Каков есть мужчина

Солой Дэвид

Часть 4

 

 

Глава 1

На улице светло, когда он выходит из отеля. Свет. Извечный свет солнца, приоткрывающий пустые улицы, оттеняющий контуры домов, оштукатуренных фасадов. И тишина. Здесь, в самом сердце Лондона, тишина. Не полная тишина, конечно. Настоящей тишины здесь никогда не бывает. Гул самолета в вышине. Воркование голубей, сгрудившихся на карнизе. Деловитый рокот такси по Суссекс-гарденс, мимо отелей с террасами. Из одного такого отеля выходит он.

Он чувствует, что покидает Лондон незаметно, тихо выскальзывая из отеля, пока все еще спят, и шагает с одним небольшим портпледом к площади, где оставил машину. Площадь прямо за отелем, довольно заброшенная. Несколько скамеек и немного зелени в центре. Липкие мощеные тротуары. Машина стоит там одна на пустой парковке. Это не его машина. Чужая. Он ее просто перегоняет. Бросив сумку на пассажирское место, он садится за руль.

Сидит несколько секунд, наслаждаясь безмятежностью уединения. Уединение, свобода. Это почти одно и то же – так ему кажется, пока он просто сидит.

Затем он заводит двигатель, и тишину площади нарушает громкое урчание.

Теперь он понимает, что не знает, в какую сторону ехать. Он прикидывал вчера маршрут, и он казался довольно простым – дорога из Лондона, на юго-восток, к Дувру. А теперь даже найти дорогу к реке, похоже, будет сложно. Он пытается нарисовать путь в уме, улицы, по которым ему нужно будет проехать. Только когда он составил мысленный образ места, куда направляется, и не раньше, он трогается с места.

Он ждет на светофоре на Парк-лейн, с одной стороны от него какой-то фешенебельный отель, с другой – парк, но он сонно смотрит прямо перед собой.

Достигнув реки, он снова в затруднении. Он надеется, там будут указатели на Дувр. Возможность заблудиться слегка нервирует его, пусть это даже не грозит ему опозданием на паром. У него еще уйма времени. Просто у него такая привычка – когда путешествует, рассчитывает время с запасом.

Прошлым вечером он лег спать очень рано. А предыдущим вечером, в пятницу, он гулял допоздна, с Макинтайром, специалистом по германской филологии в УКЛ. И ему пришлось встать пораньше в субботу, чтобы успеть на поезд до Ноттингема и забрать машину от предыдущего «хранителя», пакистанского доктора. (Доктор Н. Хан – значилось в документах.) Он проделал все это в состоянии похмелья, отчего весь день прошел точно во сне – и даже сейчас ощущение было такое, словно это все ему приснилось – все то время, что он провел в гостиной доктора Хана, просматривая базу данных по техобслуживанию под пристальным взглядом хозяйского кота.

Он объезжает Гайд-парк-корнер, солнце заливает светом Пиккадилли словно на картине Тернера, дворцы напротив парка частично размыты потоками света.

Он щурится и пытается закрыться от света рукой, как бы отталкивая его.

Макинтайр не очень-то ему помог. Ожидалось, что он просмотрит рукопись, в частности, на предмет голландских и германских аналогий. Они говорили об этом какое-то время, сидя в «лоулэндере». Макинтайр со своей типичной легкой издевкой всегда норовил встретиться там. Сдвиги в германском произношении в начале Нового времени, к примеру. То, как некоторые наречия…

Он должен сосредоточиться, пока тут проезжает, на схеме улиц вокруг вокзала Виктория.

То, как некоторые наречия оставались невосприимчивыми к этим сдвигам спустя более пяти столетий.

Дорожный поток тянет его сначала в одну сторону, затем – в другую, мимо пустых офисных башен. Он ищет одностороннюю дорогу, которая в итоге выведет его налево, на Воксхолл-бридж-роуд.

Туда.

Нет, Макинтайр оказался не так полезен, как мог бы. Очевидно, он о чем-то умалчивал. Обычная профессиональная ревность. Он не хотел раскрывать слишком много из того, над чем сейчас работал. Поэтому он так и стремился сменить тему беседы. Все время уводил разговор подальше от работы. Интересовался после нескольких стаканов «Дювеля» его «интимной жизнью».

– А как тогда твоя интимная жизнь? – спросил он.

Что ж, он упомянул Валерию. Сказал что-то о ней. Что-то уклончивое.

Светофор на середине Воксхолл-бридж-роуд начинает мигать, пока он приближается к нему, и после секундного колебания он останавливается.

Макинтайр был женат. Или нет? Дети.

Светофор загорелся зеленым. Он неспешно трогается с места. Через минуту – Темза. Мгновенно возникающее ощущение огромного пространства. Вода, белая под солнцем.

И снова улицы.

В южном Лондоне чувство свободы даже усиливается. Этих улиц он не знает – возможно, поэтому. Спящие особняки незнакомы ему. Как и медленно крошащиеся понтоны. У него возникает смутное соображение, что ему нужно найти Олд-Кент-роуд. Олд-Кент-роуд. Эта безумная игра в «Монополию», произошедшая однажды в профессорской. Он думает об этом и на секунду представляет Олд-Кент-роуд, облаченную в желто-коричневую ливрею.

Указатели на Дувр заводят его глубже в лабиринт улиц юго-восточного Лондона. И в этом лабиринте чудесным образом нет людей – тихие улицы жилых кварталов с побитыми временем магазинами. Солнце освещает их грубые кирпичные фасады. Грязные окна занавешены. Только на бензоколонках видны признаки жизни. Кто-то заправляется.

Кто-то уходит прочь.

У него в запасе еще столько времени, думает он, что вполне можно успеть на более ранний паром. Его паром «отчаливает», как еще говорят, чуть позже восьми. Так что да, он вполне может успеть на предыдущий – еще нет и полшестого, а он уже почти достиг Блэкхита, уже въезжает на пустую дорогу, поверхность которой сияет, точно вода. Скорость. Здесь такое сплетение разных дорог. Он должен внимательно следить за знаками.

Да, у Макинтайра несколько детей. Неудивительно, что он казался таким потрепанным и замученным. Таким раздражительным. Какой-нибудь домик где-нибудь на окраине Лондона, полный всякого барахла. Полный шума. Они с женой вечно грызутся. Даже потрахаться нет сил. Кому это нужно?

«Кентербери», сообщает указатель.

И он думает, ощущая легкую дрожь возбуждения: А этим путем шли пилигримы Чосера. Верхом на рысаках. Все эти истории. На дорогах, размокших от грязи. А когда пойдет дождь – капюшон. Мокрые руки.

Его сухие руки сжимают оплетенный кожей руль. Его глаза за солнечными очками озирают уходящие вдаль дороги. И все шоссе в его полном распоряжении.

Как прекрасно помечтать об этом. Вся притягательность медиевистики – языки, литература, история, искусство и архитектура – погрузиться с головой в этот мир. В это иномирье. Надежно иное. Иное почти во всех отношениях, не считая того, что все это было здесь. Взгляни на те поля по обеим сторонам дороги. На те низкие холмы. Это было здесь. Они были здесь, как и мы здесь сейчас. И это тоже уйдет в прошлое. Хотя на самом деле мы в это не верим, ведь так? Мы не в состоянии поверить, что наш собственный мир уйдет в прошлое. Но разве он может быть вечным? Нет. Он превратится во что-то другое. Медленно – слишком медленно, чтобы это заметили люди, живущие в нем. И это уже происходит, это всегда происходит. Мы только этого не замечаем. Так же, как и изменения звуков в нашем языке.

«Некоторые замечания о представлении разговорного диалекта в «Рассказе мажордома».

Убойное название его первой опубликованной работы. Опубликованной в журнале «Medium Ævum LXXIV». Хотя первоначально она писалась для «Юбилейного сборника» Хамера – того самого Хамера, который курировал его докторскую диссертацию, когда он появился в Оксфорде в тот год. Высокий лысый человек, живший в просторных, элегантно обставленных комнатах при колледже Крайст-черч. Он буквально предлагал тебе херес, когда ты заходил к нему – вот это была настоящая старая школа английской филологии. Автор таких работ, как «Фонетические изменения в староанглийском для начинающих» (1967), профессор Хамер, казалось, жил в крепости невразумительности. А по ночам ему, должно быть, снились сны – так думал его молодой ученик, приехавший из-за границы, потягивая его херес, – о палатальной дифтонгизации, об утрате звука h и компенсаторном удлинении.

И он завидовал этим его безобидным снам. В них было что-то удивительно умиротворяющее.

Удивительно умиротворяющее.

Все это так устоялось – вот в чем дело. Это все случилось тысячу лет назад. И медиевист сидит в своих штудиях, как в колонне света, затерявшись в грезах о жизни на дальней стороне этого океана времени. Своего рода упражнение на тему Memento mori. Медитация о переменчивой природе времени.

Ему нравится маленький мир университета. Некоторые, он знает, ненавидят этот мирок. Им подавай Лондон.

А ему нравится. Сказочная топография городка. Понарошечный мир обнесенных стеной садов. Тишина летней поры. Выложенная камнем проходная и почтительный привратник. Да, понарошечный мир, словно фантазия застенчивого ребенка.

Чтобы было где спрятаться.

Мечтая о замках с высокими шпилями.

Солнце сверкает на широкой трассе.

Сейчас только шесть, и он будет в Дувре, скорее всего, через час.

Да, ему нравится маленький мир университета. Ему нравится его монастырская теснота. Иногда она даже кажется ему недостаточной. Чтобы мир настоящего сделался еще более далеким. Ему кажется, он был бы вполне доволен жизненным укладом средневекового монастыря – в качестве богослова, по большей части свободного от ручного труда. Ему бы это понравилось.

Естественно, при одном очевидном условии.

Незаметно для себя он разогнал машину за девяносто километров в час. Она развивает скорость без всяких усилий. Он слегка отпускает акселератор, и стрелка немедленно начинает клониться назад, и в первый раз за это утро он чувствует сонливость – гипнотическую сонливость, вызванную рокотом двигателя и однообразием широкой пустой дороги. Долгими моментами это напоминает ему картинки на экране компьютера. Просто картинки. Не имеющие последствий. Он встряхивает головой, перемещает руки на руле.

Да. При одном очевидном условии.

В прошлом году, во время зимнего триместра, он наконец-то сделал то, чего хотел так долго, – закрутил роман со студенткой. Он помышлял об этом с самого прибытия в Оксфорд, когда еще заканчивал диссертацию. Но ему для этого потребовался не один год – и эта интрижка, когда она все же завязалась, во многом разочаровала его. Она продлилась всего две недели. Но воспоминания о ней, о ее юности…

День или два он грустил в отвлеченной манере после того, как она положила конец их связи с помощью письма, написанного ее школьным почерком. Она патетически переоценивала его эмоциональную вовлеченность в их отношения. И тогда он понял, что тоже переоценивал ее вовлеченность. Так же, как он намеревался удовлетворить свою давнишнюю фантазию, она удовлетворяла собственную, ничуть не менее эгоистичную. Не считая того, что ей было девятнадцать или двадцать и ей по возрасту полагалось себялюбие, она еще, должно быть, не понимала, как легко и как надолго можно причинить боль человеку, тогда как он был старше ее больше чем на десять лет и должен был бы уже усвоить такие вещи.

Только когда он увидел ее, вскоре после расставания, в объятиях какого-то студента – какого-то мальчишки, то на секунду испытал что-то похожее на боль, что-то набоковское, губительное, когда заметил их вместе во дворе, залитом весенним солнцем.

Хотя к тому времени он уже завязал отношения с Эрикой, медиевистом-латинистом из Ориэль-колледжа. Но и эти отношения также продлились недолго.

Дни, проведенные в Лондоне, истощили его. Не только встреча с Макинтайром. Он встречался и со своим издателем. А еще выступал на симпозиуме по фонетическим изменениям в староанглийском в УКЛ. Ох уж эта социальная активность. Он повидался с Эммануэлем – низкорослым высокомерным итальянцем, филологом, закончившим докторскую диссертацию несколько лет назад и работавшим теперь в Лондоне адвокатом. Эммануэль спрашивал насчет Валерии, как у них все обстоит. Он познакомился с ней на вечеринке у Мани, в прошлом сентябре.

– Я не знаю, – сказал он. – Как-то более или менее. Кажется. Мы встречаемся. Я не знаю.

Уединение, свобода. Это чувство не оставляет его на пароме, несмотря на близость других людей. Все они случайные попутчики, незнакомцы, они его ни к чему не привязывают. Они о нем ничего не знают. У него перед ними нет обязательств. Морской ветер разгоняет летнюю жару на открытой палубе, вдоль которой закреплены спасательные шлюпки. Палуба качается. Уходит из-под ног и снова давит на подошвы. Англия уменьшается вдали. Ветер налетает, треплет его волосы. Где-то в помещении, в ограниченном теплом пространстве, люди едят и выбирают товары. Он бродит между ними, безымянный и невидимый. Сидит за столиком один. Его уединение в течение часа, занимающего путь до Франции, никем не нарушается. Он стоит у окна, позолоченного солнцем и морской водой. Смотрит на игривые волны. И чувствует себя свободным, точно чайка, парящая на ветру. Уединение, свобода.

Едва съехав с корабля и включив кондиционер и «Глорию» Вивальди, он вливается в дорожное движение Франции с этой экстатической музыкой в ушах.

Та-ди-и

Та-да-да-ди-и

Та-да-да

Асфальт блестит. Субботнее утро. По обеим сторонам шоссе лежат ясные равнины с фермами.

Он хорошо знает это шоссе. Оно ведет к так называемому Опаловому берегу, Кот-д’Опаль, и дальше к Остенде. Слева от него тянутся нанесенные ветром дюны.

«Welkom in West-Vlaanderen», – гласит указатель.

Теперь он словно едет через собственное прошлое, через пейзаж, пронизанный живыми нервами, именами, воскрешающими воспоминания с почти болезненной четкостью. Коксейде, где он гулял однажды с Дельфин и собачкой ее матери – собачка рыла песок среди пучков пригнутой ветром травы. Ньивпорт, где он был тем летом с родителями. Запах моря, вдающегося в сушу, поднимался по узким улочкам, а в конце всех этих улочек, по которым ты спускался к морю с пластмассовой шпагой в руке, лежал молочно-белый горизонт. Руселаре, где они гостили у родителей отца – загородный домик, с полями хмеля позади аккуратного садика. И хотя эти воспоминания четкие, как грани обработанного ювелирного камня, они до странности малы, словно он видит их с обратного конца телескопа. Прошли годы с тех пор, как он был здесь, на этой выровненной земле у моря, полного кораблей, и то, что его жизнь продолжается уже достаточно долго, для того чтобы события того ветреного дня в Коксейде произошли больше десяти, больше пятнадцати лет назад, почему-то шокирует его. Он уже тогда был взрослым в какой-то степени, однако все еще думает, что его взрослая жизнь только начинается.

Ощущая легкое недомогание, он останавливается залить бензин.

Заправляя бак, он смотрит на шоссе с по-воскресному редким движением.

Это страстное желание, чтобы все оставалось таким же. Чтобы тот день в Коксейде растянулся на всю его жизнь. Почему эта мысль так притягивает его? Или сегодня и этот самый момент, резкий запах льющегося бензина, от которого тяжелеет голова. Шоссе, вялое движение выходного. Здесь и сейчас. Бледное утреннее небо. Уединение и свобода. Растянутые на всю жизнь. Страстное желание, чтобы все оставалось таким же.

Бак полон.

По пути от кассы – почему-то странно было общаться с кассиршей на своем родном языке – он отмечает, как его радует шикарный внедорожник, в котором он путешествует. Он испытывает гордость, садясь за руль и заводя двигатель нажатием кнопки. Станько доверяет ему перегнать его, подписывает бумаги, передающие право собственности. И хотя он не очень знает его – на самом деле они встречались только один раз, – у Станько есть все основания полагать, что он справится с перегоном.

Недаром Станько полицейский. Старший полицейский Скавины, городка на юге Польши, теперь пригорода Кракова – вблизи многозального кинотеатра, в котором показывают новейшие фильмы, тарахтят тракторы на картофельных полях.

Не пытайся связываться со Станько. Только не в Скавине и не в ближайших городках, таких как Либертув или Воловице.

Легко представить его за рулем своей машины, на почти одинаковых улицах района во время патрулирования, с раздувшимся бумажником.

И как только этот угрюмый огр и его страшная женушка произвели на свет такую прелесть, как Валерия…

Что ж, возможно, она подурнеет с возрастом. Об этом стоило подумать, хотя его пока не привлекали долгие раздумья. Он все еще не смотрит на эти отношения серьезно. Они еще кажутся новыми, даже в какой-то мере условными. Некоторое время назад у него было такое чувство, что между ними нет взаимных обязательств, что они могли встречаться с кем-то еще. Но он этого не делал. (Только если не считать латинистку Эрику, которая в прошлом сентябре еще не совсем исчезла из его мира.) Что касается Валерии, за нее он не мог ручаться.

Он повернул от моря, мимо Брюгге.

Затем проехал Гент, где он получил степень бакалавра. По английскому и немецкому. «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь. Парсифаль».

После Рождества в прошлом году он провел несколько дней в доме ее родителей, выкрашенном в ярко-оранжевый цвет. Над белой парадной дверью закругленный балкон. Сад скрыт под снегом. Валерия встретила его в аэропорту Кракова и привезла домой – к зданию на окраине Скавины, вблизи бензоколонки.

Каждый день, пока там оставались, они катались на лыжах в Закопане. («Ты на лыжах ходишь?» – спросила она его, как бы между прочим, когда они только познакомились на вечеринке у Мани. «Хожу ли я на лыжах? Я же бельгиец», – ответил он невозмутимо. Она улыбнулась.) Она прекрасно держалась на лыжах. Он с опаской съезжал за ней по самым крутым склонам во всем Закопане.

Когда он приближается к Брюсселю, в небе над ним сходятся облака. Ветер колышет деревья по сторонам шоссе. Будет дождь. По мере продвижения лучи яркого света выхватывают отдаленные признаки города. Он знает путь, даже не думая о нем – тоннели с потеками на стенах, вид на Уккел (улицы, обсаженные деревьями, по которым он ходил когда-то школьником-книжником, жившим в просторной квартире), а затем, когда начинается дождь, съезд на шоссе Е 40 к Льежу. Он включает дворники, и они начинают елозить по стеклу.

С тех пор, после Рождества, они виделись каждые несколько недель. Постепенно росло ощущение того, что они – пара, возникало чувство, что их связывают обязательства. Он не стал бы пока говорить о чем-то более серьезном. Иногда она приезжает к нему в Оксфорд, или они проводят выходные в Лондоне, или бывают где-нибудь еще. Они встречаются по большей части на нейтральных территориях, в отелях. В феврале они съездили во Флоренцию. На Пасху провели неделю на Додеканесе, перебираясь с острова на остров, на продуваемой ветром палубе теплохода на подводных крыльях в мире ярко-синих тонов.

Постепенно они все больше раскрываются друг другу.

– Ты, – как-то сказала она, – типичный единственный ребенок.

– А именно?

– Эгоистичный, – пояснила она. – Избалованный. Тебе даже на ум не приходит, что ты можешь не быть центром вселенной. Что придает тебе определенный магнетизм…

– Ты мне явно льстишь…

– Это тебя не красит, – сказала она, – но в тебе это есть.

Она тасовала колоду карт, ее Таро. Для него это было сюрпризом. Казалось, в ней есть что-то, характерное для приверженцев «Нью эйдж», но он сказал себе, что это не серьезно в плане самоопределения.

– Ладно, сейчас ты возьмешь три карты, – сказала она. – Прошлое, настоящее, будущее.

Они лежали на его кровати. В Оксфорде. Было субботнее утро. В прошлом месяце.

– Ну… – Она протянула ему колоду веером. – Бери одну.

С шутливым видом он вытянул карту.

– Туз жезлов, – сказала она. – Прошлое. Бери еще.

– Башня. – Она делано встревожилась. – Черт побери. Настоящее. Бери последнюю.

Когда он вытянул третью карту и перевернул ее, она сказала:

– Император. Будущее.

– Звучит хорошо, – предположил он, довольный собой.

Она изучала три карты, неровно лежащие на листе бумаги.

– Хорошо, – сказала она не очень уверенно. – Кажется, я понимаю.

– Давай, говори.

– Пора тебе повзрослеть. Если в двух словах.

Он рассмеялся.

– И что же это значит?

– Ну, смотри сам. – Она указывала на туз жезлов. – Это очевидно, сам знаешь… Фаллический символ.

Похоже, так все и было. На картинке рука держала длинный жезл с округлой шишкой на конце, полусферой с разрезом.

– Да, – сказал он. – Похоже на то.

– Ну, это прошлое.

– Что – мне теперь нужно повеситься?

– Не глупи. – Трудно было сказать, насколько серьезно она к этому относилась, но она казалась сосредоточенной. – Настоящее. Башня. Какой-то неожиданный кризис. Все перевернуто вверх дном.

– Мне ни о чем таком не известно.

– Разумеется. Ты ни о чем не узнаешь, пока это что-то не рухнет на тебя.

– Если это не ты.

Она словно не услышала.

– Теперь давай заглянем в будущее. Император – мировая власть…

Он отпустил какое-то глупое замечание о том, что это очень на него похоже, после чего начал ласкать ее сосок, пробуждая его к жизни. Они оба были голыми.

Она сказала:

– Я думаю, эти карты говорят о том, что, может быть, тебе нужно перестать все время думать о своей… штуке.

Он рассмеялся:

– Моей штуке?

– Об этом.

Она ткнула в «это» пальцем.

– Короче, – сказала она, глядя ему в глаза, – тебе пора перестать бегать за юбками.

– Но я не бегаю за юбками. Я не такой.

– Нет, ты как раз такой.

– Даю слово, – сказал он ей, – я не такой.

Модель их отношений просто идеальна, думает он. Он не может представить чего-либо более идеального. Не может представить свою жизнь более счастливой, чем сейчас.

Большущие склады завода «Стелла Артуа» в Левене, дымящие трубы, чуть размытые мелким дождем.

Как хорошо он знает это шоссе на всем его протяжении, его различные покрытия, звук шин на них, и канавку при переезде из Фландрии в Валлонию. Как часто в те годы, когда учился в Генте, он проезжал по этой дороге, и каким небольшим кажется теперь это расстояние, всего часть его большого путешествия – он ведь уже на полпути в Льеж, а ведь как будто только что покинул Брюссель.

И вот он, Льеж – место, где дорога ныряет в долину.

По мере того как он поднимается на другой стороне, обходя медлительные грузовики, в лесах начинают появляться сосны.

Внезапно все кажется таким свежим.

Ему нужно закончить статью для «Журнала английской и германской филологии»; он надеялся уже дописать ее. Вопрос заключается в том, переходила ли в некоторых случаях фонема æ в пред-западно-саксонский период в a или же исходное изменение от a к æ, постулируемое для западногерманского периода, иными словами до заселения англосаксов в Британию, никогда в действительности не происходило. Принципиальным свидетельством в пользу прежней гипотезы всегда являлась форма Slēan – если удастся показать, что эта форма являет собой аномалию, тогда этот тезис, освященный веками, окажется под большим вопросом. Отсюда вытекает значимость его статьи, уже, в принципе, принятой к публикации журналом, «Аномальные факторы формы Slēan – некоторые предположения».

Выступая на симпозиуме УКЛ на прошлой неделе, он опирался на материал из своей статьи, как бы поддразнивая коллег. Довольно смелый шаг. (Надо было видеть лицо Макинтайра!)

Да, это могло быть именно тем, чего он искал, – тем самым открытием, которое сделает его имя в мире германистики нарицательным. И тогда его труды сделаются обязательными к прочтению в профессиональных кругах. Мировая власть. Так что этому стоило посвятить время – и с этой целью уединиться на все оставшееся лето. Перестать постоянно думать о своей штуке.

Он сидит в большом кафе при автосервисе «Шелл», с плакатом «Формулы-1», ест сэндвич с сырокопченой колбасой и пьет минеральную воду. Трасса Спа-Франкоршам где-то неподалеку, в этих лесах.

В кафе немного посетителей. Даже несмотря на самый разгар лета – вторая неделя июля, – погода держится скверная, и мало кому охота проводить время здесь, в лесах, когда то и дело льет дождь, окутывая темные стволы сосен белесой пеленой.

Озябшими руками он заливает в машину бензин. Ему кажется, что здесь все дешевле, чем в Германии. Но он не уверен. В любом случае, за бензин платит Станько. Он засовывает чек в бумажник, рядом с другими чеками, и снова выходит под дождь.

Здесь заканчивается известная ему дорога – дальше шоссе идет на восток к Кельну. Сидя в машине, он просматривает карту, распечатанную с «Гугла». Нечеткая линия отмечает по диагонали путь от того места, где он находится, до Германии, мимо Люксембурга. Шоссе Е 42. Кажется, ничего сложного. Он складывает карту и еще недолго сидит, слушая, как дождь барабанит по крыше, и допивая кофе. Люксембург. Он никогда там не был. Все равно как графство Суррей было бы страной. Нелепость. Аномалия. Как Slēan. Нарицательное имя. Он должен посвятить себя работе. Перестать думать о своей штуке. Пора повзрослеть. Если в двух словах. Ему понравилось, как она это сказала.

Все ветровое стекло залито дождем. Лето. И все же в дожде есть что-то романтическое. Людей вокруг немного. Это была ее идея – встретиться во франкфуртском аэропорту. Не в аэропорту города Франкфурт, а во Франкфурт-Хане, где нет излишеств, глубоко в сельской местности, и совсем не близко к Франкфурту; Франкфурта даже нет на его карте с «Гугла», даже при том, что маленькая точка, обозначающая аэропорт, почти в самой середине. Они привыкли к подобным аэропортам, эти любовники. Сонное местечко рядом с какой-нибудь деревней, откуда делают максимум двадцать рейсов в день. Они уже побывали за этот год – туда-сюда – раз десять в таких местах. Туда-сюда. Туда-сюда. Это была ее идея – встретиться там и завершить поездку в Скавину вместе, побыть вдвоем, проведя пару ночей в дороге.

 

Глава 2

Найти аэропорт оказывается труднее, чем он думал. Приходится порядочно поколесить – съехать с прямого полотна Е 42 на узкие, извилистые дороги, объезжая тракторы. Кругом холмы. День серый и влажный. Указателей меньше, чем надо бы. Оказавшись в какой-то деревне, он начинает волноваться, что в итоге может опоздать, и вдруг – он уже на месте. Вскоре он движется среди припаркованных машин, в спешке высматривая свободное место.

Он находит место.

И тогда происходит это.

Громкий противный металлический скрежет, причину которого он не сразу понимает.

А когда понимает, у него схватывает сердце.

Когда сердце отпускает, он сильно потеет.

Она поднимает глаза от журнала и улыбается.

– Извини, опоздал, – говорит он.

– Ты не опоздал. Самолет прилетел раньше.

– Все нормально?

Она убирает журнал в сумку.

– Да. Отлично. Ты, наверное, устал, – говорит она, глядя на него. – Он выглядит бледным, взволнованным. – Ты долго был за рулем.

– Вообще-то все в порядке, – говорит он. – Возможно, усталость накроет меня потом.

– Хочешь чего-то поесть?

– Ну…

Он думает об этом. Он был голоден еще полчаса назад. Он ничего не ел весь день, не считая pain au chocolat на пароме и сандвича с колбасой в Арденнах, под дождем. Но теперь он почему-то не голоден. На самом деле ему слегка нехорошо от того, что случилось с машиной Станько, с его шикарным внедорожником.

– Может, поем немного, – говорит он. – А ты ела?

– Что-то перекусила.

– Может, поем, – повторяет он.

– Хорошо. Но ты нормально себя чувствуешь? – спрашивает она, внезапно встревожившись.

– Да. Да, – отвечает он. – Отлично.

Они говорят по-английски. Для него английский почти родной. У нее уровень чуть ниже.

Он встает в очередь в какую-то точку с едой, их лишь несколько в аэропорту. Все здесь обшарпанно и обыденно. За ограждениями с предупреждающими знаками ведутся скромные ремонтные работы. Он делает заказ, на безупречном немецком – сандвич с ветчиной и двойной латте.

– Слушай, – говорит он, присаживаясь рядом с ней. – Я должен тебе кое-что сказать.

К его удивлению, она сразу настораживается. И даже кажется испуганной.

– Да? – говорит она.

– Я попал в аварию, – говорит он, снимая крышечку со стаканчика с латте. – На машине. На парковке. Здесь. Есть повреждения – краска.

Она ничего не отвечает.

– Надеюсь, твой отец не придет в ярость.

– Не знаю, – говорит она.

– Хочешь немного? – спрашивает он, предлагая ей сандвич. – Я вообще-то не голоден.

Когда она качает головой, он спрашивает:

– Как прошел полет? Нормально?

– Да, все было отлично.

– Из Катовице? – спрашивает он.

– Да.

– Сегодня мы ночуем в местечке под названием Тренфельд, – говорит он, продолжая бороться с сандвичем. – Это в паре часов отсюда на машине. Если верить картам «Гугла».

– Хорошо.

– Gasthaus Sonne, – говорит он.

И хотя она улыбается, что-то как будто тревожит ее.

– Хорошо? – произносит он.

Она опять улыбается ему, и он пытается понять, в чем дело – ему только кажется или она действительно чем-то встревожена?

– Поехали? – говорит она.

Он берет ее чемоданчик, и они идут к парковке, где она осматривает, довольно бесстрастно, большую царапину на боку новой машины ее отца.

Он театрально вздыхает:

– Видишь?

– Угу.

– Надеюсь, твой отец не придет в ярость, – говорит он снова.

Когда он идет вдоль сцепленных заграждений к автомату, чтобы заплатить за парковку, начинается дождь.

Когда он возвращается, она уже на пассажирском сиденье, смотрит прямо перед собой.

Возникают небольшие сложности с тем, чтобы выехать обратно на шоссе Е 42 по направлению к Франкфурту. Некоторое время они колесят по заваленным навозом проселочным дорогам, по унылой сельской местности.

Когда они наконец выбираются на шоссе, то первое время едут молча, словно завороженные движением дворников по стеклу, снова и снова стирающих капли дождя.

Он продолжает думать об аварии.

О том, как легко этого могло бы не быть. Если бы только он приехал, к примеру, на несколько минут раньше или позже, он бы точно нашел другое место для парковки. Там было одно довольно рискованное пространство около входа, которое он почти занял, но решил поискать что-то получше, хотя то место, куда он решил вписаться в итоге, после нескольких минут нервозных поисков, было даже у́же.

Ему хотелось отлить. Это тоже могло сыграть свою роль – он был в нетерпении и не мог как следует сосредоточиться. И еще он устал, проголодался, и спешил, и тащился минут десять за трактором, пока искал аэропорт. В результате все эти факторы, все эти сами по себе малозначащие, пустяковые обстоятельства объединились в одном роковом моменте, поместив его именно туда и тогда – и вот произошла авария.

И что теперь будет? Ему придется заплатить за эту гребаную…

– Я должна сказать кое-что тебе, Карел, – говорит она.

Он не вполне понял ее тон, этот нажим на местоимении, забыл, что совсем недавно сам произнес такую же фразу, когда они встретились в аэропорту.

– Что?

Долгая пауза.

Он еще думает о том, во сколько ему обойдется покраска и знает ли Станько кого-то, кто сможет сделать это подешевле, и замечает, что молчание подозрительно затянулось.

– Я должна сказать кое-что тебе, – повторяет она.

И по мере того как молчание затягивается, круг вероятных признаний стремительно сужается в его сознании, пока, наконец, не остается один или два варианта.

В глубине души он понимает это, но в то же время продолжает энергично обдумывать, что делать с поцарапанным крылом.

Она либо собирается прекратить их маленький роман, эту череду беспорядочных свиданий в номерах отелей, либо…

– Ты беременна, – говорит он, выдавливая рычаг индикатора, вырываясь вперед, чтобы пробиться в туннель, полный водяной пыли.

Он надеется, что она сразу возразит ему. Но молчание не нарушается. Вокруг них уже сырой, серый мир, по краям которого перекрученные ветром деревья, заметные боковым зрением. В какой-то степени он по-прежнему думает об аварии. Но эти мысли начинают отступать куда-то, словно растворяясь в бескрайнем космосе.

– Беременна? – спрашивает он.

Бывают моменты, когда все меняется. Сколько их в жизни? Всего несколько. И вот настал такой момент. На этом поливаемом дождем шоссе где-то в Германии. Здесь и сейчас.

– Вот дерьмо, – говорит он, продолжая напряженно всматриваться в дорогу впереди.

Наконец она заговорила:

– Я так думаю. Да.

– Вот дерьмо, – повторяет он.

Теперь мысли об аварии отошли на задний план, хотя он все еще помнит об этом, как о чем-то далеком, затерянном где-то во тьме.

И где-то там же, во тьме, ему теперь видится вся его жизнь, отнятая у него.

Что ему осталось? Где теперь найти приют, когда все утекло в пустоту?

И висит там, во тьме, обломками.

Он замечает, что она содрогается от рыданий.

Для него это неожиданность.

А затем она начинает, рыдая, бить себя по лбу крепко сжатым кулачком.

– Пожалуйста, – говорит он, – прекрати.

– Останови машину, – говорит она сквозь слезы. – И вдруг орет: – ОСТАНОВИ МАШИНУ!

– Зачем? – Голос у него визгливый, испуганный. – Зачем? Я не могу… Какого хера ты творишь?

Она начала открывать пассажирскую дверцу. Ветер зашумел ей в лицо. Холодный воздух и влага сразу заполнили салон, казавшийся таким надежным и уютным.

– Ты охренела, что ли?

Она плачет еще сильнее, теперь уже с отчаянием.

– Останови машину, останови машину…

Он устремляет усталый взгляд в надвигающийся мир и внезапно перестает узнавать его.

– Почему? – говорит он. – Почему?

Она снова лупит себя по лбу, ее кулак стучит по туго натянутой бледной коже – звуки этих ударов ему невыносимо слышать.

И тут из пелены дождя выплывает освещенная стойка автосервиса «Арал» – синяя надпись «АРАЛ» в вышине – и он замедляет ход, аккуратно съезжая с дороги.

Едва машина останавливается или даже раньше, она выбирается из нее.

Он видит сквозь ветровое стекло с работающими дворниками, как она уходит, обхватив плечи руками, и в отупении пытается понять, что делать.

На секунду останавливается на щебеночной подъездной дорожке рядом с бензоколонкой. Убирает ногу с педали тормоза, и машина едет со скоростью пешехода, под большим навесом, защищающим насосы от дождя.

Он потерял ее из виду.

Одно из парковочных мест у магазина свободно, и он занимает его. Вырубив двигатель нажатием кнопки, он просто сидит несколько минут. Время течет медленно. Вокруг него живет своей жизнью автосервис, словно в замедленном темпе. Он смотрит на шов на гладкой оплетке руля. Возникает соблазн взять и уехать – вернуться к своей прежней жизни, которая осталась где-то там.

Но на деле это совершенно немыслимо.

Неожиданно он чувствует в глазах слезы.

Собрались там без его ведома.

Слезы потрясения.

Он заходит в магазин и высматривает ее. Маячит пару минут перед женским туалетом, на случай, если она там. Пытается позвонить ей.

Он начинает волноваться, что она могла сделать какую-нибудь глупость. Например, сесть в машину к незнакомцу или еще что-то.

Он снова за рулем, медленно движется вдоль ряда припаркованных грузовиков на обочине шоссе и видит ее. Она все так же идет куда-то. Идет целеустремленно. Должно быть, она все это время шла.

– Что ты делаешь? – кричит он из открытого окошка, двигаясь рядом с ней.

Она словно не замечает его.

Он обгоняет ее и, немного проехав, въезжает между грузовиками. Он сидит на месте несколько секунд, борясь с диким желанием просто уехать. Но вместо этого он выходит из машины, ссутулившись под дождем, и достает зонт с заднего сиденья. Зонт раскрывается над ним, и тут же он слышит, как по нему барабанят капли.

Едва заметив это – зонт очень большой, с надписью «Университет Оксфорда», – она разворачивается и идет в другую сторону.

Просто назло ему – он нагоняет ее, лишь чуть ускорив шаг, и берет за руку.

Мимо громыхает грузовик, и он увлекает ее подальше от брызг из-под колес, в узкое пространство между двумя другими грузовиками, стоящими на месте.

– Что ты делаешь? – говорит он. – Куда ты идешь?

Лицо ее неузнаваемо искажено гримасой боли и отчаяния.

Вся эта ситуация, эта жуткая сцена на стоянке грузовиков, совершенно не укладывается у него в голове.

Он ждет, пока она хоть что-то скажет.

Наконец она говорит:

– Я не знаю. Куда угодно. Подальше от тебя.

– Почему? – спрашивает он. – Зачем?

С самого начала он предполагал, что она сделает аборт, что она тоже этого хочет.

Теперь же он начинает понимать, пока еще не вполне отчетливо, что это может быть не так. Сперва это лишь предположение, которое его разум, механически прорабатывающий все возможные объяснения ее поведения, выдает ему в виде гипотезы. Она не хочет делать аборт. Она не желает делать аборт.

Вот теперь он испытывает настоящее потрясение.

Но пытается не поддаваться охватившей его панике.

Она пока еще ничего не сказала, она просто рыдает под зонтом, по которому барабанит дождь.

Он спрашивает, стараясь, чтобы в голосе звучала забота, симпатия или что-то похожее:

– Что ты хочешь делать?

– Ты не можешь заставить меня сделать аборт, – говорит она.

Он пытается понять: Может, она католичка? Истовая католичка? Все-таки она полька. Они об этом никогда не говорили.

– Я не хочу заставлять тебя делать что-то, – говорит он.

– Нет, хочешь. Ты хочешь, чтобы я сделала аборт.

Он этого не отрицает. Но ведь это не одно и то же.

Он снова спрашивает:

– Чего ты хочешь?

Она молчит, и тогда он говорит:

– Да, это так. Я не думаю, что тебе стоит оставлять… Блядь, да стой ты!

Она попыталась вырваться от него, из-под его зонта. Теперь он крепко держит ее за руку и произносит:

– Подумай об этом! Подумай, что это будет значить. Это может изгадить тебе всю жизнь…

Она кричит ему в лицо:

– Ты уже изгадил всю мою жизнь!

– Что?

– Ты изгадил всю мою жизнь, – говорит она.

– Как? – снова спрашивает он. – Как?

– Просто сказав это.

– Что?

– Что сказал.

– Что я сказал?

– Вот дерьмо, – говорит она.

На лице у него застывает маска полного непонимания.

– Тем, что сказал!

Да, он это сказал.

Она снова рыдает, безутешно, под нависшей над ней кабиной грузовика. По капоту грузовика стекают капли. Он видит, как они висят, эти белые капли. Они дрожат, и некоторые срываются, когда налетает порыв сильного ветра. Одни падают. Другие – нет. Просто дрожат. Он говорит, чуть отпуская ее дрожащую руку, желая, чтобы эта жуткая сцена на стоянке грузовиков скорее закончилась:

– Я сожалею. Я сожалею, что сказал это.

Машина очень плавно катится по бесконечной щебенке. Шины что-то шепчут. Вокруг тишина. Никому из них как будто нечего сказать. И даже непогода стихла. На протяжении нескольких километров легкий туман сходит с шоссе, и постепенно становится сухо.

Жемчужно-серый день.

В Майнце они переезжают Рейн.

Майнц известен ему как город, в котором Гутенберг изобрел печатный станок и тем самым положил конец Средневековью; так, во всяком случае, утверждалось на семинаре в Университете Болоньи, который он посещал несколько лет назад: «Средние века: Подходы к вопросу о дате завершения». После семинара его попросили написать введение к сборнику докладов.

Он отмечает, что думает сейчас об этом – о дате завершения Средних веков – когда они проезжают по мосту Вайзенау через Рейн, воды которого – цвета хаки – мерно плещутся по обе стороны.

А дальше началась современность.

Современность, никогда особенно не интересовавшая его. Современность – то, что происходит сейчас.

И началось это здесь, в Майнце.

И здесь же пришел конец Римской империи – отсюда легионы пытались смутить суровым взглядом племена на другой стороне межевого канала, где сейчас стоит завод фирмы «Опель» в Рюссельсхайме, а чуть дальше расположился Франкфуртский аэропорт, настоящий аэропорт, огромное поле, тянущееся вдоль дороги целых пять минут.

И когда аэропорт скрывается из виду, вокруг снова мрачнеет.

Что было сказано за последний час?

Ничего.

Ничего не было сказано.

Сосновые леса на склонах холмов начинают обступать их на восточной стороне Майна. И туман.

Nel mezzo del cammin di nostra vita Mi ritrovai per una selva oscura Ché la diritta via era smarrita

Что ж, вот оно. Темные сосновые леса, клонящиеся по обеим сторонам шоссе. По ветровому стеклу растекаются клочья тумана.

Наконец он первым нарушает молчание:

– Когда ты это поняла?

– Несколько дней назад, – отвечает она. – Я не хотела говорить тебе по телефону.

– Не хотела.

Проходит еще несколько минут, и он спрашивает:

– А это от меня? Ты уверена, что это от меня? Я должен спросить.

Она молчит.

– Ну, я ведь не могу этого знать, ведь так? – говорит он.

Вопреки ожиданию, они занимаются сексом в Gasthaus Sonne в Тренфельде. Они всегда так делают – спешат к намеченному месту, чтобы поскорее раздеться. Они всегда так делают, и сейчас они делают это по привычке, не зная, чем еще заняться, когда они вдвоем в гостиничной комнате. На этот раз, однако, он не старается доставить ей удовольствие. Ему хочется, чтобы она в нем разочаровалась. Если так произойдет, думает он, она может решить, что не хочет этого ребенка. Он делает все по-быстрому, напористо, почти грубо. И когда затем видит ее слезы, он чувствует себя ужасно и сидит на унитазе, обхватив голову руками.

У них ушел час, чтобы в тумане найти Тренфельд – деревню с высокими фахверковыми домами на крутом склоне над Майном. На каждом втором доме табличка с надписью Zimmer Frei. Есть и несколько «настоящих» гостиниц – с местами для парковки у фасада и тропинками к реке на заднем дворе – как раз в одной из таких они и сняли комнату.

Он сказал ей, когда они пробирались через туман, что она не должна считать, если она решит оставить ребенка, то они непременно будут вместе. Это далеко не обязательно. Вовсе нет. Просто он считает честным сказать ей об этом.

Она ничего не ответила.

За последние два часа она вообще почти ничего не говорила.

А затем она произнесла:

– Ты не понимаешь.

Переезжая через окутанный туманом перекресток, он спросил:

– Чего я не понимаю?

– Что я люблю тебя, – бросила она сухо.

Ну, она бы сказала это в любом случае, подумал он, разве нет? Однако его руки крепче сжали руль.

Указатель у дороги сообщил им, что они приехали в Тренфельд.

И вот они здесь, на живописной улице с фахверковыми домами. Gasthaus Sonne. Холл с конторкой под низким потолком. Интернет-маршрутизатор, мигающий на стене, и узкие лестницы, по которым их проводила до комнаты улыбающаяся фрау.

Приняв душ, она увидела, что он уже на кровати, на стеганом бордовом покрывале, ожидает ее.

Позже, когда он выходит из ванной комнаты, выложенной розовой плиткой, она все еще плачет, голая, не считая покрывала, в которое она кое-как завернулась.

– Мне жаль, – говорит он, присаживаясь на край кровати.

Звучит не очень искренне, поэтому он повторяет снова:

– Мне жаль. Просто это такой шок. Для меня.

– А для меня это, по-твоему, не шок?

Она закрыла голову подушкой. Голос у нее приглушенный, в нем слезы и обида.

Он отводит взгляд от ее голых плеч и смотрит на невзрачную акварель на оранжевой стене.

– Ну, конечно, шок, – говорит он. – Поэтому мы и должны подумать об этом. Серьезно подумать. То есть… – Он пытается подобрать слова: – Тебе нужно подумать о своей жизни.

Он знает, что она амбициозна. Она тележурналист, появляется в «Новостях» на краковском телеканале, берет интервью у фермеров о засухе или у мэра какого-нибудь соседнего городка о новом досуговом центре и о том, как ему удалось добиться встречного финансирования от Европейского союза. Ей только двадцать пять, и она по-своему известна, в масштабе Кракова. (Она, вероятно, зарабатывает больше его, вдруг думает он.) Люди иногда здороваются с ней на улицах, узнают в торговых центрах. Он сам видел, как кто-то указывал на нее пальцем, когда они ехали на эскалаторе.

– Что это значит? – спросил тогда он. – Ты знаменита?

– Нет, – усмехнулась она. – Не особо.

И все же она знаменита, и ей хочется большего. Он это знает.

– Понимаешь, о чем я? – спрашивает он.

Они проводят несколько часов в темной комнате с занавешенными окнами, пока день клонится к вечеру. Ничто во внешнем мире, по другую сторону малиновых занавесок, матово отражающих дневной свет, бьющий на них с улицы, как будто не имеет значения. Сама комната кажется беременной, несущей в себе их будущие жизни в тускло-кровавом свете.

Свет все никак не уходит. Лето в самом разгаре. Вечер длится вечность.

Наконец, словно устав от солнца, смотрящего в окно, они одеваются и уходят.

На улице тепло и влажно. Они поднимаются по живописной фахверковой улице. Рядом другие прохожие совершают вечерний променад, и на террасах двух или трех гостиниц тоже люди.

Она ничего не сказала. Однако он чувствует, и чем дальше, тем сильнее, что теперь, думая об этой ситуации, она все больше убеждается, что оставить ребенка было бы неразумно. Это было бы просто неблагоразумно. А она как раз благоразумна. Он это знает. Она не сентиментальна. К своей жизни она относится серьезно. У нее есть планы на будущее, и она умеет расставлять приоритеты. Это одно из тех ее качеств, которые ему нравятся.

Он замечает автоматы по продаже сигарет, несколько автоматов, прямо на открытом воздухе. Они выглядят очень странно среди старинных, будто сказочных домов. Деревня курильщиков-психопатов. Он и сам хотел бы выкурить сигарету. Иногда, in extremis, он еще курит.

Все кажется каким-то нечетким, и в воздухе действительно туман, почти неощутимый, повисающий над улицей, по мере того как теплый вечер высасывает влагу из сырой земли.

Они садятся за столик на террасе.

Он пытается придумать тему для разговора. Стоит ли говорить о чем попало? Об этом милом месте? О высоких конусных крышах домов? О резных фронтонах? О том, какой долгий выдался у него день? О том, чем бы они могли заняться завтра?

Ни одна из этих тем не кажется ему достаточно существенной. Сейчас его волнует только одна тема – и он уже полностью высказался по ней. Ему не хочется снова повторять все это. Он не хочет, чтобы она чувствовала, что он давит на нее.

Это очень важно, думает он, чтобы она сама приняла решение, чтобы она чувствовала: это ее решение.

Они сидят в молчании какое-то время, слыша вокруг мягко льющуюся немецкую речь. В основном здесь собрались пожилые люди. Пожилые люди, приехавшие на летний отдых.

Ему любопытно, что у нее на уме.

– О чем ты думаешь? – спрашивает он.

– Почему ты выбрал это место?

– Почему?

Он не ожидал такого простого, заурядного вопроса.

– От аэропорта не слишком далеко, – говорит он. – Не хотелось ехать сегодня дальше. Это было по пути. Гостиница показалась приличной. Ну, вот. Приличная?

– Отличная, – говорит она.

Он поворачивает голову, оглядывая улицу, и говорит:

– Здесь не очень интересно, я понимаю.

– Поэтому мне здесь нравится.

Это у них тоже общее – интерес к неинтересным местам.

– Я не хотел бы остаться здесь на неделю или дольше, – говорит он.

– Я бы тоже, – соглашается она.

Впрочем, почему бы и нет? Он находит немало хорошего в этом месте. Здесь чисто. Тихое благоденствие. Отделенное холмами от всего мира. Очевидно, здесь мало что происходит. Даже магазинов нет – или, возможно, есть где-то один, который открыт только по утрам в будние дни (кроме среды). Отсюда, предположительно, и автоматы с сигаретами. Может быть, занимай он должность преподавателя в Вюрцбургском университете, в двадцати минутах по шоссе отсюда, он бы и сумел как-то здесь устроиться…

Цепочка абсурдных мыслей.

Какая-то нелепо-эскапистская.

Нелепая эскапистская фантазия – вот что это такое.

Фантазия о том, чтобы спрятаться в таком месте, где ничего не происходит.

Она делает еще один глоток персикового сока. Она пьет персиковый сок, хотя это не обязательно что-то значит – она ведь пьет его не регулярно.

– И теперь, – говорит она, – мы никогда не забудем его.

Звуки вокруг как будто стихают, и вокруг них образуется плотное беззвучное пространство. Он слышит собственный голос как бы со стороны:

– Почему мы никогда не забудем его? – Как будто ему не ясно, что́ она имела в виду.

И когда она ничего не отвечает, он пытается понять, борясь с волной паники: Это ее способ сказать мне об этом?

Он не хочет, чтобы она чувствовала, что он давит на нее.

Испытывая панику, он говорит:

– Пожалуйста, не принимай сейчас решения, о котором ты впоследствии можешь пожалеть.

– Не волнуйся за меня, – бросает она.

Они сидят за столиком, слыша крики стрижей в нестерпимо белом небе.

– Просто… – говорит он. – Пожалуйста. Ты знаешь, что я думаю. Я не буду повторять тебе это снова.

И не проходит минуты, как он говорит все это снова – все, что он сказал в гостинице.

О том, что они еще недостаточно знают друг друга.

О том, как это скажется на ее жизни. На их совместной жизни.

А в глазах у него трусливое отчаяние.

– Прекрати, пожалуйста, – просит она, отворачиваясь. – Прекрати.

На ней солнечные очки, так что он не видит ее глаза.

– Мне жаль…

Она снова начинает плакать; одинокая слеза скатывается по ее лицу.

– Мне жаль, – повторяет он в смущении.

На них начинают поглядывать.

Теперь он точно облажался, думает он. Его рука тянется к ее руке, но замирает в воздухе.

Его будто лишили защитной оболочки, словно сняли слой краски с картины, обнажив все ужасы, скрытые под ним.

– Мне просто нужно знать, – произносит он.

– Что тебе нужно знать?

Это кажется очевидным.

– Что произойдет?

– То, что ты хочешь.

– Это не то, чего я хочу…

– Нет, хочешь.

– Я не хочу, чтобы ты это делала просто потому, что я так хочу…

– Я делаю это не просто потому, что ты этого хочешь.

Это похоже на пробуждение после кошмара, когда ты видишь, что в твоей жизни ничего не изменилось, все как раньше. И звуки возвращаются к нему. Как будто он вынырнул из-под воды.

– Хорошо, – говорит он и берет ее руку в свою. – Хорошо.

Не нужно показывать, как он счастлив. И на самом деле, к его удивлению, он вдруг чувствует привкус печали, где-то глубоко внутри, словно остаточный след печали на безупречно голубом небосклоне его разума.

Она опять плачет, сдерживая рыдания, пока он держит ее руку и пытается не обращать внимания на пенсионеров, которые теперь уже открыто разглядывают их, как если бы в этом месте, где ничего не происходит, вдруг устроили уличный балаган.

Но ведь это не так.

 

Глава 3

Они едут по шоссе на северо-восток, к Дрездену. При приближении к очередному городку движение усиливается. Солнце взирает с неба на пеструю суету дорожного движения на шоссе. Германия. Понедельник.

Они проснулись поздно, солнце светило сквозь занавески, словно желая, чтобы его впустили. Занавески, прогретые солнцем, дышали жаром. Они сбросили одеяло. Она плохо спала. Она была в каком-то смысле в трауре, так ему казалось. Но он не собирался говорить об этом, только не сегодня.

Прошлым вечером, после сцены на террасе, они погуляли около часа, дошли до края деревни и спустились к реке – узенькие тропки вели к деревянным пристаням, где в зеленой воде были причалены лодки. Берег на другой стороне был крутым, и на нем стояли такие же красивые дома. Над водой роились комары. Наконец, наступил вечер. Опустились сумерки.

Они неспешно вернулись в Gasthaus Sonne. Они ничего не ели.

Свет в комнате резко ударил по глазам.

– Ты всегда получаешь что хочешь, – сказала она. – Я это знаю.

– Неправда, – пробормотал он.

А сам подумал: Возможно, так и есть. Возможно, я такой.

Она стала раздеваться.

– Мне бы надо к этому привыкнуть, – сказала она. – Я знаю таких людей.

– То есть?

– Людей, которые просто плывут по жизни и всегда получают что хотят.

Она говорила тихо и не смотрела на него.

– Ты не знаешь меня, – возразил он.

– Знаю достаточно хорошо, – сказала она.

– Достаточно для чего?

Она ушла в ванную, взяв косметичку.

Он лег на мягкий матрас. Он тщетно пытался вспомнить хотя бы один незначительный случай во всей свой жизни, когда бы не получил того, чего хотел. Выходило, его жизнь была действительно такой, как он хотел.

Он запланировал посетить Бамберг следующим утром, так они и сделали. Они придерживались его плана и провели все утро за осмотром достопримечательностей, как будто ничего не случилось. В романской простоте собора он внимательно рассматривал гробницы императоров Священной Римской империи.

Генрих II, † 1024

Средние века. Вчерашние безумные сцены на обочине шоссе, между грузовиками, казались такими далекими в прозрачной атмосфере храма. Их ноги мягко скользили по каменному полу. Они шли рядом, рассматривая статуи. Он чувствовал себя здесь в безопасности. Он не хотел выходить из этого тихого места под яркое солнце, в ослепительно-белый двор.

Она все еще почти не разговаривала. За утро она едва ли что-то сказала.

Может, это действительно был конец, думал он, когда они шли по улицам Бамберга, где каждая синяя тень была полна какого-то значения.

Может, она решила – как он сам хотел вчера, поддавшись безумию, – что он ей не нравится.

Он разочаровал ее, в этом не было сомнений.

Однако обед прошел почти как всегда.

Солнечный свет ложился сквозь кроны деревьев на тихий сад, где между столиками передвигались официанты. Именно так он представлял себе это. Именно такие образы были у него в уме. А не те сцены на обочине шоссе. Безветренный сад, обнесенный стеной, тихие тени раскидистых деревьев. Именно то, чего он хотел.

Она беременна, и надо что-то делать – об этом он не желал говорить. Решение принято. Больше говорить не о чем. В какой-то момент им придется обсудить детали. Врачи. Деньги. Но до тех пор разговоры об этом могли только все испортить – изменить ее решение, – поэтому он избегал этой темы и всего, что могло напомнить о ней.

После обеда они выехали из города, чтобы посетить базилику Фирценхайлиген. Они стояли перед базиликой, и он читал буклет, взятый со стойки для туристов.

– Двадцать четвертого сентября 1445 года, – читал он, – Герман Ляйхт, молодой конюх ближайшего францисканского монастыря, увидел…

Он замолчал.

Он бы не стал читать это, если бы знал, что там дальше.

А потому продолжил скороговоркой:

– …плачущего ребенка в поле, принадлежавшем соседнему цистерианскому монастырю Лангхайма. Когда он наклонился, чтобы взять ребенка… – Он уже начал было читать следующее предложение, но увидел, что оно еще хуже. – … когда он наклонился, чтобы взять ребенка, тот внезапно исчез.

Он сомневался, стоит ли продолжать читать дальше.

Решив, что иначе будет только хуже, он продолжил. Закончив, вернул буклет на стойку.

– Зайдем внутрь? – предложил он.

А там, внутри, в этой безумной мраморной грезе зодчих, произошло нечто подобное.

Они стояли у алтаря, рассматривая статуи – все статуи были пронумерованы, рядом с ними висели таблички. И он читал их одну за другой. Читал табличку с описанием каждого из четырнадцати святых и говорил ей, кем они были и чем отличились. Примерно так:

– Святой Акакий, призывается при головных болях… Святая Екатерина Александрийская, призывается при скоропостижной смерти… Святая Марина Антиохийская, призывается при… – Но останавливаться было поздно, пришлось произнести: – …деторождении.

Ему больше всего на свете захотелось, чтобы они не приезжали сюда в этот жаркий день. Ему не нравилось барокко или что бы это ни было. И у него было чувство: что-то идет не так.

Следующим святым, прочитал он, был святой Вит, призываемый при эпилепсии.

– Пляска святого Вита, – сказал он ей. – И так далее.

Ее глаза, он был в этом уверен, задержались на Марине Антиохийской.

– Вот, – сказал он ей, отдавая буклет, – я не буду читать про всех.

И, постояв еще несколько секунд, начал неспешно двигаться по коричневым мраморным плитам, мимо розоватых колонн, опоясанных разводами, словно тучами Юпитера.

Она продолжала стоять у алтаря.

Было очень многолюдно, как на вокзале в час пик.

И повсюду шум голосов, точно ветер в лесу.

В какой-то миг он понял, что стоит перед купелью – еще одним немыслимым придатком китча, а его взгляд блуждает по ее розовым, золотым и нежно-голубым изгибам.

Рядом каменный епископ, держащий в руках собственную голову в золотой шапке.

Такая же нелепость, подумал он, как любой идол в каком-нибудь индейском или индийском капище.

Каменный епископ, держащий в руках собственную голову в золотом уборе.

Мученик. По-видимому. Ему захотелось узнать, по своей привычке все уточнять, кем был этот человек. Человек, приветствовавший забвение, или принимавший его с миром – каменный лик отрубленной головы выражал не что иное, как умиротворение – пришедшее к нему.

Забвение.

Он огляделся, ища ее.

Ее уже не было у алтаря. Она была у входа, там, где стояли вотивные свечи. Положив евро в ящик, она взяла свечу и зажгла ее от одной из тех, что горели там.

Он снова задумался, была ли она религиозна в каком-то смысле. Ее моральные нормы – насколько он мог судить о них – такого не предполагали. Или, по крайней мере, не позволяли ему думать о какой-либо ее религиозности. Когда он впервые увидел ее, она нюхала кокаин на вечеринке у Мани.

Казалось, все вокруг двигались, и только она стояла неподвижно. Она стояла неподвижно и смотрела на огонек зажженной ею свечи.

Так что же это означало?

Он хотел спросить ее об этом. И не смел. Он боялся услышать возможный ответ.

– Я предпочитаю собор в Бамберге, – сказал он, когда они спускались с холма, надеясь, что она с ним согласится – как будто это значило бы что-то.

Как будто это могло развеять тревогу, возникшую, как только они прибыли сюда, и вернуть ему спокойствие.

Она сказала, что так и думала: ему больше нравится собор.

– Тебе не интересно ничего после пятнадцатого века, – сказала она. – Верно?

– Пятнадцатый век, – сказал он, довольный хотя бы уже ее небрежным тоном, – самое позднее.

– А почему так, ты не думал?

– Я не знаю.

– У тебя должна быть какая-то идея. Ты ведь наверняка думал об этом.

– Это просто эстетическое предпочтение.

– Правда? – усомнилась она.

– Я так думаю, – сказал он. – Просто не люблю места вроде этого.

Он имел в виду Фирценхайлиген и был намерен твердо высказать свое мнение.

Когда она начала восхищаться избыточностью декора базилики, он воспринял это почти с личной неприязнью.

– Мне это просто не нравится, – сказал он. – Понятно?

Она рассмеялась:

– Понятно.

– Извини. В любом случае. Тебе это нравится. Мне – нет. Отлично.

Они ехали обратно к шоссе – несколько километров через влажные поля желтого рапса.

– Зачем ты зажгла свечу? – спросил он, стараясь, чтобы его голос звучал почти безразлично.

– Я не знаю.

– Не знал, что ты религиозна, – сказал он.

– Я не религиозна.

– Тогда зачем?

– Просто мне захотелось. Это что – проблема?

– Конечно, нет. Мне просто интересно, вот и все.

– Просто захотелось, – повторила она.

– Ты ведь не веришь в Бога? – спросил он.

– Я не знаю. Нет. А ты?

Он рассмеялся, словно это было очевидно:

– Нет. Ни в малейшей степени.

И они снова выехали на шоссе, направляясь на северо-восток, к Дрездену.

После недолгого молчания он сказал:

– Я заплачу за это, разумеется. За…

Он понял, что не может произнести это слово.

Однако ему нужно было знать, что ее решение твердо.

По крайней мере, было похоже на это.

Она сказала, невозмутимо глядя на шоссе:

– Хорошо. – И через некоторое время добавила: – Спасибо.

Он подумал, что, раз уж они начали говорить об этом, может, нужно затронуть детали. Спросить, к примеру, где бы ей хотелось это сделать. Пригвоздить решение деталями. Конкретными местами. Сроками.

Молчание, пока он размышлял об этом, тянулось больше часа.

И вот они застряли в пробке на подъезде к Дрездену. В пять часов вечера. Свет бьет в ветровое стекло. Кондиционер обдувает их холодным воздухом.

Теперь, когда он чувствует, что разделался с большой проблемой, его снова начинают беспокоить проблемы поменьше. Он думает о том, что допустил просчет в своем плане на сегодня, решив ехать через Дрезден в такое время. Он должен был предвидеть это. Это было предсказуемо. (Он продвигается еще на несколько метров, с раздражением глядя на фургон впереди.) Это было невольной ошибкой.

И царапины на машине Станько – они никуда не делись, ему придется объясняться, извиняться за них.

Платить.

Еще и за это ему придется платить.

 

Глава 4

Он думает о статье, которую ему нужно написать для «Журнала английской и германской филологии». «Аномальные факторы формы Slēan – некоторые предположения». Он принимает душ, подставляя лицо теплым струям воды, и думает о статье. Думает о работе, которая ему предстоит. О часах, которые нужно будет провести в библиотеках – в Оксфорде, Лондоне, Париже, Гейдельберге. Душ находится как бы в нише каменной стены – ванная комната так устроена. Два окна – это просто смотровые щели. Тем не менее все функциональные элементы безукоризненны. Плитка на полу теплая под его ногами, когда он выходит из душа и заворачивается в большое полотенце. Все здесь сделано со вкусом. Когда-то это был монастырь, теперь же – фешенебельный отель. Вытираясь, он подходит к одному из окон, расположенному в глубокой сужающейся бойнице, и смотрит на крутые, поросшие лесом холмы вдалеке. Ему нравится представлять то время, когда здесь действительно был монастырь, располагавшийся на полях вблизи извилистой, девственно-чистой Эльбы. Когда попасть в Кенигштайн можно было, только прошагав пешком час. А до Дрездена был целый день пути. Он вытирает волосы, тщательно приглаживает их рукой и осматривает себя в зеркале. «Аномальные факторы формы Slēan». Вот на чем он теперь должен сосредоточиться. Теперь, когда этот кошмар закончился и впереди его ждет светлое будущее.

Сейчас ранний вечер. Солнце мягко ложится на стену напротив окон. Декор по-монастырски минималистичен: текучие линии камней, никакой отделки. Полированные камни. Белые простыни. Все белое.

Она сидит на светлом кожаном диване, обхватив колени, и смотрит в окно, из которого видны аккуратные современные дома и далекие холмы. К сожалению, отель окружен типичной пригородной застройкой. Вдоль улиц новенькие дома на одну семью и какой-то промышленный парк.

Повязав вокруг бедер белое полотенце, он выходит из душа, спускаясь на две каменные ступеньки. Ищет у себя в сумке дезодорант.

– Хочешь есть? – спрашивает он.

Она сидит на диване, обхватив колени.

Он наносит дезодорант.

– Есть хочешь? – повторяет он вопрос, вполне спокойно, просто с другой интонацией, как если бы думал, что она его не расслышала, хотя должна бы. – Еда, видимо, здесь отменная, – говорит он ей, собираясь основательно подкрепиться. – Французская кухня. У них звезда Мишлен.

Они остановились здесь, чтобы побаловать себя, в этом безупречном отеле с кухней, отмеченной звездой Мишлен, – их роскошь, их слабость. Завтра вечером они приедут к ней домой, в Краков. А послезавтра она вернется к работе на телевидении, а он отправится на рейс до Станстеда. Ей нравится ее работа. Как раз когда они приехали в отель, сегодня вечером, кто-то позвонил ей. Это оказался ее продюсер. Было интересно слышать ее деловой тон, который, казалось, ясно говорил – достаточно было только его, в подробности он не вникал, в чем ее приоритеты.

Он застегивает рубашку.

Она сидит на диване, обхватив колени.

– Я не могу.

– Не можешь что?

Он думает, она могла сказать это о еде со звездочкой Мишлен, что у нее депрессия или нечто подобное.

Не дождавшись ответа, он начинает понимать, что неправильно понял ее. Еда здесь ни при чем.

– Я думал, ты уже решила, – говорит он тихо, стараясь казаться спокойным, продолжая застегивать пуговицы.

– Я тоже думала.

Значит, прикидывает он, придется пройти все сначала. Ему придется заново повторить вчерашний вечер. Она заставляет пройти их через это снова. Он присаживается на светлый диван. Она сидит боком, подтянув ноги, не глядя на него, и он обнимает ее за плечи и начинает говорить ей все, что говорил вчера.

– Я знаю, – произносит она.

Он повторяет свои доводы, мягко, устало, как будто старательно вынимает эти доводы из ящика и кладет перед ней на стол.

– Я знаю, – говорит она.

Он шепчет их ей на ухо, придвинув губы близко-близко. Он чувствует легкий запах ее пота – свежего и давнего. А когда касается ее лица своим, он чувствует влагу – ее слезы.

– Я знаю, – повторяет она. – Я знаю.

Его руки обхватывают ее, смыкаясь у нее на животе.

– Это все верно, что ты говоришь, – говорит она.

– Да, все верно…

– И это ничего не меняет. Я просто не могу.

Она берет его руки в свои и сидит неподвижно. Ее руки очень теплые и очень влажные.

Она говорит:

– Этот ребенок выбрал своей матерью меня, и… и я просто не могу отказаться от этого. Пожалуйста, пойми. Карел, пожалуйста, пойми.

Его голова тяжело давит на ее плечо.

– Ты понимаешь? – спрашивает она шепотом.

– Нет, – отвечает он.

Но это не совсем так. Не совсем. Так или иначе ситуация проще, чем он думал. Она всегда была очень простой. Последние два дня стали каким-то наваждением. Существовал только один возможный исход. Теперь он это видит.

Они сидят так очень долго, на светлом диване.

А солнце светит и светит.

– И что теперь? – спрашивает он наконец.

Он имеет в виду: «Куда это нас приведет? Куда это заведет наши жизни?»

– Хочешь есть? – спрашивает она.

– Нет, – сразу отвечает он.

Ему кажется, что он уже никогда не захочет есть. Ему вообще кажется сложным думать о чем-либо. Будущее, кажется, снова отступает в неизвестность.

– Хочешь, пойдем прогуляемся? – спрашивает она, впервые начав двигаться, поворачиваясь к нему так, что и ему приходится поднять голову. – Пойдем прогуляемся.

– Куда?

Он осматривает элегантную минималистично оформленную комнату и словно не понимает, где находится.

– Я не знаю, – говорит она. – Куда угодно. Почему бы тебе не надеть брюки?

Он покорно натягивает брюки.

Они выходят из отеля и идут в сторону Кенигштайна. По тротуару, вдоль шоссе. Иногда мимо проносятся машины. Иногда становится совсем тихо. Иногда рядом деревья или запах свежескошенной травы.

До Кенигштайна пять километров, сообщает указатель. Они не останавливаются. Лето в самом разгаре. Еще будет светло много часов. У них есть время на прогулку, было бы желание.