Каков есть мужчина

Солой Дэвид

Часть 9

 

 

Безмолвно время, я предупреждал, Оно лишь счет нам может предъявлять; Когда б я мог, про все бы рассказал [74] .

 

Глава 1

Следующим утром ему нужно в магазин. В доме ничего не осталось. Он выезжает, едва становится достаточно светло, около восьми, и едет в «Лидл» в Ардженте. От дома вблизи Молинеллы магистраль ведет прямо к магазину. Бескомпромиссно прямая, обсаженная тополями. Кругом раскинулась равнина. Куда ни глянь – ровный горизонт.

Арджента: кусочек пригорода посреди равнины. Он ждет на светофоре и проезжает через центр, а затем вдоль канала, гладь которого отражает зимний свет. Парковка пуста в этот ранний час выходного дня. Он паркуется у входа и вкатывает тележку в теплое, ярко освещенное помещение.

Он знает, где тут что лежит. В этот магазин он стал заглядывать в свой последний приезд в Италию, в этом же году. Он катит тележку вдоль горок товаров, иногда что-то берет или просто останавливается посмотреть. Ему приходится надеть очки, чтобы прочитать этикетку на упаковке чая. Затем он снимает их и катит тележку дальше. Очевидно, он никуда не спешит. Остановившись, он снимает пальто и кладет поверх почти пустой тележки.

Он тщательно выбирает фрукты. Отрывает маленький пакет и, с трудом разлепив его, начинает накладывать мандарины.

Затем берется за яблоки.

Выбирает, тщательно ощупав, авокадо.

Один лимон.

Вынимает список из кармана брюк, чтобы не забыть чего-нибудь в этом отделе. Убедившись, что ничего не забыл, двигается дальше, в отдел напитков, где придирчиво сравнивает цены разных лагеров, расставленных на полках. Ценники на все товары кричаще-желтые, и цены напечатаны шрифтом, напоминающим рукописный, как будто кто-то написал их маркером. (Сначала ему кажется, что ценники действительно написаны от руки. Но нет – строчки слишком ровные.) Он кладет в тележку упаковку лагера «Бергкениг» и двигается дальше. Проходит мимо вин, не глядя на бутылки. Здесь он никогда не стал бы покупать вино.

Дальше непродовольственные товары, где он выбирает губки и моющие средства.

В его тележке всего понемногу – он только что добавил туда пару сосисок в полиэтилене из морозильника, – отчего напрашивается вывод, что живет он один.

И он действительно один.

Прошлым вечером он прибыл в аэропорт Болоньи поздним рейсом «Райанэйр» из Станстеда. На такси по зимним сумеркам к дому. Дом стоял холодный. Силы энтропии наступали на него. На полу были мышиные какашки. И следы влаги на стене у подножья лестницы. Не снимая пальто, он присел на диванчик в холле. Он устал и замерз. Его дыхание клубилось в холодном воздухе, пока он сидел, вертя в руке ключи. Нужно было обогреть дом – затопить печку на мазуте. У него была с собой бутылочка граппы. И он принялся за растопку.

Уже почти десять, когда он перекладывает товары из тележки в свой старый «фольксваген-пассат»-универсал, а затем откатывает пустую дребезжащую тележку назад ко входу в магазин. Он спрашивает себя, не нужно ли ему еще чего-нибудь в Ардженте. Ничего не приходит на ум, и тогда он думает, заводя мотор, не заехать ли куда-нибудь выпить кофе. Пьяцца Гарибальди. На ней есть несколько приятных мест, где приятно посидеть полчаса в холодном солнечном свете с чашечкой капучино и газетой. Но он едет вдоль канала и никак не может решиться. К тому же на маленькой площади почти невозможно припарковаться. Он немного раздражается. Искать сейчас парковку где-то еще ему не хочется, и скоро он выезжает из Ардженты и снова едет среди полей, простирающихся до ясного зимнего горизонта.

Он теперь довольно часто думает о смерти. Трудно не думать о ней. Очевидно, ему осталось не так уж много. Десять лет? Через десять лет ему будет восемьдесят три. Может, больше десяти? Вряд ли. Значит, примерно десять лет. Если подумать, это пугающе мало. Просто ужас, как мало, так ему кажется иногда. Возьмем это утро, например. Он проснулся в пять, декабрь, просторная влажная спальня в доме под Арджентой, бирюзовые стены еще скрыты в темноте. Слышно тихое тиканье часов на столе у кровати. Просто ужас, как мало, так ему кажется. А после операции, два месяца назад, он понял, что даже десять лет – прогноз крайне оптимистичный. После операции он постоянно ощущает свое сердце, это так непривычно. Все время чувствует его и не может отделаться от страха, что в какой-то момент оно возьмет и остановится. Он лежит в постели, настороженно ощущая, как работает его сердце, и сознает как факт, что однажды оно должно остановиться. Он понимает, что не готов встретить смерть, точнее, готов не больше, чем когда-либо раньше.

В просторной бирюзовой спальне становится светлее.

Он лежит в постели уже два часа и думает о смерти.

Он никак не может свыкнуться с мыслью, что действительно умрет. Что все это когда-нибудь прекратится. Это. Он сам. Смерть кажется ему чем-то, что происходит с другими, – с его друзьями и знакомыми. С людьми, которых он знал десятилетиями. Их умерло уже немало. Он бывал на их похоронах. Их остается все меньше. Однако ему трудно понять – по-настоящему понять, – что и он умрет. Что его существование конечно. И однажды закончится. Что через десять лет его, скорее всего, уже не будет.

Есть что-то немыслимое в том, чтобы пытаться представить мир, в котором нет тебя. Эта странность, думает он, лежа в постели, связана с тем, что весь мир, который он знает, это мир, данный ему в ощущениях, и этот мир умрет с ним. Этот мир – этот субъективно воспринимаемый мир, – который и есть мир для него, – фактически исчезнет вместе с ним. Это окончание потока восприятия кажется невероятным. Невообразимым. Он смотрит на громоздкий ореховый гардероб у дальней стены комнаты и странным образом сознает поток восприятия вещей. Удовольствие от восприятия вещей. Удовольствие видеть свет из окна, проходящий в щели между тяжелыми шторами, через пыльный воздух, и ложащийся на поверхность гардероба, на густой, потемневший от времени лак.

И удовольствие слышать шаги по гравию во дворе.

Это шаги Клаудии. Клаудиа – приходящая домработница, румынка. Должно быть, его жена, Джоанна, позвонила ей из Англии и сказала, что он здесь.

– Buongiorno, Клаудиа, – говорит он, спускаясь по лестнице в халате и тапочках.

Он похудел, сильно похудел с тех пор, как она видела его последний раз в самом начале лета. Тогда он был тучен сверх меры, а кожа его имела пунцовый оттенок. Хотя нельзя сказать, что сейчас он выглядит лучше. Он кажется усохшим.

– Buongiorno, синьор Парсон, – говорит она.

Она готовится к работе. Общаются они на итальянском – английского Клаудиа не знает. Впрочем, и итальянским она владеет слабо. Хуже, чем он. Она приехала сюда несколько лет назад к своему сыну, который работает сборщиком кухонь в «ИКЕА» в Болонье.

– Я извиняюсь, – говорит она. – Я не знаю, что вы здесь.

– Это Джоанна вам звонила? – спрашивает он.

– Синьора Парсон, да. Я извиняюсь, – повторяет она.

– Тут не за что извиняться, – говорит он ей. – Спасибо, что пришли. Я извиняюсь, что не позвонил вам, сказать, что я здесь.

– Так хорошо, – говорит она.

– Я не уверен, сколько здесь пробуду, – продолжает он. – Всего неделю или две, я думаю.

Они на кухне, и он начинает готовить кофе, насыпает его в кофеварку. Обычно в это время года, первую неделю декабря, здесь никто не появляется. Иногда они проводят здесь Рождество. Но в последние годы все реже. А прежде почти каждый год. Когда еще Саймон был маленьким, а мать Джоанны была жива. В прежние дни. Клаудии тогда не было. Тогда тут работала одна итальянка. Но потом ей пришлось оставить работу. Из-за здоровья. Как же ее звали? Они еще общались какое-то время. Навещали ее в больнице в Ферраре или где-то еще. Он как будто помнил это, но не был уверен в точности воспоминаний. В любом случае он не имел представления, что с ней сейчас. Все эти люди, которых ты узнаешь за всю свою жизнь. Что с ними со всеми сейчас?

Он насыпает немного мюсли в большую кружку и заливает обезжиренным молоком. Это молоко больше напоминает воду, чем настоящее молоко.

Клаудиа спрашивает, с чего ей начать.

– Может, с верхнего этажа? – предлагает он, просто чтобы побыть на кухне одному.

Он сидит за столом, ест мюсли и слышит скрип старых ступенек под ее ногами.

Сколько ей лет? Интересно. Она уже не молода. Ее сыну около тридцати. Приятный человек. Он встречался с ним несколько раз – тот время от времени заезжает за матерью на своем фургоне «ИКЕА».

Доев мюсли, он усаживается в ушастое кресло в гостиной – старое кресло, его пора перетянуть – и печатает на айпаде. Айпад ему подарила Корделия, когда он лежал в больнице после операции на сердце. Он всегда был прирожденным технарем и «первопроходцем» по части новинок – первым среди друзей купил видеомагнитофон, году этак в 1979-м. А на айпаде научился работать за пару дней.

Он печатает письма.

Пальцы летают по клавиатуре.

Строчки ползут по экрану.

Отправляет письма. Всего несколько. Не так много, как раньше. Ему пришлось отказаться от многих привычных занятий – сократить пенсионный набор увлечений. Теперь почти до нуля. Пришло письмо от Корделии – это всегда радует его. Она рассказывает обо всем понемногу. Спрашивает, как он чувствует себя. Говорит, что стихотворение Саймона – ее сына, его внука – опубликовали в одном журнале. Вероятно, студенческий журнальчик, но она не уточняет – ей хочется произвести на него впечатление. Саймон учится на первом курсе в Оксфорде. Стихотворение приложено к письму, и он просматривает его, слыша шаги Клаудии наверху, от них позвякивают стекляшки на канделябре. (Канделябр уже стоял здесь, когда они купили дом – большая ценность, как их заверили.) Стихотворение, похоже, было навеяно известной миниатюрой султана Мехмеда II, на которой он нюхает цветок.

Мы видим на портрете – взгляд его не здесь, Мехмед Завоеватель держит розу Пред тюркским серпом носа. Всеохватные потребности в деньгах или войне, Предусмотрительность мудрого политика, Братоубийство, спутник власти – Все, что присуще его положению, И он преуспел во всем. Так почему цветок? Возможно, дань чему-то менее мирскому; Не красоте, я думаю, как ее ни понимай, Не любви и не «природе», Не Аллаху, как его ни назови, – Просто отпечаток мгновения в текстуре бытия, Вечного бега времени.

Не так уж плохо, думает он. Есть удачные пассажи. Всеохватные потребности в деньгах или войне. Да, это удачно сказано. (Он все еще скучает по ним, пусть прошло уже почти десятилетие, по этим всеохватным потребностям, ожидавшим его в Уайтхолле, куда он добирался на метро, все еще чувствует, что без них он на самом деле не живет.) Да, это удачный образ. А потом еще там было… Где же это? Да…

Просто отпечаток мгновения в текстуре бытия

Эти слова напомнили ему о том, как он лежал минуту или две сегодня утром в постели, уставившись на гардероб. То чувство, которое охватило его тогда, чувство потери себя в акте восприятия. Отпечаток момента в текстуре бытия – в текстуре всего этого. Да. Молодец, Саймон. Он напишет ему письмо, думает он. Он похвалит стихотворение – не слишком, просто чтобы подбодрить его, и с конкретикой. Корделия склонна нахваливать сына просто так, что не есть хорошо. Ведь Саймон, надо признать, слегка не от мира сего. Он был здесь, в Ардженте, этой весной, со своим другом. Они путешествовали по Европе и заглянули на пару дней. Этот друг – как же его звали? – был таким живым малым. С ним было весело. А Саймон, как обычно, был весь в себе, в своих мыслях. Ближе к концу чуть разгулялся. Они неплохо побеседовали втроем о серьезных вещах – о литературе, об истории, о том, что творится в Европе.

В дверях стоит Клаудиа.

Хочет узнать, можно ли приступать к уборке на кухне.

Когда она уходит, он принимает душ, одевается и готовит себе еду. Устраивается за кухонным столом – сидеть в столовой в одиночестве и есть омлет из двух яиц кажется чересчур церемонным. Он раздумывает, не выпить ли бокал вина с омлетом и салатом. В итоге выпивает два, а значит, теперь не сможет сесть за руль еще несколько часов. А он хотел прокатиться куда-нибудь. Возможно, в заповедник Валли ди Арджента, и побродить там с полчаса – ему нужно ходить пешком по нескольку миль в день, а сегодня погода сухая и мягкая.

После полудня время тянется бесконечно. Он наводит порядок в ящиках комода, куда никто годами не заглядывал, – погружается в разглядывание старых билетов в оперу и туристических карт и чеков за какие-то вещи, купленные в незапамятные времена. Он садится за пианино и пытается играть – пианино ужасно расстроено, а пальцы вскоре начинают болеть. Они уже не служат ему, как раньше. Он то и дело фальшивит и, раздосадованный, прекращает играть. Он все еще чувствует непонятный осадок депрессии от вчерашней поездки в Равенну. Он ездил вчера в Равенну просто прокатиться, от нечего делать, и запутался в дорожном движении. Он потерялся, разнервничался и в результате поехал не в ту сторону по узкой односторонней улице. Он понял, что произошло, только когда нагнал фургон с мигающими фарами и ему не оставалось ничего другого, кроме как пятиться обратно, глядя назад через плечо, кривясь от напряжения и нарастающего ощущения одиночества. Улица была прямой, казалось бы, ничего сложного. Но он почему-то все время съезжал в сторону. И ему приходилось останавливаться и начинать движение по новой. Он крепко вцепился в руль, словно это был спасательный круг, без которого он утонет. Водитель фургона что-то кричал ему, но совершенно беззвучно, как в немом кино.

Он думает о лицах прохожих на тротуаре, наблюдавших за его потугами, посмеиваясь, тыча пальцами, улыбаясь ему. Иногда с сочувствием. Но от этого было только больнее. По их лицам было видно, что они видят перед собой нечто достойное жалости – облажавшегося старика, творящего какую-то хрень.

Вот что было написано на их лицах.

И это стало шоком для него.

Он совсем не видел себя в таком свете.

После этого, когда нашел место для парковки, он немного прошелся по улице, испытывая дурацкую тревогу, и незаметно оказался рядом с базиликой Сант-Аполлинаре-Нуово.

Внутри оказалось едва ли теплее, чем на улице.

Там было несколько человек, совсем немного, топтавшихся на месте, – они рассматривали мозаику, отголоски Византии. Сам он видел ее много раз – длинные фронтальные изображения фигур в белых тогах, белых на золотом. Он никогда не был христианином. Он, конечно, был воспитан в духе бледного, остаточного христианства, витавшего в Англии конца 1940-х и 1950-х, но даже в раннем детстве не верил в Бога, Иисуса, или во что-то такое. Для него это всегда были просто слова. Просто сказки, как любые другие. В этом не было ничего необычного, думал он, для человека его поколения. Он стоял там, глядя вверх на безучастные, розовощекие лица. На фигуры, выстроенные в ряд, как на школьной фотографии. И вдруг этот невероятный образ, в самом конце, – открытый занавес, как бы показывающий что-то, – только там ничего не было, просто ровное золото, неожиданное пространство золотых плиток. Тут влетел голубь и запорхал под сводами.

Он пробыл там еще несколько минут, а потом вышел и осмотрел базилику снаружи. Кампанила на фоне серого неба. Он знал историю, более или менее. Теодорих Великий и так далее. Убил предшественника собственными руками – очевидно, пригласил на ужин и сам с ним покончил. Они боролись за Италию. Пока Западная империя распадалась.

И что-то во всем этом вгоняет его в депрессию. Он и на следующий день подавлен ощущением своей беспомощности, охватившим его тогда за рулем, когда он боролся с дорожным движением в Равенне, и потом, когда произошла эта хрень с односторонней улицей. Это давит на него. Давит неимоверно, против всякой логики, ведь ничего страшного не случилось, обычное недоразумение.

Позднее неожиданно звонит Джоанна.

Спрашивает, приходила ли Клаудиа.

– Да, – говорит он, – приходила.

– У тебя получилось растопить печку? – интересуется Джоанна.

Этот вопрос раздражает его – само предположение, что у него могло не получиться. Он не сразу отвечает, смотрит на фотографии на столике рядом с телефоном: семейные фото, и его самого с Джоном Мейджором и Тони Блэром – премьер-министрами, при которых он служил.

– Да, – говорит он.

– Значит, в доме достаточно тепло?

– В доме замечательно.

Повисает пауза.

– Что ж, я просто решила позвонить, спросить, как ты там, – произносит она.

– Замечательно.

– Хорошо. Тогда слушай, Тони.

И она начинает рассказывать ему о том, что ей нужно съездить в Нью-Йорк на несколько дней, в главный офис, – она старший менеджер в фармацевтической фирме – на какой-то ежегодный корпоратив.

На Ардженту опускаются сумерки. Он видит это через высокие окна гостиной. На равнину ложится тьма. Она улетает в Нью-Йорк. А он здесь, в Ардженте, с ее тракторами и болотами.

– Ну, повеселись там, – говорит он.

– Я вернусь в пятницу.

Ему это мало о чем говорит. Он не уверен, какой сегодня день.

Снова повисает пауза, еще более длинная.

– Ты правда в порядке, Тони? – спрашивает она, несколько смущенно, словно ей неловко этим интересоваться.

– Я же сказал. У меня все совершенно замечательно.

Она быстро задает новый вопрос:

– Корделия прислала тебе стихи Саймона?

– Да, прислала.

– И? Что ты думаешь?

– Неплохо.

После разговора он жалеет, что держался с ней так холодно. Было мило с ее стороны позвонить. Хотя что-то раздражало его в том, как она говорила с ним. Это было похоже на то, как смотрели на него те люди на узкой улице вчера, пока он пытался ровно ехать задним ходом. Раньше он мог сделать это запросто – проехать задом ровно. Он смотрит на часы.

Подождав еще немного, он опять выпивает вина. Отличное «Барбареско», чей-то давний подарок, который он хранил много лет для особого случая. Он открыл бутылку за обедом под влиянием момента и выпил половину без всякого повода, среди недели, пережевывая омлет. К чему ждать так или иначе?

Он выпивает еще, теперь уже с сыром и прошутто, и несколькими оливками на тарелке. Включает телевизор, футбол. Какой-то матч серии «Б» между командами, о которых он никогда не слышал, декабрьским днем в нулевую ничью. Стадион, очевидно, полупустой. Но все равно телевизор разгоняет тишину. Помогает скоротать время.

Он подумывает, не позвонить ли Корделии. И решает не звонить. Чтобы не беспокоить ее. У него депрессия – он не смог бы скрыть это, она поняла бы по голосу, – а он не хочет расстраивать ее. Не хочет, чтобы у нее пропало желание общаться с ним в будущем. А так и случится, если он все время будет ныть, жаловаться на свои проблемы, спрашивая о чем-то только из вежливости и перемежая вопросы долгими неловкими паузами.

Он наливает еще «Барбареско». Вообще-то вино превосходное. Одно из лучших красных, производимых в Италии. Он способен оценить это, однако у него словно дыра в том месте, где должен быть центр удовольствий. Пить в таком состоянии, думает он, только переводить вино.

Он смотрит на часы.

Пожалуй, еще слишком рано, чтобы идти спать. Или нет?

В доме, когда футбол закончился и телевизор выключен, угнетающая тишина.

Он сидит в ушастом кресле и пытается читать. Мысли его скачут с предмета на предмет. Он думает об Алане, своем сводном брате. Сколько ему лет сейчас? Восемьдесят пять? Едва может ходить. Едва может стоять – всякое движение причиняет боль и вызывает гнев. Чувство унижения. Он думает об их последней встрече. Волосы Алана казались мягкими, словно женскими, и белыми как снег, как и спортивные шаровары, в которых он теперь был все время. При виде Тони он попытался улыбнуться. Встать на ноги он не смог. Просто сидел, мелко дрожа, и пытался улыбаться, а когда говорил что-нибудь, превозмогая немощь, челюсть у него ходила ходуном.

– Как дела, Тони? – сумел он произнести жутковатым, невнятным голосом.

Кожа у него была как у мертвеца, как если бы ее поверхностный слой уже отмер. А в угасших глазах на мертвом лице был страх и какая-то враждебность.

Он все еще сидит там, держа в руках книгу Кристофера Кларка «Лунатики: Как Европа начала войну в 1914 году».

Теперь уже Алан совсем не разговаривает, это очень грустно.

Он угасает на глазах.

Угасает.

Мы все угасаем в конце?

Ночью на него вновь и вновь накатывают волны страха. В один из таких моментов он проникается уверенностью: с его сердцем что-то не так. А потом ему снится кошмар.

Огромный жук-палочник с мутными глазами.

Это нечто стоит без движения долгое время, так что он уже почти перестает бояться его.

И тогда оно начинает двигаться.

Оно касается его.

Он просыпается со стоном ужаса и не может больше спать несколько часов, пусть даже паника от кошмара улеглась, он лежит и думает об Алане и о том, как мало времени осталось ему самому. Он лежит в темноте, ужасаясь своему положению, как будто он только что все осознал. Как будто кто-то только что сказал ему, впервые в жизни, что ему семьдесят три года.

 

Глава 2

Когда он снова просыпается, в комнате светло.

Почти восемь утра.

Он садится в постели, чувствуя себя разбитым физически и душевно.

Сегодня он должен что-то сделать.

Когда видит на старинном кафельном полу кухни новые мышиные какашки, он испытывает тягостное чувство и решает, что съездит в аббатство в Помпозе. Когда он разбирал вчера один из ящиков, ему попались старые билеты в аббатство – он был там много лет назад с Аланом и его женой, вспоминает он, когда те гостили у него, – и решает, что хочет увидеть это место снова. Он мало что помнит о нем. Средневековый монастырь у моря, к северу от Равенны.

В любом случае не так уж важно, что это за место. Он должен что-то сделать, выбраться куда-то. Почти все равно, куда именно.

Дорога займет где-то час, думает он. Он приедет, скажем, в одиннадцать, посмотрит аббатство, если будет на что смотреть. Пообедает, пожалуй. Он как будто помнит, там было одно заведение. И поедет домой. Остановится в Ардженте купить кое-чего. А дома выпьет чаю и почитает час-другой «Лунатиков»

Кларка.

За окнами висит морозный туман. Море морозных испарений, разливающееся по этой пойме каждую зиму. В такие дни он испытывает прямо-таки физическое отвращение к холоду. Старая система отопления в доме работает плохо – в высоких комнатах едва тепло, – и мысль о том, чтобы покинуть это тепло, наполняет его тревогой. К тому же вести машину в таком тумане значит нарываться на неприятности.

Он медленно поднимается по лестнице и, зайдя в ванную комнату, начинает наполнять ванну горячей водой, от которой поднимается пар. Он примет горячую ванну и тогда посмотрит на свое самочувствие. Он глотает таблетки, разноцветную мешанину в горсти. Затем перелезает через высокий край ванны и погружается в горячую воду. Он лежит в полудреме в обжигающе горячей воде. И чувствует, как расслабляются суставы.

После, когда он бреется, в окно светит солнце. Туман уходит.

Он одевается тепло. Два джемпера. Самые толстые носки.

Деревья вдоль частных владений – этакое ветрозащитное ограждение – почти голые. Кусты и прочие садовые насаждения выглядят бурыми и мертвыми, хотя трава еще зеленая. Он открывает гараж. Темно-синий «фольксваген-пассат»-универсал. Британской сборки, теперь с итальянскими номерами.

Мысль о вождении машины заставляет его нервничать. Он садится за руль с неуютным чувством, что водитель из него неважный.

Теперь, когда туман рассеялся, все кажется непривычно четким. Голые тополя в белой изморози вдоль дороги, бросают на нее легкие тени.

Он едет чересчур медленно, сам того не сознавая. Другие водители обгоняют его – их уже целая очередь.

Он уже проехал Ардженту и повернул к Сан-Бьяджо, на дорогу, ведущую в лагуну, длинную прямую дорогу через равнинные фермерские земли. В этом пейзаже нет ничего, что пробуждало бы любовь. Изначально они хотели купить что-нибудь в Тоскане. Это было двадцать пять лет назад, когда Корделия оставила родительский дом. Что-нибудь в Тоскане. Однако выяснилось, что Тоскана гораздо дороже, чем они предполагали. Так что вместо того, чтобы довольствоваться каким-нибудь зачуханным домиком из тех, что им показывали в Кьянти, они решили расширить область поисков, и по мере того, как они двигались все дальше от Флоренции, дома, которые им показывали, начинали все больше походить на то, что они искали, – основательную элегантную виллу с прилегающим акром сформировавшегося, уединенного сада. Вот чего они хотели и в итоге получили. Чего они не учли, так это самого местоположения – совсем на другой стороне полуострова, в такой местности, где они не видели для себя совершенно ничего примечательного. Посреди этой отчаянно плоской равнины. (Когда в 1970-е, будучи в должности заместителя главы миссии в посольстве в Риме, он принял участие в одном мероприятии в Сан-Марино и, взойдя вместе с музыкантами и ряжеными на вершину горы, увидел всю эту местность оттуда, равнину, простирающуюся на север, он содрогнулся.) Просто им уж очень понравился сам дом. Его изысканный, почти аристократический облик. Хотя не без некоторой вычурности. Так что, купив его, они поначалу задумались, не совершили ли ошибку. Но постепенно они примирились с этой местностью и даже начали испытывать к ней что-то, похожее на любовь. Вы ведь привыкаете любить то, что рядом с вами, а не где-то там. А иначе как жить?

Солнце освещает поля по обе стороны дороги и внезапно возникающие тихие водоемы. И хотя обогрев в машине не включен, ему становится жарко в пальто, и он останавливается, чтобы снять его – на сонной бензоколонке «Тамойл», без персонала, как здесь принято. За ней тянется земляная дорожка, уводящая в пустые поля, и оросительные канавы, сейчас подмерзшие. Тишина, не считая проезжающих время от времени машин.

Лагуна, когда он добирается до нее, сияет точно лист металла. Дальше он едет по Страда-провинциале-58, петляющей в тишине через болотистую дельту реки По. Вождение приятно расслабляет его. В салоне «Пассата» тепло и комфортно. И нет напирающей сзади очереди – все в его распоряжении, пока он не въезжает на Страда-статале-309 – магистраль, идущую вдоль моря, – и плетется позади грузовика, не рискуя обгонять его. Грузовик покачивается под напором ветра, налетающего со стороны моря, хотя самого моря не видно, только указатели, сообщающие через небольшие интервалы об общественных пляжах – пляж такой, пляж другой. Лидо-делле-Национи. Лидо-ди-Волано.

Он чуть не пропускает поворот. Видит кампанилу и внезапно понимает, что уже приехал, сразу включает поворотники и поворачивает. Время, пока он ехал, пролетело так быстро. Кажется, ему еще ехать и ехать. А он уже здесь.

Все такое незнакомое. Если он и был здесь раньше – а он был, – то все забыл. Дорожка, почти тропинка, петляющая от Страда-статале-309, сначала как будто уводит его не туда, прочь от высокой кампанилы, вздымающейся над деревьями, а затем поворачивает и ведет его мимо полей, простирающихся до горизонта, к маленькому озеру, мимо мусорных контейнеров у стены и парковочных мест на щебенке.

Большинство мест свободно, он паркует машину. Холодный воздух хватает его за лицо, едва он открыл дверцу. И заметно воняет собачьим дерьмом. И тут же табличка, предупреждающая, к его удивлению, об опасности воровства. Он оглядывается – кругом никого, тишина. Слышно только отдаленное движение машин по Страда-статале-309. Воры? Только не сейчас. В любом случае в его машине нет ничего интересного для воров. Он надевает шарф и закрывает машину.

До кампанилы несколько сотен метров. Она просматривается за голыми деревьями. Он направляется к ней, но что-то будто давит на него, какое-то чувство бессмысленности, никчемности. Он ощущает усталость и холод, да и не так уж ему хочется осматривать эту кампанилу. Теперь, когда он здесь, идет к ней по выбеленной морозом щебенке, стараясь шагать поживее, чтобы согреться. В самом деле – не на что тут смотреть. Кругом жидко разбросанный парк. Он проходит мимо двух совсем скромных кафе с пустыми террасами, стоящих вдоль дороги, ведущей к кампаниле. Кажется, только одно из них открыто, по крайней мере, так сообщает табличка. И тут он думает, что, может быть, аббатство и закрыто в этот будний день в такое время года.

Тем не менее оно открыто.

Было бы на что смотреть.

Осмотрев аббатство, он заходит в это кафе. Очень простое место – совсем не похоже на то, где они ели тогда с Аланом и его женой много лет назад. В зале игровой автомат с мигающими лампочками. Старые постеры на стенах. На полках пыльные бутылки с вином на продажу. Он садится за маленький столик. Официант кладет перед ним бумажную салфетку под приборы и дает ему ламинированное меню. Кроме него в кафе только пара средних лет, они разговаривают вполголоса. Должно быть, немцы. Он быстро проглядывает меню. Он не очень голоден. Он хочет чего-то горячего. И заказывает суп.

Аббатство он осматривал не больше получаса – ряд низких кирпичных строений, очень простых, с маленькими окошками. Несколько скромных панелей резного белого мрамора. Внутри в основном просто пустые комнаты. И дворик с квадратом газона и колодцем посередине. По-своему выразительные картины. Вполне можно было представить здешний жизненный уклад тысячелетней давности, тогдашнее мироощущение. Одна сторона дворика была ограничена церковной стеной. Весь интерьер церкви заполняла настенная роспись и статуи. Он провел там какое-то время, рассматривая с интересом историка настенную роспись, изображавшую странные и часто жестокие сцены. Человек на костре. Обнаженные женщины. Дьявол с огромной овальной пастью, в которой корчились люди.

Насмотревшись всего этого, он вышел из церкви. Низкое зимнее солнце освещало глубокую паперть. В стенах имелись мраморные таблички, посвященные знаменитым покойникам. Их он тоже осмотрел, неспешно, спокойно. Надписи были, очевидно, на латыни, которую он учил очень давно. Он еще что-то помнит и порой способен сложить фразу-другую, и в одной из надписей он увидел пять слов, которые заставили его остановиться в задумчивости. Всего одно предложение на латыни, на каменной пластине, в память о каком-то человеке, умершем много столетий назад.

Официант ставит перед ним горячий суп и кладет несколько хлебных палочек, завернутых в бумагу.

– Grazie, – говорит он.

– Prego, – отвечает официант, удаляясь.

Немцы за другим столиком развернули карту северо-восточной Италии. Склонившись над ней, они тихо о чем-то говорят.

Официант тоже с кем-то говорит, хотя никого больше не видно. Он снова что-то произносит резким тоном. А затем откуда-то выходит маленькая девочка и, подойдя к одному из пустых столиков, садится. Ей должно быть… лет семь? Она сидит за столиком и смотрит в окно, ее ноги покачиваются над полом.

Тони ест свой суп – minestra di fagioli. Зеленые капустные листья плавают в нем и крупная, жирная фасоль.

Девочка, продолжая смотреть в окно, за которым тихий зимний день, начинает что-то шепеляво напевать мягким голоском.

Пока ест суп, он пытается разобрать слова песни. Она поет ее уже по второму разу.

– Gennaio nevicato, – поет она, губы ее едва шевелятся.

В январе идет снег.

– Febbraio, mascherato.

Февраль носит маску.

– Marzo, pazzerello.

Март безумен.

– Aprile, ancor più bello.

Апрель еще чудесней.

– Maggio, frutti e fiori. Giugno, vado al mare.

Май, фрукты и цветы. Июнь, идем на море.

– Luglio e Agosto, la scuola non conosco.

Июль и август, школа забыта… Никакой школы.

– Settembre, la vendemmia. Ottobre, con la nebbia.

Сентябрь… э-э… урожай. Октябрь, туманный.

– Novembre, un golf in piú. Dicembre con Gesù.

Ноябрь, еще один джемпер. Декабрь, Иисус.

Закончив петь, она вытирает нос тыльной стороной руки. У нее золотисто-каштановые волосы и бледная кожа. Она замечает, что он смотрит на нее. Глаза у нее зеленоватые.

Он улыбается.

– Милая песенка, – говорит он ей по-итальянски.

– Я выучила ее в школе, – произносит она.

– Правда?

– Да.

– Что ж. – Он, не зная, что еще сказать, добавляет: – Молодчина.

Она пожимает плечами и начинает петь снова, глядя в окно, вероятно, ей больше нечем заняться.

– Gennaio nevicato. Febbraio, mascherato…

Немцы оплачивают счет.

Они уходят, а официант начинает вытирать после них стол.

– Un caffè, – говорит ему Тони, когда он проходит мимо с тарелками.

Официант кивает, давая понять, что заказ принят. Его дочка – если она ему дочка – все так же поет.

– Novembre, un golf in più. Dicembre con Gesù.

И тут неожиданно возвращаются немцы, очевидно, крайне возбужденные.

Официант занят с кофемашиной, колотит по ней ладонью.

– Polizei! – выкрикивает немец. – Polizei!

Официант продолжает заниматься своим делом. Он только поворачивает голову, а мужчина что-то говорит по-немецки, чего официант, похоже, не понимает.

Немец пробует перейти на английский.

– Пожалуйста, вы должны вызвать полицию, – просит он.

– Вы должны вызвать полицию, – повторяет его жена с безумными глазами.

Официант спрашивает на итальянском:

– Полицию? Зачем?

– Вы должны вызвать их, – говорит немец на английском. – Наша машина… Кто-то сделал…

И он рубит воздух кулаком.

– Кто-то повредил вашу машину? – спрашивает официант на итальянском. И похоже, он ничуть не удивлен.

– Да, да, – говорит немец по-английски. – Вы должны вызвать полицию.

– Хорошо, – кивает официант без особого энтузиазма. – Сейчас вызову полицию.

Но прежде он подает Тони заказанный эспрессо – Тони это приятно, хотя немцев это выводит из себя, особенно женщину, которая поворачивается к двери и демонстративно вздыхает. Официант неспешно возвращается к бару и берет трубку, закрепленную на стене, рядом с календарем, на котором видны фотографии сельскохозяйственной техники.

Тони внезапно посещает мысль, что его машина также под угрозой. И он говорит немцам, нервно топчущимся на месте.

– Можно спросить вас, где вы припарковались?

Немец смотрит на него без признаков понимания. Но затем отвечает, жестикулируя:

– Вон там, рядом с маленьким озером.

– О, – говорит Тони, – я тоже там припарковался.

Немец только пожимает плечами, давая понять, что у него есть дела поважней, чем думать о том, кто где припарковался, и поворачивается к официанту, который что-то говорит по телефону. Тони разобрал слова: «Еще один».

Когда официант вешает трубку, Тони уже стоит перед ним с купюрой в десять евро.

Опасаясь худшего, он выходит из кафе и направляется к озеру, туда, где припарковал машину, и снова чувствует запах собачьего дерьма. То предупреждение о ворах… Не следовало им пренебрегать. Вот показался его «пассат», и он ускоряет шаг. На первый взгляд все в порядке. Да, все в порядке. Неподалеку он видит «опель»-универсал с разбитым стеклом. Бедные немцы. Наверное, приехали на выходные – и вот вляпались. Когда он пытается выехать назад на главную дорогу, ему навстречу движется полиция. Возможно, ему стоило бы остаться и помочь немцам в разговоре с полицейскими, ведь они, похоже, не знают итальянского и им очень повезет, если кто-то из полицейских говорит по-английски. Здесь мало кто знает английский. Даже большинство летних туристов итальянцы. Что ж, разберутся как-нибудь. Он уже на переезде на Страда-статале-309. Нужно повернуть налево – он ждет, пока освободятся обе полосы. Он слышит, как тикает индикатор поворота, а машины все едут с двух сторон. Солнце, уже начиная садиться, светит прямо в глаза, и он опускает щиток. Отдаленные деревья тают в холодном желтоватом сиянии на горизонте. Машины все едут. Он барабанит указательными пальцами по черному пластику руля. Как это глупо. Он подавляет зевок. Слева приближается грузовик. С другой стороны, наконец, чисто. Грузовик еще довольно далеко. Однозначно, он сумеет проехать. Если не будет тянуть. Так не тяни. Давай же. Сейчас.

 

Глава 3

Amemus eterna et non peritura.

Amemus – будем же любить. Eterna – вечное. Et non peritura – а не преходящее.

Будем же любить то, что вечно, а не преходяще.

 

Глава 4

Он в незнакомой комнате. Свет тусклый. Как будто вечер или самое раннее утро. Он лежит на кровати, глядя на потолок, очень высокий. Там что-то есть, какой-то светильник. Maggio, frutti e fiori. Giugno, vado al mare… Голова у него тяжелая, туманная. Ottobre, con la nebbia. Он не знает, где он. Откуда-то из-за двери слышит чьи-то шаги, голоса. В двери матовое стекло, и за ним иногда проплывают силуэты, неясные формы, оживляющие на секунду матовую поверхность стекла. Amemus eterna et non peritura.

 

Глава 5

Солнце ярко освещает комнату. Рядом сидит Джоанна.

– Привет, Тони, – говорит она.

– Привет, – откликается он.

– Ты не знаешь, где находишься? – догадывается она.

Она выглядит уставшей, думает он. И говорит:

– Нет. Где я?

– Ты в больнице, в Равенне.

– Разве ты не должна быть в Нью-Йорке? – спрашивает он.

– Да, должна.

Она сидит на стуле у кровати.

– И мне придется уехать через пару дней, – говорит она.

– Ясно, – произносит он, ощущая слабость, и, собравшись с силами, спрашивает: – Как я сюда попал?

– Ты ничего не помнишь?

Он пытается вспомнить.

– Я был в аббатстве в Помпозе. Так ведь?

– Произошла авария, – говорит она. – «Пассат» вдребезги.

– Какая авария?

– Кажется, они считают, – говорит она, – что ты выезжал с боковой дороги и пытался повернуть налево, а там ехал грузовик, кто-то обгонял его, и ты не видел их, пока не стало слишком поздно.

Повисает долгая пауза.

– Я ничего такого не помню, – признается он.

– Ну, тебя выбросило в поле, видимо. И если бы не подушки безопасности, мы бы с тобой сейчас не разговаривали. У тебя сотрясение мозга, так сказал врач.

– Сотрясение?

– Да. Думаю, тебе хотят завтра сделать томографию, чтобы быть уверенными, что больше там ничего нет.

Он чувствует легкую дурноту. И снова опускает голову на подушку – до этого он полусидел, разговаривая с ней.

– Машина на мое имя, – говорит она. – Так меня и нашли.

Он смотрит на лампочку на потолке. Его взгляд следует за проводом, тянущимся по потолку к стене над дверью, а дальше по верху стены к отверстию в одной из других стен. Чувствует он себя странно.

– Я принесла тебе кое-чего, – говорит она. – Пижаму и так далее.

– Хорошо. Как ты? – спрашивает он рассеянно.

Вопрос звучит странно. Она отвечает не сразу.

– Отлично. – А потом добавляет, как бы почувствовав, что одного слова недостаточно: – Ты же знаешь, как я себя чувствую в это время года.

Он пытается припомнить, какое сейчас время года.

Джоанну как будто что-то нервирует, и она поворачивает голову, хотя в этой комнате, в этой блеклой маленькой больничной палате, не на что смотреть.

Ситуация какая-то неловкая. За все двадцать лет, если не больше, совместной жизни с ними еще не случалось чего-то подобного. Все это время каждый из них был занят, по большому счету, собственной персоной. И они редко обращались друг к другу за помощью, а если и обращались, это было чисто деловое сотрудничество – точно партнеры по бизнесу, связанные общим делом – долгами, профессиональными услугами. Совсем не так, как сейчас.

Тони кажется беспомощным и вялым от лекарств, когда лежит в постели, в больничной толстовке с номером, вышитым на рукаве.

– Я вылетела вчера вечером, – говорит она, снова переводя взгляд на него с неправдоподобно низкой раковины. – Рейсом «Райанэйр». Из Станстеда.

Он слушает без особого интереса.

– Да?

– Ну, знаешь – рейсом, который вылетает около полуночи.

Он знает этот рейс. Он сам прилетел им сюда, всего несколько дней назад. На такси из аэропорта в Болонье до дома, полчаса в зимних сумерках. И дом, пустовавший несколько месяцев, холодный точно холодильник, оливковое масло, мутное и вязкое. Мышиные какашки на полу. Следы влаги на стене у подножья лестницы. Все это – сущие пустяки – почему-то ошеломило его. Мышиные какашки, расползающееся влажное пятно. Не снимая пальто, он уселся на диванчик в холле, пар от его дыхания клубился в воздухе…

– Ты хочешь, чтобы я осталась? – слышит он голос Джоанны.

Она стоит у окна, глядя на улицу. А он даже не знает, что там, за окном. Не дождавшись его ответа, она продолжает:

– Врач сказал, на данном этапе тебе просто нужен отдых. Ты должен постараться поспать, так он сказал.

– Хорошо.

– Ты хочешь, чтобы я осталась? – спрашивает она снова, чуть выделяя слово «осталась».

Она опять присаживается на стул – низкий стул с потрепанной зеленой обивкой – и ждет, что он ответит.

– Нет, все нормально, – говорит он.

– Ты должен постараться поспать, – советует она.

– Да.

Она на секунду берет его за руку. В этом тоже есть что-то нелепое, в том, как она держит его сухую руку. Она даже не знает, зачем сделала это. И теперь, когда она чувствует его руку в своей, интимность этого движения кажется ей чрезмерной. Ей ясно: она совершенно не представляет, что нужно делать в такой ситуации. Столько лет они жили как хорошие друзья. А в такой ситуации она просто не знает, как вести себя. Раньше с ней такого не случалось. Операция на сердце, когда он так долго пробыл в больнице, была заранее спланирована и подготовлена, и больница находилась в хорошо знакомом им западном Лондоне. Ей не нужно было лететь ночью через всю Европу, чтобы неожиданно оказаться рядом с его постелью и увидеть его удивление. Ей не нужно было объяснять ему, где он находится и что с ним случилось. Никогда прежде он не выглядел таким беспомощным. Пока летела в самолете, она думала, должна ли она заниматься этим, ее ли это дело. Но если этого не сделает она, то кто? Она все еще держит его руку. Она стискивает ее – из чувства неловкости по большей части – и выпускает.

– Я загляну завтра утром, – обещает она.

– Хорошо. – Он думает, какое сейчас время дня.

Она надевает пальто. Это длится целую вечность.

– Я загляну завтра.

Она уже открыла дверь, впустив шум из коридора, когда он говорит:

– Джоанна…

Она останавливается в дверном проеме и впервые чувствует, как сильно ей хочется уйти.

– Спасибо.

Она не знает, что ответить.

– Не за что, – говорит она наконец и уходит.

Через час или два – за окном уже темно, свет включен – приходит врач. Очень молодой. Больше тридцати на вид не дашь. Приятной внешности. Спрашивает Тони, как он себя чувствует.

– Хорошо, – отвечает Тони.

– Подташнивает?

– Иногда. Немножко.

– Головные боли?

– Слегка так. Не то чтобы.

Врач говорит, что утром Тони сделают томографию. Если все в порядке – если нет внутреннего кровоизлияния, – он сможет уехать домой завтра, ну или на следующий день.

– Вам очень повезло, – добавляет врач, улыбаясь.

Утром он чувствует себя вполне нормально. И в отличие от вчерашнего утра сразу осознает происходящее. Он в больнице. Теперь он это прекрасно осознает. За этот год он провел в больницах не одну неделю. Он уже пробыл в больнице больше времени за этот год, думает он, чем за всю свою жизнь. И вот он снова в больнице. Он сидит на краю высокой кровати и смотрит на вытертый серый пол. И ведь впереди всего этого будет только больше, разве нет? Больниц. Врачей. Похоже, в жизни у него теперь единственная цель – сопротивляться физическому распаду и смерти, пока хватит сил. Собственно, его жизнь, в положительном значении, как будто уже кончилась. Эта мысль очень давит на него. Amemus eterna et non peritura. Эти слова проплывают через его сознание. Преодолевая боль, он поднимается с кровати, становится на пол бледными ступнями. Два нетвердых шага до раковины. Над раковиной зеркало. Лицо в зеркале ужасает его. Ему никто ничего не сказал.

– Гребаный отстой, – говорит он со злобой.

Он стоит так несколько секунд, держась за раковину, пока не проходит головокружение. Кран какой-то странный – горизонтальный рычаг длиной сантиметров пятнадцать. Он вертит его, пока не начинает течь вода. Наполняет пластиковый стаканчик и подносит к своим рассеченным, перекошенным губам.

Он продолжает смотреть на себя в зеркале. На свое чудовищно расползшееся лицо, частично обритую голову. Весь его карикатурный облик внушает жалость.

И снова эти слова.

Amemus eterna et non peritura.

Помпоза.

Воспоминания о том часе, что он провел там, возникают в его сознании. Этот внезапный наплыв воспоминаний вызывает в нем замешательство. Он шагает по строгим пространствам аббатства. Текст, выбитый на паперти: «Amemus eterna et non peritura». И мысли, которые пришли к нему, пока он ждал своего супа, minestra di fagioli, глядя в окно на тихий зимний день, на голые деревья в зимнем свете.

Так что же вечно?

Ничто, в этом вся проблема. Ничто земное. Сама Земля не вечна. И Солнце не вечно. И звезды в ночном небе тоже не вечны.

Все имеет свой конец.

Абсолютно все.

Теперь мы это знаем.

 

Глава 6

Джоанна отвозит его домой на машине, предоставленной страховой компанией. Она уже все уладила.

Он стремился поскорее покинуть больницу. Но по пути домой настроение у него неважное. Он уже не знает, к чему он так стремился. Падает легкий снег и сразу тает. Прозрачные снежинки, моментально исчезающие, едва коснутся чего-либо.

Они приезжают домой.

Они заехали в супермаркет в Ардженте и теперь вносят в дом покупки, Джоанна берет самые тяжелые.

– С этим влажным пятном тоже надо что-то делать, – говорит она.

– Да.

– И знаешь, у нас мыши.

– Да.

Они садятся обедать вместе. Так странно, что они здесь вдвоем, в этом доме. Столько лет прошло с тех пор, когда они были здесь вдвоем.

– Я должна лететь завтра, – говорит Джоанна.

– Хорошо.

– Я говорила с Корделией. Она собирается приехать к тебе на какое-то время. Обещает, что неделю сможет выкроить.

Он пытается не показывать, как рад этому.

– В этом на самом деле нет необходимости.

– Я не думаю, что ты должен жить один сейчас.

– Все будет в порядке.

– Она уже купила билет на самолет, Тони.

– Что ж, очень мило с ее стороны.

Джоанна говорит, ковыряя вилкой картофельный салат:

– Мне жаль, что я сама не могу остаться с тобой подольше.

Он как бы отгоняет ее сожаление своей вилкой.

Минуту-другую они едят молча.

– Очень жаль, что «пассат» разбился, – произносит он, оживленный новостью о приезде Корделии.

– О, да ладно тебе, это был несчастный случай. И ему давно пора было отправиться на свалку.

– Мне он нравился.

– Мне тоже, – признается Джоанна.

– Помнишь, как мы ездили в нем за город?

– Конечно.

– Было здорово.

– Есть что вспомнить, – говорит она, подливая себе вина, и в ее голосе слышны нотки флирта.

Они не раз выезжали на «пассате» за город – а раньше в старом «вольво-740» – через Францию, через туннель Монблан и дальше через Валле-д’Аосту в Пьемонт и сияющую огнями Ломбардию. Но особенно ему нравилось проезжать через Валле-д’Аосту – впечатляющий пейзаж и возникающее там чувство, что ты перемещаешься из Северной Европы в Южную.

Каким чудом кажутся теперь эти их поездки. Одна мысль о них вызывает у него щемящее чувство.

Воспоминание о свежем влажном воздухе.

Он отпивает вина. И замечет, что его рука дрожит.

Так или иначе это все прекратилось, когда «пассат» прописался в Ардженте, лет двенадцать назад. Он уже тогда был далеко не новым.

Джоанна обращается к нему:

– Корделия говорит, что поможет тебе найти новую машину.

– Правда?

Джоанна уловила нотку скептицизма в его голосе.

– В машинах она разбирается, – говорит она.

– Да, разбирается, – соглашается он.

– Она поможет тебе найти что-нибудь. В Равенне, полагаю.

– Или в Ферраре.

– Как захочешь. Ты поел?

Он кивает, она берет его тарелку и относит со своей на кухню.

Снег перестал идти – теперь на улице мерзкая слякоть. Морозный, сырой день. Джоанна разговаривает по телефону. Он не знает с кем. Она звонит нескольким людям. Похоже, говорит о работе, думает он, вслушиваясь в ее голос, сидя в ушастом кресле с «Лунатиками» Кларка на коленях. Он недалеко продвинулся с этой книгой. Просто она ему не очень интересна, в этом дело. Теперь уже мало что вызывает у него интерес.

Закончив говорить по телефону, Джоанна спрашивает, не хочет ли он посмотреть фильм.

– Фильм? – произносит он таким тоном, как будто она мешает ему читать что-то интересное. – Ну, ладно.

Он замечает полный бокал вина у нее в руке. Она пьет много вина, думает он. Ей не по себе от этой ситуации, от того, что она застряла здесь с ним.

– Какой фильм? – спрашивает он.

– Я не знаю, – говорит она. – У нас же столько всяких дисков.

Она подходит к полке с фильмами и начинает просматривать их. На ней просторный трикотажный халат.

– «День сурка»? – говорит она.

– Мы, наверное, смотрели его раз двадцать, – бросает он недовольно.

– Хорошо. «На золотом пруду»?

– Нет.

– «Пока не сыграл в ящик»?

Он хмыкает.

– А как насчет «Шофера мисс Дэйзи»?

– Боже, нет.

Она предлагает еще несколько фильмов – и каждый он с раздражением отвергает.

– Почему ты сам тогда не выберешь? – спрашивает она, начиная терять терпение. – Иди сюда и выбери сам.

– Джоанна…

Он продолжает сидеть в ушастом кресле. Складывает руки, соединив кончики пальцев, словно собирается изречь какую-нибудь мудрость.

А затем просто вздыхает и говорит с интонацией «ну, сдаюсь»:

– Ну, что там еще?

– Да полно всего. «О Шмидте»?

Он снова вздыхает.

«О Шмидте»? – почти кричит она, поворачиваясь к нему.

– Нет!

– Ты вообще хочешь посмотреть фильм? – спрашивает она.

– Не особенно, – говорит он слегка вызывающе.

– А почему сразу не сказал?

– Ну, куда ты?

Она выходит из комнаты.

– У меня есть дела.

– Какие дела?

– Работа. Я вообще-то должна быть в Нью-Йорке.

Это выводит его из себя.

– Я не просил тебя приезжать! – кричит он ей вслед.

Оставшись один, он протирает глаза и бережно ощупывает свое изувеченное лицо, о котором успел забыть.

Она возвращается и теперь стоит перед ним.

– Послушай, – говорит она, пытаясь как-то объясниться, – я здесь потому, что думала, тебе нужна помощь…

– Мне не нужна твоя помощь, – слышит он собственный голос.

На секунду повисает жуткая тишина.

– Ну и хрен с тобой, – говорит она тихо.

Он слышит, как она поднимается по лестнице и как хлопает дверь ее комнаты.

Через несколько минут он встает на непослушные ноги и идет за ней. На лестнице его пошатывает, и он останавливается.

Подойдя к двери, он вежливо стучит:

– Джоанна?

Нет ответа.

– Джоанна… Прости. Ну, прости. Я сегодня сам не свой.

Он не открывает дверь – это не разрешается, не разрешалось уже много лет.

– Пожалуйста, – просит он, почти касаясь лицом крашеной двери, которая когда-то была белой, – спускайся. Я заварю чай. Ну, прости. Я правда сожалею.

Спустившись, он заваривает чай – в заварном чайнике, по старинке. Никто так больше не заваривает, думает он с грустью.

Когда он входит в гостиную с подносом в руках, то с удивлением видит ее. Она сидит на диванчике, положив свои не по-женски крупные ступни на пуфик, и внимательно смотрит на свои руки.

– Такое паршивое чувство, – говорит она.

– Какое?

Он ставит поднос.

– Ну, я прилетела всего на два дня – и вот на тебе.

– Я сожалею, – говорит он. – Я виноват.

– Да, виноват.

Он присаживается в кресло, погружаясь в него так, что его ноги слегка отрываются от пола. Он сидит, тяжело дыша.

– Как самочувствие? – спрашивает она.

– Нормально, – отвечает он. – Чуть пошатывает. Но я буду в порядке.

– Тебе не следует ничего поднимать, – говорит она. – Врач сказал, тебе нельзя ничего поднимать несколько дней. Я бы сама принесла поднос.

– Все будет в порядке.

Она встает и наливает им чай.

А потом они смотрят «Отель «Мэриголд». Лучший из экзотических».

Он начинает клевать носом и засыпает где-то на середине.

 

Глава 7

Человек всегда представляет, что в конце его ждет что-то вроде безмятежности. Что-то вроде безмятежности. Но только не кошмарное смердящее месиво из дерьма, боли и слез. Что-то вроде безмятежности. Что бы это ни значило. Но на деле все оказывается несколько сложнее. Amemus eterna et non peritura. Это как будто разумное напутствие, если мы ищем безмятежности. Но вот загвоздка – что есть eterna? Что в этом мире вечно? Куда бы он ни посмотрел – начиная от обвислой кожи своих ослабших стариковских рук, которые уже не кажутся ему его руками, ведь он о себе не думает как о старике, и вплоть до солнца, изливающего белый свет на равнину, простирающуюся кругом, – куда бы он ни посмотрел, он видит только peritura. Только преходящее.

Джоанна уехала. Рейс у нее был ранний, и она вышла из дома на рассвете, как только небо посветлело над тополями через поле от Страда-провинциале-65. Ее ждало такси, распространяя выхлопные газы. Она снесла вниз чемодан и, остановившись в холле, сказала, что вечером к нему приедет Корделия.

Через минуту он уже остается один, на кухне, и старается не поддаваться неожиданному наплыву чувств, насыпая дрожащей рукой кофе в кофеварку.

Как мало мы понимаем жизнь, пока действительно живем. Миг за мигом, точно межевые столбы вдоль железной дороги, пролетающие за окном вагона.

Настоящее, вечно ускользающее.

Peritura.

Он садится в ушастое кресло, взяв айпад.

Печатает.

Отправляет письмо. Новых писем нет, не считая спама и всяких рассылок.

Он еще не написал Саймону о его стихотворении. Сейчас напишет. Но прежде еще раз взглянет на него.

Мы видим на портрете – взгляд его не здесь, Мехмед Завоеватель держит розу Пред тюркским серпом своего носа. Всеохватные потребности в деньгах или войне, Предусмотрительность мудрого политика, Братоубийство, спутник власти – Все, что присуще его положению, И он преуспел во всем. Так почему цветок? Возможно, дань чему-то менее мирскому; Не красоте, я думаю, как ее ни понимай, Не любви и не «природе», Не Аллаху, как его ни назови – Просто отпечаток мгновения в текстуре бытия, Вечного бега времени.

Эта последняя фраза… Она не произвела особого впечатления на него на прошлой неделе.

Он встает и гладит обогреватель, ощущая его тепло своими высохшими руками.

Бег времени. Вот что вечно, вот что не имеет конца. И он проявляет себя, лишь воздействуя на все вокруг, так что все воплощает в себе, в своей собственной скоротечности, то единственное, что не имеет конца.

Это кажется немыслимым парадоксом.

– Доброе утро, синьор Парсон, – говорит Клаудиа.

От неожиданности он вздрагивает.

– О, Клаудиа. Привет. Как вы?

– Все в порядке, синьор Парсон, – отвечает она, не особенно пытаясь скрыть, что устала и чем-то недовольна.

У нее тоже проблемы с суставами в такую погоду. Они как-то говорили об этом.

– Где вы хотите мне начинать? – спрашивает она.

– С кухни? – подсказывает он. – Или сверху? Я не против.

Он пытается ухватить то чувство, которое переживал мгновение назад, чувство того, что все есть воплощение чего-то бесконечного и вечного, вечного бега времени. Он переживал это одно мгновение. Переживал.

– Хорошо, – говорит Клаудиа. – Я начинаю сверху, хорошо?

Через эту самую скоротечность.

Лишь что-то настолько парадоксальное, думает он, может обещать надежду… на что?

– Отлично, – кивает он. – Спасибо, Клаудиа.

Он все так же стоит у окна.

Помогло.

Один миг у него было это чувство, и это помогло ему.

Корделия прибывает в четыре, когда начинает темнеть. Ей уже сорок три года. Это кажется невероятным.

– Привет, пап, – говорит она, выбравшись из такси.

Он ждет в дверях, чтобы помочь ей с чемоданом, но она ему не позволяет. Они пьют вино в гостиной. Он теперь жалеет, что выпил один бокал «Барбареско», не дождавшись ее. Он рассказывает ей об аварии, что помнит, – как ездил в аббатство в Помпозе. И опять благодарит ее за то, что она приехала.

Она на это только улыбается, а потом встает и смотрит книги на полках. Она высокая, в мать.

– Я читаю «Лунатиков» Кларка, – говорит он ей из своего ушастого кресла.

– Да? Интересно?

– Очень.

– Расскажи мне.

Он пытается пересказать ей, что понял из книги – как Европа ввязалась в эту почти самоубийственную заварушку, – а в итоге, слегка запутавшись, признается:

– Я еще не дочитал, конечно. Меньше половины одолел.

– М-м…

Он спрашивает, в свою очередь, несколько педантично:

– А что ты читаешь?

– «Внесите тела», – говорит она. – Наконец-то добралась.

– Она сечет в политике, – произносит он ей со знанием дела.

– Мне очень нравится, – говорит она. – А потом переходит на семейную тему: – Как мама тут побыла?

Вопрос задан явно неспроста.

– Отлично, – говорит он расплывчато, а затем добавляет с чувством: – Очень мило было с ее стороны приехать. Она должна была быть в Нью-Йорке или где-то еще.

– Я знаю.

И тогда он обращается к ней как-то чересчур учтиво:

– И тебе тоже спасибо, Корделия. Я знаю, сколько тебе всего приходится успевать…

– Ты, наверное, четвертый раз благодаришь меня, – улыбается она. – Хватит уже. Я уже вся заблагодаренная.

– Хорошо, – смеется он, как всегда до жути радуясь ее манере выражаться.

Он испытывает к ней какое-то благоговение.

– Значит, с мамой все прошло отлично? – спрашивает она с нажимом.

Должно быть, Джоанна ей что-то сказала, думает он, позвонила из аэропорта и что-то такое сказала.

– Все было отлично, – подтверждает он и повторяет, стараясь, чтобы голос не выдал волнения: – Все было отлично.

Ненадолго повисает пауза.

И тогда он спрашивает о Саймоне. Говорит, что читал его стихотворение, которое она ему прислала.

– И? – интересуется она. – Что ты думаешь?

– Я впечатлен, – говорит он.

Корделия явно рада. Он рассчитывал на это – порадовать ее.

– Он ведь был здесь весной со своим другом, – вспоминает он.

– Да, знаю.

– Как зовут его друга?

– Фердинанд.

– Точно. Очень интересный молодой человек.

– Да, – говорит она так, как будто это замечание слегка нервирует ее. – Вероятно.

– Мне он понравился, – продолжает он, глядя куда-то в пустоту перед собой. – Мы вели такие хорошие разговоры.

Он улыбается ей.

– Ты с Фердинандом?

– И с Саймоном, конечно.

Вскоре он спрашивает:

– А э-э… Фердинанд тоже в Оксфорде?

Она думает, что он как-то странно, словно неспроста поизносит это имя. И то, что он все время говорит о Фердинанде, тоже кажется ей странным.

– Да, в Оксфорде, – говорит она.

– В том же колледже? Где и Саймон?

– Нет, я думаю.

– Саймон в Святом Иоанне, да?

– Верно.

– Что ж, – произносит он чуть мечтательно. – С ними было так весело те несколько дней. Что думаешь насчет ужина?

– Я думала, мы куда-нибудь выберемся.

– Ну, это мысль. А куда?

– В то место в Ардженте?

Он знает, о чем она говорит, – они уже много лет туда ходят.

– Конечно. Это будет здорово. Я позвоню. Зарезервирую столик.

– Хочешь, я позвоню?

– Нет, думаю, я справлюсь, – говорит он.

Телефон на серванте. А рядом с ним пухлая записная книжка, заполненная номерами от руки. Он листает страницы в поисках нужного номера. Затем берет телефон и медленно, старательно нажимает кнопки. Пока ждет ответа, прижимая трубку к уху, он рассматривает свое перекошенное, разделенное рамой отражение в темном окне.

За несколько дней Корделия привела дом в порядок. Она вызывает рабочего, чтобы закрасить пятно у подножья лестницы. Находит и устанавливает ультразвуковой прибор, который должен отпугивать мышей, не позволяя им хозяйничать в доме. Она поручает Клаудии разные задания, и, похоже, та ценит это. Через несколько дней весь дом кажется более ухоженным и опрятным, более обжитым.

Вместе они ищут по Интернету подержанные машины, продающиеся поблизости. И находят кое-что, по ее мнению, подходящее для него – пятилетнюю «тойоту-RAV4» с автоматической коробкой передач. На следующий день они едут в Феррару посмотреть машину, и Корделия торгуется с продавцом, в итоге им уступают тысячу евро, после чего они едут назад в Ардженту – она ведет машину страховой компании, а он – свою новую «тойоту». Он обнаруживает, что в управлении она гораздо легче, чем старый «Пассат». И все выходит так легко только из-за нее – он знает, что сам бы совершенно растерялся в подобной ситуации. Но с ней все получается как бы само собой. Она звонит по телефону кому нужно. Помогает ему заполнить бланки на итальянском, говорит, что писать и где ставить подпись. Выбирает страховку. Да, он перед ней слегка благоговеет. В Корделии такая жизненная сила. Она обыгрывает его в скраббл пару раз зимними вечерами, начинающимися в четыре, когда на улице темнеет, так внезапно, что каждый раз ты удивляешься.

Однажды утром приезжает сын Клаудии в своем фургоне «ИКЕА», чтобы забрать ее домой. Он приезжает рано, когда она еще занята глажкой, и ждет ее в фургоне.

– Там фургон «ИКЕА» в конце дорожки, – говорит Корделия, увидев его из окна на втором этаже. – Ты что-нибудь заказывал?

– Нет, – отвечает он. – Это сын Клаудии. Он там работает. Он просто ждет ее.

– А нам не следует пригласить его?

– Можно бы. Наверное.

Он смотрит из окна, как она подходит к фургону и, постучав по стеклу, что-то говорит водителю, молодому румыну, который выходит и идет с ней вместе к дому.

Он слышит, как она говорит с ним по пути на кухню на своем отличном итальянском с легким английским акцентом.

Вскоре он заглядывает к ним поздороваться с гостем. Но остается только на минуту, чувствуя неуместность своего присутствия. А затем возвращается в ушастое кресло к «Лунатикам», однако смысл прочитанного ускользает от него с небывалым упорством.

После того, как Клаудиа с сыном уезжают, Корделия подходит к нему, и они разговаривают об этих румынах. И сходятся во мнении, что они очень приятные люди.

– Он симпатичный, – говорит Корделия.

Отец кивает, очевидно соглашаясь. И вдруг говорит поспешно, словно раньше никогда не думал об этом:

– Ты так считаешь?

– Да, считаю.

– Он женат, я думаю, – бросает он невзначай.

– Что ж, как и я, – парирует Корделия.

– Нет, – говорит он конфузливо (зная, что его конфуз заметен, отчего только сильней конфузится), – я же не к тому…

– Я сказала, что он симпатичный. Вот и все.

– Конечно.

Он пытается улыбнуться – и знает, что у него не очень получается.

Она смотрит на него как-то странно – он это чувствует.

– Что ж, – говорит он, – было мило с твоей стороны пригласить его.

Она как будто не слышит его – просто продолжает смотреть на него этим странным взглядом.

Он берет «Лунатиков» и смотрит невидяще на карту Европы в 1914 году.

Она знает, думает он.

Но что она знает? Что тут можно знать? Что он сам знает? Что некоторые мужчины… Какое слово подобрать? Очаровывают его? И что, будучи во власти этого очарования – если это подходящее слово, – он иногда… Что? Испытывает в их присутствии неизъяснимое смущение? Ну да, так и есть. Вот и все, что тут можно знать. Он даже в воображении ни разу…

Наконец он отводит взгляд от страницы – все той же страницы, с картой Европы в 1914-м – и смотрит на дочь.

Но она уже ушла.

У него такое чувство, будто что-то случилось. Что-то произошло между ними. Ему вдруг становится не по себе, как тогда, лет двадцать назад, когда Джоанна сказала ему, что он «явно с отклонениями». Казалось немыслимым сказать ему такое. И больше Джоанна никогда не возвращалась к этой теме, даже намеком. Как раз тогда примерно они начали жить в какой-то степени раздельно. Он не знает, говорила ли она что-то такое Корделии.

Он находит дочь на кухне.

Она держит фото в рамке – ее родители. То, как они жили – по большей части врозь, – всегда печалило ее.

– В чем дело? – спрашивает он.

Она не отвечает.

И он думает, стоя за ее плечом, глядя на фото себя самого с Джоанной: Она думает, это одна показуха. Но это на самом деле не так. Он хочет сказать ей об этом. И не может подобрать слова.

Он ищет способ как-то сказать ей об этом, когда к нему приходит мысль, что, вероятно, и Джоанна считает их брак показухой, сорок пять лет их совместной жизни, относительно совместной. И, разумеется, Корделия должна в значительной мере смотреть на это глазами матери. Она должна жалеть свою мать за то, что ей пришлось так долго выносить все это. Жить с тем, у кого «явные отклонения». Но эти слова как будто не имеют к нему отношения. И тогда он думает, а знает ли Корделия о романах Джоанны? Возможно, она знает больше, чем он – он-то как раз ничего конкретного не знает. Трудно сказать, что они знают друг о друге – его жена и его дочь.

Она продолжает смотреть на фото. Он в парадном облачении, это заметно. Фото сделано в тот день, когда ему пожаловали рыцарское звание, двадцать с чем-то лет назад.

– День, когда я обзавелся титулом, – говорит он.

Но она, очевидно, думает о чем-то другом, совсем о другом, не имеющем никакого отношения к его титулу, и поэтому он придает своему голосу оттенок отстраненности, наигранного простодушия. Он это знает, как знает и то, что должен платить эту цену за возможность или хотя бы попытку увести разговор в сторону от того, о чем он не желает говорить.

Но она как будто заглотила наживку.

– Угу, – говорит она и ставит фото на место. – Сейчас не очень рано для бокала вина?

Он смотрит на часы.

Еще нет и пяти.

Она говорит, что в Лондоне сейчас сезон офисных тусовок, сезон рождественских попоек, тяжелое время для печени. Все вечера по пабам. Со всеми вытекающими.

– Я смутно припоминаю, – говорит он.

– Ты еще скучаешь по работе? – спрашивает она, явно без особого интереса, но зная, что он совсем не против разговоров о работе.

– Не так сильно, как раньше. – Он вдумчиво склоняется к винной полке. – Не так сильно, как раньше, – повторяет он. И ставит бутылку на стол. – Пришлось признать, – говорит он, как бы констатируя факт, – что моя жизнь исчерпала свой потенциал и, по сути, кончилась.

Он как будто бы пытается перекрыть этим разговором другую тему, которая волнует ее – о сорока пяти годах, прожитых в браке с ее матерью, обо всей этой истории, – разглагольствуя с необычайной деликатностью о чем-то другом.

Он думает об этом, откупоривая бутылку, сначала надрывая фольгу, а затем снимая. Она отделяется от бутылки с приятной неподатливостью.

– От меня теперь мало пользы. В практическом плане.

– Не надо так говорить.

Она все еще, кажется, где-то витает в мыслях.

– О, я ведь достиг всего, чего только хотел достичь.

– Профессионально, ты хочешь сказать?

– Да. Отчасти. То есть не вижу причин хандрить по этому поводу. Я очень горжусь тем, чего достиг.

И это правда. Однако, говоря об этом, он чувствует, какими невесомыми, какими несущественными и даже как будто мнимыми кажутся все его достижения – даже те, которыми он гордится больше всего, как, например, его определенный вклад в переговоры, длившиеся много лет, о расширении Евросоюза в 2004 году. Что-то – он даже не уверен, что это такое, – словно обесценивает их. И он говорит, стараясь сохранять философский тон:

– Я очень горжусь. Просто все так перевернулось сейчас…

– Тебе помочь? – спрашивает Корделия, имея в виду бутылку вина, которую он никак не откроет.

Секунду он колеблется, словно обдумывая дальнейшее действие, и говорит:

– Да, хорошо, пожалуйста. – Он передает бутылку ей. – Так вот, это вино, – продолжает он, очевидно решив переключиться на более приятную тему, – мы достали, мы с твоей мамой, – здесь он делает легкий нажим, чтобы показать, что они таки умели веселиться, и они действительно умели, – несколько лет назад, когда ездили в Умбрию на старом «пассате», да покоится он с миром, и мы достали это вино в Перудже, я думаю. Так или иначе, оно одно из лучших, которые здесь делают, и я думаю, пришла пора его выпить.

– Полностью поддерживаю, – говорит Корделия, хотя она еще моментами пропадает куда-то.

Он наполняет два бокала, не до краев, и передвигает один к ней.

– Ну, – говорит он, – за…

Он выжидает секунду – достаточно, чтобы она улыбнулась, – и пожимает плечами. Улыбка у нее задумчивая, грустная, за ней что-то скрывается, неубедительная улыбка.

Но он не позволяет ей смутить его.

– За жизнь? – предлагает он.

Она словно обдумывает тост и в итоге принимает:

– За жизнь.

Следующим утром они едут в Равенну. Ему нужно сделать еще одну томографию в больнице. Они едут на новой «тойоте». Коделия за рулем.

По мере того как они приближаются к морю, фермерские земли постепенно уступают место чему-то более аляповатому – туристической экономии песчаного побережья. Указатели парков развлечений. Отелей. Все закрыто на зиму. Только проститутки вдоль Страда-статале-309 стоят зимой, как и летом, хотя и в меньшем количестве. Боснийские девчонки по большей части, так он слышал.

– Несчастные, – говорит он.

Корделия молча кивает.

Они уже вблизи Равенны, и на указателях значится Area Industriale. Это к торговому порту. Она ведет машину, не напрягаясь, – по извилистым улицам с дефицитом дорожных знаков, с коварным дорожным движением, односторонним; он просто изумляется ее вождению.

– Ты ведешь замечательно, – говорит он, когда они стоят на светофоре в городе. Похоже, она знает, где они находятся, тогда как он не имеет об этом ни малейшего представления.

Она смеется, говорит ему «спасибо» и трогает машину с места с присущей ей уверенностью, так впечатляющей его.

Они решили утром, что пообедают в городе, а потом поедут в больницу на это обследование к двум часам.

Они паркуются на общественной парковке неподалеку от Zona Monumentale и идут пешком. Она хочет купить ему шляпу. Это будет ее рождественским подарком.

Виа Кавур украшена рождественскими гирляндами, и нарядные магазинчики расцвечивают тусклый день. Они заглядывают в некоторые, и в итоге он выбирает мягкую коричневую шляпу «Борсалино», хорошо сидящую на его небольшой голове. Теперь лицо его похудело и осунулось. Авария оставила на нем следы в виде невзрачных желтушных пятен. Шляпа ему явно нравится, и он не снимает ее, пока они ищут, где пообедать. Они находят подходящее место на виа Мажоре, и ему кажется, что он тут уже был когда-то, много лет назад, и, значит, здесь должны храниться хорошие воспоминания. В воздухе начинают кружиться снежинки, когда они заходят внутрь, погружаясь во внезапное тепло, и просят столик на двоих.

– Это то самое место, – говорит он ей, когда они усаживаются за столик, сняв верхнюю одежду.

– Ясно.

– Кухня превосходная. Была превосходной. Сейчас – как знать.

Декор определенно китчевый.

Печатное меню отсутствует. Зато к ним подруливает жизнерадостный субъект и сообщает таким голосом, словно они старые друзья, чем он готов порадовать их сегодня.

Когда они определяются с заказом, к ним подходит миниатюрная дамочка с лицом суровым и жестким, точно сухая фасоль, и ставит перед Тони бокал красного вина, а перед Корделией – зеленую бутылочку минералки.

Другие посетители – похоже, офисные клерки – спокойно обедают.

За окном тихо идет снег.

Он пробует говорить с ней об Amemus eterna et non peritura, о «вечном беге времени». Эти мысли не отпускают его. Сегодня он проснулся в подавленном состоянии. Лежал в постели какое-то время, не шевелясь, пока из темноты проступали бирюзовые стены. Отчасти его подавленность была связана с предстоящим посещением больницы, с томографией и возможными результатами. Последние несколько дней его беспокоили головные боли. Теперь его так же тревожат непривычные ощущения у него в голове, как и то, что уже несколько месяцев происходит с его сердцем. Ощущение физической хрупкости, пришедшее к нему ночью, напугало его, и он пытался вернуть себе чувство, которое посетило его на прошлой неделе, чувство того, что все преходящее воплощается через самый факт своей скоротечности во что-то бесконечное и вечное.

И теперь он пытается объяснить это Корделии.

– Это так важно, – говорит он, с трудом подбирая слова и видя по ее лицу, как она пытается понять его, – чувствовать себя частью чего-то большего, чего-то… чего-то постоянного.

– Ну да, – кивает она мягко, подливая себе минералки.

Она не уловила смысла, думает он.

Да и насчет себя он не уверен. Этот смысл кажется ему настолько зыбким, если он пытается высказать его или даже если не пытается.

– Я не очень внятно говорю, – извиняется он.

– Нет, это интересно, – выражает Корделия.

Им приносят блюдо с пастой – какие-то крупные равиоли на тяжелой железной сковороде, еще шипящие, и дамочка с суровым лицом молча ставит сковороду перед ними на деревянную подставку и так же молча уходит.

– Grazie, – говорит он ей вслед.

Он все еще пытается сформулировать свои мысли, донести до Корделии то, что так волнует его.

Она с аппетитом принимается за равиоли.

– Можно есть? – спрашивает он.

– Нужно, – говорит она.

И его внезапно очень трогает ее вид.

Просто очень.

Его глаза увлажняются.

Она замечает его влажный взгляд и улыбается ему вопросительно.

Чувствуя себя глупо, он качает головой, отчаявшись что-либо объяснить, и принимается за еду. В каком-то смысле его любовь к ней только ухудшает ситуацию, а не улучшает, когда он думает о грядущем конце. Это невыразимо больно – думать о том, что когда-нибудь наступит день, когда он увидит ее в последний раз.

Сдерживая слезы, он прекращает есть и поднимает взгляд.

Он уверен, что это ощущение того, что все воплощается в чем-то бесконечном и вечном, он просто внушил себе. Страх и грусть заставляют его искать какое-то утешение. Чтобы примириться с кошмарным фактом своего старения и умирания. Эти мысли о вечном времени. Вечность времени заключает в себе только тайну – только чувство, что есть что-то, чего мы никогда не узнаем и не поймем. Пустое, непознаваемое пространство. Как в той базилике, Сант-Аполлинаре-Нуово, рядом с мозаикой, где открывается занавес, за которым нет ничего – только ровные золотые плитки.

Корделия рассказывает о Саймоне. Обычно она говорит о нем постоянно. Но на этой неделе сдерживалась. Он это понимает. Теперь же она снова говорит о нем.

Он слушает, положив палец на ножку бокала.

Она касается таких сторон характера своего сына, из-за которых другим людям он кажется странным, и признает, против своего обыкновения, что ее это немного беспокоит.

Он пытается успокоить ее. Говорит, что нет ничего страшного, чтобы быть странным в этом возрасте, особенно для таких умных и образованных людей, как Саймон.

– Я бы не беспокоился. – Он кладет свою руку поверх ее.

Она кивает.

Она хотела услышать что-то подобное. Так ли это на самом деле, кто знает?

Только время покажет.

Он оплачивает счет, и они уходят, надев пальто и шарфы. Он надевает свою новую шляпу и смотрит в зеркало: старик.

Чтобы открыть дверь, он прилагает немалое усилие.

Он пропускает вперед Корделию и выходит за ней.

Холодный воздух кусает его лицо.

Виа Мажоре растворяется в сумерках.