“Знаешь, сегодня утром за чаем, глядя на старые ложечки, на стену, на раму окна, на обыденную нашу жизнь, я совершенно вдруг спокойно смирился с тем, что теперь уже скоро умру”.
“Зачем?”
“Что зачем?! Спроси у кислорода, который сжигает все живое”.
“Зачем смиряться, говорю. Гёте сказал: умирает тот, кто устает от жизни. Ты устал? Устал и от меня?”
“Во-первых, Гёте сказал не так. Умирает тот, кто боится дальше жить.
От тебя я устать никак не могу, я тебя люблю… ты это знаешь…”
“Ты мне это когда-то говорил”.
“Но я когда стихи читаю, я же об этом говорю. Анненского, например…
Среди миров, в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя…”
“А как насчет страха?”
“Я насчет бессмысленности. Слишком мал процент удачи. Машина нового государства пережевывает с хрустом…”
“У нас есть государство?”
“Я и говорю. Воровская малина под флагами демократии. Им образованная молодежь не нужна, ибо редкий случай – наши воры под покровительством иных государств”.
“Но солнце всходит и заходит…”
“Надеешься, что жизнь победит, как трава из-под асфальта? А если нас превратили в сырьевой придаток Запада, если к нам везут отработанную атомную грязь… отравленная нация перестает воспроизводить себя. Нас через десять лет будет на десять миллионов меньше. И дальше по геометрической прогрессии”.
“И что же теперь, ложиться, закрывать глаза?”
“Я работаю”.
“Но с такой кислой миной нельзя работать!
Сотри случайные черты -
И ты увидишь – мир прекрасен!
Кого убедишь? И есть же вокруг еще божьи творенья. Птицы, деревья, пчелы… рыбы…”
“Львы. Так у Чехова?”
“Да, да! Их тоже предадим?”
“Без нас они выживут!”
“На выжженной нами земле? Сразу исчезнут. Мы что, как тот Геббельс, что, кроме себя, и жену, и малых детей отравил?”
“Всех жалко, Маша. А нас, пытающихся новое поколение образовать, еще жальче… Живем химерами, странными надеждами…”
“Но, Валя, что-то меняется! Уже пишут, что остановят поток новых учебников…”
“Старый учебник Щербы по русскому языку не переиздадут. И алгебру
Киселева. А вот в Израиле именно по этому учебнику учат детей.
Потому что там государство – для себя”.
“Я как историк никогда не поверю, чтобы у нас наверху не осталось ни одного, хотя бы тайного патриота. Россия и не через такие унижения и разор проходила!”
“На это надеяться – все равно что в Бога верить”.
“А ты не веришь?”
“И верю, и не верю. Хоть и крестила мама. Столько пудов яда выпить…”
“Но водкой этот яд из крови не выведешь. Не пей больше”.
“А я пью?”
“После таких разговоров ты начинаешь тихонько прикладываться…”
“Нету денег, Маша”.
“И слава богу. И давай… давай, мой дорогой, держись… У тебя есть десяток умных, талантливых, непродажных учеников?”
“Десяток? Да уж наверно”.
“Это очень много. И я думаю, у других хороших учителей России тоже найдется по десятку. Кто-то из великих говорил: достаточно десятка гениальных храбрецов… Ай-ай-ай, сзади никого нету? Я ничего не говорила! Лучше прочти мне что-нибудь”.
“Я к ней вошел в полночный час.
Она спала, – луна сияла
В ее окно, – и одеяла
Светился спущенный атлас.
Она лежала на спине,
Нагие раздвоивши груди, -
И тихо, как вода в сосуде,
Стояла жизнь ее во сне”.
“Дай вытру тебе слезки. Не знаю, как ты, а я тебя люблю”.
Вечные эти их разговоры, часто вслух, а иной раз и молча…