Он женился на ней наобум, видел: славная, честная, чистенькая молодая девушка, воспитанная на патриотизме и идиотизме века, но искренняя во всем этом своем патриотизме и идиотизме.

На днях опять начала плакать – с вечера до утра глаза на мокром месте. Валентин Петрович сообразил: наверное, о сыне вспомнила, да, он погиб в июне. Надо бы с Машенькой максимально нежнее быть, но у

Валентина Петровича лицо словно расклеилось, в добрую улыбку не соберешь, и только речь по привычке внятная… Можно, конечно, Бунина вслух почитать, она любит, но только еще больше взволнуется… а что-то свое сказать успокоительное – все опять покажется глупым и подозрительным… О жизнь филолога!

Сама она с каждым годом становится все более странной. Недавно, придя поздно (сказала, что была у подруги), за ужином, проницательно оглядев мужа, понурого, задумавшегося, пробормотала:

– Не знаю, как сейчас, а женился ты на мне без любви.

– Почему ты такое говоришь? – У него хлеб застрял в глотке.

– Ведь правда?

– Что за глупость? Как это может быть правдой?

– Сам же однажды признался: в твоем лице люблю всех женщин… таинственное признание.

Опять эти допросы. Может быть, она серьезно чем-то больна и не говорит об этом? Углев посмурнел, сжал чашку – вот-вот хрустнет.

– Это не так, – ответил он как можно более размеренно. – Я тебя полюбил… с первой минуты… как увидел в школе, в этом бедном платьишке, в нелепых туфлях с бантиками…

– Оставь в покое мое бедное платьишко. Хочешь сказать, что пожалел?

– Да нет же! Я сказал тебе в первую же минуту…

– Помню. Ты сказал, что любишь как любую красивую женщину…

– Во-первых, я пытался от смущения острить. Во-вторых, я же сказал: как любую русскую красивую!

– Есть разница?

– Несомненно. Красивые русские женщины наши – бескорыстные, добрые…

Ты ж согласна, в каждом человеке спит талант? Точно так же в каждом человеке спят красота и благородство.

– Перестань грузить эти слова. У меня от них начинает болеть голова.

Значит, мог точно так же жениться на любой другой… Ведь так?

Углев молча смотрел на увядающую свою милую жену.

– Знаешь, что? – осердился он уже на себя, на свои неточные все же слова, сказанные когда-то. – Есть же и судьба, черт побери. Просто так и об камень не споткнешься: он должен лежать там, в свое время и на нужном месте.

– Что, что?! – спросила она. – Что-то про камень…

Он долго молчал, потом глухо буркнул, неизменно смущаясь при этих словах:

– Пойдем лучше в койку…

Маша опустила глазки, как тоже всегда делала. Хотя к зрелым годам, конечно, эти светлые глазки стали более зоркими.

– Что? – теперь уже спросил он.

– Да, я окончательно поняла… ты совершенно перестал обращать на меня внимание, – с горькой обидой заключила она. – Ты перестал дни считать. Сегодня никак.

Он пожал плечами.

– Ну, ладно. Не сердись.

– Всего-то? Тебе легче будет спать.

– Опять! Ну почему, почему так говоришь?!

– А артистка, которая приезжала? – вдруг звонко напомнила Маша. – В длинном бархатном платье! Ты ее вон откуда достал… ты к ее приезду комнату побелил… вот ты кого любил! И уж если бы она тебе такие слова сказала… что у нее… ты бы зубами заскрипел!

– Брось! – уже начал печалиться и сердиться Углев. Она явно глупеет к старости. – Во-первых, я ее не любил. Я театр любил. Любая тряпка на сцене, красиво освещенная, может золотой показаться. Впрочем, она хороший человек… наивный…

– “Как все русские женщины”…

– Да, да! – возвысил свой глуховатый голос Углев. – Поверила пьяному мужчине… поехала… Но самое странное, у нас ничего с ней не было ни в том городе, ни здесь!

Она недоуменно вскинула глазки.

– Что, правда?!

– В том-то и дело. Я, конечно, пригласил жениться… почему она и приехала. Если бы что-то было, она бы подумала: пьяный треп мужчины.

А поскольку ничего не было, она поверила, прикатила. Мне ее жалко.

Но я ее не любил. – Здесь Углев почти не лгал. Не любил, но “было”.

– Ты вообще тогда никого не любил? – уточнила жена. – Скажи мне сейчас!

– Никого! – все же солгал он. Эммой-то Дуловой был увлечен. – И тут встретилась ты, – и, глядя в глаза жене, не давая ей опустить их, он стал говорить и говорить, чтобы она поверила, что любовь пришла с самого начала: – Я тебя впервые в учительской увидел, перед зеркалом. Я вошел – ты не заметила… губы намазала и – стерла тыльной стороной ладони. И рукой тряхнула, мол, к черту. И я подумал: эге.

– “Эге, – сказали мы с Петром Иванычем…” – пропела чуть польщенная Маша.

– “Эге, – сказали мы с Петром Иванычем…” – Он резко поднялся, обошел столик и обнял ее. И поцеловал в мягкие, навсегда милые ему губы Маши.

И ушел потом в большую комнату, сел привычно у темного окна, возле невключенного телевизора. Раньше он здесь, прямо в квартире, курил, а теперь позволяет себе лишь на даче. Да и там, выкуришь сигаретку, а потом будто проволочка какая-то раскаляется под сердцем… Не пора ли, Валентин, на покой? Ты уже пенсионер, тебе зачли и стаж, и географический пояс, и отдаленность. А что, собственно, делать на пенсии? Вон Кузьма Иванович снова работать намеревается… вышел из больницы, собрал учителей железнодорожной школы – будут внедрять передовые технологии в свете реформы образования. Старый друг и старый вражина! Зачем?! Порушишь и то, что было добрым…

Осень