Общежитие — сборный щитовой дом: четыре скрипучих крыльца, четыре двери, по две на каждом торце дома. Квартира — кухонька с плитой и комната на три койки со столом посредине.
Адам достал из тумбочки бутылку рислинга, прозрачного, искристого, с красной целлофановой маковкой.
— Мой любимый Абрау-Дюрсо. Пять лет по соседству с этим винным комбинатом провел в Геленджике да Новороссийске. Пристрастился там к сухому: полезно и голову не туманит, чистый виноградный сок. А здесь этим редко балуют.
Разлил по стаканам, пододвинул Сане:
— Ну, давай за вас, речников. Вы доставили. Какой-то торгаш ящиков двадцать этого добра послал.
На крыльце кто-то затопал, рванул дверь. Ввалился грузчик Петро.
— А-а, знакомая публика. Привет, старики! — Сел на аккуратно заправленную койку, вздохнул: — Ты, музыкант, не гони меня. Ребята сказали, что тут временно койка пустует. Пустишь?
Адам чуть заметно поморщился, поставил третий стакан.
— Живи…
Не вставая с койки, Петро лениво дотянулся до стакана. Отпил, перекосил губы:
— Кислятина марки «Старая дева». Ничего не мог придумать получше?
Адам, видно, смирился с присутствием незваного гостя, добродушно сверкнул глазами:
— Ты и без меня уже придумал.
— Было. Засосали на двоих.
Устроился поудобнее, закинул ногу на ногу.
— А как обойдешься без этого? День вкалываешь, потом что? Скукота. Все по своим углам, как медведи в берлогах. Суббота, хоть танцульки бы… Спектакль — кому он нужен? Тоже мне, Кудымкарский театр. Кое-что и получше их видели…
Адам спокойно крутил в сильных пальцах тонкий прозрачный стакан, снисходительно глянул сквозь него на грузчика:
— Это ведь кому как. Иному и в большом городе скучно, среди шумной толпы — пусто. Мается, бедный, не знает, куда себя деть.
— Ну, не скажите вы мне… Вот ты белорус. Знаю я, много вас тут таких переселенцев, Лосеровичей-Ничиперовичей. Чего ты здесь киснешь? Минск, говорят, не город, а хрустальная мечта моей юности. Вечер — всеми цветами огни сверкают. Девочки по гладенькому асфальтику гвоздиками туки-туки… В ресторанах — музычка. Мотал бы туда и жил во все свои тридцать три удовольствия.
— Чего мне Минск. Не бывал и не тянет. Вот закончим сплав, поеду в октябре опять в Геленджик. Море! На теплоходе с ребятами в рейс схожу. Целый месяц вольному воля. Хватит мне. А потом снова сюда — в эту берлогу, как ты говоришь. Зимой на тракторе, с весны — на катер.
Поглаживая светлые волнистые волосы, Адам смотрел на Петра и разговаривал с ним явно насмешливо, но старался не показывать этого. Он сдерживал свои губы, готовые без конца улыбаться, и потому очертания его маленького рта казались сухими, строгими.
Петро поднялся, нетвердой рукой ухватил бутылку, плеснул в стакан. Заходил по комнате.
— Да я не об этом. Одно мне непонятно. Выселили вас сюда. Кого — за дело, кого — за здорово живешь, за компанию. Но ведь срок-то давно прошел. Отжил свое и хватит. Валяй на землю предков, где жизнь потеплее, — наслаждайся. Чего вы тут приросли?..
Сначала Саня не понимал, о каких белорусах, о каких выселенных идет речь. Теперь вдруг все разрозненное и недоговоренное, что пришлось услышать за последние дни, слилось воедино.
Девушка-приемщица из береговых складов мимоходом обмолвилась, что построены они давно, еще поляками в тридцатом году. И на самом деле, среди белорусских фамилий жителей поселка немало встречается и польских… Едва различимая надпись на дверях склада: «Расписуюсь на долгую память. Гражданин Лентовский. 10/V 31». В книге о Коми-Пермяцком национальном округе, изданной Академией наук СССР в 1948 году, той самой, что дал ему почитать Анатолий, тоже говорится об этом. «Островки русского населения встречаются по Верхней Каме, вдоль ее долины — выше Гайн, по Весляне и в низовье Косы. Здесь много переселенцев 30-х и более поздних годов XX в.». «Нынешний поселок Усть-Черная возник в 1930 г. с организацией здесь лесозаготовок…»
Значит, родители Адама тоже были среди первых поселенцев, приехавших сюда не по доброй воле. Это были кулацкие да поповские семьи, а вместе с ними много таких, кто не разобрался еще в обстановке, четко не определил своего отношения к молодой Советской власти, к коллективизации, и потому противился новому. О них, надолго попавших в северные суровые края в общем-то за здорово живешь, и говорит Петро…
Только чувствует Саня, что не туда гнет этот недовольный жизнью человек. Услышал звон, а разобраться толку не хватило. Вон и Адам сидит слушает его, не перебивает, а сам все больше и больше хмурится. В глазах уже ни одной насмешливой искорки. И пальцы по столу беспокойно заходили.
А Петро опять развалился на койке, подушку под спину жамкнул, глаза под козырек кепки спрятал, трясет пепел сигареты на одеяло.
— Ну и земля! Кого только тут нет. Сплошной интернационал. Нет, я бы ее на вашем месте лютой ненавистью ненавидел. Дня бы не задержался, как разрешили. Мачеха ведь она вам, земля эта… Я сам каюсь теперь: приехал сдуру. Срок договора кончится — умотаю отсюда к чертовой маме… Ах, ах, энтузиасты, обживатели новых мест!
И Петро запел, гримасничая:
Согласен: ты — пожалуйста, а я — увольте!
— Слушай, ты, всезнающий пуп земли! — не выдержал Адам. — И откуда в тебе столько злости, кто тебе на хвост наступил?
— А что, не нравится? Правду режу — не нравится?.. Едут. Обживают. За денежки. За рублики. Звонкая монета. Понял? И нечего тут красивые слова говорить…
Вот ты здесь за лето на сплаве сколько калымишь? Два куска с лишним. А уедешь — что? Только-только единица два нулика. Вот и держишься здесь. Так и скажи прямо, а то…
Адам побледнел, стиснул кромку стола — побелели суставы пальцев.
У Петра осунувшееся небритое лицо еще сильнее заострилось. Узенькое нервное лицо с оскалом желтых неровных зубов. Руки, вылезшие из коротких рукавов выгоревшей гимнастерки, подрагивают. Немытые руки с траурным ободком под ногтями.
И уже не жалость, как в тот раз, в клубе, вызывает его вид у Сани, а гнев. Ишь ты, разорался. Да он мизинца Адама не стоит. Смазать бы ему по губам, чтобы попридержал свой язык.
Петро вскочил с койки, голос его сорвался на хриплый крик:
— Мачеха она тебе, эта пермяцкая земля! Брось прикидываться!
— Тебя кто сюда звал? — вспылил Саня. — Чего скулишь? Иди повой на луну — полегчает. Гони ты его, Адам! Еще в одной комнате жить с таким… Да его на порог пускать не надо.
Загремел отброшенный стул. Адам резко поднялся. Кожа на скулах натянулась втугую. Голубые глаза застыли — холод в них, лед.
Петро попятился к двери:
— Но-но! Полегче.
Саня смотрел то на одного, то на другого.
Адам повернул стол. Испуганно звякнули стаканы.
— Катись отсюда, клоп! Раздавлю! Тебе вся земля — мачеха.
У Адама вдруг дрогнул голос.
— А мне она и здесь мать. Слышишь, ты? Мать родная!