– Не верь, не бойся, не проси, такая конституция на Руси, – с ухмылкой говаривал дядя Леха, набрасывая на ватмане лицо Президента

России для пищевого техникума. Надо же и зарабатывать на жизнь.

Картинку вставят в раму под стекло и повесят на стену. – Я добрый человек, Никитушка, только бывало обидно: доверишься хорошему – якобы – человеку… ну, влез он в душу, симпатяга… ты ему всё под ноги, как самосвал алмазы. А он же тебя же потом с потрохами!.. Я, Никитушка, больше уважаю трудных людей. Прямо скажу, как один мой кент говорил: мужик не должен быть шибко красив и нежен. Ты вот мне чем нравишься – все время думаешь. У тебя на лбу написано, что ты думаешь. Ты – мыслящий мрамор.

“Дались им всем камни”.

– Да ничего я не думаю!.. – смущался и отворачивался Никита. – Я так.

– И отец у тебя, наверно, умный, слова зря не скажет.

– Вот он – да, он военный хирург.

– Неважно. Знавал я врачей – бисером сыплют слова красивые. А толку…

Разрежут – и зашить забывают. – Деев закончил портрет, взялся за другой, тоже рисуя по памяти, – Андрея Сахарова. – Это “прохфэссоры” попросили, в университет, на кафедру физики. Им, конечно, бесплатно. – Портрет великого ученого-демократа дядя Леха рисовал пастелью, получалось нечто воздушное, светлое. – Как вспомню, билад

(так произносил один мой знакомый узбек-охранник), как ему микрофон отключали на съезде… стыдно за Горбача до сих пор. Ты еще в школе учился, не помнишь? Полный песец, я тебе скажу! Коммунисты ржут, топочут в зале ногами, а бедный Андрей Дмитриевич еле слышно квакает… перед выключенным микрофоном… Фофаны! Каких людей оскорбляли. Каких погубили. – Он отбросил цветной мелок и закурил, открыв разболтанную форточку и уставившись в небо.

Наверное, вспоминал, как и его самого обижали. В последний раз – три года назад попросили вон из мастерской в Доме художника как единственного бедного приживалу. Новые времена, капитализм! – начальство отдало почти все квадратные метры в аренду непонятным конторам с иностранными названиями, консультациям, юридическим службам и даже аптеке.

Алексей Иванович особо-то и не унывал, конечно, – побегал по городу и устроился на ВЦ лаборантом (у него золотые руки, он умеет всё).

Впрочем, спокойно здесь ходить мимо серых стен не смог – за первые же полгода бесплатно превратил здание ВЦ изнутри в грандиозное зрелище, изрисовал все четыре этажа, как Сикейрос: отныне из стен выглядывали выпуклые до галлюцинации Королев и Ландау, Прохоров и

Алферов, Менделеев и покойная жена Зина с золотой косой вокруг головы… она даже в трех видах! И всё это изображено обычными масляными красками! К счастью, унылый директор ВЦ Катаев оплатил ему эту гору красок. Наверное, потому не пожалел денег, что как раз в то время здесь проездом оказался академик-секретарь Н. из

Новосибирска – ему роспись Деева чрезвычайно понравилась…

Вот тогда и познакомились Никита и Алексей Иванович. Да еще соседями оказались!

А в комнатке-то у дяди Лехи как интересно! На двери написана в рост все та же тоненькая синеглазая девица-ангел, обмотанная вся до пят золотистой косой.

Правда, дни знакомства были внезапно омрачены. Какая-то сволочь буквально через день-два порезала большим гвоздем или ножом работу

Деева, особенно досталось Зине… не поленился неизвестный человек, во всех трех местах, где была Зина, шаркал и чиркал острым предметом… дескать, что за глупость – из ромашки она выглядывает, и из солнца она же смотрит, и еще у пролетающей птички ее же головка с золотым нимбом…

К счастью, дядя Леха не сразу увидел, что картина испорчена – он быстро ходит, пробежал мимо, как обычно. А вот Никита заметил.

Остановился, будто его по голове шмякнули, стоял, не веря глазам. И машинально провел пальцем по трещинам, по серому следу, из которого выкрошилась краска. И за этим занятием его увидел директор ВЦ.

– Вы что там, Никита Михайлович? – возмущенно спросил директор.

– Да вот кто-то напортачил… – только и пробормотал Никита. Ему и в голову не пришло, что Катаев может подумать на него. Он пошел сказать Алексею Ивановичу, раздумывая по дороге, какие слова бы подобрать, подготовить художника к ужасной новости.

Конечно, дядя Леха огорчился, но виду не показал.

– Ни фига-а, – пропел художник, взял ящичек с красками и вечером за полчаса поправил изуродованные лики любимой жены. – Это даже хорошо, это чтобы я забывался, за грехи мои…

– Да бросьте, какие ваши грехи? – Никита хотел поддержать старика, но услышал более чем странный монолог.

– Грехи, милый, они и в мыслях бывают. Иной раз возгордишься: мол, второй ван Гог или Врубель-Дай рубель. А народ-то раз и напомнит: ты кто такой? Ты сидел? Вот и радуйся, что на горшке сидишь, а не над парашей корячишься.

– Вы думаете, кто-то знает, помнит?! – удивился Никита.

– Да если не помнит… я-то помню!

– И вообще, в наше время сколько талантливых пересажали… экономистов…

– Уж не завидуешь ли?! – блеснул темными шарами глаз старик. – Ой, пацан! – Он долго смотрел на молодого человека. – Ничего тебе не буду говорить… не приведи только бог. Неизвестно, кем оттуда выйдешь.

В узкой комнате общежития ему, конечно, жить было душно. На антресолях под потолком теснились непроданные картины… книги стояли на полу штабелями вдоль стен… единственное окно завешено драной марлей от комаров (на зиму так и осталась марля), а в яркие дни еще и газетой прикрыто… И, конечно, резко пахнет скипидаром, олифой, красками…

И первое, с чем дядя Леха познакомил молодого соседа, – с интересными рассуждениями Ницше о художниках.

– Я читал Ницше, – успел сказать Никита, хотел похвастать, что тоже не лыком шит.

– Ничего особенного… хвастун… – отмахнулся Деев, доставая из угла, с полу, томик со сверкающей обложкой. – Однако ж про нашего брата любопытно.

И прочел вслух полторы страницы. Никита слушал внимательно и даже запомнил. “Мы художники! Когда мы любим женщину, то очень скоро начинаем ненавидеть природу, лишь только вспоминаем о тех отвратительных ее законах, которым подчиняется естество всякой женщины… обыкновенно мы стараемся и не вспоминать об этом, но наша душа, которой претит малейшее случайное соприкосновение с такими явлениями, непроизвольно вздрагивает от чувства брезгливости, коли случается такое, и смотрит на природу с презрением… мы оскорблены, и нам кажется, будто природа посягнула на нашу собственность… Мы затыкаем уши, дабы не слушать все эти разговоры о физиологии, и принимаем про себя категорическое решение: Человек „есть душа и форма, и я не желаю слушать всякие выдумки о том, что в нем есть еще”. „Человеческий организм” – для всех любящих это мерзость, нелепица, вздор, богохульство и поношение любви”.

Дальше идет замечательный поворот мысли: “Теперь представьте себе – точно такие же чувства, каковые испытывает ныне каждый любящий по отношению к природе и естеству, некогда испытывал каждый, кто благоговел перед Богом и его „святым всемогуществом”: всё, что говорилось о природе астрономами, геологами, физиологами, врачами, он воспринимал как посягательство на свою драгоценнейшую собственность и, следовательно, как неприятельский выпад – причем неприятеля наглого и бесстыдного! „Закон природы” – уже в самом этом слове слышалось ему богохуление. В сущности, ему пришлось бы по душе, если бы вся механика была бы сведена к актам свободного волеизъявления и своеволия… но поскольку ему никто не смог оказать такой услуги, то он запрятал, как умел, природу и механику в укромный уголок, подальше от себя, и зажил спокойно в грезах и сновидениях”.

И неожиданный вывод: “Ах, эти люди былых времен – они знали толк в снах и сновидениях, им даже не нужно было для этого сначала засыпать – но ведь и мы, современные люди, еще не утратили такой способности… Стоит только начать любить, ненавидеть, страстно желать, словом – начать просто чувствовать, в тот же миг мы почувствуем, как снизойдет на нас дух грез, ощутим, как прильют силы сна, и восстанем мы, спокойные и невозмутимые, бесстрашно глядя вперед, отправимся по лихим и опасным тропам, не страшась никакой опасности, мы поднимемся высоко-высоко, обойдем все крыши и башни безрассудства, и не закружится у нас голова, будто от рождения привыкли мы к высоте, мы – лунатики дня! Мы – художники!

Мы – укрыватели естества!..”

– И в самом деле, – старик впервые тогда пред Никитой заплакал, отшвыривая книжку. – Когда любишь – она ангел, божество, живой свет!

А художник… художник, милый, любит всех… старается любить… – и тут же простонал, даже прорычал: – Как же я ненавижу з-зону!

Он прожил в общежитии чуть больше двух лет. Когда пришла нынешняя зима, а батареи грели плохо, дядя Леха стал крепко попивать вечерами. Он валялся, закрыв глаза, на тахте, накрыв босые ноги ветхим пледом, подарком Зины, и мурлыкал жутковатые песни про неволю. И, судя по его собственным словам, перестал работать “на вечность”.

– Зачем? Не у Федора ли Михайловича сказано: а может, и вечности-то никакой нет… а есть консервная банка, и в ней паук засохший?..

Но ведь еще совсем недавно…

– Я гений! – хвастался бородатый старичок, закончив яркий холст.

Выпячивал грудь, как петух, и бегал взад-вперед по комнате. – Видишь? Мне в мире во все времена только двое-трое ровня!

Слышал про Босха? Вот по кому я горюю… еще по Валентину Серову… потому что это был мастер! А все остальное фуфло!

Никита с недоумением разглядывал новые холсты Алексея Ивановича.

Холм, на нем накренившийся вперед крест, низкие, ужасно быстро летящие тучи… Подпись “Голгофа”.

Запрокинутое лицо в венце из колючей проволоки… правый глаз словно вывернут, с кровинкой… левый тускло глядит на тебя… Подпись “Моление о чаше”…

Степь… ветер… лежит старушка лицом вниз… ее рядом ждет ослик, оскалив в смехе зубы… Подпись “Истина”.

О чем это?! Зачем эти мотивы?!

А в последний вечер Алексей Иванович долго стоял у окна с открытой форточкой и курил, курил, курил. И вдруг хрипло, с горловым свистом, словно едва сдержав кашель, с усилием произнес:

– Нет, брат… всё – черный квадрат. И даже не квадрат – черная дыра.

И даже не дыра, а дырка!

– Это вы говорите?!

– Ну и что? – и, вышвыривая окурок в форточку (прежде себе этого не позволял!), он процедил: – Не верь, брат, никому.

– Даже вам? – спросил Никита.

– И мне не верь. И себе! – обернулся и захихикал дядя Леха, показав сломанные временем желтые и пару стальных зубов. – А верь… – Он вскинул измученные глаза к потолку. – Там особо помнят про всех нас.

Особенно тех, кто на шухере. Будь на шухере!

Не поймет и не заметит

Гор-р-дый взор иноплеменный

Что сквозит и тайно светит

В наготе твоей смирен-нной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В р-рабском виде (заметь!) царь небесный

Исходил, благословляя.

Вот когда тебе оттуда что-то посоветуют – верь. Если посоветуют.

– Я неверующий, – пробормотал Никита. – У меня не получается.

– А зачем непременно со свечкой в церкви?.. – Художник помолчал, вернулся к мольберту, отставил в сторону прекрасный портрет Сахарова и вновь глянул на портрет политика. – Только он двуликий.

– Двуликий?!

– Ведь если допустить, что сатана – а это так и есть – может творить свои безобразия только с согласия главного хозяина всех миров, иначе какой он хозяин?.. то не лучше ли предположить, что у него два лика?

Как на игральной карте: сверху – милосердное, снизу – насмешливое.

Дядя Леха значительно кивнул Никите.

– Только вот нижнее почему-то бьет всех козырей. Если хозяин не спас святую мою Зинку, какой он хозяин? Он так, вроде английской королевы. Это как дробь в арифметике… числитель маленький, а знаменатель… Всё! Я сегодня больше не работаю. Сов-сем! – Деев подошел к кухонному столику, налил из откупоренной бутылки с полстакана водки и, что-то пробормотав, выпил. И хрипло рассмеялся. – Беги, молодой и красивый! Я – спать.

И дядя Леха Деев лег на свою узенькую тахту лицом к стене, поджав коленки, как ребенок, и замер.

Никита уже привык к подобным неожиданностям и тихо ушел к себе в комнату…

И это была их последняя встреча.

Ночью того дня Алексей Иванович Деев удавился, содрав со стены электрический шнур.