Я уже лежал под одеялом, а Рушницкий всё ещё искал наилучший вариант укладки своих чесучовых брюк под тюфяк, чтобы обеспечить себе «стрелку» на завтра. Затем он сел на кровать, свесив ноги.
— Слыхали? — спросил он. — Про Кулича?
— Нет. А что? Списали с корабля? С сигналом на работу?
— Сенсация: спас долгожительницу. На повороте. У столовой. Кинулся на бабку, как вратарь в дальний угол, и вытащил из-под самосвала. Невредимой!
— Это с одной-то рукой?
— Парень, видать, быстро соображает!
— Почему вы называете Кулич, а не Кулич?
— Он на этом настаивает. Мне всё равно, а ему большое удовольствие.
— А кто он?
— Он-то? Бывший пограничник.
Рушницкий не ложился. Я смотрел на него. Не ему в глаза, а на его тело, которое подпирали тощие ноги. Крепкие, как тросы. Скрученные из жил, сухожилий и самых необходимых мышц. Цепкие. Волевые. С сухими стопами и клавишами пальцев.
Не глаза, не лицо Рушницкого были зеркалом его души, а именно ноги.
Они беспощадны.
Такого опасно раздразнить.
— Николай Иванович. Не будем тушить свет?
— Давайте. Я тоже хотел поговорить.
— Николай Иванович. Давайте в духе разрядки. Давайте о себе. Вы инженер?
— Вот уже больше тридцати лет.
— Служба интересная? Работа инженера?
— Работа инженера? Я не знаю, что это такое,
— Опять парадоксы. Вы давайте по-простому, по— рабочему.
— Какие ещё парадоксы? Ни единого дня я не работал инженером.
— Позвольте, — смутился я. — Вы переквалифицировались?
— Нет.
— Опять эти ваши штучки-дрючки… Так кем же вы работаете?
— Инженером.
— М-да… Спокойной ночи, — повернулся я к нему спиной.
— Не заводитесь. Слушайте.
Я заинтересованно повернулся к нему снова.
— Больше тридцати лет я что-то достаю, выбиваю, нападаю, защищаюсь, заседаю, открываю и закрываю двери, иногда хлопаю ими, ругаюсь, «расшиваю», мне приказывают, я приказываю, разговариваю, кричу, и всё по телефону, подписываю, выписываю… Это работа инженера? Вы понимаете, что это нелепо? Ну так, как, скажем… ходить в баню в цилиндре. Это — жизнь инженера? Значит, я проживаю нелепую жизнь! А ведь я должен был бы быть мозгом, так сказать, техническим «гением» на своём участке…
— Вы — как все.
— Как все… Нивелировка? Да, это беда нашего века.
— А может быть, благо? Когда президент и рабочий одеты одинаково, это лучше, чем дворцы помещикам и хижины крестьянам.
— Крепостные, строившие церкви и дворцы, работали не на помещиков, а на русскую культуру, — без запальчивости заметил Николай Иванович. — И я, если хотите, за усреднение, но на каком уровне?
— Николай Иванович. Не усложняйте. Давайте без философии.
— А! Вы все боитесь сложности. Философия… «А почему нет?» — как говорят каракалпаки. Философия… Вы зеваете от невежества. И я не лучше вас. Я пробовал читать. Серьёзные книги. Набирал полную грудь воздуха и читал первую фразу. Казалось, понимал и радовался за себя. В следующих строчках вроде бы и был смысл, но он куда-то ускользал, играл со мной в прятки. Появлялись новые тёмные слова, за которыми я что-то видел и не видел. Они связывались, развязывались, перемешивались, образовывали цепочки, вроде полимерных, и я закрывал книгу.
— Кто в этом виноват?
— Сами философы. Они не могут. Не могут изложить предмета.
Мы помолчали. Николай Иванович откинул тюфяк и проверил укладку брюк на несминаемость.
Потом снова сел. Что-то волновало его — это было видно.
— А женщина? Вот вопрос вопросов. Женщина в жизни мужчины? Как вы относитесь к ней? — бросил он новую «кость» нашему разговору.
Мышцы ног Рушницкого напряглись, глаза ждали в жёстком прищуре.
Я думал.
— Женщина, женщины — это очень общо, Николай Иванович.
Я собрался с мыслями, чтоб привести в некоторый порядок свои взгляды по вопросу «вопроса вопросов».
— Их четыре класса, женщин. Да, четыре. Во-первых, женщины-трудяги. Это те, кто стучит на машинке, составляет сводки, думает, что самостоятельно ведёт НИР. Второй класс — мать, сестра, жена, словом, та женщина, которая принесёт тебе передачу в больницу. Следующий класс — грешница; если вы ею обладаете, то она называется любовницей. Наконец, женщина-умница. Про неё говорят: «Она меня понимает». Ей можно прочесть смачную строчку. Она оценит твоё остроумие, поддержит в тебе веру в себя.
(Мне понравилось всё, что я сказал.)
— А если женщина соединяет в себе всё это? — жадно спросил Рушницкий.
— Думать так… Впрочем, по закону больших чисел, — я потянулся к столику за ножницами, — это очень редко может случаться. Тогда счастье — несчастье. Стрельба, вскрытие вен, прочие аксессуары этой невысокой трагедии. То есть — глотание таблеток, выбегание на мороз без кашне к телефонной будке и так далее.
(Господи! Как всё просто и ясно.)
— А если эта женщина Маша?! — ударил вопросом Рушницкий. — Вы, маэстро, наивно полагаете, что провели всех! Ваша конспирация шита белыми нитками!..
В дверь постучали.
— Григория Александровича можно? — спросил голос Голтяева.
— Его нет дома! — с грубой интонацией крикнул Рушницкий.
— Передайте, пожалуйста, Григорию Александровичу, что мы, Голтяевы, его сослуживцы, завтра рано утром уезжаем домой. Вера Андреевна нездорова… Но провожать не надо! Она просила не провожать…
— Передам! — снова грубо крикнул Николай Иванович, не вставая.
Мы притихли. Постояв у двери, было слышно, что Семён зашагал прочь.
Рушницкий грозно молчал.
— Так как же с Машей?
— Вы о расконспирации? Пусть так, Николай Иванович. Ну а вам-то что?
— Как это что?! — почти ужаснулся он. — Я… её… у меня…
Вот оно что! Получалось чертовски неудобно.
Внезапно Рушницкий резко соскочил с кровати и двумя поворотами ключа решительно запер дверь. Я отбросил одеяло и сел — так удобнее в случае самообороны.
Рушницкий тоже сел на свою кровать напротив и молча, совершенно непонятно смотрел на меня в упор.
— Хотите, я всё скажу о вас?
— Давайте, — почему-то согласился я.
— Вы воображаете, что вы — индивидуальность. Всё это только от вашего самодовольства. Вы совсем не так сложны, как думаете. А вам хочется быть таким, ух-х как хочется! Это модно и вообще здорово казаться вороной, хоть с одним, но белым пёрышком: быть целиком белой вороной вы, конечно, не можете да и побаиваетесь жить раскованно, искренне. Но вы подражаете. Своему герою. Ведёте роль. Нет, не в шекспировском смысле: «Весь мир — театр!» В вас нет и не может быть горечи сознания этого. Вы просто не в состоянии подняться до каких— либо высот. Вы просто подражаете своему герою. И это не литературный герой. Это некий собирательный тип, который помаленьку складывался и вырастал в вашем небольшом по размеру мозгу. Героя вам дала сама жизнь, и своему герою вы следуете подсознательно…
Злой человек, конечно, умнее. Но по какому праву он стегает меня кнутом? Со свистом.
— Ваш герой ездит в метро, — продолжал Рушницкий, — читает по диагонали газеты, носит дефицитную куртку, не скандалит в очередях, служит. Послушен.
— Свои сто сорок получая, любил поспать он после чая.
— Можно продолжать? — Рушницкий снисходительно пожевал губами.
— Валяйте.
— Ваш герой отличается от всех тем, что он не герой. Впрочем, что я говорю! Как серую мышь можно выделить среди других серых мышей? В том-то и дело, что он не отличается. Он как все. Как все. Нет, это просто замечательно. Аномалия! Флуктуация, выброс убогого разума!!
Рушницкий ликовал. Наверное, его услаждала убогость моего разума.
— Ваш герой во всех критических ситуациях делает шаг в тень. А если к нему обращены чьи-то глаза с надеждой или гневом, он спешит сказать: «Я не герой». Он обожает быть не героем. Это и скромно и умно и где-то симпатично: ваш кумир вежливо уступает дорогу жаждущим подвига. Вы безошибочно, как бы это сказать… рефлексивно угадываете, что такое хорошо и что такое плохо. В ваших представлениях, конечно. Вы, как крыса, лезете не на острый гвоздь, а на сало. Вас выдрессировали, и вы, как экспериментальная свинья, испражняетесь по звонку…
— Вы зарвались! Прекратите, или…
— Что «или»? Дадите мне по морде? Вам надо, как тихому ребёнку, давать полтинник, чтоб вы разбили окно. Здорово смандражировали, когда я запер дверь?
Это был вызов, провокация, на которую ни в коем случае нельзя было поддаваться.
— Ваше просперити — это рост, отстукиваемый в приказах, — с гневом продолжал Рушницкий. — Вы вцепились как клещ в своё служебное кресло. И мечты-то у вас пошлые! В вашем ранце нет маршальского жезла: вы его выбросили на чердак — без больших претензий вам легче. А как вы оцениваете людей? Так, как оценивают их другие. У вас прочная вера в то, что старший научный сотрудник умнее младшего.
— Премного благодарен, — не выдержал я.
— Конечно, тут и желание быть в ногу с веком, быть интеллектуалом, — слушая только себя, продолжал Рушницкий. — Стремление подражать рыцарям удачи — иконы, камины, издания по искусству, вернисажи, фантастика. Где, где за всем этим высокие помыслы, духовность?
Рушницкий, видимо, устал от обличений, гневные филиппики потеряли напор.
Я лёг и слушал его, вздрагивая не столько от ударов критического бича, сколько от наплывающего волнами сна.
— Какие помыслы?… — словно бы удаляясь и слабея, говорил голос Рушницкого. — Вы рационалист и эмпирик. Вам подавай синицу в руки и чтоб в соответствии с агротехникой оборвать усы в сентябре на своей клубнике…
«Надо напомнить Зинаиде. Письмом…» — возникло и растворилось в моём сознании.
— Вы суетитесь, но… тлеете на службе. Вы плывёте по течению… — донеслось откуда-то из дальней дали, может быть, из Австралии, куда уносила меня тёплая вода…
… На меня навалился голый, чёрный человек. Как больно он трясёт моё плечо! У меня нет сил сопротивляться… Это кошмар. Надо, надо немедленно проснуться! Спасение только в этом… Нет мочи поднять чугунные веки, а надо… надо… Жёлтый свет ударил в глаза. Не сразу, но понял: меня толкает в плечо Рушницкий.
— Я вам не дам спать! Не дам! Вы циник! Вы понимаете, что вы циник?
— А вы псих! — вскочил я. — Что лучше?!
— Пошляк… Самодовольный пошляк! — не слушал меня Рушницкий. — С самодовольством, видите ли, знатока, эксперта, он разместил женщин по классам, как на пароходе… А где место Ей, женщине-видению?!.
«На пароходной трубе. Вместе с тобой, параноик!» — злобно подумал я.
— И она достанется ему! Победит пошлость… Я бы для неё… жил.
С этим надо кончать, чёрт побери.
— Николай Иванович. Завтра у меня с Машей свидание. В пять вечера у газетного киоска. Где хозяйкой Белла Григорьевна. Помните?
Мой обличитель послушно кивнул.
— Мы договорились не ходить на представление. Я пойду. Мне это интересно. Вместо меня к Маше придёте вы.
— … Могу я сказать… э-э… что вы меня уполномочили на это?
— Говорите что хотите. А теперь спать, спать, спа-а… — и я снова окунулся в тёплый поток, уносивший меня в сладкую Австралию, туда, где не было Рушницкого.