Заря над Уссури

Солнцева Вера Петровна

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

СИЛЬНЫ ВРЕМЕНЩИКИ, ДА НЕДОЛГОВЕЧНЫ

 

 

Глава первая

Холодным декабрьским вечером Лерка бежала домой. День провела у дяди Пети: подкидывал дельце за дельцем, посмеивался, по пятам ходил, пел ласково:

— Валерия свет мой Михайловна! Бог ленивых людей не любит. Пошевеливайся, милушка, повертывайся попроворнее…

И пошевеливалась. И повертывалась. Но зато усталая и довольная Валерия свет Михайловна домой шагала прытко: на спине мешок с крупной, жирной, отборной кетиной — из тех, что дядя Петя для семьи засолил. «С чего бы это он сегодня на целую кету расщедрился?»

Лерка подбросила повыше сползающий с загорбка мешок, думала: «Картошка дома есть. На несколько дней нам хватит».

Война. Война. Проклятая разруха. Богатеи сами стараются обходиться: на работу не зовут — боятся лишнего рта. Тянутся у Новоселовых голодные тусклые дни…

«Я ничего, все снесу. Настю с Ванюшкой жалко».

Густо мела поземка. Пурга будет: над селом тяжело нависли темно-сизые снеговые тучи. Боковой ветер с Уссури продувал ветхую шубенку, леденил руки, лицо. Спасибо тете Варе, подарила крепкие валенки, оставшиеся от Марфы Онуфревны. Хоть ноги не мерзнут. Как страшно умерла тетенька Варвара! Кровью изошла. Семен Костин чудом вырвался.

Ой! Как холодно! Ветер так и пронизывает. Руки совсем зашлись: рукава шубенки коротки, и мерзнет между варежкой и рукавом голое тело. Ох, холодище! Вот и родная избенка показалась. «Скорее добраться до постели, уткнуть нос в подушку: заснуть, заснуть».

Бегом влетела в избенку и остановилась в изумлении на пороге: в кухне, служившей им одновременно и спальней, и столовой, толпились, сидели, лежали люди. Партизаны! Некоторые — без зимней верхней одежды, развешанной около русской печи для просушки: видать, ввалились в дом после бурана — грелись возле потрескивающей, разогревшейся докрасна железной печурки. От тулупов, шуб, полушубков других еще тянуло крепким декабрьским морозом — они, видать, только что вошли.

Раскрасневшаяся Настя оживленно хлопотала около неожиданных гостей. Она зашептала на ухо Лерке:

— Партизаны пришли. Полное село. И Сергей Петрович здесь, и Семен Костин, и Силантий Лесников, и еще какой-то, совсем незнакомый.

Лерка сбросила шубенку, растерла озябшие, покрасневшие руки и остановилась в нерешительности: не узнала никого из присутствующих при слабом свете семилинейной лампы, висевшей на крючке под потолком.

— Лерушка! Здорово, пичуга! Не узнаешь? — приветливо окликнул девочку сидящий на скамье человек.

Услышав знакомый басок учителя, Лерка рванулась к нему, но застеснялась и, степенно подойдя к Сергею Петровичу, несмело протянула ему руку.

— Узнала… Только не очень. — И еще больше смутилась.

Учитель добро засмеялся.

— Узнала, только не очень? Разве я так переменился? Страшный стал? Заросший?

— Борода у вас всегда была большая, широкая, а вот усы как у деда Мороза висят, — ответила Лерка.

Сергей Петрович ласково посмеивался, заметив, с каким любопытством уставились на него синие глаза.

На потвердевшем лице Лебедева, обожженном морозом, играл свежий румянец, серые глаза стали строже, проницательнее. Широкая, окладистая борода, широкие, висящие вниз усы — простой деревенский мужичок себе на уме. Весь он заметно окреп, раздался в плечах.

Лерка, знавшая его прежде несколько вялым, болезненным, удивилась его бодрому виду.

— Рассказывай, как живешь, пичуга?

— Трудно живу, Сергей Петрович! — устало, как взрослая, вздохнула девочка. — Мыкаюсь, а на прожитье не хватает. Времена-то тяжелые, неспокойные…

— Потерпи, Лерушка! Думается — не много ждать осталось. Видишь, какие мы смелые стали? В село пришли, не побоялись. Выгоним Калмыкова — и сразу дышать легче станет, — серьезно, как равной, сказал Сергей Петрович и прибавил заботливо: — Растешь ты сильно, вверх тянешься, а худенькая — косточки торчат… Видно, голодаете частенько?

Лерка не успела ответить. Дверь широко распахнулась. Белыми клубами ворвался в избу зимний морозный воздух. Нагруженный двумя мешками, в дверь с трудом протиснулся дядя Силаша.

— Принимайте, ребята, пропитание, — сипло, простуженно сказал он, сбрасывая с плеч на пол звякнувшие мешки. — Хлебушко-то, поди, в путе-дороге замерз, раскладывайте его к каменке — он и отойдет! — командовал Лесников, скинув с плеч на пол стоявший колоколом, обледенелый тулуп.

— Ты, видать, со своим хлебушком так и ходишь в обнимку? Не расстаешься, Силантий Никодимович? — подойдя к нему и подняв с пола тулуп, чтобы повесить его к печи сушиться, подтрунил Иван Дробов. — Как бы мы не отощали, с тела белого не спали?

— Ты не подфыркивай, не подфыркивай, жеребец стоялый! Видать, как ты истощал: морда-то кирпича просит. Прямой Кощей Бессмертный… Корабль в реку спускают — и то вино пьют и бутылку бьют, салом смазывают, а вас не подкормишь, так и не спросишь с вас, — отшучивался Силантий, снимая шапку-ушанку и стряхивая с нее снег.

— Лед у тебя, товарищ Лесников, на усищах так коробом и стоит. Сбивай поскорее, а то потоп будет, — подтрунил Ваня Дробов.

— Старого рыбака потопом напугал! — просипел Лесников, снимая с усов лед. Довольно крякнув, он подсел к весело потрескивающей печурке. — Ох и морозно сегодня! Так и хватает, так и щиплет. Главное дело — ветрено, с Уссури несет: быть пурге. О-го-го! Валерия! Ну, здравствуй, здравствуй, доченька!..

— Здравствуйте, Силантий Никодимович! — радостно приветствовала Лерка испытанного друга.

— Я давеча Настю спрашиваю: «А Лерка где?» — «У дяди Пети батрачит». Трудишься все, неулыба?

— Как там дела, Силантий Никодимыч? — спросил Сергей Петрович. — Все в порядке?

— Все исполнил, как вы приказали, Сергей Петрович. Ребятам, у которых здесь семьи, позволил идти по домам: русский человек без родни не живет, пусть отдохнут малость. Остальных расселил у желающих — их нарасхват разобрали. Патрули и часовые на всех местах поставлены, там, где вы приказали, — по-военному коротко и отрывисто рапортовал Силантий.

— Очень хорошо! Попозже я сам пройду по селу. Сейчас мы закусим с дороги, а потом проведем небольшое собрание: задачи на ближайшее будущее.

Присутствующие в избе заметно оживились. Настя и Силантий с трудом кромсали ковриги замерзшего хлеба. На столе появились походные алюминиевые кружки, котелки, эмалированные чашки.

— Не скупись, Силантий Никодимыч, — улыбнулся Лебедев. — Давай-ка на стол сальца мороженого, консервов трофейных и сахарку, сахарку…

— Обойдемся и чайком! Давно ли ели… — попробовал запротестовать Лесников, но на него зашумели:

— Давай! Давай! Ну и прижимистый.

— Скуповат стал…

— Я к тебе, Силантий Никодимыч, в помощники по этому делу готов наняться, возьмешь? — по-мальчишески озорным оком подмигнул присутствующим Иван Дробов.

Но Лесников не подпустил его к заветному мешку. Недовольно ворча, он вытащил из мешка изрядный кус мороженого сала, несколько банок консервов.

— Без тебя как-нибудь обойдусь, помощничек, — проворчал Силантий, торопливо завязывая на несколько узлов мешок. — Видали, видали мы таких нанимателей: дешево и волк в пастухи нанимается, да мир почему-то подумывает. Вот уж истинно: у всякого Филатки свои ухватки, так и у тебя, Иван Дробов…

— Нехорошо, товарищ боевой! На японца — так вместе идем. Сам меня зовешь: ты, мол, Ваня Дробов, потомственный рыбак, и я рыбак — нам вместе и плыть. А вот как только до мешка дело доходит, родство и забыто. Корми, не жалей, будь отцом! — подсмеивался Иван.

— Отцом? Не тот отец, кто вскормил, вспоил, Ванюша, а тот, кто уму-разуму научил. Я тебе в отцы не гожусь! Сразу видать — твой отец рыбаком был: ты весь в него — тоже в воду смотришь, где бы чего выловить! На наше родство не пеняй. Известно, из одной клетки, да разные детки, — весело отшучивался Лесников, довольный до глубины души: Сергей Петрович промолчал и не потребовал прибавить еще чего-нибудь к ужину. «О сахаре забыл? И так обойдутся! Не буду доставать».

Все шумно уселись за стол, стали жадно вгрызаться в мороженый хлеб и сало.

— Маманя! Я кетину добрую принесла, — шепотом сказала Лерка матери, — можно их угостить?

— Конечно, можно! — не задумываясь о завтрашнем голодном дне, ответила радостно возбужденная Настя. Она была горда и счастлива: ее бедную, жалкую избенку не обошли такие видные, уважаемые на селе люди. Расщедрилась окончательно Настя: — В русской печке, в загнетке или на шестке, чугун картошек вареных стоит, их тоже подай.

Появление большого глиняного блюда, наполненного горячим картофелем и нарезанной ломтиками кетой, было встречено всеобщим ликованием.

— Кета! Кета-матушка.

— Молодец молодая хозяйка!

— Ты чего, коза, так раздобрилась? Последнее отдала? Ты побережливее: на мир пирога не испечешь…

— Кушайте, кушайте, дядя Силаша!

— Красная рыбка, да еще с горячей картошкой! Угодили, хозяюшки!

— Надо подчиняться партизаночке, приступим! — разглаживая влажную бороду, сказал Лесников. — Ее воля — приказ: чей берег, того и рыба. Посолонцуем-ка, ребята, всласть!

Он нацелился карманным ножичком на крупный жирный кусок, но… опоздал: из-под носа унес лакомый кусок комиссар. Силантий сердито крякнул.

Партизаны хохотали — заметили его промашку.

— У тебя, товарищ Яницын, губа не дура, язык не лопата, — недовольно просипел он, — знаешь, куда руку тянуть: прямой наводкой за сладкое брюшко ухватился. Один зевает, другой смекает…

— Вы, Силантий Никодимович, тоже как будто за брюшком тянулись? — язвительно заметил Вадим. — Орлы кругом, зевать не приходится. Мимо меня хороший кусок не проскочит, а тут кета, ночью разбуди — вскочу как встрепанный есть.

— Давно вас определил, — все еще сердился Силантий: — Наш Абросим, когда ничего нет, не просит, а если дашь, не отбросит. Родом-то откуда, комиссар? По повадке амурский? Расторопный…

— Родом с низовья Амура, из села Большемихайловского. Амурец прирожденный. Мальчонкой был, когда семья переехала во Владивосток.

— Большемихайловский? На заработки — на рыбалку — туда ездил, а зимой ямщичил по Амуру и не раз бывал там — многих знаю, — смягчаясь, просипел Лесников и, насмешливо поглядывая на комиссара из-под всклокоченных бровей, прибавил: — Вижу, вижу — рыболов: пятерней на тарелке быстро нащупал…

Партизаны смеялись: уел Силаша Остроглазого!

— Мозгом ты тоже расторопный? — не отставал Лесников от комиссара. — Уважь, разгадай загадку. Кину не палку, убью не галку! Как понять, амурец?

— Рыба, товарищ Лесников! — смеялся Яницын.

— Твоя правда, — огорчаясь, ответил Силантий. — Есть крылья, а не летает, нет ног, а не догонишь? Что это?

— Рыба! — не задумываясь, ответил Вадим.

— Башковитый! — озадаченно сказал Лесников. — Последнюю — и помирюсь с вами. Ощиплю не перья, съем не мясо?

— Да о ней же речь, Силантий Никодимович!

Партизаны хохотали над явно раздосадованным Лесниковым, а тот, непритворно вздохнув, сказал:

— То-то! Ушлый! Умнику и брюшка не жалко. — Лесников повеселел, с доброжелательством поглядывал на волевое лицо комиссара, на его брови вразлет: «Красив Остроглазый! И силушка по жилушкам ходит». — Я, друг, тебя с первого раза признал: рыбак рыбака видит издалека.

На лице Яницына мелькнула быстрая улыбка.

— Спасибо, Силантий Никодимович, ваше признание мне дорого.

— Силантий Никодимыч у нас хорош! — вмешался в их оживленный разговор Сергей Петрович. — А главное в нем достоинство — тороват, гостеприимен. С другом всегда хлеб-соль разделит. Но одна беда — сам только что признался — забывчив. Сахарку-то к чаю позабыли достать, Силантий Никодимыч?

Лебедев невинным взором смотрел на прижимистого Лесникова.

Силантий сморщился, как от приступа свирепой зубной боли, но прибедняться перед Яницыным не захотел и слукавил смирненько, будто и не заметил, какую подслащенную пилюльку дали ему проглотить.

— Сахар? Вот стариковская память! Из ума вон.

Он нехотя встал из-за стола, долго развязывал мешок.

Потом медленно достал из него большую сахарную голову, завернутую в плотную синюю бумагу. Неторопливо развернул бумагу, полюбовался на твердую голубоватую, как глыба льда, сахарную голову.

— Валерия! Нет там у вас топорика или молоточка? Ее голыми руками не возьмешь: «Чурин и компания».

Лерка принесла и подала Лесникову молоток. Он торжественно поблагодарил ее:

— Спасибочка, ненаглядная! Дай бог коням твоим не изъезживаться, цветну платью не изнашиваться, алым лентам в косе не быть износу…

Лерка смущалась, краснела.

Лесников бережно положил сахарную голову на белую тряпочку, одним ударом молотка отколол вершину и, разбив ее на малюсенькие кусочки, торжественно вручил их присутствующим. Потом он подозвал к себе Лерку и отдал ей остаток — увесистый, фунта в три, кусок плотного, поблескивающего гранями сахара.

— Спрячь. С Ванюшкой и Настей полакомитесь…

— Ой, что вы, дядя Силантий? Не надо! — махала руками, отказывалась Лерка от неслыханного богатства.

— Бери, бери! — нахмурил Силантий клочковатые, нависшие брови. — Дают — бери, бьют — беги!

Партизаны с наслаждением прихлебывали горячий чай; черпали кипяток из ведра, стоящего на табурете. Второе ведро клокотало на раскаленной печурке.

После незамысловатого ужина Сергей Петрович отпустил некоторых партизан по домам; остаться на собрании предложил Лесникову и Ивану Дробову.

Остался и Яницын.

— Подождем Семена Костина, — сказал Лебедев. — Он вот-вот должен подойти. Я его отпустил на часок — проведать старика отца. А вас, хозяюшки, я попрошу убрать посуду со стола, — обратился он к Насте и Лерке, — и вы можете укладываться спать. Я думаю, мы не помешаем вам? Нам нужно провести небольшое собрание. Мы не будем шуметь.

— Что вы, Сергей Петрович! Конечно, не помешаете. С постелью у нас дело скудно, на что вас и уложить? Совсем обнищали, — конфузливо заметила Настя.

— Вы не беспокойтесь, — поспешно отозвался учитель, — ночевать у вас будем только мы двое, — Лебедев показал на Яницына. — Остальным я разрешу провести ночь с семьями. Ведь их так ждут! Мы подстелем себе тулупы. Все будет в порядке, вы не волнуйтесь.

Настя и Лерка торопливо перемыли посуду и стали укладываться спать: боялись помешать гостям. Настя легла на лавку, укрылась одеялом с головой. Лерка вскарабкалась на полати, где она спала с Ванюшкой.

Мальчик мирно спал.

Лерка пригладила его сбившиеся лохмы, поцеловала посапывающий веснушчатый нос, закутала бережно одеялом. «Спи, глупенький!» Посмотрела вниз.

Лесников поднял голову, кивнул Лерке, ворча:

— Эх, Афанасья, говорят, ломит с ненастья, Савелья — только с похмелья, а меня, Силантия, почему так сегодня корежит? — Покряхтывая, он стал натягивать на себя оттаявший тулуп. — Сергей Петрович! — обратился он к Лебедеву. — Я, пока суд да дело, думаю сходить проверить патрули, часовых.

— Прекрасно, Силантий Никодимыч! Только попрошу вас поскорее вернуться. Подойдет Семен, и мы сразу начнем, чтобы не затягивать собрания: надо дать людям возможность выспаться и отдохнуть.

— Слушаю, Сергей Петрович.

Силантий ушел, и в избе стало совсем тихо. Сергей Петрович беседовал с Яницыным. Иван Дробов дремал, положив крупную курчавую голову на край стола.

— Ты замечательно выглядишь, Сережа. Молодец! Настоящий партизанский командир! Строгий, подтянутый. Ничего похожего на нашу встречу в школе, помнишь, когда я у тебя был? Тебе привет от мамы. Велела заходить, если будешь в городе.

— Спасибо. Спасибо, — рассеянно ответил Лебедев: готовился к беседе с партизанами.

— Ты не отвиливай! — понял нехитрую увертку друга Яницын. — На совещании часто тебя вспоминали: «В чем секрет его успехов?» Гремишь, Сережа, гремишь по краю… — подшучивал Вадим.

— Секрет моего успеха? — вдруг рассердился командир. — А почему не твоего? Не терплю, когда говорят: «Лебедев, Яницын подняли, завинтили…» Я учитель, и не мое дело идти в бой, стрелять, колоть. Мы вначале это делали, а сейчас идем только в исключительных случаях, когда необходимо. Нам с тобой дьявольски повезло: люд в отряде отборно талантливый. Воин по призванию — Семен Бессмертный. Ваня Дробов — золото-мужик, весельчак, острослов, удалец. Мало он тебе в политотделе помогает? Я их как-то до твоего прихода в отряд не видел: повседневщина заедала, от земли глаз не отрывал. Какие дела вершат — небу жарко!

— Сережа! Сережа! Да разве я не понимаю — вся сила в них, неунывных солдатах! Один дядя Силаша, образцовый, рачительный хозяин отряда, чего стоит! А Смирновы? Мы с тобой Ваню Дробова посылаем в разведку на опаснейшие дела, а чету Смирновых — на поиск еще хлеще. А не рискуем ли мы ими?

— В военном деле риск не только благородное, но и неизбежное дело, — серьезно ответил Лебедев. — Конечно, надо беречь Смирновых, как алмаз. Но иногда нет иного выхода. Смирновы осмотрительные, хладнокровные разведчики, и их сведения безукоризненно проверены…

— Смирнова здесь? — спокойно спросил Вадим.

— Отпустил ее к жене Вани Дробова, Марье Порфирьевне: приведет себя в порядок — устает от кочевой походной жизни. Я ее в прошлом году насильно остриг — до сих пор стесняется. Удалось тебе побывать у Петровых? Как они там? Семья в порядке?..

— Все по-старому. Меня интересовало, как попали черновики из дела Ким в мусор, которым пользовались для разжигания печки. Петр и сам не знает: женщина, которая им добывала макулатуру, архивные конторские бумаги, исчезла, как провалилась. И бумажная авантюра на сем закончилась. А как ты-то? — осторожно спросил Вадим.

Лебедев понял вопрос, ответил невозмутимо:

— Перегорела любовь: гасла, гасла… В партизанской купели с народом побратался — дороже дорогого. О Надюше почти не вспоминаю… Жду с надеждой упованья: сбросим белых и иже с ними в море — и я займусь людьми. Василя Смирнова пошлю учиться.

— Не горячишься ли в оценках? — досадливо, а может, и ревниво спросил Вадим.

— Здесь, в дни трагических испытаний, — когда многажды мы бывали под старушкиной косой! — как никогда понял я мудрую одаренность русской души, гениальную талантливость народа.

— Сережа! Сережа! — растроганно проговорил Яницын и обнял друга. — Лебедь мой милый! Побывав в штабе, я воочию, всем существом, ощутил великую стихию народного наводнения и тоже верую: полая вода снесет Колчака, Семенова, Калмыкова. Я живу, я действую. Лебедь, спасибо тебе. Мы дождемся счастья — часа освобождения… Клянусь!

— Клянусь! — ответил Лебедев.

Переглянулись друзья: переполнены их сердца, как в юности.

Они получили от матери Лебедева первое совместное задание и дали, как Герцен и Огарев, клятву верности избранному пути.

Друзья примолкли.

Тревога, радость и боль овладели Вадимом: опять очнулась, подала властный голос его горькая, отчаянная любовь, — поднималось загнанное заветное чувство.

В избу вошли Силантий и Семен Бессмертный.

— Обошли с Семеном Никаноровичем все село, — еще пуще сипел с мороза Силантий. — Все в порядке, Сергей Петрович. Я его на пути встретил — с собой сманил. Думал, теплее будет рядом с такой высоченной трубой, — пошутил он, — да, видать, у холодной печки не нагреешься. Морозище — дышать нечем, так и прихватывает. Ох озябли старые косточки. Чайку нет? После кеты пить хоцца! Согреюсь заодно. В старом теле — что во льду: выношенная шуба не греет…

— В ведре кипяток. Попей чайку, Силантий Петрович, — сказал Лебедев, помогая ему снять вновь задубевший на морозе тулуп.

— Ох! Душа и та, кажись, оттаивает у тепла, — постанывал от наслаждения Лесников, хлебая чай. — Набегался я сегодня, по колени ноги оттопал.

— Как дома дела, Семен Никанорович? — спросил Лебедев. — Как отец?

Семен, гревший у печурки руки, откликнулся:

— Батя молодцом держится, готовит партизанам обоз с зимними вещами. Они на пару с Палагой…

— Отец Семена мстит японцам и белым за сыновей, внука и сноху, — сказал Лебедев комиссару. — В селе живет бабка Палага. Она тоже мстит за расстрелянного белыми сына. Замечательная старуха! Острая, как бритва, прямая, решительная. Как бывалый солдат.

— Я ее помню. На собрании она выступала, когда мы отряд Красной гвардии сбивали в Темной речке, — отозвался на его слова Яницын. И прибавил: — Не пора ли нам начинать? Людям отдых нужен…

— Вставай, Ванюша. Спишь, и отдохнуть тебе некогда, — бережно прикоснулся к Дробову Лесников.

Дробов вскочил, а Силантий хохотнул коротко:

— Ты как лиса — спит, а курей видит…

Все уселись около стола. Лебедев придвинул кружку с чаем к Вадиму Николаевичу, сказал:

— Начнем, товарищи? У нас на повестке дня один вопрос — «Текущие политические события». Товарищ комиссар вернулся из штаба, и мы предоставим ему слово.

— Товарищи! — начал Яницын. — Я постараюсь быть кратким. Возможно, кое-что уже вам известно, но сведения, полученные из первоисточников, будут для вас новостью. С начала октября, в связи с новой мобилизацией в колчаковскую армию, в Хабаровске и по краю распространялась прокламация подпольного исполнительного комитета Советов: «Ко всем мобилизуемым». Основной ее призыв — не идти в армию белых, уходить в партизанские отряды, с оружием в руках бороться за восстановление советской власти. Горожанам советуют выступить с протестами, забастовками, с отказом идти на смерть за власть шайки «позолоченных преступников». Уполномочен сообщить вам, товарищи, следующее: в ноябре в селе Анастасьевском, Хабаровского уезда, состоялась конференция руководителей партизанских отрядов. Говорилось там об усилении партийного руководства партизанским движением, о согласованности боевых действий отрядов, добыче оружия, организации населения для борьбы с интервентами. Избран Военно-революционный штаб партизанских отрядов и революционных организаций…

— А почему от нашего отряда не был командир? — спросил Лесников. — Ай не заслужили? — обидчиво добавил он.

— Конференция происходила в те дни, — объяснил Яницын, — когда мы были заняты по горло, готовились к уничтожению вражеского транспорта.

— Тогда разговор другой, — согласился отходчивый Лесников.

— Систематическое, плановое разрушение путей Приамурского края, в котором есть и наша доля, взбесило контрреволюцию. Белогвардейцы отлично знают, что во главе руководства партизанским движением края стоят большевики-подпольщики, и решили обезглавить наше движение. И здесь мы понесли страшный урон! В хабаровскую подпольную организацию большевиков опять пробрались провокаторы и провалили наших товарищей. В конце октября начались аресты…

Яницын замолчал, его энергичное, подвижное лицо потемнело.

— Ах ты горе-злочастье какое! — ахнул Силантий. — Как это угораздило опять довериться? Ведь ученые уже — один раз их какой-то Иуда Искариот под смертную кару подвел, а ничему не научились, опять проморгали какого-то паразита и отогрели змею за пазухой!

— Да, друзья! — тяжело вздохнул Яницын. — Это подлинная трагедия! Большинство товарищей из подпольной организации, по-видимому, потеряно для нас безвозвратно. Контрразведке Калмыкова удалось захватить и арестовать почти всех членов подпольной большевистской организации Хабаровска. Схватили сто двадцать человек. Они были заключены в полевую гауптвахту Калмыкова — «вагон смерти». Вы, Семен Никанорович, побывали в «вагоне смерти» и представляете, каким пыткам там подвергли лучших из лучших наших соратников. Ночью второго ноября тысяча девятьсот девятнадцатого года калмыковцы вывезли заключенных на Амурский железнодорожный мост. Истерзав пытками, палачи перебили наших товарищей и сбросили с моста в Амур.

Лесников встал с табурета, вытянулся, опустил узловатые руки, будто нес торжественный караул. Остальные тоже поднялись — почтить вставанием память павших борцов. Потом молча опустились на места.

— Мы понесли страшную, непоправимую потерю, друзья, но выродку Калмыкову не удалось и не удастся обезглавить нас, поколебать наш дух, нашу веру в победу! Мы сплотились еще сильнее! Наши удары по врагу стали еще беспощаднее! — продолжал Яницын.

— Духом падать в нашем деле не приходится, — подтвердил, опечаленный горестными вестями, Лесников. — Погибшим товарищам — вечная память! А нам, живым, крепче помнить надо: тьма света не любит, злой доброго не терпит. И вставать миром против тьмы — не душила бы нас! Вставать миром на Ваньку Каина! Сколько он народ терзать-когтить будет? — сжав кулаки, гневно спросил Силантий. — Терпежу не хватает!

— Вы правы, Силантий Никодимыч! Приходит пора подниматься в решительную схватку, — ответил ему Вадим. — По заданиям Военно-революционного штаба мне теперь часто приходится иметь дело с партизанскими массами — люди горячо, неистово рвутся в бой. Летом я побывал в подполье Владивостока. Крайком РКП(б) наметил тактику коммунистов Дальнего Востока, которой и мы обязаны придерживаться: разлагать белый тыл, разрушать транспорт, военную промышленность, вражеский государственный аппарат.

Товарищи! Калмыков слабеет: он позорно провалился с дурацким приказом, запрещающим вывоз продуктов из Хабаровска. Знал, что львиная их доля попадает красным партизанам, и решил «пресечь». Военно-революционный штаб немедленно издал приказ — объявить экономическую блокаду Хабаровска! Крестьяне прекратили подвоз продуктов в город — рыбы, картофеля, овса, сена, дров. Город, конечно, попал в железные тиски голода. Только тогда до сознания психопата Калмыкова дошло — палка о двух концах. И оба конца стали лупить по нему! Пришлось срочно бить назад — отменять собственный приказ. Дальше. Силы наши растут и увеличиваются с каждым днем. Проследите по истории нашего партизанского отряда: начинали единицы — ушли в леса почти безоружные, голодали, холодали, а сейчас как?

— В партизанской пекарне хлеб пекем! — откликнулся довольный Силантий. — Оружия только не хватает. Мастерские завели. Народ нас поддерживает: понимает — на нас одна надежда.

— Ну, еще бы! Дикие зверства карателей ускорили распад и расслоение деревни. Все честное, все лучшее идет к нам. Совсем недавно в деревню Виноградовку был снаряжен Калмыковым сильный карательный отряд. Прибыв на место, вся казачья сотня в полном боевом вооружении, с пулеметами перешла на сторону партизан. В декабре же партизаны выбили из деревни Роскошь и отогнали к станции Котиково японский гарнизон. Наши храбрецы в деревне Отрадное расколошматили семьдесят японцев-кавалеристов. На разъезде Гедике партизаны сделали вылазку на японский транспорт, захватили шесть бомбометов, четыре пулемета, четыреста винтовок, много гранат. Но вышла осечка: японцы часть вооружения отняли. Правда, бомбометы и пулеметы партизаны отстояли. Это факты не единичные. Императорская Япония получает по зубам! Калмыков, чувствуя нарастающую силу партизанского движения, объявил мобилизацию десяти возрастов казачества. Мобилизация полностью провалилась: вместо сборных пунктов казаки с походными котомками уходили к партизанам. Товарищи, борьбу с белобандитами и интервентами ведут партизаны Уссури, Амура, партизаны Приморья. Бои с интервентами идут по всему Дальнему Востоку!

Могу вас порадовать, друзья. Советская Армия с запада перешла в наступление. Красные войска взяли в ноябре Омск. Наступление продолжается. Колчак и его министры удрали из Омска в Иркутск.

— Ну и дела! — вырвалось у Дробова, напряженно слушавшего Вадима. — Вот ты нам, друг, какую радость принес! Значит, сукин сын Колчак трещит? Наши красные с той стороны нажали бы покрепче, а мы — с этой, вот пошло бы дело! — возбужденно продолжал он.

— Так и будем делать. Но надо все учесть, все предусмотреть. Грызня идет и среди интервентов. Вот вам последний пример. Это было ровно месяц назад, в ноябре. Колчаковцев, во главе с генералом Розановым, которые сейчас хозяйничают во Владивостоке, поддерживали не только японцы, но и чехи. Но, не поделив, по-видимому, какую-то кость, чехи восстали против колчаковцев с целью совершить очередной переворот. Восстание чехов провалилось: вмешались японцы, помогли Розанову — восстание подавили.

— Пусть больше грызутся, сукины дети, меж собой: может, даст бог, перегрызут друг другу горло! — оживленно поблескивая глазами, возрадовался Силантий. — Пусть дерутся, как пауки в банке.

— На одно это надежда слабая, товарищ Лесников, — слегка улыбаясь, возразил Вадим Николаевич. — Надеяться надо на себя, на свои силы. Я привел вам примеры, чтобы показать, какова сейчас обстановка. Колчаковская власть, несомненно, уже покачнулась, но белые будут сопротивляться, усиливать репрессии.

— Это уже не так страшно, — опять не выдержал Силантий. — Теперь мы окрепли, что они с нами могут сделать? В силе большой были — и то от нас пятились, а теперь и подавно. Не играла ворона, вверх летучи, а вниз летучи, ей играть некогда!

— Вы неправы, Силантий Никодимыч! — возразил Вадим, доставая из кармана коричневый замшевый мешочек с табаком и завертывая самокрутку. — И не только не правы, но ваши рассуждения могут иметь вредное последствие. Не случайно Колчак, как только добежал до Иркутска, сразу поспешил издать приказ о назначении небезызвестного вам Семенова, душителя рабочих и крестьян, главнокомандующим войсками Дальнего Востока и Иркутского военного округа. Значит, еще надеются на что-то? — спросил Яницын, вставая с места, чтобы прикурить самокрутку от огня железной печурки. — Курите, товарищи! — положил он на стол кисет.

— Да, ты правду сказал, товарищ! — взяв в руки и раздумчиво разглядывая искусно расшитый шелками мешочек, сказал Силантий. — Они просто так лапки не сложат: вяжите, мол, нас! Это я так, сгоряча, болтнул…

Лесников запустил пальцы поглубже в кисет и вытащил добрую порцию золотистого пахучего табака.

— Мешок-то гольдяцкой работы? Их рисунок!

— У меня тут друг юности — гольд. По имени Фаянго. В Баракане живет, около поселка Корсаковского, по Уссури, выше Хабаровска. Мне пришлось там побывать. Жена Фаянго подарила кисет, — ответил Вадим.

— Аннушка Фаянго? Знаем! И Ваню Фаянго знаем! Я сразу узнал гольдяцкую работенку. Ихние бабы мастерицы по этому делу. Кисет, видать, из кожи олененка. Добрая выделка. Мягкая. А табачок, видать, американский? — раздувая широкие ноздри и внюхиваясь в душистый табачный дым, спросил Лесников.

— Вот дотошный человек! — сказал Вадим Николаевич и невольно рассмеялся. — Ни одна мелочь от него не уйдет. Тряхнули мы обозик с добром. Там и табачок был, и резина жевательная, и сливки в банках, и консервы, и шоколад плитками толщиной в мой кулак, С удобствами путешествовали они по нашему краю, но недолго пришлось! — жестко закончил Вадим Николаевич. — Ну, мы отвлеклись, товарищи. Продолжим нашу беседу. Положение сейчас таково: наши партизанские отряды окружают Хабаровск почти со всех сторон. Пришла пора пробовать наши силы непосредственно в боях с врагом. Мы готовим крупную операцию, которая должна сыграть не только военную роль, но и политическую: показать населению, что черт Калмыков не так уж страшен, как его малюют. О самой операции, о ее целях и задачах, о дне и часе выступления мы подробно договоримся с Сергеем Петровичем. А вас я попрошу немедленно начать вести подготовительную работу среди партизан. Можете с ними поделиться теми сведениями, какие вы от меня услышали.

— У меня вопросик к вам… — начал было неугомонный Силантий, но не успел докончить фразы.

На крылечке послышался шум, приглушенный крик.

Дверь в избенку распахнулась, и, отталкивая загораживающего ей дорогу часового, вбежала женщина.

— Мне Костина… Семена Бессмертного! — задыхаясь, чуть не падая, едва выговорила она.

Семен встал во весь свой богатырский рост и замер, как в столбняке. Кровь отлила от медно-красного лица, обдутого колючими таежными ветрами. Он неуверенно шагнул из-за стола.

— Варвара! — вырвалось у него. — Варвара!

— Семен! Семен! — билась на его груди женщина, пряча мокрое от слез лицо. — И впрямь живой! Не чаяла свидеться…

Хозяйка дома, из подвала которого вырвался Семен Костин, привела в чувство Варвару, бывшую в глубоком забытьи. Никто не знал, что произошло в подвале, но ночью калмыковцы приволокли откуда-то в дом капитана Верховского и японского поручика. Японец был мертвый, хотя на нем никаких ран не оказалось, а офицер как дурной кричал и за голову хватался, — видать, у него повреждение с мозгами получилось.

Каратели, оставшись без начальства, утром снялись с места. Японца и Верховского они увезли с собой, а Варвару посчитали за мертвую — бросили.

Хозяйка жила в доме одна, и она сбегала к соседкам. Варвара уже к тому времени очнулась. Хозяйка боится ее у себя оставлять: «Вернутся каратели — и ее и меня укокошат». Бедовая, солдатка вдовая, и скажи: «Отдай ее мне, Авдотья! Свезу к родне, здесь ей оставаться нельзя…»

Уложила вдова Варвару на телегу да в соседнее село поехала. А там ждут — вот-вот калмыковцы нагрянут! Варвару опять на телегу — и дальше. Кто вез ее, как вез — и не знает. Совсем обеспамятела. Пришла она в себя — у партизан в Тунгуске. Вон куда завезли! Два месяца провалялась! В зеркало глянуть боялась: страшна!

На похудевшем до прозрачной синевы лице Варвары, с обострившимися скулами рдели воспаленные, малиновые губы. Перенесенные страдания обточили, облагородили ее миловидное лицо.

Встала Варвара, поправилась немного, думала домой пробираться, да совесть не пустила, задержала в отряде. Какие там люди!.. Как к родной отнеслись они к Варваре. Человек, который ее привез в Тунгуску, рассказал партизанам о хождении Варвары по мукам. Тунгусцы ее сразу в семью приняли. Варвара и не надеялась, что Семен жив: хозяйка дома уверяла, что всех до единого захваченных в плен партизан беляки в поле вывели и там расстреляли. Семена нет в живых! Одна! Поэтому и не смогла Варвара после выздоровления уйти из отряда: надо отблагодарить товарищей хоть трудом за то, что они ее, полуживую, выходили. Раненых в отряде много. Калмыков в особенности тунгусских партизан выделял, карателей туда гнал. Ивана Шевчука, командира отряда, мечтал живым изловить в отместку за победу над карателями.

Варвара стала за ранеными ходить, ночи около них просиживать. Здоровым пищу варила, обстирывала, обмывала. Но сердце у нее щемит и щемит, рвется домой. О свекре, Никаноре Ильиче, тосковала: домой бы сходить, проведать старика.

Не стерпела женщина, поклонилась отряду:

— Отпустите, родимые, проведать свекра. Сердце иссохло от тоски: как там старый?

— Иди, Варвара. Плохо придется — возвращайся обратно, примем как родную.

Провожали ее всем отрядом. Горько ей было — привыкла к партизанам, дела боевые привязали. Одели, обули партизаны Варвару с головы до ног — она к ним в легком летнем пальтишке попала. Побоялись одну отпустить. Переправили через реку Амур, провожатого дали — довел бы до Хабаровска тропками заветными.

Дошла Варвара сегодня вечером до родного села, до своей избы, и стоит около крыльца ни жива ни мертва — шагнуть дальше боится. «Как войду я в пустую хату, где все мое хорошее навек схоронено? Как взгляну на свекра, сироту круглого? Не выдержит сердце, разорвется на кусочки. Да и жив ли он еще?» Отошла подальше от крыльца, глянула на трубу, а из нее дымок чуть-чуть тянет. Зашлось пуще прежнего Варварино сердце — еле-еле у старого печка теплится. Дров ему наколоть некому, баньку истопить, накормить некому.

Взошла Варвара тихонько на крыльцо, а ноги подсекаются. Стучит. Слышит — шаркает он валенками по полу. Вот к двери подходит. Спрашивает:

— Кто там? Какой человек?

— Свои, батюшка! — отвечает она. — Варвара! — У нее из памяти вон, что он ее за покойницу считает.

Испугался Никанор, притих, притаился за дверями.

— Никанор Ильич! — кричит Варвара. — Открой, батюшка, Варвара я!

— Рано ты, Варварушка, — дрожащим голосом отвечает ей старик, — по мою душу пришла. Не готов я еще. Не оттрудился перед миром. Зарок не выполнил.

«Вот беда какая, — думает женщина, — с ним приключилась: кажись, он, стариковским делом, в уме малость помешался».

Варвару и стукнуло: «Да он меня за мертвую принимает, за выходицу с того света!»

— Батюшка! — осторожно сказала она. — Никанор Ильич! Да я ведь живая. Сноха ваша, Варвара. Ранили меня, а теперь я оздоровела.

Стоит он, молчит, потом несмело щеколду отодвинул, дверь приоткрыл, а сам от нее назад пятится. Зашла Варвара в дом, села на лавку. Рассказала все свекру.

— Остались теперь мы с вами, Никанор Ильич, сиротами. Расстреляли Сему беляки.

— Да ты чего плетуху-то плетешь, дурочка! — крестит он ее. — Вырвался он от них! Здесь он, в Темной речке, сейчас. Только-только от меня вышел. Как это вы с ним разминулись?

Никанор Ильич рассказал снохе, как Семен спасся, поведал, что партизаны в село пришли.

Взвилась Варвара как вихрь, не помнит, как шубенку, платок на себя накинула и к Новоселовым бросилась. Летела на крыльях. А у ворот часовой. Не пускает. Вцепился в нее, как клещ впился:

— Кто такая, гражданка? Зачем?

Варвара слова вымолвить не может, в избу рвется…

— Варя! — прервал жену Семен, обретший наконец дар слова. — Когда тебя допрашивал Верховский, не было с ним японца, который нашего Андрюшку заколол?

— Был. Был он! Маленький такой. Мертвяк, которого принесли из подвала, видать, он и был. Хозяйка говорила: «Понимал малость по-русски…»

— Так! Значит, с одним я рассчитался полностью, — зло бросил Семен, — дойдет очередь и до остальных!..

— Вот что, детушки! — обратился ко всем Силантий. — С разрешения Сергея Петровича, пойдемте-ка мы все по домам.

— Да, да! — поспешно отозвался Сергей Петрович. — Пора расходиться. Повидаетесь с семьями. Сбор завтра утром, в семь часов. Без опозданий! — закончил командир. — Силантий Никодимыч! Больше проверять караулы и посты не надо. Я сам обойду все село. Вы свободны. И ты, Ваня, свободен. Можешь идти, — обратился командир к Ивану Дробову. — Передай мой сердечный привет Марье Порфирьевне. Утречком пусть она тебя проводит, я хочу с ней повидаться. До завтра, друзья! Подождите немного, я выйду с вами… Вадим, ты меня не жди, располагайся на тулупе около печурки.

— Хорошо, хорошо, ты обо мне не заботься.

Сергей Петрович быстро оделся. Попрощавшись с Яницыным, партизаны вышли.

Слышалось ровное похрапывание Насти, не проснувшейся даже при шуме, возникшем с приходом Варвары.

Лерка не спала. Она слышала доклад Вадима Николаевича, и, хотя многое не поняла в нем, одна мысль дошла до ее сознания: Калмыков слабеет. Калмыков! Не только взрослые, но и дети хорошо знали это имя, ставшее мрачным пугалом. Самому отъявленному ревуну сказать: «Молчи! Калмык придет, тебя заберет!» — и плаксун замолкал. Может, жизнь переменится? Хоть бы чуточку полегчало!

Приход «покойницы» Варвары так испугал Лерку, что она даже взвизгнула на полатях, но в поднявшейся суматохе никто не расслышал ее слабого вскрика. Слушая рассказ Варвары, девочка ликовала. Испуг ее прошел бесследно. «Тетя Варя! Как счастливо спаслась! Чево это ее будто озноб все время бьет?»

Ушли. Наступившую тишину разорвал сверчок, затрещавший после долгого перерыва с ожесточением.

Сидевший на скамье в глубокой задумчивости, Вадим Николаевич услышал сверчка, улыбнулся.

— Сверчок? Настоящий сверчок! Сколько лет я его не слышал?

Яницын осмотрел избенку, ее убогое, почти нищенское убранство.

— Какая бедность! До чего, негодяи, довели народ!

Он снял со стены нагольный тулуп, разостлал его на полу, поближе к печурке, подбросил в нее дров и, подперев лицо руками, лег животом на овчину.

Лерка спрыгнула с полатей, подала ему подушку.

— Ну зачем ты? Я и сам взял бы, — сказал Вадим.

Толстая коса Лерки расплелась, и пушистые волосы рассыпались по плечам и спине. В доверчивых синих глазах, устремленных на него, он прочитал тревогу.

— Ты чего стоишь-то? Раз не спится, садись на тулуп, поговорим…

Лерка рассказала ему о смерти отца, о братике Ванюшке, о поденке.

— За работу как платят? Деньгами?

— На что деньги-то, Вадим Николаевич? Деньги — бумага, — по-взрослому ответила Лерка. — И николаевки, и керенки ходили, и мухинки… только на них ничего не купишь. Мне питанием дают, а кто побогатее, тот иногда тряпку какую сунет. Больше старье — ползет клочьями. Мы не жалуемся, живем, как все люди живут. Только беда большая нас в этом году настигла — без кеты в зиму остались. Не засолили ни десятка.

— Почему? — удивленно протянул Яницын.

— В низовьях Амура, откуда к нам рыба идет, у самого лимана, японец свои суда поставил. Перегородил места, где она из моря валом шла, и черпал черпаками прямо в трюмы. Не солил, а прямо так, в кучу сваливал. На свои рисовые поля удобрения готовил — тук называется. Амур и Уссури без пропитания остались! Прорвалась какая рыба, — да это капля в море. Пока до нас дошла, и остатнюю заездками выловили. У нас кто может заездками? Богачи только — Аристарх да дядя Петя, а остальным не под силу. Даже дядя Петя и тот отказался. Забросили ему невода — для своей семьи только насолил. А в прошлом году мы у него работали — рыба горой на берегу лежала. В нашем селе есть и огороды. Земля кое у кого была засеянная — хлеб, овес сняли. Бабы лес рубят на дрова, в Хабаровск везут на продажу. Перебивается с грехом пополам Темная речка. А ниже по Амуру — горе народу. У него одна надежда — кета. Землю не пашут — тайга давит, да и не к чему! Кета круглый год кормила. А ноне, говорят, по селам вой стоит: голод — хоть живыми в могилу ложись!

Вадим Николаевич с изумлением посматривал на разговорившуюся Лерку: «Совсем по-взрослому рассуждает. Целый экономический трактат изложила».

— А у вас как? Очень бедуете?

Лерка отвернулась, но Яницын заметил, как жалко дрогнули полные, детски округлые губы.

— С того дня, как папане калмыковец гранатой живот разворотил, плохо живем…

— Да… — замялся Яницын. — Как же вы теперь?

— В людях, известно, тяжело. Братика надо поднимать. Тетя Настя хромая. Хорошо еще, я расторопная.

— Настя… мачеха?

Лерка метнула на Яницына быстрый взгляд, поняла, почему он замялся, ответила мягко:

— Она хорошая. Теперича как… маманя…

Смущенный Вадим поспешил переменить разговор.

— Скоро жизнь должна перемениться, Валерия, станет легче, — растерянно начал он, чувствуя: говорит не то и не так, как надо, чтобы ободрить эту девочку-подростка с усталым, землисто-желтым лицом.

«Выкладываю ей какие-то избитые утешения, — досадливо думал Вадим, — а у нее бледное, обескровленное лицо — голодает. Тут не фраза нужна, а реальная помощь. Устал, смертельно устал народ».

Вадим обернулся на стук открывающейся двери.

— Сережа! Обошел все село? Быстрый ты стал, разворотливый: одна нога здесь, другая там.

— Проверил. Для наблюдения за постами и караулами на сегодня выделен Семен. Но сам понимаешь… я его отпустил. Ночью еще раза два пройдусь…

— Вместе пойдем, — сказал Яницын, снимая с плеч Лебедева холодный тулуп. — Сережа! У тебя часы правильно идут? Я сейчас вспомнил: ведь сегодня тридцать первое декабря. Канун Нового года!

— Фу-ты! Я и позабыл. Без пяти двенадцать. А у тебя?

— У меня без семи. Идея, Сергей! Давай встретим чайком наступающий Новый год. Будем считать — сейчас без шести двенадцать. Возьмем среднюю между нашими часами. Валерия! Ты все равно не спишь — прыгай к нам. Будем Новый год встречать. Сережа, пощупай мою котомку. Я курю много, пью мало, а сладенькое люблю до сих пор. Есть коробка с монпансье, банка сгущенного молока. Будет роскошная встреча.

Сергей Петрович достал из походного мешка банку с консервированным мясом, кусок копченого балыка кеты. Вскрыли, торопясь, банки с мясом и сгущенным молоком, нарезали хлеб, балык, накрыли стол. Без двух минут двенадцать все было готово.

Лерка зачарованно смотрела на приготовления.

Чай налит в кружки. Без одной минуты двенадцать, отсыпав всем из железной коробки по пригоршне прозрачных разноцветных конфет, Вадим Николаевич встал и поднял эмалированную зеленую кружку.

— Роль тамады я захватываю самочинно. Наш первый тост — за наступающий новый, тысяча девятьсот двадцатый год, год освобождения от ига калмыковщины! Валерия! Сережа! Выпьем, милые мои, славные друзья, за счастье, здоровье, за воинскую удачу, за гордую победу над врагом! — И он продекламировал торжественно и вдохновенно:

Подымем стаканы, содвинем их разом! Да здравствуют музы, да здравствует разум!

Да сгинут колчаки, Семеновы, Калмыковы и иже с ними!

Отечески улыбнувшись блестящим, искрящимся глазам Лерки — она первый раз в жизни встречала Новый год — Сергей Петрович ответил другу строго, приподнято:

Да здравствует солнце, да скроется тьма!

И в один голос сказали друзья:

— Клянусь!

— Клянусь!

 

Глава вторая

Супруги Костины, взявшись за руки, шли домой. Около дома странно притихшая жена остановила Семена, прильнула к нему, обняла за шею. Исхудавшее, почти невесомое тело ее безвольно затрепетало, когда Семен в безудержном и неистовом порыве стал целовать ее губы, лицо.

Он так истосковался… Задыхаясь от любовной тоски и жалости, Семен не находил слов, чтобы рассказать Варваре, как измучился, как извелся он с той ночи, когда посчитал ее мертвой.

Жил. Ходил в боевые операции. В разведку. Но половина сердца — Варвара, Варвара! — была полуживой, полумертвой. Минуты невыносимого одиночества доводили Семена до предела тоски. И только партизанская дисциплина, сознание долга удерживало его от безрассудных поступков. Еще сегодня, когда передвигался отряд к Темной речке, Семен, напоив лошадей у проруби на Уссури, над которой стоял легкий парок, подумал со спокойным безразличием:

«Нырнуть бы туда, под лед, — и конец: ни тоски, ни боли».

И сразу потерял спокойствие, нахлынула острая мука — тоска. Хотелось упасть лицом на зимнюю ледяную дорогу, криком разорвать сердце.

Куда бы он ни пошел, на кого бы ни взглянул — память о женщине, единственной в жизни, терзала Семена. Не было на свете таких глаз — выразительных, чистых. Память упрямо хранила их — сияющие, лучистые или затуманенные страстью. Он видел их плачущими, огромными, очищенными светлой слезой. Однажды он подранил в тайге лань. Вот таким, полным скорби и безнадежности взглядом раненой лани смотрела Варвара в тот черный час, когда их захватили калмыковцы!.. Доверчивые губы. Какими словами расскажешь, как рвался и звал Варю?

Бережно пропустил Семен в калитку жену. Дорогая, нежданная находка, бесценный подарок смилостивившейся над ним судьбы!

Варвара тоже молчала и, только ступив на крыльцо, передохнула глубоко-глубоко.

— Словно во сне я. Проснусь — и никого нет, опять я одна-одинешенька по белу свету бреду.

Семен оборвал ее жалобные слова, с силой прижал обветренные губы к ее, воспаленным и безответным. Потом осторожно поднял ее на крылечко и поставил на ноги. Стукнул в дверь.

Принарядившийся в белую рубаху Никанор Ильич зашмыгал около накрытого белой скатертью стола.

В русской печи вели огненную басовую ноту, пылали дрова. Со вздохом облегчения Варвара села на скамью и огляделась. Дома. Семен здесь, и жив-здоров чудесный свекор. Как тепло и добро на душе!

Никанор Ильич накормил дорогих гостей, вдоволь налюбовался на сына и сноху, потом взобрался на лежанку и заснул.

Притушив лампу, Семен взял Варвару на руки — боялся потерять ее хоть на миг.

— Спать надо, Сема. Завтра нам чуть свет в отряд идти, — не отвечая на его поцелуи, вяло сказала Варя.

Семен, ждавший горячей ответной ласки, растерялся. Потом все заклокотало в нем, неожиданная вспышка ревности ранила его. Не понимая холодности, удрученный внезапным подозрением, он спросил глухо:

— В отряде у партизан ребята с баловством не лезли?

— Ой, что ты, Семен! — засыпая на верных руках мужа, ответила Варвара. — Они как около иконы ходили, только не молились, — тихо засмеялась она, не ведая, какую тяжесть снял с мужа ее короткий смех. — Спать… спать… Я сегодня верст тридцать по снегу прошагала, если не больше…

Семен раздел и уложил Варвару в постель, подоткнул толстое ватное одеяло и долго без сна лежал около спящей жены.

Стыд жег его щеки. Приревновал, дурень, и в какую минуту? В жизни этого не бывало. Как ударила невесть откуда взявшаяся сумасшедшая мысль. Только о себе думал, о своем желании. Он вспомнил Стешу и почувствовал — краснеет, как молоденький…

В отряд пришла чета молодоженов. Шестнадцатилетняя хрупкая, чернобровая Стеша и ее муж, двадцатилетний увалень Сашка Востриков.

Через месяц в перестрелке с японцами Саша погиб. Стеша не ушла из отряда; поплакала месяца два по мужу, а потом свыклась с потерей, продолжала работать в походном партизанском госпитале.

Семен, когда вырвался от белых, пришел в отряд, рассказал друзьям о безвременной смерти Вари, о своем случайном спасении. Прошло лето, осень. Недавно Семен заметил — часто и внимательно смотрит на него Стеша.

Молодая вдова не умела следить за собой, скрывать чувства. Как подсолнух поворачивает к солнцу свою головку, так и Стеша повертывалась к Семену, где бы его ни встречала. Скоро многие партизаны, не только Семен, стали замечать, как наивно и откровенно она тянулась к нему.

Не сняло, не смягчило тоскливого одиночества Семена и это прямое женское признание. Не обещала ему Стеша простой, беззаветной и доброй любви. Красивая. Может, и красивее Варвары, но не манила, ничем не занозила взгляд. Разве можно ее поставить рядом с гордой Варварой? Варвара первая мужику вызов не позволит бросить: около нее походи да походи. Работящая? Правда, в этом Стеше не откажешь. Но куда ей до быстрой в труде Вари?! Да нет, все не то, все чужбинка, все не на радость. И строгий, без ответной улыбки, уходил Семен подальше от Стеши.

Однажды Семен ушел из землянки в тайгу. Он брел целиной, без дороги, по рыхлому, пушистому снегу. Шел без цели, без дум — остаться наедине с безмерным горем, точившим, бередившим одинокое сердце.

Бессмертный вышел на опушку леса, присел на пень.

На небольшой поляне, расстилавшейся перед Семеном, около старой, раскидистой ели, покрытой седым мхом, встретился хоровод молоденьких пушистых елочек. Снег так густо лег на деревца, что неокрепшие ветви гнулись к земле под его тяжестью.

Семен протянул руку и оторвал ветку с елочки, росшей около пня. От грубого рывка деревце качнулось, рассыпчатая охапка снега, сверкая на солнце разноцветными блестками, посыпалась с елочки, обнажая блестящую, словно лакированную, зелень хвои.

Чистая, никем не тронутая белизна поляны, славные коротышки елочки по пояс в сугробах, смолистый запах хвои, растертой между пальцами, — все это хлестнуло в душу Семена памятным, дорогим воспоминанием.

Да! Варвара на снегу. На коленях. Варвара!

Семен притих, ушел в прошлое.

…Зимний день кончался. Розовое закатное солнце. Розовый снег на поляне и деревьях. Светлая красота розового зимнего леса усмирила, утихомирила душевную тоску…

— Семен Никанорыч! — тихо окликнули его.

Бессмертный вздрогнул и поднял голову. Перед ним стояла Стеша. В белой меховой шубейке, повязанная белым платком, раскрасневшаяся от ходьбы на лыжах, она была трогательно юна и хороша в эту минуту. Осыпанная пушистым снегом, освещенная лучами заходящего солнца, она, казалось, искрилась в прозрачном голубовато-розовом закатном свете. Ликующая красота ее смугло-розового лица впервые поразила Семена.

— Откуда вы, Стеша, здесь появились? — удивленно спросил Костин.

— Увидела, как ты пошел в тайгу. Надела лыжи и побрела следом… — прямо, с вызовом ответила она.

Обескураженный признанием, Семен молчал.

— Ну? — вызывающе спросила она. — Понятно?

Семен нехотя повел широкими плечами:

— Да. Как будто понятно.

— Не любите вы меня, — растерянно проговорила Стеша, услышав недоброжелательство в его ответе, и совсем по-ребячьи, жалко спросила: — Совсем не любите, товарищ Бессмертный?

— Не люблю, Стеша, — виновато признался Семен.

— Но почему? Почему? Вы же одинокий. И я одна-одинешенька… Больше года прошло, как убили Сашку. Я так горевала… А сейчас плохо его помню.

— А я все помню, Стеша! — задыхаясь, ответил ей Семен. — Глаза видят. Ладони помнят. Уши слышат… Понимаете?

Стеша прикусила губу, молча думала.

— А если я минуты покоя не знаю? — зло спросила она. — Вы ведь все равно жену не вернете. — И она потянулась к нему порывисто и нежно: — Пожалейте и меня, Семен Никанорович!

Осторожно, боясь обидеть, Костин отстранил от себя Стешу: он почувствовал на миг, что ее порыв отозвался в нем горячей волной.

— Не торопитесь, Стеша. Я еще не обтерпелся, не свыкся с бедой. Я не мальчик, поиграл — и ладно, а вдвое старше тебя…

Стеша пристально смотрела на Семена: нарочито благоразумная, речь его изобиловала холодными рассуждениями: «Будете раскаиваться, если мы окажемся разными людьми…» — так спокойно и обдуманно отталкивал ее равнодушный человек. Она резко повернулась и быстро побежала назад, к землянкам.

Вскоре Стеша перешла в другой отряд. И хорошо сделала. Какое счастье — не поддался он ответной вспышке там, на опушке тайги.

…Не спалось Семену, при слабом свете приглушенной лампы всматривался в Варвару. Худенькая стала. Почти юное лицо. Но около губ залегли четкие скорбные морщины — раньше их не было. Выступили, обострились скулы. Впалые щеки. «Что это? Серебрятся виски! Да, больно стегнула тебя жизнь, родная! — Смугло-розовое лицо Стеши. От сравнения не дрогнуло, не стукнуло сердце. — Варвара сама на шею не бросится. Походи да походи, даром что на вид попроще. С голыми руками не приступишься — спалишь ладонь. Дурак! Дурак старый! К сорока годам подхожу — и приревновал». Семен приподнялся, облегченно вздохнул и легонько, бережно поцеловал жену.

— Спи, хорошая, спи… — шептал. — Нам завтра с тобой уходить чуть свет…

Глаза Варвары распахнулись на секунду.

— Семен! Родненький мой… — не сказала, выдохнула и, улыбаясь, опять смежила очи.

 

Глава третья

Карательный отряд калмыковцев после бесплодных поисков партизан, после опустошительных набегов на мирные деревни и села двигался по глухой, заснеженной таежной дороге, лежавшей в стороне от основного тракта на Хабаровск.

Капитан Верховский и хорунжий Юрий Замятин ехали впереди отряда, лениво переговариваясь и мерно покачиваясь в седлах.

— Заночуем в Темной речке, — сказал капитан. — Утром двинемся в Хабаровск. Надоело до чертиков. Мотаемся как неприкаянные. В Темной речке есть китайская лавчонка. А-фу имеет в запасе контрабандный спирт. Спирта не будет — первачом обогреемся.

Замятин оживился:

— Далеко до Темной речки?

— Часа через два будем.

— А девки есть? Три недели путешествуем…

— Этого добра везде хватает. Слушай, хорунжий, куда девался офицерик, помнишь, все просился идти в полевую гауптвахту — участвовать в допросах красных…

— Какой это офицерик? — лениво процедил Замятин.

— Да не помню я его фамилии. Такой плюгаш маленький, воткнутый в большие бурки. Он еще сына большевика Юрина забил насмерть и после этого свихнулся немного: все он ему мерещился. В психиатрической с месяц лежал. Горячка нервная хватила.

— А-а! Этот… — неожиданно помрачнел Замятин. — Помню. Изрубили его в куски… свои же. Он напросился в карательную сотню, а там народ оказался хреновый, переметнулся на сторону красных. Этот вихлявый, говорят, стал на них кричать, тыкать револьвером. Ну и прикончили. В клочья разнесли!

— Да? Значит, допрыгался хлюпик? — равнодушно выговорил Верховский и невольно оглянулся на отряд. — Шатается наш народ. Частенько в последнее время приходится слышать о переходе на сторону партизан. Ты знаешь об этих случаях?

— Перебегают… — неохотно согласился Юрий Замятин. — Зыбко все стало. Плывет, как в тумане. Дела наши неважнец, — осторожно поглядывая через плечо на двигавшийся позади отряд, продолжал он. — Атаман мечется: Колчак трещит по всем швам! Понятно: если лопнет Колчак, то и наш атаман полетит вверх тормашками, а от нас только брызги останутся. Скучно становится, капитан Верховский. Вот проездили мы больше двадцати суток, а что толку? Баб и ребятишек перепугали, добра хапнули. Партизаны как были неуловимы, так и остались. В какую сторону тайги за ними кинуться? Вот она, дура, стоит, — стена стеной. Их, хозяев, прикрывает, а мы открыты — под дулами едем. Из крестьян, как из мертвых, ничего не выжмешь. Родня все кругом, кто себе враг? Кулачье и то стало воздерживаться: боятся односельчан. Большевики многих кулаков из деревень повыдергивали с корнем за доносы и предательство. Вот почему и заколебались все! Опоры у нас никакой. Едем мы с тобой и не знаем, о чем они втихомолку шепчутся? — Он показал на растянувшийся цепочкой отряд карателей. — Где гарантия, что все благополучно? Возьмут и всадят сзади пулю в спину. Чего им? Перебьют нас, как сусликов, — и айда в тайгу.

Верховский встрепенулся на седле, всмотрелся в даль из-под ладони. Навстречу двигались гуськом лошади, запряженные в сани.

— Юрий! Смотри! Обоз… Сани. Кто здесь может ездить, в стороне от проезжих дорог? Только партизаны. Надо перехватить! Осторожно, чтобы не ускакали. Да, впрочем, где им ускакать от нас, верховых!

Замятин оживился; сразу слетела сонная одурь, овладевшая им от долгой и тряской езды верхом. Он схватил небольшой футляр, висевший на боку, рядом с кобурой тяжеленного кольта, вынул полевой портативный японский бинокль. Приложив его к глазам и всматриваясь в едущих, он произнес разочарованно:

— Трое саней. И в них по одному вознице. Кажется, даже безоружные: ни винтовок, ни берданок за спинами не видно. Может, в санях? Нет, это не партизаны. Кладь какую-то везут.

— Посмотрим, когда подъедут, кто такие. Подождем их здесь. Они неожиданно наедут на нас.

Верховский подал знак отряду остановиться и ждать. Отряд замер как вкопанный. Настороженная тишина. В кристально чистом морозном воздухе отчетливо прозвучал слабый стариковский голос:

— Но-но! Отъелась, ленивая. Но! Сивка-бурка вещая каурка, пошевеливайся! Стара стала, кобылка, ох стара, как хозяин. Еле ноги переставляешь. Хитра… Ты мне дурика-то не строй: будто из всех сил стараешься, ажник трепыхаешься вся, а сама чуток двигаешься, — все отчетливее и отчетливее доносился до отряда дребезжащий голос, беззлобно поругивавший лошадь.

Из-за поворота появились первые сани.

Верховский подстегнул лошадь и подскакал к ним.

Поравнявшись с возницей, он крикнул:

— Останови-ка, дедка, свою вещую каурку…

Изумленный внезапным появлением множества конников, белобородый старик, похожий на деда-мороза, онемело смотрел на Верховского.

Из-под старенькой заснеженной шапки-ушанки смотрели на капитана странно знакомые, зоркие, не по-стариковски неистовые глаза. Широкая борода, прикрывавшая всю грудь, заиндевела. На щеках, обожженных морозом, выступили круглые, как пятаки, белые пятна.

— Щеки поморозил, дедка, три их скорее!

Старик скинул с медно-красных рук меховые великаньи рукавицы и стал растирать щеки.

В это время на поворот выехали вторые сани, в которых сидела тепло укутанная грузная женщина.

— Пошто остановился, Никанор Ильич? — спросила она и осеклась, заметив конников. Рука женщины с занесенным над лошадью кнутом бессильно упала вниз.

Верховский подъехал к ней. Точно! Перед ним была сумасшедшая старуха, которую он, в наказание за заступничество, заставил бегать карьером по темнореченской площади. Она. Как ее? Бабка Палага!

— Ха-ха! — хрипло захохотал Верховский. — Старая хрычовка! Синьора Палага! На счастливого ловца и зверь бежит, удачный рыболов и без приманки удит… А дедка — Никанор Костин? Я и не узнал его. Показалось — знакомый, но и в голову не пришло, что это он. Вот встреча! Юрий! Его сынок мне сотрясение мозга тогда смастерил — помнишь, когда меня привезли невменяемого? — и сбежал. Батя знаменитого Семена Бессмертного, знакомься!

— Не укокошил он тебя, значит? — спокойно посматривая на карателей, с сожалением спросил старик.

Подъехал третий возница, тоже глубокий старик.

— Расскажите нам, дорогие: по каким делам вы едете? Куда путь держите?

Возница торопливо зашамкал:

— Да мы, батюшка, с рыбалки. На подледном лову были. В озерке воду спустили. Рыбку вот домой везем, — приподнял он толстую серую домотканую холстину. Под ней грудой высилась мороженая рыба. — Щучки тут, сазаны, сомы.

— Фью! — свистнул насмешливо Верховский. — Вы, я вижу, мастера в мутной водичке рыбу ловить…

— Почему, батюшка, в мутной водичке? — не понял его глумливого тона старик. — Мы ее подо льдом брали. Вода там как хрусталь…

— Домой, говоришь, дедка? — глядя в упор на третьего возницу, стегнул его вопросом капитан. — А дом где?

— Дом-то? Дом… — замялся возница.

— Ты темнореченский?

— Темнореченский, батюшка, темнореченский!

— Почему же в таком случае вы не домой рыбку везете, а от дома? Тут что-то неладно. Юрий! Осмотри сани! — приказал Верховский.

Замятин легко спрыгнул с коня и осмотрел сани. Мука в двух мешках. Соленая кета. Пудовый мешочек из-под крупчатки доверху набит морожеными пельменями, мужская зимняя одежда.

— Все ясно. К партизанам ехал? Им добро вез? Хотел сынка подкормить пельменями? — четко выговаривая каждое слово, спросил ликующий Верховский.

Неукротимый огонь зажегся в глазах Никанора Ильича, но он, осмотрев с головы до ног капитана, отвернулся от него, смолчал.

— Вот что, Никанор Костин! Хочешь жить — продолжай дорогу к партизанам, вези им запасы!..

Костин, не глядя на сгрудившийся отряд карателей, молча стал заворачивать сани назад, к Темной речке.

— Куда ты, старый хрыч? Почему заворачиваешь? — свирепея от невозмутимого спокойствия Никанора, злобно рявкнул Верховский. — Жить надоело? И тебя и их на веревочку вздерну!

— Я свое отжил. Нашел чем стращать, бесстыдник! Сегодня жив, а завтра жил, — ровным голосом ответил старик. — Я один дорогу к партизанам знаю. — Дед кивнул головой в сторону спутников. — Они там и не бывали, ни Палага, ни Тимофеич: видел небось, следом за мной ехали? С меня и спрос. Они — безвинные.

Выхватив из кобуры грузный, неуклюжий кольт, хорунжий Замятин стал заворачивать пегую, местами лысую от старости кобылу.

— Вези, старый пентюх! Дух вышибу!

Костин безучастно сидел в санях.

— Повезешь? Повезешь? — тыча ему в зубы кольт, допытывался Замятин, тряся деда за ворот полушубка. — Пристрелю, как паршивую собаку!

— Чем напугал, убивец! — Никанор лихо сплюнул кровь изо рта на белый снег. — Да сделай милость, пуляй! Лучше пуля, чем на веревке болтаться. Моя Онуфревна заждалась. Зарок я выполнил, оттрудился перед миром… Я так решил: чем под вашей подлой властью жить да плакать, лучше спеть да умереть!.. — Никанор Костин запел дребезжащим, стариковским баском:

Не бойтесь, рабочие, крестьяне, Железных цепей Колчака: Ведь в нашей стране партизане — Избавят они от врага…

Бабка Палага и возчик Тимофеич упорно стояли на одном: знать ничего не знают, ведать не ведают. Юрий Замятин, несмотря на изрядный мороз, даже взмок — пар пошел от него, — но не мог ничего добиться.

— Едем в Темную речку. Мы попадем туда засветло. Соберем народ, поставим ультиматум: или они выдают нам местопребывание партизанского отряда, или мы повесим этих старых псов… — прерывающимся от сдерживаемого бешенства голосом сказал Верховский.

Сани со стариками пленниками окружила толпа калмыковцев. Нагайками, хохотом и свистом подгоняя впряженных в сани старых клячонок, каратели с шумом и гамом ворвались в Темную речку.

— Собрать народ на площадь! — приказал Верховский.

Калмыковцы рассыпались по дворам, и вскоре на площади толпились напуганные женщины, инвалиды, старики.

Верховский поставил перед ними выбор: или ровно через тридцать минут миряне сообщат ему, где скрываются партизаны, или старики, пойманные с поличным, за их пособничество красным будут повешены здесь, на площади.

Перед односельчанами, окруженные сильным конвоем, стояли плечом к плечу безмолвные, словно высеченные из одного цельного камня, Никанор Костин, бабка Палага и старик возчик.

Толпа сгрудилась, молча смотрела на них. И неожиданно послышался и постепенно стал нарастать тихий скорбный плач. Казалось, оплакивая близких, чуть слышно, но безудержно рыдает один человек-великан.

Верховский, бледный, с подергивающимся лицом, покусывал тонкую верхнюю губу с заостренными вверх черными усиками. Он часто нервно вынимал из кармана часы и нетерпеливо посматривал на них.

И каждый раз, когда он подносил часы к глазам, плач обрывался, замирал. Неужто подошли к концу считанные минуты жизни стариков? Общим вздохом облегчения отмечали люди: нет, не пришел еще роковой, неотвратимый срок!

— Никто и не думает двинуться с места, — прошептал Юрий Замятин, — не выдадут они партизан!

— Я и не жду этого, — мрачно, с хрипотцой в голосе ответил капитан. — Однажды на глазах у матери я пытал ее единственного сына, и она молчала, а знала все, что нас интересовало. Приглядись, прислушайся: они уже пожертвовали стариками, — слышишь, сдержанный погребальный вопль звенит в воздухе? Оплакивают. Спасая партизан, обрекли стариков на смерть. Отступать не приходится. Надо принимать вызов.

Он вынул часы. Щелкнула-открылась крышка. Мертвая тишина упала над смолкшей толпой. Люди, не отрывая глаз, смотрели на приговоренных — прощались.

— Все. Тридцать минут истекло! — коротко отрезал Верховский.

В сухом морозном воздухе громко, как окончательный приговор, щелкнула захлопнувшаяся крышка часов.

— Все! — повторил капитан и деловито показал Замятину на высокие деревенские качели, возвышавшиеся на площади. — Хорунжий Замятин! Прибить сверху перекладину к столбам. Повесить всех троих. Проведешь сам. Я уйду.

— Нет, ты не уходи! Не спеши! — прогремел на всю площадь накаленный гневом голос Палаги. — Ты посмотри на нас. Полюбуйся на дело рук твоих, посмотри, как мы языками дразниться будем! Трясешься как осиновый лист? Боишься, пустоглазый, — презрительно прибавила она, — сниться будем? Антирес к жратве пропадет? Клятый ты, клятый… какая мать тебя родила? Как тебя земля держит? Чего выпучил бесстыжие зенки-то? Струсил?

Слова негодующей, разъяренной старухи разбудили в давно очерствевшем сердце Верховского далекие, полумертвые чувства. Он остановился, посмотрел на старуху.

— Мы с бабьем не воюем! А тем более — с такой ветошью, как ты, старая хрычовка. Отпустите ее. А этих вздернуть. Немедленно!

Конвойные быстро разрубили узлы веревок, связывавших руки старухи, охотно и широко расступились перед Палагой, давая ей дорогу из смертного круга.

Но она, ошеломленная внезапным приказом офицера, дарующим ей жизнь, несколько секунд еще стояла на месте. Потом закинула полу суконного сборчатого старинного полушубка, достала спички, гольдскую трубку. Зачерпнув пригоршню самосада, насыпанного прямо в карман, она набила дрожащими отечными руками трубку и жадно закурила. Все это не пришедшая еще в себя старуха делала машинально, очевидно помимо воли и сознания.

Затем взгляд Палаги упал на Замятина, орудующего у виселицы. Старуха дрогнула всем телом и бросилась бежать. Но потом остановилась, сжав кулаки, кинулась к Верховскому.

— Посмеялся? Посмеялся надо мной? Смертным испугом думал взять? Да люди вы или нелюди? Семьдесят три года отжила на белом свете и не ведала, что водятся на земле такие звери беспощадные, как вы. — Она протянула к Верховскому жалко трясущиеся руки, взмолилась: — Батюшка! Господин офицер! Помилуй стариков безвинных… Миру… народу служили. Понимаешь ты эти слова — мирская служба? Нет! Ты никогда не поймешь простого русского слова, — безнадежно качнула она головой. — Отпусти их! Не скверни чистых поганой веревкой. Им обоим жить часы остались, дай умереть по-человечески…

Палага повалилась на снег. Платок сбился с головы. Касаясь лбом заснеженной земли, старуха молитвенно протянула вспухшие от веревок руки к капитану, но, увидев его безучастные глаза, бесстрастное, барское лицо, пошатываясь, поднялась на ноги. Мольбы бесполезны: нельзя разжалобить нечеловека. Коротко вздохнув, бабка Палага бросила уничтожающе:

— Ржавое, железное сердце у тебя, пустоглазый. Постучи по нему — зазвенит. Будь ты трижды проклят, Каин-братоубийца…

Она, еле передвигая ноги, заковыляла к виселице, на которой уже болтались две веревки с крупными петлями на концах. Калмыковец-палач суетился около них, подставляя под каждую петлю обрубки круглых бревен.

Стариков подвели к месту казни. Никанор Ильич шел широко и свободно. Возчик не отставал от него.

Остановившись около петли, Костин посмотрел на односельчан и, сняв шапку, обнажил седую голову. Мирным, обычным тоном дед обратился к народу:

— Миряне! Моим родным, сыну Семену и Варваре-снохе, передайте обо мне потиху, чтоб не пужать… мол, сподобился за мирское дело мученической кончины Никанор Ильич Костин. Посылает он детям своим нерушимое родительское благословение… Простите меня, миряне, коли кого обидел словом или делом! — и он земно склонился перед безмолвной толпой.

Старик возчик следом за ним поклонился миру.

Неожиданно из толпы крестьян вырвалась пожилая простоволосая женщина и бросилась к нему.

— Батя! Батяня! — залилась она горючими слезами.

— Не плачь, Нюшка, не плачь! — прошамкал старик, пригладил растрепанные волосы дочери, поцеловал в губы, щеки, лоб. — За кровное гибну, за сынков. Хорошо помираю, дочка, — на большом миру, с чистой совестью. Вам за меня краснеть не придется. Внуков, внуков перед смертью не повидал! Иди, Нюша, иди отсюдова, не мучай себя. Платок накинь на голову, простудишься в такую-то стынь. Иди, доченька…

Женщина набросила платок, пошла было к толпе.

— Погодь, Нюша, погодь! — окликнул ее старик и сбросил полушубок. — Возьми шубенку-то. Пропадет без толку. Ребятишкам твоим пригодится: все голы, босы…

— Одень, одень, батя! Холодище! В одной ведь рубашке! — в ужасе подняла руки дочь.

— Бери, говорю! — прикрикнул отец. — С мертвяка брать — верно, нехорошо. А я еще живой. Какой мне теперь холод, доченька?

— Кончай, Юрий, скорее эту волынку! — нервно и нетерпеливо сказал Верховский. — Слышишь, опять вой подняли! Прощаются с обреченными. А ведь они их сами обрекли?!

И действительно, над толпой крестьян вновь зазвенел чей-то серебряный погребальный вопль, которому вторили новые и новые голоса. Уже чуть стемнело, и чудилось — вопит и стонет не только толпа на площади, но и ледяная река, и далекий лес…

Замятин свирепо рявкнул на замешкавшегося палача. Тот велел старикам встать под петли, на бревна.

— Прими, господи, душу раба твоего… Онуфревна! Мать… Иду… — крестясь перед кончиной, негромко позвал Никанор Ильич.

Палач накинул на худую, сморщенную шею Костина петлю и пинком выбил из-под его ног бревно. Тело Никанора Ильича, конвульсивно содрогаясь, закачалось в воздухе. Рядом с ним через минуту висел старик возчик.

— А! А-а! — ахнула толпа.

Тонкая, высокая нота, как игла, прорезала воздух и зазвенела: бабка Палага горестно оплакивала гордую гибель друзей, павших во имя праведного дела.

Мороз пробежал по спине Верховского. Не оглядываясь на толпу, он приказал Замятину:

— Кончай! Разгоняй их поскорее!

— По дома-ам!! Предупреждаю: ни один человек не должен выходить до утра из хат! Стрелять будем без разговоров. Трупов не снимать, пока мы не уедем…

Темнореченцы торопливо разбегались по домам.

Ветер стих. Тяжелые снежные тучи нависли над непокорным селом. Крупными хлопьями падал снег, покрывая плотной пушистой пеленой перекладину, тела и лица мертвых стариков.

Бабка Палага отделилась от бегущей по домам толпы и, не глядя на палачей, подошла к виселице. Покачав головой, она взяла бессильно обвисшую вдоль тела, оттрудившуюся руку Никанора Ильича. Бережно стряхнув с нее снег, она приложилась к ней. Потом поцеловала руку старика возчика и непримиримо, ненавидяще швырнула в карателей тяжелые, как гири, слова:

— Радуйтесь, губители! Знаете вы, каких золотых людей казнили? Чего добились? Совесть все равно осталась. Совесть не убьешь… Ироды вы, каменные сердца! — И опять двинулась прямо на карателей.

Калмыковцы, как и в первый раз, расступились, давая дорогу старухе. Несогнутая, прямая, с сухими, пылающими глазами, она грузно прошагала мимо них.

Вечером, когда почти совсем стемнело, группа перепившихся калмыковцев пришла на площадь.

Снег безостановочно продолжал падать. В молочной пелене его чуть маячили тела повешенных.

Калмыковцы проткнули штыками мертвые стариковские тела и с хохотом вбили в трупы мороженую рыбу.

— Вот тебе, дедка, подледный лов! — орал зверообразный парень и воткнул в зубы мерзлой щуки окурок. — Закуривай! Прижигай цигарки!

В эту секунду из-за высокого снежного сугроба, возвышавшегося недалеко от виселицы, взметнулись две небольшие фигурки:

— Бей в средину, Борька! В средину бей! — возбужденно шепнул небольшой паренек стоящему рядом товарищу и метнул в толпу веселящихся калмыковцев японскую гранату.

Раздался взрыв. Другой. В группе калмыковцев послышались крики, стоны.

— Бей, Борька! Бей белую гадину!

Снова один за другим раздались два взрыва.

— Тикаем! Тикаем! А то очухаются!

Пареньки стремглав бросились с площади и исчезли, растворились в снежном молочном тумане.

Когда калмыковцы пришли в себя, на площади уже никого не было. Четыре карателя были убиты наповал, двое отделались легкими ранениями. Разъяренные калмыковцы обыскали площадь, но безрезультатно.

О случившемся немедленно доложили Верховскому.

— По-видимому, партизаны! — заметно струхнул он и приказал Замятину выставить усиленные караулы.

Потом капитан исчез куда-то и вскоре вернулся мрачный и озабоченный.

— Юрий! Надо проверить все караулы. Как бы мы не попали в засаду. Очевидно, что-то произошло в Хабаровске за время нашего отсутствия. Я был у одного здешнего человека. Он мне сказал, что всего два дня тому назад здесь, в селе, были партизаны, целым отрядом. До чего, значит, осмелели, если позволяют сосредоточиваться так близко от Хабаровска!

Верховский и Замятин, проверив караулы, остановились в первой попавшейся избе и стали пить самогон.

— Баба-то, оказывается, не подохла… попал впросак я с ней дважды, — жаловался захмелевший капитан.

Он рассказал хорунжему историю с поимкой Семена и Варвары Костиных.

— Промашку я дал. Не прими ее за мертвую, они оба-два были бы в моих руках. В другой раз не уйдут… От Верховского не уйдешь…

Друзья-парнишки — Димка, сын Марьи Порфирьевны, и Борька Сливинский, сын темнореченского церковного дьячка, — забрались на теплую русскую печь и жарко шептались.

— Попали мы в них! Слышал, как кричали? — возбужденно спрашивал Димка, порывисто дыша от стремительного бега. — Если бы они нас поймали, наверно, головы бы нам поотрывали?

— Поотрывали! — убежденно ответил Борька. — Ревели, как бугаи. Наверно, убитые есть?

— Борька, а гранаты нам как сгодились! Мы их ловко тогда у япошек слямзили. Они и оглянуться не успели.

— А вдруг там главный был? Капитан этот высокий, злой, что ими командовал? Вдруг в него мы угодили? Вот бы здорово. За деденьку Никанора…

— Нет, его не видать было. Он мужик здоровенный, мы бы его сразу приметили. Борька! Айда в тайгу, к партизанам? Найдем Семена Костина. Пущай он этого гадюку изловит и тоже на веревку повесит!

— А как мы их найдем? Ночью в тайге заплутаемся…

— Я знаю, как их найти! Они около Золотого ручья, в балке, укрываются. Дядя Ваня с мамкой шептался, она им весточки пересылает, а я догадался. Пойдем, Борька! Одному ночью в тайге боязно.

— Нет, Димка, сегодня нельзя. Сейчас по домам сидеть надо. Может, они с обыском пойдут. Кто, мол, гранаты бросил? А нас дома нет, подозрить могут. Мать с ума сойдет — куда, скажет, на ночь глядя запропастился? Подумает еще, что калмыковцы схватили. Страху не оберется. Пойдем завтра с утра. На лыжах. Я не знаю, где этот Золотой ручей?

— Да знаешь! Где проливчик Шалый заворачивает около трех берез, так оттуда прямо на Черную сопку надо шагать — аккурат к Золотому ручью выйдешь. Найдем. Я сразу все смикичу! Захватим хлебушка, и как рассветет — айда! Идет, Борька?

— Идет!

Утром пареньки встретились у Димкиного плетня. Осторожно, минуя патрули и караулы, они выбрались из Темной речки и припустились на лыжах в тайгу. Часам к двум дня, выбиваясь из последних сил, они выбрались к Золотому ручью. Здесь стояла белоснежная тишина. Не было ни малейшего признака человечьего жилья. Белые, не тронутые ничьим следом сугробы, деревья под тяжелой, плотной ватой обильного снегопада.

— Куда теперь, Димка? — растерянно спросил Борька, взглянув на тоже озадаченного друга. — Дальше куда?

Димка, убежденный, что Золотой ручей встретит его с распростертыми объятиями, он увидит знакомые лица партизан, Ивана Дробова, Лесникова, смущенно молчал.

— «Я сразу все смикичу»! — передразнил Борька. — Вот тебе и смикитил!

— Придется возвращаться. Не знаю, куда дальше идти, — тяжело вздохнув, признался Димка и виновато посмотрел на Борьку: тот снял шапку и вытирал влажное лицо, шею, лоб. Тайная гордость Борьки, «чубчик, чубчик, чубчик кучерявый» исчез: обвис над белым лбом вихор белесых, примятых шапкой волос.

— Айда! Двигаемся, а то припоздаем.

Друзья поднялись, взяли в руки палки.

— А ну, погодьте-ка, ребятки! — остановил их знакомый голос, раздавшийся совсем рядом, из-под земли.

Пареньки оглянулись. Никого не было!

Димка первый обнаружил сидевшего, зарывшись в сугроб, с винтовкой в руках, Лесникова. Он выкарабкался из снежного домика и расправил затекшие плечи.

— Хо! Старые знакомые! Борька! Димка! Вы это откуда и куда? — добродушно посмеивался старик над изумлением ребят, не пришедших в себя от его окрика. — Напугались, орлы? Как вы здесь очутились?

— Мы в отряд, дядя Силантий! — произнес оробевший Димка.

— В отряд? А зачем? — строго спросил Лесников. — Семена ищете? Рассказать о Никаноре Ильиче?

— О нем! — в один голос ответили ребята, удивленные тем, что Силантий угадал цель их прихода. — А вы разве уже знаете?

— Знаем! — вздохнув, ответил старик. — Худая весточка по ветру летит. Идемте!..

Он углубился в лесную чащу. Минут через десять, дойдя до поваленной сосны, дед троекратно прощелкал, подражая щелканью птицы. Из-за деревьев показался вооруженный партизан.

— Веди ребят к Сергею Петровичу. Я с караула не могу уйти, — распорядился старик.

Партизан повел ребят по одному ему ведомым тропам, и через полчаса они оказались на небольшой поляне, где были вырыты землянки партизан.

Со жгучим любопытством осматриваясь кругом и захлебываясь от наплыва множества чувств, ребята спустились по ступенькам и остановились перед небольшой дверкой — входом в землянку.

— Здорово! В самую землю врылись! — восхищенно шепнул Димка и открыл дверь.

В землянке командира топилась железная печурка. Остро пахло хвоей от сосновых и еловых веток, набросанных на земляной пол. Пареньки онемели: за небольшим, сбитым из досок столом сидела Лерка и ела дымящийся суп из жестяной мисочки.

«Вот тебе и раз! А мы-то воображали, что первыми известим партизан!»

Сергей Петрович встретил своих учеников приветливо. Расспросил подробно обо всем, что творилось на селе, и молвил:

— Валерия нам уже подробно изложила. Она опередила вас, ребята. Уже с час, как пришла. Тоже не могла усидеть дома. Помощники вы мои славные… А что такое случилось на площади, не знаете?

Пареньки, конфузясь, рассказали, как они сговорились идти вечером на площадь, чтобы снять с веревок тела повешенных, и как на всякий случай захватили с собой гранаты, украденные еще летом у японцев. Когда калмыковцы стали глумиться над телами повешенных, ребята не сдержались и бросили во врагов гранаты.

— Вот оно что?! — уважительно посматривая на них, произнес Сергей Петрович. — Доброе дело сделали, а доброе дело — навек. Да у вас, я вижу, орлиные крылышки подрастают! Кто уничтожил хоть одного врага отчизны — прожил не даром! Молодцы, ребята! Врага никогда не следует прощать. А как вы думаете, попали в них?

— Кажись, попали! — неуверенно ответил Димка. — Кричали они там здорово! Мы в них бросили, а сами драла с площади. Поймают — головы поотрывают…

— Правильно сделали: они бы вас не помиловали. И не только вас, а и ваши семьи. Воевать надо с умением, не стыдно временно и отступать, лишь бы добиться победы. Зачем же вы сюда пришли?

— Дяде Семену рассказать, — единым духом выпалил Димка, — пущай он за деда Никанора отплотит! Жалко деденьку… — неожиданно для себя заплакал парнишка: сдал после пережитого напряжения.

Следом за ним зашмыгал носом и Борька.

— Жалко, конечно, ребята! Бесценный старик был, — серьезно ответил учитель, делая вид, что не видит их слез.

В землянку спустился Семен Бессмертный. Он поздоровался с ребятами и обратился к Лебедеву:

— Явился по вашему вызову, товарищ командир.

— Вот ребята пришли, Семен Никанорович! Подтверждают все, что нам сообщила Валерия. Я не возражаю, чтобы вы отобрали несколько человек из отряда и попытались нагнать отряд Верховского. Но, откровенно говоря, считаю, что небольшому количеству людей опасно вступать в стычку с большим и вооруженным отрядом калмыковцев. Нельзя рисковать вашей жизнью и жизнью товарищей. А дать вам большее количество людей я в настоящее время не имею права. Операция, которую мы подготавливаем, требует значительных сил. Распылять отряд невозможно.

На мрачно-угрюмом лице Бессмертного появилось необычное для него выражение замкнутости и обиды.

— Конечно, не заслужил батька мой ничем перед отрядом! Пущай, как всем опостылевший пес, на веревке болтается! — в полной запальчивости сказал он. — Я так полагал, что семейство наше…

— Семен Никанорович! — повелительно прервал его командир отряда. — Ни ваших личных, незаменимых заслуг перед отрядом, ни заслуг Никанора Ильича мы никогда не забудем. Но прошу вас убедительно — поймите, сейчас не время! Я вам не все сказал. Сегодня в отряд приедет товарищ Яницын — договариваться об окончательных сроках предстоящего нам задания. Мы ничего не добьемся погоней, на которой вы так настаиваете. В сегодняшних условиях это бесполезное лихачество, партизанщина! Подумайте хорошенько над моими словами, дорогой Семен! — задушевно продолжал Сергей Петрович, внимательно посматривая на Бессмертного. — И запомните: отец ваш не умер, а живет! Отныне он стал героем народным — воином, бесстрашно встретившим смерть от руки презренного врага, но не сдавшимся, не склонившим головы перед палачами. Над такими людьми, как Никанор Ильич, бессильна смерть…

Бессмертный долго молчал, боролся с собой. Потом мрачно согласился:

— В запале я, Сергей Петрович. Как узнал, что они с батькой моим сделали, готов был не рассуждая один за ними кинуться. Отца, двух братьев, сына они в моей семье убили. Мать в могилу тоже горе свело. Сердце рвется на части, горит! Верховский. Бандюга! Плохо я его тогда, видать, стукнул. Ожил, дьявол. Своими руками на куски разорвал бы вешателя-душегуба! На такого древнего старика руку поднял! Да неужто мы с ним не встретимся на узкой дорожке? Вы правы, товарищ командир, нельзя сейчас на это дело людей отвлекать. Разрешите уйти, Сергей Петрович?

Бессмертный вышел, но через несколько минут вернулся:

— Товарищ командир! Бабка Палага приехала! Прямо со всем скарбом…

Сергей Петрович набросил на себя полушубок. Ребята выскочили за ним следом.

На поляне стояли сани с впряженной в них сивкой-буркой вещей кауркой. Около бабки Палаги, оживленно переговариваясь, толпились партизаны. Заметив Сергея Петровича, старуха тяжело шагнула к нему:

— Принимай имущество, вещи, пищу, Сергей Петрович. Все разыскала после разбойников. Знаешь ты уж про нашу беду? Уехали они от нас утречком, я все собрала — да к вам. Бросили все, а упокойников своих с собой утортали.

— Каких покойников?

— Бонбы в них агромадные кто-то кинул на площади. Четверых на месте уложил. Не пикнули. Над нашими мертвыми-то что они учинили? Над телами надсмеялись, вурдалаки, — это ли не последнее дело? Как хочешь, Сергей Петрович, гони не гони, я от вас не уйду. Не могу я теперь в покое жить, вся как кипятком ошпарена — живого места на мне нет от обиды и скорби. Увидала я сегодня, какую над Никанором Ильичом они издевку сделали, побросала на сани свои манатки — и сюда. Дай мне охолонуть, а если прогонишь, то не стерплю, как тигра на них кинусь! Только не хочется без толку голову сложить… Меня они жить оставили — покаются. Я тебе пригожусь не только кашеварить. Пошлешь куда — на коленях, да доползу, исполню. Я за Никанора и Тимофеича век доживать осталась. Значит, я теперь втройне сильная. На веревку Никанора Ильича вздернули, на веревку! — взвыла, без слез зарыдала Палага.

Семен Бессмертный повернулся и зашагал в тайгу.

Прищурив близорукие глаза, Лебедев внимательно проследил за его уходом, похожим скорее на бегство.

— Оставайся с нами, бабушка Палага! — согласился командир: понял по непреклонному выражению ее лица, что решение принято безоговорочно, никакие доводы не помогут. — Оставайся, родимая.

— Спасибо, Сергей Петрович, — растроганно поблагодарила бабка Палага и бросилась разгружать наполненные доверху сани.

Лебедев возвратился в землянку, накормил Борьку и Димку, напоил их горячим крепким чаем.

— А теперь собирайтесь в путь-дорогу, ребята. Вам здесь оставаться нельзя. В селе следите в оба: если будет что-то важное, из ряда вон выходящее, связывайтесь с нами только через Валерию. И впредь держитесь, — соблюдая, конечно, крайнюю осторожность, — партизанского боевого обычая: чем смог, тем и сбил врага с ног. До свидания, мои орлята. Поручаю вам Валерию. Доставьте ее домой в целости и сохранности. Поторапливайтесь, скоро будет темнеть, не задерживайтесь.

Ребята неохотно оделись и вышли из землянки. Димка, приладив получше лыжи, придирчиво проверил, как сидят лыжи на ногах друга.

— Лерка! А ты как? Без лыж пришла?

— У меня их нет, — сконфуженно ответила она, — я так шагала, дорогой шла. Я здесь несколько раз бывала… еще летом… Лесников приказывал: «Ежели, говорит, какая беда на селе случится, беги ко мне». Я и ходила. Мы с маманей полночи не спали, все о деденьке Никаноре кручинились. А чуть посветлело, она меня проводила за околицу, я сюда пошла.

— Готовы, ребята? — спросил Сергей Петрович и, обернувшись, крикнул выходившему из землянки Бессмертному: — Достал, Семен Никанорович?

— Достал, Сергей Петрович! — ответил Семен. — Хорошие саночки. Только бы нам не попало за них от Лесникова. Заворчит старик: зачем без спросу взяли?

— Ничего! Как-нибудь отговоримся! — добродушно улыбнулся командир.

Взяв из рук Семена веревку от небольших деревянных санок, Сергей Петрович сказал паренькам:

— Димка! Вы с Борисом поедете на лыжах. У Валерии их нет. Повезете ее вдвоем на санках.

— Ура! Идет! Мало я ее катал? Мы, как рысаки, ее до дому доставим! — весело завопил Димка.

— Нет, ребята, вы ей не давайте все время сидеть в санках. Шубенка на ней плохонькая, а мороз к вечеру крепчает. Продрогнет. Вы ее вывезете на твердую дорогу и заставьте пробежаться. Согреется — тогда опять везите. Ну, тронулись в путь.

Через час Сергей Петрович и Семен Бессмертный вывели ребят на широкую санную дорогу и, указав кратчайший путь на Темную речку, простились с ними.

— Да-а! — произнес в раздумье, глядя им вслед, учитель. — Наш народ поставить на колени? Да никогда!

И Семен от этих простых слов командира почувствовал, как поулеглись, поостыли его тревоги и страдание, точившие сердце с момента известия о мученической смерти отца. Он слушал слова Сергея Петровича, и перед ним вставал Дальний Восток, тысячи и тысячи людей, поднимающихся в неудержимом порыве на смертный бой. «Учитель. Один-одинок человек. Ни кола ни двора. А раньше всех встал за Россию, за край наш бороться. Алмаз чистый! Ничего у него нет кроме народа, его горя, его борьбы. Потому люди и чтут свято каждое слово, каждый приказ боевого командира. Идут не оглядываясь: он только на праведное, справедливое дело их поведет…» — думал партизан Бессмертный, поглядывая на спутника, неброского внешне, скромного человека с близорукими глазами.

 

Глава четвертая

Вечером на поляну, вокруг которой были вырыты землянки партизанского отряда, вихрем влетела, раскидывая во все стороны снег, упряжка заиндевевших гольдских собак. К нартам были прицеплены широкие сани, на которых высилось несколько полных мешков.

Управлял упряжкой гольд Иван Фаянго. На нартах рядом с Иваном сидел Вадим Яницын. Фаянго гортанным окриком остановил разбежавшуюся упряжку, затормозил нарты шестом и сказал другу-побратиму:

— Приехали, Вадимка. Ходь до фанзы. Замерз, однако?

Вадим направился к землянке Сергея Петровича.

Партизан Фаянго, малорослый, ловкий, крепко сбитый старик со скуластым кирпичным, почти коричневым лицом, на котором весело и лукаво поблескивали узкие, с косым разрезом черные глаза, степенно, за руку, здоровался с обступившими его со всех сторон высыпавшими из землянок партизанами.

— А! Ваня! Сколько лет, сколько зим не видались! Ты к нам и глаз не показываешь! — похлопывая его по плечу, пританцовывал на морозе Силантий. — Ох какая на тебе кухлянка богатая. Видать, камчатской работы? Ишь олешка разрисовали, узор на узоре! Разбогател, видать, Ваня Фаянго?

— Когда Ваня Фаянго богатым был? — простодушно посмеивался гольд. — Ты наскажешь, Силашка! Кухлянка добрая. Камчатская. Вадим-дружок надел. Мы с ним, однако, день-деньской гоняем. А на мне тулупишко драный. Вадим раздобылся кухлянкой. Говорит: «Носи ты ее, друг-побратим. Заморожу тебя — перед бабушкой твоей отвечать неохота…»

— О, Фаянго! Папаша Фаянго! — обнял старика Иван Дробов. — А я слышу Ванин голос и ушам своим не верю. Здоров, старикан! Как тебя ноги носят?

— Однако, носят еще, не жалуюсь, — улыбался во весь рот Иван Фаянго, радуясь встрече с друзьями, которых он знал многие годы. — Зачем ты, Ванюшка, без шапки выскочил? Мороз хватает!

Иван Дробов тряхнул шапкой курчавых русых волос, сверкнул глазами.

— Какой мороз надобен, Ваня, чтоб меня хватил? Градусов, поди, с тыщу! Ну как, Фаянго, охотился в эту зиму? Соболевал?

— Где там! — махнул рукой гольд. — Целыми днями с Вадимом на нартах носимся. Сегодня в третье место приехали. Старуха только своими руками сыта, я ей эту зиму совсем никудышный добытчик!

В дверь землянки выглянул Сергей Петрович:

— Фаянго! Ты чего там застрял? Иди скорее!

— Иду, Сережа!

Иван Фаянго привязал к деревьям упряжку, снял с тока — нарты — мешок с мороженой рыбой и бросил корм голодным, набросившимся на рыбу, зарычавшим друг на друга собакам.

— Но! Но! Однако, не балуй! — сердито прикрикнул старик на двух вцепившихся друг другу в загривки собак и ткнул их длинным деревянным шестом.

Собаки с визгом отскочили и вновь бросились на пищу. Только одна собака, не бывшая, очевидно, в упряжке, стояла горделиво и отчужденно в стороне и настороженно, будто ожидая особого приглашения, смотрела на старика.

— Селэ-вуча! Ходь! Сюда! — крикнул ей Фаянго и указал на порог землянки Лебедева.

Поводя острыми сторожкими ушами и выжидательно глядя в глаза хозяину, собака, поджав под себя широкий пушистый хвост, улеглась недалеко от входа.

Следом за Фаянго в землянку ввалилась толпа оживленных партизан. Сбросив с себя широкую, не по его фигуре, оленью кухлянку, Иван Фаянго оказался в национальном гольдском костюме, богато изукрашенном блиставшей яркими красками вышивкой. Искусный орнамент, изумительная красота и тщательность отделки узоров — дело прославленной по гольдским стойбищам вышивальщицы Анны Фаянго, жены Ивана.

Сбросив с маленьких рук кожаные, тоже расшитые рукавицы, Иван Фаянго потрогал приплюснутый нос, степенно разгладил реденькую бороденку и усы. Простодушно поглядывая раскосыми, узкими глазами на хозяина землянки, лукаво посмеиваясь, он неожиданно запел-заговорил речитативом, притопывая небольшими ногами, обутыми в меховые оленьи унты:

— Однако, здоровенек будь, Сережа! Здоров был, Силашка! Здоровы будьте и вы, сверху и снизу, с Амура, Уссури и Тунгуски приехавшие люди! Хорошенько, в два остро поставленных, как у Селэ-вучи, уха, слушайте мою короткую простую песню. О чем может рассказать, что знает бедный нанай — земной человек? Нанаец — земной человек, кроме бедного стойбища, нищего темного жилища с окнами, затянутыми рыбьей кожей, что хорошего видел и слышал?

Нанаец — земной человек — ловит в реке осетра, калугу, сазана, кету, горбушу!

Нанаец — земной человек — охотится на белку, соболя, кабаргу, козулю, изюбря!

И дед так жил. И отец так жил! Я, сын, так жил — в окне через рыбью кожу света не видел…

— Ванюша, — перебил его учитель, — а ты-то чего ради на старости лет в партизаны подался? Сидел бы около своей бабушки, охотился.

— Ой, какой ты, дружок Сережка! — хитро прищурился на него нанаец. — Мне Вадимка все объяснил. Целую ночь мне глаза открывал.

Всю жизнь Ваня Фаянго трудился: кету ловил, охотником был, гусей-уток стрелял, зверя в тайге промышлял. Однако, тыщу сохатых убил, а сколько соболя, белки носил — и не сосчитаешь. На нартах мешками возил. А все Ваня Фаянго бедный, все живот пустой кричит. И бабушка Анна голодная. И сынок Нэмнэ-Моракху голодный. Все за долг уходило.

Китаец нам из Сан-Сина товары возил — дабу, табак, буду, ханшин. Зиму целую охочусь, а все долг не убывает. Китайца, однако, убили, его хунхузы ограбили и голову отрубили. Стал нам дядя Петя товары возить. Опять долг растет.

А вот пришел, позвал побратим Вадимка Яницын наная Ванюшку Фаянго: «Идем, друг Иван, дело делать! Идем толстых купцов, вредных царских чиновников, жирных скупщиков пушнины из ружьишек бить! Заездили они совсем народ: совсем дышать ему не дают». Вадимка мне сказал: «Помогать партизанам будешь — весь долг тебе скостят. Сам меха продавать будешь, кому хочешь. Богато жить будешь». Однако, Вадимка правду сказал: кухлянку камчатскую видел — ношу! Одна беда: Вадим шаманов ругает, а как без шамана жить? Кто охоту богатую у духов выпросит? Нет, Вадим, однако, мало ты еще об этом думал…

Ваня Фаянго большой век живет, большой век гольдом его обзывают, гнушаются, а он нанаец — земной человек и от неправды купца, скупщика, промышленника много зла терпел. Ай, Вадимка! Ай, побратим! Поеду с тобой к людям, которые неправду бьют! Вот и носимся на нартах теперь с Вадимкой. Вот вам и вся моя простая короткая песня.

Горе у меня: Иван Фаянго старый стал, болеть стал — Аннушка Фаянго травами лечит, а все дух захватывает, голоса не хватает, голова ослабла, мало слов стал помнить.

Прошу я всех: не сердитесь, не судите с гневом за это старого охотника Ивана Фаянго. Будто через бурный порог на оморочке, сюда со слезами едва приехал: дно тока — нарты — провалилось, собаки в упряжке устали, истомились, ремешки перетерлись-полопались, шест-погонялка иступился, и я здесь, с вами, очутился! Однако, еще раз здоровы будьте, с верху и с низу рек приехавшие люди! Здорово, Сережа! — добродушно и доверчиво поздоровался старик за руку с командиром. Потом внимательно осмотрел землянку, в которую все набивались и набивались партизаны, и одобрительно сказал: — Однако, хорошая фанза у тебя, Сережа, большая фанза. Человек сто поместится?

— Ну, сто не сто, а человек двадцать с грехом пополам входит, — засмеялся Сергей Петрович.

— Покормить найдешь чем друзей-побратимов, Сережа? Живот, однако, совсем пустой. Замучит меня до смерти Вадимка: ездим из отряда в отряд, а поесть не дает. Некогда все ему. Найдешь поесть, Сережа?

— Найдем! Найдем! — в тон ему весело отозвался Сергей Петрович. — Юкола есть, каша из буды варится. А бабушка Палага привезла нам сегодня мороженых пельменей. Угощу на славу!

С ворохом нарубленных дров появилась на пороге бабка Палага. Она уже освоилась на новом месте и чувствовала себя как дома в землянке Сергея Петровича, который пригласил ее жить и хозяйствовать в «халупе».

— Чего это так понабивались? Холоду-то напустили, — заворчала было старуха, сбросив дрова к трещавшей железной печурке.

— Гости, гости у нас, бабушка Палага! — откликнулся на ее воркотню Лебедев.

— Гости? — Старуха подняла от печурки седую голову. Строгие глаза ее потеплели. — Ой! Да это никак ты, Ванюшка Фаянго?

— Я сам и есть, Палашка. Ходь ко мне: подарок тебе от бабушки. Вожу с собой неделю — никак в Темную речку не загнем. Моя бабушка ворчит: «Шатаешься по всему свету, а бабушке Палашке подарка не отвезешь».

Фаянго открыл квадратную дорожную сумку, висевшую на стене, и из ее, казалось, бездонных карманов выволок берестяной туесок, украшенный тонким, художественным орнаментом, вырезанным тоже из бересты.

— Красавец туесок какой! — восхищенно всплеснула руками Палага, любуясь мастерской резьбой. — И с крышкой! Хорош — мед держать. Ну, спасибо Аннушке, удружила! Люблю вашу работу: десятки лет простоит — не скоробится, не потечет, и рисунок как тонко вырезан!

— Сережа! — вновь дипломатично намекнул Фаянго. — Я кашу из буды и из чумизы люблю и пельмешки люблю, а моя сука любит юколку. Угости-ка ее юколкой. Мне юколки не надо, она и дома надоела. Угощать-то скоро будешь?

Лебедев засмеялся наивной хитрости друга.

— Скоро, скоро угощу, Ваня!

Покосившись осторожно в сторону переобувавшегося Вадима, Фаянго прошептал Сергею Петровичу:

— Однако, Сережа, живот у меня совсем пустой. Набивать надо — кричать начинает. У Вадима бутылочка есть, самогончик! — И, щеголяя отличным знанием русского языка, старик прибавил: — У меня кончик носа чешется: может, и мне в бутылочку заглядывать?

Лукаво смеялось скуластое открытое лицо старика, прищелкнувшего для пущей убедительности пальцами около сморщенного, выдавшегося вперед кадыка.

— Любишь выпить, Ванюша?

— Сам знаешь, Сережа, однако, вместе в стаканчик заглядывали! — намекающе напомнил старик.

— А где твоя собака?

— Не в фанзу ее тащить, Сережа! На дворе оставил.

— Зови ее сюда. Пусть погреется.

— Она тепла не любит. Однако, позову ее. Накормить надо. Тоже день целый на ногах была и малька в рот не получила.

Фаянго открыл дверь и свистнул:

— Селэ-вуча! Селэ-вуча! Ходь сюда…

На зов хозяина в землянку стрелой влетела великолепная низкорослая, с густой шерстью и широким хвостом собака. Она остановилась около Фаянго, глядя на него умными быстрыми глазами и поводя острыми сторожкими ушами: покорно ждала приказа.

— Какой замечательный экземпляр! — заметил Лебедев, любуясь напружинившимся, мускулистым телом собаки, прочно стоящей на широких, крепких лапах. — Вся как литая! Красавица сука! Таких, как она, и десятка не наберешь во всех стойбищах… Селэ-вуча? Что это значит по-русски, Фаянго? — спросил Сергей Петрович, пытаясь вспомнить слова, которые он знал в детстве.

— Железная сука! — гордо ответил Фаянго. — Железная сука! — Откинув назад длинные, густые черные волосы, заплетенные в косу и перевязанные на концах разноцветными шнурками, Иван добавил: — Однако, этой суке, Сережа, цены нет. Соболевать в тайгу вместе с ней ходим, на изюбря, козулю, кабаргу с ней, на белку с ней. Она да ружьишко — мои первые кормильцы. В верховья заберемся — там на мелких местах рыба бьется, вверх скачет. Селэ-вуча сама из реки на берег зубатку, кету выбрасывает…

Селэ-вуча, чутко насторожив уши, вытянувшись вся, как бы готовясь к стремительному прыжку, слушала хозяина, а умный, внимательный глаз ее уже косился в сторону Сергея Петровича, резавшего на куски вяленную на солнце кету-юколу. Подвижные, влажные, розовые ноздри собаки раздувались, жадно внюхиваясь в раздражающе вкусный запах.

— Однако, зачем ты режешь, Сережа? Чево ты кусков накромсал? Она и сама справится, зубы у нее как железные гвозди, все перегрызут. Почему ее железной сукой назвал? Она, вот те Христос, Сережа, однако, железная. Я сотню верст пройду, и она сотню пройдет — и не жалуется, не устает. Она мне жизнь спасла.

Вот как дело было. Шаман у нас злющий, жадный. Знаешь ты его, однако, Сережа? Сахсае-шаман. Вредный старик — за все ему денежку подай.

По нашему нанайскому обычаю, перед тем как на охоту отправляться, идем мы, охотники, к шаману: «Шамань, Сахсае-шаман, проси у духов хорошей охоты, много битого зверя нам дать!»

Взял Сахсае-шаман гизель — колотушку, обтянутую кожей козули, — начал легонько бить в уичху — бубен.

Завопил шаман, вскочил, как ужаленный змеей, с места, давай скакать, кружиться! Бубен гудит, как колокол на колокольне. Он вопит, лупит по бубну изо всех сил, прыгает все выше и выше.

Охотники тоже кричат, тоже грозят злым духам: «Уходите!» Пот со всех градом льется, задыхаются, устали. Сахсае-шаману труднее всех достается: одет он жарко. Шапка на нем большая, меховая, с волчьими хвостами, на которых погремушки звенят; на шапке по бокам железные рога — вроде оленьих, а впереди пришиты тяжелые медные бляхи с китайскими рисунками. Поверх рубахи надет жилет кожаный; украшен жилет кожаной бахромой. На Сахсае-шамане пояс кожаный, погремушками обшит. На ремнях висят на груди и спине шамана тяжелые медные круги. С такой тяжестью попрыгаешь — устанешь, однако, язык высунешь. Долго-долго, часа два, наверно, так молил-шаманил Сахсае-шаман. Кончил. Сел на циновку — отпыхивался. Уставился вверх, говорит охотникам: «Удача будет нанаям-охотникам. Добрые духи с вами ходить будут. Злых прогнал за Хехцир».

Пошли охотники по фанзам. В то время деньгами я беден был, а дать шкурку шаману не захотел: однако, жирно будет? Все охотники отблагодарили Сахсае за его тяжелую шаманскую работу, а я один поскупился. Сахсае-шаман ничего не сказал, обозлился, решил мне отомстить, дать плохую охоту!

Иду я по тайге знакомой — бывал здесь сто раз, — а ничего не узнаю: перед глазами туман стелется, красные, синие и зеленые шары крутятся, в ушах так звенит, будто кто бревном в бубен изо всех сил лупит.

Отстал я от охотников. Они давно впереди шли. На нартах продукты собачья упряжка везла — тоже вперед умчалась. Хотел я их догнать, хожу-хожу, ищу-ищу, а зимовья найти не могу!

Не выйду — и все! Пропало зимовье, даже будто и не бывало его. Тут я испугался. Погибель меня ждет. Смерть со мной рядом ходит. Злые духи радуются! Знаю — бывал я здесь раньше сто раз, прошлой осенью с гнезд уток и гусей с выводками поднимал. А вот в этих местах бывала у меня обильная добыча. Только соображу, куда мне повернуть, — все пропало!

Летят на меня с громким криком вороны, сороки, чайки, каменные стрижи. Со злостью и без пощады долбят меня жесткими клювами дятлы, носятся, сердятся, клюют, бьют крыльями иволги, зимородки, трясогузки. Слышу в небе клекот: орел крылья раскрыл — спускается. Вцепился железными когтями в мою голову, а клювом бьет по шапке, рвет ее в клочья.

Потом охотники сказали: семь дней я по тайге бегал голодный. Шаман злобу на мне вымещал! Я помирать собрался — идти больше не мог — и упал. Селэ-вуча меня не бросила, за мной бежала, скулила, ночами грела. Видит — дело плохо! Надо Ванюшку Фаянго спасать! Оставила меня, вынюхала, зимовье отыскала. Лает, кричит: «Идите за мной! Ванюшка помирает!» Они — за ней. Подобрали они меня, однако, мертвого: три дня в зимовье лежал, ничего не понимал, и пища вон шла. Они мясо сохатого варили, в рот мне вливали. На четвертый день я охотников узнал, Селэ-вучу, зимовье; туман и круги, как блюдца, красные, зеленые, пропали! Шаман все может! — убежденно закончил Фаянго.

— Просто ты, Ванюша, был болен. Шаман тут ни при чем, — сказал Сергей Петрович.

— Не говори, Сережа, не болтай, чего сам не знаешь!

— Ладно, не обижайся, друг-побратим. Веришь — и верь. Тебя поздно переделывать, — примирительно ответил разволновавшемуся нанайцу Сергей Петрович. — Садись-ка за стол. Об еде даже забыл со своими шаманами… Бабушка Палага, как там дела? Каша из буды сварилась? Готовьте пельмени, скоро вода в ведре закипит, можно будет засыпать.

Партизаны, заметив приготовления к ужину, исчезли из землянки: знали, что угощения на всех не хватит.

— Весь день, с утра еще, когда и куска во рту не было, мне все рыбкой икалось. К чему бы это? — намекаючи, хитровато спросил командир у Силантия.

— Ой! Я и забыл, — лукавит Лесников. — Бабушка Палага! Там на полочке горчица есть и уксус. Приготовьте для строганины. Для дорогих гостей заморозили свежего осетрика и нельму на строганину.

Лесников вышел из землянки, принес замороженную нельму и небольшого осетра.

— Строгать рыбу тебе, Ванюша, — сказал Сергей Петрович улыбавшемуся во весь рот Фаянго.

Вытащив из ножен, висевших на бедре, остро отточенный нож-кинжал, нанаец принялся ловко и быстро строгать мороженую рыбу. Тонкие, почти прозрачные пластинки мастерски настроганной рыбы Фаянго уложил на глиняное блюдо. Оживленно переговариваясь, все принялись за строганину, обмакивая ледяные пластинки рыбы в уксус с горчицей и солью.

— Хороша строганинка! — простодушно закатывал глаза Фаянго. — Ах и хороша! Однако суха, а сухое рот дерет!.. — откровенно поглядывал он на вещевую сумку Яницына.

— Хитер старикашка… — засмеялся, поднимаясь со скамьи, Вадим Николаевич.

Достав бутылку самогона, он разлил ее по кружкам. С восторгом крякнув, Фаянго двумя руками обхватил свою кружку, нюхая ее содержимое и посверкивая разгоревшимися узкими глазами.

— Бабушка Палага, присаживайтесь к нам! — пригласил Вадим хлопотавшую старуху.

— И без меня обойдется. Пейте сами, что там придется на четверых-то?

— Садитесь, бабушка! — настойчиво повторил приглашение Сергей Петрович и прибавил, обращаясь к Яницыну: — Вадим! Оставь полкружки Семену Бессмертному. Он скоро здесь будет.

— Вот удружил так удружил, Вадим Николаевич. Водочкой-то! Мы ее в кои веки не видали, а известно, без росы и трава не растет! — заглядывая в кружку, радовался Силантий.

— Выпьем, друзья, за успех, за успех и победу! — серьезно и торжественно предложил Вадим.

Все чокнулись и выпили. Довольный Силантий с наслаждением жмурился, нюхал кусочек черного хлеба. Фаянго, закрыв глаза, прислушивался, как бежит огненная влага по его усталому, наголодавшемуся телу.

— Огонь-вода! Хорошо, однако, жжет! — довольно бормотал он, поглаживая себя по животу.

— Ванюша у нас не пьет, а ото рта не отымет! — подшучивал над ним Лесников.

Присутствующие невольно расхохотались, глядя на блаженное лицо охмелевшего нанайца.

— Любишь, Ванюша? — спросил Вадим.

— Люблю!.. — восхищенно отвечал Фаянго.

Бабка Палага поставила на стол ведро с кипящими пельменями, и разговор сразу оборвался.

— Вот уплетает так уплетает! — хохотнул Силантий, следя за мелькавшей в воздухе рукой нанайца. — Видать, вы, товарищ Яницын, его в черном теле держите? Дорвался — за уши от тарелки не оторвешь!

— Однако, здорово я набил живот! — удовлетворенно сказал Фаянго.

Узкие глаза его смыкались, но он преодолел сон и вышел из землянки — проверить собак.

— Ходь со мной, Селэ-вуча! Ходь! Будет, побаловалась! — сердито позвал он собаку.

Вернувшись в землянку и выпив две кружки горячего чая с хлебом, Фаянго окончательно разомлел от тепла, сытного ужина, выпитого самогона.

— Однако, я, Сережа, спать лягу! — бормотнул он, не в силах разомкнуть осоловевшие глаза.

— Ложись, ложись, Ванюша! — встал из-за стола Сергей Петрович. Он расстелил на нарах, прибитых к одной из стенок землянки, свой тулуп, уложил старика и прикрыл его оленьей кухлянкой.

— Милейший старик, — сказал Вадим, — мой лучший связной. Все пути и перепутья знает. Ночью и днем ориентируется на местности прекрасно. Поразительная сила и ловкость! А меткость глаза? Ездил я с ним однажды на рыбалку. Как он с оморочки бил ночью острогой рыбу! Ни одного промаха. Точность попадания стопроцентная. Сын его Нэмнэ-Моракху и племяш Навжика тоже были замечательными охотниками и рыболовами. Как сейчас помню их мальчонками. У нанайцев ребята хорошенькие, как игрушки. Ты замечал, Сергей, интересное явление?

У ребят нанайцев кожа нежно-розовая, как лепесток яблони, а как только за пятнадцать лет, как войдут в года, делаются смуглыми, почти коричневыми.

Завязался было разговор о Нэмнэ-Моракху, Навжике, Фаянго и жене его Аннушке.

— Время, друзья, поговорить о деле, — сказал Вадим Николаевич, — я на рассвете должен ехать дальше, поэтому все необходимо уточнить сегодня.

Товарищ командир! На санках Фаянго два верхних мешка предназначены нашему отряду. Гольды подбрасывают в партизанские отряды торбаса, унты, теплые варежки. Женщины расшили их узорами — от души. А остальное — по распоряжению штаба — отвезем в другие отряды. Я за это время объехал с Ваней несколько стойбищ: давно нас ждали, шили, готовили подарки. Милый и добрый народ. А какое радушие!.. Ну, теперь перейдем к неотложным вопросам…

Яницын коротко рассказал присутствующим о задаче, поставленной штабом отряду Лебедева. Долго, придирчиво, шаг за шагом проследили по карте-двухверстке пути следования к месту сбора отрядов для совместного налета на крупную железнодорожную станцию, склады интервентов в тылу врага.

Вадим Николаевич предупредил о трудностях следования по намеченному маршруту, о предстоящих испытаниях, которые явятся проверкой зрелости партизан, их мужества и готовности к ответственным заданиям.

— Наступление рассчитано на ночь, и, пока они там разберутся, мы свое дело сделаем, — энергично излагал Вадим план похода. Проницательные глаза комиссара пронзительно вглядывались в присутствующих и, казалось, читали все, что творилось в душе у каждого.

— Обмозгуем-ка, товарищ комиссар, еще разок: дело не шуточное, — сказал Сергей Петрович, и придирчиво, предусматривая все шансы за и против, партизаны стали вновь разбирать предложенный вариант налета.

«Обмозговывали» долго, сосредоточенно и, внеся некоторые поправки, приняли разработанный план.

После совещания бабка Палага подала им чай, и Сергей Петрович заметил, как внимательно поглядывает она на Вадима. Вот села на маленькую деревянную скамейку, принялась за шитье и нет-нет да и метнет испытующий взгляд на Яницына.

Сергей Петрович подсел к Палаге.

— Это ведь он приезжал в Темную речку при Советах? — спросила Палага. — Марьи Ивановны Яницыной сынок?

— Он, он! Хорошая у вас память, бабушка Палага. Сколько лет прошло, да и долго ли вы его видели!

— Ну, такого ухаря не трудно запомнить. Он хоть и старше сына моего, Николушки-покойника, и обличье другое, а вот чем-то схож с ним — тоже как будто весенним березовым соком налит: все в нем так и ходит, так и бродит! Большевик? Комиссар вашего отряда? О! Какими делами-то заправляет! — уважительно протянула бабка Палага. — Я и вижу — настоящий человек, большое в нем сердце…

— О чем это вы шепчетесь, заговорщики? Уединились ото всех! Вы к нам в гости, бабушка Палага? Неужели сами вещи привезли, а не Тимофеич и Никанор Ильич?

Палага не ответила на его вопрос, заплакала, загоревала.

— Случилось что-нибудь? — всполошился Яницын.

— В Темной речке, Вадим, случилось большое горе. — И Сергей Петрович рассказал Вадиму о казни стариков.

— Жалко товарищей! Обидно! Обидно потерять таких преданных друзей! Сережа! Возчик — Тимофеич? Он?

— Да, Тимофеич!

— Он был связным. Встречался я с ним и в Хабаровске: выполнял он там поручения штаба. У него дочь-вдова с кучей ребят. Тимофеич погиб за народное общее дело. Будь добр, возьми это на себя — я надолго выпадаю из жизни отряда — и поддержи всем, чем можно, его семью…

— О чем разговор? Конечно, будет сделано! — ответил Лебедев.

Яницын присел на скамью между Сергеем Петровичем и бабкой Палагой. Спросил участливо:

— Страшно около смерти ходить, бабушка Палага?

— И не приведи бог… Не сам смертный час страшен, а после, как домой шла. В жар и озноб меня ударило, шаг все прибавляю и прибавляю: а вдруг раздумают и на веревку вздернут? Весь день за шею хватаюсь — все будто петля давит!..

— Хватит об этом, — сказал Вадим. — Поживете теперь с нами, таежными жителями, — мы вам поможем поскорее все забыть. Вы нас должны будете сливанчиком побаловать, шанежкой картофельной…

— Николка, сынок мой, вот так вот шанежки любил, — завздыхала Палага. — Больно ты, батюшка, на сынка моего похож. На Николку. — Она заохала: — Ох похож! Убили его… Никак не свыкнусь, все он, живой, веселый, передо мной…

Чуткий охотничий сон покинул Фаянго: он услышал одышливые вздохи старухи.

— Бабушка Палага, однако, вздыхает? — соскочил проворно он с нар. — Ай, Палашка, ай, крепкая бабушка, над кем ты так вздыхаешь?

Бабка Палага вытирала слезы.

— Никанора Ильича вспомнила, кончину его мученическую, — призналась она, — доси вижу его и Тимофеича в петле…

— Никанорку? Семкиного папашку? Однако, он живой-здоровый. Я его три дня прошло в тайге встречал. Зачем так о нем вздыхаешь, Палашка? Однако, нехорошо так вздыхать, Палашка!

— Ой, Ваня! Ничего ты не знаешь, сердешный ты мой… Нету у нас Никанора. Сгубили его душители народа русского. Повесили вчерась его душегубы калмыковцы на площади в Темной речке.

Детски простодушное лицо Ивана Фаянго сморщилось. Он закачал головой, раскачиваясь на нарах, и запричитал:

— Ой, Никанорка! Ой, дружок! Помер! Ай-ай-ай! Беда-то какая без пули сразила! Ох сволочишки эти калмыковцы — направо-налево хватают. Однако, они простой народ совсем вывести хотят? Никанорка! Ай, Никанорка! Совсем молодой старик был. Однако, моложе меня будет? Я его оморочкой управлять учил…

Открылась дверь землянки. Согнувшись, чтобы не стукнуться головой о притолоку, вошел Семен Бессмертный в распахнутом желтом полушубке. Поздоровавшись с присутствующими, он коротко доложил Сергею Петровичу:

— Ваше задание выполнено, Сергей Петрович. Ответ просили передать устно — завтра в полдень будут у вас.

— Очень хорошо! Благодарю вас, Семен Никанорович!

Иван Фаянго, продолжая причмокивать и покачивать головой, смотрел жалостливо на Бессмертного.

— Однако, Семка, какая беда у тебя грянула! Папашка помер… Ай, Никанорка! Ай, дружок! Я тебе, Семка, копье — геда — подарю. Знаешь мое геда на медведя ходить… Хочешь, новые лыжи подарю? Сам приготовил, крепкие, из бархатного дерева, мехом сохатого обтянул. Ты не горюй, Семка, он теперь, однако, там с Марфой ханшин-водку пьет и сто чашек чумизы ест. Бабушка Марфа, поди, его встретила, угощение приготовила… — Нехитрыми словами Иван Фаянго старался утешить Семена. — Однако, он там с сынком моим, с Сережиным побратимом Нэмнэ-Моракху, встретился, все новости о нас передал. Поди, охотиться вместе будут, на соболя серми — ловушку — настораживать?

Бабка Палага наполнила пельменями миску до краев и позвала к столу Бессмертного.

— Выпей, Никанорыч, с холоду, — сказала она, подавая кружку с самогоном. — Да закуси пельмешками.

— Однако, чего-то опять спать захотел? — простодушно спросил Фаянго и зевнул во весь рот.

— Пора и отдыхать. Завтра дел по горло! — встал с места Сергей Петрович. — Бабушка Палага, давайте сообразим, как будем укладывать гостей…

 

Глава пятая

Упряжка отдохнувших, весело скачущих гольдских собак резво несла нарты с Иваном Фаянго и Яницыным по снежной дороге.

Путь предстоял далекий. Сокращая дорогу, Вадим Николаевич и Фаянго решили ехать трактом, надеясь безопасно проскочить его в ранний, безлюдный час.

Далеко разбрасывая сильными лапами снег, поджарые, привычные к далеким перегонам собаки мчались «с ветерком». Полозья нарт со свистом легко скользили по укатанной дороге.

Неутомимая Селэ-вуча бежала рядом с нартами. Изредка гортанно и певуче покрикивал на упряжку Иван Фаянго. И тогда быстро мелькавшие по сторонам дороги, запушенные снегом и инеем деревья проносились мимо нарт еще стремительнее.

Вадим Николаевич, укачанный безостановочным лётом нарт, дремал, набирался сил. Фаянго тревожно прикрикнул на собак и на полном ходу поспешно затормозил разбежавшиеся нарты. От внезапного сильного толчка Вадим Николаевич чуть не вылетел на дорогу.

— Что такое, Ваня? Почему остановил?

— Селэ-вуча сердится. Не велит ехать, — коротко ответил старик, напряженно следя за ощетинившейся собакой — она с отрывистым лаем металась около них. — Чужого, вредного, однако, чует…

Подставив козырьком руки к глазам, Фаянго всматривался в даль. Потом засуетился, спешно стал заворачивать нарты обратно.

— Ой, Вадимка, однако, на беду наехали. Перед нами на лошадях мужики скачут. Чуть им в хвост не врезались. Однако, они нас заметили, коней обратно крутят…

— Назад! Гони во всю мочь упряжку! — взволнованно распорядился Вадим. — Гони до развилки пути, до Горячего ключа, а там в сторону свернем, тропами поедем.

Они спешно повернули упряжку назад и попадали на нарты.

Иван Фаянго встал на колени и, размахивая в воздухе шестом, пронзительно гикнул на собак. Упряжка сорвалась с места и понеслась. Скачущие им вслед всадники открыли беспорядочную стрельбу.

Беда настойчиво сторожила сегодня друзей-побратимов. Не успели они доехать до развилки таежного тракта, как наперерез им, привлеченная звуками выстрелов, вылетела новая группа всадников, очевидно отставшая от первой. Сзади и впереди были враги.

— Останавливай, Ваня, упряжку… Бросай все… В лес… Они на лошадях, им не пробраться, — вполголоса приказал Вадим.

Нарты остановились. Соскочив с них, Иван Фаянго выхватил кинжал-нож, быстро пересек постромки, освободил на волю собак. Яницын и Фаянго, шагая в глубоком, по пояс, снегу, углубились в тайгу. Снег затруднял их бег. Скинув с себя мешавшую бегу оленью кухлянку, Фаянго подбадривал Яницына:

— Однако, ничего, однако, уйдем, Вадимка! Ты шибче нажимай, дружок-побратим.

Селэ-вуча, бегущая рядом с ними, взъерошив шерсть и оскалив зубы, по временам сердито рычала, чуя погоню.

— Стой! Стой, сволота! Стрелять буду…

Они не оглянулись на грубый враждебный голос и продолжали бежать. В сухом морозном воздухе звонко щелкнул выстрел, и пуля, сбивая на пути заснеженные ветви, ударила в дерево впереди беглецов.

— Однако, Вадимка, стрелять будем? — останавливаясь и легко дыша, как будто и не бежал он только что по рыхлому, глубокому снегу, спросил нанаец. — А то они в спину бить будут.

Вадим Яницын, взмокший от непривычного бега, прислонился спиной к бронзовому стволу сосны, нахмурив брови, смотрел на приближавшихся калмыковцев.

Бежали пять человек. Впереди всех, по следу, проложенному в снегу, скакал, высоко вскидывая ноги, великан калмыковец. «Ну и верзила, как конь скачет», — машинально отметил Вадим.

Он трясущимися от утомления и возбуждения руками выхватил из кармана полушубка револьвер и, прицелившись в великана, выстрелил.

— Ай, мимо, Вадимка! — тягостно выдохнул у его плеча Иван Фаянго. — Стреляй лучше! Однако, зря велел ты мне ружьишко в фанзе оставить. На одну пулю двух бы взял.

Руки упорно не слушались Вадима Николаевича, пули легли мимо цели.

Враги приближались.

— Ваня!.. Фаянго… Уходи, уходи поскорее! Им тебя не догнать. А мне не уйти. Я совсем с непривычки выдохся, — волнуясь и спеша вновь зарядить револьвер, сказал Яницын. — Глупо гибнуть обоим. Иди! Я их постараюсь здесь задержать.

— Ай, Вадимка! Ай, как ты плохо говоришь… — укоризненно сказал старый нанаец. — Как я друга в беде брошу? Вместе, однако, будем! — непреклонно закончил он и встал рядом с Вадимом, готовясь разделить с ним его участь.

— Ванюша! Дружок! — дрогнувшим от сердечного перестука голосом сказал Яницын и достал из внутреннего кармана полушубка бумаги. — Спасай меня! Выручай! Если ты останешься жив, то, может быть, и меня спасешь. А так погибнем оба без толку. Вот бумаги. Беги с ними подальше отсюда. Найдут они их на мне, сразу узнают, кто я, — убьют. Без этих бумаг я еще постараюсь их перехитрить и подурачить. Уходи в тайгу, а потом проследи, куда они меня повезут, и сообщи Сереже. И бумаги ему отдай. Тут очень важные бумаги! Попадут им в руки — много они наших голов поснимают, — вдохновенно придумывал Вадим все новые и новые доводы, чтобы убедить старика, заставить уйти от верной смерти. — Беги, Ванюша, выручай меня от беды…

Иван Фаянго колебался, но ясные, разумные доводы Яницына, по-видимому, убедили его. Пожав руку Вадиму, он неторопливо и певуче произнес:

— Ай, однако, плохие, вредные люди! Вправду побегу я, Вадимка. Потом мы с Селэ-вуча пойдем по следу за тобой. Однако, знать буду, где ты…

— Будь здоров, друг! Иди, иди, Ваня! Прощай! — прицеливаясь и стреляя в приближающихся с криками преследователей, требовательно повторил Яницын.

Он уже успокоился и стрелял хладнокровно и точно. Упал один! Другой взревел и ухватился за ногу. Скачущий зигзагами, чтобы избежать пуль, верзила был уже совсем близко. Он спрятался за раскидистую елку.

— Торопись… Обходи их… Обходи со всех сторон. Не стрелять! Только живьем брать.

— Иду, Вадимка! Будь здоров! Селэ-вуча! Ходь! — крикнул Фаянго и исчез в снежных сугробах.

Яницын решил не сдаваться в плен и дорого продать жизнь. Расстреляв все патроны, он вынул из ножен остро, как бритва, отточенный нож-кинжал, подарок верного Фаянго, стал спокойно ждать преследователей. Два калмыковца гуськом, взяв наперевес винтовки, бежали на него.

— Не стрелять! Брать живьем! — кричал где-то совсем близко верзила, который, прячась за деревьями, подбирался к Вадиму.

Хладнокровно и трезво рассчитав нападение и выждав нужный момент, Яницын, как развернутая стальная пружина, ринулся на подбегавшего к нему калмыковца и сразил его ударом кинжала. Выпучив глаза, как жаба, хрипло, невнятно крича, на него несся второй.

Вадим широко и уверенно расставил ноги в снегу: готовился схватиться с врагом. Но только взмахнул он рукой, чтобы сразить калмыковца, как что-то тяжелое обрушилось на его плечи.

Яницын упал в снег, забарахтался в нем, стараясь сбросить плотно усевшегося на нем человека.

— Врешь, врешь, сволота… не вывернешься… Из рук Замятина еще никто не вырывался… Теперь ты в моих руках, партизанская… — хрипел верзила, и разгоряченное смрадное дыхание его коснулось Вадима. Хорунжий Юрий Замятин с невероятной силой сжал руку Яницына и вырвал у него кинжал. — Вяжите его… Видать по рылу, свинья не простых кровей, породистая. Смотрит-то как! Так бы нас живьем проглотил! Кто таков? — заорал хорунжий на Вадима. — А где второй? Искать его! Ушел? Ротозеи, бездельники! Всех перестреляю! Найти! — приказал он подбежавшим на подмогу калмыковцам.

Поиски были безрезультатны — Фаянго исчез бесследно.

— Что он, дух небесный, что ли?! — бесновался хорунжий, осыпая ругательствами карателей, докладывавших ему о результатах поисков. — След в снегу от него должен быть. Не по воздуху же он убежал?

Хорунжий приказал наблюдать за Вадимом и сам углубился в лес, но скоро вернулся.

— Истоптали все кругом, как стадо слонов. Сам черт теперь в этих следах голову сломит, — ворчал он, подозрительно оглядывая кроны деревьев: не спрятался ли где беглец? — Кто был с тобой? Гольд? Уж не Ванька ли Фаянго? Скуластая харя… Поймаю — за косу вздерну на первой сосне… Тебя спрашиваю: кто был с тобой? Молчишь, как воды в рот набрал? — Наотмашь, выверенным ударом в лицо хорунжий свалил Вадима с ног. — Поднять его! — рявкнул хорунжий.

Выплюнув на снег два выбитых зуба и кровь, Яницын изо всех сил сжал челюсти. В пронзительном, ненавидящем взгляде его, устремленном на хорунжего, — отвращение и презрение. Юрий Замятин уловил это выражение, взметнулся в приступе жгучей злобы:

— Прынцем смотришь? Я, мол, не я… Ты будешь говорить? Кто ты? Кто был с тобой? Почему бросил упряжку? Неужели я Ваньку Фаянго упустил? Мне шаман на него давно жалуется: все стойбище смутил, с партизанами дружбу свел… Ты будешь говорить, красная сволочь? И не сметь лупать на меня, я тебе не балерина… Будешь говорить?!

Вадим спокойно покачал головой:

— Не буду! О чем мне с тобой говорить, бандит? У нас язык разный — я по-русски говорю, а ты по-японски, без переводчика мы не поймем друг друга.

Юрий Замятин взревел, как матерый, раненый изюбр, услышав эти оскорбительные слова.

— Ты меня не тыкай, не тыкай, — исступленно заорал он, кидаясь на Яницына, — мы с тобой на брудершафт не пили! Я тебе покажу русский язык!

Избитого, окровавленного Вадима бросили поперек седла. Каратели направились к ближайшему селу.

Замятин долго бился с пленником. Кто он? Куда ехал спозаранок? Избитый узник молчал.

Под вечер Юрий Замятин вспомнил о местном кулаке Акиме Зверовом, нередко служившем ему верой и правдой, вызвал его к себе.

— Аким Силыч! Не знаешь ты его случайно? — показал хорунжий на пленника. — Сдается мне, из комиссариков. На простого партизана не похож. По упрямству видно — большевик. Большевики всегда молчат, как зарезанные. Обыскали его, но ничего не нашли.

Аким Зверовой заходил-закружил вокруг Вадима, вглядываясь в избитого, стоявшего неподвижно человека.

— Гражданин Яницын! — неожиданно радостно окликнул он его.

Вадим не шевельнулся, не дрогнул мускулом.

— Вадим Николаевич! Вы ведь амурский? Я вашего папашу знавал, когда он в почтовых начальниках в Большемихайловском и Нижнетамбовском служил. Я каждый год у бабки в Нижнетамбовском лето проводил. Всех там знал. Вы еще, конечное дело, тогда под стол пешком ходили… При советской власти слышу — Яницын. Ктой-то, думаю? Неужто сам Николай Яницын так возвеличился? Узнал — сын! Нарочно ходил смотреть, когда вы в Хабаровском на митинге выступали. Тогда красные в нем верховодили — Советы ставили. Сынок Яницына? Вижу — он самый. Слышу, говорят о нем — из большевиков. Хозяйственными делами в крае заворачивает, башковитый…

Хитроватая, нарочито добродушная ухмылка Акима Зверового взорвала Вадима, ко он сдержал себя огромным усилием воли.

— Запамятовал я, старый дурак. Совсем из ума выбило… Вадимка Яницын парнишкой, годика четыре ему было, в тайге зимой заплутал. Вышел из дома и потопал прямиком, несмышленыш. Выбрался к дому, перемерз весь. В сапожишках, умник, был. Содрала мать с него сапожки, а ступня у него на одной ноге поморожена. Снегом терли-оттирали, но не отстояли. И пальчик-мизинчик фельдшер ножичком отчекрыжил: побоялся заражения крови — не оживал он от снега. Я бы вам, господин хорунжий, совет дал — разуть «товарища», посмотреть, все ли пальцы на месте.

Замятин кивнул конвоирам. В один миг с пленника сняли валенки, шерстяные носки. На ступне левой ноги не было мизинца.

— Гнида… Предатель! — глухо, сквозь зубы, сказал Вадим, с гадливостью глядя на Зверового.

Злобная вспышка опалила только что простодушно улыбавшееся лицо Акима Зверового и начисто сожгла притворное благодушие кулака. Он оскалился, как злая бездомная собака, угрожающе произнес:

— Слушок идет, господин Замятин, что и сейчас Вадим Николаич делов своих не бросил. Видали его люди с гольдом Ванькой Фаянго. Вдоль Амура и Уссури, по всей тайге мотаются, партизан сколачивают.

Юрий Замятин громогласно возликовал. Крупная птица попала! Яницын! Будет награда от атамана!

— Все ясно, Аким Силыч! Можешь идти восвояси! — выпроводил Замятин кулака. — Атаман приказал с собачьими депутатами не валандаться, от них все равно ничего не добьешься. Кончать их на месте. Приготовьте веревки. Амурскому мы особую честь окажем.

Юрий Замятин под сильным конвоем вывел Яницына на берег Уссури. Распорядившись обрубить тонкий ледок, образовавшийся на проруби, Замятин приказал снять с Вадима полушубок и шапку.

— Конные! — с ужасом крикнул конвоир.

— Партизаны!.. Мать их…

Из леса, размахивая шашками, летела на рысях группа конников в шапках-ушанках, кожухах, тулупах, полушубках.

Хорунжий выхватил из кобуры револьвер, на бегу выстрелил два раза в Яницына. Затем Замятин рванул скачком в сторону от проруби, со скоростью резвого оленя помчался к селу. Конвой, тяжело топая по рыхлому снегу, бежал за ним.

Не успели каратели, захватившие Яницына, скрыться вдали, Фаянго спрыгнул с высоченного, раскидистого кедра, на который он взобрался, скрываясь от преследователей, с легкостью белки, не стряхнув охапки снега — и затаился… «Плохие люди. Черные люди…»

Верная Селэ-вуча по следам привела Ивана Фаянго в село, куда калмыковцы привезли Вадима.

Старый нанаец сторожко бродил по окраине села, наблюдал: не решался зайти в него — не нарваться бы на калмыковцев, не повредить другу, попавшему в плен к злым, нехорошим людям.

Наконец Фаянго решился остановить женщину, идущую с Уссури с коромыслом на плечах. Он осторожно спросил ее, стоят ли в селе белые.

Боязливо озираясь по сторонам, женщина поведала старику: небольшой — человек пятнадцать — отряд с утра стоит в селе; каратели сняли с седла неведомого, избитого до черноты человека и протащили его по снегу в дом напротив школы.

Спотыкаясь и падая, Иван Фаянго бросился было туда, но остановился:

— Чем я, безоружный, помогу Вадимке?

— Ваня! Какими ты судьбами к нам попал? — окликнул Фаянго старик, который стоял у калитки. — Заходи! Гордый стал, нос от друзей воротишь?

Нашлись и в этом далеком селе друзья, знавшие старика охотника. Тайком от карателей они достали ему лошадь с санями, нагрузили их сеном. Фаянго взял у старика тулуп и благополучно проехал по селу, пряча скуластое лицо в жесткий воротник из собачьего меха.

Деревня осталась далеко позади. Фаянго взял с саней сено, покормил лошадь — сытой-то легче везти сани — и хлестнул ее бичом. Лошаденка приударила, дала хорошего ходу.

Иван решил ехать в отряд Лебедева — сообщить об участи Вадимки Яницына.

— Ай, Вадимка! Ай, побратим! Однако, ты плохо сделал, дружок. Зачем ты прогнал от себя Ванюшку Фаянго? Одному, поди-ка, скучно на вредных людей смотреть? Сынка моего Нэмнэ-Моракху вредный человек пулей сбил… Вадимку вредный человек убить хочет. Ой, беда, беда пришла, Ванюшка Фаянго! Скоро ты останешься один, однако… — продолжал горестно бормотать старик.

Колесил и колесил Иван Фаянго — сокращал путь, спешил скорее пробраться к отряду. Лошаденка трусила и трусила ходко. «Худая, прорва, лядащая, попукивает, а бежит ровно», — думал Иван Фаянго, подгоняя кобылку кнутом.

Частенько Ваня посматривал по бокам, оглядывался назад: не следит ли кто за ним, не хочет ли какой вредный человек узнать, куда он едет? Старый лис всегда за собой дороги заметает! Когда твердо убедился, что не наведет на след чужого пронырливого человека, Фаянго свернул к партизанским землянкам.

Горестное известие о судьбе Вадима Яницына всколыхнуло партизанский отряд.

Бабка Палага, узнав, что Вадим попал в руки калмыковцев, не охнула, не крикнула, поджала бурые скорбные губы.

— Сердце — вещун! — только и сказала она.

Сергей Петрович взял от Ивана Фаянго бумаги Вадима, расспросил старика обо всем и долго сидел, обдумывая какую-то, казалось, неразрешимую задачу.

— Товарищ командир! Разрешите обратиться?

Сразу словно постаревший, Лебедев тяжело поднял голову. Перед ним стояли муж и жена Костины.

— Слушаю вас…

— Вчера, товарищ командир, вы справедливо разъяснили мне: догонять крупный отряд Верховского, чтобы отомстить за батю, — бесполезная игра с огнем. Я согласился с вами: нельзя распылять отряд, рисковать им сейчас, когда мы готовимся к заданию… Но неужели вы, товарищ командир, не попытаетесь спасти Яницына? Ваня говорит: маленькая группа, может быть случайно отставшая от основных сил. Там, как ему сказали сельчане, человек пятнадцать, не больше. Разрешите произвести налет на село? Дайте мне десять — пятнадцать человек. Мы сделаем все возможное и невозможное, — горячо выкрикнул Бессмертный, — вырвем у них Вадима Николаевича, если он… жив…

Лебедев смотрел на преображенное лицо Бессмертного и не узнавал его: мольба, горячая просьба, убежденность в удаче были написаны на нем. Сомнения командира рассеялись. «Надо сделать все, надо предпринять все, но спасти Вадима! Партия не простит нам, если мы не решимся даже на крайние меры, чтобы отвоевать его у врагов».

— И Варвару с собой берешь? — вместо ответа спросил Сергей Петрович.

— Беру, товарищ командир. Мы теперь только вместе… Разлучаться нам нельзя! — непреклонно сказал Бессмертный.

— Хорошо. Отбери еще двадцать человек самых стойких, самых выверенных. Обязательно возьмите с собой фельдшера. И возвращайтесь с победой, дорогие мои товарищи… На лошадях… иначе опоздаете…

 

Глава шестая

Бессмертный, вырвавшись из тайги к околице села, заметил группу карателей, резво улепетывающих с берега Уссури.

Крутя изо всех сил над головой блестящую шашку, Семен гикнул, хотел вырваться вперед. Бок о бок с ним скакала Варвара и кричала:

— Семен! Они на льду человека бросили… Мертвый, кажись…

Семен и Варвара пришпорили коней, спустились наметом с отлогого берега на лед, подскакали к проруби.

У самой кромки ледяной проруби, толщиной свыше аршина, лежал человек.

Костины одновременно спрыгнули с коней и наклонились над неподвижным человеком. Он! Яницын! Следом за Костиными прискакали еще несколько всадников. Часть из них бросились догонять калмыковцев.

— Вадим Николаевич! — крикнула не своим голосом Варвара.

— Ай, Вадимка! Ай, дружок! Однако, они его убили? — потрясенно вскинув руки, вопрошал Иван Фаянго.

Голос Фаянго привел в себя Бессмертного, потерявшегося на миг от безмерного горя. Он сорвал с плеч расстегнутый тулуп и бросил его жене.

— Товарищ фельдшер, Варя и ты, Фаянго, останетесь здесь! Закутайте Вадима Николаевича потеплее. Может быть, он жив еще? Несите его в дом… А мы все — туда, в село.

Калмыковцы, перепуганные внезапным налетом партизан, попадали на коней, отдохнувших на даровом овсе, карьером покинули село.

Партизаны бросились в погоню: еще было светло…

Закутанного в тулуп Яницына внесли в самый близкий от берега дом, раздели, сняли мокрые валенки.

Фельдшер, подняв руку, попросил присутствующих помолчать, приник ухом к груди Вадима.

— Жив!.. Сердце бьется! — радостно сказал фельдшер.

Он осмотрел раненого. В Вадима попала одна пуля; она прошила его под ключицей и вышла выше лопатки — сбоку.

— Легкие не задеты! — облегченно вздыхая, сказал фельдшер и стал перевязывать Яницына.

Тот застонал, потом открыл глаза, спросил:

— Бумаги? Бумаги доставил Ваня Фаянго?

— Не беспокойтесь, товарищ комиссар, — ответила Варвара, — Сергей Петрович получил ваш пакет.

Калмыковцы решили принять бой. Они спешились, укрылись за лошадьми, то и дело поглядывая настороженно в туманную, морозную даль — там, далеко, лежал на горах Хабаровск. Некоторые из калмыковцев, не выдержав разящего огня партизан, которые тоже спешились и постепенно приближались к белым, пытались поднять лошадей, чтобы умчаться в сторону города, но их остановил хриплый голос офицера. Больше часа шла перестрелка. Белые продолжали отстреливаться.

— Прямо по врагам революции и рабочего класса стрельба отрядом! — зычно командовал Семен.

— Смерть белогвардейским палачам! — возбужденно покрикивал после удачного выстрела Лесников.

— Бей белую гадину!

— А, черт! Руки в пару зашлись. Ванюшка! Заряди мне ружье, — попросил Силантий, — пальцами не владаю…

— Ружье! Ружье! И чему вас командир учит? Винтовка в руках, а он ее все ружьем величает! Еще дробовиком назови… — заворчал Иван Дробов, разгоряченный потерянным видом дрогнувшего противника.

— Начинают драпать бандиты, — заметил Лесников. — Паршивый пес не любит на дворе умирать, как почует, что пришла пора сдыхать, бежит с места куда глаза глядят. Так их, ребятушки! — покрикивал он, наблюдая, как редеют ряды противника. — Подтаивают, скоро тронутся, побегут! — радовался он, видя замешательство и панику среди калмыковцев.

Небольшая группа партизан, соприкоснувшись с белыми, кинулась врукопашную. В ход пошли винтовки, штыки, приклады. Огромный детина хорунжий действовал прикладом как дубинкой. Упал партизан. Он уже готов был обрушить приклад на второго.

— Семен! Наших бьют! — завопил Лесников и вскинул винтовку.

Прицелился, спустил курок. Точные пули его, как заколдованные, шли мимо цели. Хорунжий перебегал с места на место — уходил от прицела.

Бессмертный узнал хорунжего — Замятин! Забыв обо всем на свете, побежал-полетел: настичь, сокрушить! И вдруг Семен споткнулся о ледяной выступ на дороге и упал.

Револьвер, зажатый в руке, отлетел в сугроб. Безоружный Семен, подхваченный порывом безудержной ненависти, мчался на Замятина. Следом за ним с криком «ура» бежали партизаны. Белые смешались, дрогнули. Многие стали поднимать лошадей. Только Замятин отбивался от наседающих на него партизан. Силантий Лесников бросился ему под ноги, и хорунжий перелетел через него, зарылся носом в снег, выронил винтовку.

— А! Хитришь? Безоружного хочешь взять? — тяжело дыша, говорил, поднимаясь, Замятин.

— Я тоже безоружный! Попался, гад ползучий! — подбегая, крикнул Семен. — Катюга! Это тебе не в подвале беззащитных людей калечить…

Они стояли друг против друга, прерывисто, в запале дыша, — большетелые, широкогрудые, крепкорукие. Атлет-богатырь Бессмертный. Верзила с длинными руками гориллы Юрий Замятин.

Изумление, испуг, ужас появились на застывшем лице Замятина; глаза у него полезли на лоб. Он узнал человека, которого пытал в подвале калмыковской контрразведки. Давно почитал его мертвым!

— Ты?! Тебя же расстреляли! — попятился он от Семена, как от привидения. — Всю десятку разменяли…

— За десятерых живу! А вот ты жить кончил, бандит! — громово рявкнул Семен и в безудержном гневе хотел ринуться на него.

— Семен! Бессмертный! — кричал Иван Дробов. — Они бегут! Удирают! На коней, а то уйдут…

Лесников уже держал Замятина под прицелом.

— Бессмертный? Счастлив твой бог, Бессмертный. Поменялись ролями… Значит, моя песенка спета, — поднимая вверх обезьяньи руки, безразлично и вяло сказал Замятин.

— Связать его! — приказал Семен.

— Слушаю, товарищ Бессмертный, — ответил Лесников. — Веревки вот нет. Да я бечевкой закручу, крепкая! — Он завязал руки и отодвинулся от пленника: такая махина и без оружия напугает…

— Доставишь живым в отряд. Береги как зеницу ока. Замятин — палач из палачей у атамана Калмыкова. При мне умирающего парнишку ударил, сволочуга! Расскажет, что творил бандитский атаман в застенках. Убить, изничтожить его — проще простого, а он нам живой нужен…

— Все сделаю чин по чину, как ты приказал, — приосаниваясь, сказал Лесников.

— По коням! — приказал Бессмертный. — Вперед, товарищи!.. Вон они мельтешат на дороге…

Свирепо поглядывая на пленника из-под нависших бровей, Лесников спросил:

— Значит, ты сам Замятин будешь? Слыхал, слыхал о таком сукином сыне, злодее-изверге. Прославился, кровопийца, по краю…

Одним неуловимым движением Замятин разорвал связывающие его путы. Через секунду винтовка Лесникова была уже в руках гориллы Замятина. Он ударил ею Силантия по голове, и тот, не пикнув, свалился на ледяную дорогу.

Наступала темнота, и партизаны прекратили бесполезное преследование карателей.

Возвращались в село. Лошадь Костина захрапела, шарахнулась — на дороге лежал человек.

— Силантий Никодимович! — вскрикнул Бессмертный и спрыгнул с лошади.

Он подхватил его и усадил на седло впереди себя. Дорогой Лесников пришел в себя и рассказал, как оплошал с Замятиным.

Бессмертный корил себя за то, что не проверил сам, как был связан хорунжий.

— Второй раз я его упустил, раззява! Как теперь посмотрю на командира? Я-то его силу знаю: вражина меня, как кутенка, одной рукой поднимал. В горячке был, вот и упустил… Здорово он тебя саданул-то?

— Голова гудёт, но, кажись, лучшает, — ответил Силантий.

Утром Яницына увезли в отряд Сергея Петровича. Теплые, трясущиеся ладони Палаги бережно приняли с саней слабое, бесчувственное тело Вадима Николаевича; суровая старуха взяла его на свое попечение:

— Мы с Аленушкой Смирновой походим за ним. Не оставим без внимания. Осиротил меня Ванька Каин, оставил бобылкой. Ан нет! Услышал господь мою тоску, услышал, как по ночам волчицей вою, у которой росомаха выводок слизнула… Жив будет сынок! Выходим…

Одновременно с пулевым ранением привязалось к Вадиму воспаление легких — двустороннее, тяжелое. Температура сорок держалась семь дней. Только после кризиса пришел в себя больной. Около нар на табуретках сидели Сергей Петрович и бабка Палага.

— Никак очувствовался? — склонилась над ним Палага. — Расхороший ты мой!..

— Он, кажется, пропотел? — спросил Лебедев. — Фельдшер велел тотчас же, как пропотеет, сменить белье.

— У меня все уже наготове, чистое, сухонькое. Помоги, командир, переодеть… — Она приподняла Вадима, подсунула под спину подушку, орудовала. — Лежи, лежи, не двигайся, не помогай нам. Сами управимся. Ишь расхрабрился, баламут!..

— Дежурите? — спросил Яницын. — У тебя, Лебедь, мало других дел? — И, не сдержав нрава, созорничал: — А где я? На том свете, в раю, или на этом? Неужто я не дал дуба?..

— Не охальничай! Не безбожничай, грешная, беспутная твоя голова! — напугалась Палага. — Прыткой какой! Тебе велено молчать, а ты едва очухался и зазубоскальничал!

— Не буду! Не буду, бабенька Палага! Молчу, как утопленник…

— Утопленник… — пробурчала бабка.

А к вечеру Вадим устал, побледнел. Встревожилась бабка Палага, в сердцах прикрикнула на командира: зачем разговаривает, больному волю к ослушанию дает?

— Спи, спи, сынок! — приказала она Вадиму и зевнула сладко. — Мне самой поспать охота! Вот сдам дежурство Аленушке Смирновой — мы ведь с ней поочередно ночи около тебя высиживаем, — узнаешь, как своевольничать: не разрешит головы от подушки поднять. Женщина сурьезная, требоваит от больных: «По струнке ходите, я вам!..» Аленушка строга! Ни в чем суперечки не терпит, — пугала бабка. — Я, старая грешница, и засну чуток около тебя, сомлею, а она ночь сидит как вкопанная, не шелохнется, глаз не спустит. Через Аленушкины руки сколько болявых-то прошло!..

«Аленушка Смирнова!» И Вадим ухнул в тяжелый, горячечный сон. С этим он проснулся ночью. Лампа приглушена. Спят. На табуретке — вот тут, рядом, протяни руку и коснешься! — сидит женщина в белом платке, из-под которого выглядывают золотые кудри.

«Аленушка Смирнова!» И опять то ли сон, то ли забытье?

И так — через ночь: когда дежурила Смирнова, притворялся спящим, из-под прищуренных век смотрел — смотрел! — на белое овальное лицо, отросшие до плеч золотые волосы, вьющиеся кольцами. Она сидела спиной к свету, ее глаза тонули в полумраке землянки. Спит? Бодрствует?

Как нарочно, как назло, поскакали дни, будто вспугнутые дикие кобылицы. Быстро пошла на убыль болезнь. «Фершал земский. Старик. Понаторел. Взглянул — знает, как лечить. Не то что молодые…» — говорила довольная бабка.

Веселился партизанский отряд. Подобрел от радости командир. Ликовала Палага. Из какой напасти вызволили Вадима Николаевича! Идет на поправку Яницын!

На быстролетных нартах приезжал Ваня Фаянго, сбегал по ступенькам, вручал берестяной туесок.

— Бабушка Анна клюкву есть велела. Клюква болезнь лечит. Однако, ты, Вадимка, живой будешь? Бабушка Анна бруснику пришлет. Кисленькое больному хорошо! Исторкалась бабушка Анна: «Вези Вадимку к нам. Сама лечить буду травой». — «Однако, говорю, зачем травой? У них дохтур пилюлями-микстурами поит!» Сердится моя старуха: «Ты, Ванюшка, на старости бестолковый стал! Вези, говорю тебе, Вадимку к нам, живо на ноги поставлю».

— Ты не волнуйся, Ваня! Я уже поправляюсь. Скажи спасибо бабушке Анне…

— Тогда прощевай, Вадимка! Будь здоров, Сережа! Бабушка Палашка! Дальше гнать нарты надо, охота не ждет Ваню Фаянго. Селэ-вуча! Ходь!

Военно-революционный штаб прислал нарочного: как только Яницын будет на ногах, ему надо приехать и принять на себя ряд неотложной важности дел.

— Вот, Лебедь, птица гордая, скоро уеду. Надолго ли, не знаю…

— Не торопись, тебе надо вылежаться, — студил командир нетерпеливую горячку Вадима.

Бабка Палага сердится, бьет себя по грузным бедрам.

— Не пущу, не пущу, и не заикайся об этом загодя! Пока фершал не позволит. Так бы и сорвался, непоседа!

Яницын покорно помалкивает, не отвечает на ее упреки — и этим подливает масла в огонь.

— Наскрозь вижу, чем дышишь! Не пущу больного, так и фершал сказал!

— Я самоволку в отряде не терплю, — покорно отвечает ей Вадим. — Как начальство прикажет…

Нетерпение уже било раненого. Сколько же можно вылеживаться? Звали неотложные дела. Гонец за гонцом. «Приспичило им там! — сердилась Палага. — И больному покоя нет!» И Яницын заторопился в дорогу: наступают, нарастают решающие события; не бывал никогда Вадим в обозе.

Пришел день — и, оберегаемый преданными сиделками Палагой и Аленой, болящий шагнул за порог землянки и… ослеп. Снег и солнце. Солнце и снег. До чего же хорошо жить на этом белом грешном свете! Черт возьми, Вадим! Жив, жив курилка! Дыши, дыши! Хорошо…

— Спасибо за все, бабушка Палага…

Бабка уже лезет в карман за самосадом, прячет слезы: вы́ходили сына богоданного! А был день, когда фершал сказал: «Плох. Перенесет ли кризис?» Сергей Петрович сам в ту ночь сидел около нар как припаянный: слушал — дышит ли?

— Спасибо за все, Елена Дмитриевна! Скоро в путь. Разлежался я, разнежился около милых нянюшек…

Неулыбное, побледневшее лицо, закушенная губа. Быстро взметнулись и несмело, скороговоркой что-то сказали ему черные печальные очи. «Что, Аленушка, что?..»

Яницын заметно окреп, закипел, нетерпеливо рвался к действию. Стали прибывать связные из штаба с донесениями. Пополнялась заветная книжица.

«Направленный в 36-й колчаковский полк (расквартированный в Хабаровске) партизан Д. усилил разложение и брожение в полку. Увел к партизанам всю пулеметную команду полка». Вот молодец! Пулеметчики захватили с собой все пулеметы. Молодцы! Вечером подсаживался к его нарам Лебедев, слушал.

— Ну и Миша! — оживленно рассказывал Вадим. — Миша Попко — ты его знаешь — зело отменно расквитался с беляками. В Черную речку, где стоит его отряд, интервенты прислали ультиматум: или партизан из села вон, или ждите жестокую кару! Миша собрал народ. «Нахалы! — говорит он об интервентах. — Сами трещат по швам, вот и хотят вызвать трения между крестьянами и партизанами. Если вы потребуете, чтобы мы ушли из села, то хотите вы этого или нет, а у партизан будет к вам враждебное, недоверчивое отношение. Партизаны вас защищают, гибнут за вас, а вы их в шею?» Попко — мужик толковый: разъяснил до точки. Отправили послание: «Партизаны — наши дети, сыны, отцы, братья — борются с врагами народа!» Посему крестьяне и не намерены удалять их из села!

Карательный отряд — японцы-солдаты в санях, а конники из «дикой сотни» Калмыкова верхами — двинулся к Черной речке. Славная была им оказана встреча! Партизаны-конники из другого отряда — их предупредили крестьяне — как гроза налетели на карателей. Полное поражение интервентов и белых! В Хабаровске переполох, в войсках — брожение умов. Массовые переходы к нам! Калмыков, как медведь, которого собаки дергают за штаны, не успевает огрызаться! Своих стреляет, пытает, измену ищет. А чего ее искать? Солдаты бьют офицеров и бегут в лес — под защиту партизан…

 

Глава седьмая

Проводили партизаны Вадима Яницына. Без опаски отпустил его фельдшер — здоров.

А тут новые события нагрянули.

За передними санями, на которых сидел возница, бежали потрухивая еще две лошади — без возниц. На одних санях горой высились мешки с пшеничной мукой — белые бязевые пудовые мешки с клеймом! — пятипудовые — с ржаной мукой. Подпирала мешки большая дубовая бочка с медом липовым — белым, густым. На вторых санях мешки с крупой — гречка, пшено, рис, бутыли, четверти с подсолнечным маслом, свиные окорока, две телячьи тушки. На третьем — под сеном картофель, бочки с кетой, банки с кокосовым маслом. Возница, помогая партизанам разгружать сани, сказал:

— Это половина, а в следующий раз довезу остальное.

— Откуда такое сказочное богатство?

— По завещанию! — ответил возница — хромоногий Захар Килов, связной Лебедева в Темной речке. — По завещанию! — и снял с головы шапку: почтил покойника.

— Захар! Килов! — крикнул Лесников. — Товарищ командир к себе требует!

Возница скрылся в землянке командира.

Дядя Петя опять скорбел. Единственный наследник, ненаглядный сын, родная квелая кровь, скрипел, скрипел — жил. Но в селе появилась неумолимая болезнь — «глотошная». Заразился сын, приказал долго жить!

Все поплыло между рук у дяди Пети. Все немило-постыло. Он бродил по большому дому, тыкался в безысходной тоске из угла в угол, не отдавал беспрестанных хозяйственных распоряжений Лерке и Марье Порфирьевне, которые не бросили его в беде — ходили и без его указаний за скотом, держали в порядке дом, хозяйство.

Лохматый, с нечесаной сиво-рыжей бородой, потерявшей блеск и лоск, с красными, наплаканными глазами сидел дядя Петя один в гулком, пустынном доме. Потрескивали от мороза бревна; круглая, как большой блин, луна-лунища лила яркий свет. Далеко окрест просматривалась улица, Уссури, избы.

Дядя Петя смотрел в окно устало, безразлично. Еще не отболело в груди, к которой недавно прижимал малиновое от жара лицо дорогого сына. Еще щемило, еще болело неотплакавшееся сердце!

На проезжей дороге от американских казарм вдруг показались двое. Ближе. Ближе. Один высокий-высоченный. Другой широкий, почти квадратный. Он знает их. Он давно ждет их. Еще в первое их посещение слышал он, затаившись у двери, сговор отнять у него золото. Он готов к встрече. Нет страха. Только ненависть. Тянут руки к чужому добру! Они — его братья: человек человеку — волк! Волки, волки!.. На миг мелькнула мысль: а может, уйти? Уйти и переждать у Новоселовых, как делал дважды, когда они приходили? Поцелуют пробой и пойдут домой. Нет, не стоит. Тогда дело другое — жив был наследник, из-за него дрожал, сохранял шкуру. А сейчас все подготовлено. Золото сплавил. Никто не подозревает, куда упрятан заветный сундучок! Никто!

Стук в дверь. Испугался? Дрогнул? Нет. Иди, дядя Петя. Встречай гостей.

Они вошли в дом как добрые друзья, как милые соседи. Проститься. Едут во Владивосток. Расстаемся, дядя Петя, навсегда. Американцы — друзья России и не вмешиваются в ее внутренние дела. Скоро войска Соединенных Штатов Америки покинут Дальний Восток. Адью, дядя Петя! Вери мач…

Он покорно поддакивал им, покорно подносил вина, закуски. Богато угощал тороватый хозяин. Не жалел. Не скупился. А сам напряженно ждал. Рассыпались в любезностях: фермер, рачительный, образцовый! Пили сами, поили хозяина. Они уже и лыка не вязали. Великан веками хлопал, как сова на свету. «Фига ли — и сыт, и пьян, и нос в табаке. И все на дармовщинку!» А сам ждал. Вино ударило ему в голову: море по колено!

Подполковник сказал по-английски розовому, как спелый арбуз, великану, не сказал, а проворковал:

— Приступаем к допросу, Джонни? Пора пощекотать этого рыластого кабана около толстой шейки…

На родном подполковнику языке дядя Петя ответил:

— А ты, жаба, рыластый боров, не хочешь, чтобы я пощекотал вот этой штуковиной твою шейку?! — Выхватил из кармана заряженный наган и направил его на добрых друзей, на милых соседей.

Жабьи ошалелые рожи собутыльников, остолбеневших не так при виде револьвера, как при звуках родной речи из уст дяди Пети, рассмешили хозяина дома. Он так ждал этого мгновения, так живо представлял себе эти воровские морды в момент, когда он заговорит на их языке. Болтали, как бабы, как бесстыдные сороки, а он стоял у притолоки двери и слушал…

— Грабить пришли, гангстеры? За золотишком прискакали?.. — И опять не сдержался, неосторожный человек, засмеялся: онемели? И зря засмеялся, поперхнулся, — стоило это ему жизни. И не только ему, а и милому соседу — подполковнику.

Подполковник и дядя Петя выстрелили одновременно и одновременно упали. А длинноногий Джонни постыдно бежал с поля брани, бежал, как сохатый, — так был потрясен неожиданным поворотом событий…

Дядя Петя поднялся, прижимая рану в животе, добрался до двери, набросил крючок. Побрел обратно…

Утром Марья Порфирьевна подняла тревогу. Стучала в дверь — не открыл хозяин. Стучала во все окна — не открыл. А дверь заперта изнутри. Значит, не выходил. Заболел? Сбежался народ. Взломали дверь.

В зале для гостей валялся в луже крови квадратный, похожий на борова человек в форме американского подполковника. Недалеко от него ничком лежал дядя Петя. Он был еще жив. Он не хотел умирать, не согласен был отдать богу душу, не сделав последних распоряжений, — и тут верен себе заботливый хозяин. Слабым голосом спросил:

— Лерка тута? — Досадливо отмахнулся: — Не толпитесь! Дайте умирающему последнюю волю сотворить и спокойно отойти в мир иной… Снесите меня на диван. Подложите подушки…

Народ прибывал и прибывал, переговаривался. Умирающий толково и по порядку рассказал, за что в него стрелял американец. Просил заступы у мира. Наказать надо и второго, Джонни, чтобы забыл грабитель навсегда, как в чужих клетях шарить: не положил — не тянись! Запал дяди Пети слабел.

— Лерка! Достань в столе бумагу и карандаш, — распорядился дядя Петя. — Пиши всенародно:

«Завещание

Первое. Все содержимое амбара переправить в партизанский отряд Сергея Петровича Лебедева.

Второе. Дядя Петя — русский человек. Родину не продавал. Никаких списков врагам мною не дадено. Пущай ищут виновного!

Третье. Лавку передаю обществу, миру.

Четвертое. Дом, в котором жил, — Жевайкиным-сиротам».

— Слабеет разум… Дай распишусь…

Дядя Петя расписался на завещании, побледнел.

— Вот и все… Остальное меня не касаемо… — говорил на прощание. — Простите, миряне. Прощайте, миряне. Помолитесь за мою душу многогрешную…

Закрыл глаза, слушал.

— Святой человек! Все раздал ближним… Вот она, религия, что творит, братья и сестры во Христе!..

«Аристарх запел! Он и на этом наживет себе новых верующих, святоша!»

— Заранее чувствовал смертный час: обмозговал, кому что!

— Батюшка! Дядя Петя! Не помирай, отец родной!

«Настасьюшка Новоселова! Эта и вправду жалеет — блаженная».

— А капиталом не распорядился? У него золото водилось!

«Аристарху не терпится! Фига тебе, а не золото!»

— Сестрицы! Брательнички! Запамятовал, — шелестел, не говорил уже дядя Петя. — В столе сверток — подарок Алене Смирновой на платье и платок… и в нанайском кошеле пять золотых пятирублевок, долг мой давнишний… нанайке — матери гольда Навжики… Исполните волю, передайте в стойбище…

«Кажись, все! Дом мой погибает. Все равно хотел сносить: древоточец точит, через пять годков труха будет. Лавка полукаменная? Бросовое дерьмо! Анбарное добро тоже скоро было бы тленом, — сколько лет лежит? Опять хорош дядя Петя, мирской человек! А вот золото нетленно. Надежно укрыто…»

— Батюшка! Не помирай, кормилец! Как мы без тебя?..

«Настёнка…»

Закрыл глаза — и с тем успокоился, отжил, откуролесил мирской защитник дядя Петя.

Поговорила, поволновалась Темная речка; проводила дядю Петю на кладбище. Ждали его там жены, детки. В самую середку уложили, как того и хотел покойник, заранее откупивший себе у церкви местечко для православного погребения.

Пришли и большие и малые. Горестно плакали некоторые бабы: «Петя! Петенька!»

В отряде тоже заговорили о завещании дяди Пети:

— Кто бы ожидал?!

— Кто же писал списки? — допрашивала Палага.

Старуха развернула сверток, подарок Алене Смирновой, — синий, как светлое летнее небо, китайский шелк на платье и голубой шелковый платок с вышитыми цветами, — полюбовалась:

— Как пойдет к лицу тебе, Аленушка! Сама платье кроить и шить буду. Ты в нем павой-королевой засверкаешь! Ай да дядя Петя! Умудрил его господь перед кончиной добрые дела удумать! Чувствовал смертушку…

Алена тут же отправила отрез и платок обиженным судьбой жевайкинским сиротам.

— И перед смертью меня уколоть хотел, — сказала она отцу. — «На! Пользуйся моей добротой, голодранка!» А к чему мне?..

Партизанский штаб поручил отряду Лебедева взорвать мост на железнодорожном разъезде: задержать продвижение на запад вражеских частей.

Идти в предварительную разведку вызвались Василий и Алена Смирновы. Дело было опасное. Невеселый шел Василь, хоть и вызвался охотой.

— Сердце у меня щемит, Аленушка: не быть бы беде? Зачем я тебя взял?

От его слов нехорошо так Алену резануло, тяжело на душе стало. Но она его шуткой успокаивает:

— Не во всякой туче, Васенька, гром, а и гром — да не грянет; а и грянет — да не на нас, а и на нас — авось опалит, не убьет…

Сговорились Смирновы: ежели попадут в руки к белым, изобразить двух пьяненьких супругов.

Идут по дороге к разъезду. Недалеко от него казармы стояли. Идут. Василь сгорбился, покачивается из стороны в сторону, пьянешенек!

— Стой!

С винтовкой в руках подбегает к ним часовой:

— Куда прете, не спросясь броду?

— Домой! — махнул Вася рукой на деревню.

Часовой ткнул Василя в горб прикладом. Василь охнул и невольно разогнул спину, но вспомнил про горб и опять согнулся. Это показалось часовому подозрительным. Он еще раз ткнул в горб Василя.

— Гриб-то у тебя на спине без дождя взрос?..

Повел он их. Обыскали. Ничего, конечно, не нашли. Бросили в подвал при казарме. Дверь в подвале на петельке висела, так часового к ним приставили, чтоб не убежали. Решили Смирновы — смертушка. На их счастье, не оказалось у беляков нужного начальства для допроса. Послали за ним на другой разъезд.

На рассвете освободил их из плена партизанский отряд, взорвавший мост.

Партизаны стали выбивать белых из казарм. Василь услыхал частую стрельбу и выскочил из подвала, Алена — за ним. Солдат, что стоял на часах, схватил винтовку, побежал в конюшню — прятаться.

Василь сгоряча — за ним. И вдруг заметил, как Сергей Петрович откуда ни возьмись во двор казармы выскочил — и наперерез часовому бежит. Солдат увернулся от Лебедева, бросился обратно, а тут Василь Смирнов замахнулся на часового кулаком.

Солдат пригнулся и головой ударил его в живот. Василь со стоном упал. Часовой повернулся, еще миг — и он вонзил бы штык в грудь Сергея Петровича.

Алена рванулась на помощь. Поднявшись на колени, Василь успел схватить часового за ногу. Тот устоял, с ругательством обернулся и всадил в Василя штык. Василь рухнул на снег, оросил его алой кровью.

Сергей Петрович из пистолета застрелил часового. Наклонилась Алена над мужем — он зубами скрипит, за штык ухватился, освободиться хочет, да в позвоночнике глубоко штык завяз. Сергей Петрович рванул штык, вытащил, сбросил с себя шинель, уложил на нее раненого.

Партизаны принесли Василя Смирнова в тайгу.

— Лучше бы мне, доченька, пасть, чем твое страдание видеть, — говорил дорогой Лесников Алене.

Фельдшер осмотрел Василя.

— Елена Дмитриевна! — сказал он. — Помогите мне приготовить раствор — промыть рану. Принесем медикаменты, кипяток… Товарищ Лесников с ним побудет…

Вышла она за фельдшером. Отвел он ее подальше от землянки.

— Безнадежен он, родимая. Осталось жить не больше часа. Я бессилен, помочь ничем нельзя.

У Алены подсеклись ноги. Упала на снег. Слез нет, глаза сухие. А сердце кровью подплывает.

— Вася! Василь!

Поднял ее фельдшер. Укорил:

— Елена Дмитриевна! Да разве так можно? Сейчас ваш долг — скрасить его последние минуты. Пойдите к нему. Он только о вас и говорит.

Она побежала к Василю. Лежит. В лице — ни кровиночки. Увидал жену, улыбнулся.

— Алена! Аленушка моя! — прошептал он.

Припала Алена скорбно к его руке.

Смертная синь под глазами у Василя. Смертный пот на высоком лбу. Он молча положил ей на руку свою ослабевшую руку и долго молчал. Наконец умирающий собрался с силами.

— Ничего, Аленушка, — чуть слышно сказал он, — ко всем смертный час приходит. Прости ты меня за то, что я раньше жизнь твою губил… радости от меня не видела. Велика моя вина перед тобой. Прости!.. Верь — я себе не рад был и над собой не властен… Только здесь, в тайге, открылись мои глаза. О человеке подумал — о тебе. Я всегда любил тебя, Аленушка!.. И в России, и здесь. А вот злобился, бил, ревновал: чувствовал — не по тебе, не по твоей красоте и силе, весь я. Но… помнишь? «Я — хозяин!» Хотел тебя сломить… Ближе, похожее на меня сделать… Злая и страшная была моя любовь. Больше всего я себя любил, о себе заботился — унизить тебя, а потом милость оказать. Верь: я следы твои на земле целовал, пол, по которому ты ходила, — а вот псом бросался, немощь свою вымещал. Силом хотел любить меня заставить… Прости, прости, любовь моя, прости, Аленушка!..

Приходил в землянку Сергей Петрович. И уходил: не мог мучений друга выносить. «Не сберег! Меня защитил, а сам погиб! Василь! Василь…»

Умирал Василь как солдат, хоть и мучила непереносная боль, старался не стонать, не пугать жену. Видела она — близка последняя минута.

Стих Василь, подтянулся.

— Аленушка! Побудь со мной… Не уходи…

«Мил человек мой!»

— Вася! Василь…

Фельдшер слушал, проверял дыхание. Она остановила его:

— Скончался Вася. Чего там! Это вы для утешения…

Махнул рукой фельдшер, вышел.

Вскинулась она, как волчица раненая. Чего бы, кажись? Окрутили их без любви. Жили того хуже: чирьи вырезали да болячки вставляли. Но вот в кровавые, тяжелые годины по-иному раскрылся ее муж… И народ в него поверил и полюбил Васю. «А я не скрасила его последние дни. Любовь иссякла. А дружбе мешало воспоминание о той ночи. Вот и была вся на взводе. Прости, Василь, прости!» И уже ушло все повседневное, мелкое. Отлетело, как шелуха от семени-зерна. Полновесным зерном встали долгие годы, прожитые вместе, былая нерадостная, но сильная любовь — ее и Василя. Любил он ее, знала, чувствовала, но не умела, а может быть, и не хотела смирить себя, вернуться к тому, что было уже отрезано и отболело. «Гордыня, гордыня! Тяни теперь в поздний след руки с пригоршнями жалости — не дотянешься, не вернешь. Прости, Вася, не пригрела я тебя… не могла. Солгала бы, а это ни к чему, Василь…» Всю ночь несменно простояла с винтовкой в руках Алена Смирнова в ногах мужа.

Товарищи по оружию поочередно несли около тела Василя почетный партизанский караул, а она, застывшая в немой скорби, никого не видела, никого не слышала. О чем передумала за долгую ночь, что вспоминала — никто не знал. «Прости, Василь! Прощай на веки вечные, Вася!..»

 

Глава восьмая

В большом, пустынном, необжитом кабинете Калмыкова, нестерпимо жарко натопленном, пахло черной баней, пареными вениками.

Капитан Верховский и хорунжий Замятин, вызванные атаманом, ждали его прихода.

Скука и досада на желтом, помятом лице Юрия Замятина с тусклыми глазами, под которыми набухли отечные мешки. От тепла хорунжий обвис, обмяк.

— Чего это его дьявол забирает? Вызвал в двенадцатом часу ночи, а сам улетучился. Кажется, в штаб, к японцам… Не знаешь, капитан, зачем он звал?

— Не знаю, хорунжий, — пожал плечами Верховский. Он настороженно прислушался к приближающемуся шуму шагов. — Кажется, идет?..

Офицеры поспешно встали.

Одетый в шинель, в мятой папахе, надвинутой на самый нос — признак скверного настроения атамана, — на пороге кабинета стоял Калмыков. Он исподлобья смотрел на подчиненных.

— Здравствуйте, господа! — Он кивнул им, направляясь решительной походкой к столу. Не раздеваясь, сел в глубокое кожаное кресло. — Можете садиться. Прошу без церемоний и чинов, я вызвал вас для дружеской беседы и совета.

Офицеры напряженно вытянулись в креслах и выжидающе смотрели на призадумавшегося атамана; он сидел нахмурившись, в оцепенении. Потом словно стряхнул что-то с себя.

— Вот что, господа! — начал Калмыков. — Я почитаю вас в числе верных и преданных мне, лично мне, офицеров. Так ли это?

— Точно так, ваше превосходительство! — Капитан Верховский торопливо привстал с места. «О, черт! Боюсь его, азиата желтоглазого… Разрядит револьвер в лицо, и взятки гладки», — мысленно признался себе капитан.

Блеклые губы Замятина попытались улыбнуться. Он не спеша, вяло ответил:

— Именно так, ваше превосходительство. Мы за вас в огонь и в воду… — И незаметно подтолкнул ногой Верховского: знай, мол, наших!

Калмыков чуть приподнял с носа папаху.

— Благодарю за службу и дружбу, господа! Я в долгу не останусь. Именно поэтому я вызвал вас на небольшой совет. Буду говорить прямо, как положено между воинами и мужчинами. Нам, господа, надо срочно готовиться к тому, чтобы оставить Хабаровск.

Верховский вздрогнул и подался вперед всем телом.

— Да, это неизбежно, капитан Верховский! — подтвердил Калмыков, заметивший его трусливое движение. — Но это сделать не так-то просто: Хабаровск со всех сторон окружен партизанскими отрядами, их все больше и больше стягивается к городу.

— Не представляю себе: куда мы можем отступать? — сказал Верховский. — Во Владивосток? Невозможно: дорога между Иманом и Хабаровском партизанами полностью разрушена и надолго вышла из строя. На запад? В Благовещенск? Иркутск? Но, если верны слухи, что адмирал Колчак отрекся от власти, туда ехать невозможно. Куда же? — спросил Верховский.

— Подождите труса праздновать, капитан Верховский! — жестко оборвал Калмыков. Мальчишеское серое лицо его со злыми желтыми глазами исказилось от нахлынувшего гнева. — Рано разнюнились, капитан! Я имею, я… получил у япон… получил сведения. Адмирал Колчак после отказа от власти перебрался в отдельный поезд, чтобы лучше было тикать, и не успел этого сделать. Красные арестовали Колчака в Иркутске. Когда известие о падении адмирала Колчака и его аресте дойдет до Хабаровска, нажим партизан на нас будет еще крепче! Нам здесь не удержаться. Надо убегать к зятевой матери и увести верное мне ядро. — Калмыков на секунду замялся, но быстро овладел собой и продолжал: — Наши части позорно разлагаются. Сволочи и паникеры раздувают, как паскудные бабы-сплетницы, любой слух. Постыдная паника в наших частях! В полном боевом вооружении бегут, как крысы, на сторону красных. Бегут в партизанские отряды одиночки, сдаются целые подразделения. Крысы бегут с тонущего корабля! — обидчиво вспыхнуло злое, мальчишески самолюбивое лицо Калмыкова. — Будем готовиться к бегству! Но это надо сделать умеючи: не уйти с пустыми руками, — кто нищих примет? Спасти от разгрома основное ядро: на него мы сможем опереться в будущем…

— Куда? — шепотом спросил Верховский, чувствуя, как спазма озлобления и ненависти перехватила его горло. — Куда мы можем бежать?

— Куда? — таким же пресекшимся от злобы голосом передразнил его Калмыков. — Куда? Зятева мать знает! — Он выругался. — У нас только один путь, капитан Верховский. Да что это вы раньше времени кладете в штаны? — ощерил он в бессильной злобе маленькие, мышиные зубы. — Путь по льду, вверх по Уссури, — в гости к ходям! Китаёзы нас примут — это уже договорено. Идти некуда. В леса? Организовать банду? Передушат, как лиса кур. Мы не партизаны, население нас ненавидит. Итак, господа, на китайскую сторонушку?

— Но ведь мы можем временно укрыться у… наших друзей? — запинаясь, хрипло спросил Верховский: бездонная, непроходимая пропасть разверзлась у него под ногами! Страх, черный страх охватывал его! «Как это я прозевал? Как не учел положения? Надо было уйти, незаметно скрыться. Но куда?»

— К японцам? — криво усмехнулся Калмыков. — Косоглазые умывают руки. — Злая судорога передернула лицо атамана. Он грубо выругался. — От высшего японского командования получена директива об отводе японских войск из Амурской области. Хабаровск они пока эвакуировать не собираются, но нас не будут больше подпирать штыками. Отслужили мы им, косоглазым азиатам, торопятся дать нам под зад коленкой…

— Да! Мышеловка! — сказал Юрий Замятин. — Ну что ж!.. «В Китай так в Китай!» — закричал попугай, когда кошка потянула его за хвост из клетки. Идем в Китай, атаман! — нагло и равнодушно поглядывая на своего еще час тому назад всесильного хозяина, развязно сказал Юрий Замятин.

Так откровенно нахален был тон хорунжего, что Верховский не сдержался и истерично захохотал.

Калмыкова передернуло от этого смеха, от слов Замятина; он побледнел, но не нашелся что сказать в ответ на выходку Замятина; сжав кулаки, содрогнулся от злобы, бессильного гнева: «Хамы! Рабы! Холопы! Вчера еще готовы были мне пятки лизать, а сейчас насмехаются? Погодите, погодите! Вы мне еще заплатите за этот смех!» — с мстительной, но уже трусливо скрытой яростью думал он.

— Ничего, ваше превосходительство! Как-нибудь выкрутимся! — угадывая его мысли, невозмутимо продолжал Юрий Замятин. — Располагайте нами полностью. Повторяю: мы пойдем за вами и в огонь и в воду. Выхода-то ведь и у нас нет. Порубали мы с Верховским… Ох порубали!

Верховский похолодел. «Куда я могу идти? Пропаду без них! Сволочь Юрка нарочно подливает масла…»

— И в огонь и в воду, атаман! — вновь повторил Замятин и бесшабашно плюнул на ковер.

Папаха подскочила вверх, на макушку оживившегося Калмыкова. Он тоже лихо плюнул на великолепный пушистый ковер. Потом сбросил с узких, зверино прочных плеч генеральскую дорогую шинель.

— Дьявольски жарко в этой конюшне! Подвигайтесь поближе ко мне, господа. И прошу без чинов. Начистоту давайте говорить. Мы почти в западне, будем искать выхода. Замятин! Сходи-ка, хорунжий, и распорядись: пусть подадут водки, вин, закусок.

Замятин охотно отправился выполнять распоряжение Калмыкова. Вернулся в сопровождении двух солдат, несших на подносах вина, закуски, посуду.

В хрустальной, прозрачной круглой вазе возвышалась горка черной зернистой икры. Калмыков почерпнул полную серебряную ложку икры и собственноручно намазал три бутерброда; потом он налил три полных стакана водки и предложил:

— Выпьем, господа! Первый тост — за благополучный исход из сих злачных мест, — и единым духом опрокинул в себя стакан водки. — Одно меня бесит: сволочь всякая будет рада! Надо было улицу за улицей вырезать. Все они за красных. Особенно рабочие слободки, окраины Хабаровска. Там гнездится большевистская зараза. Либеральничаем. Гуманничаем. Прямо в каждую морду — пуля!

— Ничего, Иван Павлович! Мы им перед отходом еще устроим какую-нибудь панихидку. Почистим тюрьму, вагон, почистим город, будет как шелковый. Ха-ха! Руки чешутся, ха-ха… — хохотали губы на неподвижном лице Замятина.

Гибкий, крепкий Калмыков вихрем взметнулся с кресла. Несмотря на вид подростка, он мог похвалиться незаурядной силой, лихим умением джигитовать, на полном скаку рассечь человека.

— Мы им еще покажем, Юрка! Ненавижу всех этих чистоплюев! Многие отвернутся от меня. Чувствую. Ты хорошо служил мне, Замятин, я верю тебе, мой хорунжий. Мало у меня настоящих, крепких казаков осталось. Единицы считанные. Они не то, что армейские, — метнул он зло в Верховского. — Армейские — слякоть. Поздравлю тебя, сотни… подъесаул Замятин! Завтра отдам приказ о повышении тебя в чине за беспорочную службу и особые заслуги.

— Ого, расщедрился ты, Ваня, сразу на два чина вперед двинул! Теперь вижу — дело идет к концу! — хохотал Замятин. — Валяй, валяй, повышай!..

— Только, Юрка, надо тебе сослужить мне еще одну службу. Капитан Верховский! Что вы это так разнюнились? Думайте не думайте, а сто рублей не деньги! Некуда вам от меня податься! Мы все одной говенной ниткой сшиты. Нас могут и не выпустить отсюда. Опасность грозит нам: мятежная трусливая сволочь из нашего Тридцать шестого полка может кинуться на нас! Самый ненадежный полк. Некоторые части перебили офицеров и перешли на сторону партизан. Оставшиеся части тоже против меня: хотят задержать меня здесь, в Хабаровске! Мерзавцы! Хотят мной откупиться перед красными! Мы, мол, не мы, а все он, Калмыков, творил. Эти… из моей контрразведки, работают как старые бабы, протирают штаны — не знают, что творится под носом. Я от шпиков узнал, что большевики бывают в казармах Тридцать шестого полка, науськивают на меня солдат: задержать, не выпустить…

— Какие большевики? — пьяно и утомленно запротестовал Верховский. — Всех переловили и перебили после недавнего провала большевистского подполья. Откуда они появились?

— Плодятся, как грибы после дождя! Вылезли оставшиеся из своих нор и продолжают борьбу. Сколько их? Убьешь одного, а на его место встает десять. Как же нам быть с бунтарями из Тридцать шестого полка? Они не дадут нам уйти.

Замятин ударил кулаком по массивной мраморной плите, лежавшей на письменном столе. Стеклянная посуда жалобно зазвенела.

— Рубить! Рубить! Или они нас, или мы их! Рубить всех до одного, пока не поздно.

— Большой ты, Юрка, но дурной! Возьмешь их, дожидайся. Они вооружены, готовы к отпору. И не только к отпору, но и к наступлению на нас.

Верховский подскочил на кресле:

— Идея! Идея, господин генерал-майор! Завтра ведь молебствие? Вы, Иван Павлович, поведете части Тридцать шестого полка в Алексеевский собор для участия в молебствии. А мы с Юрием, пока будет идти молебствие, унесем оружие полка.

— Умница, капитан Верховский! У меня есть нюх на людей! Молодец-подлец! — подбросил папаху Калмыков вверх, на самый затылок. — Хорошо придумано! — И деловым, начальственным тоном приказал: — Нижних чинов в казарму бунтовщиков не брать! Только офицеры… без лишней огласки. Действовать наверняка. У меня есть список с именами организаторов восстания. Этих я буду рубить сам!..

В приступе бешенства Калмыков рванул ворот мундира. Пуговицы отлетели с треском. Порочное лицо стало безумным.

Выхватив из кобуры револьвер, он разрядил его в изящную японскую вазу — она рассыпалась на куски. Калмыков перевел револьвер на электрическую лампу и стал расстреливать ее, хрипло крича:

— Рубить! Сам! Рубить! Рубить! Рубить!

Юрий Замятин остановил Калмыкова:

— Иван Павлович! Ты намекнул, что нас, нищих, не примут. Китаёзы золото любят. Казна ваша пуста. Знаешь об этом?

Калмыков, очнувшийся от пьяного запала, слушал.

— Знаю. Пети-мети у нас все иссякли. Но бережливые чинуши стерегут в Хабаровске золотые запасы — монеты царской чеканки, золотые слитки. Чистое золотце, девяносто шестой пробы. В банке и казначействе хранится тридцать шесть пудов золота. Хватит нам?

— Тридцать шесть пудов? — жадно загорелся Замятин. — Еще бы не хватило! Но как мы его возьмем?

— Не отдадут добром — возьмем силой! — криво усмехнулся Калмыков, похлопывая себя по кобуре. — Разве с такими молодцами, как ты, не возьмем?

— Возьмем! — весело поддакнул ему просиявший при мысли о богатой добыче Замятин и ехидно спросил у Верховского: — Возьмем, молодец-подлец?..

— Я собрал вас, господа, чтобы отдать последние распоряжения, — важно, подражая речи старых кадровых генералов, обратился Калмыков к небольшой группе собравшихся в его кабинете доверенных офицеров. В их числе были Замятин и Верховский. — Сегодня ночью мы покидаем Хабаровск.

Офицеры знали о неизбежности краха, готовились к бегству из Хабаровска и слушали речь своего атамана молча, напряженно.

— Здесь, у японцев, в их штабе, находится непонятная, но значительная японская шишка, — продолжал Калмыков. — Он скрывает свое звание, подлинную фамилию. Его зовут Фукродо. Ну, Фукродо так Фукродо, зятева мать его знает. Его всегда держат в самом курсе событий. Фукродо заявил мне: чехословаки и американцы скоро покинут Дальний Восток; войска, рядовые солдаты их неприкрыто выражают симпатии большевикам, многие переходят к партизанам. Красные заражают их бредовыми идеями интернационализма. Чехи и американцы уводят войска: их переперло от страха, что солдаты занесут большевистскую заразу в свои страны. Американское правительство даже не уведомило об этом Японию, а просто приказало эвакуировать свои части с территории Сибири и Дальнего Востока. Генерал Грэвс уже концентрирует войска во Владивостоке.

Теперь посмотрим, что делается на западе.

Генерал Сиродзу, командующий японскими войсками в Амурской области, официально известил население: японские войска прекращают войну с большевиками и партизанами. Последние могут свободно выйти на линию железной дороги.

Красные вступили в Благовещенск. Да, господа! Чтобы вам было яснее положение на западе, сообщу вам печальную новость, о которой я узнал только сегодня. Красные совершили преступление против человечности: приговорили к расстрелу благородного сына земли русской адмирала Колчака и его сподвижника премьер-министра Пепеляева. Приговор приведен в исполнение!

В просторном кабинете, где всегда царила мертвая тишина, — Калмыков не терпел никаких разговоров, когда он удостаивал чести выступить перед подчиненными, — послышались взволнованные восклицания. Начальственным жестом призвав офицеров к порядку, Калмыков размашисто и истово перекрестился.

— Упокой, господи, во царствии своем души новопреставленных рабов твоих, героев доблестных, сложивших голову во славу великой, единой, неделимой России! Со святыми упокой!

Офицеры, встав с мест, тоже крестились.

— Теперь восток! — продолжал Калмыков, когда волнение, вызванное его последним сообщением, немного улеглось.. — Там тоже дела швах: в Никольск-Уссурийске восстал местный гарнизон и, опираясь на поддержку красных партизан, захватил власть.

Новая власть в Никольск-Уссурийске сформировала воинские отряды и направила часть их в сторону Владивостока. Другая часть войск, направленная против нас, движется к Хабаровску. Сюда идет значительная группа. Генерал Розанов срочно оставил Владивосток…

В кабинете наступило подавленное молчание.

— Фью! — звонко свистнул Юрий Замятин. — Розанов уже драпанул? Вот длинноногий народ! Ну и дела! Надо поскорее и нам удирать без оглядки!

Замятин беспечно сплюнул на пол.

Калмыков гневно глянул на него, оскорбился:

— Подъесаул Замятин! К порядку! Вы забылись! Вы на военном совете, а не в китайской харчевне!

Замятин, невнятно бормоча, стушевался, ушел в кресло.

— Положение ясное, господа офицеры, — слово за словом рубил Калмыков, — не будем играть в бирюльки и сделаем выводы: незамедлительно действовать!

Сегодня я сообщил японскому командованию, что буду лично возглавлять длительную экспедицию по борьбе с партизанскими отрядами, которые полукольцом обложили Хабаровск. Но это предлог для нашего беспрепятственного ухода. Я отдал приказ о передаче всей полноты власти полковнику Демишхану.

Игра с передачей власти из рук в руки может вызвать подозрения. Поэтому нам надо спешить и спешить. Благодаря вам, господа офицеры, нам удалось успешно ликвидировать неустойчивые элементы в частях Тридцать шестого полка, которые могли бы помешать нашему уходу… Город очищен, но кругом партизаны. Если пронюхают о нашем уходе, попытаются потрепать нас. Путь не близок. Уходим мы… — Калмыков тревожно и недоверчиво обвел взглядом присутствующих, — сегодня ночью. Часа в два тронемся. Постараемся сделать это как можно незаметнее — выиграть несколько лишних часов. Идет небольшой, но верный, сколоченный отряд в составе тысячи двухсот человек. Среди них молодое пополнение — кадеты-выпускники, наша надежда, наше будущее. Они с восторгом решили следовать за мной…

Нам необходимо срочно изъять золотые запасы из банка и казначейства.

Капитан Верховский! Эта операция возложена на вас, и я думаю, что вы выполните ее столь же блестяще, как вы выполнили операцию по чистке Тридцать шестого полка. Вы головой отвечаете за благополучный исход!..

Подъесаул Замятин! Ваше задание известно — чистка… Все! Можете расходиться, господа, и приступать к делу. Сбор к двенадцати часам ночи…

В первой половине ночи все сборы к бегству были закончены. Атаману пришло донесение: в банке и казначействе произведена реквизиция золота.

Замятин с толпой пьяных офицеров во втором часу ночи подошел к Калмыкову и, приложив руку к мохнатой папахе, отрапортовал:

— Приказание выполнено, ваше превосходительство! Японцы не допустили нас к тюрьме. Стали на своем. А из вагона… выдали.

— Бьют отбой, желтоглазые? В нейтралитет тоже заиграли? — отрывисто и раздраженно бормотнул Калмыков. — А этих всех? Подчистую?

— Так точно, подчистую…

— Благодарю за верную службу… есаул Замятин.

Перед тем как отдать отряду распоряжение об оставлении города, Калмыков с группой приближенных офицеров обсудил детали предстоящего маршрута.

— Есаул Замятин!

— Слушаю, ваше превосходительство!

— Вам поручается самая почетная, но и самая ответственная задача — прикрыть наш отряд. Вы — в арьергарде! — Мстительная, мелкая радость откровенно прозвучала в голосе атамана.

Потом он подошел к Верховскому и тихо, доверительно прошептал ему:

— Капитан Верховский! Большая часть золота — тю! — уже улыбнулась нам. Пришлось часть оставить японцам — так будет сохраннее. Ну, вы понимаете? Иначе нам не уйти спокойно. Запомните, Верховский: ни шага от саней с золотом! Снарядите проверенный эскорт для сопровождения и охраны. Это черное воронье, — с открытой злобой кивнул он в сторону улицы, где уже выстраивался его отряд, — может пронюхать — и тогда все полетит к чертовой матери, по клочкам растащат! Никому, ни одному человеку, не доверяйтесь, — он подозрительно глянул на Верховского, — отряд не должен знать, что вы везете. Еще будут тянуть лапы — на раздел, на долю! Черта с два! Предупреждаю: не спускайте с золота глаз. Башку снесу, если не углядите!

Перед тем как командный состав отряда должен был выйти к частям, Калмыков предложил:

— Сядем, господа, на минутку перед дальней дорогой по старинному русскому обычаю.

Все, шумно двигая стульями, уселись, притихли.

Атаман поднялся с места. Присутствующие встали следом за ним. Размашисто перекрестившись на висевшую в углу большую икону в серебряной ризе, с теплящимся огоньком лампады, Калмыков раздельно сказал:

— С богом! В путь! — И шагнул к дверям. — А какое сегодня число, господа?

— Тринадцатое февраля, ваше превосходительство! — почтительно сообщил Верховский.

— Тринадцатое? Черт! Как это я упустил? — Суеверный Калмыков на момент даже приостановился. — Тринадцатое! Ну, теперь поздно пятиться. Идите, господа, отдавайте распоряжения. Капитан Верховский! Быстренько напишите мой последний приказ всей шпане, остающейся здесь. Непременно напишите: я ухожу на время, и первым моим долгом будет по возвращении в Хабаровск повесить всех кобелей и сук, которые обрадуются моему уходу!

Неслышно, незаметно надо выскользнуть из города. Этим мы экономим несколько часов. Предупредите строго-настрого: тишина и порядок. Любой шум — будем расстреливать!..

Угрюмый, протрезвевший Замятин подошел к Верховскому.

— Счастливый ты, капитан! У золотца погреешься. Не упусти счастья. А меня в арьергард сунул. Вот в чем, оказывается, собака была зарыта! Подсластил есаульством такую пилюлю! А я-то думал: чего это он так раздобрился? Прикрывать отряд! Удружил… Иван-болван! — с сердцем закончил он. — Маханем-ка, Верховский, в опиекурильню, — знакомый ходя пустит в ночь-полночь. Спиртяга завсегда водится. Выпьем, милая старушка, сердцу будет веселей! Не хочешь? Я и один сбегаю, тут два шага… Попомнит меня Иван-болван…

Верховский обмер. «„Иван-болван“? Спятил, окончательно спятил Юрка! Подведет под топор…» — и улизнул поскорее от Замятина.

С раннего зимнего утра тринадцатого февраля Хабаровск, тонувший в густом морозном тумане, жил счастливой новостью, разнесшейся с быстротой молнии: Калмыков сбежал! Сбежал!

— Банк ограбили. Золото на санях вывезли.

— И казначейство тоже, говорят, очистили?

— Пудов тридцать? Хапанули под метелочку.

— Всю отборную головку увел. Говорят, больше тысячи человек. Самые мародеры-головорезы.

— Не дадут им партизаны сбежать, поймают!

— Поймаешь! Ищи-свищи в пустой след!

— Неужели правда, что Ванька Каин сбежал?.. Вздохнем по-человечески. Только и ждали: ворвутся, ограбят, разорят, убьют!

— Как тать ночной собрался. Втихомолку уполз. Похозяйничали, позверствовали напоследок.

— Куда же он кинулся?

— Кто его знает?.. Говорят, на китайскую сторону. На Уссури их видели.

Город волновался. Люди не верили, что кончились, канули дни бесчинств, творимых калмыковцами.

Скоро пришло новое известие. Вверх по Уссури, на льду рыбаки наткнулись на тела расстрелянных. Умирающий юноша кадет успел рассказать о расстреле.

Лютой морозной ночью калмыковцы оставили за собой город и двинулись вверх по Уссури.

Бесчинствующий на открытых речных просторах порывистый ветер, сорокаградусную стужу скоро почувствовали кадеты-выпускники, которым Калмыков предложил сопутствовать ему. Одно дело — обещать атаману идти с ним хоть на край света, когда находились они под теплой крышей кадетского корпуса. Совсем другое дело — трудный путь в зимнюю стужу по льду реки, открытой всем ветрам и непогодам.

Не подготовленные к испытаниям, плохо одетые, в тонких шинелишках и сапогах, молодые ретивые вояки так продрогли и намерзлись, что со слезами стали просить: «Отпустите назад в Хабаровск!»

Калмыков, раздувая от гнева ноздри, распорядился о немедленной остановке отряда.

— Господа! — громко и отчетливо выговаривая каждое слово, обратился он к строю неподвижно замерших людей. — Мы идем в поход, в новую землю, где создадим сильное духом и не зараженное большевистской болезнью казачество. С нами пойдут только храбрецы. Кто малодушен, труслив, боится расстаться с бабьей юбкой, тот может не идти — мы отпустим по домам…

Строй молчал. Никто не осмелился выйти. Калмыков понял: люди боятся его — и переменил тон:

— Некоторые из вас выражали сомнение в том, что смогут дойти до цели нашего похода. А это только начало нашего пути. Впереди еще много трудностей. Мороз крепчает, и некоторые из вас действительно могут сдать и свалиться в дороге. Мы не имеем права рисковать вашими жизнями. Кто слаб, плохо одет и не чувствует в себе достаточно сил, чтобы дойти до места назначения, пусть смело выйдет из строя. К чему идти на верную гибель? Возвращайтесь обратно в Хабаровск. Я жду. Выходите из строя все, кто не может идти со мной! — не сдержав себя, сорвавшимся от ненависти голосом закончил Калмыков. — Выходи! Выходи смелей!

Из строя отделилось сорок человек.

Взбешенный Калмыков окинул их почти безумным взглядом. Повернувшись, он гаркнул:

— Кончить их всех! Всех! Перед отрядом! Нам трусливого дерьма не надо! По ногам в пути свяжут!

— Опомнись! Что ты делаешь, убийца? — прозвенел в туманном морозном воздухе юношеский высокий голос, раздавшийся из группы только что осужденных Калмыковым на гибель людей. — Кто дал тебе право?

— Право? Право? Вот мое право! — взвизгнул, не помня себя, Калмыков и, рванув из кармана револьвер, пулю за пулей разрядил его в юношу кадета.

Тот упал как подкошенный. Калмыков, беснуясь как одержимый, выхватил второй револьвер из кобуры и стал в упор расстреливать отделившихся от отряда людей.

На помощь ему пришли офицеры. Скоро все было кончено, сорок человек обагрили кровью белоснежную ледяную дорогу Уссури.

Остервеневший Калмыков картинно показал отряду на убитых кадетов:

— Пример предателям и малодушным. Удостоились чести — получили пули в лоб из собственной руки атамана! — И вновь взорвался, неистово ударяя себя нагайкой по меховым высоким, по пояс, сапогам, заорал: — Есаул Замятин! Проверить! Добить…

Началась сумятица: Замятина в отряде не было. Доложили Калмыкову.

— Крысы бегут с корабля? Расстрелять… — вне себя задыхался от злобы атаман. — Вернусь, вернусь…

Отряд двинулся дальше. Верховский спросил кадета, бывшего на санях за ездового:

— Вы не знаете, кто это кричал? Мне знакомо его лицо: наверное, встречал в кадетском корпусе.

— Сергей Лаптев, — ответил кадет. — Сын провокатора, который засыпал хабаровскую организацию большевиков. Расплатился атаман с его папашей за все услуги, ха-ха! — захохотал кадет. — Мне нахлобучка была: я в корпусе болтнул о его папаше. Ну и вздрючили…

«Свиненок», — вспомнил Верховский, и суетливый человек с носом ищейки сказал четко: «Сыночек!» «Вот тебе и сыночек! К чему потребовал атаман взять этих сосунков? Заразил истерией, снял с места и… остудил. А сам подготовился к походу основательно: меховые сапоги по брюхо, барская доха, новая меховая шапка. На других ему на… была бы своя вонючая шкура цела! О черт, черт дери все! Мальчишки. Мне-то какое до них дело? Все до одного сдохнем рано или поздно…»

Лаптев бестолково бегал по Хабаровску. «Удрали! Куда же мне теперь? Скрываться? Дознаются…» Услышал о расстрелянных на Уссури. Побежал домой.

— Жена! Нет ли нашего на льду?

Занятые своими мыслями, тяжело переводя дух, измученные, добрались до Уссури.

Стыли на льду трупы. Мать безошибочно узнала тело сына, припала к нему. Поднялась и, прямая, беспощадная, сказала:

— Уходи, Лаптев. Сама похороню: он от тебя ничего не примет. Вот оно, возмездие за дела твои…

Втянув голову в плечи, Лаптев зашагал к городу.

В это время со стороны Красной речки вырвался отряд конников. Скакавший впереди всадник заметил путника на льду Уссури, спешился.

— Узнал меня, предатель?

— Бессмертный… Семен, — прошептал Лаптев, и голова его, как подрубленная, упала на грудь.

— Варвара! — крикнул Семен. — Возвращайся в отряд и доставь этого гуся Сергею Петровичу. Узнаёшь?

— Был… тогда с офицером? Он?!

— Он, он, — ответил Костин. — Вот и расскажи товарищу командиру, при каких обстоятельствах встречались. Ребята! Обыщите его — нет ли оружия? Нет? Отправляйся, Варвара. Держи его под винтовкой. Лошадь твою возьмем, может, кому пригодится.

Варвара спрыгнула с коня, вскинула винтовку.

— Вперед, дядя! Вот этой дорогой — к Красной речке. До свидания, товарищи! Будь здоров, Сеня! Ну, шагай, дядя. Как мешок осел, будто косточки вынули.

Калмыкову, скакавшему в первых рядах беглецов, доложили о погоне — преследует конный отряд партизан. Не зная, какие силы брошены в погоню, атаман решил в бой не вступать и приказал основному ядру отряда безостановочно продвигаться вперед. Улепетывал дай бог ноги!

Мысль о возможности отстать от отряда, оказаться отрезанным от него тревожила калмыковцев, и они тоже летели во всю мочь.

Несмотря на категорический приказ Калмыкова хранить в строгой тайне увоз части золотого запаса, весть о нем как-то постепенно просочилась, и скоро весь отряд уже был объят одной заботой: золото! Люди подозрительно и жадно следили друг за другом: не остаться бы в дураках, не ускользнула бы законная доля добычи! Золото!

Летел. Мчался. Уходил подальше от Хабаровска атаман Калмыков, гонимый лютой сорокаградусной стужей, пронизывающим ветром, разыгравшимся не на шутку на ледяных просторах Уссури, погоней партизан. Скорее! Скорее!

Принимай, Китай, одичавшую волчью стаю…

Сильны временщики, да недолговечны!