Васильев, и «Волга» лихо развернулась возле каменного забора. Когда подъехали к гигантским трубам, Альберт Алексеевич вышел из машины и, махнув рукой Вере, шагнул в облако пыли.

Он поднялся в кабинет директора. Там сидел сегодня заместитель Ивкина Поляков, человек лет пятидесяти, рослый, одутловатый, с желтыми и алыми клубничками на носу и щеках.

— А я тебе зво-аню, — сказал он. — Ну чего там?

Он выговаривал слова четко, старательно, но все равно побеждала сипота, астма, заработанная за долгие годы работы в цементной и бетонной промышленности.

— Как ле-дины твои? Лезут? Или еще подоже-дут… чего мола-чишъ?.. — Он встал, закрыл дверь. Вытер глаза, выругался. — Вот ведь как, а? Ни хрена, ни хрена, и вдруг — ложись один!

«Выдюжим, ничего, — подумал Васильев, глядя в мутное окно. — С Поляковым я сработаюсь. Умен. Стар. Все видел, хуже ему не будет. А выиграем — персональная пенсия всесоюзного значения обеспечена. Я позабочусь».

— Бетону дашь?.. — тихо попросил Васильев. — На памятник. Но это завтра, послезавтра… как тут отгремит.

— Залупеним до луны! — затосковал, зашмыгал носом Поляков. — Ты нарисуй… а мы засветим!.. Такого мужика потеряли!

— Держимся! — Васильев сильно пожал ему руку. — Самое большое — еще три-четыре дня.

Васильев снова вернулся в машину, ехал дальше по стройке, приезжая девица сидела рядом, да он совсем уже забыл о ней. Впрочем, и она понимала, что Альберту Алексеевичу не до нее. Ей вдруг стало стыдно. «Зачем на меня время тратит? Как бы выбраться из машины? Что сказать?»

Но Васильев бормотал:

— Сидите, — он вдруг останавливал машину и выскакивал к людям, и возвращался, и Вера вынужденно оставалась с ним. Они ехали дальше, перед ними медленно поднималась до небес водосливная часть плотины.

— Надо еще в Стройлабораторию, — сказал как бы Вере Альберт Алексеевич. — Какие там результаты бурения на восемнадцатой… А ты молодец! Слышишь, Дима? За своей сестренкой прикатила за тысячу километров. А сейчас на бетонном трудится.

Машина шла над самой водой, мутнозеленой, словно кипяшей. Давно ли здесь был гигантский овраг, правобережный котлован, и на дне копошились люди, в темных донных отверстиях сверкали газорезки, рабочие срезали железные утолки, нашлепки, всю торчащую над бетоном арматуру, а Васильев на летучках умолял не портить бетон, срезать тонкие прутья электросваркой, менее болезненно для бетона. Тогда близилось затопление котлована, а затем — и перекрытие Зинтата…

— Облако прыгает, — показала Вера на отражение облака в дергающейся бешеной воде.

«Облако». А тогда, чтобы спуститься с верхнего бьефа на нижний, к буровикам или парням из СГЭМа, к насосной, по деревянным и железным лесенкам, мимо фонтанчиков воды и пара, сквозь бесконечный Петергоф, нужно минут двадцать, а то и полчаса. Перед затоплением котлована устроили воскресник, самый обыкновенный, и в то же время — необыкновенный! Выносили из котлована, увозили железный сор, металлолом, в новом русле Зинтата не должно остаться ничего лишнего! Отдирали ломами опалубку… рубили деревянные столбы… подбирали рваные шланги… трубы… Бетонные стены насосной станции у правобережной подпорной стенки, вот здесь, под машиной, парни мазали расплавленным варом, обклеивали мешковиной и снова покрывали смолой — крепче будут в воде! И вот теперь все эти туннели — под водой, река заполнила новое свое русло до верхней кромки бетонных берегов, вода прорывается сюда через пять уцелевших за зиму донных отверстий, а макушка водосливной части едва возвышается над обезумевшей рекой — гребенка и столбы плотины. Надо сейчас же посмотреть, как по ТУ сторону. Обсудить, куда какие машины перегоняют, в сотый, тысячный раз проиграть партию этих гигантских шахмат, чтобы потом не было никаких неожиданностей…

И еще посмотреть, что делается в левобережном котловане. Он закрыт водораздельной бетонной стенкой, лишь торчат над ней поднятые стрелы кранов. Восходящий дым тут же срезается ветром…

Васильев бегло, почти равнодушно улыбнулся Вере и похлопал по плечу Диму:

— Отвезешь, куда ей надо, и жди меня тут.

Немедленно забыв о красивой девушке и своем шофере, вылез на ветер, напялил поглубже мохнатую кепку и побрел к плотине, высокий, худой, одинокий. Вера почувствовала себя уязвленной. «Что может шофер подумать?» Она открыла дверцу:

— Я пешком, — и тоже зашагала, но только под ветер, по серому пустынному берегу. Они с Васильевым расходились в разные стороны, вдоль одной клокочущей реки. Через несколько дней Васильев вспомнит о ней и пожалеет, что не сказал добрых слов за то, что оказалась рядом, когда он получил трагическую весть. А может быть, надо бы самому найти ее, извиниться, что так небрежно распростился… от этой девушки, как от снега, тянет свежестью и нравственным здоровьем…

Но они никогда больше не встретятся…

(Обгорели страницы — Р.С.)

…сидел в штабе. Он все-таки вернулся сюда, воспользовался приглашением Васильева. Хрустов, прознав про его сомнения от Марины, подошел при всех своих рабочих и громко заявил, что в эпоху, когда стройка окружена врагами и паникерами, он, Валера, просто обязан брать на свои плечи максимум отвественности, ибо пролетариат ему доверяет, не каждый мог бы месяц с лишним отказываться пойти на куда большую зарплату, да еще получить квартиру. Сама Марина нежно шепнула Валерию, что пусть будет так, как хочет Хрустов. Побледнев от уязвленной гордыни и ревности, Туровский скрипнул зубами, но смолчал. Однако главное произошло — они с Мариной договорились, если все обойдется на стройке, 9 мая, в день Победы, а вернее, 10-го (9-го выходной) пойти в ЗАГС… И еще — помня ее просьбу насчет усов, он с недавней поры принялся отращивать усики, несмотря на иронично-изумленные взгляды Васильева…

Все жили одним — ожиданием. А пока что ветер дребезжал на крыше штаба куском оторванного во время взрыва шифера. Время от времени слышались страшный треск и грохот за плотиной. Туровский подходил к окну и смотрел на высоченную каменную стену, словно мог видеть насквозь — как там льдины вскидываются вдали, словно быки в стаде, как рассыпаются вдребезги со звоном… «Скорей бы!»

В Ленинграде, в Ленгидпроекте, уже не раз испробовали на макетах «ледоход» — пропускали воду с обломками льда по «гребенке», и результаты были обнадеживающие, но одно дело — бетонная игрушка, и совсем другое — настоящая и единственная плотина, в которую уперлись миллионы тонн воды и льда. Порой Туровскому казалось, что по малому миллиметру, рывками, пол под ним сползает куда-то вниз, по течению.

Он безумно устал за эти последние дни. Может быть, из-за того, что увидел свежими глазами, вернувшись в штаб, как опасно напряглась ситуация. Хотя телефон теперь редко звонил. Сирены в котловане молчали. Люди торопливо завершали свои задачи по укреплению бетонной горы.

Иногда случались и тревожные неприятности. Например, в котловане вновь отключилось электричество — замолкли механизмы, погас свет. Это уже к ночи. Нужно было срочно разыскать Михаила Ивановича Краснощекова, электрики без него боялись включать аварийную систему (там все путано-запутано!), а заместитель Туровского Помешалов зря съездил на квартиру главного электрика — старика дома не оказалось. Включили на свой страх и риск.

Валерий поставил на плитку чайник — захотелось горячей воды. Наверху, над плотиной с берегов вспыхнули прожектора — стало ясно и грозно. Зачем включили — еще небо светится, закат не ушел. На красноватом небе мелькают птицы, и ветер рвет их писк и крики…

«Все мы мечтаем о более высокой, красивой судьбе. И все время кажется, что живем не своей жизнью — красим бесконечный забор не своего сада. О чем я тосковал иной раз, лежа рядом с милой случайной женщиной? О какой-то иной близости… о неведомой любви, которая дух бы захватывала, как прыжок с парашютом… А какая она, другая судьба, другой вариант? Где она? Мне теперь кажется, это — Марина. Она так смотрит в глаза — завораживает, как некий таинственный зверек…»

А может быть, напрасно Валерий вернулся в начальственную работу? Надо было до конца настоять на своем, показать независимый характер. Хрустов говорит одно, а думает, возможно, другое. Когда Валерий в бригаде месяц укладывал бетон, он не хлопал его по плечу. А как снова согласился пойти в штаб, при всех зовет Валеркой, обнимает и хохочет. Как ни странно, поднявшись в должности, Туровский как бы сравнялся с ним. Хотя — они ж друзья, почему бы не обнимать и не хлопать по плечу?!

И вновь в дощатом домике штаба погас свет.

— Что такое?.. — взревел Туровский и наощупь набрал номер электриков. — Михаила Ивановича не нашли?.. — Послышались короткие гудки. — С минуты на минуту может река покатиться по плотине, и что же будет, если окажемся без энергии? — Валерий бросил трубку, достал спички и дрожащими руками зажег свечу.

Минуту сидел, бессмысленно глядя на бледное пламя свечи. Он понимал, что люди сейчас восстанавливают линию. Но каждая поломка, каждая неудача в последние дни доводит его до истерики. «Что за люди?! Разве можно с такими государственное дело делать?.. Опять скажут: взрывники виноваты».

Открылась дверь — на фоне тусклокрасного неба сверкнул белый луч фонарика. В штаб вошел хмурый Васильев в черном шелестящем кожаном пальто.

— Видите?! — завопил Туровский, вскакивая. — Сколько раз я говорил, дядю Мишу гнать пора в шею! Пьяница!..

Альберт Алексеевич подсел к столу, положил горящий длинный фонарик и уставился на мечущееся пламя, на кривой огарок, с верхушки которого на бумаги капали прозрачные слезы и тут же становились белесыми.

— Уволим, — пробормотал Васильев. — Всех уволим. И себя, и других.

Вдали стреляли из ракетницы. Красные и зеленые точки взлетали, круто изгибая на ветру траекторию…

— Куда смотришь? Посмотри сюда, — тихо сказал Васильев. — Свеча.

— Да приходится зажигать, — раздраженно отозвался Валерий.

— При такой свече Пушкин стихи сочинял… Ломоносов думал. А как просто придумана… Капает.

«Капай, капай, — продолжал Васильев про себя. — Гнись, мягкая, теплая, как плечо женщины. А сгоришь — через полчаса-час останется лишь черный липкий кружок с легшим набок фитильком, этот фитилек потом только ножиком и поднимешь…»

— Что вы? — недопонял, услышав его невнятное бормотание, Туровский.

— Да вот, говорю, строим мы тут… и свеча горит. Светила она много кому. Теперь нам с тобой. Тебе не страшно?

— Ветер усилился, — напомнил озабоченно Валерий. — Надо бы остановить монтажников. Правда, они стоят сейчас. Но как свет дадут…

— Я уже сказал Алехину. — Васильев окружил ладонями пламя свечи и смотрел со стороны на просвечивающий сквозь руку огонь. — Понимаешь, какая цепочка веков? Равнозначны ли звенья?

«Устал Альберт Алексеевич, — тем временем думал Валерий. — И все-таки молодец — в последние недели взял власть в руки. И какие дельные мысли выдал. Экономия во времени и деньгах — миллионов на пятнадцать. Он про что-то спросил?»

— Не понял, какие звенья. В бригадах? Ночные, конечно, больше устают.

Хлопнула дверь — ворвался шум ветра, вбежал Хрустов.

— Здрасьте! Скоро?

Васильев, не вставая, подал парню руку и снова уставился на свечу. Хрустов шмыгнул носом и опустился рядом. Пахло теплым стеарином и несло холодом ледового пространства из-за трясущейся двери.

— Свечу жалко, Хрустов, — пробормотал Васильев, засовывая руки в карманы кожаного пальто и ежась. — Странно, правда: штаб стройки мощной ГЭС — и свеча трепещет?

Хрустов провел ладонью по бородке и открыл рот.

— Погоди-погоди, Хрустов, я знаю — ты можешь три часа без передышки. Сейчас я скажу. — Васильев повернулся к Туровскому, тень от носа закрыла левую половину лица. — Слушай, начальник. Вот живем мы… строим… по десять-двадцать лет одну плотину. А стоит ли эта бал-шая… — Он насмешливо заговорил с восточным акцентом, — балшая куча бетона… и пускай звезда Героя за ней… одной твоей маленькой жизни? Которая никогда больше не повторится в будущие века… я тебя в этом уверяю!

Валерий молчал, ожидая привычного подвоха от саркастического умного руководителя. «Проверяет? Конечно, стоит, — ожесточенно подумал он. — Видно, так на него смерть Ивкина подействовала».

— А не взорвут сию плотину через полсотни лет? — продолжал негромко Васильев. — Не начнут залитую тайгу осушать? Выбирать на удобрение мертвую сорожку, которая лежит пластом в сорок метров глубиной перед Светоградской, например, ГЭС?

— Что вы такое говорите?.. — Туровский даже хмыкнул. — А ноль тридцать две тысячных копейки?

— Смотря как считать. Кроме кубов воды — считайте и кубы крови… и мегаватты нервов… Понимаю, резкие пики потребления энергии… — бормотал как бы про себя Васильев, вспомнив как ехал в машине с Ивкиным и говорил с ним об этом же. — Понимаю, необходимо срочно поднимать Сибирь… да, да, да. Но через полсотни лет? Это ведь недолго. Ящика два свечек. Можешь подсчитать, сколько нужно свечек зажигать одну от другой — чтобы пятьдесят лет… Ты умный, легко сосчитаешь. У тебя расчет точный.

Туровский молчал. Ему не понравилось, как все это говорил Васильев.

— Тридцать две тысячных… а кто учтет боль от смены, видите ли, поколений… Инфаркты… предательства… Слушай, — неожиданно спросил у Валерия начальник стройки. — Тебе не жалко было Таскина? Меня снимут — вспомнишь?

Валерий покосился на Льва, зубы сжал. «3а что он так? Я ли ему не служил, как разведчик среди титовых? Все хотят быть красивыми, но должен же кто-то отделять руками цветы от дерьма».

— Вы не знаете… Вы совсем другое. Он уже цифры путал. Нужно было срочно… во имя дела.

— Во имя великого дела? — безо всякого выражения на лице переспросил Васильев. — Тогда понятно. Тогда прощается. А не вспоминал о нем — думал, мне будет неприятно?

Тишину, наконец, нарушил Хрустов.

— Если вас снимут, Альберт Алексеевич, мы всегда будем вас вспоминать.

Васильев улыбнулся.

— Ты почему на какие-то скалы лазишь? Бинты переводишь, черт тебя побери! Перед девчонками красуешься на костылях! Вот возьму да женю на самой страшной! Какое ты имеешь направо-налево терять драгоценное время?! Мы тебе поручили, ты бригадир, после Васильева, можно сказать, второй человек. Ты обязан быть из железа, тебе нельзя болеть. Лидеры не болеют, вот как мы с Валерием. Я сердит на тебя. Чего пришел?

— Света нет… — прошептал Хрустов и медленно побрел к двери.

— Погоди! — остановил его Альберт Алексеевич. — Свет сейчас будет. Но кладку щита все равно прекратить. Ветер.

— Да?..

Они молчали, свеча, потрескивая, горела. Издали слышались гул и грохот льдин. Или это гремели, сбрасывая груз, самосвалы?

— Недавно прочел, ребята, в газете — есть в горах, вы знаете, страна Непал. Туда из всех стран тащатся старики, считают за счастье сгореть возле храма на костре. А мы? В какой огонь мы рвемся со страстью, со сладкой жаждой?

— В крематорий, — отозвался меланхолично Хрустов, стоя у двери.

— Заплетаясь… нога за ногу… Нас всех ждет река забвения, ручей… водопроводный кран забвения… Верно, Хрустов?

Туровский, наконец, не выдержал, посмотрел в глаза Васильеву.

— Вы прожили такую блестящую жизнь. И вы нам тут говорите чуть ли не в укор… сомневаетесь в ГЭС?! В заводах, которые вы строили? Но вы же их строили! Профессиональный строитель — как профессиональный военный. Зачем себя мучить? Внутри себя гореть? Внутренний Непал устраивать?

Хрустов живо подскочил к свече, дернул себя за бородку.

— Как зачем? Для очистки совести.

— Бред! — Валерий даже не удостоил его взглядом. Только поморщился. — Если делаем что-то не то — жжем тайгу, убиваем зверя — зачем это самосожжение? Для оправдания мародерства? А если мы делаем доброе дело, дело, нужное нашей эпохе, — тем более, зачем мучиться?

Васильев раскинул длинные руки и обнял за плечи обоих молодых своих друзей, с грустной улыбкой заглянул в лицо Хрустову:

— У тебя есть слова? Я тоже все понимаю, а сказать вот так не могу.

— А я могу! — отрезал Хрустов. Он, видимо, обиделся на Туровского, за его самонадеянность и жестокость. — Валера — демагог! И вообще, штаб — пережиток смутного времени авралов и неурядиц! Его функция — устранение бессмысленных простоев. А на стройке с грамотным инженерным и бригадирским составом их не должно быть. Я бы на вашем месте упразднил штаб. Прямо сейчас. Тем более, что Валера без особого желания вернулся.

— А что?! — ухмыльнулся Васильев. — Как, Валерий Ильич?

Черный от усталости и тоски по нежной Марине Туровский ничего не ответил. Всё шуточки! Нет уж. Он отсел на свое рабочее место — и такое совпадение — вдали вспыхнули сотни лампочек. А вот и белые мощные лучи прожекторов налились, взяли крест накрест плотину. И, наконец, здесь, в штабе загудели, загорелись люминесцентные трубки.

Хрустов кивнул и убежал.

— Ты ничего? Вытянешь ночь? — как будто не было никакого странного разговора, тихо спросил у Туровского Васильев и, натянув мохнатую кепку, тоже ушел в сумрак, располосованный светом…

(Отсутствует несколько листов — Р.С.)

…почти в полном составе (остались даже те, кто отработал днем), но без девушек — сегодня опасно! — сидели на плечах своего бетонного чудовища, соединившего два столба плотины. Рядом замер мертвый, отключенный от электричества кран УЗТМ. А справа и слева — гиганты КБГС. А на верху, метрах в семи, совсем близко, наросла зеленая ледовая гряда, льдины наползали одна на другую, с рокотом и мокрым плеском переворачивались, тасовались, как карты, и вдребезги расшибались о край «гребенки». Часть шуги уходила вниз, в донные отверстия, в те, что ближе к правому берегу, а возле хрустовского щита гора вздымалась и осыпалась, поблескивая во тьме, — здесь плотина не пропускала воду. Порой мерещилось, что вот именно сейчас вся эта необозримая армада воды, торосов, речных айсбергов двинется на людей, на плотину — и перемахнет ее… и только те, кто стоят на скалах по берегам — взрывники, туннельщики — останутся в живых… Иногда по этому скрежещущему полю словно судорога пробегала, выгибая длинные льдины величиной со стадион и вдруг выбрасывая вверх ледяной куб размером с дом…

Серега Никонов, поднявшись наверх и подойдя к самому краю, зажигал спички и бросал вниз — и ему казалось с каждым разом, что огненная черта короче. Надо бы всем уходить отсюда, пока не поздно. Вода быстро поднимается. А может, обман зрения? Может быть, спички отсырели?

Правда же, сидеть тут, загнав самих себя в западню? Но парни словно испытывали себя. В конце концов, если на самом деле начнется что-то ужасное, должны успеть сбежать хотя бы за бетонные столбы. Их-то уж, поди, река не повалит? Это как 12-этажный дом повалить. Парни курили и смотрели, как на западе гасло небо, как стали сизыми и лиловыми сопки, как умерла тонкая алая кайма на горизонте — словно спиралька электрической плитки лопнула. Под шум ветра и грохот парни громко переговаривались, даже анекдоты травили:

— Это мы, пиджа’ки, был ответ из шкафа… — и все равно напряженно ожидали чего-то необычайного, может быть, жуткого. Не зря же так долго и с такими предосторожностями к этим дням готовилась стройка.

— Руки гудят, — отозвался Серега. — Как трансформатор, ага.

— Я думал, сирены будут выть… народ сгонят на берега смотреть, — усмехнулся Леха-пропеллер. — Динамики врубят.

— Врубят еще, погоди, — отозвался важным баском Хрустов. — Всякому овощу свое время.

— А никого нет. Кроме нас и монтажников.

— А в котловане, — кивнул Серега за спину.

— Ну, в котловане. Если что, и они уйдут.

— Если что — и уйдем, ага?

— Повторяю, нам ничего не будет, — пробасил Хрустов. — Эта бетонная гора рассчитана выдержать удар атомной бомбы, понятно? Я, кстати, на заочный, на второй курс собираюсь поступить, сопромат учу. А ты, Серьга, думаешь учиться или нет?

Серега опустил голову.

— После армии… А что? Сдам за десятый — примут.

— Слышь, Серый, а чего ты с Ладой связался? — Леха огорченно чесал космы на затылке. — И не Лада она, а Лида, все же знают. Вот уйдешь в армию, вернешься через два года. Тебе двадцать один, а ей… прибавь как минимум пять. Ей замуж надо. С ней тут один уже переспал.

— Врешь, ты!.. — Никонов вскочил, голос у него задрожал от обиды. Он вцепился пальцами в ватник Лехи. — Ну, врешь же, а?..

— Да ну тебя н-на фиг! — говорил Леха. — Зачем мне врать?! Да у ней на морде написано, кто она такая. Вспомни, что Борис говорил про таких. Они с одними — женщины, а с другими — девушки, цветы нюхают…

«Нет, так нельзя!» — горестно вздохнул Хрустов и, поднявшись, несильно стукнул Леху в бок. Леха отлетел от Сереги и, кривясь, сплюнул.

— Я просил бы о женщинах выражаться языком изящным, — пробормотал Хрустов, окидывая взглядом бетонные балки, которые надо было все-таки попробовать наверх забросить и приварить за выступающие железные крюки и прутья. — А вас, Леня, персонально прошу — вообще эту тему не трогать.

Серега всхлипывал в стороне.

— Не верь! — зло закричал Лева, прекрасно зная, кто такая Лада. — Она лучше всех! Она прекрасна! Архангел чистой красоты!

— Она не шалашовка, ребята… — шептал Серега. — Она просто грустная. Я вот только не знаю, что еще надо, чтобы ее покорить… я и по фене, и в шахматы с ней играл и выиграл два раза!

— Всё! Работать! — одернул друзей Хрустов. — Сначала — работа! Сначала — подвиг! Тогда ты ее покоришь! Будет есть глазами!.. Где наш Маяковский?

Сидевший в стороне на досках Алексей Бойцов встал, отчужденно посмотрел на Хрустова.

— Не надо откалываться от коллектива! Ты поэт — встань себе на горло и сочини! Если тебя, говоря прямым текстом, мучает проблема Татьяны, так она и меня мучает… а самое главное — непонятно, которая из них какая… Вера у нас работает или Таня?

В самом деле, девушки вчера на танцах в клубе появились, похожие до смешного, как близняшки. И штормовки одинаковые купили, и сапожки на платформе, и на головах зеленые беретики. А волосы кудряшками распущены. Разве что можно по крохотной родинке Веру опознать, так и родинку эту Вера замазала, а Таня, наоборот, нарисовала помадой.

— Не горюй, старина! Поделим! Мне уже практически все равно, потому что я запутался. Читай стихи!

Алексей свел черные брови, скуластое лицо его посветлело. И хриплым голосом начал говорить в рифму:

— Мы пришли сюда и — мы уже не уйдем. Здесь наша звезда, здесь наша вода, здесь наш дом. Мы одолеем трудности, мы никогда не умрем.

Нет, я так не могу, ребята! То есть, могу, но получается интересно. Мне надо над блокнотиком поколдовать.

— Все равно гениально! — отрезал Хрустов. — Вперед!

Парни застропалили балку, кран задрал вверх стрелу и стал выбирать трос — балка, раскачиваясь на сильнейшем ветру, полезла к небу. Леха и Хрустов вскарабкались по лестнице на макушку столба над щитом — принимать груз и закреплять электросваркой. Вот и они, и балка сахарно освещены светом прожекторов — как космонавты в космосе. «Лишь бы не загремела бетонная балда, — думал Хрустов. — Не придавало бы кого! Но я понимаю так Васильева — чем выше ворота на тридцать седьмой, тем спокойнее людям в котловане, на них не полетят льдины. Ничего, как-нибудь…»

(Отсутствуют листа 2–3. Оставшиеся обгорели по краям — Р.С.)

…Около двенадцати часов ночи состоялось заседание штаба стройки.

— Кого нет, поднимите руки, — привычно пошутил Васильев.

Приехали Титов, Понькин и Таштыпов, из гостиницы позвонил Григорий Иванович — только, что прилетел, спрашивал, что нового. Алехин, Никифоров и прочие начальники с основных сооружений, казалось, решили здесь сегодня ночевать или байки рассказывать до утра. Распечатали пачки сигарет, чиркнули газовыми зажигалками — у каждого пламя длинное, как шпага, — видно, недавно заправили.

Васильев встал и предложил почтить минутой молчания память Игоря Михайловича Ивкина. Люди положили на стол желтые и красные каски, посреди стола давно погасла свеча, коротышка, похожая сейчас на крохотную балерину, изогнувшуюся в поклоне до полу.

— Товарищи, у кого что? — тихо спросил Васильев.

И слушая вечные их претензии друг к другу, он понимал: они обращаются к нему за советом или решением только потому, что так бывало всегда. Сейчас же мысли всех заняты совсем иным — но об этом не говорили. Сидели и ждали, как ждут брошенный вертикально вверх камень. Сами реку перегородили — сами пожинают первый ледоход…

(Бумага обгорела — Р.С.)

…поселок не спал. Пожилые люди, ссылаясь на ноющие кости, уверяли, что сегодня ночью пойдет. Да ледоход, можно сказать, уже наблюдался: смятые и раскрошенные льдины проскакивали через уцелевшие донные отверстия — и серозеленая шуга, выныривая под плотиной и рассыпаясь со звоном, как ящики со стеклом, крутилась в воронках и скатывалась к мосту. Но основная-то масса льда только еще собиралась в верхнем бьефе, и на любом расстоянии от плотины это чувствовалось. Волнение гнало людей из квартир и общежитии на улицу, на холмы. Слишком уж необычные условия для ледохода.

Ночь была беззвездная, а ветер усиливался. Сосны над поселком ходили, как тоненькие деревца, на мосту собралась толпа парней в белых рубашках, у многих в руках ружья и ракетницы, фонарики и гитары. То ли к бедствию готовились? То ли к празднику? Кто-то спел частушку:

Как во мраморном поселке девки тоньше, чем иголки, сунуть нитку не во что… Извините, девочка!

Женский бедовый голос отвечал:

Эх ты, Baня, Ваня, Ваня, Ваня стоеросовый! У тебя чего в кармане? Лучше б сок березовый!

(Бумага обгорела — Р.С.)

…быстро подъехали. Возле штаба стоял зеленый «уазик» с красным крестом на дверце. «И врачи пожаловали, — отметил Васильев. — Кому-то стало плохо? Или наоборот, сегодня нет работы. Когда все в напряжении, никто не болеет».

— На дамбу! — кивнул Васильев Диме. — Отсюда плохо видно.

Но к машине уже бежал Туровский, размахивая руками, с телефонной трубкой в кулаке и мотком проволоки.

— Вы на банкетку? — кричал он сорванным голосом. — Меня возьмите! Здрасьте, Григорий Иванович! Пошло по гребенке… — выдохнул он, садясь на сиденье. — Как поезд.

— По гребенке?.. — ахнул Григорий Иванович.

Они выскочили на дамбу, отгораживающую котлован от безумной стихии. При свете прожекторов было видно, как серая масса медленно, очень медленно ползет налево, к водосливной части плотины, как хрустит, чавкает она… на первый взгляд, ничего страшного. Но что дальше?

— Ну и ну, — пробормотал Васильев, смяв в кулаке кепку, которую едва не унесло ветром. — Льдины лезут друг на дружку, как быки на коровушек… извините за бедный юмор.

Подкатили на машинах Титов и Понькин. Все напряженно вглядывались в сумрак.

— Что это слева? Звезда упала…

— Это не звезда, лампочка на стреле крана. Стрела повернулась.

— Бросьте, товарищи, на столбах никого уже нет. Краны обесточены.

— Значит, люди с фонариками?

— Кто разрешил?!

В эту минуту кто-то отчаянно завопил рядом:

— Ну, давай, Зинтат, жми поскорей!

Альберт Алексеевич обернулся. Это был высокий парень в военном бушлате, Васильев узнал старого знакомого — именно ему месяца два назад он подарил часы. Солдат смутился. — Нервы горят, Альберт Алексеевич!

Васильев больно стиснул ему руку.

— Туровский, — приказал он, не оглядываясь. — Позвони-ка на левобережный пост.

Валерий, путаясь в длинных тонких кабелях, подключился и заорал в трубку:

— Алло?! Левый! Как у вас? Алло?..

Васильев мучительно ждал. Неужто перевалит через плотину? А донные так и останутся забитыми? И ничем их не выбьешь?

(Листы обгорели — Р.С.)

…Быстро съехали вниз.

— Всем из котлована! — кричал Васильев.

Возле штаба по-прежнему стояла машина с красным крестом на дверце.

«Дежурили на всякий случай? Правильно».

К Альберту Алексеевичу подбежал парень без шапки, в котором начальник стройки не сразу узнал Хрустова. Левая кисть у него кровила, на щеке чернела грязь.

— Товарищ Васильев, — глухо пророкал он. — Прикажите арестовать. Они не хотят. Все из-за меня.

— Что? Что? — услышав, хмыкнул Титов и шутливо щелкнул Хрустова по лбу. — Ох уж, сибиряки! Не хотят тебя арестовывать — значит, не за что! — Он обернулся к угрюмому Григорию Ивановичу. — Знаете, во время войны у нас на прииске… я еще малой был… мужик один забунтовал… золото надо мыть, а он спец… напился и окна бил… А у нас милиционерша была, Анна Ефимовна, пудов восемь в весе… Каталажки-то нет, она его арестовала, к себе домой увела. И он жить там остался! На ней и женился…

— Выезжайте немедленно наверх! — приказал Васильев. — В любую минуту может обрушиться. — И повернулся к Хрустову. — Что случилось?

Опустив голову, тот рассказал: когда кран вздернул очередную балку на щит, снова отключили ток. Бетонная полоса поплыла в сторону и вниз из-за ветра и собственной тяжести. Леонид Берестнев, чтобы его не задело, отшатнулся и — сорвался с высоты. Результат — сотрясение мозга, перелом ног.

Кран тоже пострадал — балка зацепила другую балку, крепко приваренную, и двойной груз развернул стрелу, стрела треснула и рухнула.

— Я виноват, нарушил приказ, прикажите арестовать.

— Кто отключил энергию? — жестяным голосом прошипел Васильев. Из толпы меж двух автобусов выскочил сутулый, крючконосый Михаил Иванович Краснощеков. Он быстро заговорил-забулькал:

— Нет, нет, моим не пришьете… не пришьете! Они технику безопасности выполняли, раз приказано — прекратить работы, они вырубили. Инструкция! Вы же сами говорили — инструкция мать порядка.

— А гла-зза у вас где?.. — простонал Васильев и больше ничего не сказал Краснощекову.

Из штаба двое парней в белых халатах осторожно несли на носилках белокурого Леху. Леха-пропеллер стонал. Медленно светало небо, и видны были синяки на лице рабочего, колени странно вывернуты. Машина с красным крестом, приняв груз, укатила.

Неожиданно мигнула фотовспышка. Это Владик Успенский в замшевой курточке, в ботинках с бренчащими на ходу триконями принялся, бегая вокруг, щелкать толпу, секретаря обкома, Васильева, Титова. Он при этом истерически хихикал от страха:

— Я назову эти снимки «Ожидание!» Встаньте вот так… сделать мужественные лица! Центрее, центрее!

Васильев заорал:

— Немедленно вон отсюда!

Люди лезли в автобусы, выключали фонарики. Из-за Седой сопки на кремовое небо чуть вылезло, показало краешек жгучежелтое солнце, мигом одело теплым золотом живую массу людей… Что же будет с плотиной? Нас всех сейчас сметет?..

(Нет нескольких листов. На верхнем уголке 446-ой страницы красным фломастером написано: Через неделю Васильева сняли с должности, назначили Титова. — Л.Х. )

…Милиционер привел Хрустова в женское общежитие, по коридору первого этажа в левое крыло — в комнату кастелянши.

— Видишь, Лев Николаевич, — вежливо сказал румяный парень в новенькой форме. — Одна у нас каталажка, да и та занята. Три бича с вокзала неделю сидят, выясняем, девать некуда. Придется тебе тут, не убежишь — там, за стеной, женский душ… девчонки го… нагие.

Хрустов трагически молчал. Милиционер подошел к разобранным кроватям, поднял тяжелую раму с сеткой и пружинами, подумал, перегородил ею дверь.

— Ты ведь сварщик? Можно было, конечно, электрод дать, чтобы сам себя изнутри замуровал этими койками. Но еще неизвестно, будут ли судить…

— Будут, — с вызовом ответил Лев.

— Дело-то не заведено, — вздохнул парень. — Жаль, конечно, несолидно, я понимаю тебя. Мы же по-прежнему, Лев Николаевич, в бараках ютимся. На всех других стройках милиция как милиция — новые дома, решетки, красота! — Он перешел на шепот. — Ты бы поговорил с Васильевым… я же знаю — вы друзья. Скоро новый дом сдают… может, даст хоть комнаты две?

— А вы подожгите свой барак, — посоветовал Хрустов, сверкнув глазами, как завзятый террорист. — Сразу получите!

— Как? Сами?.. — испугался милиционер.

— Ну, давай я, — предложил деловито Хрустов. — Мне теперь все равно. Годом больше, годом меньше.

— Ты? — Милиционер думал. И покраснел. — Ладно, глупости-то! Сидите! Придут с передачами — чтобы никаких колющих и режущих предметов. Не положено! — Он посопел в раздумье, оставил Хрустову пачку сигарет и ушел.

Хрустов сел на пол и закурил, слушая, как за стеной шлепают босые ноги, льется вода, визжат и поют девчонки… «Беда, беда… Сотрясение мозга. А я его еще толкнул вчера. Прости, Леха. И не умирай. Я во всем виноват. Кто же знал… А знать надо было. Надо было учесть и то, что могли ток отключить. Но котлован мы спасли? Большие краны спасли? Ну и что? А Леха? У него раздроблены колени… Будет он ходить? Преступник я. И ждет меня тюрьма. Надо готовиться, перестраивать психику».

Услышав в коридоре перешептывание, явно девическое, Хрустов оскалился и запел блатную песенку, которую когда-то слышал от Климова:

— Зашел я рази… в одну «малину»… и там хозяюшки нарушил сон… Она ждала-а своего милого… она подумала, что ето — он.

Как там дальше? Придется же, небось, петь в колонии. Чтоб не быть белой вороной.

Мы целовалиси… мы обнималиси… покуда с тучки вишла луна… и осветила ей мое р-рыло! Упала в обморок хозяечка моя!..

— К тебе можно? — раздался девичий голос.

Не глядя на дверь, Хрустов уже знал, кто там. Но такой у него характер — узник, вытянув шею, смотрел как бы за окно, где плавали в небе свободные птицы. И не сразу ответил:

— Идите, милые девочки, не положено со мной разговаривать. Все будет хорошо, я напишу из колонии. Покенывайте по кумпасу!

И стал я шарить ей да по комодикам, и все-то ящички я ей переломал, и драгоценные ее вещички я в узелочек, в увелочек завязал!..

(Приписано позже — Придурок!!!)

— Здравствуй, Лева, — продолжала девушка, стоя на пороге, вся одетая в темное, как при трауре. — Я принесла тебе… тут сыр, яички.

«Бросила без присмотра, — думала Таня, глядя на бледного бородатого парня, который сидел на полу, сжав кулаки. — Прямо ребенок».

— Татьяна, не надо, — наконец, отозвался Хрустов, не вставая. — Наши глаза всегда останутся сухими, как порох.

— Лешке лучше… склеют его, вот увидишь. — Таня отодвинула загородку из кроватной рамы, присела радом. — Ты меня не прогоняй. Я все обдумала.

— Что? — Хрустов боялся насмешки. — Что именно, девушка?

— Если тебя посадят, Левушка, а тебя, наверно, посадят, я пойду за тобой на край света и буду напротив жить. Сниму комнату и жить буду. — Она робко тронула его правую кисть в царапинах и черных следах крови. — Я уже говорила с Серегой, он знает, — где какие колонии, где лучше.

Лева, наконец, поднялся, протянул руки Тане — и она тоже поднялась.

— Ты знакома с поэтом стройки Бойцовым…

— Нет-нет, с ним Люда-хакаска! — перебила его смущенно Таня.

— Хорошо. Ты слышала также про графомана по фамилии Шекспир, — прошептал Хрустов. — Так вот, нет у них таких стихов, таких трагедий про такую любовь, как у меня! Веришь, Танька?

Она опустила ресницы и снова вскинула, глаза ее засияли, словно Таня перед лампой зажженной стояла.

— Да?

Хрустов, кусая губы, обнял ее. «Какой идиот… господи! Какой идиот! — мелькало в голове. — И как хорошо, что не уехала, не отчаялась».

— Ты не разлюбил меня? Почему хмурый? В лицо не смотришь.

— Стыдно.

— Нет, ты хороший… А флаг лазил вешать — из-за меня?

— Возможно, — уже дерзил Хрустов, прижимая девушку к себе. — Но так же во имя родины.

Кроватная сетка упала. Услышав грохот и звон пружин, из коридора заглянули. Кто-то хихикнул. Лева и Таня сконфузились и отошли вглубь комнаты, к окну. Им бы догадаться да просто взять и захлопнуть дверь. Но отчего-то сделать это было неловко, и за них это сделали другие — дверь медленно закрылась.

— Ты… будешь моей же-же-женой? — шепотом спросил Хрустов.

— В мыслях я уже давно.

— Она — моя жена! — негромко воскликнул Хрустов, оглдядываясь на дверь. Он иначе не мог. Он радостно смеялся и словно со стороны на себя смотрел. — Она — моя жена, граждане судьи! Майн фрау! Что за волшебная жизнь?.. — Лева протянул руку к белым облакам и птицам в окне. — Дала мне в жены одну из сестер… думаешь, точно — она, а ночью проснусь в холодном поту — вдруг не она? Другая? Судьба моя, почему двоишься? Жизнь моя, почему двоишься, как язык змеи? Все передо мною вроде бы похоже на то, что должно быть: леса, реки, жизнь вот эта… любимое лицо… А вдруг это подмена? И любимая моя далеко, тоскует без меня… и лес передо мною — совсем другой лес… и река — другая река… Ты плачешь?

Хрустов давился смехом и не мог не говорить — выходило нервное возбуждение ледовой ночи. Он гладил по голове приникшую к нему Таню, целовал в глаза.

— Жизнь моя, зачем искушаешь, страхом пробираешь? Я смешон? Смейся, Таня… милая моя, фея, грация, богиня… как там еще в операх? Нет, ты правда — не Вера?! И никто больше, а сама? Ну и ладно! Рви меня жизнь, пополам! Ха-ха-а! Согласен! За! Принимаю! Голосую! Все прекрасно! Как там Алеша Бойцов фокус-то показывал?..

Хрустов сделал нарочито глупое, баранье лицо, накрыл кепкой руку, сдернул кепку — а там кукиш… и залился счастливым смехом, и продолжал говорить, и Таня тоже смеялась до слез…

И не знал Хрустов, что через неделю приедет еще одна девушка из тех, кого он позвал когда-то зимой от тоски и одиночества, Нэля, и он, Хрустов, будет отчаянно ругаться, ожидая поезд на вокзале:

— Мир потерял чувство юмора! Это что же — я пошлю телеграмму Софи Лорен — и она тоже явится спасать меня?! Да они просто издеваются, красные девицы, над честными строителями!..

И не знал Хрустов, что ему летом напишет письмо и Галинка-малинка, его первая любовь, она думала всю весну, прежде чем ответить, она замуж было собралась — и вот, затосковала, засомневалась… и для Хрустова ее письмо будет серьезным испытанием… Но все это будет еще не скоро.

А сейчас мы оставим наших героев в комнате кастелянши, где на полках до самого потолка стопы серых одеал с коричневыми уголками от утюга, белые простыни и наволочки, где к стене прислонены ржавые кровати, облупленные спинки с шариками. Оставим в ту минуту, когда Лева и Таня, наконец, счастливы, смеются и обнимаются, и показывают друг другу «фокус» Бойцова… Они так молоды! Не осуждайте их!

Мы оставим и Серегу Никонова с Ладой в комнате общежития, где они танцуют возле стереофонического проигрывателя, от мощности которого дрожит пол и стучат зубы, и рядом с ними танцует Алеша Бойцов с Людой-хакаской, и парень в армейской форме с Машей Узбековой (когда познакомились?! Явный просчет автора!), Люда (бывшая подруга Васи-вампира) с комсоргом котлована Маланиным, который, смущаясь, что-то говорит ей и рассматривает заусенцы на своем пальце… А в общем, очень милый парень!

А где, куда делись Аня и Нина из стройлаборатории? Я упустил, простите меня, уважаемые марсиане и сириусане! Нина, тоскуя, вполне могла уехать… хоть и хохотушка, хоть и рыжая, но и таких ломает жизнь… А вот Аня, серьезная девушка, вряд ли бросила стройку… (Она со временем перешла работать в поселковую библиотеку. — Приписка Л.Х.)

(нет нескольких страниц — Р.С.)

…Варавва, Тюрин, Иванов, Михеев, Волынко, Валеваха, Караганов, Паклин, Антонов, Филькин, Жданов, Фуреев, Суриков, Красиков, Ефименко, Андрошина, Гусев, Ройзман, Овчинников, Хренков, Батыгин, Семина, Куржаков, Майнашев (вернулся, прилетел!), Тузлаков, Лапа, Харламов, Рожкин, Петров, Байбасов, Куликов, Шварцбург, Таштыпов, Прохоренко, Галкин, однофамилец Васильева — Иван Васильев без ноги, Выжбин, Файзуллин, Куприянов, Сагдеев, Жамов, Бузукин, Ивкин, Ерин, Андреев, Евг. Попов, Шапошников, Звонарев, Тихомиров, Баскин, Лемехов, Митрофанов, Шахов, Колупаев, Романова, Збруев, Танаев, Черепков… можно перечислять фамилии страницами, и нужно бы это сделать, я всех помню, но вот какая мысль меня сейчас мучает: а может быть, вся моя летопись — романтическая блажь??? И все, что происходило в 1978–1979 годах, можно было описать в миллион раз короче? Например: ПОЛИТБЮРО ЦК КПСС ПОСТАНОВИЛО. И КОМСОМОЛ ОТВЕТИЛ: ЕСТЬ. В ТОМ ЧИСЛЕ, И ЖЕЛАЮЩИЕ ИЗ ЛАГЕРЕЙ…

Но простите, простите!.. любая юность — а это была наша, моя юность — история нежная и подробная!!!

И еще такой вопрос. Терзает ужасное сомнение: а стоила ли сия каменная стена до небес стольких слез и волнений, столько погубленных молодых жизней? Я ведь о многом не смог рассказать, не нашел слов — настолько нелепы были смерти, предательства, увечья, трагедии…

Простите меня. А сейчас прочтете самое интересное: свидетелями какого феерического действия стали к утру мои… (Далее сгорело — Р.С.)

(Приписка сбоку на последней сохранившейся странице — красным фломастером: «Плотина не погибла. Но всё, что случилось далее, понять невозможно… был поражен поведением некоторых моих друзей… оскорблен тупостью высших властей… переписывать текст отказываюсь — в огонь!» Л.Х.)