Жизнь? Нормальная: Повести и рассказы

Соломко Ростислав

Автор этой книги ярославец. Его жизнь тесно связана к судьбой родного города. Однако выбор тем для художественного воплощения имеет у него всегда общий интерес. Часть из собранных здесь произведений была опубликована в «Литературной России»» «Литературной газете», «Крокодиле», «Неве» и др. Книга Р. Соломко отличается занимательной формой изложения, отмеченного своеобразным юмором, а отдельные, не типичные явления, мешающие еще порой нашему созидательному процессу, он изображает средствами сатиры, утверждая положительное отрицанием отрицательного.

 

 

Об этой книге и ее авторе

Предисловий я не люблю.

Но у предисловия есть одно преимущество — его всегда можно пропустить и сразу приступить к чтению книги. В этом случае могу заверить, что автор предисловия не обидится.

А если оно есть, то должно быть по крайней мере максимально кратким. Перед вами книга, читатель. Она скажет сама за себя.

И все же…

«…я с большим интересом прочел Вашу вещь, написанную здорово, а местами прямо-таки с блеском. Ваш герой, изголяющийся в своей пошлости и циничности, страшен потому, что живуч и трудно уловим».

Так пишет о повести «Жизнь? Нормальная», вошедшей в этот сборник, Чингиз Айтматов.

«Она заслуживает внимания», — это мнение о той же повести Сергея Михалкова.

«Этого автора выделяет своеобразие, порой неожиданное решение темы, стремление к поиску формы, образная емкая фраза. Особенно удачной мне кажется повесть Ростислава Соломко «Жизнь? Нормальная», в которой автор поднимает важные для нашего общества нравственные проблемы», — пишет об этой книге Леонид Ленч.

Три мнения трех видных писателей, как видите, совпадают. Присоединяется к ним и автор этих строк.

Это — первая книга писателя. Но Р. Соломко не молод. Тем лучше. Жизненный опыт плюс свежесть а острота взгляда сплавились в итоге в яркую индивидуальность.

Я всегда с интересом читал и рукописи Р. Соломко и то, что публиковалось в «Литературной газете», «Крокодиле», «Литературной России», «Неве»; мне нравится, что и как он пишет.

И вот книга. Это интересно вдвойне. Что представляют собой произведения разных жанров, собранные под одной обложкой? Каково общее, чрезвычайно важное впечатление?

По моему мнению, дебют состоялся.

За точку отсчета в развитии и становлении автора хочется взять рассказ «Как воздвигался Парфенон?». Вещь эта написана по-своему, очень смешно, изящно. Точно выбранный прием (апокриф) позволил емко и в гротесковой форме изобразить существенные недочеты, еше бытующие порой в нашей строительной индустрии. Рассказ был с подтекстом: об извечном конфликте между замыслом и воплощением вообще.

Пишу именно об этом рассказе потому, что он мне кажется типичным для творческой манеры писателя. Его своеобразие притом отнюдь не замыкается на какой-то заданной форме или специфической тематике. Жанровая широта и стержневое содержание сборника отражают целый спектр проблем нашей повседневной жизни и служат основной цели сатиры: утверждению положительного отрицанием отрицательного.

Мне, сатирику, профессионально импонирует то, что автор уважает ум и вкус читателя, решает темы не ло-бово; читателю предстоит многое домыслить. Сатирический заряд Р. Соломко обладает свойством замедленного действия, рассчитан на культуру восприятия.

Не в фаворе у автора и привычный выбор тем и характеров для сатирического осмеяния. Слов нет, взяточники, волокитчики, бездельники, пьяницы, хулиганы, зажимщики критики, бюрократы и впредь должны быть мишенью обстрела. Однако типаж этот лежит на поверхности и выбор его не связан с проблемой писательского поиска.

Пример тому уже упомянутая повесть «Жизнь? Нормальная». Здесь осуждаются пассивность, приспособленчество, работа вхолостую, имитация горения, узость интересов, эгоцентризм — пороки, проявляющиеся не слишком явно и поэтому таящие в себе особую опасность.

Герой повести — личность вполне благополучная, человек безусловно способный, но лишенный нравственного стержня. Отсюда все — «разумный эгоизм», участие в общем созидательном процессе постольку-по-скольку, наплевательское в общем-то отношение ко всему на свете, что не касается лично его. Этакий симпатичный клещ, вцепившийся в сильное тело. А ведь он опасен, опасен именно тем, что трудноуязвим.

Решая серьезную нравственную тему, автор разоблачает своего героя всеми средствами хорошей беллетристики и сатиры, — оригинально выстроенное повествование, легкая занимательная форма, живой диалог. Развитие сюжета изобилует поворотами; характеры при всей их узнаваемости нестандартны и раскрываются неожиданно для читателя; герои подчас попадают в ситуации, в которых отчетливо проявляются их ПОДЛИННЫЕ намерения и самые потаенные черты характера. Знанием жизни, наблюдательностью, своеобразнейшим юмором отмечен фон, на котором происходят события.

Многое хотелось бы сказать о повести «Трость Фразибула». На мой взгляд, с точки зрения писательской техники — это крепко сшитая вещь высокого профессионального уровня. Здесь и свежая социально нужная тема, и неожиданное ее художественное решение, и та степень мастерства в подаче материала, при которой без дидактизма, часто методом «от противного», автор приводит читателя к серьезным размышлениям о морали и антиморали.

Острый конфликт, положенный в основу…

Но здесь автор предисловия вынужден прерваться. Повесть-то — детектив!

Изящно, смешно написано многое в этой книге. Нет необходимости подробно останавливаться на остальных произведениях. Их много и мне, как читателю, что-то понравилось больше, а что-то меньше. Это вполне естественно.

Главное достоинство автора — оригинальность мышления и своеобразие литературного воплощения. Читая иные произведения, трудно определить автора. Здесь, как мне кажется, по одному абзацу автор узнается без труда.

Сатириков у нас совсем немного. Пытающихся ими быть — предостаточно. Состоявшихся — раз, два и обчелся.

С выходом книги Ростислава Соломко можно сказать твердо: нашего полку прибыло, добро пожаловать!

Вот и все.

Вы не пропустили предисловие, читатель? Спасибо.

Теперь читайте книгу.

АЛЕКСАНДР ИВАНОВ

 

Жизнь?

Нормальная

 

1

Пол мужской.

54 года. Ведущий инженер. СКБ-63.

Жалобы на боли в сердце с иррадиацией в левую лопатку, одышку при подъеме на лестницу. Боли в пояснице. Плохой сон. Утомляемость.

Атеросклероз, коронаросклероз, стенокардия, артроз, радикулит, гипертония.

Пол женский.

33 года. Русская. Беспартийная. Высшее.

Ст. инженер СКБ-63.

Аттестационной комиссией признана соответствующей занимаемой должности (графа «подлежит продвижению» оставлена в обидной нетронутости).

Дисциплинированна. Сработалась с коллективом. Физорг отдела.

Пол женский — у Веры из 23 комнаты на нашем этаже.

Пол мужской — у ее мужа, Семена Васильевича Голтяева, и. о. председателя месткома нашего Специального конструкторского бюро.

В листочках с печатными вопросами и фиолетовыми ответами нет главного.

Главное в Вере — ее глаза. Их взгляд. Тяжелый, с искрой непонятного отчаяния: «Нет, и вы мне ничем не поможете!»

Я очень любопытен к ней.

Чувствительна ли, воспринимает ли это ее психосистема?

С Семеном Васильевичем мы гуляем в обеденном перерыве по асфальтированной аллейке эскабевского двора. Как голавли. Мы выхаживаемся среди прочей рыбехи, два респектабельных эквивалента.

Мы разговариваем.

— Прохоров сачок.

— Лодырь, — соглашается Семен Васильевич.

— Вот Дуликов — хороший парень.

— И план тянет. У трудяги с жильем полный непорядок. Сам обследовал.

— Кому дал квартиру?

— Прохорову.

Непонятен мне Семен Васильевич. Может быть, он так же непонятен Вере?

Почему у них нет детей?

Я искоса смотрю на Семена.

Стареет Семен. Плешь-то уж очень стала велика. Из желтеющих щек торчит его утиный нос. Нос бугреет, лиловеет, становится сальным. А нутро у Семена прежнее: думает уверенно правильно, делает уверенно неправильно.

На минуту я представил их рядом — Веру и Семена. Ведь она должна его…

Тогда она такая же, как и мы все.

— Вера Андреевна, — звоню в ее отдел. — Зайдите, если сможете. Тут кой-какие непонятности в вашей схеме.

Сейчас же появляется. Слегка агрессивная — ведь наши отделы вечные соперники.

— Ну, чего тебе еще?

— Вера. Вы воспитанная дама. Почему вы мне не подаете руки?

Задерживаю ее руку в своей. Срабатывают самые чувствительные датчики в Вериной системе. На выходе, в глазах Веры, еле заметное смущение, испуг, вопрос и — неужели! — надежда. Эксперимент начат…

 

2

«Бернер не подписывает и по третьему заходу.

Пусть он сядет на мое место! Или, или.

В конце концов в НИИ-67 меня возьмут с руками а ногами за те же деньги…»

Я не сразу замечаю, что ваш длинный, похожий на тир, коридор почему-то заставлен кульманами. За дверями магнитофонит музыка. Что за чертовщина! За служебной суетой пропустишь и праздники.

Какие праздники?

Открывается дверь, в я нос в нос сталкиваюсь с Бернерм.

— Григорий Александрович! Ну, где же вы?! — зло кричит Бернер.

Бог мой! Сегодня мы провожаем на пенсию зама конструкторского отдела Долинского. А я, одописец, теперь непременное лицо на каждом юбилейном действе. Это при наших-то разбухших штатах!

Большим кажется зал без леса кульманов.

Столы — буквой «П». Белые в листах ватмана. На них мало салатов, мало бутылок. Крылья «П» в сотрудниках-жертвователях, 1 % от оклада. Старший техник Чеплаков, у дверей, имеет четкие инструкции: исключения только для руководства.

На перекладине «П» много пустых мест и больше салатов и бутылок. Там суетятся Бернер и Долинский. Озабоченно поглядывают на дверь. В ходе торжества чувствуется зловещая заминка.

— Григорий, сюда! — кричит Семен, и я сажусь рядом с Верой.

Бернер захватил роль тамады.

— Наполнить бокалы! Приготовиться Григорию Александровичу! — с наигранной веселостью возглашает Бернер.

Бернер.

Почему, когда рядом Бернер, мне плохо?

— Евгений Густавович! Экспромт! Прошу учесть трудоемкость жанра.

Пока сам Бернер с напускной весомостью говорит о юбиляре, желтый, похудевший Долинский затравленно смотрит на дверь: будет или не будет руководство? Это вам не абстрактные сомнения обеспеченного датского принца. Здесь пронзительная конкретность: будет или не будет сотрудничество после ухода на пенсию? Будут или не будут два рабочих месяца в году с сохранением пенсии?

Виват!

Торжественно входит руководство, направляясь к перекладине П. Наша дирекция сильно смахивает сейчас на кабинет министров маленького и спесивого государства.

Заместитель Главного зачитывает адрес.

— Я всегда… — только и может произнести Долинский и рыдает.

Элитарный интеллигент с пушкинским ногтем на сухом мизинце рыдает правильно. Главный похлопывает Долинского по плечу, и лицо юбиляра озарено надеждой.

Но пока еще отсутствуют гарантии: ритуал торжества в оптимальном варианте включает поцелуйный обряд.

Его нет!..

Святослав Игнатьевич напоминает сейчас пионера-воздухоплавателя перед прыжком с Эйфелевой башни. (Это — на заре кинохроники.) Икар снимает котелок и дрожащей рукой вытирает холодный пот с лысины. К его спине привязывают крупногабаритные крылья. На экране глаза самоубийцы. Крохотные санитары и игрушечная каретка с крестом в смертном низу. Вот он взмахивает своими кустарными крыльями и… Долинский, словно террорист, цепко бросается на Главного.

Главный неестественно багровеет.

Желтый хобот Долинского ловит конвульсивную мякоть губ и юбиляр присасывается к Главному в страстном поцелуе.

— Ур-ра! — кричит находчивый Бернер.

Стаканы толстого стекла сами опрокидываются исами лезут в рот алюминиевые вилки с салатами и селедочкой.

Юбилейная машина набирает обороты.

Семен — «угол». Его просят в президиум.

На скатерти-ватмане я перекраиваю под Долинского бывшие в употреблении стихи для завхоза Парамонова.

Читаю, наконец.

В свободное от сожжения христиан время Нерон мечтал о славе поэта. Император сжег бы меня от зависти, если б присутствовал на юбилее Долинского.

Какие овации!

В неистовой благодарности со мной чокается сам пенсионер.

— Я всегда, — говорит он уже самоуверенно.

— Слушай, почему это у тебя Долинский натирает полы? — тревожится Вера.

— Фу, черт! Проскочило от Парамонова.

Мы с ней делимся наблюдениями.

— Как ты думаешь, какой сейчас уровень шумов?

— Децибел семьдесят.

— Ну что ты. Еще каждый второй трезвый.

— Семьдесят, — утверждает Вера. — Два года работала в акустической лаборатории. По шкале громкости — шум морского прибоя.

— Лет пять не был на Черном.

— А ты знаешь, в месткоме есть путевки на сентябрь. Три. Но у моего Семена в сентябре санаторий.

А быть может Вера-то от мира сего?

Помогай бог и «Ашхабадское крепкое»!

— Вера, возьмешь две путевки с Валюшкой. Семен обеспечит. В последний момент выяснится, что Валя ехать не может…

Бедный Семен. Он сейчас проигрывает, а думает, что сама Фортуна идет ему навстречу. Именно в этот момент, когда, пунцовый, чокается с директором. Может быть, он займет место Долинского, зама отдела, он, Семен, засидевшийся ведущий.

— Слушаю. Записываю. И чивой-то и никак и нс усеку и кто ж это поедет со мной вместо Вали? — сжалась в ироническую пружину Вера.

— Вера, ты можешь быть серьезной?

— К серьезности я призываю тебя. Ты — пьян.

Вера стала пробираться к выходу. Осталось ли этонезамеченным?

М-да… Выходит, Семен, что проигрываю я?

 

3

Наше первое свидание — на сквере.

Назначила сама. Сама. Это — многозначительно и непонятно.

Я смотрю из дальнего угла сквера.

Вера сидит на лавочке с интеллигентом (весь в замше и бороде). «Осторожность — мать перевозки фарфора». Он случаен или…

Нет, она с ним не разговаривает.

К замше подходит длинноредковолосый с бороденкой. Если спаситель нашивал вельвет, то этот — точь-в-точь Иисус периода воскрешения Лазаря.

Замша с вельветом уходят.

Я не падаю до крайности моды. Чуть-чуть припустил, правда, волосы сзади, но лишь для того, чтоб бритым затылком не смахивать на пенсионеров.

— Вера, извини, двадцать минут ждал автобуса.

Вера какая-то деревянная. Молчит, как мим.

— Что случилось? Свиданье деловое или?

Вера вынула из сумочки старомосковский ключ. Бородка припаяна медью.

Непонятная комната, полная чужой опрятности. Покрывало на кровати, похожее на занавес МХАТ.

Молча пьем ненужный чай.

Вера посматривает на меня, как на ледяную воду. После исследования глаза кричат: «Не могу!»

Я не был воплощением инициативы. Меня подспудно уже начинали раздражать эти ризы любви. Опять-таки «Осторожность — мать перевозки…» Начать дело правильно — значит увидеть его конец. Надо посчитать варианты и оценить самый скверный.

Конец — в месткоме?

Бр-р…

«Вечерка» служит скатертью в нашей вокзальной сервировке. Постукиванием пальца я по крупинке сбрасываю соль с кончика ножа на газету. Это требует сноровки. Вот на полированной нержавейке словно бы и не было соли. Блестит, чистая, словно из магазина.

Хорошо ли подслушивать?

Почему мне пришла в голову эта мысль?

Трудно вытягивать непрочную ниточку из клубка ассоциаций.

…А, вот почему!

Жил-был (почему говорят «жил-был» и никогда — «был-жил?») писатель Олеша.

Чем отличается настоящий писатель от не писателя?

Не писатель напишет: «…свитр с чередующимися, крупными, желтыми и черными горизонтальными полосами, плавно переходящими одна в другую».

Писатель (Олеша) напишет «…свитр цвета осы». (Здесь и пушистость свитра).

Юрий Карлович пишет, словно бы разговаривает с собой.

Читатель подслушивает.

Здесь это хорошо. Здесь как бы немой договор между читателем и писателем. Так лучше идет работа у них обоих.

Делаются открытия.

Маленькие: соль не оставляет следов на зеркале ножа.

Большие: умирание (человека) — это процесс сокращения круга зримых вещей, их смысла…

Я вдруг вижу Веру. В глазах испуг, затем обычное Верино выражение: «Нет, и ты мне ничем не поможешь!»

Если б я произнес все это вслух, Вера оценила бы?

Достаточно ли женщине иметь только античную фигуру?

А гетеры? Может быть, это и есть идеал женщины?

…Бывают такие положения: говорить не надо, а — надо.

Что-то, но нужно говорить.

— Вчера погубил одессита. (Зачем я говорю именно это?) Хороший, красивый одессит. С баками и томностью движений. Обручальное кольцо, как горный снег рубашка. Серый легкий костюм и галстук ниже полурасстегнутого воротничка. Взгляд снисходительный, мутный, с тревогой на дне.

(Мне начинает нравиться, как я леплю образ.)

— Зачем же ты это сделал?

(Одессит понравился. Значит, сработано хорошо: Вера — видит.)

— Надо. Я все еще и. о. «Исполняющий обязанности» — слышишь, как мерзко звучит? Ты же знаешь, как важно мне сейчас произвести впечатление на шефа.

(Несколько обнаженно, но способствует откровенности. Значит — сближению.)

— В тебе всегда жил палач.

(Нотки ненависти? Я где-то ошибся.)

— Я так и сказал.

— Кому? Можно больше ясности?

— «Так вы, Григорий Александрович, считаете, что одесский проект не созрел для утверждения?» — обратился ко мне Главный после моего выступления. «Вы хотите, чтоб я сыграл роль палача?» — ответил я ему. Шеф простил мне эту дерзость, потому что ему до смерти нужно завалить проект параллельной организации.

— Не утвердили?

— Создали комиссию для повторной экспертизы. Это конец.

— Чему?

— Кому. Одесситу!

— И что же одессит?

— В заключительном слове говорил жалкие слова, что, мол, они приезжают в Москву за добрым советом, что два дня стоял в очереди за билетом. Неудобно слушать. Он не сказал, «у меня дети», но все поняли, что у него дети. И неприятности по службе. Вернуться к одесскому начальству с заваленным проектом — катастрофа.

— Исполняющий обязанности Ромео, уходите.

— Как?

— Так.

 

4

Вот уже три недели — с Верой только служебные отношения.

В детстве я дрался с Толькой Чучкиным.

Решался вопрос о монархе. Нас окружали сопливые подданные. Мы сосредоточенно молотили друг друга. Вернее, верзила просто избивал меня. Я уже плохо соображал, лицо было деревянным, но я автоматически наносил куда-то удары. Насколько плохо это могло кончиться для меня — трудно было представить.

А кончилось тем, что Толька заревел и побежал.

С тех пор я крепко знаю: главное — выждать, претерпеть, выстоять.

Первой пришла Вера…

Все из «моих людей» (эти слова я произношу еще несмело) на перекуре или разъехались в город по командировкам. В отделе одна Эльвира.

Эльвира босая, как Айседора Дункан, в смысле левой ноги. Правая — в черном глянце модного сапога. Служащие дамы ОКБ окружают щеголиху. С конструктором третьей категории Эльвирой Плешкиной их объединяет тридцать восьмой размер ступни.

Пока дамы «дегустируют» левый сапог Эльвиры, я сижу и правлю ее безграмотные чертежи.

Я жалок.

Они знают, что я исполняющий обязанности, не настоящий.

Дамы пресытились созерцанием Эльвиркиного сапога и разошлись.

Обутый инженер сосет карандаш и смотрит в окно.

Неожиданно появляется Вера. Какая-то неслужебная. Показывает глазами на Эльвиру.

— Эльвира Николаевна! — кричу щеголихе.

Подходит.

Привыкла к смене начальников, смотрит на меня, как на забор. Девичьи ключицы, долгая нежная шейка, пухлые губы — типаж Дездемоны. А глаза съест печень отца.

— Эльвиш. Отдай, пожалуйста, это письмо в машбюро.

Что будет сейчас?

Дискредитация с пререканиями?

— Григорий Александрович! Отпустите меня сегодня на час раньше!

— Передай письмо и можешь быть свободна.

Вера положила на стол… две путевки.

— Туристические. По Военно-Грузинской дороге. Вчера распределяли. Дали Вале, мне, — опасливо поглядывая на дверь, телеграфно говорила Вера. — Там — конспирация. Третья путевка у кого-то из наших…

Черт бы побрал этого «нашего».

А если «наш» — Бернер?

Иду к нему.

— Евгений!

(Если будет со мной на «ты» и назовет Григорием, значит, все у меня в относительном порядке там, у Главного).

— А, Григорий, садись.

— Жень, куда в отпуск?

— В месткоме грозились сослать на Кавказ.

— По Грузии? Учти сезон дождей под Батумом.

— Да ну их, эти пальмы в кадушках. Хочется опять на рыбку под Астрахань.

— Так, значит, на Кавказ ни в какую?

— Ни в коем разе. Постой, — сажает меня обратно. — Как с планом?

Молчу.

— Евгений Густавович. Горит ЭП-2.

— Тебе нужен авторитет в коллективе.

— Работаю над этим. Престиж завоевывают не у всех сразу, а поодиночке. Истина старая.

— Сосунок ты. Авторитет в коллективе — это когда у тебя порядок наверху. Нет, ты завалишь план. И все мы не получим премии. Главный этого не прощает. Самоубийца! Даю тебе Дуликова. Вернешь в конце квартала.

— Женя! Родной! — захлебываюсь я в благодарности. — Вылезу — поставлю твой бюст в отделе!

Входит Дуликов.

— Василий Кондратьевич. Ты что это… э-э… какой-то деформированный?

— Главный грозился переаттестацией… Ошибки.

Багровый Дуликов сел за дооку рядом.

Спичкой выглядит карандаш в его «сельскохозяйственных» пальцах. Отцу семейства очень, очень надо бы перестать быть только «старшим» в свои пятьдесят. Крепнет покровительственный тон людей, все неуютнее с ними. Непереносимо стыдно за себя в семье, перед тихой, умной дочерью. Все защищеннее чувствуешь себя за доской.

Ошибки в чертежах — «тараканы во щах» Василия Кондратьевича. Чем больше на-гора выдает листов Дуликов, тем больше этих самых «тараканов», тем больше смешков и гнева людей, тем прочнее его положение «старшего инженера».

— Ничего, Василий, — говорит Бернер.

«Кому ничего?» — думаю я.

— Григорий, — переходит на театральный шепот Бернер, — ломаю голову, как перевести Васю в ведущие. Проекты, как нарочно, сейчас мелкие, не на чем себя показать… Постой, Григорий! — вдруг восклицает Бернер. — Что если ты подключишь Василия Кондратьевича на ЭП-2?! Разработка масштабная, на прицеле у министерства. Как Василий?

— А Григорий Александрович возьмет? — краснеет Дуликов.

— Я подумаю, — говорю я, никак не обнаруживая своего восхищения ходом Бернера.

— Евгений! — шепчу я. — Рядом с тобой я глуп как… консервная банка.

— Я где-то читал, — трет себе лоб Бернер, — что консервы позволяют каждому чувствовать себя первооткрывателем… Приготовишь развлечения моим дамам к Восьмому марта. Лучше к зачтению приказа: будут обиженные. «Ничто не отдыхает так человека, как юмор».

— Жень. Как за кружкой пива: в чем секрет управления людьми? Власти над ними? Практически.

— Ты хочешь стать политиком?

— В масштабах отдела. Не быть бякой в глазах подчиненных?

— По известному анекдоту бяки — это те родители, которые не дотягивают детей до пенсии. Администратор всегда бяка. Он отказывает. Сказать «да» ответственно и надо думать. При всем при этом надо выглядеть человеком.

— Выглядеть или быть?

— Англичане говорят: «Я честен всегда, если мне это обходится не дороже пяти шиллингов». Нетрудно быть — будь. Полезно знать, чего хочет подчиненный. Похвалы. Покоя. Карьеры. Прибавки. Помоги ему или сделай так, чтоб он был уверен, что ты ему помогаешь…

В глазах человека — мера искренности.

За толстыми линзами очков чудные громадностью своей, с красными ветвями сосудов глаза Бернера. Что за этими биологическими узлами?

Крикнуть в зрачки и не скоро придет эхо.

Звякнул телефон.

— Бернер слушает. Не можем. Я вас понял. В выписке пропуска нет необходимости. Что? Если мы будем повторять «сахар», слаще от этого не будет. Товарищ, я сказал все, вы мне мешаете работать.

На другом конце провода, может быть, на вокзальной площади, где большое городское небо, где шагает — вместе и против — много людей, немым голосом, неслышным через стекло телефонной будки, кричит мужчина в куртке из синтетики.

В трубке частые гудки.

Частые гудки. Человек висит, зацепившись пальцами за край камня. Другой человек часто бьет по пальцам с побелевшими ногтями…

— Григорий Александрович, подождите! — тяжело догоняет меня Дуликов в коридоре и нервно закуривает. — Поверьте, Григорий Александрович, выложусь, кровь из носа… — бормочет он, не чувствуя боли от догорающей в пальцах спички.

Я спасен. Дуликов — робот. С него можно в год собирать три урожая.

Премию трудяге все же придется срезать.

Эльвирке дам полностью. Так надо. При последнем обходе Главный остановился у ее доски, перемолвился, похвалил вариант узла (мне пришлось самому набросать этот вариант).

Через полчаса — звонок шефа.

— Григорий Александрович, как с ЭП-2?

— Трудно с людьми. То есть, не хватает…

— Вам трудно? Вы устали, Григорий Александрович?

Молчу. «Вы устали» — это страшно.

— Не умеете работать с народом. Мобилизовать всех на ЭП-2. Почему вы с обеда отпустили Плешкину? Думающий конструктор. Вы мне ее испортите. Вам дали Неменову, Дуликова. По журналу командировок посчитайте усидчивость по отделу и доложите на техсовете.

Частые гудки.

Дали Неменову. Лучше бы ее у меня взяли. И не заикнешься. Здесь свои стандарты: — «Не умеете воспитывать».

Ну, положим, Эльвирку «застукали» в проходной. А Дуликов? Ведь только что…

Ничего не скажешь, служба… э-э… информации у Главного на высоте.

— Евгений, — звоню Бернеру, — А ты уже доложил?

— О чем?

— Ну, об ЭП-2. Что героически отдаешь Дуликова.

— Поди ты к черту!

— Не вешай трубку. Дай Дуликова. Василий Конд-ратьевич, кому говорил об ЭП?

— Никому. Постойте, курил с Прохоровым… — не может соврать Дуликов.

Да, не видать премии Дуликову.

Прохоров. Про-хоров…

Кроме выпуска стенгазеты он, кажется, ничего не делает, следственно, не ошибается. Премия у него железная и, почему-то, по всем объектам.

Почему-то! Теперь ясно почему.

Надо по-быстрому дать ему «Что кому снилось» для номера к восьмому марта.

Затем коэффициент шефу…

Невредно заготовить рапорт о переводе инженера Э. Н. Плешкиной из конструкторов третьей категории во вторую…

Затем дамы Бернера…

Выждать, претерпеть, выстоять.

Дружно стучат ящики столов, дверки шкафов. Инициативные сотрудницы образовали стартовую группу у двери.

День-то кончился, а я так и не «прошелся по доскам»!

Поездка в метро в час пик меня не сердит, а забавляет.

Где еще вы сможете так досконально изучить строение глаза или уха, как не у прижатого к вам пассажира?

«Освежи себя вином и подкрепи яблоками».

По дороге к автобусу я выпил стакан портвейна в «автопоилке», закусив яблоком «джонатан».

Мокрый снег. Поднимаю воротник. Моей нет еще на остановке.

Автобус, по-видимому, только что отошел, — у столба одна женщина. Женщина повертывается ко мне лицом… Вера!

— Гриша, прости… Я ехала с тобой. Какой ты измученный, Гриша, тебе тяжело, я знаю. Как хочу тебе помочь! У тебя становление… Говорю не то… Опять о службе! Боже мой, неужели я прежде всего чиновница… Это ужасно! Знаю, знаю, ты ее встречаешь здесь, на остановке… Едете вместе… с сумками… Гриша! Я здесь не первый раз. Унижаю себя, жду у этой мерзкой поилки, а… не могу иначе. Вон она идет. Я ухожу. Как далек сентябрь! Гриша, в сентябре?!

— В сентябре, в сентябре.

 

5

Еще в годы моего детства окраины города сходили на нет по асимптоте. Теперь стекло и бетон врезаются прямо в поля и дубравы. Я долго буду ехать в автобусе к своей многоэтажной комфортной коробке, за которой начинается, словно бы населенный волками и кривичами, еловый лес.

Еду в свой дом. Там крохотная, важная жизнь.

Своя табель о рангах: старший экономист (Зинаида) превосходит начальника отдела, уступая в значении бабушке-пенсионерке. Но все мы лишь подножие пирамиды, на вершине которой Лелька первокурсница.

Семья…

Изменилась ли ячейка общества с каменного века? Перешло ли количество в качество?

Пожалуй, нет. Оранжевое пламя очага стало голубым. Пещерохозяйка рубит мясо не каменным топором, а из нержавейки…

Те же задачи.

Заботы о пище, о покровах тела.

О благоустройстве гнезда.

Выращивание детей во взрослых.

За окнами тьма. На лице Зинаиды усталость и пристойная косметика, столь ненужная на стадии увядания.

Я впадаю в полудрему…

Сегодняшний обычный вечер будет таким.

Ужин.

Любимая тема семейного застолья — недостатки начальников. Мы их вдесятеро умнее. Это сущая трагедия. Какое-то «Горе от ума». Зинаиду перебрасывают к четвертому начальнику — и этот не то. Достанется здесь и моему Главному.

Бабушка осведомляется о Дуликове, Прохорове, Бернере. Бабушка знает о них больше, чем наш отдел кадров.

Я рассказываю об Эльвирке.

— Надо же. Ты, между прочим, узнай, где она достала сапоги. А как эта… Вера? — и чуть заметно дрожит ложка в руке Зины.

— Не показывалась. Синий чулок. Нос в чернилах…

После ужина мы разъединяемся.

Бабушка торопливо, как южный трамвай на спуске, звенит посудой у раковины. Бабушка слушательница Университета культуры в соседнем заводском клубе, а сегодня после лекции по истории кино будет показан «Коллежский регистратор» с незабываемым Москвиным. По законам ассоциативной памяти (бабушка выписывает журнал «Наука и жизнь») у нее срабатывают участки коры головного мозга, ответственные за функцию торможения, и в ее сознании возникают дни немого кино и молодости.

Но пора приводить себя в порядок, — сигналит кора. На лекции будет Павел Тимофеевич, которому никак нельзя дать семидесяти…

Можно ослепнуть от хирургической белизны кафеля и солнцевидной лампы в ванной комнате. Там стирает белье на купленной в кредит машине Зинаида.

На данном отрезке времени она перечитывает классиков.

Ночью, в постели, при желтом свете торшера с ней произойдет обыкновенное чудо. Иллюзионист Толстой запросто перенесет Зинаиду в семью действительного тайного советника Каренина. Сухарь-чиновник будет плакать вместе со своим врагом Вронским и незримой Зинаидой у ложа умирающей Анны.

Зинаида настолько уходит в мир вымысла, что начинает выкручивать мою нейлоновую сорочку, позабыв о предостережении японской фирмы; оно не совсем по-русски напечатано на ярлыке.

Неинтеллектуальная работа делает человека философом и мечтателем.

Зинаида мечтает не о том, чтоб ей было хорошо, а о том, чтоб ей было как можно хуже.

Она грезит в штампах XIX века.

Она — жертва. Чтоб претерпеть всю сладость мученичества, ей нужен злодей.

— Ты валяешься, а в доме нет зеленого горошка…

Это мне.

Вянет фраза. В ней больше жалобной покорности, чем гнева.

Пока машина крутит белье. Зинаида сидит на табуретке и ставит свою ленту об Анне.

СЦЕНАРИЙ: Лев Толстой и Зинаида. ПОСТАНОВЩИК: Зинаида.

РОЛИ ИСПОЛНЯЮТ:

Анна — Адриенна Лекуврер.

Каренин — я.

Вронский — уролог Гегель-Яновский из платной поликлиники.

Человек в доме Карениных — заведующий отделом спорта Всесоюзного радио и телевидения Георгий Саркисьянц.

Зинаиде не кажутся странными титры собственного фильма. Здесь только выбор Саркисьянца на роль «человека» случаен и косвенно отражает большую популярность спортивных передач в семье.

…Звонок. Пришла Лелька.

Потом придет бабушка.

Потом, в постели, — «читальня».

Лежа рядом с Зинаидой, я буду читать роман о Лермонтове. Там, продирая глаза «после вчерашнего», Сто-лыпин-Монго спросит своего друга:

— Постой, Мишель. По-твоему получается, что наши крестьяне не смогут совершить социальной революции?!

— Обновление России принесет только революционный пролетариат, — ответит ему поручик Лермонтов.

— Когда? Не томи, Мишель, и так голова трещит.

— Где-то… где-то лет через.76, Монго.

Свет погашен, но я скоро не усну.

Я буду думать о Вере, о Зинаиде, о Главном?

Нет, я буду удивляться.

Вот атомы, ядра и прочие нуклоны, которых я в глаза не видел. Они глупые. Ну, совершенно идиоты. Только и знают, что вращаются. Их много, как комаров на болоте: десять в минус двадцать третьей степени. И вот эти спины и мезоны, которые ВЕЗДЕ ОДИНАКОВЫ — и а асфальте, и в макаронах, бывает образуют грандиозный коллектив: Ограниченную Вселенную.

Эта Вселенная ограничена пиджаком, брюками, несет на себе бакенбарды, опирается на микропорку. И в отличие от упомянутых макарон, камня и диван-кровати — которые тоже, так сказать, млечные пути! — Вселенная в пиджаке может ненавидеть, сморкаться стоять в очереди, писать отчеты.

Элементарные частицы ОДИНАКОВЫ, но почему-то одна галактика умная (свинья, человек), другая — абсолютный дурак (диван-кровать).

Ну, не чудо ли человек?

Да здравствует человек, который умнее диван-кровати!

Почему так?..

Или вот. Удивительное рядом.

Это из мира условностей.

Соседи. Наши кровати разделены шестисантиметровой стенкой. Мы знаем их интимно. И мы проживем с ними жизнь, так и не познакомившись (разные подъезды).

Просыпается и долго хнычет их мальчик.

Мать его успокаивает. Рассказывает ему сказку, похожую на судебный очерк «Случай в тайге», из «Литературной газеты».

Нигде не прописанные, давно не работающие родители, может быть, любители спиртного, чтобы уклониться от расходов на содержание своего младшего ребенка, отводят последнего в дремучий лес (тайгу) и оставляют его там на голодную смерть. Однако смышленый пострадавший скрытно отмечает дорогу камешками и, отчетливо представляя правовую сторону вопроса, возвращается по ориентирам к нарушителям средневековой законности. Родители-рецидивисты повторно обходят моральный и уголовный кодексы, и мальчик с пальчик снова в зеленом массиве (тайге). Общественность таежного поселка в лице… В лице Людоведа… Но это же не тайга, это джунгли… Джянгл… Два старика в набедренных повязках.

…Что-то бьется, хочет освободиться, вылупиться, трясется, гремит…

— Григорий! Ты будешь вставать? Или у тебя командировка?

— Что?.. Какая, к черту, командировка!.. Го-осподи! Когда я высплюсь?

— Мог бы записаться в какой-нибудь ГИПРО или ЦКБ.

— Записаться… Кинь носки. А я и пошел вчера. Кладу на зеленый стол журнал командировок по городу. Главный глянул на страницу назад. «Вы позавчера уже были в ГИПРОТРУБПРОМЕ. Как в вашем отделе с коэффициентом усидчивости?» Кобенится. Ведь и он, и я знаем, что командировка липовая. Медлит. Наслаждается. Шарит ручку. Противно, когда галактики врут. Врут взаимно. «Ой, говорю, вспомнил. Сегодня ехать не могу». И вытащил у него из-под пера журнал. Ну, что ж. Мне не будет забыт и этот микрокукиш.

— Какие галактики? Тебе бы отдохнуть, в самом деле.

 

6

Конец июля. Ливни сбили листву, и лето на скверах выглядит сентябрем.

«Сентябрь» у нас с Верой словно бы код военной операции. Точно «Барбаросса» или «Большой лев».

Мы по молчаливому уговору отчуждены, законспирированы.

Однако, вот сейчас, мы идем с ней вместе по асфальтированному въезду во двор нового корпуса клиники.

Обстоятельства нашего легального общения сегодня следующие.

Первое. Болен Петр Савельевич, отчим Веры, бывший замдиректора нашего СКВ, ныне пеноионер.

Второе. Старик не в ладах с зятем и поэтому с нами нег Семена Васильевича.

Третье. Сегодня я представитель месткома. У проф-казначея мной получены четыре рубля, каковые превращены в болгарский виноград и венгерские яблоки, арабские апельсины и бананы маленькой развивающейся страны с именем, похожим на название джаза.

Официальный пакет в левой руке дает мне право непринужденно поддерживать Веру правой.

Больничный корпус весь из прямых линий, стекла и плоских панелей.

— А что это за сверхкастрюля, забитая наполовину в землю?

— Конференцзал. Он же концертный. Здесь играют Шопена и Скрябина второстепенные лауреаты.

— В такой больнице, я думаю, няньки не вымогают рубль за смену простыни. Как тебе удалось поместить сюда старика?

— Бульон придется подогреть, — пощупала Вера бутылочку в сумке.

Пластиковый коридор. Белая палата-одиночка; я понимаю: этот комфорт — для безнадежных.

В постели лежит человечек с запавшими закрытыми глазами.

Так вот он теперь каков, наш «блюстатель порядка», правая рука Главного по части внутренних дел!

— Ме… мер… завца нет?

(Мерзавец — это Семен Васильевич.)

— Это Гриша, папа, — говорит Вера в ухо Петру Савельевичу.

— Григорий…

Больной заволновался, пытается поднять голову.

— Документы… мои… на персоналку… пенсию-то… надо… это… ох… в отдел кадров… ох… министе… сва. Гриша, ты…

Силы оставляют Петра Савельевича.

Я кладу на столик пакет от месткома и администрации СКВ и тихо выхожу в коридор.

— Гриша, — выглядывает вскоре Вера из дверей. — В соседней палате кто-го уж очень кричит ночью, не дает папе покою. Поговори, пожалуйста.

Осторожно стучу в соседнюю дверь.

Выходит щуплый старичок с книжкой.

— Извините.

— Да.

— Вам достался неудобный сосед.

Меня не понял. Может быть, глухой.

— Ваш сосед кричит ночью!

— Это я кричу.

— Зачем?

— Не знаю. Сегодня приходит женщина, говорит: я ваш доцент. У меня второй уже доцент.

Просматривает на моем лице реакцию.

— Спрашивает, кем я работал и про семью. Доктор, говорю ей, я сам знаю, что это моя смерть, но я не могу бросить курить. Она: я не сказала, чтоб вы бросили, курите себе. Сколько 475 и 25? Это она меня спросила. Я заплакал. Она говорит: тогда я не буду больше к вам ходить.

Таинственно:

— Это очень серьезный доцент. Второй. Она спросила: не ушибся ли я? Почему нет. Может быть, говорю, я не помню. Мой вес 54 и рост 154, — неожиданно заключает он.

Во мне просыпается неодолимое любопытство к такой вот, не идущей к делу детали:

— Что вы читаете?

— «Дома с собачкой».

Ответное липкое любопытство в глазах старика:

— Скажите, вы — доцент? Третий?

Мы вышли из больницы затемно.

Не по-июльски сырой и холодный ветер прижал Веру ко мне.

Где-то за нами сияли, как витрины универмага, стеклянные стены больницы.

О чем думала Вера?

Я думал о том, что мне соврать моей Зинаиде, явившись домой заполночь.

Лучший вид лжи — полуправда.

Надо рассказать все о Петре Савельевиче и ни слова о том, как мы е Верой, слившись, шли сейчас в темноту, как она припала ко мне, как нам захотелось — неодолимо, неотвратимо стать предельно близкими, и как Вера потянулась ко мне, потом отстранила меня и сказала: — В сентябре…

 

7

Так кто же на Кавказе будет третьим?

Кто будет нашим бдительным другом?

Кто «своевременно просигнализирует дирекции и общественным организациям» о нашей с Верой «аморалке»?

Только не Бернер.

Он уже в другом регионе.

Его письмо я нашел на своем рабочем столе вчера.

Вот оно:

«Григорий!

Чтоб ты что-нибудь понимал, сразу — с рыбкой под Астраханью осечка: зимой с билетом на пароход прохлопал, а теперь… Сам понимаешь.

Но без воды не могу. Плыву на туристическом ковчеге по Днепру.

Сейчас утро. Обложной дождь. Температура — под пиджак и плащ. Неприятное ощущение ниже поясницы (промокнул палубное сидение) и на плохо вымытой личности. Забыл вчера свои принадлежности в общем умывальнике и…

Стоим. Перед глазами берег. Какой-то непарадный город. За причалом озябшие телеграфные столбы, строение туалета, длинный низкий сарай. Его крыша — своеобразный музей кровли. Участками и заплатами показаны все виды покрытий: шифер, железо (крашеное и нет, оцинкованное и нет), доски, толь, и т. д.

Все это — вид на набережную.

Едем на экскурсию. Из 170 туристов вышло человек 40. Подряжаем троллейбус, стоящий у «Ричкового вокзала». По 8 копеек с пассажира. Как в Мексике. Там можно снять трамвай на похороны. (За эту информацию отвечает Маяковский.)

За запотевшими стеклами видим только окраины, так как маршрут троллейбуса не заходит в центр.

Гид развлекает рассказом о проезде Екатерины Второй. Для императрицы, прибывшей «на 79 вымпелах», был выстроен деревянный дворец, якобы похожий на Зимний. Довольная Екатерина предложила Суворову подсказать ей вид монаршей милости. «Матушка, вели уплатить за постой наших солдат».

Каюта моя на 8 человек. Двухэтажные нары.

Мои спутники?

Женя Первый — лет сорока, весьма приятной наружности. Пьет с раннего утра, примерно, до 5–7 вечера. Дальше в Ноевой наготе (Ной обнажался до трусиков?) спит непробудно часов до 3–5 утра, после чего к неудовольствию «нытиков» начинает громко пробуждаться. Читал двухтомник «Сага о Форсайтах» какого-то зарубежного автора.

Женя Второй. Тоже Евгений Николаевич, тоже около сорока и тоже на верхней полке, что его затрудняет а угнетает морально. Расходится с Женей Первым в вопросе об авторстве «Саги». «Наш писатель», — утверждает Женя Второй.

Томас. Надо мной. Коричневый человек лет сорока, тщедушный, плешивоватый. Интересен.

Знает рецепт французской кухни: яичница «Грог». Официант ставит перед посетителями пустую сковородку. Наливает туда немного оливкового масла, разбивает 3–4 яйца, сырых, конечно, наливает сверху рому, поджигает. Синее пламя потухло — готово.

Леша. 40 лет, с птицефабрики. Убеждений положительных. Приехал не пить, а отдыхать. Пьет.

Гражданин в очках. Нижняя полка у двери. Тип заводского технолога. Лет 55. Каюткомпанией встречен неблагоприятно — «нытик».

Володя. Интеллигентный молодой человек, 28 лег. Знает себе цену. Большой жизненный опыт. Прямой, как фельдмаршал, красивый, как Рудольфе Валентино. Пытается наводить в каюте минимальный порядок, но все ограничительные мероприятия преподносит, как требования, исходящие от меня (хитрый политик). Предмет вожделения для пароходных девушек. С удивлением узнал, что он с пивоваренного завода и работает в одном цехе с Женей Вторым.

Что вчера?

Была «зеленая стоянка».

Вечером смотрел очередной город. Центр — с неоновой рекламой.

Нужда свела меня там с длинноусым дидом. Дид глух, подметал у кафе. Какая нужда? Я пытался получить у старика данные о дислокации нужных мест в центре города. Разговор секретный, а я должен был кричать, словно на пожаре, Дидуся понял меня, наконец, но было уже поздно (это, последнее, сам понимаешь, для юмора).

Как ночь?

После отбоя Женя Второй не мог подняться на верхнюю полку. Я наблюдал его попытки, а затем вышел из каюты (умыл, грешник, руки). Вернувшись, увидел: Женя Второй по-прежнему стоит на стуле и чутко спит. Я обратил его внимание на недоиспользованные возможности. Он послушно встал ногой на стол (на тарелку), откуда и водворился на свою ненавистную полку.

Наконец и Томас улегся. Я смежил очи. Но только я их смежил, явился (что-то около трех часов) высоконравственный Володя. Эта тень долго ела вапеные яйца, разбивая их о стол.

Но вот все тихо. Можно заснуть. Вдруг… страшный удар, точно двухпудовой гири, об пол каюты. Прошло обалдение — понял: Томас свалился с верхней полки. «Жив?!» «Жив».

Три часа. Самое время пробуждаться теперь шумному Жене Первому…

Когда я высплюсь?

Прости же старика за письмо с натужным юмором — тщеславному Бернеру не дают покою лавры авторов 16-ой полосы «ЛГ». Отсюда гипербола.

А в общем, все не так плохо.

А по-честному — путешествие я затеял славное!

Честь имею быть с глубочайшим почтением и совершенною преданностью,

Милостивый государь,

Вашим покорнейшим слугой Евгений Бернер.

Р. S. Здорово? Завершил эпистолию?

Украл. У того, кто подписывался и так:

«Коллежский секретарь Александр Сергеев Пушкин».

Почему никто не коллекционирует окончания писем?

Начать хоть с того же Пушкина:

«Voles», «Retournez le feuillet» (Что бы значили эти зарубежные концовки? Понять — высшее образование не позволяет.)

«Прощай, милый; пишу тебе в пол-пьяна и в постеле — отвечай».

«Пиши мне обо всей братье».

«Прощай, лапочка».

«Ах, душа, моя, какую женку я себе завел!»

«Прости, душа — да пришли мне денег».

«Да пришли мне галоши».

«Простите, дети! Я пьян!»

«Прощай, милый и почтенный. Не пакости». (Каюсь скомпилировал из двух писем. Просилось.)

«Поручаю себя в ваше благорасположение и прошу принять уверения в искреннем моем уважении и преданности».

«Прощайте — нюхайте гишпанского табаку и чихайте громче, еще громче».

«Adieu, дайте ручку». (К Керн.)

«Голова и сердце мое давно ваши». (К Керн? Булгарину.)

«Плюньте на суку» (Сука — журнал Булгарина «Северная пчела»).

«Верьте, что где бы я ни был, душа моя, какова ни есть, принадлежит вам и тем, которых умел я любить».

«Прощай, обжирайся на здоровье».

«Свидетельствую вам глубокое почтение и сердечную преданность».

«Упрекать тебя не стану, а благодарить ей-богу не за что».

«Что более вам нравится? Запах розы или резеды? Запах селедки?»

«Я что-то сегодня с тобой разоврался».

«Прощай, спать хочу».

«Прощай, нет ни времени, ни места».

«Обнимаю тебя — письмо мое бестолково, да некогда мне быть толковее».

«Прощай, милый, у меня хандра, и нет ни единой мысли в голове моей…»

«Прости, душа, скучно мочи нет».

«Батюшки, помогите».

Вот так, Григорий. Мне легче было начинать коллекцию ОКОНЧАНИЙ с Пушкина. Коршуном упал на его письма в судовой библиотеке — страсть люблю последние тома собраний. В букинистических, в областях, они идут по 15–20 копеек. А ведь там письма, дневники, записные книжки. Интим. Писатель предстает, то во фраке, со звездой, то в исподнем, разговаривает с рюмкой, с чертом, с блудницей. Классик — тоже человек, только интересный.

«Пока».

Это опять Пушкин».

Боже мой, какой же ты старый и одинокий, Женька!

 

8

— …Я встретил ее через семь лет. Она была такой же, но с косметикой — начал Рушницкий.

На парковой дорожке булькнул мяч. Словно в кукольном театре, над забором возник бюст спортивного парня.

— Папаша, подай.

Рушницкий неметко вернул мяч.

— Подай. Уверен, что мир — для него. Папаша! А, впрочем, я для него действительно папаша, — удивился Рушницкий. — Дед. Если б теперь созревали и плодились так же быстро, как сто лет тому назад.

Он стряхнул песчинки со своих чесучовых брюк.

— А вы бросьте строить из меня шута, — вдруг сказал Рушницкий.

— ?

— Да, шута. Я знаю теорию волейбола и знаю, как надо принимать мяч. Но это, как вы заметили, у меня не получается. Больше такта. Ведь вы тоже годитесь мне в сыновья. И я, наконец, начальник лаборатории крупного завода, — открылся он, как крон-принц, совершающий путешествие инкогнито.

И трудно добавил:

— В прошлый раз больше всех надо мной хохотала она.

Я дал себе зарок не паясничать, изображая спортивного комментатора на площадке в турбазе. Мы сели на лавочку.

— Так что же было через семь лет? — спросил я Рушницкого. — Николай Иванович, ведь вы холостяк?

— И старый.

— Почему?

Рушницкий повернул ко мне свое нездоровое лицо закоренелого преферансиста и, как-то по частям, стал разглядывать мое.

— Вам показать зубы?

— Я решаю вопрос — можно ли с вами быть откровенным. Можно быть откровенным в двух случаях: с проверенным другом и со случайным встречным.

Случайным встречным был я. Быть случайным встречным, в этом, если разобраться, нет ничего обидного, но я почувствовал себя так, словно за воротник мне попала ледышка. Рушницкий обратил свой промах в шутку:

— Если даже о «трепач. Я имел в виду спортплощадку, — улыбнулся я.

— Ближе к делу, — произнес я таким тоном, чтоб стало непонятно, обижен я или нет.

— Вы мне задали не простой вопрос. Чтоб на него ответить, нужно вспомнить всю свою жизнь. Я не буду этого делать, — сказал Рушницкий, заметив мой испуг. — К женщине, прежде чем сделать ее женой, нужно предъявить немало требований. Многое, очень многое, нужно взвесить.

— Что же именно?

Ответа не последовало.

Я посмотрел на Рушницкого. Он сидел мертвенный, с закрытыми глазами.

Я видел его таким.

Рушницкий был самым старшим (старым) в нашей туристической группе. Его поместили не в палатке, а в доме, в комнате на двоих. Он избрал меня своим сожителем.

В общем-то, Рушницкий был прекрасным компаньоном. Даже не храпел; он «пуфкал». Когда он переставал пуфкать, я просыпался, как пассажир на остановке. Было страшно и тихо. Я зажигал свет и видел это лицо.

— Николай Иванович, вам плохо?

— Мне никогда не было хорошо, — с юмором отвечал Рушницкий.

Я жадно смеялся и в ознобе накрывался вторым одеялом…

— Так какие же требования нужно предъявить к своей будущей жене? — повторил я вопрос.

Рушницкий поморщился.

— Ничто так не удручает, как банальность. В вас столько юмора. Может, вы предложите назвать мой опыт размышлений техническими условиями на серийную жену?

— Но обо всем этом можно говорить только шутя.

— Нет, только серьезно. Страшная вещь — идолопоклонство.

— Давайте — серьезно, Что значит «идолопоклонство»?

— Поклонение идолу.

— Николай Иванович! Ведь мы договорились — серьезно.

— Идол многолик, — Рушницкий открыл глаза. — Первый респектабельный муж. Второй респектабельный муж. Память о них или один из них, живущий рядом. Он, якобы, беспомощный и неприспособленный, которого вашей жене по-человечески жаль. Или это оболтус-пасынок, доставшийся вам от одного из этих респектабельных, — вдруг озлобился он. — Нездоровая какая-нибудь идеология. Хобби, которое вы не переносите. Квартира, которую почему-то нужно менять. Довольно с вас примеров?

Рушницкий вдруг встревожился и посмотрел на часы.

— Григорий Александрович, займите мне место. Мой талон на ужин…

— Вот этот, — помог я ему разобраться в куче серых бумажек с печатями,

 

9

Когда Рушницкий исчез за поворотом аллеи, я встал и не торопясь пошел в сторону столовой.

Опиленные чуть не до стволов деревья напоминали кактусы. Пустая аллея выглядела этакой мексиканской.

Навстречу мне шла задумчивая женщина в розовом.

Показатель отрешенности: сумочка в ее руке висела, как фонарь. Это помогло мне быстро сконструировать первую фразу для знакомства.

Я встал на ее пути — что будет?

— Извините, — почти столкнулась она со мной.

— Ничего. Мне представляется, что в руках у вас не сумочка, а фонарь: вы разыскиваете умного человека, с которым можно поговорить.

— Может быть.

— Поздравляю вас. Вы его нашли.

— Я… сомневаюсь в этом. Умный человек не может быть самодовольным.

— Это напускное. От отчаяния.

— Так бывает с застенчивыми, — с иронической искрой заметила она. — Давайте я вам помогу.

— В чем?

— Стать раскованным.

Я упускал инициативу.

Мы сели на лавочку.

— Начнем с того, простой советский Дон Жуан, что иа этот раз у вас успеха не будет.

— Обескураживающее начало.

— Начало? Чего?

— Ну… нашего знакомства. А как представить себе успех, о котором вы изволили заметить?

— Так, как вы себе его представляете.

Я послушно представил себе типовую схему моих отношений с женщиной.

— Затем попробуйте отнестись ко мне с уважением. Без обидной снисходительности, — добавила она.

— Попробую. Но ведь я не знаю вас?

— Браво. Вы начинаете думать. Еще, правда, несмело. Давайте я опять помогу вам.

— Очень интересно.

— Вы не знаете меня. Вот именно поэтому вы и должны отнестись ко мне с уважением.

— Вы хотите сказать, что при нулевой информации предпосылок к уважению столько же, сколько и против? Пятьдесят на пятьдесят?

— Не совсем. Сейчас я узнаю — добрый вы или нет.

— Я добрый и выбираю вариант с уважением.

— Да вы умница!

— Я же сказал вам об этом с самого начала.

— Ой, — поморщилась она. — Вы опять испортили о себе впечатление.

— Главное — ваши впечатления, ощущения. Самоуверенность и самодовольство где-то рядом, что-то их роднит. Что?

— Эгоцентризм.

Она стала серьезной.

— Мне не нравится наш разговор. Я не нравлюсь себе, вы — себе. Ведь верно?

— А друг другу?

— Это ужасно! Мне не нравится оттенок какой-то… пошлости в нас обоих. Давайте помолчим.

Оказывается, парк населен звуками. Репродуктор объявил исполнение вагнеровских Валькирий. Засвистел симфонический ветер, властно зазвучали тромбоны.

— Как вы относитесь к Вагнеру?

Глазами она попросила меня замолчать.

Когда отревел финал, сказала, чуть извиняясь.

— Я совсем не музыкальна. Медведь на ухо наступил. Когда я слушаю «Валькирий», я все, наверное, воспринимаю неправильно. И не знаю толком немецкой мифологии. Но я вижу!

— Что?

— Как бы вам объяснить… Подвижную картину, серую, как в кино. Массивные, грузовые кони — можно так сказать? — тяжело мчат монументальных всадниц, точно покинувших пьедесталы. Всполохи света вырывают из снежной мглы то рогатый шлем, то мощные бицепсы, то могучую грудь, полуприкрытую шкурой. Все целеустремленно, подчинено року. На лице женщины, она ближе ко мне, застывшая решимость. У нее лицо карательницы, всегда одинаковое, как на памятниках…

— А что вы чувствуете?

— Что я чувствую? Это трудно сказать. Меня охватывает неясная тревога, вернее, я заражаюсь ею, потому что все здесь пропитано страхом за что-то…

— Вы меня поразили! Совпадением. Я вижу и чувствую примерно то же самое, но я не смог бы рассказать это связно.

— Вы меня растопили. Не похвалой — искренностью, с которой вы это сказали. Вот так и надо!

С благодарностью взглянула она на меня.

Может быть, она из тех женщин, которые норовят обратить мужчину в какую-то свою веру?

Обратимся, Обращенный должен быть приятен тщеславному миссионеру.

— Надо быть искренним. Толстой говорил, чтои; произведение искусства обязательно должно быть искренним, — чувствуя, что подлаживаюсь и фальшивлю, заметил я.

— Надо быть… — с грустинкой сказала она. — Не надо быть. Когда человек здоров, он не чувствует своего тела. Искренность должна быть… искренней.

Осел. Нельзя обращаться так быстро.

Мы помолчали.

— Меня зовут Григорий Александрович. А вас?

— Марья! Ма-ша! А ну, питаться. Живо, ножками! — крикнул низкий женский голос из глубины аллеи.

— Пошла ужинать. Ксения Ивановна у нас старшая по комнате, строгая. Боюсь, — улыбнулась Маша вставая.

Через пятнадцать минут и я был в столовой. Маши, как я и рассчитал, уже не было.

— Сюда! — услышал я несколько панический призыв Рушницкого из очереди у раздачи. — Держите и не отпускайте ложки. Давайте талоны. Понадейся на вас!

Рушницкий работал, словно пассажир у железнодорожной кассы, пробиваясь к неласковой девушке с поварешкой. На его возбужденном лице отражалась та кульминация сосредоточенности, которую можно наблюдать у тотализатора.

Не доверяя мне, он ответственно пронес на стол две каши.

— Ну, а теперь рассказывайте, пентюх, что там с вами стряслось.

Мне не хотелось рассказывать Рушницкому о встрече. Выручил «пентюх». Я молчал, как бы давая понять Николаю Ивановичу, что он перешел границы дозволенного.

— Я не смогу сегодня провести вечер с вами, — перешел я к откровенному угнетению.

Рушницкий виновато ел кашу.

— Мне нужно встретить московскую знакомую, которая присоединится к нашей группе.

Этой правдой я снял напряжение с Рушницкого.

— Черт с вами, — впал он сейчас же в свой обычный тон, тон неоспоримого лидера в нашем дуэте.

 

10

Встречающих на перроне было мало и в пунктире светильников он просматривался на всю длину.

Если Веры не будет и сегодня, ей придется догонять нас на маршруте.

Что ее задерживает?

И кто «третий»?

Ладно, все должно выясниться — я посмотрел на часы — через восемнадцать минут.

Рушницкий…

Беззащитность — щит.

Я вдруг понял, что эксплуатировал беззащитность Рушницкого в эпизоде с кашей, рыбой и «пентюхом». И осудил себя.

Цивилизацию относят к эпохе. Но и современники находятся на разных ступенях цивилизации.

Мы с Рушницким были одинаково цивилизованы. Мир и картина бытия представлялись нами в общем-то согласно. Однако, в частностях мы сильно расходились и вас сближали споры.

Упаси нас, господи, от буквального единомыслия!

(У меня есть дядя. Дядя Митя, Он начинает выдавать абсолюты, как только открывает рот. Мои суждения он принимает, как свои.

— Дядя Митя, — сказал я дяде Мите, — разговору у нас не получится.

— Верно. Ты знаешь, Гриша, это — верно, — и здесь согласился дядя, и мы перестали ездить друг к другу.)

Мы, я и Рушницкий, были одинаково образованны, начитанны и умны. (Он умнее, чем кажется; ему мешает несколько повышенный процент спеси.)

Но многое, к невыгоде Рушницкого, нас различало.

Возраст.

Приспособляемость. Я мог общаться со всеми, Рушницкий — только с людьми своего круга.

И еще одно обстоятельство ставило его в зависимое положение: у старого Рушницкого практически только со мной был «пропуск на двоих» в молодое женское общество.

Таким образом, лидером «де факто» был я. Кажется, это понимал и лидер «де юре», Рушницкий.

…Меня ослепил ползущий свет прожектора на рельсах. Поезд подплывал к платформе. В дверях вагонов — парад проводниц. За ними — ищущие глаза пассажиров.

Может быть, среди них Вера?

Застучали откидные ступеньки, коснулись асфальта первые чемоданы.

Веры пока нет.

— Вера, ты смотри — здесь Григорий! — услышал я сзади себя голос… Семена Васильевича. — Гриша, ну молодец, что встретил. Носильщиков нет? Нормально. Вот наши чемоданы. Ну, дружище, как же тебе доверять оба — бляхи-то у тебя нет! А моя старуха разболелась. Есть там, на этой турбазе, что-нибудь вроде медика? Возьми вот тот, потяжелее. А я — этот и Веру Андреевну…

«Дождем беременные тучи, с громами, молнией! Со всей земли сберитесь! Низвергнитесь на головы сидящих за столом у сейфов, путевки нам бесстрастно выдающих по три и более в одно учрежденье, на срок один, в одно и то же место!!». (Король Лир о профсоюзах.)

 

11

Это невежливо, почти грубо, дико, наконец, но я не хочу видеть Голтяевых, Веру и Семена.

Что будет дальше — не знаю. Сейчас — не могу.

Семен стучался ко мне утром и, посмотрев на мое лицо, понятливый Рушницкий очень естественно соврал: «Григория Александровича нет дома».

Заглотав за завтраком хек и макароны, я удачно выскочил из столовой, избежав встречи с супругами.

Я выследил их в парке сам и наблюдал за ними с соседней аллеи.

Семен Васильевич держится орлом, старается выглядеть крупным руководителем на отдыхе. Но весь он, как бы это сказать, «со скрипом». Сохранность его сиреневого костюма, розовой сорочки, пронзительно-желтых сандалет и того, как он по-быстрому смахивает пыль со скамейки для себя и для Веры, говорили о подспудном скопидомстве.

…С хроническим гастритом от тушенки тщеславные собственники садятся, наконец, за руль малолитражки. Худосочные и счастливые гладят потной рукой холодный глянец рояля. Как латы, носят новый костюм…

А Вера-«точно на похоронах. Зеленой скукой веет от них.

Как им нужен сейчас кто-нибудь третий!

Но третьего нет. И каждый боится быть третьим…

Я вышел в парк только вечером.

— Что с вами, маэстро? — как можно более небрежно окликнул меня Рушницкий.

(Стоп! Не они ли вышли из правой аллеи?! Подсунуть им Рушницкого? Но того на мякине не проведешь. Уф-ф… Не они.)

Я быстро пошел в сторону домиков турбазы.

Рушницкий молча следовал рядом.

Я заглянул в единственное освещенное окно. Семен, в пижаме, читал «Огонек». Вера лежала в кровати с закрытыми глазами, одеяло под подбородок.

«Сослуживцы…» — объяснил я Рушницкому все лицом.

«Это ужасно», — сочувственно ответил он глазами.

На курортах древнего Урарту, при Калите, Грозном и других Иванах, в Баден-Бадене отдыхающие, известное дело, вечерами сидели на лавочках, позволяя гуляющим разглядывать себя и наоборот. Мы с Рушницким поддерживали эту традицию сегодня на «пятачковой» аллее парка.

— Чистая девятка, — сказал Рушницкий, прикуривая из пригоршни-фонарика.

— Восемь, — ответил я ому, зевая.

— Пять.

— Согласен.

— Семь… э-э… с половиной.

— Николай Иванович. Без дробей.

— Черт с вами. Пусть будет семерка.

Рушницкому нравилась игра. Судьи я знатоки, мы оценивали по десятибалльной системе проходящих женщин.

Мы имели время для обоснованных суждений. Местечко, где расположилась наша турбаза, было не слишком оживленным и наш «пятачок» отнюдь не напоминал курортный фарватер.

— Она! — вдруг шепотом воскликнул Рушницкий.

В зеленой черноте перспективы обозначились синее и розовое пятнышки. Рушницкий стал поспешно «укреплять внутренний заем», то есть начесывать остатки сивоватых волос с периферии к центру лысого темени.

Синее и розовое видения обрели облик Маши и ее неизвестной нам спутницы.

Каждому человеку можно сопоставить какого-либо представителя фауны (флоры? Эти понятия, так же как сталактиты и сталагмиты, я путал всегда). Синяя дама, повыше и постарше, напоминала фазана. (Фазана я никогда не видел. Здесь, на Кавказе, я как-то ел очень жесткую птицу. Мне оказали, что это фазан.)

Их-то и окликал спешивший за ними веселый Кулич, взявший сейчас же дам под руки. Он был туристом из нашей группы и больше о нем я ничего не знал.

— Мужики, за мной! — увидел нас Кулич.

— Пойдемте, — нервно шепнул мне Рушницкий.

Мы чуть поклонились дамам.

Мне показалось, что в полутьме Маша меня не узнала. В том, что она разрешила взять себя под руку незнакомому и нетрезвому Куличу, в том, что с расположением взглянула на него, была какая-то неправда. Неприятно смотрелась черная рука на розовой ткани платья.

Черная?

В перчатке?

Все стало сразу на свои места.

Следуя за стремительным Куличем мы оставили парк и вошли в настоящую ночь. Комья земли вывертывали ноги. Где-то впереди клокотала речка.

Через кирпичи, балки, мешки с цементом, спотыкаясь в темноте кромешной, мы двигались к ярким щелям, обозначавшим дощатую дверь.

Кулич первым распахнул ее и крикнул в ослепительный свет:

— Иван?

— Иван, — послушно и хрипло ответил кто-то.

— Наливай, Иван!

Мы просочились в дощатую комнату.

Вся ее меблировка состояла из совершенно голой железной койки и ящика. Без кителя и сапог, но в кепке, на койке сидел тучноватый гражданин со стаканом в руке. Его русское лицо и кисти рук были словно бы выкрашены коричневой краской и контрастировали с белым бабьим телом, прикрытым майкой. Застигнутый в обстановке интимного кейфа, он был смущен и, как человек воспитанный, стал немедленно натягивать сапоги.

У ящика, в запущенной полуседой небритости, стоял босой хозяин. Одет он был в стиле «дикого запада»: клетчатая ковбойка заправлена в джинсы из синей мешковины. Как видно, на основе частной предприимчивости, он выполнял в сторожке и обязанности бармена.

Не теряя времени, «Иван» разлил мутную жидкость по серым стаканам. Оглядев собравшихся, первый стакан он протянул самому старшему из нас, Рушницкому, но неловко принятый липкий сосуд сейчас же выскользнул из рук Николая Ивановича. Все сделали движение в попытке поднять стакан, но Рушницкий остановил нас жестом руки. Как бы примериваясь, он начал ступенчато сгибаться в пояснице. Достигнув корпусом какого-то наперед ему известного угла, Рушницкий сосредоточенно продолжал наклон, теперь уже одновременно поднимая кверху вытянутую ногу. Стоя на одной ноге в позе, которую у фигуристов принято называть «ласточкой», и трудно соблюдая равновесие, он стал шарить рукою в воздухе около стакана.

Маша не выдержала, подскочила и подняла стакан. Рушницкий натужно, но уверенно, совершил обратный цикл и галантно принял стакан с подобием улыбки на искаженном болью лице.

— Под Водорезову работает, — не удержался я от шутки, имея в виду лестное для Николая Ивановича сравнение с известной фигуристкой.

Отдав дань Бахусу (скорее, впрочем, «Ивану»), мы вышли в мрак безлунной ночи.

Мы двинулись к дороге.

В нашей ретираде Маша опережала всех, ловко выбираясь в темноте из препятствий.

Я следовал за ней.

Внутри меня теплело, что-то размягчалось, плавилось. Маша словно бы чуть-чуть плыла впереди.

— Да поддержите же меня, — подала она руку, балансируя на балке.

— Спасибо, — освободилась она, когда мы вышли на дорогу.

— Маша… Вы меня не узнали?

— Я узнала вас сразу.

— Скажите. Я очень… очень не…

— Ну, почему же. Вы… заметный.

— Григорий Александрович! Григорий Алекса-анд-рович!! — взывал из мрака и завалов Рушнидкий.

— Маша. Можно мне., не отвечать?

— Не отвечайте…

 

12

О, Тбилиси! Я был счастлив в тебе…

Парикмахеру все равно, с бородавкой у меня нос или без. Бледный, с красным задором или с фиолетовой обреченностью. Ему неинтересно знать, чувствует ли этот нос приятную щекотку от запаха меха на плечах красивой женщины, вошедшей в комнату с мороза.

Нос должен быть удобным.

Моим кондиционным носом, как рукояткой коробки передач, управляют волосатые пальцы парикмахера. Иногда мастер меняет рычаги и, заключив мою челюсть в волевую пригоршню, болевым приемом устанавливает мою голову в нужное ему положение.

Как из самосвала, мастер высыпает щебень слов на своего компаньона, работающего над другой головой. Я улавливаю лишь отдельные грузинские слова: месхи, метревели, хурцилава, подия, кипиани. Временами интеллигентный парикмахер изъясняется по-английски: офсайт, пенальти, инсайт, корнер.

— Два шестьдесят, — говорит мне полиглот по-русски.

Многовато, но я не сержусь, я счастлив и через стеклянную дверь выхожу как бы за границу. Ибо направо, налево, сзади, спереди нерусская речь, палаццо, горящие в солнце костры из канн.

А дальше я расстаюсь с европейской цивилизацией и, словно бы совершающий путешествие в Арзрум, направляюсь к азиатским серным баням.

— Как Пушкина, — говорю я банщику.

Краток он, впитавший мудрость Востока:

— Червонец.

Банщик экзотически тощ и воплощает собой шаблонные представления о голодающем индусе колониальных времен.

Шершавые ступни топчут мою спину.

Мои ребра на пределе прочности при изгибе.

Меня шпарят кипятком, леденят горной водой.

Палач-банщик сдирает кожу скребницей, травмирует позвоночник костяными ударами.

А я, как полинезийский юноша, проходящий испытания на возмужалость, не издаю при этом ни единого стона.

У банщика лицо репинского Грозного. Только губы его прильнули не к хладеющему лбу царевича, а к пузырю мыльной наволочки. Шаровидно раздувается пузырь, наливаются кровью глазные яблоки банщика-«садиста». Как заклятого врага он избивает меня воздушной подушкой.

А вот уже я Саваофом сижу в облаке белой пены.

Теперь банщик ласково гладит мое тело рукой в тряпичатой варежке.

— Сказал — чистый.

Из-под влажной варежки выползают черные веретена.

— Ходи серный ванна.

Я иду в смрад, туда, где всего острее запах серы. В дымящейся каменной чаше словно бы варятся довольные грузины. Бассейнчик перенаселен; мы касаемся друг друга маслянистыми телами.

Серные бани — удовольствие для мужчин.

Ой ли?

При выходе я сталкиваюсь с нашими туристками.

Среди них распаренная Маша.

— Ой! — восклицает Маша; в ее расчеты не входила встреча со мной в бытовом плане.

Я с удовольствием смотрю на нее.

— Ну, зачем мы встретились с тобой… у бань, — растерянно говорит она.

Мы немного отстаем.

— Правильно встретились. У меня билеты в оперу.

— Что мы слушаем?

— «Гугенотов».

 

13

Наша группа у памятника Руставели, откуда мы отбудем с экскурсией по городу.

У памятника — строгий грузин. Один.

Это наш экскурсовод? (Не люблю это слово: похоже на «куровод». Чувствуешь себя глупым и клохчущим.)

Мы молчим и он молчит.

Рассматриваем его. Неудачник? По крайней мере, по грузинским критериям. Не «надутый». Не в вульгарнореспектабельном «аэродроме», а в приплюснутой фуражке. Поношенный. С клеенчатым портфелем. Худое лицо выложено бритыми складками пористой кожи.

— Извините, вы наш гид?

— Экскурсовод.

Молчание.

Потом молчание с недоуменьем, потому что долгое.

— Вроде бы наши в сборе, Начнем?

— Ны начнем.

— ?

Гид показывает на меня:

— Пуст атайдет.

— ?

Мне:

— Паапрашю.

Непонятно. Таращатся экскурсанты.

— Почему?.. Почему он должен отойти? — кудахчет кто-то.

— Мэстный.

Курам весело:

— Да наш это, наш!

Гид молчит. Попал впросак.

— Ну, чего вы все ржете? — спрашиваю Машу, подсаживая в подошедший автобус. В дороге Маша передает мне из сумочки зеркало.

— Ты только посмотри на себя! Зачем ты это?

Что-о?!.. Мне подбрили усы по-грузински!

Мне тоже весело!

И где-то гордо.

Наш экскурсовод, кстати, оказался отличным гидом. Почему ему не нравятся пижоны? Ведь именно за такого он принял меня.

Он стоит сейчас под солнцем в святом месте Грузии, ее пантеоне. С хрипловатой патетикой ведает он нам о славных своих земляках: о Давиде Гурамишвили, об Акакии Церетели, о Нине Чавчавадзе и русском поэте Грибоедове.

Мы снова в автобусе.

 

14

С неудовольствием я кивнул Лукерье Ивановне, нашей туристке, оказавшейся рядом со мной в кресле. Румяная, толстая и глупая, она снискала себе репутацию сплетницы и теперь, Как пить дать, и этот шаг нашего сближения с Машей дойдет до Веры и Рушницкого.

А какова Маша-то!

Вот что значит легкая косметика и рожденная в муках прическа!

Я смотрю на сцену и через паутинку кофточки ощущаю тепло ее руки. Микронная ткань — вот, если хотите, прогресс нашей цивилизации! За такое чудо фараонша отдала бы десять тысяч и еще одного раба.

Но будем смотреть оперу.

Меломаны, кажется, говорят — «слушать оперу»?

Не усеку, почему это лучше.

Итак, которые же здесь гугеноты?

— Гугеноты — это Варфоломеевская ночь?

— Исключительно правильно, — отвечает Маша.

Оставим на ее совести этот иронический укол и будем смотреть «Гугенотов». Да, смотреть, потому что я не музыкален и не хочу, понимаете — не хочу! — быть музыкальным. Ибо музыка — мой враг номер один. А у меня всегда получается так: в какое положение не поставлю переключатель говорителя — везде музыка.

Под музыку к «Гамлету» я принимаю капли датского короля.

Я проклинаю дочь в сопровождении эстрадно-симфонического оркестра.

Я плачу над телеграммой под «Летку-Енку».

Ансамбль скрипачей сопровождает акт вскрытия коробки со стиральным порошком и другие еще менее тор», жественные акты.

Музыка во дворе, в бане, на службе, на кухне, в спальне, в… Даже в опере.

Вот сейчас этот старик на просцениуме в камзоле и парике, который ухает басом, да еще на грузинском языке — ведь он сообщает нам нулевую информацию! Встал бы и по-русски, по-человечески рассказал о себе, коснулся о гугенотах…

Впрочем, есть оперы вполне.

Вот, скажем, открывается занавес в «Князе Игоре». Сразу нескучно. Пока играет музыка, решаешь: который князь?

Наверное тот, кто вышел с крыльца и поднял меч?

Нет, прошу прощения, по-видимому, следующий за ним, более представительный воин с пикой. Он похож на нашего инженера Мочальского, тот что работает на полставке.

Нет, и «Мочальский» уходит, не открыв рта, а князь Игорь обязан сегодня петь. Хотя бы в порядке труддисциплины.

Наконец-то Игорь выходит из-за кулис справа во главе своих бояр. Но почему все они в ризах и с хоругвями?! Мне мешает разобраться в обстановке пузатенький воин слева, неожиданно запевший баритоном. Складывается гипотеза — Игорь он. К третьему действию сомнений нет, и я лишь из осторожности испрашиваю подтверждений у Зинаиды.

Я несколько отвлекся.

Сейчас на сцене, кажется, возникает конфликтная ситуация. Противоборствуют стороны: парень, в дальнейшем именуемый Манрико, и плохо причесанная и очень подвижная старуха, которую почему-то принесли на носилках.

Когда конфликт — главное точность.

— Как зовут старуху? — спросил я шепотом Лукерью Ивановну.

— Какуя?

— Боже мой, на сцене всего одна старуха!

— Котора ему оспаривает? — уточняла Лукерья.

Тем временем тяжущиеся стороны все более интенсифицировали конфликт.

Отчаявшись найти пути к соглашению, Манрико занес над своей грудью смертоносный нож. Зал замер. Умолк оркестр. Мне показалось — выронив палочку, дирижер закрыл лицо руками. И в это вот самое время раздался верещащий, назойливый треск моих наручных часов-будильника. Конструкция не предусматривала возможности останова; технические условия на изделие определяли длительность сигнала в 30 секунд. 30 секунд — это то время, за которое боролась техчасть завода и за которое можно вспомнить свою жизнь, полюбить ее и свои ошибки и отказаться от самоубийства.

Именно это произошло с Манрико. Он выронил нож и смотрел на меня, своего спасителя.

Вместе с Манрико на меня смотрели: осевшая на носилки старуха, дирижер, привставшие оркестранты, девятнадцать капельдинеров и одна тысяча двести девяносто очень разных, но одинаково духовно богатых зрителей.

Часы отверещали точно полминуты.

Красный и застенчивый я мысленно составлял текст поздравительной телеграммы 2-му часовому заводу.

Дали занавес.

В антракте мы с Машей скрывались в театральных помещениях, используемых мужчинами и женщинами раздельно.

Однако наши испытания не завершились.

Когда мы снова сели в кресла, нечто загадочное и неосознанное начало тревожить нас. Осклизлое сомнение вползало в наши души, но мы еще не смели поделиться им друг с другом.

Тревога оконкретилась к концу второго действия — гугеноты не выявлялись и к середине спектакля!

В начале третьего действия на сцену вывалилась группа воинов в касках и с алебардами.

— Гугеноты!! — радостно шепнул я Маше и она ответила мне чуть заметным пожатием руки.

— Простите, мы слушаем «Гугенотов»? — несколько заалев, спросила она у соседки. Та ничего не ответила.

После спектакля мы поставили этот же вопрос очень остро в гардеробе.

— Культурненько прослушали «Трубадур». Опера Верди. Заходите, — принимая мелочь, пояснил гардеробщик.

Нас прорвало смехом в выходных дверях театра.

— Вась, давай посмеемся, — с завистью глядя на нас, сказал дружку веснушчатый парень.

— Давай.

Они встали — носки врозь, пятки вместе.

— Ха-ха! — взял разгон Вася.

— Хха-ха-хха!! — взорвались мы с новой силой.

С тоской в глазах бурели парни. Раскалывались мы. Возникал лавинный процесс самовозбуждения с потерей управляемости. Мы, четверо, висли друг на друге, пытались обрести устойчивость, опираясь спинами на выходящих зрителей.

Маша оборвала смех первой.

Потом я.

Разом прикончили хохот парни.

— Ну, Вась, все. Потопали, — деловито сказал веснушчатый и они растворились в вечернем Тбилиси.

А дальше были: фуникулер, гора Мтацминда, огни Тбилиси, колесо обозрения, собачий холод, веселый голод, здоровый вакуум. В головах.

Не было: скорби о страждущих, шашлыков в шашлычной, мест в ресторане, финансовой дисциплины в кассах канатной дороги: в обмен на гривенник вам изустно выдавали пропуск в вагончик.

Прощай, любимый город! Тбилиси, спи спокойно. Нам завтра в поход…

Дальше на юг.

Поездом. Не фирменным. Не скорым. Пассажирским.

 

15

На стеклянной клетке табличка:

«Вас обслуживает киоскер Сара Григорьевна Маматкадзе».

Я обратился к даме-киоскерше (крупноносый коричневый комплекс из жирных выпуклостей):

— Сара Григорьевна…

— Я — Бела Григорьевна. Знает весь курорт. Вам нужна сестра? Так она уехала отмечаться за холодильник ЗИЛ.

— Извините, Бела Григорьевна. Мне «Правду» и «Спорт».

Бела Григорьевна лениво бросила монеты, предоставив нам забрать газеты в порядке самообслуживания.

Мы с удовольствием сошли с асфальтового островка со стеклянным маяком культуры. Приятно чувствовать под пятой, черт побери, чуть-чуть податливую землю! Этого у нас не понимают. Под тяжелыми катками черное, каменное тесто неумолимо расползается по дорожкам парков и скверов. По серой лаве гулко, по-чужому, стучат каблуки.

Зачем это в кусочках городского леса?

Мало ли этих «почему». Пусть об этом пишут пенсионеры.

— Папиррэсы! Папиррюсы! Папирасы! Папирусы! — разрезал воздух крик, словно бы какой-то экзотической птицы.

От неожиданности мы с Рушницким остановились.

— Амат! Уйди! Трещишь мою голову, — раздался раздраженный голос Белы Григорьевны.

— Там твой торговый точка. Здэс мой торговый точка. Касса разный. Чего, шумишь, сестра! — птичьим голосом ответил ей, сидящий у наших ног с набором папирос, смуглый юнец. Он дал устрашающую дробь щетками по сапожному ящику, подбросил их и, как живых рыб, поймал в воздухе.

— Здэлаэм машина — вжжик Москва. Будем там торговый точка, — тарахтел предприимчивый мальчик, хищно наводя блеск на моих ботинках.

 

16

Ни гор, ни моря.

Окружавшая нас объективная реальность утонула в плотном сером веществе.

Вещество гудело.

Это шел знаменитый многодневный Батумский ливень.

Где-то за серым гулом Цивилизация. С троллейбусами и шпротами в масле. С проблемами НТР, «Взйтка или благодарность» и тому подобное.

Бр-р… Третий день мы в компрессе из влажной одежды и в плену стеклянной читальни, дощатой веранды, фанерного клуба.

— Ч-черт! Надоело надевать одну и ту же сорочку. Абсолютно чистый воротничок.

— Еще бы! Какая же пыль в стерильном потоке?

— Помните Маяковского: наш дождь — это воздух с прослойками воды; тропический — вода с прослойками воздуха.

— Нет, если и завтра так — уезжаю.

— Не имеете права. Отбывать срок обязаны. Корешок-то путевки сдается в местком.

— Му и что?

— А то, что не дадут в следующий раз. Да и не уедете, билет надо заказывать за десять дней.

— Смотрите-ка! Библиотекарша лепит объявление! Глянцевые зонтики сгрудились опятами у афишки на стене.

На ватмане лесенкой:

«Завтра вечером после ужина в клубе

ПЕВЕЦ И ГИТАРИСТ ДАВИД ГАСБИЧАДЗЕ!

Билеты приобретайте в библиотеке».

 

17

Я уже лежал под одеялом, а Рушницкий все еще искал оптимальный вариант укладки своих чесучевых брюк под тюфяк, обеспечивая себе «стрелку» на завтра. Затем он сел на кровать, свесив ноги.

— Слыхали? — спросил он. — Про Кулича?

— Нет. А что? Списали с корабля? С сигналом на работу?

— Сенсация: спас долгожительницу. На повороте. У столовой. Кинулся на бабку, как вратарь в дальний угол, и вытащил из-под самосвала. Невредимой!

— Это с одной-то рукой?

— Парень, видать, быстро соображает.

— Почему вы называете Кулич, а не Кулич?

— Он на этом настаивает. Мне все равно, а ему большое удовольствие.

— А кто он?

— Он-то? Бывший пограничник.

Рушницкий не ложился. Я смотрел на него. Не ему в глаза, а на его тело. Оно рассекалось на две как бы несовместимые части игривыми плавками с пикирующими чайками на ненадлежащих местах. (В этом сезоне чайки пикировали на всех плавках отечественного Причерноморья.) Над чайками — по-детски безволосое, жирноватое туловище патриция с ленивой шеей. Туло-во, через нескучные плавки, подпирают тощие ноги. Крепкие, как тросы. Скрученные из жил, сухожилий и самых необходимых мышц. Цепкие. Волевые. Ноги умного врага. С сухими ступнями и клавишами пальцев типа «барабанные палочки».

Не глаза, не лицо Рушницкого были зеркалом его души, а именно ноги.

Он беспощаден.

Такого опасно раздразнить.

— Николай Иванович. Не будем тушить свет?

— Давайте. Я тоже хотел поговорить. Русский человек любит показывать документы, рассказывать жизнь. Я… э-э… фрагменты. Выборочно. Зачем эта исповедь по кусочкам? Не знаю… Да нет, при чем здесь жизнь. Я изливаюсь сейчас, чтоб снять, сбросить, как гусеницу с кожи, вашу иронию, самодовольство, ваше… ваше превосходство, черт возьми, которое, не скрою, меня бесит. Я сдерживаюсь, но на чем оно, собственно, основано?..

— Николай Иванович. Давайте в духе разрядки. Давайте о себе. Вы инженер?

— Вот уже больше тридцати лет.

— Служба интересная? Работа инженера?

— Работа инженера? Я не знаю, что это такое.

— Опять парадоксы. Вы давайте по-простому, по-рабочему.

— Какие еще парадоксы? Ни единого дня я не работал инженером.

— Позвольте, — смутился я. — Вы переквалифицировались?

— Нет.

— Опять эти ваши штучки-дрючки… Так кем же вы работаете?

— Инженером.

— М-да… Спокойной ночи, — повернулся я к нему спиной.

— Не заводитесь. Слушайте.

Я заинтересованно повернулся к нему снова.

— Больше тридцати лет я что-то достаю, выбиваю, нападаю, защищаюсь, заседаю, открываю и закрываю двери, иногда хлопаю ими, ругаюсь, «расшиваю», мне приказывают, я приказываю, разговариваю, кричу, и все по телефону, подписываю, выписываю… Это работа инженера? Вы понимаете, что это нелепо? Ну так, как скажем… ходить в баню в цилиндре. Это жизнь инженера. Значит, я проживаю нелепую жизнь! А ведь я должен был бы быть мозгом, так сказать, техническим «гением» на своем участке…

— «Не хватайте звезд с неба», — сказал кто-то, — «берегите млечный путь». Вы — как все.

— Как все… Нивелировка? Да, это беда нашего века.

— А может быть благо? Когда президент и рабочий одеты одинаково, это лучше чем дворцы помещикам и хижины крестьянам.

— Крепостные, строившие церкви и дворцы, работали не на помещиков, а на русскую культуру, — без запальчивости заметил Николай Иванович. — И я, если хотите, за усреднение, но на каком уровне?

— Николай Иванович. Не усложняйте. Давайте без философии.

— А! Вы все боитесь сложности. Философия… «А почему нет?» — как говорят каракалпаки. Философия… Вы зеваете от невежества. И я не лучше вас. Я пробовал читать. Серьезные курсы. Набирал полную грудь воздуха и читал первую фразу. Казалось, понимал и радовался за себя. В следующих строчках вроде бы и был смысл, но он куда-то ускользал, играл со мной в прятки. Появлялись новые темные слова, за которыми я что-то видел и не видел. Они связывались, развязывались, перемешивались, образовывали цепочки, вроде полимерных, и я закрывал книгу.

— Кто в этом виноват?

— Сами философы. Они не могут. Не могут изложить предмета.

Мы помолчали. Я инертно, Николай Иванович деятельно: он откинул тюфяк и проверил укладку брюк на несминаемость при телодвижениях на кровати.

Он снова сел. Что-то волновало его — это было видно по игре «барабанных палочек».

— А женщина? Вот вопрос вопросов. Женщина в жизни мужчины? Как вы относитесь к ней? — бросил он новую «кость».

Мышцы ног Рушницкого напряглись, глаза ждали с прищуром внимательности.

Я думал.

— Женщина, женщины — это очень общо, Николай Иванович.

Я собрался с мыслями, чтоб привести в некоторый порядок свои взгляды по вопросу «вопроса вопросов».

— Их четыре класса. Женщин. Да, четыре. Во-первых, женщины трудяги. Это те, кто стучит на машинке, чертит с нелепостями типа «Нарочно не придумаешь», составляет сводки, думает, что самостоятельно ведет НИР. Второй подотряд — мать, сестра, жена, женщина, которая принесет тебе передачу в больницу. Следующая разновидность — сладкая грешница; если вы ею обладаете, то она называется любовницей. Наконец, женщина — умница. Про нее говорят: «Она меня понимает». Ей можно прочесть смачную строчку. Она оценит твое остроумие, поддержит в тебе веру в себя. Женщина — мостик. Чаще всего в приятный досуг и редко в брачный союз.

И это более несправедливо, чем присвоение прибавочной стоимости капиталистом.

(Мне понравилось все, что я сказал.)

— А если женщина соединяет в себе все это? — жадно спросил Рушницкий.

— Думать так… Впрочем, по закону больших чисел, — я потянулся к столику за ножницами, — очень редко это может случаться. Тогда счастье — несчастье. Стрельба, вскрытие вен, прочие аксессуары невысокой трагедии. Это — снотворное, мечта о частном детективе, выбегание на мороз без кашне к телефонной будке и так далее.

(Господи! Как все просто и ясно.)

— А если эта женщина Маша?! — ударил вопросом Рушницкий. — Вы, маэстро, наивно полагаете, что провели всех! Ваша конспирация шита белыми нитками!..

В дверь постучали.

— Григория Александровича можно? — спросил голос Голтяева.

— Его нет дома! — с интонацией «Не мешайте!» крикнул Рушницкий.

— Передайте, пожалуйста, Григорию Александровичу, что мы, Голтяевы, его сослуживцы, завтра рано утром уезжаем домой. Вера Андреевна нездорова… Но провожать не надо! Она просила не провожать…

— Передам! — с подтекстом «Скатертью дорога» крикнул Николай Иванович, не вставая.

Мы притихли. Постояв у двери, Семен зашагал прочь.

Рушницкий грозно молчал, возбужденно болтая своими жесткими ногами.

— Так как же с Машей?

— А. Вы о расконспирации? Пусть так, Николай Иванович. Ну, а вам-то что?

— Как эго что?! — почти ужаснулся он. — Вы ослеплены в своем самодовольстве! Я… ее… у меня… определенные планы.

Вот оно что! Получалось чертовски неудобно.

Потом стало жутко: Рушницкий упруго соскочил с кровати и двумя поворотами ключа решительно запер дверь. Я отбросил одеяло и сел — так удобнее при самообороне.

Рушницкий снова сел на свою кровать напротив и молча, непонятно смотрел на меня в упор.

— Хотите, я все скажу о вас?

— Давайте, — почему-то согласился я.

— Вы ведь только воображаете, что вы — индивидуальность. Все это от вашего кабаньего самодовольства. Вы совсем не так сложны, как думаете. А вам хочется быть таким, ух-х, как хочется! Это модно и вообще здорово казаться вороной, хоть с одним, но белым перышком: белой-то вороной вы, конечно, быть не можете, да и побаиваетесь. Вы ведь не живете. В смысле — раскованно, искренне. Вы подражаете. Своему герою. Ведете роль. Нет, не в Шекспировском смысле: «Весь мир — театр!» В вас нет и не может быть горечи сознания этого. Вы просто не в состоянии подняться до каких-либо обобщений. Вы покорно подражаете своему герою. Это не литературный герой. Это некий собирательный тип, который помаленьку складывался и вырастал в вашем, небольших размеров мозгу. Героя вам дала сама жизнь и своему герою вы следуете подсознательно…

Злой человек умнее. Но по какому праву он стегает меня кнутом? Со свистом.

— Ваш герой ездит в метро, — продолжал Рушницкий, — читает по диагонали газеты, носит дефицитною куртку, не скандалит в очередях, служит. Послушен.

 — Свои сто сорок получая, Любил поспать он после чая, —

вставил я в тон Рушницкому.

— Можно продолжать? — Рушншкий плотоядно пожевал губами.

— Валяйте.

— Ваш герой отличается от всех тем, что он не герой. Впрочем, что я говорю! Как серую мышь можно выделить среди других серых мышей? В том-то и дело, что он не отличается. Он как все. «Как все». Это ваше выражение. Помните, вы были за то, чтоб млечный путь не разукомплектовывать? Ведь это чудо лапидарности! Это кредо: «Как все». Нет, это просто замечательно. Аномалия! Флуктуация, выброс убогого разума!!

Рушницкий ликовал. Его усладила убогость моего разума.

— Ваш герой во всех критических ситуациях делает шаг в тень. А если к нему обращены чьи-то глаза с надеждой или гневом, он спешит сказать: «Я не герой». Он обожает быть не героем. Это и скромно и умно и где-то симпатично: ваш кумир вежливо уступает дорогу жаждущим подвига. Вы безошибочно, как бы это оказать… рефлекторно угадываете, что такое хорошо и что такое плохо. В ваших представлениях, конечно. Вы, как крыса, лезете не на острый гвоздь, а на сало. Вас выдрессировали и вы, как экспериментальная свинья, испражняетесь по звонку…

— Вы зарвались! Прекратите, или…

— Что или? Вы мне дадите по морде? Вам надо, как тихому ребенку, давать полтинник, чтоб вы разбили окно. Здорово смандражировали, когда я запер дверь?

Это был вызов, провокация, на которую ни в коем случае нельзя поддаваться.

— Ваше просперити — это рост отстукиваемый в приказах, — с ядом продолжал Рушницкий. — Вы вцепились, как клещ в свое служебное кресло. И мечты-то у вас пошлые! В вашем ранце нет маршальского жезла: вы его выбросили на чердак — без больших претензий вам легче. А как вы оцениваете людей? Так, как их оценивают другие. У вас прочная вера в то, что старший научный сотрудник умнее младшего. К вашему сведению Дарвин был зачислен в экспедицию на «Бигл», как мне — младший научный сотрудник.

— Премного благодарен, — не выдержал я молчания.

— Конечно, тут и желание быть в ногу с веком, быть интеллектуалом, — слушая только себя, продолжал Рушницкий. — Стремление подражать рыцарям удачи — иконы, камины, издания по искусству, вернисажи, фантастика. Где, где за всем этим высокие помыслы, высокая духовность? «Высокие помыслы». Для вас эти слова словно бы из забытого стихотворения.

Рушницкий видимо устал от обличений, филиппика потеряла напор.

Я лег и слушал его, вздрагивая не столько от ударов критического бича, сколько от наплывающего волнами сна.

— Какие помыслы?.. — словно бы удаляясь и слабея говорил голос Рушницкого. — Вы рационалист и эмпирик. Вам подавай синицу в руки и чтоб в соответствии с агротехникой оборвать усы в сентябре на своей клубнике…

«Надо напомнить Зинаиде. Письмом…» — возникло и растворилось в моем сознании.

— Вы суетитесь, но… тлеете на службе. Вы плывете по течению… — донеслось откуда-то из дальней дали, может быть, из Австралии. Меня уносила теплая вода…

…На меня навалился голый, черный человек. Как больно он трясет мое плечо! У меня нет сил сопротивляться… Это кошмар. Надо, надо немедленно проснуться! Спасение только в этом… Нет мочи поднять чугунные веки, а надо… надо… Желтый свет ударил в глаза. Не сразу, но понял: меня толкает в плечо Рушницкий.

— Я вам не дам спать! Не дам! Вы циник! Вы понимаете, что вы циник?

— А вы псих! — вскочил я. — Что лучше?!

— Пошляк… Самодовольный пошляк! — не слушал меня Рушницкий.»—С самодовольством, видите ли, знатока, эксперта, он разместил женщин по классам, как на пароходе… А где место Ей, женщине-видению?!..

«На пароходной трубе. Вместе с тобой, параноик!» — злобно подумал я.

— И она достанется ему! Победит пошлость… Я бы для нее… жил.

Мечтательное, отрешенное лицо Рушницкого стало тупеть. Он впадал в прострацию. Обвисли ноги с пальцами в растопырку.

С этим надо кончать, черт побери.

А что, если?..

Пусть он объяснится, и она сама откажет этому влюбленному ишаку.

— Николай Иванович, Завтра у меня с Машей свидание. Да, мы не афишируем наших отношений и назначаем тайные свидания. В пять вечера у газетного киоска. Где хозяйкой Бела Григорьевна. Помните?

Мой обличитель послушно кивнул.

— Мы договорились не ходить на представление. А я пойду; Мне интересно. Вместо меня к Маше придете вы. Объясняйтесь. Делайте предложение. Я вам уступаю.

— …Могу я сказать… э-э… что вы меня уполномочили на это?

— Говорите, что хотите. А теперь спать, спать, спа-а… — и я снова окунулся в теплый поток, уносивший меня в сладкую Австралию, туда, где не было Рушницкого.

 

18

Публика начинала собираться.

Я оглядел зал. Ни Маши, ни Рушницкого не было. И странное дело. Если не считать нашего милого доктора Реганы Мелконовны, никого из местных здесь тоже не было.

Может быть, все они уехали «отмечаться за холодильник ЗИЛ?»

Я вышел.

В радиусе ста шагов я прочесал парк. Ни Маши, ни Рушницкого не было.

Так долго?

Неужели?!..

Нет, это исключается.

Неожиданно я натолкнулся на щегольской спортивный автомобиль, стоявший в укромном месте за кустами. Бросалось в глаза, что иномарка прошла безвкусную реставрацию: отхромировано все, что можно и нельзя было хромировать; авто выглядело немножечко самоваром. Аляповато и ярко, «по-цыгански», был раскрашен кузов.

— Каррёшь! У-у-у…

Это было похоже на крик птицы. Я обернулся и увидел Амата. Выпуклые, влажные глаза мальчика не замечали меня. Он весь, и телом, и взором, был повернут к машине.

Это была экзальтация упоения и восторга.

Я отступил, оставил их наедине — мальчика и машину — и опять направился к клубу. Туда тянулись туристы. Гасбичадзе, говорили у нас, — это интересно. Они придут сюда.

Я прошел в клуб, сел так, чтоб видеть и дверь, и с интересом стал рассматривать незнакомого мне человека, сидевшего не на сцене, но лицом к публике.

 

19

У него было бугристое, красноватое лицо кавказца-блондина с полулысой рыжетцой, пыошего, курящего, любящего себя, досуг, футбол, женщин, своих праздных друзей. В непарадном костюме и галстуке, со скромной медальной ленточкой, расположившейся рядом с головкой авторучки, он походил на администратора некрупного калибра, которые, мнится, составляют почти все мужское население Кавказа Он мог быть заведующим ЗАГСом, банями, председателем Общества глухонемых, четвертым заместителем министра социального обеспечения в горной республике.

Сидя на венском стуле в уважительном одиночестве, он лениво курил сигарету, сбрасывая пепел мизинцем. Между вытянутых ног его торчал гриф гитары.

Публика, быстро заполнявшая фанерную залу, делилась на два сорта. Одни тихо переговаривались, посматривая на Гасбичадзе. Другие, здесь новички, чувствовали себя, как рыба в воде. Рыба эта хохотала, кричала другой рыбе по диагонали через зал, острила, как могла. В каких-то иронических корчах вывертывался аспирантского вида парень в тренировочном костюме и темных очках. В первом ряду сидела крупноносая Бела Григорьевна.

Гасбичадзе потушил сигарету и положил на колени гитару. В зале стало ненамного тише.

Ударами кисти по струнам наотмашь Гасбичадзе взял несколько аккордов. Они прозвучали предупредительно, но это не была проба инструмента. Вслед струнам сиплый тенор повел бессловесную трель. Она нарастала, напрягалась, ввинчивалась спиралью и вдруг разорвалась нечеловеческим криком.

Крик упал, как несчастье. В нем было что-то от крика ишака, что-то надрывное, как последний вопль жертвы, и что-то мистическое и властное, призывавшее к вниманию.

Так начинали свои плачи библейские пророки?

Незнакомо, непонятными словами пел песню Гасбичадзе. Она менялась в ритмах, переходила на полушепот, разливалась, ревела в теснинах.

Возглас пронесся по залу. Будто бы прозвучал жаркий запев Песни песней:

«Я нарцисс Саровский, лилия долин!»

Накаляется голос:

«Стан твой похож па пальму, и груди твои на виноградные кисти. Подумал я: влез бы я на пальму, ухватился бы за ветви ее; и груди твои были бы вместо кисте винограда, и запах от ноздрей твоих, как от яблоко»».

Лицо Гасбичадзе было обращено к сидевшей напротив Беле Григорьевне.

«Нос твой — башня Ливанская, обращенная к Дамаску!» —

казалось, неслись к ней призывные слова мадригала.

«Я — стена, и сосцы у меня, как башни; поэтому я буду в глазах его, как достигшая полноты», —

словно бы молча отвечала певцу надменная Бела.

— Хенн… — как выдох произнес Гасбичадзе неизвест-ное, венчающее какое-то горе слово. Все. Конец…

Каждый в этом зале был теперь одиноким, взволнованным, искренним. Человеком стал аспирант, убравший ненужные очки с растроганного лица.

— Что? Что он пел? — нетерпеливо крикнул он библиотекарше, словно сам Гасбичадзе не понимал по-русски и был здесь чужим.

Да, потрясение, которое еще продолжалось, никак не вязалось с образом человека с авторучкой. Мы даже забыли о Гасбичадзе.

И Гасбичадзе забыл о нас. Он что-то возбужденно шептал Беле, жестикулировал и почти хватал ее за полные, коричневые руки, которые она брезгливо отстраняла. Недовольный тем, что его отвлекли, он быстро вынул из кармана листок и с жестом раздражения сунул его библиотекарше.

— Исполнялась песня на бразильском языке. Читаю перевод, — объявила она угрожающе.

ПРОЩАЯ, ЭУГЕН! Отцветает капакабана, Осыпаются огни лепестков катапульты… На том месте, где ты сидела Ти-ире-е-е! Я оставил кусочек сердца, Я оставил клочок души. Ти-ире-е-е! Вспомнишь если, сядь к телефону. Если ты захочешь быть догадливой, всегда услышишь меня. Если же нет И если ты в жизни Грешила так же мало, как и я, То мы встретимся с тобой только в раю. Неужели ты предпочтешь такую концовку, Эуген? Если да, тогда прощай, Эуге-е-ен! Эуге-е-ен! Эу-ген…  — хенн

 

20

Я вышел первым.

С замаскированной зеленью скамейки, как из укры-тня, я пронаблюдал за выходящей и уходящей публикой. Маши и Рушницкого не было.

Вот ушла и библиотекарша. Клуб закрыли изнутри. Надо было идти спать, но там был Рушницкий. А мне хотелось прежде встретиться с Машей. Я соскучился, да и юмору будет навалом.

Пустую площадку перед клубом освещала ненужно яркая лампа. Дверь клуба отворилась и из нее вышла Бела Григорьевна. Осторожно и быстро она спускалась со ступенек высокого крыльца. В проеме двери показался Гасбичадзе.

— Бела! — в смысле «Вернись!» — крикнул он.

— Зачем я нужна каждому вам? — недвусмысленно и где-то остро поставила вопрос Бела Григорьевна.

— Бела? — вопросом на вопрос ответил певец.

— Это очень главное, — подчеркнула Бела.

— Бе-ла! — «Вот. Посмотри мне в душу!», — распахнулся Гасбичадзе.

— Я не интересуюсь, — отвела она попытку усыновить отношения предельной искренности.

— Бела, — призвал уже не к чувству, а к рассудку влюбленный.

— Чем вы занимаетесь? Я с вами спрашиваю! — с нотой обличения воскликнула киоскерша.

— Бела?! — «Ну, разве вы не знаете?» — слышалось теперь.

— Честная киоскерша и автомобильный махинатор. Вы себе думаете?! — предложила учесть контраст профессий разумная женщина.

— Бе-ела, — с подтекстом «Я готов примириться с вашей честностью», произнес бизнесмен.

— Каждому вам я на плохое не рекомендую, — очень строго оказала Бела Григорьевна.

— Бела! — как бы предупредил ее Гасбичадзе от необдуманного шага.

— Да, и еще вам раз — да! — с оттенком «Нет» отрезала Бела. Она повернулась к Гасбичадзе спиной, и ее каблучки застучали по асфальтированной площадке.

— Бела!! — надрывно воскликнул представитель местных деловых кругов и бросился за ней.

Здесь произошло неожиданное.

На ярко освещенную площадку ворвалась хромированная торпеда. Завизжали тормоза, машина на мгновение замерла, осев на заднюю ось, затем дала задний ход, повернула на широкую аллею. Словно пьяная она моталась из стороны в сторону. Качались, удаляясь, рубиновые огни.

— Бе-ла-а!! — опомнившись, взревел Гасбичадзе и рванулся вслед за похитителем.

— Амат! Мое горе. Вернись! — ковыляя на высоких каблуках, присоединилась к погоне Бела Григорьевна. Она вскоре остановилась, схватившись за сердце. — Люди, это я его вскормила! — словно бы обращаясь к народу на площади, вскричала киоскерша. — Я пригрела этого змею, этого угонщика! Ама-атМ — снова побежала она.

Фырканье мотора, крики погони, скрежет переключаемых передач пропадали вдали, а потом и совсем растворились в глубине парка.

Погасла яркая лампа у клуба. В свете немногочисленных ртутных светильников парк напоминал балетную декорацию. Кусты раздвинулись и кто-то сел на другом конце скамейки. Кто-то долго и безуспешно чиркал спичкой. Наконец вспыхнул свет в дрожавших ладонях и осветил лицо закурившего Рушницкого.

— Это вы? — удивился я.

Рушницкий поднес спичку к моему лицу и, опознав меня, ничего не ответил.

— Как… ваше предприятие?

Рушницкий молчал. Дрожал, накаляясь и притухая, красный светлячок его сигареты.

По аллее стремительно, по-мужски шла на нас женщина. Что-то очень важное, как приговор, она должна была принести сейчас, немедленно, кому-то и может быть себе.

Мы вышли из укрытия.

— Она вернулась, — потрясенно произнес Рушницкий.

Странное было у него лицо. Оно выражало страдание и озарялось счастьем. Он сделал несколько робких шагов в сторону аллеи и остановился. Его корпус стал ступенчато наклоняться, затем, вместе с правой ногой эволюционировал к горизонтали. Баланоируя руками в стойке «ласточка», Николай Иванович подломил ногу-подпорку и оказался на коленях.

Плачущее лицо Рушницкого, все его тело и дух его были обращены к Маше.

Не замечая Николая Ивановича, Маша вплотную подошла ко мне. На ее незнакомом теперь лице, гипсовом в зеленом свете фонарей, чернели глаза с мерцавшими огоньками ненависти.

— Вы меня пробовали переуступить?.. Я презираю вас… У меня есть искушение ударить вас… по лицу, ао вы весь… в какой-то мерзкой слизи.

Она спрятала руки за спину. Так вот, с руками за спиной, нескладная и обвисшая, она уходила во тьму неосвещенной аллеи.

Когда женщина теряет женственность — горе настоящее.

Я был парализован этим разрядом ненависти и тупо смотрел в сторону удалявшейся Маши. Кончиками пальцев я вытирал машинально с лица какие-то теплые брызги. Что-то очень назойливое мешало мне. Я не понимал — что? — но как в кошмаре, не мог избавиться от цепкой помехи. Какое-то крупное желтое лицо металось передо мной и яростно молча кричало. Наконец, словно в телевизоре включили звук, страшная желтая маска крикнула в меня:

— Негодяй! Ты, значит, оскорбил ее? Я сейчас уничтожу тебя, мерзавец!

Сознание возвратилось ко мне. Это был Рушницкий.

Он сделал шаг назад и, оглядев меня, со злобной рациональностью, словно протезом, нанес мне удар в пах. Я инстинктивно отстранился и, завернутый собственной ногой, Николай Иванович свалился. Беспомощно, как таракан в раковине, Рушницкий сучил ногами, вращаясь на месте. Наконец он встал на колено и по своей системе дискретных движений поднялся во весь рост. Словно боксер, вышедший из нокдауна, он бросился на меня с кулаками. Сумасшедшее лицо его было так близко, что я, как через лупу, видел крупные поры на его сером от ненависти носу. Дикие, потемневшие глаза Рушницкого выражали расчет и жажду уничтожения. Я вяло отстранял его руки, но и эта малоэффективная защита обеспечивала надежную самооборону.

Вдруг в лице работавшего Рушницкого произошла неожиданная перемена. Он стал сосредоточенно жевать губами, как живой задвигался кончик его носа, в жестоких глазах появилась растерянность.

— Рушницкий! Вы проглотили челюсть?! — крикнул я в испуге.

— Она ждешь, — невнятно, словно громкоговоритель на вокзале, ответил Рушницкий, показав в разжатом кулаке вставные зубы. И как бы дав мне понять, что перемирие закончено, замахнулся этой рукой для удара.

Я толкнул его в грудь и Рушницкий плюхнулся на скамейку.

Некоторое время он тяжело дышал, а затем откинулся на спину, и лицо его с закрытыми глазами приняло отчетливо трупное выражение.

— Николай Иванович, вы живы?!

Ответа не было. Я наклонился, пытаясь рассмотреть его лицо. Ни дыхания, ни пульсирующей жилки…

— Подите к черту, — четко, с хорошей дикцией вдруг ответил Рушницкий; казалось, что он видел меня через Опущенные веки. (Я понял, что Николай Иванович успел уже вставить себе челюсть.)

— Уходите, — не открывая глаз, добавил он.

«Как можно теперь спать, разговаривать, даже дышать одним воздухом с ним, здесь, в этой комнате?» — спрашивал я себя, открывая дверь и поднимая упавшую записку. При прикосновении к бумажке тело мое импульсивно сжалось и стало холодным изнутри.

«Это — Маша…»

Простой кусочек бумаги с какими-то знаками может заставить человека смеяться, плакать, может принести ему возрождение или смерть. Это — чудо. Этому надо удивляться.

— Конец или?.. — бормотал я, не решаясь заглянуть в будущее, в судьбу.

Щелкнул выключатель, развернута записка — все это делал словно бы кто-то другой.

Я впился в строки.

Печатный ряд без знаков препинания:

«…Григорию александровичу мезенину телеграфь куда девал письмо главка опытном заводе черт тебя дери за твой счет целую бернер».

Мое тело вышло из дома и проволочило ноги до ближайшей окамейки.

Я знал Машу. Возврата к ней нет.

Я сидел закостенев, долго ли — не знаю. Туман, зарождавшийся над набухшей землей, свежесть позднего вечера, возвращали, однако, меня к нормальному восприятию происшедшего. Умный человек тем и отличается от глупого, что с чувством меры соотносит свою реакцию с раздражителем.

Чем-то все это должно же было кончиться!

Пусть не так, но…

Что говорить, получилось все скверно и глупо. Жаль, что рушились чьи-то чужие иллюзии. Но я не программировал такого нелепого развития событий. Как говорят — «судьбе было угодно». Да я и не думал менять свой семейный уклад.

Умна ли Маша?..

В руках хрустнула телеграмма.

Работает ли ночью здесь телеграф?

Была, по-видимому, уже глубокая ночь. Задумавшись, я сидел на лавочке, подняв воротник и уставившись на гигантскую клумбу с разросшимися каннами.

Вдруг я почувствовал, что я не один. Ужас пронизал меня: со мной на скамейке сидели два парня.

«…у парке ночью двое ходють. Враз убивають», — мелькнули в подавленном мозгу слова Лукерьи.

— Сторожем? — спросил меня парень слева.

Я не отвечал. Губы одеревенели, как это бывает после укола дантиста.

— Сиди, мужик, спокойно. Замри.

Я замер.

— Мы тут цветочков нарвем. Не возражаешь? Цветочков?!.. Уф-ф…

— Меня это не касается, — обрел я дар речи.

Парни зашли в клумбу, как кабаны в кукурузу.

С треском ломались стебли-стволы могучих канн. Они вышли со снопами мясистых цветов и рысцой побежали в черноту парка.

Домой.

Хочу домой!

К Зинаиде…

 

21

На душе скребли кошки. Как-то теперь мои дела?

Деланно-бодро я взбегал, по лестнице. Навстречу мне трещал каблуками Дуликов. Откуда такая прыть у Василия Кондратьевича? Перевели в ведущие?

— Григорий Александрович! — удивился мне Дуликов.

— Ну, какие здесь новости? — отвел я его слегка в сторону.

— Бернера прочат главинжем на Опытный завод.

— Кто вместо него?

— Прохоров.

— А почему не Голтяев?

— Вам это не ясно?

«Предельно ясно», — подумал я. — «Прохоров — служба информации».

— Меня от вас отобрали, — как-то без сожаления бросил Дуликов.

«Разваливают отдел!» — Я с усилием продолжал улыбаться.

— Простите, Григорий Александрович, запарка, — отвел в сторону глаза Дуликов и затрещал каблуками, спускаясь.

— Вас повысили? — крикнул я вдогонку.

Он безнадежно махнул рукой.

…Выждать, претерпеть, выстоять. И вписаться в конце концов. Вписаться в актив. Чтоб было «ты» и бдительная откровенность за дымком папиросы. Чтоб была рыбалка, где каждый молчит в своей лодке. Чтоб подчиненных называть «народом». Чтоб сдержанно пожаловаться: «У моей барахлят свечи». Одним словом, чтоб быть комильфо…

В коридоре из недалекой двери вышел Голтяев.

— Семен! — крикнул я.

Он обернулся, нахмурился и скрылся в соседней двери.

Холодок скверного предчувствия пробежал по телу, когда я взялся за ручку двери своего отдела. Я рывком открыл дверь.

Из-за кульмана выскочила Эльвирка:

— Убиться можно! Во загорели! Приказ читали?

По тому, как она льстиво смотрела на меня, играя телом, я понял…

Господи! Неужели?!..

Она пошла на меня, покачивая плечами и бедрами в противофазе.

— Поздравляю вас, начальник отдела Мезенин, — и с фамильярностью кокетки-самородка она изящно протянула мне руку.

Я был готов зацеловать эту руку!

Я был готов ввинтиться в прыжке, как футболист после гола!

Я был готов…

— Спасибо, Эльвира Николаевна, — просто ответил я и слегка пожал ей руку.

Она села за кульман, а я прошелся по пустому отделу.

На первых минутах не солидно бросаться к доске приказов.

Я прошел к Эльвире за кульман. От неожиданное ги она выронила моток мохера вместе со спицами. Я под» нял и то, и другое, сел рядом и положил свою коричневую руку на ее бледненькую, доотпускную.

Она смотрела в окно, но видела меня своим височком с темной слабой жилкой, слышала маленьким красивым ушком.

— Ведь мы с тобой давно работаем, Эльвиш, верно?

Моя рука почувствовала слабый импульс в ее руке.

Если б Эльвира была пушистой белорозовой собачкой, у нее настороже вскочили бы ушки.

— Мы всегда с тобой были друзьями. Ведь так? — Я чуть пожал лежащую на столе ее нежную, еще не загрубевшую в домохозяйстве ручку с черным пятнышком от туши на среднем пальце.

Она изучающе посмотрела мне в лицо.

Я тоже смотрел в ее лицо. Ласково, пытаясь передать нужный мне настрой. Пухлые губы дурочки, милый носик и по-своему умные, схватывающие свое, бабье, глаза, отправляющие информацию в свой куриный мозг. Он не вместит в себя все явление, а выстрелом хоботка выхватит самую бабью суть, пережрет ее и отправит снова в глаза, в которых она, бабья суть, будет вся на виду — вульгарная и точная.

«К чему он гнет?», — говорила эта суть в глазах Эльвирки.

— Как бы хотелось иметь теперь, в новых условиях… Хотелось бы создать дружный коллектив единомышленников. (Паук в ее мозгу, по-видимому, напрягся; это было видно по ее глазам.) Как нужно знать современному руководителю чаяния каждого, что думает он…

Ей-богу, разговаривай я сейчас с мужиком, тот подумал бы: «Действительно здорово. Когда… эта… здоровый коллектив». Но Эльвиркин паук сделал здесь свой хищный прыжок и схватил суть за тонкую шею у затылка.

Эльвира опустила очи долу.

Затем подняла веки. Честно, просветленно смотрели ее глаза. На щеках проступал застенчивый румянец.

Она взвешивала.

— В отделе вас йена…

— Не надо. Понял. А Кира Михайловна? Как отнеслась к моему назначению? — спросил я о лидере оппозиции.

— Она сказала, Что Главный животом чувствует…

— Не надо. Понял. Что в СКВ?

— Бернер — «царская невеста».

(Так называют у нас кандидата в главные инженеры на Опытный завод. План выполнить там невозможно. Сложился железно отработанный цикл: Главный обхаживает обреченного; полгода новый главинж бьет по дезорганизации на заводе; следующие полгода дезорганизация бьет по главинжу. Финал — инфаркт. Или разжалование «с треском».)

В ручках потенциальной бабушки замелькали спицы.

— Он может уйти, — говорю я, рационально направляя шерстяной ручеек.

— Куда он уйдет? Через три года на пенсию…

Теперь — читать приказ.

Коридор был пуст. Пружиня на носках, я побежал к доске объявлений. И налетел на дверь; из нее выходили кадровик и Бернер.

— Здесь вам ипподром?! — зло бросил кадровик, потирая колено.

— Бег трусцой… Использую каждую возможность…

Меня поразила безучастность Бернера. Как-никак я герой дня и только что из отпуска!

Они прошли в кабинет Главного.

Из двери с силуэтом элегантного мужчины в шляпе вышел Сам.

Я съежился.

Я откровенно боялся Его (и это работало на меня: он обожал, когда его боялись).

Главный… Это же Глыба Власти!

Пошевели он пальцем и не было бы отпуска в сентябре, не было бы Маши, Рушницкого…

Это был Бог, вездесущий и всевидящий (Прохоров, Эльвирка).

Сейчас Всевышний стоял передо мной и застегивал ширинку. У него не получалось с каким-то неотвязным решением, которое не решалось. Полуосознанно он глядел на меня в упор, как на стертый грош.

— Бернер царапается, кричит младенцем, как старая кошка. Мне отступить или… Что мне делать с Бернером? — обратился он словно бы ко мне.

Он бросал монету. Грош должен был упасть орлом…

Некоторое время, выпучив глаза, мы смотрели друг на друга — я и Главный. Оба мы были сейчас «чокнутые».

Когда шок отпустил, я сказал твердо, точно я был Главным:

— Надо сделать так, как того требует дело.

Я совсем отмяк и пробормотал:

— Я очень вам признателен… за назначение… Поверьте…

— Без этого… как его… Без верноподданничества! — рассвирепел голосом Главный, в то время как глаза его смотрели на меня поверх очков с лаской. — Забыл про вас. Зайдите в кадры и скажите, что я приказал включить вас в списки.

И неспешной походкой он направился к дверям своего кабинета.

— «Как требует дело». Неплохо. Я вас процитирую Бернеру, — громко сказал Главный на ходу, не оборачиваясь (он знал, что я смотрю ему в затылок).

Через минуту кадровик вышел от Главного с Бернером. Вслед за ними, с микоопаузой, выскочил Коли Удобный.

— Это мы, тэк сказать, обсудим на бюро! — запальчиво бросил Коля в глубь кабинета, боевито сверкнув стеклами очков.

Что?! Мятеж?!! Ха-ха. Это забавно.

Здесь кстати оказать пару слов о Коле. Теперь — Николае Николаевиче. Товарище Хлупине.

Молчаливый и в меру толковый Коля очень честно трудился за кульманом. Я его и видел-то, пожалуй, только на торжественных заседаниях, когда он под средние аплодисменты торопливо взбегал к красному столу на просцениум и так же быстро сбегал вниз и совсем не торжественный садился на свой стул со скромным подарком от общественных организаций. Перед последними перевыборами Главный, не ладивший со старым секретарем, неожиданно и мудро сделал Колю фаворитом и сильно склонял престижных товарищей в его пользу, упирая на необходимость омоложения руководства. Коля, не имевший врагов, прошел очень гладко. Вот тут-то злые языки и нарекли его «Удобным».

Что еще сказать о Коле? В этом вот сентябре он пережил большое горе: его не сумели подписать на лимитированный журнал «Яхты и парусный спорт».

М-да. Я думал, что Коля умнее — надо взвешивать соотношение сил. Это будет тот самый, из жизни нелегендарных землян, случай, когда Голиаф банально раздавит Давида.

Воображаю, как сейчас Главный душится от смеха.

Волосогривый «Давид» с папкой вместо пращи про-спешил мимо, не заметив моего кивка с малым углом наклона.

— Постоянный пропуск на Опытный завод оформите себе сами. Вы теперь там хозяин, — оказал кадровик новоиспеченному главинжу Опытного.

— Жень! Поздравляю, — бодро окликнул я Бернера. — Перекурим? Есть разговор — я из отпуска.

Бернер посмотрел на меня и я понял… Понял — трудно мне будет теперь «пробивать» свои заказы на Опытном…

Я подошел к доске объявлений.

Вот он, приказ… Что? Меня нет?… Да, меня нет… Это старый приказ! Вот тот, на курительной бумаге… Да, этот — последний… Нет… Нет… Нет?!! А, вот. В конце… «Тов. Мезенина…». И оклад. Лебедем проплыла двойка, в кильватере — желтая пятерка (цифры я сейчас воспринимал в цвете), а за ней, как в ансамбле «Березка», плыл нежнорозовый овал нуля.

«…Я с детства не любил овал. Я с детства угол рисовал…»

Это — Павел Коган. О вкусах не спорят.

Народ посыпал на обед и в магазины.

Не спеша, я направился в нашу столовку и встал в очередь, протянувшуюся до дверей.

— Ты чего? — обнял меня за талию проходивший Прохоров. — Топай в ресторан.

«Ресторан» — это зальчик за драпри, где обедало начальство.

— Я с народом, — весело посмотрел я на близстоящих. Они не оценили моего демократизма, а «последний» Антонов сделал деревянное лицо.

Очередь трещала парными разговорами, как на междугороднем. То и дело выскакивало: «Бернер». Некоторые высовывались и смотрели в хвост, на меня, точно видели впервые.

— Здесь занято. Занято, — отвечали мне столы со свободным четвертым стулом.

Я сел за отдаленный, неубранный и потому пустой столик. Через зал с поднятым подносом шел вроде бы ко мне нескладный Дуликов. Вот-вот его поднос должен был опрокинуться, полами пиджака он задевал чужие биточки, извинялся, спотыкался, но, как клоун буфф, не проливал ни капли борща на своем подносе. Не опуская его на стол, он остановился около меня, сконфуженный, но строгий.

— Садитесь, — подвинул я ему стул.

— Сегодня я не сяду с вами, — сказал он очень серьезно, как бы по делу, и двинулся в свой трудный путь обратно. Как будто раньше он только и делал, что обедал со мной! Паяц.

В отделе, потеснив кульмана, я сдвинул свой стол в угол, с перекосом.

Сел.

С некоторым сожалением перекинул сентябрь на календаре налево. Направо тощей стопкой лежал тугой, последний квартал года: октябрь, ноябрь, декабрь. Громкие месяцы криков, истерик, инфарктов и увольнений по собственному желанию. Сладкая раскачка, труд трудяг, напряжение нервов до гудения, настоящее дело пополам с «липой» и… счастливый финиш в Главке с необходимыми всем 100,2 %! (У нас крепкий плановик.) А иначе и не может быть, потому что этого не может быть никогда. И звон бокалов в Новом!

В Новом…

У меня есть сюжет… Фотосюжет. На фотовыставке, даже международной, если она идет под девизом и без тайного вскрытия конвертов (чтоб не выдать премий, упаси боже, безвестным), так даже на гала-выставке мне был бы гарантирован, ну, если не приз, то диплом. «С Новым годом!» Это название, от которого свертывает скулы. Но на снимке!.. Чокаются два королевских бокала тонкого хрусталя. Из сокровищницы саксонских курфюрстов. Их подняли руки (на снимке только два бокала в двух руках!), но какие! Опоэтизированная белая, в плавных Рублевских линиях рука Женщины и корявая, сильная, в трудояых шрамах и ссадинах со сбитым ногтем рука Мужчины. Это руки не Раба и Патрицианки, это руки Созидателя и женственного Искусства-Техники бы у меня хватило, но где найти эти руки?..

М-да. Но вернемся к несуровой действительности.

Н-ну, денек. Прошел-то только первый тайм сегодняшней игры, а сколько голевых моментов!

Поговорить бы.

Сейчас бы колючего Рушницкого.

Поняла бы меня Маша? Если б выслушала?

«…а те далече, как Сади некогда сказал». Далече? Их нет. Навсегда.

Поговорить бы.

Отдел был пуст.

— Эльвира Николаевна!

Из-за кульмана отзыва не было.

Поговорить бы…

Я набрал номер кадров.

— Иван Гаврилыч — Мезенин. Сегодня Главный… В общем, повелел… Чтоб, в общем… добавить в списки. Меня.

— Подождите. Те… те… те… Будете тридцатым. После Прохорова.

Открылась дверь и в отдел уж очень по-деловому и потому несколько бесцеремонно вошел Коля. С ним трое.

— Товарищ Мезенин. У нас в СКБ — комиссия из райкома. (Комиссии). Отдел трудный. Так оказать, зеркало «системки», выпестованной нашим руководством. Здесь, товарищи, придется поработать как следует. Побеседуйте с людьми. Как насчет проектной «липы», стиля…

Он говорил еще что-то, но я был суеверно прикован взглядом к чужой руке на фетровой шляпе. Это та, та рука, шершавая, с крепкой хваткой, смуглая от машинного масла, с черными порами и трещинами на коже…

— Тогда, стало быть, товарищи не будем торопиться. Сейчас в другой отдел, полегше, а вот и в смену мне. А сюда, стало быть, завтра. Как, товарищи?

…Я понимал, что они вышли, что я опять один в отделе… Комиссия? А всесильный Голиаф?.. Что со мной?.. Я сижу. Да, я сижу и кончиками пальцев касаюсь лба, висков… По пальцам противно стекают слабые струйки пота…

С влажного пальца соскальзывает диск телефона и я с трудом набираю номер своего однокашника — теперь он какая-то крупная шишка в «Интуристе».

— Сема? Это я… Григорий… Гришка. Сема, у тебя связи. Нужна подписка на «Яхты и парусный спорт»… Немедленно!.. Так надо…

 

22

— Чего же ты маррутки не берешь? К отварной-то рыбе.

— Какие марутки? — удивился Николай.

— Да вот перед носом у тебя. В стеклянной банке. Сам же открывал! — почти рассердилась жена.

— Хрен, что ли?..

— Ну, да. А по-эстонски, читай, «Маррутки». Совсем вы безграмотный, товарищ Хлупин. А еще изволили отдыхать в Пярну. Тоже мне, «эстонец».

Николай о чем-то думал. Он послушно подцепил столовую ложку светлой кашицы и отправил ее в рот. Лицо его стало буреть, он почти задыхался и, беспомощно хлопая веками, с испугом уставился на Тамару. Под ней от хохота заскрипел стул.

— Корочку… Корочку понюхай. Это ж надо. Переход количества в качество? Так, новоиспеченный товарищ секретарь?

— Уф, — начал приходить в себя Николай. — Крепкий же, черт…

Он прокашлялся до слез и, словно бы спасительное противоядие, жадно принялся поедать рыбу.

— Хрен, ведь это же сорняк, — отдышавшись, сказал Николай. — Если от него не избавиться — все задавит на огороде. Помню, дед выкорчевывал, выбрасывал за плетень.

— Хрен — это… пряность, что ли. Почему сорняк?

— Сорняк. — Он внимательно прочел этикетку. — Выходит, сорняк-то, если по-хозяйски, может обернуться в рентабельный продукт, в промысел? Ну, молодцы! Вот этак-то, с головой-то, во всем, а?

— Правильно тебя голоснули — государственно мыслишь, — пошутила Тамара. — Экономика — базис политики, не правда ли, товарищ секретарь парторганизации?

— Мара, не издевайся, — отпарировал Николай.

— Мара?! Ты просто бредишь своей чертежницей, — стараясь казаться по-прежнему ироничной, но с холодком неприязни заметила Тамара Константиновна. — Как мне претит эта… с накрашенными веками. Ты заметил — я стараюсь даже не заходить к тебе на работу.

— Тома, милая, ну, как тебе… Я оговорился…

— Оговорился? Почему же. Мы обе Тамары. Ты вправе и меня так называть. Можешь даже… Марруткой. Устраивает? Чтоб не путать с Мар… Тьфу, не могу даже выговаривать этой клички!

— Мара!.. Фу, ты, черт… Томочка! Ну, ведь я же рядом с ней все восемь часов на службе…

— Только на службе? Ах, как я теперь удовлетворена.

— Томка, перестань! — вскочил со стула Николай.

Он обошел стол и повернул к себе ее голову на упрямой шее. В затянувшийся поцелуй он вложил всю искренность своего чувства. Это древнее искупляющее прикосновение было прервано лишь тогда, когда Николай ощутил ответное движение губ.

— Артист. Он думает, что кинопоцелуем он снял все у своей тигрицы.

Ее взгляд упал на банку с хреном.

— Сейчас же убери! — словно ужаленная, вскричала Тамара.

Догадливый Николай сейчас же спрятал «Маррутку» в холодильник.

— Сейчас конец сентября. Отпуск… А мы не решили…

Тамара молчала.

— Ты знаешь, теоретически я бы с удовольствием снова в Пярну, — сказал Николай.

Ассоциативно, после только что происшедшей сцены, это было по-мужски нечутко. И это-то вконец сняло все напряжение с Тамары — виноватый муж не смог бы так. Она знала, что влечет Николая в Прибалтику: яхты. И в озарении памяти возник их счастливый прошлогодний отпуск.

— Я за. Но ведь в этом году это нереально?

— Путевок во второй раз туда не дадут. И это справедливо: должны там побывать и другие.

— Может… Ты теперь секретарь… — нерешительно молвила Тамара.

— Что может? Что ты имеешь в виду?! — завелся он. — Привилегии? Их нет. И пока я… Их не будет!

— Хорошо, хорошо, — Тамара протянула руку через стол и погладила его по голове.

Он поймал восторженный взгляд жены и смутился.

— Пярну, Пярну… — начал вспоминать и Николай. — А ты знаешь, мне там всего больше понравился музейчик. Современный стиль, все со вкусом. А как любовно сделана экспозиция! Подумали, чтобы не было и скучно. Сколько юмора в старых пожелтевших фотографиях! Помнишь, где буржуи, соблюдая, этикет, стоят в волнах? Дамы под зонтиками в опереточных шляпах, а мужчины с тараканьими усами в каких-то полосатых трико, словно бы узники из чаплинских комедий.

«— Коля, это сейчас смешно. А тогда наш брат, трудовик, там не отдыхал. Во) «вишшый евэт» и выкаблучивался. Надо все в исторической перспективе Так ведь, парторг?

Николай укоризненно посмотрел на жену и они вместе улыбнулись. За «уколами» Тамары где-то виделась гордость за мужа. Возросший престиж в семье, среди своих самых искренних «болельщиков», что греха таить, был приятен и Николаю.

— Я помню, ты все отставал от экскурсии… — отрешенно вспоминала Тамара Константиновна. — А чего ты присох тогда к рыцарю в латах? Или взрослые мужики где-то тоже романтики? — с несмелой надеждой спросила она.

— Этот средневековый эксплуататор был мелким мужичонком. Ростом ниже тебя —160. А ведь это могутный воин. Наводило на размышления. Свяжи-ка это с нашей акселерацией, так…

— Ты приземляешь прошлое. А турниры, розы, дамы?

— Это больше от легенды. Люди ищут хорошее в прошлом, а оно в будущем. Наше время лучше, сильней. И в переносном, и в прямом смысле. Я уверен — древнегреческие атлеты не годились бы сейчас в перворазрядники. Я, вот, читал, — античные коровы еле держались на ногах.

— Еще бы, Коля. Твоих коров «древние греки поили, наверно, вином золотистым».

— Фу, ты, черт! Можем и под Гомера, — рассмеялся Николай.

Раздался звонок. На пороге появился красивый Сергей.

— Чай да сахар.

Николай с болью увидел, как просияло лицо у Тамары. Он хмуро кивнул шоферу.

— Садись с нами, Сергун, — несколько засуетилась Тамара.

— Спасибо, сыт. Чего вы на кухне?

— Святое место. Вон Коля говорит, здесь все движения по НОТу, все под рукой.

— Доктор. Опять поездка по вызову? В воскресенье? Не умеете организовать лечебную работу, — жестко сказал Николай.

— Старику хуже? — почти грубо спросил он у Сергея.

— Лучше.

— Ну, так чего ты? — с желчью обратился к жене Николай.

Та наводила себе губы, засматривая в зеркальце сумки.

— В какой-то стране, — разворчался Николай, — говорят, врачу платят, когда пациент здоровый. А когда лечит — штрафуют…

— Тамара Константиновна. В родильный заедем? — заалев спросил Сергей.

— Как?.. — Тамара замерла. — Уже?!

— Девчонка, — еще больше покраснел Сергей.

— Тогда сначала на рынок. За цветами.

— Еще чего! — взъярился Николай. — На казенной машине с крестом на базар?! Одумайся. Или совсем голову потеряла, — бросил он.

— Зачем на базар, — тихо сказал Сергей. — Можно по дороге в магазин «Цветы». Тюльпаны завезли.

— Коля, поедешь без меня. Я с Александром Николаичем подойду. Минут на сорок запоздаем. Переживешь. Сергей, спускайся.

— Ста-арый муж, грррозный мужж, нэ боюсь я-а тэ-бя», — пародийно напевала Тамара, поправляя перед трюмо шляпку. Затем направилась к дверям.

— Шакурин! — скрипуче, казенно, словно бы: «Следующий!», крикнула она водителю в лестничный проем. — Заводите машину. Поищу стетоскоп.

Она повернулась к Николаю и положила руки ему на плечи. Он видел ее лицо, в глазах — счастье с недовер-чивой мольбой.

— Николай. Ревнуешь! Любишь!!

Он отстранил ее руки.

— Николай… Ударь! Бабы… бабы говорят… не бьет, не любит…

— Жду на берегу, — жарко сказал Николай. — Погоди… измажешь помадой…

— А эту… эту… переведешь в другой отдел.

— Наоборот, — озорно улыбнулся он. — Оставлю. И повышу в должности.

Но на лестничном марше уже стучали каблучки.

Николай переоделся в тренировочный костюм и спустился к гаражу; он был во дворе, за домом. Выкатил вишневую «Ладу». Вылез, из-под руки, по-хозяйски, осмотрел небо. Намуслил палец, высоко поднял руку: ветерок был слабоват, но годился. Он сторожко огляделся — никого не было. Суеверный, как все спортсмены, он подбросил гривенник. Присел на корточки, с опаской посмотрел. Порядок! Вода будет хорошей.

Он покатил, напевая: «Стаарый муж…»

Николай въехал в ворота автостоянки — асфальтового острова, отгороженного от буйной травы жиденькой сеткой.

«Зачем сварные ворота при хилой ограде. И траву бы выкосить… Корма», — отметил в уме Николай и улыбнулся.

Тамара права. Теперь у него второе… нет, не дыхание, второе зрение. Вот что значит сознание ответственности. Перед обществом.

«Что это я? По газетному? А почему нет? Если правильно?»

Николай поставил машину и зашагал к затону, где белели паруса яхт. Он вывел свою на воду и оценивающе осмотрелся. День был погожий, солнечный, но осень, хоть и теплая, ясная, умягчала яркость неба, и вода не резала глаза бликами до боли. Ветерок был подходящий, прогулочный. Панорама напомнила Николаю известную картину Левитана: справа у причала баржи, волжский простор с голубым небом, с облаками — вроде статика, но все там пронизано каким-то движением, движением всего входящего в поле зрения воздуха. Когда смотришь, хочется дышать полной грудью, жадно. Николай натужно вспоминал, как называется эта картина, и не мог вспомнить.

Маневрируя парусом, он вывел яхту на большую воду. При умелом управлении она могла бы развить порядочную скорость, ветерок позволял, и он начал делать все для этого.

«И какой же русский не любит быстрой езды!»

Со стороны Николай напоминал циркача, занимающегося вольтижировкой. Яхта набирала скорость; он менял наклон своего суховатого, мускулистого тела, ложился навзничь над водой, укрощая крен ретивого судна. По обдуву, по гулу воды за кормой, по вздувшемуся парусу, по силе его тяги, он физически ощущал бег яхты. Хотелось наддать еще, еще, выжать все…

«Резервы есть. Надо обратить внимание на недоиспользованные возможности… Господи, опять по газетному!.. Тамара… Да, они должны сейчас прийти. С Александром Николаичем…»

Николай выпрямился, ослабил тягу паруса и направил яхту вдоль берега. Кораблик скользил почти по инерции.

На дорожке из-за кустов показался Александр Николаевич. Он бежал вприпрыжку, в параллель с яхтой. Его догонял костлявый, чуть сутуловатый гражданин. В его протянутых руках острое зрение Николая различило два стаканчика с мороженым. Они остановились и гражданин протянул стаканчик Александру Николаевичу. Тот нерешительно принял, показал рукой в сторону яхты. Гражданин задрыгался, стал делать, смешные издали.

Загребательные движения руками в сторону Николая. Махал бумажкой. Все это было похоже на пантомиму — ветер относил голоса.

Что-то знакомое, узнаваемое и неузнанное, было в человеке.

Они побежали напрямик к яхте, которую Николай остановил впритык к берегу. Мезенин?! Неужели? Так мог бы выглядеть, похожий на него старший брат, пораженный тяжелой болезнью. Неужели же действительно это тот самоуверенный Григорий Александрович, не всегда отвечавший на его, Николая, «Здравствуйте»?

Мезенин нелепо дергался на месте, хлопал ртом, не справляясь с одышкой.

— Ник… лай Клаич. Кооля, — он остановился все еще тяжело дыша; потом, придав себе развязности: — Ко-люха!

Его глаза с тревогой забегали по лицу Николая — не перебачил ли?

— Вот тебе, заядлому яхтсмену, вот тебе, чертушко… Знай друга Гришку… Рубаху с плеч… Достал, расшибся… Получай!

— Что это? — спросил, больше у сына, Николай, не принимая протянутой бумажки.

— Пап, это подписка на «Яхты и парусный спорт». Тебе. Дядя Гриша.

— Откуда ты знаешь, что этот… это дядя Гриша? — взревел Николай.

Мальчик испуганно таращил глаза, поглядывая то на одного, то на другого.

— Он так велел. Называть.

— Чтоб этого не было!

Александр Николаевич ничего не понимал. Он опустил глаза, увидел в своей руке мороженое и отлепил с него бумажку.

— Брось!!! — почти с ужасом прокричал Николай.

Стаканчик упал на траву.

— Поди, брось в урну. Вон гам.

Николай овладевал собой, но по-прежнему гадливо отводил свой взгляд от Мезенина.

— Тов… Гражданин Мезенин, спасибо. Меня подпиской премировала редакция.

— За что?..

Мезенин хотел сказать: «За что вы так со мной?», но от внезапно охватившего бессилия не докончил фразы.

— За новый вариант крепления паруса. Сашка, садись.

Николай не оглядывался на берег. Яхта в килевой качке шла к широкой воде.

— Пап, можешь смотреть. Его уже нет.

Николай оглянулся. Да, того уже не было. Хмурый, он задумался, уставившись неотрывно на какое-то расплывчатое красное пятно. Пятно сфокусировалось в пионерский галстук.

— Ты что это при параде?

— Пап, забыл? Сегодня воскресенье, раз. И два — юбилей Сергей Степаныча.

— Какого Сергея Степановича?

— Ты совсем. Учителя географии. Я вручал цветы.

— Как прошел банкет? — на серьезе спросил Николай; он сейчас совсем растормозился.

— А, фигня. Ситро, пирожные. Да я сбежал. К тебе.

— А мамка?

— В библиотечный павильон пошла. Сдать «Солдатами не рождаются». Ей дали до сегодня.

— И когда она думает воссоединиться с семьей?

— Через полчасика. Мы увидим. На берегу.

— Дадим?

— Дадим!

Николай пустил ветер в парус, наклоном тела сбалансировал крен.

— Ух, здорово! Свежий ветер! — вскричал в упоении Александр Николаевич.

«Картина-то, Левитана-то: «Свежий ветер»!» — мелькнуло у Николая.

— Пап, дай я! Парусом.

— Молод еще.

— Пап! А вон мама. Машет.

— Подождет. Накажем за нарушение семейной дисциплины.

— Пап. Она больше не будет.

— Да, шучу я. Счас подъедем.

— Пап, за нами милицейская моторка.

Николай замедлил ход.

— Я-312, остановитесь, — крикнули в мегафон.

Моторка и яхта колыхались на зыби рядом.

— Я-312, приняли пассажира в неположенном месте.

— Штраф? — спросил Николай, улыбаясь молодому, но усатому милиционеру Мише.

— В следующий раз. И уж будьте у Верочки — обязательно.

И желая показать, что официальная часть на этом закончилась, Миша крикнул:

— Александр Николаичу! Как жизнь, пионер?

— Жизнь? Нормальная!

 

Трость Фразибула

 

1

Ноги скользили и точно смазанные, срывались на сочной траве косогора. Падая и снова вставая, цепляясь пальцами за землю, Сашин неистово поднимался к белой балюстраде Пашковского дома. Там, у пулемета, спокойно улыбаясь, стоял Шкуро.

Что ж он, сукин сын, не стреляет?!

Спасти, во что бы то ни стало спасти зеленый холм…

— Стреляй! Ты что, не видишь?! — исступленно закричал Сашин.

Шкуро не двинулся и по-прежнему улыбался.

— Стреляй!!!

— Шкуро улыбался.

— П-предатель… — просипел Сашин, дотягиваясь до пулемета.

Первой мыслью его было перерезать мерзавца очередью, но снизу шеренгой наползали машины. Они дробно стучали, чуть отступали, урча, и снова с грохотом надвигались на уклон газона. Тяжелые катки наминали пластичную черную массу на зеленый ковер, оставляя позади себя маслянистую гладь асфальта.

Сашин наклонил дуло книзу и с болевой судорогой нажал на гашетку. Пулемет молчал. С упорством отчаяния Сашин жал и жал на спуск.

— Ни-че-го!

Зеленая полоса уменьшалась. Было уже видно, как под катками корчится, перемешиваясь, асфальт, хороня под собой зеленый бобрик газона.

С воем ярости Сашин бросился на траву с гранатой и подполз к ближайшей машине.

Недвижный Шкуро, улыбаясь, смотрел, как умирает Сашин.

Сашин замахнулся гранатой, но кто-то схватил его за руку. Это был Шкуро.

— Это не граната. Это порошковый тормоз, — с застывшей улыбкой сказал Шкуро, железной рукой придерживая Сашина.

— У-у, гад… — прохрипел Сашин.

Горячий вонючий асфальт лез ему в лицо, казавшийся исполинским каток навис над ним. Сашин сделал бесполезное движение назад и предсмертно застонал…

Сашин стонал, сидя на диван-кровати. Выходя из страшного сновидения, он радовался тому, что все это не было явью.

А может быть, было сном и то, что произошло с ним в его ЦКБ?..

 

2

К 18–01 эвакуация служащих из учреждений завершилась и серый дом с бетонированным крыльцом стал пуст, как заколоченная дача.

Вооруженная щеткой и принципом материальной заинтересованности во владение гулким домом вступила тетя Паша. Изобразив упомянутой щеткой синусоиду на паркете коридора ВНИИ по совместительству, тетя Паша повернулась на 180 градусов и, сделав полный шаг, очутилась на месте штатной работы. Переведя наличную пыль своего ЦКБ во взвешенное состояние, тетя Паша теперь споро перемещалась к 7-му управлению, где она имела полную ставку за счет оформленной тети Даши.

Наконец, гремя недоиспользованными ведрами, она спустилась к проходной.

В восемь вечера на пороге вахтерки у ворот выросла мощная фигура товарищ Данковой, конструктора первой категории ЦКБ ГУТСНП, члена месткома ЦКБ по жилищным и бытовым вопросам.

За ней, как пехотинец за танком, трусил главный инженер того же ЦКБ товарищ Глушаков, дипломант все-районного конкурса художественной самодеятельности 1960-го года по разделу «Забытые пляски».

Вахтер с зелеными нашивками принял от засидевшейся пары ключи и пропуска.

— Пропуска получите через своих начальничков завтра.

— Да ты что, теть Паш?! — дрогнул главный инженер.

— А то, что аморалка. Скажу вот Володе.

Мокрыми пальцами главный инженер нащупал в кармане хрустящую десятку.

Закрыв дело Глушакова за недостатком улик, вахтер Прасковья Дудкина вышла на вольный воздух. По-швыркав метлой по тротуару за оформленного зятя, она вернулась в вахтерку и вышла оттуда в очках с каким-то печатным творением и венским стулом.

Прасковья Ивановна любила коротать вечер на тротуаре под липами, где не помаргивал, притухая, а стойко горел субтильный уличный светильник, желтым мотыльком сидевший на мощном бетонном стволе.

Она села лицом к вахтерке за рвом канавы с двумя валами окаменевшей глины. Сзади ее охранял дорожный щит с красным фонариком, а со стороны улицы — деформированный автобус, разбившийся некогда об упомянутый светильник. В любимом уголке царил комфортный психологический настрой ВЕЧНОГО ПОКОЯ. Его создавал здесь череп с комплектом берцовых костей, изображенный на дверях трансформаторной будки — левого фланга круговой обороны. А красная молния на тех же дверях уместно призывала тетю Пашу к полезной бдительности.

Дудкина раскрыла серую печатную тетрадь. Как пушкинский Гринев-отец календарь, она постоянно читала многосерийную драму с большим количеством действующих лиц. Лица действовали загадочно и изъяснялись на странном языке:

«Мен. отд. св. коми. 22 м в ком. кв. на отд. кв. в т, р-не».

Не успевало одно действующее лицо закончить свою нестандартную фразу, как в диалог вступало новое лицо:

«Мен. 2 к. общ. кв. на 2 отд. кв. с уд. в люб. р-не».

Третье юридическое лицо..:

Но тут у Прасковьи упали сердце и «Бюллетень по обмену жилплощади»: раздался стук внутренней двери в вахтерке!..

Через нее кто-то протопал и какой-то мужчина выскочил в переулок. Словно бы плохо понимая — что к чему, он на мгновение остановился и бросился бежать в сторону Дудкиной. Встретив перед собой неожиданное препятствие в виде канавы, он ее как-то неестественно, поджав ноги к туловищу, перепрыгнул, и, поймав соскочившие очки с удивлением уставился на тетю Пашу. Затем он повернулся и, перелетев через канаву таким же чудным манером обратно, затопал к вахтерке и скрылся за ней.

А что тетя Паша?

Дудкина являла собой картину внезапно наступившей клинической смерти. Прошло не менее двух минут, прежде чем она реанимировалась. Руководимая только инстинктом сохранения вновь обретенной жизни, она доплелась до вахтерки и рефлекторно закрыла дверь на задвижку.

Мало-помалу в ней начала пробуждаться и деятельность мысли. Осознание ответственности за происшедшее остановило ее руку, потянувшуюся было к телефону.

— Пройтить в дом? — почти решила она.

Погремев ключами у парадного входа, она вошла в здание. Она поднималась по этажам в страхе, зажигая повсюду на полную мощность освещение. Корпус с улицы полыхал светом окон, как фабрика.

В половине дома, занимаемой ЦКБ, под одной из дверей валялся черный пакет, вроде бы с фотобумагой. Дудкина не обратила бы на него внимания, но у соседней двери такой же пакет…

Этажом ниже — еще пакет!!

Все подложены под двери нарочито, с вызывающей заметностью.

С молитвой Дудкина вскрыла один из них. В нем оказался какой-то машинописный текст.

Как необезвреженные мины внесла в вахтерку пакеты Прасковья.

…Некто, спрятавшийся за третьим от вахтерки деревом, пронаблюдал, как окно будки закрыла занавеска; на ней, как на экране, спроецировался силуэт вахтерши, окаменевшей за столом в очках и что-то, по-видимому, неотрывно читавшей. Проекция не менялась долго и некто, выйдя из укрытия, мелькнув в полосе света от окна, снова растворился во мраке.

Много после в вахтерке погас свет и с легким скрипом приоткрылась дверь. Из нее опасливо выглянула тетя Паша. Приобвыкнув к зловещей тишине, она вышла совсем и стала раздумчиво прогуливаться около опорной будки, сохраняя, впрочем, некоторую дистанцию безопасности.

— Володя-то теперя как? И кто ж бы это? Не углядела, убогая, — сказала она в окружавшую ее тьму.

Не замыкаясь в прилегающем пространстве, она подняла руки к предполагаемому небу и в исступлении спросила у него:

— Ну, как яво назвать?

По-видимому, ставился вопрос о подыскании хотя бы условного имени для подложившего черные пакеты зло-умышленника.

Небо безответно молчало.

— Изхамовхам, — нарекла нарушителя сама Дудкина.

По звучанию это напоминало имя какого-то библейского пророка. Но нет. Это был спрессованный словесный блок, обозначавший целую фразу. Смысл ее — емкая характеристика гражданина, не полностью еще освободившегося от пережитков прошлого.

— Из хамов хам, — называла таких тетя Паша.

Она подошла к скучному бетонному крыльцу и стала с напряжением разглядывать черные доски с алюминиевым блеском букв, обрамлявшие двери серого дома густо, как в колумбарии.

— Погодит-ка. Тут новый хлавк. Може, если как что, туда и спланирую.

Тьма поедала серебряные буквы. Ночь сгустилась. То ли это ей было положено по времени, то ли где-то дежурный монтер перевел уличные светильники на ночной режим.

Не было уже видно НИ ЗГИ.

(Что это такое — знают хорошо писатели-традиционалисты, нетрезвые ночные сторожа и авторы радиопередачи «Почему мы так говорим».)

Тетя Паша плотно замкнулась в темной вахтерке, нащупала под лежаком спецваленок и вложила в его теплую глыбь флегматично загудевшую телефонную трубку; так она отъединилась от средств связи с внешним миром.

Заскрипели старые пружины клеенчатого дивана…

Но спала ли в эту ночь Прасковья Дудкина?

…От дерева № 7 неслышно отделился некто. Его тень пересекла переулок. Шаги одинокого прохожего стали затихать вдали.

Все поглотили ночь и тишина…

 

3

Хорошо писали классики. Вежливо.

«Я возьму вас, читатель, за руку и проведу в тенистый сад…»

Заметьте, читателя не выводят из сада под руки, а вежливо туда препровождают.

Вот и вас, дорогой читатель, я сейчас возьму за руку и проведу в кабинет директора и главного конструктора Центрального конструкторского бюро Главного управления тяжелого, среднего и нижесреднего специального приборостроения Владимира Васильевича Шкуро.

Сегодня среда и в десять ноль-ноль там начнется заседание технического совета, где он же и председатель.

Впрочем, до ноль-ноля через дверь, одетую в стеганую клеенку, мы туда не попадем, хозяин учреждения еще совершает блиц-обход по этажам.

Но начальники подразделений уже толпятся в приемной-секретариате и выглядят медиками, собравшимися на коллоквиум. Не все до конца понимают зачем, но белые халаты ввел с этого года Владимир Васильевич. Если б он завел еще и белые цилиндры, начальники выглядели бы сейчас погребальными факельщиками. Были бы ангелами, декретируй Владимир Васильевич ношение белых крупногабаритных крыльев.

Нельзя в дверь, так мы, читатель, превратимся с вами в этаких маленьких мушек и влетим в окно. Оно наверняка открыто: Владимир Васильевич большой любитель свежего воздуха и поощритель оздоровительных мероприятий. Он встает затемно, «бегает от инфаркта» по австралийской системе и с подчиненным активом, изображающим части, верные правительству, купается в бассейне до службы.

Вот мы, читатель, и в кабинете и, как положено мушкам, крохотными спутниками летаем вокруг могучей матери-люстры. Медно-черная, похожая на запасное колесо от Геракловой колесницы, она висит на мостовых цепях. На этом колесе о шести спицах сидят шесть маленьких матовых шаров, из которых пять тлеют по вечерам недокальным светом.

«Прилюстримся» и осмотрим кабинет.

Значительную часть площади в плане занимает зеленое поле стола Владимира Васильевича, по концам коего одиноко, как пустые ворота перед началом футбольного матча, расположились телефон и календарь. К главному полю примыкает как бы малое тренировочное в образе столика о четырех стульях. Вся композиция выглядит приземистым «Т».

Персидско-управленческую атмосферу в кабинете создает обширный заношенный ковер. Его придавили круглый стол и два кресла.

При своей основательности стол имеет несколько неожиданную особенность: если приналечь локтем на столешницу, то она заметно накренится в вашу сторону. Сидящие за этим столом начальники балуются потихоньку, испытывая силу своих локтей, и обмениваются закодированными в толчках сигналами.

Кресла-валуны имеют крупкостеганую поверхность. Опытные посетители отдают себя во власть кресел не размышляя: с помощью своих неравномерно сильных пружин кресло само распорядится телом седока и, перекосив его, закинет в свою глубь, где и задаст фигуре кривое и строго однозначное положение.

По стене — диван, под стать креслам. Он кажется вместительным, как трамвай. Но первое впечатление обманчиво: пышных темно-зеленых выпуклостей здесь такое обилие, что они почти ничего не оставляют для сидения.

В застекленном шкафу, размером с некрупного мамонта, краснокирпичными и синими рядами стоят тома Большой советской энциклопедии прошлого и последнего изданий.

На «классной» доске просматриваются написанные мелом и плохо стертые омега в квадрате и «отдать рубль Сане».

Слева от доски висит фотография пожилого мужчины — не очень красивого, бородка фунтиком.

«Ну чего еще вам? Мне и без вас скучно», — как бы говорит он каждому, кто на него смотрит.

Кстати, Владимир Васильевич уже сидит на своем месте и подписывает бумаги в раскрытой папке, пока белые начальники размещаются в кабинете, как музыканты в оркестровой яме.

— Я обошел все этажи. В трех-четырех комнатах люди, в остальных вакуум. — Владимир Васильевич оторвался от папки. — Мы ежеквартально выполняем план. Каким образом?

Психолог Линчевский сразу схватил дуплет: Владимир Васильевич, казалось, выражал служебное неудовольствие, а на самом деле угощал шуткой тех, кто ее уловит.

— Экономический парадокс, — отозвался он.

— Коридоры распирает от табачного дыма, в них толкутся бездельники…

— Надо, Владимир Васильевич, действовать, как Николай Николаевич, — заметил Линчевский, смекнув, что сейчас более всего подходит беседа на равных.

— Какой еще Николай Николаевич?

В Главке Николаев Николаевичей не было и Влади-миру Васильевичу показалось несколько обидным, что какой-то вневедомственный Николай Николаевич мог вести себя лучше в предлагаемых обстоятельствах.

— Николай Николаевич? Великий князь. В первую мировую главнокомандующий разъезжал на извозчике по Варшавским кафе и палкой выгонял оттуда офицерье. — Линчевский потряс указкой, взятой от доски. — Вот! И я так буду!

— Я у Витте этого не читал, — холодно сказал попавшийся на «покупку» Владимир Васильевич.

— Витте меня не отразил, — менее уверенно пошутил Линчевский.

— У нас — триста. Триста условно работающих. — Владимир Васильевич не глядя достал логарифмическую линейку из стола-стадиона. — Пусть курящих половина. Каждый тратит в день по часу…

— Кладите по два, — бросил смуглый, балканского вида, Нетотов.

— По два — это совершенно бессовестные курильщики, вроде вас с Азизовым. Берем среднего американца. Итак, час множу на сто пятьдесят курящих единиц… делю на восемь…

— Отвечаю без линейки: в сигаретном дыму ежедневно сгорает двадцать конструкторов. Аутодафе какое-то! — притворно изумился Линчевский.

— 19,7. А производительность курящего получается на 13 % меньше.

— Все верно. Но дело-то в том, что никто не заметил большей производительности у некурящих, — с запальчивостью выскочил Нетотов.

— Владимир Васильевич! Но ведь мы не только тянем план, а перевыполняем на одну, две десятых процента, — с веселой иронией подал голос Фаленков, также пытаясь обеспечить себе место среди умных началь-ников.

Нет, не бывать Фаленкову в умных.

Да, действительно, есть эти 100,2 %. Каждый квартал. Они впечатляют. За сими цифрами видится скромность, напряженность плана, борьба на пределе сил. Сия неброская цифирь создает атмосферу достоверности, так как выглядит «липой» на которую не пошел бы ни один директор, не будь она самой правдой.

— Зовите Прасковью Ивановну.

— Сейчас, Владимир Васильевич, — и Ярославна Ми-хайловна, секретарь техсовета, величественно пронесла в дверь башню из черных локонов.

— Ас курцами, Владимир Васильевич, надо что-то делать, надо что-то предпринять, как говорится в современном романсе. Ну, скажем, палить из пятнадцатидюймового морского орудия вдоль коридора. Как откроется первая дверь.

Это Линчевский пытается отвлечь сурового Владимира Васильевича от папки. Соль здесь в калибре орудия — такого не бывает.

— Орудий такого калибра, морских, не бывает, — с удовольствием замечает Владимир Васильевич, распрямляясь на стуле и снимая очки. — Алексей Дмитриевич (движение в сторону фотографии на стенке) в свое время не уставал нам повторять…

Не будем повторять то, что повторял не уставая Алексей Дмитриевич. О нем Владимир Васильевич долго теперь будет рассказывать своим выносливым подчиненным. Кое-что из этого можно прочесть в мемуарной книжке нашего знаменитого математика, баллистика и кораблестроителя, у которого якобы имел счастье когда-то работать молодой специалист Вовка Шкуро. Факт этот академик не может ни подтвердить, ни опровергнуть — он давно уже легендарный покойник.

— …сколько такта, внимательности к нам, желторотым. Именно он сделал из нас инженеров.

В этом повествовании все «якобы». И якобы впечатлавшиеся слушатели умело выдержали здесь паузу.

— Александр Вячеславович, — обратился Шкуро к главному инженеру ЦКБ Глушакову. — Что у нас сегодня? Огласите повестку для технического совета.

Главинж, красивый и пегий — воостановитель из магазина «Лейпциг» плохо маскирует седую шевелюру геронта — встал лицом к шефу. От его дворянской стати и хрупного носа с горбинкой отдает не то 18-м веком, не то оперой. «Сане» бы в мимический ансамбль Большого, а он занимается техникой. Техникой служебной переписки. Старец (ему восьмой десяток) блистает бодростью и, в назидание бездельникам ЦКБ, по коридорам не иначе, как бегает, и обязательно с бумагами в руках. Ей-богу, он не злой. Вот только следует сомнительным заповедям: «не прелюбодействуй явно», «не замечай бревна в глазу начальника своего». Предпочтение же он отдает главной заповеди, заповеди ПОСЛУШАНИЯ. Умен ли он? Может быть. Но он так тщательно это скрывает… А быть может… не умен? Тогда не про него ли сказал Гейне: «Дурак, осознавший, что он дурак, уже наполовину гений». Если в учреждении порядок, то по-лугений должен получать зарплату меньше гения. В ЦКБ Саня имеет второй оклад и вторую премию после Владимира Васильевича.

Но не будем, дорогой читатель, уделять непропорциональное внимание этому скромному и бесполезному члену трудового коллектива.

Вернемся к событиям.

Итак, Александр Вячеславович, словно бы «кушать подано», зачитывает меню для техсовега.

— Вопрос первый: «О помощи хозяйственному отделу». Надо помочь Прасковье Ивановне (это завхоз; ее-то сейчас и ищут по ЦКБ). Если не разгрузим завтра вагон с метлами, наши молодые специалисты останутся безоружными…

Лицо у главинжа, как на телевизоре. Когда показывают итальянского премьера перед отставкой кабинета.

— Кого? Кого наметили конкретно? — спрашивает гений.

— Смирнова и Бермана.

— Кто такие?

— Молодые специалисты. Помните, вы им вручали грамоты за вымпел. За образцовое содержание территории, — подсказывает активный Лиичевский.

— Не понимаю! — взрывается Нетотов. — Ребята у меня брошены на план, горит разработка…

— Ставим на голосование, — холодно прерывает Владимир Васильевич.

Здесь важно пронаблюдать, как поднимаются руки. Председатель почти не замечает верноподданнические выбросы. Взглядом из-под очков он поднимает руку Ке-тотова. Крамола подавлена в зародыше. Главное, чтоб не нарушался принцип согласия.

Шкуро удовлетворенно требует от мажордома подачи следующего блюда.

— Вопрос: «О ремонте помещений ЦКБ». Смешно думать, чтоб наша уважаемая Прасковья Ивановна своими силами переместила служебную мебель с третьего этажа на пятый. Без лифта.

— Кого выделяете?

— Бермана и Смирнова.

— Опять? — адресуясь к Сане Владимир Васильевич расположенно глядит на Нетотова.

— А что делать. Больше нет. В этом году дали двух.

Вот и попробуй уложиться в график ремонта! — сокрушается полугений.

— Голосуем.

Владимир Васильевич загадочно смотрит на Нетото-ва и Нетотов не разрушает единогласия.

— Вопрос третий: «Укрепление производственной базы ЦКБ». Такелажников нет — направлены к подшефным. А тут два станка… затащить на второй этаж… Через окно.

— Кто будет укреплять производственную базу?

— Предлагаю Смирнова и Бермана! — от отчаяния созорничал Нетотов.

— Проголосуем, — вглядываясь в Нетотова, спокойно предложил председатель-демократ.

Свободным голосованием были утверждены Смирнов и Берман.

Затем быстро, в хоре одобрения (особенно медоточив был галантный Саня), языком типа «Нарочно не придумаешь» защитила свой примитивный проект Данкова. Заалев пятнами, она приняла свои листы от помогавшего «откнопиться» Линчевского и скрылась за дверью.

Теперь стена супротив Владимира Васильевича побелела от ватманов с изображением загадочных для Главного, лесотехника по образованию, ломаных линий с иероглифической вязью символов. Это были схемы нового электронного прибора, разработанного толковым Васькиным из отдела Нетотова. Посыпалась тарабарщина: «правый триггер», «линия задержки», «тиратрон»… От града непонятных слов Владимир Васильевич был защищен словно бы зонтиком: он, строгий, подписывал бумаги в пайке.

— Это немедленно направьте в Главк, — протянул он бумагу секретарше Наденьке, которую незаметно вызвал кнопкой.

— Извините, продолжайте, — бросил он примолкшему докладчику.

— …и, таким образом, мы получаем возможность контролировать теперь параметры с точностью на порядок выше, — закончил Васькин.

Председатель как бы отсутствовал. Он работал с бумагами.

Стало тихо.

Все это не предвещало ничего хорошего для Нетотова с Васькиным.

Молчание затягивалось.

— Ну, как там, в Пятигорске? — спросил шепотом Линчевский у прокопченного солнцем Фаленкова.

— Порядок. Кормили неплохо. Моря нет, — шепотом же ответил тот.

— Куда девали?

— А его там не было, — растолковал Фаленков.

— Как там с Лермонтовым?

— А его давно убили, — сразу внес ясность Фаленков.

— Да что ты говоришь?!

— Лично был в собственном домике Лермонтова.

— Значит, не послал своего представителя, был лично. Да кто ж это собственника?

— Некий Мартынов. Подонок вызвал на дуэль. Классика!

— Я был в Пятигорске. — Все вздрогнули — это был голос Владимира Васильевича. — Лермонтова нельзя было не вызвать — он вел себя с Мартыновым возмутительно.

— Я совершенно согласен с вами, Владимир Васильевич! — встал в рост Фаленков.

Но директор снова погрузился в бумаги. Теперь уже стояла тишина мертвая. Ее нарушил только шепот Не-тотова:

— Кто за то, что Лермонтова убили правильно? Прошу голосовать, — спародировал он председателя.

Это был юмор висельника и никто не улыбнулся. Сделалось даже страшновато: Владимир Васильевич отложил папку и с неопределенным выражением смотрел в упор на Нетотова.

— Александр Вячеславович, — обратился председатель к главинжу, — огласите отзыв о проекте Всеволода Васильевича (это Нетотов) и Рюрика Федоровича (это Васькин).

Неотрывно глядя на Главного, Саня стал хвататься то за одну, то за другую бумагу; на этот раз у него в папке их было три.

— Я имею в виду внешнюю экспертизу во Всесоюзном кожевенном институте.

— Интересно! Это же электронный прибор для метеорологов. Я прошу зачитать отзыв НИИ электронной промышленности, — бледнея носом и багровея лицом, бросил Нетотов.

— Электроника сейчас везде, Всеволод Васильевич. Мы не жрецы. Понимаю. Вам хотелось бы поласкать свей слух комплиментарными отзывами НИИ? Я не придаю им значения…

— Отзывам специалистов? — зло спросил Нетотов.

— Я не придаю им значения, — упрямо продолжал председатель. — Взыскательному конструктору полезна только негативная критика. Покойный Алексей Дмитриевич любил цитировать нам: «Не в сладком ропоте толпы, а в диких криках озлобле…»

— Мы знакомы с отзывами, — перебил настырного покойника Линчевский. — Я хотел сказать… хотел заметить… Что план ЦКБ — наша общая забота. А что в отзыве сапож… извините, кожевников? Призывая нас попусту к осторожности в принципиальных решениях и отсылая к специалистам, они предлагают оклеить ручки прибора кожей. Правильно предлагают. Я думаю, что после защиты на нашем техсовете Рюрик Федорович учтет это и в рабочем порядке…

— Кожа на ручках не мелочь, — не дал кончить Шкуро. — Попробуйте-ка на морозе подержать голыми руками с часик голую сталь…

— Не надо голыми! С часик! — крикнул Нетотов.

— Владимир Васильевич, — вступился Азизов. — Прибор вынимается из футляра, который с ручками, и устанавливается на воздухе стационарно. На станции Кушка.

— Это не мелочь, — положил конец нездоровой дискуссии Главный. — Алексей Дмитриевич говаривал нам, молодым…

Почивший говорил всегда то, что было нужно Владимиру Васильевичу. На этот раз он сказал ныне здравствующим:

— «…Если конструкция должна удовлетворять с га условиям, а выполнено 99, то как бы эффектно не выглядело решение, конструкция не…»

Далее усопший приводил многочисленные примеры корабельных аварий, причиной коих…

— Не понимаю, — шепнул Азизову Линчевский. — Мы что, уже выполнили план квартала?

Азизов пожал плечами.

— Просигналь по цепочке Добрыне. Какой на сегодня показатель.

Покачка стола разбудила начальника планового отдела Добрыню Никитича Богатырева. (Добрыней назвали его веселые родители. Согласитесь, читатель, что вы на их месте не устояли бы от такого соблазна). Щуплый «витязь» принял тихий сигнал и потер лысинку: «Говорить ли?» И надев очки, только по привычке справился с лежащей на коленях сводкой.

«100,2 %», «100,2 %», «100,2 %» — прошелестело по ряду.

— Все ясно. План сверстан. Бедняга Нетотов! — неслышно воскликнул Линчевский.

Тем временем незримый, но активный, Алексей Дмитриевич уже анализировал причины кораблекрушений в Бермудском треугольнике. Просто, словно он обрывал листы капусты с кочна, гениальный старик снимал тайну за тайной с загадочного региона. Мистический туман рассеивался на глазах членов техсовета — гибель судов предопределялась и уже, так сказать, была запрограммирована за чертежными столами невнимательных к «мелочам» проектантов.

Васькин сидел в каменной неподвижности, закусив нижнюю губу. Когда речь зашла о Бермудах, он с ненавистью глянул на серое лицо, висевшее на стенке. «Ну, вас. Я-то здесь причем? Скучно мне», — словно бы ответил Васькину престижный старик с фотографии.

— Нельзя ли нам вернуться к обсуждению проекта Рюрика Федоровича, — засверкал глазами Нетотов. — Это план нашего отдела…

Вдруг… Все разом оглянулись на дверь — словно выбитая тараном, она с ударом врезалась в стенку. На пороге выросла Прасковья Ивановна Дудкина. К грязному халату она прижимала черные пакеты, в каких держат фотобумагу. Подойдя к столу Владимира Васильевича с грозной бесцеремонностью, она хлестанула сперва одним пакетом, затем другим о зеленое сукно, словно бы раскрывалась козырями.

— Вот тебе, Володя, за все твое доброе платят люди.

Она всхлипнула с кряком и, разом прикончив расстройство, встала — руки по швам.

Члены техсовета тревожно — «Не дурные ли вести из Главка?» — наблюдали за Владимиром Васильевичем. Он вскрыл пакет и, утонул в жадной внимательности. Изумлялось, выражало растерянность, сменялось злобой его лицо…

— Заседание технического совета закрываю, — молвил он, не отрывая глаз от машинописного текста.

— А как же с проектом? — спросил Нетотов.

Ответа не последовало.

 

4

Покидавшие кабинет начальники многозначительно показывали друг другу глазами в немоте на поглощенного чтением директора.

— Кто? — спросил Прасковью Шкуро, оторвавшись от текста, и… увидел сидящего в углу Нетотова.

— Вам что? — грубо спросил Шкуро.

— Владимир Васильевич. Я задержался. Я так не могу работать. Этот фарс с кожевниками…

— Я сейчас в Главк. По личным вопросам я принимаю…

— Сегодня, — договорил Нетотов. — Но план одного из ведущих отделов ЦКБ не мой личный вопрос. Вы несете не меньшую, а большую ответственность! — с решительностью человека, которому нечего больше терять, произнес Нетотов.

Шкуро вложил машинописные листки в черный пакет и убрал его в ящик.

— Садитесь, — Смягчился он из осторожности. — Нет ближе. Вот сюда, — указал он место вплотную к правому торцу своего огромного стола.

— Я вас слушаю.

Главный взял чистый листок и с автоматизмом рассеянности начал что-то на нем рисовать.

Всеволод Васильевич стал докладывать о чинимых отделу помехах.

Шкуро скучал, продолжая работать карандашом.

— Смирнова с Берманом я вообще не вижу на рабочих местах. Я прошу вашего вмешательства и совета, — закончил Нетотов.

— Всеволод Васильевич, Что можно посоветовать вот этому зайцу?

Директор, не выпуская из руки, показал Нетотову свой рисунок. На зайца в углу забора смотрели стволы ружей.

— Сам попал в такое положение, сам выкручивайся! — отрубил Шкуро.

— Разрешите, — протянул руку к рисунку Нетотов.

— Не разрешу, — ответил Шкуро и спрятал рисунок в дальний от Нетоиова ящик.

— Как вы думаете, — заходил он по кабинету, — придется ли по нраву руководителю учреждения начальник, который не может справиться с обстановкой в отделе и перекладывает свою работу на директорские плечи?

Нетотов слышно сопел от ненависти.

Шкуро остановился.

Оба молчали.

— Так вот. — Нетотов встал. — Я не подам вам заявление об увольнении.

Он вынул из кармана бумажку, снова ее спрятал и вышел, громко прикрыв дверь.

Шкуро брезгливо посмотрел ему вслед и сел в свое кресло.

— Выкладывай. Не упускай ничего, — приказал он Дудкиной.

Та рассказала все о событиях вчерашнего вечера.

— Он? — показал на дверь Владимир Васильевич.

— Непохожий вроде. Тот в очках, худощавенький, лет на сорок.

— «В очках, худощавенький, лет на сорок». Немного же мы знаем о своем…

Он хотел сказать «заклятом враге», но поостерегся. Полностью он не доверял даже Прасковье, замаскированной родственнице. Все знали об этом в 11-ом КБ и он, Шкуро, знал, что все знают, ко все и он добросовестно играли в игру: «Знать не знаем, слыхом не слыхали».

Владимир Васильевич выложил на стол черный пакет, плотно уселся в своем кресле и начал обдумывать свое положение.

«У-у-у! Щелкоперы проклятые!» — гневно покосился он на пакет.

Что это? Откуда это он?..

Вспомнился школьный спектакль. Он был потный ог подушки на животе, подложенной под зеленый сюртук, от жирного грима. Мешала картофелина пластилинового носа, наклеенные седые брови. Было тесно, неудобно… Как сейчас.

Да, и тогда уже учительница литературы углядела в нем Сквозник-Дмухановского.

Это фатально?

Гоголь… Запретить бы, а?… Ну, замолчать. Уж во всяком случае не печатать.

Все отклеивался тогда седой бобрик парика… Шкуро провел ладонью по темени; никакого бобрика — лыс. Но бодр! И надо бороться.

За что?

За автомобиль? За деревянный особняк на садовом участке, неброский снаружи и комфортный внутри? За четырехкомнатную квартиру в доме на набережной? За тряпки?

Кто их отнимет? За это не надо бороться.

Вот только выдать дочку… Но сделано уже все для ее судьбы. Она на четвертом курсе факультета романских языков, брезжит СЭВ, был разговор с Николаем Ивановичем…

Важно сохранить уровень состоятельности? Сколько нужно? Его персональная, плюс докторская жены… Хватит и на санатории, на курорты, на помощь детям. Есть сбережения; и не малые.

Нет, это сейчас его не заботило.

И одолевала страшная мысль — чем он будет без этого кресла?! Именно — чем? «Кем» — не будет. Домино на сквере? Внимательное чтение вечерней газеты? Ее объявления с приглашениями на вакансии киоскеров, сантехников, судомоек «с сохранением пенсии» ему видятся в кошмарных снах. Писание никому не нужных воспоминаний-реабилитаций при скорбных проходах жены мимо письменного стола? Заботливо, тихо поставленный ему стакан чая…

Решена ли у нас полностью проблема ПРЕСТИЖНОЙ старости?

И «решабельна» ли она вообще?

Если бы.

И еще — внутреннее одиночество.

А не одинок ли он уже сейчас?

Ведь хочется, черт побери, и не купленного, не конъюнктурного общения!

Контакты «по-простому, по-рабочему» у него не получаются. Разговор «за жизнь» с умным человеком не склеивается. Сам видит, чувствует — одолевает бдительность, сейчас же пробивается где-то служебная спесь, покровительственный тон. Появляется начальег-венная нота. И все время боязнь недозволенной фамильярности со стороны подчиненного собеседника. Примеры из своей большой и небезынтересной жизни все больше вытесняются иллюстрациями из мемуаров Алексея Дмитриевича (аллах его взял!).

Преданные Саня, Прасковья… Неужели остались только онй?!

— Бр-р…

Шкуро снова неприязненно посмотрел на черный пакет.

М-да… Нечего сказать, разделали директора.

Стало явным тайное тайных.

Не все, конечно. Но достаточно и этого пакета.

Весь ли «тираж» здесь?

— Пакеты все здесь? Уверена?

— Кажись все, Володя, — засуетилась Дудкина.

— Кажись… В ЦКБ любят занимательное чтение. Дают почитать и другим. И какой я тебе «Володя»?! Чтоб не было! На людях, — смягчился Шкуро.

Кресло… Его надо отстаивать.

Опять, в который раз, состязание брони и снаряда.

Какова эта броня теперь?

Давайте играть в «свои козыри».

Райком?

Здесь всегда знак вопроса.

И козыри здесь мелкие: суетливая помощь в праздничном оформлении, угодливость при выполнении поручений, мероприятий…

С другой стороны, сложная история отношений: вызовы, комиссии… Знают — натянутые отношения у него со своим секретарем парторганизации, все труднее ему оставаться в бюро ЦКБ.

Главк?

Что нужно Главку?

План.

У Владимира Васильевича много лет 100,2 %.

И чтоб подчиненная организация не затрудняла Главку жизнь, не заботила.

Шкуро не досаждал. Управлялся сам.

Больше того — Шкуро СНИМАЛ ЗАБОТЫ. У Шахова, когда он завел тогда осторожный разговор насчет трудоустройства какой-то Данковой, слегка дрожала сигарета. И вот она, полногрудая Брунгильда, уже у Владимира Васильевича. Кадр ЦКБ Растущий конструктор. Член месткома.

Заказчики, на которых работает ЦКБ?

Не подведут.

Владимир Васильевич тертый калач. Нужные люди в комиссиях по приемке ходят у него в консультантах, числятся в совместителях и даже разработчиках по «золотым» трудовым соглашениям.

Здесь он, пожалуй, перебарщивает, но карающий меч общественного осуждения становится картонным перед латниками с учеными званиями и престижем положения.

Коллектив ЦКБ?

В глазах Шкуро он выглядел некоей совокупностью живых халатов — белых на этажах и черных в цоколе, где размещались мастерские. («Поговорите с народом», «Мобилизуйте народ»…)

Владимир Васильевич опирался на «костяк». Людям «костяка» он платил на 10–20 % больше, чем они стоили бы в другом месте. Иногда на пятьдесят.

Костяк не подведет. Но есть, конечно, и паршивые овцы.

Да, бороться можно. Нужно! До бледноты пальцев он сжал подлокотники дубового кресла.

«Тридцать лет живу на службе… Трех губернаторов обманул!.. Что губернаторов…» — мальчишеским «басом» прозвучали из памяти слова девятиклассника-городни-чего.

Но что-то сейчас… Что-то было не как всегда.

Смущали форма обращения и адресат злопыхателя.

Это была не примитивная анонимка, отправленная в Главк, райком. Черный пакет вообще никуда не отправлялся. Он, или они, находились здесь, в ЦКБ.

И вот парадокс: пасквилянт апеллирует не к начальству директора, а… к его подчиненным!

«Бумагомарака» адресует свое подметное письмо, свою жалобу жертвам «притеснителя»?!..

Становилась неприменимой, бессильной шаблонная тактика обороны.

Коварный враг. Умный. Разящий по рукоять.

Сейчас, как никогда, нужны верные люди, союзники.

Он бросил взгляд на Прасковью. Дудкина, «начальник шахского караула», дремала.

Вот и положись на них!..

Он перевел взгляд на ненавистный пакет.

К-какая осведомленность!

Это сделал безусловно «друг». Так как никакой враг такого не придумает.

Главное сейчас — не праздновать труса. Собраться. И в бой! Последний?! Нет.

«…мошенников над мошенниками обманывал, пройдох… поддевал на уду!». — из далекого далека, срываясь на дискант, прокричал мальчик-городничий.

Итак, стратегический план: ситуация: он и его «друг»; вариант: враг-друг неизвестен; задача номер один: КТО?

Говорят (пишут), что Юлий Цезарь уничтожал врагов, превращая их в настоящих друзей. Это было гуманно и трудоемко. И отсутствовали гарантии. Зыбкому античному мышлению Владимир Васильевич предпочитал прочные решения.

Злым каменным богом сидел сейчас Владимир Васильевич перед Дудкиной.

— Так кто же? — спросил бог.

— Володь. Родный. Хошь ругайся, хучь нет. Не упре-делила, — ответила, словно бы и не спала, Прасковья. — Во-первых — тёмно, а другое — напружинилась вся, как есть. Страх-от какой, посуди! Припотела вся…

— Ну, что-то ведь заметила?

— Ну, не полный. Лет сорок. Ну, в очках. Сбил он их…

— Давай их сюда, — жадно протянул руку Шкуро.

— Да, нет. Соскочили у яво, как чрез канаву. Ну, вот котору дядя Вася никак не засыпеть. Специалистов требуеть. У трансформаторной будки. Да. Сиганул, а очки наперед яво. И словил их тут жа. Ловок. Как, ране тренировался. Ой-и! — хохотнула она. — Чудно!

— Что? Что? — силился Шкуро собрать отдельные признаки в криминальный портрет.

— Чудно прыгат.

— Как?

— Ты понимать, Володя. Тулово свою уперед бросат, — она снова хохотнула, — а ноги скрючить. Не так, как все люди — уверх скочуть.

— Так это же важно, чего ж ты молчала? Канава огорожена?

— Ой-и… Не догодалася!

— Ну и шляпы! На следы обратила?

— Не-ет…

— Огородить немедленно! Ко мне Са… Александра Вячеславовича, — приказал Шкуро вызванной Наденьке.

Вошел Саня. Красивый. Пегий. Величественный.

— Саня, сегодня уйдешь поздно. И ты, Прасковья. Первое — проверить… Ах, да. Саня, прочтешь потом. Сейчас некогда. Первое — проверить столы конструкторов. На всех этажах. Ищем — вот, черные пакеты, — он показал Сане пакет. — Главная — Прасковья. Слушайся. Второе…

Директор очень толково изложил диспозицию, распределил роли. (Сане везде достались вторые.) Честное слово, Владимир Васильевич в молодости был просто невнимателен к вопросам профориентации!

Преступник был обложен, как затравленный волк флажками.

— Нас мало, — показал на Дудкину Саня.

— Но вы в тельняшках, — обрел способность к шутке Шкуро.

— Может, привлечь партком, местком, — несмело предложил Саня.

— Саня! Вот, — директор постучал костяшками пальцев о дерево стола; звук получился полный, раскатистый.

Скромный Саня потупился.

— За дело, товарищи! — с долей патетики возгласил Владимир Васильевич.

Директор ЦКБ распустил штаб и, сосредоточенный, стал ходить по кабинету. Затем он взял два чистых листа писчей бумаги и проложил их копиркой. Он подумал о чем-то и нарастил еще слой.

«В очках, худенький, лет на сорок», — бормотнул Шкуро одеваясь.

— Надя, я в Главк. Заготовьте мне для машинки пять-семь закладок. Как на моем столе. Печатать буду сам.

Может быть, в Главке его действительно ждали?

Напрасно. Миновав двор, Владимир Васильевич прошел к трансформаторной будке. Там прытко забрасывали канаву Смирнов и Берман. В ритме, который задавал дядя Вася:

— Р-рыз, два! Р-рыз, два!..

Василий Степанович снял кепку перед директором:

— Дали. Одумалися, — кивнул он, довольный, на молодых инженеров.

— Прекратить! — гневно крикнул Владимир Васильевич.

Смирнов и Берман оторопело встали и отерли пот.

Следственный аппарат дал сбой. Шкуро беспокойно оглядел место и его острый глаз заметил не тронутый лопатой след. Один след. След, который…

— Вы, — обратился он к Берману, — пойдете сейчас в фотолабораторию и пришлете сюда Трувика с аппаратом, готового к съемке. Немедленно! Остальные — свободны.

Шустрый Трувик прибыл действительно немедленно.

— Трувор Сергеевич, попрошу вас сфотографировать будку. Будут переносить, надо срочно отослать фото в «Электростроймонтаж».

Трувик щелкнул.

— Им, впрочем, важен и характер грунта. Снимите, скажем, вот здесь, — показал Шкуро на участок глины со следом.

Трувик нацелился.

— Ближе.

Трувик снял след крупным планом.

— Еще. Вот с этой стороны.

Старательный Трувик щелкнул еще раз. И еще. От себя. И еще. Представлялся случай, его величество случай, удобный случай попросить директора…

— Владимир Васильевич! Я замотался. Мне нужен в штат фотограф… Как бы вам оказать… Лаборант, мальчик…

— В очках, худенький, лет на сорок — подсказал директор, мутно глядя мимо Трувика.

Затем он взглянул на него. Внимательно. Потом оч-чень внимательно.

Тощенький Трувик поправил на носу очки и ответил вопросительным взглядом. Его замученное, старообразное личико сорокалетнего неудачника…

— Запишитесь у Надежды Васильевны ко мне на прием. На завтра. Скажете — направил я. Немедленно!

— Спасибо, Владимир Васильевич! Спасибо! Бегу…

 

5

Часы техсовета — счастливые часы безначалия.

Труженики циркуля и линейки разбрелись кто куда и в отделе Линчевского за своим кульманом сидел один Сашин. Заложив руки в карманы и застыв в неподвижности, он смотрел в окно, то ли на действительно пасмурное небо, то ли на выглядевшее серым из-за немытых стекол. Он нехотя обернулся на стук двери к вошедшему ранее обычного Линчевскому. Олег Георгиевич сейчас же, стоя (он почему-то редко садился за свой стол) начал искать затерявшееся еще позавчера письмо из Главка.

— Нет, я все же к праздникам разберусь на чертовом столе. А мы сделаем вот так, — вдруг решительно сказал он, сгреб все в кучу и начал эту кучу вминать в ящик стола.

— Так вы никогда не найдете… — хрипловато от долгого безмолвия произнес Сашин.

— А письмо у вас! — резко, с вызовом, бросил Лин-чевский. — Вы его и ищите и отвечайте перед Надеждой Васильевной, — назвал он для эффекта по отчеству На-деньку-секретаршу.

— Начинается эстрада, — несколько растормозилея Сашин. — Да когда же вы мне его давали и зачем оно мне нужно?

— Так-то вот, — весело, садясь на стул против Сашина и как бы предлагая себя для излияний, сказал Линчевский. — Вопросы будут?

— Как с Нетотовым?

— Дожимает. В смысле — его дожимают.

— Неужели и он?…

— Жаль, конечно. Способный инженер, к нему тянутся люди. Но что делать — не дипломат, резок. Не умеет ладить с Главным. Ну, это его горе.

— Нет, это горе Главного! Удивительное дело — на ЦКБ Шкуро смотрит как на свою вотчину. Не дело, а кресло и власть только и заботят сатрапа!

— Хорошо сказано. Четко. Я передам Владимиру Васильевичу.

— Я не понимаю, Олег Георгиевич, почему я работаю в ЦКБ, — не обращая внимания на «штучки» Лин-невского, начал Сашин. — И не понимаю, почему меля не уволит Шкуро, — точнее — не выживет, как это он сделал со Степановым, Кирко и тэдэ и тэпэ?

— Потому что вы Игорь Игоревич.

— Оставьте, Олег Георгиевич. — Главный устраняет способных, а я преобыкновенный инженер.

— Вы обыкновенный инженер, но Игорь Игоревич.

— Вы хотите сказать, что я индивидуальность?

— Не хочу, — продолжал «темнить» Линчевский, любивший неожиданные концовки-«покупки». — А вы заметили, что шеф, лесотехник, тяготеет к морскому делу? — сделал он новый, неожиданный поворот.

— Что, опять донимал своей близостью к покойному?

— Было. Что вы коллекционируете? — опять озадачил Линчевский.

— Собираю скальщл ядовитых начальников, — отрезал Сашин, раздражаясь затянувшейся подготовкой покупки.

— Не напоминает ли вам наше ЦКБ, Игорь Игоревич, Киевскую Русь? — как ни в чем не бывало продолжал Линчевский.

— Ну, напоминает, — улыбнулся Сашин, вспоминая многочисленных Игорей, Олегов, Святославов и прочих «славов», составлявших кадр ЦКБ.

— Тэк, тэк… Наводящие вопросы вам не помогают. Так вот, директор где-то прочел, у какого-то писателя-мариниста, что некий контр-адмирал комплектовал экипажи из однофамильцев. Скажем, все на миноносце Петровы…

— Ия экспонат в коллекции Шкуро?!

— М-да. Вы не из тех, кто понимает с полуслова.

Линчевского распирала непонятная Сашину радость.

Здесь необходимо сделать небольшое отступление.

Шкуро держал в каждом отделе престижного конструктора, которым «пугал» начальника отдела. Таким был Сашин (он понятия не имел об этом) в отделе Линчевского. Нестрашное «пугало» вполне устраивало Олега Георгиевича. Так возник парадоксальный симбиоз начальника с «подбивающим клинья». Но… чем черт не шутит и бдительный Линчевский все же внимательно следил за стрелкой равновесия.

Недавно Игорь Игоревич опять испортил отношения с директором. Чудак Сашин восстал против асфальтирования дорожек в зеленом дворе ЦКБ. «Конкурент» пускал пузыри, тонул, так сказать, в своей луже справедливости. Вот в таком взвешенном состоянии и нужно держать Сашина, а совсем его топить нету никакого резона. Он работяга, наивен и его немного жаль по-человечески.

— Шеф вас не уволит. Он поручит это сделать Глушакову, — не удержался от жестокой шутки Линчевский. — В том случае, если вы от отчаяния, в пароксизмах справедливости, выстрелите кляузой в Главк. Но вы не опасный. От вас можно ожидать только лобовой атаки. Она уходит в песок. Вы нужны нашему «контр-адмиралу», как умница, творческий инженер. Главный стратег. Нужно иметь резервы. А ну как ЦКБ навалят настоящее дело?

— Вот прогонит меня Главный, станете начальником отдела, — не церемонясь, прощупывал мнимого конкурента Линчевский.

— Этого никогда не будет! Вы на голову выше меня! — очень искренне и даже с некоторым жаром воскликнул Сашин.

— У вас есть передо мной преимущество, — как в открытой игре взвешивал шансы Линчевский.

— Какое?

— Вы Игорь да еще Игоревич, — улыбнулся Олег Георгиевич, довольный очередной покупкой и тем, что разведка обнаружила небоеспособность противника. — Как у вас с этим прибором? Когда защищаетесь? О вашем тормозе можете не рассказывать, знаю — там о’кей.

— Не клеится с прибором, Олег Георгиевич.

Линчевский сел перед доской кульмана скромно, не разыгрывая маэстро.

Сашин встал за ним, опершись на спинку стула.

— Смешно, но не приходит в голову, как закрепить эту струну из инвара, — посетовал он на себя. — Так чтобы просто.

Оба помолчали.

— Игорь Игоревич, вы в более выгодном положении, — у вас было время разобраться, да вы и не нуждаетесь ни в чьей помощи, — и, повернувшись к Сашину он посмотрел на него серьезными, умными глазами. — Я, как всегда, начну говорить глупости… А если так? — и он деликатно, на полях чертежа, стал рисовать конструкцию.

Сашин знал его манеру «с ходу» давать варианты которые чаще всего оказывались липой. Наблюдая за карандашом своего руководителя, он мысленно вскрывал один недочет за другим.

— Легче всего давать советы, — заговорил Линчевский. — Совет прошел — советчик наживает моральны:! капитал, предложение неудачно — оно скоро будет забыто, а советчик уйдет в тень. Вот если так, Игорь Игоревич?

— Так не пойдет, Олег Георгиевич.

— Не пойдет, — вяло согласился неупрямый Линчевский и начал засыпать на стуле.

— Вы человек честный, простодушный. Я отдыхаю с вами… — бормотнул он.

Холодно и невесело стало Сашину от такой откровенности.

— Не смущайтесь, пожалуйста. Простодушный, это не значит — недалекий. Наоборот. Это черта увлеченных, смекалистых. Избирательно смекалистых в своей, иногда узкой сфере. Суворов, например, сильно схватывал в военном деле. И не умел во дворцах. Кричал петухом. Зачем? Разве так можно достичь цели?

Сашин сел и сердито стал стирать резинкой неудачный вариант крепления струны.

— Странная вещь! — удивился в мнимом полусне Линчевский. — Мне сорок шесть, а у меня психология мальчишки Я не стал старше. Жизнь, в которой я живу, вроде бы уже настоящая, серьезная, как была у наших пап и мам, а я словно бы живу «понарошку». Ничего не изменилось. Игра. По-прежнему. Только сверстники стали грузными и полуседыми. Та же борьба за первенство, за победу, успех. Я слушал недавно Амосова. Вы знаете Амосова: крупнейший хирург, кибернетик, депутат, писатель — фантаст, кумир молодящихся пенсионеров, потому что пропагандист здорового долголетия и так далее. Фантастику я не перевариваю, выдумать можно что угодно. Но вот лекция была такая, что хотелось, порой, ущипнуть себя за ляжку — не сон ли? Евгеника, по Амосову — прекрасная вещь! Лидерство — прогрессивное начало всего живого, свойственно человеку, как биологическому виду. Карьеризм — это совсем неплохо. Вам скучно?

— Про Амосова не скучно, — невнимательно бросил Сашин; он быстро набрасывал сейчас вспомнившийся тип крепления. — Нет, не то, — схватился он за резинку.

— Не то, — с прищуром, издалека, глянул Линчевский.

— Паруса, пираты, — совсем не к месту продолжал он. — Я и теперь люблю читать про путешествия, изобретательных злодеев…

Сашин работал, не прерывая своего нестандартного начальника. Своеобразием своим он даже импонировал Сашину.

— Читаю Чичестера. Это который один, вы понимаете — один! — на шлюпке совершил кругосветное путешествие. Это вам не качка на Черном. Это какие-то там ревущие широты, мыс Горн. Чичестеру было не легче от того, что для нас с вами мыс Горн — географическая абстракция. Вздымаются горы черной воды, светлоржавой на вершинах, с серой, злой пеной на гребнях. Его несет на реальные, настоящие скалы. Игра в смерть…

Сашин читал Чичестера, книжка в очередности ходила в отделе, и его не очень сейчас трогала патетика — не искусственная ли? — Линчевского. Мирный, негероический Сашин не совсем понимал — зачем все это было нужно Чичестеру? И, сейчас, Линчевскому.

— Читаешь какого-нибудь Ньютона, Винера, — нудил Линчевский, — и диву даешься — какая ерунда их порой занимает. Например, под каким углом держать форточку при сильном ветре. Как утишать радиоприемник при помощи диванной подушки… Чичестер, когда шлюпом управлять было совершенно бесполезно, обдумывал, как получше, оптимальнее закрепить бечевку у падающей полочки…

Линчевский сейчас говорил отстраненно. Его занимало теперь место на ватмане, где струна беспомощно повисла над белым стертым пятном. Сжавшись телом, как кот на мышь, он смотрел сейчас на это пятно. Затем расслабился и впал опять в свою полудрему.

— Вы смотрите картины с Чингачгуком, югославом-культуристом? — лениво спросил он.

— Этого еще мне не хватало, — огрызнулся Сашин: с Линчевским можно было быть почти грубым — он не обижался.

— Я не пропускаю ни одной. Интересные там люди…

— На что уж интересней.

— Интересные! — совсем проснулся Линчевский. — А этот индейский вождь — черт с ним, что это вампука, надо перестраиваться — величественный, в пеоьях, с серьгой в носу… с серьгой в носу… серьгой..

Сашин недоуменно посмотрел на сидящего теперь рядом с ним Линчевского. Тот, не глядя, осторожно, сильными пальцами вынул карандаш из руки Сашина и потянулся с ним к белому пятну.

— А если так, — посерьезнел и стал каким-то другим Линчевский, — взять этакую бородавку, сделать в ней две ноздри, не широкие, как у вождя, а по струне, и продеть в них конец? Не нужно никакого зажима…

Линчевский стал уверенно рисовать «вариант Чингачгука».

Сашина словно ударило. «Ч-черт! Как я не догадался. Точное решение!»

— Я об этом думал, но… — солгал он вслух, чувствуя, что краснеет.

— Я не навязываю решение, Игорь Игоревич. Вы еще подумаете.

— Заходите! — крикнул Линчевский своему технику, всунувшемуся в дверь и сейчас же отпрянувшему. — Вы у нас не часто бываете! Окажите любезность, попросите своих коллег из коридора.

«Коллег» он произнес с ироническим акцентом на «о».

Вместо «коллег» в проеме двери показалась Прасковья Дудкина.

— Как стулья, касатики? — обратилась она к Линчевскому.

— А что стулья?..

— Выявляй неликвиды. Справные?

— Да вроде…

— Сама проверю. Ну-тка, встань-ка, — обратилась она к Сашину.

— А? Что?.. — словно бы проснулся Игорь Игоревич.

Ему стало стыдно, когда, приподняв стул, Дудкина приковалась взглядом к его безобразно грязным туристским ботинкам. За коловращением жизни, за текучкой, за последними заботами о своем порошковом тормозе он надевал и носил все по инерции.

— А ну, ставь ногу, — Прасковья подставила ему стул.

Сашин почему-то послушался.

— Э-эх, а высказываем хозяйственному отделу — почему полы грязные, — добродушно выговаривала тетя Паша. — Стой!! Глину-то сыму.

Скованный стыдом Сашин неподвижно наблюдал, как Дудкина вынула из кармана халата палочку от мороженого и соскоблила присохшую глину в чистую зеленую бумажку.

— Не сорить же здеся, — бережно свертывая грязь и пряча в карман, объяснила она.

— Алегыч, машинка-то у вас в порядке?

— Да вроде бы, — ответил Линчевский.

— Дай, опись отпечатаю. Не иттить к себе.

— Прошу, Прасковья Ивановна. Вам вставить бумагу? — предложил галантный Линчевский.

— Ни, ни! — испугалась вроде Прасковья. — Сама. Обучилася.

Постучав указательным пальцем, она обратилась к Сашину:

— Дай-ка очки, совсем не вижу.

— У меня близорукость, тетя Паша.

— Все одно, давай.

Она внимательно осмотрела оправу.

— Не годятся. Вот накарякала, вот накарякала, — вынула она текст из машинки и вперилась в него. — Ой, так ли, ой, так ли… — запричитала она и прытко заковыляла к дверям.

Все это время Линчевский молча сидел за столом, терпеливо наводя порядок.

Хлопнула дверь и в отдел ворвался радостный Стрижик.

— Почему вы один? Где остальные? — строго спросил Линчевский.

— Приказ читают. Саня вывесил самолично!

— Какой приказ?

— Машинки после работы сдавать в машбюро. Вечерние и ночные дежурства. С отгулом! Во здорово! Олег Георгиевич, запишите меня…

— И все?

— А дальше неинтересно. Дудкиной доплата десять процентов к ставке из директорского фонда. Слухи об образовании товарищеокого суда в ЦКБ. Есть разговоры — председателем будет Фаленков, Ну и тэдэ и тэпэ.

 

6

В приемную вошел руководитель молодых специалистов с небольшим ведерком глины.

— Где промазывать?

— Нигде, — ответила ему секретарша Наденька. — Поставьте здесь, Василий Степанович. Брали где сказано?

— С канавы. У трансформаторной будки. Что уж я, совсем что ли?

— Мне писчей бумаги, — выскочил из своего кабинета Саня.

— Сколько выписывать? — осведомилась Наденька.

— Килограмма три. — Саня посмотрел на письма в своей руке. — Давайте пять, — и, как отсигналившая кукушка в часах, скрылся за ватно-клеенчатой дверью с табличкой «Главный инженер ЦКБ».

В приемной мялся дядя Вася.

— Надежда Васильевна. Моих не видали?

— Не заходили.

— Чему учат, а? Никакой дисциплины. Глину-то самому пришлось. Разве это порядок, а? Чтоб дворник сам?

— Принес, родимый? — спросила дядю Васю вошедшая Прасковья. — Брал иде казала?

— Сам копал, сам принес. Сам! Все насмерть заучилися, — с ядом заметил дамам Василий Степанович. — Докатились. Дворник — глину.

— Нуткось, давай-ка сюда, Надюха, — взяла ведро Прасковья и, понюхав глину, прошла с ведром в кабинет директора.

— Все ученые ходют, — пожаловался дядя Вася вошедшему Сашину.

— Надежда Васильевна, меня вызывали?

— Вы в очках? — справилась Наденька, не отрываясь от исходящих.

— Да, — удивился Игорь Игоревич.

— Тогда садитесь.

Дверь из кабинета директора приоткрылась. Из нее пыталась выйти похожая на старую меньшевичку Ду-кельская, заведующая лакокрасочной лабораторией ЦКБ. Она толкала дверь ногой, так как руки ее были заняты ведерком и еще чем-то на зеленой бумажке, что несла она, как зажженную свечу.

— Как это я со своей лакокрасочной техникой сличу обе глины? С’еst impossiblе!, — экспрессивно крикнула она в кабинет, безуспешно пытаясь выбраться из двойных дверей.

Сашин помог ей. Зеленая бумажка с кусочками засохшей земли что-то напомнила ему, но он не стал напрягать память, так как в этот момент пришло решение: да, прокладку для тормоза надо делать из паранита.

— Касатик, заходи, — позвала Прасковья Сашина из дверей директорского кабинета.

Там Шкуро наставлял в чем-то Саню, уже успевшего залететь к Владимиру Васильевичу с письмами.

Прасковья села в стороне, неотрывно наблюдая за Сашиным.

— Прошу! — распахнулся в любезности Владимир Васильевич. — Садитесь, Игорь Игоревич. Нет, вот сюда. Еще ближе. Так. — Он показал пальцем на туристский значок Сашина. — Сейчас бы в лес, овраги разные, речки там всякие, ручейки. А мы — план. С моим весом ручейки теперь только в брод. А вы, наверное прыг-скок и там?

— Пока еще прыгаю.

Отзывчивый на расположенность и доброту Сашин перестал удивляться непривычному благодушию Главного. Он сел очень удобно на стуле, положив ногу на ногу, и продолжал:

— Вы знаете, мне в этом, в прыжках, помогает моя методика. Удается одолевать и речки. Малюсенькие.

— Познакомьте, — ушел во внимание Шкуро.

— Обычно при прыжках в длину туристы бросают тело слишком вверх. Составляющая скорости в полезном направлении тогда уменьшается… Разрешите показать на доске?

— Пожалуйста, очень прошу. Я сам, как вы знаете, бегаю регулярно, — заинтересованно разрешил директор.

Инженер Сашин нарисовал на доске параллелограмм разложения скоростей.

— Как видите, это невыгодно. Почему же все-таки не бросают тело горизонтально?

Сашин помолчал и по-профессорски походил около доски. Сане стало трудно и он начал перебирать свои бумаги. Шкуро понимал и подался вперед в кресле.

— Мешают ноги! — ответил себе лектор. — Снижаясь от притяжения «горизонтальный» прыгун оказывается в воде у противоположного берега. Так вот я в прыжке ноги поджимаю к туловищу и оказываюсь на том берегу, хоть на карачках, а сухим, — с застенчивым торжеством заключил Сашин.

— А ваши очки? — с затаенностью в голосе спросил Шкуро.

Сашину понравилась сообразительность директора. «Нет, что ни говори, он не дурак», — ласково подумал он. Его всегда привлекала смеша в людях.

— По инерции очки соскакивают, — улыбнулся Сашин, — но я научился их ловить и делаю теперь это реф-лекторно.

Шкуро и Прасковья переглянулись.

— Очень, очень интересно… А вы не могли бы, так сказать, на живом примере… Продемонстрировать это здесь?

— Здесь?..

— Ну, какая вам разница, — Владимир Васильевич встал и подошел к Сашину. — Вот этот большой медальон на ковре, или как его… будет речкой. Прыгайте.

— Ну, что ж. Смотрите.

Некапризный Сашин встал в позицию, поправил очки, нацеливаясь на конец персидского узора, и, сделав шаг назад — места для разбега не было — взлетел над ковром. И, скорчив ноги, приземлился на корточки. Он ловко подхватил соскочившие очки и, выпрямившись, стал их протирать носовым платком. Без очков лицо его стало очень добрым, беспомощным и немного другим, как это бывает у близоруких.

Шкуро с Дудкиной обменялись взглядами. Ничего не понимающий Саня жалобно и преданно смотрел на своего директора.

— Вы даже не поскользнулись. Устойчивость, наверное, обеспечивают туристские ботинки. Вы их носите постоянно? Как их выбирать по ноге?

— Покупать на размер больше.

— Какой ваш размер?

— 42. А ботинки 43.

— Не может быть.

— Честное олово! — оскорбился недоверием Сашин.

— Не верю. Впрочем, что спорить. Мы сейчас определим.

Главный быстро вынул из ящика заготовленную закладку для машинки, которая выглядела чистым листом.

— Становитесь вот сюда.

Директор с покрякиванием встал на колени перед своим подчиненным.

— Ставьте же ногу на лист. Вот так. Прижимайте. Не двигаться. Сейчас обведу подошву карандашом и мы определим размер простой линейкой. Не дергаться! Ну, вот и все.

Шкуро с помощью Сашина встал, снял белый лист с копиркой сверху и Сашин увидел отпечаток подметки со всеми изъянами износа. «Срочно нужны набойки», — хозяйственно подумал он.

— Как здорово! — восхитился он техникой Шкуро.

Внимательный к отпечатку Главный почему-то не стал делать измерений. Насупившись, величественный, он уселся в свое дубовое кресло с высокой спинкой.

«Если б на спинке был герб — он вылитый судья», — невольно подумал Сашин.

Наступил какой-то перелом в настроении четверых, исчезла непринужденность. Ее заменила грозная суровость.

Словно бы бомбардировщики на параде, связанные бечевкой, Саня и Прасковья синхронно выполнили маневр. Строгие, как народные заседатели, они заняли места по бокам от председателя.

— Что вы скажете по этому поводу? — Шкуро положил на стол перед Сашиным черный пакет. — Что здесь по вашему?

— Фото… б-бумага.

— Бумага-то бумага, но какая?

Сашин присмотрелся к пакету.

— Восемнадцать на двадцать четыре.

— А мы сейчас посмотрим, — зловеще сказал директор и рука его потянулась к пакету.

— Осторожно! Засветите!! — воскликнул фотолюбитель Сашин.

Непосредственность реакции, искренность возгласа остановили Шкуро. Он накрыл верхнюю губу нижней и с сомнением взглянул на Дудкину. Прасковья смотрела вниз.

— Вы свободны. Пока, — сухо сказал Владимир Васильевич.

Обескураженный Сашин вышел в приемную.

С дивана на него разом посмотрели три тощих очкарика. Каких-то очень одинаковых.

«Не галлюцинация ли у меня?!» — поморгал глазами Сашин.

— Следушшый, — услышал он голос Дудкиной.

 

7

— Егупыч, подверни здесь и, пожалуй, все. Можно показывать.

Сашин отошел от порошкового тормоза, уже замонтированного в машину, и, вытирая промасленные руки концами, издали любовался своим детищем. Портил картину ковырявшийся в грязном халате Егупыч, но он сейчас отойдет…

Тормоз — снаружи простой, как нарисованный школьником цилиндр, — матово серебрился свежеобто-ченной сталью. Простым он был и внутри. Но не проста была идея, положенная в основу конструкции. Впрочем, тоже проста, как все неожиданно новое, что рождается «вдруг» в науке и технике.

Всего два года, как магнитные порошковые тормоза появились на выходе в одном головном машиностроительном институте. О них знали немногие. Нелегко было проникнуть туда Сашину. Нещедро делились информацией. Что греха таить, причиной тому была не только осторожность разработчиков, но и боязнь нашедшего сокровище скупца — готовилась лавина диссертаций, заботили руководство предвидимые лавры…

Библиотеки, кафедры, НИИ, переводы со словарем, уход с головой в теорию, непонимание, понимание, бес-соница, отчужденность в семье, расчеты, компоновки, эскизы — их десятки, может быть, сотни… По существу Сашин работал в параллель с институтом.

Неудачи, провалы, отчаяние, свет впереди… А проклятый техсовет! А треклятый Шкуро! А мастерские! А…

Как будто это только ЕМУ было надо!!

Да, ему это было нужно.

Почему? Что двигало им?

Жажда созидания?

Да.

Неприятие отжившего, инстинкт прогресса?

Да.

Можно в резине прошагать через грязную лужу, а можно догадаться, вернуться и положить спасительный для других кирпич. Была, значит, здесь инженерная реакция на «техническую грязь»?

Конечно и это.

Потребность делать людям добро? Чтоб лучше было всем, тебе, Родине?

Это было. Не как провозглашение кредо и следование идее. Это существовало в Сашине, как условный рефлекс, подспудно. Может быть, он совсем и не знал этого в себе.

Им овладевало тщеславие?

Почему «тще»? Да, он нуждался в общественном поощрении. Здоровое признание, искреннее, другими инженерами, другими людьми полезности его труда, его ума, таланта, его риска, его воли и того, что он дал, наконец. Было просто необходимо, чтобы люди порадовались его успеху, чтоб разделили с ним этот успех.

Почему все это сухо называют «принципом морального поощрения»? Или иронично «пряником»?

Хорошая это вещь, пряник без кавычек. И плохая — кнут. Якобы необходимый и очень нужный. Почему это он так необходим, этот кнут, вызывающий затаенную злобу, сопротивление и упрямое нежелание работать?!..

А может стимулом для Сашина был другой принцип, «принцип материальной заинтересованности»? Может быть, Сашин, коего этот принцип по воле Шкуро часто обходил стороной, сам решил стать «принципиальным». (Помните, у Райкина — Лисица Вороне: «Бу-дэшь таварш пэрэнсипиалный — всэгда будэшь с сыр»?) Может, здесь была отчаянная попытка заиметь хорошее жилье, машину, снять гнетущую заботу о деньгах, выбиться «в люди»?

А почему нет? Почему ему, безусловно способному, по-настоящему квалифицированному инженеру, которому случается разрабатывать и узлы, туманно именуемые «бортовой аппаратурой», не иметь этого? Имеет же все это его сосед «на недоливе»?

Вот уж, честное слово, этого не было. Не приходило в голову даже. Если можно так сказать — он был для Этого слишком рассеянным. Так называют сосредоточенных…

И вот он — РАБОТАЮЩИЙ порошковый тормоз!

Лучший тормоз.

Тормоз, созданный Сашиным.

— Заведи, — извиняясь голосом, попросил Сашин.

— Сколько можно, — проворчал старик, — тыщу раз включали — трудится без осечки.

— Молчи. Включай, — ласково приказал Сашин.

— Чем бы дитя не тешилось… — Егупыч повернул рукоятку справа.

Ротор взвыл, набирая скорость, казалось, он разнесет машину, но чуть — на сотые! — дрогнул тормоз и мягко укротил ревущий вал. Теперь машина погудыва-ла ровно и тихо, словно июльокий шмель.

Сашин стал измерять частоту вращения стробоскопом. Голубые, сливающиеся между собой вспышки освещали белое кольцо на крутящемся валу. Кольцо мало-помалу превращалось в белую метку, скрепленную с валом. Вал начал как бы останавливаться; для глаза. А ухо слышало прежний шмелиный гул — вал работал. Но вот вал в голубом свете совсем остановился, замерла в устойчивости метка.

— 1600 оборотов! — крикнул Сашин, словно бы находился в грохоте кузнечного цеха.

— Не ори. С тобой заикой станешь.

Сашин глянул на лицо Егупыча. Строгое лицо в голубом свете. Жизнь выдавала себя недовольным поже-выванием бритых губ.

«И чего пенсионеры бреются? Как хорош старик бородатый! Степенность. Благообразие. Или без работы не может, молодится, боится — спишут с корабля!.».

Сашин сам изменил тормозной момент. Это теперь делалось просто — поворотом реостатной ручки. Шмель загудел где-то далеко, улетал, наверное.

— Хватит, наигрались, — старик выключил общий рубильник. — Перекур.

Сели. Егупыч с удовольствием вытянул ноги, вынул какую-то длинную салонную папиросу, постучал ей по картонной коробке с золотом, продул и прикурил от щеголеватой зажигалки.

— Дорогие куришь.

— Могу. Сто двадцать плюс сто восемьдесят от ЦКБ. Больше собез не разрешает. Вдовцу триста хватит?

— Я думаю.

Игорь Игоревич мысленно сопоставил триста и свои сто шестьдесят плюс десятка премии; на семью — Саша недавно родила.

Вспомнил он также, что старика обхаживает стяжательница Прасковья Дудкина.

— Богатый жених, — сказал он шуткой.

— Не надо. Вот мое, — обвел рукой полуподвал испытательной станции Егупыч. — Все тут.

Егупыч… Он прошел с Сашиным весь этап отладки. Кто знает, может и сейчас еще Игорь Игоревич гальванизировал бы труп установки, если б Егупыч не предложил тогда поставить пружину помягче. Бывают завалы на лесосплаве. Так достаточно выдернуть один ствол у берега, чтоб тронулся весь бревенчатый массив.

— Теперь, возможно… э-э… Возникнет и некоторый, так сказать… э-э… шумок вокруг тормоза. Тебя на доску Почета… — молвил великодушный победитель Сашин.

При упоминании доски Почета перед ним сразу возникло лицо конструктора Коряги. Его, впрочем, называли Корягой только в праздничных приказах с благодарностями и на техсовете. А в ЦКБ, запросто, он ходил в «доцентах». Это была пора популярности юмористического эстрадного скетча, где фигурировал некий тупой доцент, который никак не мог взять в толк, что Авас — имя студента-кавказца, а не «А вас?».

Коряга был любим Главным именно за его стоеросо-вость. Когда директор вспоминал, что он по положению и Главный конструктор, что надо ему временами являться и в этой ипостаси, он лично брался за руководство разработкой какого-либо объекта. Нет, не какого-либо, а того, что хотя бы краем касался лелеемой в мечтах докторской диссертации. В исполнители он всегда брал Корягу. В этом сочетании и дураку было ясно, кто был лидером в дуэте.

— У Владимира Васильевича Коряга, — все объясняла этим секретарша Наденька входившему с хрустящими, словно бы накрахмаленными, письмами главинжу и Саня, махнув рукой, убирался восвояси со своими бумагами бегать по коридорам.

— Мстислав Евгеньевич, — звонила она Азизову, начальнику «доцента», — Нестора Фокича (это Коряга) к директору.

И когда Нестор Фокич появлялся в паре со своим начальником на пороге приемной, она вежливо останавливала Азизова:

— Владимир Васильевич просил Нестора Фокича.

При удаче (ее определял техсовет) Шкуро скромно выдвигал «доцента» и сей последний, как приваренный, висел на почетной доске вечно, выделяясь среди других, свежих портретов, желтоватым фоном подвергнувшейся естественному старению фотографии.

— Не бывать тебе на доске, — с дымом выбросил слова Егупыч. Он, реалист, сразу и правильно схватил — предлагая почетное место ему, великодушный Сашин не исключал, конечно, и лавры для себя.

— Это почему же?..

— Потому что конструктор ты дубовый.

— К-как это?..

— Дубовый-то? Прочный. Не то, что какая там липа. Какой тебе еще шум? Вокруг настоящего конструктора шума нет. Сдал чертежи. Изготовили. Собрали. Все работает. Чего шуметь? Сидит за доской, проектирует дальше.

У Игоря Игоревича отлегло. Он даже несколько заалелся от дорогого комплимента: рабочие скупы на похвалу.

Егупыч вынул новую «аристократическую» папиросу. Такие курила какая-нибудь леди Астор.

— Шум — это неполадки когда, — мешая слова с дымом, продолжал Егупыч. — Не идет конструкция. Нервы. У всех. Напружилось начальство. Трещит план, беготня. Крики. Угрозы. Ласка. Предложения, советы. Не дай бог, советы высшего начальства. Запутают дело в конец. И смотрят с надеждой потом на того же горе-конструктора. Спасай, ради бога! В конце концов трудности преодолели, совокупно, конечно, — навалились всей организацией; незаметное свое слово сказал здесь и тихий конструктор. Но на виду-то «герой». Все идет через него. Все теперь его знают, вплоть до замминистра. Волевой, значит. Вон как, сердяга, бился, а вывез. А трудности — потому новатор. И — галочку против него. В списке. Глядишь, сам стал номенклатурой…

— Умный-то начальник все видит, — продолжал Егупыч. — Или честный. И хороший конструктор добьется. А только долгие годы на это надо, ох, долгие…

— Тут темновато. Зажгите свет, — вдруг раздался голос Шкуро, за которым вошли в полуподвал члены техсовета.

«Почему они здесь?.. Какой же день сегодня? Среда? Да, сегодня техсовет… Пришли смотреть тормоз!.». — захватило дух у Сашина.

Но Владимир Васильевич подошел к верстаку, на котором стояла установка Коряги, заказанная кафедрой престижного вуза.

— Здесь есть дополнительный свет?

Засуетился Азизов, маслиноглазый, благообразный; он мог бы без грима играть Одиссея.

Усилиями начальников все наличные светильники были направлены на установку. Она блистала хромом, поражала элегантностью окраски на уровне экспортного исполнения.

— Итак, мы рассматриваем установку для изучения колебательных процессов. Кто докладывает? Где автор? Вы здесь, Нестор Фокич?

— Я не автор. Вы…

— Нестор Фокич, берегите время? — выскочил Азизов.

— Нестор Фокич, мы вас слушаем, — с преувеличенной уважительностью произнес председатель.

«Доцент», выдавливая слова и переминаясь с ноги на ногу, начал невразумительное сообщение, из которого было ясно одно — «автор» совершенно не понимает толком даже назначения своей установки.

Владимир Васильевич поскучал некоторое время по необходимости ритуала.

— Вы кончили, Нестор Фокич? — обратился он к докладчику, хотя тот по сути только начал. — Тогда разрешите мне несколько слов для дополнения.

Трудно описать здесь выступление Владимира Васильевича. Это был пример того, как нужно выступать на технических совещаниях. Начальники выглядели изумленными учениками. Спешно поданный Владимиру Васильевичу кий, когда его рука ловила в воздухе отсутствующую указку, как шпага мушкетера, делал выпады то в одно, то в другое место установки. Артистически, по-разному вибрируя ладонями, он доходчиво показал все стадии колебательного процесса. Когда он стал с большой амплитудой разводить и сближать свои ладони, показывая вхождение в резонанс, — это напоминало аплодисменты — начальники не выдержали и зааплодировали.

Владимир Васильевич, строгий, гневно и сейчас же прекратил спонтанную овацию.

— Итак, мы должны поздравить Нестора Фокича с удачной разработкой, — закончил председатель.

Раздались жидкие хлопки в адрес Коряги.

— Давайте же включим установку, — попросил Нетотов.

— Ах, да… Включите, Нестор Фокич.

«Доцент» подключил мотор на малых оборотах и затем стал их наращивать. Балка, объект колебаний на установке, слегка задрожала, нехотя увеличивая размах и вдруг загремела в страшных деформациях.

— Вот вам наш резонанс! — пересиливая рев балки, крикнул Владимир Васильевич. — Выключайте!!

Но прежде чем Коряга выключил установку, балка, мелко задрожав, неожиданно успокоилась.

— У кого будут вопросы? — соблюдая регламент, спросил главный конструктор.

— Я хотел спросить… А, ладно, — махнул рукой Не-тотов.

— Так. Вопросов нет. Переходим к обсуждению и утверждению.

— Можно вопрос? Не члену техсовета? — раздался голос Сашина из притененного угла.

Владимир Васильевич съел вроде бы что-то кислое:

— Пожалуйста.

— Чтобы показать студенту резонанс, нужно показать и НЕ резонанс. Почему установка проглатывает окрестность резонанса?

— Вот это и я хотел спросить, — подал голос Нетотов.

— Система с затуханием? — спросил у Коряги Сашин.

Тот молчал.

— С затуханием, — ответил Шкуро.

— Тогда такого внезапного перехода не должно быть. Извините! — с резкостью бросил Сашин; когда речь шла о научно-технических вопросах он не признавал табели о рангах.

— Нестор Фокич, включите установку, — темнея лицом приказал председатель.

Повторилась прежняя картина.

Сашин подошел к установке.

— Возбудителем колебаний, — он заглянул внутрь, — у вас является электродвигатель с неуравновешенным валом. Какой мотор вы взяли?

— Сериесный, — промямлил Коряга.

— Как??… Сериесный? Да у него же мягкая характеристика!

— Надо же! Выбран оптимально неудачный тип двигателя! — воскликнул Нетотов. — Здесь нужен жесткий мотор.

— Все ясно, — твердо сказал Сашин. — Энергия колебаний при прохождении по резонансной кривой меняется…

Игорь Игоревич очень обоснованно растолковал причину неудачи. Понял его, пожалуй, только Нетотов. Может быть, Линчевский.

— Установка «та совершенно не отвечает поставленной задаче, — заключил он.

— Владимир Васильевич! Это же нарушение всякого регламента! У нас отнимают время. Кто-то со стороны врывается в ход заседания… Я призызаю членов техсовета, подчеркиваю — членов техсовета, к голосованию и одобрению хорошей установки, повторяю — хорошей установки. А критики и злопыхатели…

— Мстислав Евгеньевич, — обратился Шкуро к Азизову, — я призываю вас к порядку. Мы благодарны вам за критику, Игорь Игоревич, — вежливо повернулся он к Сашину. — Весьма вероятно, что выбор двигателя, который сделал Нестор Фокич, еще не экстремален, но…

— Вы сами выбирали двигатель, — бросил неумный Коряга.

«Доцент» не представлял, наверное, что при словах «Вы сами…» его желтая фотография отклеилась и упала с доски почета.

Волевой Главный словно бы не заметил этой реплики.

— Хотелось бы, Игорь Игоревич, чтоб все то, что вы сказали нам здесь так экзальтированно, в состоянии, так сказать, аффекта, было бы спокойно аргументировано. Я думаю, что все мы с удовольствием прочтем вашу обоснованную докладную с расчетами, с результата-мч опытной проверки ваших положений, с отзывами начальников отделов. Не исключаю я здесь и внешней экспертизы, Наконец такой объективный фактор, как голосование…

— Научно-технические вопросы голосованием не решаются! — лез на рожон Сашин.

Владимир Васильевич помолчал ровно столько, сколько было нужно, чтобы перевоплотиться в директора, с которым шутки плохи.

— Мстислав Евгеньевич, смотрел установку профессор Геворкян?

— Смотрел. У него нет возражений. А если что — он доведет ее своими силами на кафедре. Владимир Васильевич! Она в плане этого месяца! Последние дни! Мы физически не сможем заменить двигатель!

— И не наберем очков. Необходимых 0,2 %, — съязвил Нетотов.

Гнев директора был страшен.

— Мстислав Евгеньевич, — сказал он сурово, но неожиданно сдержанно. — Вы заняли беспринципную позицию. Я указываю вам на это пока устно. Пока я директор, компромиссов с совестью не будет!..

— Я предлагаю утвердить полностью удовлетворяющую заказчика ОПЫТНУЮ установку, — прозвучал голос железного директора.

— Кто за это предложение? Единогласно. Ах, вы воздержались, — заметил директор пассивность Нетото-ва. — Это дела не меняет. Поздравляю вас, Нестор Фокич.

— Я против! Категорически!! — истерически крикнул Сашин. — Это бессовестно! Вы можете сдать! У вас нет конкурентов, а голодная кафедра возьмет что угодно!..

— Заседание технического совета ЦКБ на этом закрываю. Желающие могут задержаться здесь. Посмотрим, что у нас получилось с пресловутым порошковым тормозом.

— Успокойтесь, возьмите себя в руки, — тихо сказал Сашину Линчевский и чувствуя, что сам Сашин демонстрацию провести не может, стал давать команды Егупычу.

Все прошло как нельзя лучше. Разительным выглядело сопоставление прежнего тормоза с новым. Словно самоубийца, старая установка сделала все возможное для своей дискредитации — наивно тарахтела, вал ее нервически менял обороты, стрелка измерителя скорости моталась как овечий хвост…

Воцарилось молчание.

Вообще-то добродушный, но озлобленный Сашиным Азизов смотрел на Владимира Васильевича жадно, ожидая чуда.

Маг мог.

Мстислав Евгеньевич вспомнил, наверное, сейчас неудобный чугунный тракторный домкрат, который Главный спроектировал с Корягой в его отделе. Конструктор ЦКБ Кирко предложил свой домкрат — легкий, изящный, который, несмотря на свою субтильность, как пушинку поднимал тяжкую махину. Директор забраковал конкурентный механизм и приготовился к длительной обороне против Кирко, эксплуатационников и Главка. Крепость не выдержала осады и Шкуро сам попал в положение зайца, прижатого в угол. И тут изворотливый «косой» сотворил очередное чудо. Он, к удивлению противоборствующих, предложил испытание опытных домкратов «в полевых условиях». По методике Шкуро механизмы-соперники были положены на асфальт и по ним несколько раз проехал «Челябинец». Комиссия запротоколировала: домкрат Кирко был раздавлен всмятку, значит, никуда не годился*, домкрат Шкуро вывел из строя трактор, значит, был надежным. Потом все спустили на тормозах в другую проектную организацию. А что с Кирко? Трудно сказать. Он теперь в ЦКБ не работает.

— Игорь Борисович, — обратился Шкуро к своему заместителю по снабжению Вельдову. — Сможем ли мы бесперебойно получать магнитный порошок?

— Были затруднения уже на опытном образце, — задыхаясь от восторга, отвечал Вельдов.

— Мы не можем строить производственную программу на авантюристических началах. Вы хотите поставить ЦКБ на колени? — строго обратился директор к Линчевскому…

— Нам нужен на все тормоза какой-нибудь пакет…

— Надеюсь не черный, — с недоброй улыбкой директор посмотрел на Сашина.

— «..на четыре, пять кило, — продолжал Линчевский. — Не сразу, понятно — вы были осторожным, но вы, наконец, санкционировали разработку.

«Почему этот разговор возник теперь?» — хотел закончить Линчевский, но это уже было бы перебором.

— Это… Это невообразимо! — воскликнул Сашин. — Это же порошок, железный порошок, который десятками тонн производится для электротехнической, радиопромышленности, для порошковой металлургии!..

— Тем более. В этом дефиците нам могут отказать всегда, — весомо парировал Главный конструктор. И Линчевскому: — Олег Георгиевич, Игорь Игоревич способный инженер. Займите его настоящим делом.

Неспешной тяжелой походкой чудодей направился к двери. Апостолы-начальники шли за ним на цыпочках.

Сашин впал в прострацию. Его задушила бессильная злоба.

— Ништо. Дело свое возьмет. Нешто поговорить с Андрей Леонидычем? — спросил Егупыч.

— Что? — отозвался, не понимая, Сашин.

— Ну, с секретарем нашим? Мне! Старому рабочему?

— Его положили на операцию… — пробормотал Сашин.

 

8

Хлопнула дверь отдела и в тройном прыжке достиг своего места Стрижик.

— Атас!! Тигр.

Все, даже давно получившие законченное низшее образование, знают, что «атас» — сигнал тревоги. Для Стрижика, покинувшего парту четыре месяца тому назад, школьный словарный запас еще не потерял своего утилитарного значения. Тигр — следовало бы взять в двойные кавычки: это не полосатый зверь, а перекочевавший в его сознание из фильмов о войне немецкий танк «Тигр», обозначавший Шкуро в приведенном контексте.

Сотрудники отдела приняли сигнал опасности. Одни — с позорной поспешностью, другие — с нарочитой неторопливостью, повернувшись к кульманам, напрягая морщины делового раздумья.

Дверь не открывалась. Возникла длительная пауза, если можно этим словом выделить долгие секунды предельного трудового напряжения на работе. Затянувшееся раздумье утомило сотрудников и они вопросительно и гневно стали поглядывать на Стрижика.

Мальчишка прыснул. Розыгрыш удался.

— Экс-школьник принимает восемь часов службы за одну большую перемену, — едким словом разрядила рабочую атмосферу Рогнеда Николаевна. — Эго влияние сильной личности. Линчевского. Подражание его «покупкам». Глупа», манера.

— Олега Георгиевича не трогать. Начальник — во, — показал большой палец Стрижик.

— Ну, подумай, зачем ты это сделал?

— Я хотел устроить минуту молчания.

— Кого ты имел в виду? — спросил Святослав.

— Шкуро.

— Ой, мамочки! — воскликнула наивная Оля. — Не может быть!! Я его только что видела в коридоре…

Выражение усердия на лицах сотрудников сменило удивление и внимание.

— Не болтай, Стриж, — привстал со стула Илья Алексеевич.

— Не переживайте. Жив здоров и того же вам желает. Это я авансом — когда-то же он протянет ноги.

— Несносный, жестокий мальчишка! Разве этим шутят?!

Было неясно, что преобладало в голосе Рогнеды Николаевны: возмущение, жалость или разочарование.

Все поймали себя на этом некрасивом смешении чувств. От этого букета отдавало нравственной нечистотой, ненавистью и гадкой мстительностью по отношению к Шкуро.

Общий грех объединил всех в глубоком молчании.

— Ладно. Извините. Я осознал, — казнясь, произнес Стрижик.

Никто ему не ответил.

Некоторое время в отделе были слышны лишь производственные шумы: щелчки при переключениях головок кульманов, сопение тяжелого Ильи Алексеевича.

— Ну, ладно же. Я просто хотел тишины. Тараторите. Мешаете мне работать.

— Ему мешают работать? А? Подумайте! — чтоб рассеять гнетущую атмосферу завелась Рогнеда Николаевна. — Где ты пропадал?

— В ОБХСС.

Изумленная Оля оторвалась от копировки.

— Докатился… — растерянно произнесла Рогнеда.

— Не докатился, а ходил пешком. Дверь напротив.

— Что он болтает? — спросил всех Семенов, оторвавшись от текста.

— Велес Григорьевич, — повернулся Стрижик к Семенову, — Вам, как другу Азизова, пора бы знать, что ОБХСС — это служебный фольклор. Так называет народ отдел вашего приятеля.

Стрижик говорил «взрослым» языком комильфо.

Это был печатаемый типографским способом язык ироника-интеллигента, который над массой, но, в силу каких-то неизбежных обстоятельств, обреченный жить в ней, ладить с ней и даже к ней подлаживаться — падать до нее. Псевдоодесский сарказм здесь был «пиком блеска» и уже с девятого класса Стрижик учился говорить не «Послушай, Вася», а «Слушай сюда, старик».

Этот процесс обобезьянивания человека проходят молодые люди, прилежно читающие наши юмористические «странички» и «полосы». Это проходит с возрастом и, замечено, эволюция очищения длится дольше у «стариков» с приторможенным развитием интеллекта.

— Не тяни. Как? — улыбнулся, что-то ожесточенно стирая, Слава.

— Как расшифровать? Эту аббревиатуру, старик?

— Чего, чего?

— Тебе, природа, Святослав, дала все. Но как и твоему пращуру, который фотографировался для учебников с боевым топором, тебе не хватает утонченной интеллигентности. ОБХСС — это Отдел Богов и Христианских Смирных Славян. В отличие от нашего…

— Наш? Давай, — потребовал Слава.

— Отдел Линчевского называется существенно по-другому — ОБДХСС. Отдел Богов и Дохристианских Славян Смутьянов.

— Погоди. Почему дохристианских?

— Слушай, сюда. Потому, старик, что у Линчевского все язычники, сиречь — дохристиане. Рогнеда, сам понимаешь, обратно — Илья Муромцев, Святослав Бестолковый… Ты историю-то вообще-то проходил? Или она прошла тебя мимо?

— А боги?

— Налицо и деревянные боги: Велес и я, Стрибог.

— Стрибог… Это который стриг богов? — подковырнул Слава; он знал, как ревниво относился Стриж к своей гордой фамилии.

— Я принял эту фамилию от отчима. Он действительно парикмахер, — покраснел Стрижик. — Мне нравится, а ты язва. Был же художник Сварог? И известный.

— Слушай, Стрижка. А почему ты не поступил на исторический? — уже миролюбиво спросила Рогнеда Николаевна. — Там бы ты не завалился.

— Это несерьезно.

— Почему?

— Потому что солидные абитуриенты норовят в экономический.

— Да? В мое время все кидались на технику.

— Тетя, вы просчитались. Бесперспективный вариант. А у экономистов всегда есть шанс устроиться в магазины.

— Рогнеда Николаевна, — неожиданно спросил задумавшийся Слава. — Язычники мы… Но кто ж нас так? Подобрал, в смысле?

— Да, Слава… — грустно ответила та. — Мы просто язычники. Нас объединило не сродство, не общие интересы, а дохристианские клички. Деревянные язычники… Нас и сортирует, как болванки, этот мерза…

Она вспомнила, что четвертая по списку на жилплощадь и недоговорила.

— Я бы, — не удержалась она, — вот так.

Рогнеда Николаевна показала руками Славе, как она выжимает белье.

— И я язычница?1 — вдруг испугалась Оля.

— Девяносто девять запятая девяносто девять. Ольга по-варяжски Хельга, — снял все сомнения Стрижик.

— Ни хацу-у-у! — спародировала сына «Язычница».

В отдел вошел Олег Георгиевич.

Линчевский пришел с техсовета и, стоя у стола, принялся читать поступившую в его отсутствие бумагу от Сани. Его забавляло и сердило: зачем это главинж завел еще и переписку с людьми, с которыми он виделся едва ли не каждые полчаса. Он мельком взглянул на стол Сашина; его не было.

Значительная часть сотрудников отдела сидела на местах.

Семенов читал что-то. Рядом, на его столе, лежал черный фотопакет. Остальные вполголоса разговаривали, не смущаясь присутствия начальника. Это был «свой» начальник. Линчевский, не отрываясь от Саниного письма — чтобы что-нибудь понять, его надо было читать долго — невнимательно слушал.

— Кто у нас еще остался? — спросила Рогнеда Николаевна у Ильи Алексеевича.

— Я прочел, — ответил Муромцев, прикладывая к доске ватман.

— Велес Григорьевич, — обратилась Рогнеда Николаевна к Семенову. — Кто после вас на очереди?

— Сашин.

— Ему лучше не давать, — сказал сквозь кнопки во рту Илья Муромцев.

— Как пить дать, что-нибудь да учудит, — согласился из-под стола, где он искал оброненную резинку, Стри-жик. — А вообше-то был бы цирк.

— Блаженный, — раздумчиво, разглядывая голубей на подоконнике, сказала Рогнеда Николаевна. — Удивительное сочетание крайнего простодушия и ума, одаренности и разляпистости. Вот уж, действительно, «Сашин муж».

(Жену Сашина звали Александрой.)

— Не давать, — бросил занятый Семенов.

— Это анонимка. Не подписана. Если и попадет куда, к ней так и отнесутся. Вот в детском саду, где Владик…

— А разве «там» их не разбирают? — перебил Олю Слава.

— Говорят по-разному, — ответила Рогнеда. — Если факты.

— А здесь именно — факты. И написано здорово, — с покряхтыванием уселся кряжистый Муромцев. — Что здесь неверно? Жаль, что анонимка. Автор смалодушничал. А если б подписать с чином, званием, да…

Муромцев не докончил: Шкуро и так уже обещал направить его на переаттестацию.

— Так… Оля читала, — поставила Рогнеда галочку в своем списке. — Олег Георгиевич, а вы читали?

— А?.. Что?.. Санино письмо? Читаю.

— Я о черном пакете.

— Да, да, — отмахнулся он.

— И что вы думаете?

— Думаю — скоро обед.

— Ух, и осторожный же у язычников князь! — вылез, наконец, из-под стола Стрижик.

Олег Георгиевич не ответил; он дал понять, что не принял сквозившего в реплике расположения — оно было с оттенком фамильярности. И Линчевский был озабочен другим: подпирали сроки, а Сашин был неработоспособен. Он сел на место Сашина и углубился в изучение его чертежа. Он умел сосредоточиться и все внешнее для него исчезло; он провалился в тартарары — сейчас не помешал бы ему ансамбль тромбонистов Большого театра Союза ССР, играющий Вагнера.

Сотрудники схватили — теперь начальника «нет».

— А по-моему, если не подписать и не дать ход, все останется, как было, — думал про свое Муромцев, замыкая циркулем окружность. — Жаль, бумага складная. Как вы думаете, Велес?

— Надо соотносить свои силы с мощью Шкуро. Раздавит и порядок, — ответил Семенов, заканчивая чтение «черного пакета».

— Давайте не о Шкуро. Надоел. Кто был на выставке? Опытных образцов ширпотреба? — проводя осевые, спросила Рогнеда. — К-какие тухли, Ольга! Ей-бо, лучше итальянских. А сколько организаций, разрабатывающих опытные образцы. Всяких там КБ, СКВ, ЦКБ, ОКБ, ЦКТБ… Насчитала 27. Ставила палочки на проспекте. Для балды. Как мой Коська отмечает корнеры на футболе. Бросила, устала.

— Как?! — Оля уронила рейсфедер. — Костю бросила?!!

— Успокойся. С Константином вроде порядок. Завязал. Надолго ли? Оля, я бросила считать конструкторские бюро, которые занимались проектированием и изготовлением опытных образцов.

С Олей надо было разговаривать, как в учебниках немецкого языка:

«— Ты сделал уроки сразу после школы, чтобы поскорей навестить свою больную бабушку?»

«Да, я сделал уроки сразу после школы, чтобы поскорей навестить свою больную бабушку».

— А разве обувь конструируют? И опытные образцы?

— Оль, конечно. А почему нет? И модели одежды, кофеварки, лыжи…

— Опытные образцы лыж?! Строгать и все. П-хе.

— Вот так думает и широкая публика! — возмутился Муромцев. — А ты знаешь, голова садовая, что значит сделать опытный образец? Сколько это денег, труда? Ты думаешь, вообще-то? Или ты это делаешь редко?

— Не пронаблюдала, — не сильно обиделась Оля.

— Вот тебе опытный образец — скромная пара лыж на выставке. Легкие, прочные, отличное скольжение. Пять лыжников-мастеров их испытывали на снегу, съезжали с опасных горок, а один сломал ногу. А в лаборатории сломали двадцать,

— Ног?!

— Лыж. Разных вариантов. А чтоб но ломать ног — на стенде. Его проектировали, изготовляли, доставали всякую муру еще десять человек…

— А один из них вдрызг разругался с бригадиром и шоком вылечился от заикания.

— Не балагань, Стриж. А лыжи склеены из дерева и пластика, шесть слоев. На каждый слой свое министерство поставки. Инстанции, заявки, арбитраж. Борьба. И вот в сфере лыжной кооперации мельтешат уже десятки людей…

— Из них трое хроников обостряют свою язву, а одна министерская дама — выигрывает по лотерее кирзовые сапоги.

— Язва ты. Кышь, Стриж. Илья Алексеевич художественно преувеличивает, но в основе не врет.

— Продолжаю художественно врать. Совещания, командировки, ругань, подношение сувениров, жалобы, угрозы, ресторан за счет премиальных — дали. Необходимые 900 граммов пластика? Нет. Могут только вагон. И вот получается — на пару выставочных лыж вагоны дерева и пластика. А сколько труда конструкторов, рабочих. Бухгалтеров, наконец. Сколько авралов, творческих открытий. Если б весь этот поток энергии направить…

— Илья Алексеевич. А что лыжи? В результате, — спросила Оля.

В ее глазах Муромцев был реальным участником всех событий, связанных с этими вполне конкретными лыжами.

— В результате лыжи вернутся с выставки в кабинет директора того КБ, где разрабатывались.

— Почему-у?

Хорошие лыжи ей стали нравиться и для Владика…

— Потому что любому заводу эти лыжи не фонтан. Больно сложные. Им проще строгать лыжи из болванок, как ты предлагала. Хлопотно директору искать завод-изготовитель — кто возьмет? Сейчас он победитель — диплом с выставки висит в его кабинете над парой лыж. Возрос его престиж в Главке. А сдашь в производство… Честно-то говоря, ведь не все в порядке с этими лыжами — подпирали сроки. Начнет завод капать в министерство…

— Ну, хоть директор на них покатается?

— Нет. У него уже брюшко и цветной телевизор.

— Тогда зачем же делали? Опытный образец? Даже мне ясно…

— Хельга! До чего ж ты, старуха, самокритична!

— Можно, пожалуй, сочинять техническое описание, — удовлетворенно произнес вслух Линчевский и, подойдя к своему столу, вынул чернила.

— У Владика опять сыпь. А аллергия…

Оля не успела про Владика.

Ворвался в отдел Сашин и кинулся к своему столу.

— Я знаю, что мне нужно делать… Знаю, что делать… Я сам знаю, что мне нужно! — свирепо крикнул он в лицо, сидящей напротив Оле.

— Что с вами? — встревожилась она.

Сашин не отвечал. С одержимостью он искал лист чистой бумаги.

«Так же вел бы себя и Саня, если б его лишили права переписки», — весело подумал Линчевский, углом глаза наблюдавший за Сашиным.

Непослушной рукой, царапая бумагу, Игорь Игоревич судорожно и криво начеркал заявление об увольнении. Росчерк подписи украсила клякса. Уронив стул, он рванулся к Линчевскому. Тот, стоя у стола и понимая, конечно, что делает Сашин, спокойно заряжал авторучку; даже эту операцию он делал стоя.

— Прошу завизировать, — в официальной стойке протянул бумажку Сашин.

— Я имею право прочесть? — не прерывая важной операции, спросил Линчевокий.

— Читайте, — надменно бросил Сашин.

— Тогда завтра. Утром.

В углах рта у Линчевского наметилась улыбка: официальный Сашин — это выглядело необычно и… комично.

— Это заявление об увольнении.

Сашин стоял — руки по швам.

— Знаю. Очь хорошо.

«Очь хорошо! Ему хорошо!» — с горечью воскликнул про себя Игорь Игоревич.

— Я требую немедленной подпиои!

— Игорь Игоревич, я ничего не делаю немедленно. По природе своей я кунктатор. Медлитель. Вы это знаете.

— Наплевал я на вашу природу! Извольте подписать!

Лицо Линчевского изменилось; губы как будто исчезли; их заменила холодная поперечная черта на бледной бритой коже.

— Если, ведущий конструктор Сашин, вам… э… на своего начальника отдела, то я вообще не… Похоже, что вы мой начальник и приказываете мне?

— Хорошо. Я обойдусь без вас. По закону… Разрешите позвонить?

И не дожидаясь разрешения, Сашин нервно набрал номер.

— Надежда Васильевна. Директор ЦКБ у себя?

Он положил трубку.

— Его нет, но… — угрожающе начал Сашин, и, не зная как продолжить, взял заявление и сел за свой стол.

Он был в замешательстве.

Игорь Игоревич не представлял себе, что делать дальше, не знал, как ведут себя люди в его положении. В мстительной торжественности он оглядывал зал, отыскивая предполагаемые ухмылки на лицах сотрудников.

Те углубились в свою работу.

— Я не знал, что работаю… работал среди глухонемых… — начал он и опять замолчал в гордой растерянности.

Сашин открыл средний ящик стола, чужого теперь стола, и стал разбирать содержимое, плохо понимая, что он возьмет с собой, а что бросит здесь, в постылом ЦКБ.

«Что у меня здесь?» — рассеянно подумал он, вынимая какой-то черный пакет. — «Фото с тормоза?»

Но там оказались листки машинописного текста.

На заглавном листке вразрядку было напечатано «ВОТЧИНА».

«Что за чертовщина?»

Он пробежал первые строки. Гневная торжественность таяла на его лице, недоумение сменилось внимательностью.

— Присосался, — шепнула Муромцеву Рогнеда Николаевна. — Но откуда у него другой пакет? По ЦКБ ходит один. Вон, у Семенова.

Муромцев пожал плечами.

В отделе установилась тишина. «Глухонемые» посматривали на Игоря Игоревича: как-то среагирует на «черный пакет» необычный Сашин.

Раздался звонок на обед. Сашин его не слышал.

Сотрудники вышли бесшумно.

Зал опустел,

 

9

«ВОТЧИНА

Порог бывшего сельхозтехникума, где теперь разместилось вновь организованное Центральное конструк-торское бюро ГУТСНП, переступает плотный незнако-мец с волевым подбородком.

— Закажите табличку «Директор и Главный конструктор ЦКБ товарищ В. В. Шкуро», — делает он секретарше первое распоряжение во вверенном учреждении.

Один в кабинете Владимир Васильевич теряет самоуверенность и задумывается.

Вот только что он, лесотехник, был начальником ОКБ промышленности геодезического оборудования и она, эта промышленность, как необъезженная кобылица, выбросила его из седла. Не помогли ни апломб, ни опыт работы в лесобумажной промышленности, где он также не удержался.

Теперь ему надлежало обслуживать науку.

Администратор-кочевник осторожно попробовал новое кресло.

— Начнете прием?

В кабинет ворвался шум говора ожидавших ученых.

— Бр-р… Давайте, — немного побледнев, сказал сын леса.

Ученые входили с тяжелым грузом проблем. Идеи были воздухом, расплывающимся эфиром, без конструктивной разработки. Они обретали себя в проектах, в металле.

«Хе! Они такие же люди!» — ободрился лесотехник, наблюдая разгоряченные лица профессоров, членов-кор-респондентов и прочих доцентов.

Ученые гневались и заискивали, требовали и просили, стыдливо приманивали диссертацией.

«Это идея. Славное место. Славные ребята», — похвалил лесовик про себя членов-корреспондентов. — «Осторожно, листопад!» — тут же заметил себе Шкуро, ощупывая намины, благоприобретенные в только что покинутом кресле.

Отказывая многим, он остановил свой выбор на не очень ярком ученом, товарище Веремееве, из очень уважаемого вуза союзного значения. Перед неброским фаворитом неожиданно открылась зеленая улица в конструкторском бюро. ЦКБ начинает трудиться в «запарке» и для других «НУЖНЫХ ЛЮДЕЙ». Читатель уже догадался. Это влиятельные члены ученого совета того вуза, где наметил свою защиту будущий кандидат наук. Возможные оппоненты.

Идут годы. На пороге своего пятидесятилетия Шкуро становится кандидатом.

Нет, после этого события в науке все осталось по-прежнему. Диссертация не вызвала брожения в рядах консервативных ученых. Злые языки утверждали, что диссертация, не оставившая царапины на камне науки, появилась в результате использования методов, не имеющих ничего общего с научными; что, мол, ЦКБ, поставленное на службу диссертанту, имело, вообще говоря, и другие, более широкие и прямые задачи.

Пожалеем этих критиков. Трудно будет им доказать, что, скажем, установка ЭМ1 (для т. Веремеева) разработана в ЦКБ не из чистых побуждений, а по способу, близкому к понятию замаскированной взятки. А что касается диссертации, то ей очень доволен научный руководитель диссертанта товарищ… Веремеев.

Недоволен директором Главк. Настолько, что Владимиру Васильевичу впору самому садиться за доску. Но мир не ведает конструкций, созданных руками Шкура. С помощью НУЖНЫХ ЛЮДЕЙ и их заступничества он остается в кресле.

Переведя дух на очередном крутом повороте, немолодой Растиньяк распахнул окно своего кабинета. В отличие от бальзаковской ситуации, перед ним был не весь Париж, а простиралось широкое поле науки.

Теперь надлежало развить и укрепить корневую систему.

Почва благодатная! Владимир Васильевич может сам себе составлять план, сам определяет цену изделия и проектирования. Такие условия выглядели бы сказочными в промышленности, но неиндустриальный Главк, руководимый состоявшимися и несостоявшимися учеными, не может толком даже проконтролировать своего Главного конструктора.

ЦКБ фактически превращается как бы в вотчинное владение Шкуро.

В последующие годы Шкуро РЕШАЕТ СВОИ ЛИЧНЫЕ ЗАДАЧИ.

Он устраивается по совместительству на скромную кафедру совсем скромного института. Ну, конечно же, для его ЦКБ начинается новая «запарка». Нет, работа идет совсем не в русле актуальнейших задач науки. Основные силы брошены на решение задач скромного вуза.

В первую очередь оснащается кафедра-фаворит. Главк подает сигналы «505» «увлеченному» директору и для обеспечения показателей по «листажу» (для получения премии) Шкуро ведет частично проектирование и по другим темам. (Листаж этот впоследствии оказывается ворохом бумаги, которую нельзя было спустить в серийное производство.)

Многолетняя деятельность ЦКБ венчается выходом в свет главного труда своего директора. Мы имеем в виду учебное пособие «Лабораторные работы».

Перед появлением книги Шкуро, похожий на театрального Грозного в сценах покаяния, усаживал в мягкие кресла изумленных конструкторов и медоточиво и спрашивал согласия на публикацию разработок.

— Возражений, в принципе, нет. Хотелось бы, чюб были упомянуты конструкторы установок, — отвечали ему, дивясь церемониалу почета.

— О, конечно! — с романтичным «О!» восклицал Шкуро.

В предисловии к руководству «автор» льстиво приседал в реверансах перед именами НУЖНЫХ ЛЮДЕЙ. НИ ОДИН ИЗ КОНСТРУКТОРОВ НЕ БЫЛ УПОМЯНУТ.

За эти лета Владимир Васильевич уже стал пенсионером.

Трудно в эти годы конструктору ЦКБ попасть к своему шефу. Как бы по инерции идет в бюро производство «листажа». Директор ЦКБ все время занят. Тает стопка чистой бумаги на зеленом столе Шкуро, растет горка исписанных листов. Престарелый ученый в рабочее время пишет докторскую диссертацию.

На редут «Упругие связи» брошены арифметика, алгебра по Киселеву, геометрия, великого Эвклида, тригонометрия и по-эллински звучащие логарифмы.

На докторскую тему наступали наличные силы а средства ЦКБ. Наличные силы разрабатывали и изготовляли экспериментальные установки для докторанта. Как и положено в хорошо подготовленной операции, все было закомуфлировано под плановые задания.

Упругие связи напряглись, но не поддавались. Не сдавался и волевой исследователь. Он двинул на упрямые связи первокурсные дифуры, да не первого, а сразу второго порядка. С постоянными коэффициентами для надежности.

Связи треснули.

Треснула и забракованная диссертация, как выполненная на низком научном уровне…»

Вот так, в легкой (горькой) фельетонной форме выстраивался страшный, гибельный для нашей морали, экономики истинный облик «авторитетного Шкуро», «твердого хозяина» Шкуро, «десятки лет несущего тяжелый груз ответственности на своих плечах».

Дальше в тексте шло изложение горьких судеб способных, а то и просто талантливых конструкторов ЦКБ, которых «съел» Шкуро.

Длинный синодик мог бы составить «пожиратель» одаренных.

Но, погодите, ему же должны были быть нужны способные инженеры?

Он держал нескольких смирных или «не опасных». Но в большей мере ему были нужны «листажисты».

Он, как черт ладана, боялся проверки опытных разработок серийным производством. Куда безопасней загружать не конвейер, а полки архива ЦКБ, и кустарно кропать опытные образцы, ссылаясь на отсутствие индустриальной базы.

И какие печальные преступные итоги!

За десятилетия созданы горы чертежей. Мертвой макулатуры!

Выходит — целая организация, много людей, много лет работала — творчески, по-настоящему трудилась, авралила, — чтоб Шкуро мог: а) получать «заработанные» деньги, б) держать руки на рычагах управления НУЖНЫМИ ЛЮДЬМИ, в) располагать базой для своих ученых забав, г) тешиться дутым престижем.

Какую малую долю имел он от целого!

И с таким ничтожным коэффициентом «полезного» действия он все же паразитировал на теле мощного организма, поддерживая его холостой бег.

«Какой цинизм!» — мысленно воскликнул Сашин.

 

10

С обеда сотрудники пришли, словно по уговору, много раньше и принялись за работу. Молча, по-прежнему изредка поглядывая на Сашина.

Сашин прочел все.

— Все верно, — сказал он вслух, — и доказательно. Это ужасно! Но кто же…

Его заинтересовал автор, подпись которого он хотел прочесть с благодарным чувством и, может, пожать ему руку с хрустом. В конце подписи не было. Он торопливо посмотрел первый лист — автора нет.

Негодование овладело им.

— Олег Георгиевич, вы читали? — повернулся он к Линчевскому, совершенно позабыв, что порвал с БЫВШИМ начальником все отношения.

— Да.

— Это возмутительно! — воскликнул Игорь Игоревич.

— Поздно же вы раскусили Шкуро, — заметил Муромцев.

— Я не о Шкуро. Но этот обвинительный акт — анонимка!

— Чего это вы так против безымянности? — возразил Семенов. — Анонимность в принципе не противоречит морали.

— Что?! Хороша же ваша мораль. Как вам не стыдно!

— Не стыдно. Анонимно — значит, безымянно. Анонимно, бывало, печатали свои произведения классики.

— Бросьте! Мы, видите ли, апеллируем к высоким примерам. Анонимка — это проявление нашей трусости…Вы скажите лучше, Оля, прямо: вы подписали бы этот правильный документ?

— Н-нет…

— Почему?

— Не знаю.

— Так знаю я! В вас нет гражданского достоинства. Все ваши интересы сосредоточились на вашем детеныше…

— Не называйте Владика детенышем!

— Чего он к ней привязался? — угрожающе спросил Слава.

— Недостаточно быть самкой., — не слушая и не слыша продолжал Сашин.

Негодующая Оля встала.

— Это переходит всякие границы! — крикнула с места Рогнеда Николаевна. — Олег Георгиевич! Почему вы молчите?!

Оля заплакала, отвернувшись к окну.

— Игорь Игоревич. Успокойтесь, — как-то очень индифферентно сказал Линчевский.

— Простите, Оля. Вы неправильно меня поняли… — смутился Игорь Игоревич.

— Слушайте, вы, обличитель! — встал с места Семенов. — Мы не трусы. И герой ли тот, кто легко и просто пишет заявление об уходе? А может быть проще было бы уволить Шкуро? Мы не делаем ничего для этого. Почему так подавил нашу волю этот Карабас-Барабас? Он зол, вреден, но не глуп. Он наблюдателен, памятлив и психолог, конечно. Он держит нас тем, что он может нам дать? Нет, тем, что он может не дать. Он может не дать хорошую характеристику в аспирантуру, на курсы, для поступления в вуз, в суд и черт-те еще куда. Слава богу, что мне не нужна его характеристика в прачешную. Он может, Он может не позвонить в хозяйственный отдел министерства, чтоб мне выправили железнодорожный билет в месяцы пик, может не оплатить мягкий вагон, потому что я не достал купированный. Может срезать заслуженную премию за строптивость. Он лезет в мой кошелек. Может не написать ходатайство в исполком, если у меня течет, крыша. Муромцеву, например, который живет в развалюхе, назначенной к сносу, он может не выдать древесные отходы для отопления. С наслаждением он предаст их огню в цекабевском дворе. Не даст грузовик для их вывоза. Славе он может не дать разрешения приходить на пятнадцать минут позже за счет обеда, а он загородник, завязан электричкой…

— С нового года у меня жилье в городе, — буркнул Слава.

— Получил? Квартиру? — живо откликнулась Рогнеда Николаевна.

— Женюсь, — покраснел Слава.

— Счастливец! У него есть еще неиспользованные возможности, — пошутил Семенов. — А у меня их давно уже нет и я в лапах у Шкуро! — со злобой вскрикнул он. — Я семнадцатый в списке…

Все поняли, что список этот на жилплощадь.

— Отпроситься с работы я могу только за свой счет, написав заявление. А авральные переработки идут за счет ненормированного рабочего дня. «Вы у нас ведущий конструктор», — «льстит» тебе сам директор…

— Здесь он целиком прав, — не выдержал честный Сашин. — Самовольные отлучки с работы…

— Бросьте, вы! — не дала договорить Рогнеда Николаевна. — На отлучки любимцев он смотрит сквозь пальцы.

— Мало того, что он использует рычаги власти, — продолжал Семенов, — данные ему для умного и справедливого управления.

— А не для того, чтоб вершить произвол, — вставил Муромцев.

— …Он еще влез в функции месткома, Получил ли кто материальную профсоюзную помощь без его благословения? Путевку с профсоюзной скидкой в пионерлагерь, детсад, санаторий? Направление в профилакторий? И все это он делает «логично» и на уровне: «Администрация должна следить за формами поощрения. Тех-совет объективно, голосованием, определяет количество и качество работы каждого». А стенгазета? И здесь — он. Стриж, так и не поместили твои частушки?

— Нет.

— Почему? Мне так понравились, — огорчилась Оля. — Я их одобряю.

— Этого, старуха, недостаточно. Сам удивляюсь, но…

— Частушки — сила. А обещали? В смысле — в еледующем номере? — спросил Слава.

— Нет, старик. Сатира смеется, обнажая один уцедевший зуб. «При проверке факты не подтвердились».

— Кто проверял?

— Дудкина.

Семенов сел и снова обратился к Сашину:

— Только вы, с вашей наивностью, полагаете, что власть Шкуро остается на пороге ЦКБ. Он властен надо мной и тогда, когда я переступаю порог своего дома. Будет этот тесный дом моим навсегда или по его воле я получу другой?

Семенов остановился в секундном размышлении, что-то взвешивая.

— Но Шкуро по-своему умен. Он может пойти вам и навстречу.

Я сегодня пойду и почитаю в Ленинку. Публичная библиотека эта доступна теперь и для меня не кандидата и не доктора наук — Шкуро дал мне письмо туда, преувеличив мое значение. Но вот, звонит телефон. Почему? Установили. Три письма писал Саня на телефонную станцию. Повелел Шкуро. Ложусь спать…

— И творите молитву за благодетеля! — едко бросил Сашин.

— Нет…

Но здесь встал со своего места огнедышащий «Савонарола» — Сашин.

— Я сдерживал себя, хоть мне стоило это невероятных усилий. Ваша речь — сгусток цинизма! Вот она, психология приспособленца!

Сашин задохнулся.

— Сашину сильно не хватает сейчас рясы аскета иля, на худой конец, тоги, — шепнул Рогнеде Стрижик.

— Поосторожнее в выражениях, Сашин!! Вы, каи всегда, ничего не поняли! — прогремел Велес.

Все покрыл троекратный гнусавый гудок, просигиач ливший окончание обеденного перерыва.

Вслед за ним раздался мелодичный звон.

Это Олег Георгиевич позвонил набором колокольчиков «Дар Валдая». Дар от Валдая, олимпийский сувенир, он получил в прошлый «мужской день» 23 февраля. Он поставил сотрудникам условие: «звякать» он будет редко, но уж если — «многозвучно звенит колокольчик», — пропел он — то должна быть полная тишина. Значит, он будет говорить важное и чтоб не перебивала.

Конвенция была подписана и уговор не нарушался.

— Я прошу прекратить дискуссию. У нас сейчас производственное совещание. Будем работать. А что касается нашего директора, — непоследовательно продолжал Линчевский, — то все познается в сравнении. Может, Владимир Васильевич не так уж… В разгоряченное мозгу Игоря Игоревича, после того, как порошковый..

— Как?! Вы… вы… адвокат Шкуро? Теперь я начинаю понимать, почему тормоз… Я прозреваю! — воскликнул побледневший Игорь Игоревич. — Вот откуда ваша пассивность на техсовете…

Линчевский поморщился.

— Сашин, молчать! Вы нарушаете Валдайский пакт! — крикнула Рогнеда Николаевна.

— Теперь мне ясно, почему вы входили в каждую подробность моей разработки! Ваша лицемерная помощь, двурушник…

— Не обижайте Олега Георгиевича! Слышите!! — вскочил пунцовый Стрижик.

Снова раздался малиновый звон.

— Игорь Игоревич. Не все потеряно. Активная защи-та вашего тормоза в той ситуации была бы тактической ошибкой. Был бы окончательный провал или…

— Что или?! Что или?

Сашин подскочил к Линчевскому и автоматически изловил свои очки.

— Он его ударит!! — взвизгнула Оля.

— И вы… вы против меня, — обратился Сашин к отделу. — Вот уж истинно — друзья познаются в беде, Я познал вас, глухонемые соглашатели…

Шум голосов слился с малиновым звоном.

— Так вот! Я знаю, что мне надо делать… Я знаю, что…

Игорь Игоревич с трудом надел непослушные очки. Он бросился к своему столу и, вибрируя пальцами, вынул все из черного пакета.

Он прошелся взглядом по лицам. Глаза его засветились добром, когда остановились на мясистом, красном лице богатыря.

— Благороднейший Илья Алексеевич! — выспренне обратился Сашин к Муромцеву. — Вы, конечно, сами хотели бы подписать этот документ.

Он великодушно протянул ему листки из пакета.

— Христос с вами!! — по-диаконски прогудел вооб-ще-то нерелигиозный Муромцев. — Мне, милочик, скоро на пенсию.

— Не понимаю.

— Да чего ж здесь понимать? Хотелось бы тогда, если получится на пенсию, иметь в ЦКБ два рабочих месяца в году с сохранением этого… пенсиона.

— Но вы же на это имеете право?

— Я имею право работать, а Шкуро имеет право меня взять. Не получилось бы, как в старом анекдоте.

— Каком, каком? — хором спросили Слава и Стрижик.

— «На 50 % свадьба уже согласована. Я согласен — она нет».

Сашин сел и занес ручку над последним листком из черного пакета. В конце листка, на чистом месте, заплясали зеленые буквы, плохо сливаясь в слова;

«Ведущий конструктор ЦКБ И. Сашин».

Сама собой установилась тишина.

Все поняли, что сделал Игорь Игоревич.

Муромцев очнулся первым.

— Голубчик, дайте я вас расцелую, — всей массой двинулся он на Сашина.

— Как вам не стыдно! — вцепилась Рогнеда в полу его пиджака. — Человек потерял над собой контроль, а вы…

— Я передам этот пакет Шкуро. Лично. Как подобает честному человеку, — негромко и бесповоротно сказал Сашин, оглядывая всех желтыми глазами.

— Милочик. Так вы все испортите, — забеспокоился Муромцев.

— Дайте пакет сюда. И успокойтесь, — протянул руку подошедший Семенов.

Сашин спрятал пакет за спину, но там уже оказался Слава. Завязалась борьба за обладание пакетом. Нападающими руководила Оля:

— Справа! Слева! Спрятал под пиджак…

Регбист в юности Сашин вырвался и кинулся к дверям. Их заслонил Стрижик. С сумасшедшей силой он откинул мальчика и выскочил в коридор.

— Стойте! Слышите!! — крикнул из дверей Лиа-чевский.

Но Сашин бежал уже по коридору.

— К директору… — прохрипел он в приемной, кинувшись к клеенчатым дверям.

— Я же сказала вам — его нет! — заслонила стеганую клеенку отважная Наденька.

Сашин остановился, плохо ее понимая.

— Тогда в партком…

— Андрея Леонидовича вчера еще положили на операцию.

— Ах, да…

На каблуках, с треском, спускался теперь Сашин по лестницам в цоколь. Он ворвался в комнату испытательной станции. Как будто ничего и не произошло, ковырялся там Егупыч у тормоза.

— Брось! — крикнул Сашин. — Вот, почитай, — бросил он на верстак черный пакет.

Егупыч критично посмотрел на Игоря Игоревича, взял пакет.

— Ладно. Чего ты там? Начепушил?

Он положил пакет на инструмент в ящик, замкнул его, все не сводя глаз с Сашина.

— Сядь-ка.

Игорь Игоревич доверчиво сел. Егупыч отер руку концами и положил ее на лоб Сашину. Игорь Игоревич вдруг почувствовал себя тем самым маленьким мальчиком, которым когда-то был; которому вот так когда-то — было ли это, не сон ли — вот так же прислонял свою добрую ладонь ко лбу отец. Он издал нечто вроде мычания, и у него стали криво подергиваться губы. Он плакал с почти сухими красными глазами. Его глаза как бы входили всем, что в нем было, в глаза старика. В них, в эти внимательные глаза, перетекало сейчас горе Сашина, его боль, страдание, крушение надежд, растоптанные разом труд, мечта…

— Постой-ка. Лоб-то горячий. Пошли-ка, милок, домой.

Егупыч окинул халат, вымыл руки по-быстрому, и, надев пижонский пиджак, взял Сашина под руку.

Сашин взял неверное направление в угол, но Егупыч мягко потянул его к дверям.

 

11

Темно-синий воздух пахнул сыростью.

Подопревшая дорожка вела к Казаковскому фасаду. В белой балетной красоте стояли запушенные осенним снегом кораллы деревьев. В правильной перспективе, четкий, словно в видоискателе, слепил подсвеченными колоннами желтый особняк.

— Санкт-Петербург какой-то. Умели, — вслух подумал Сашин и в робости остановился у парадного входа. В робости перед временем: бронзодубовая дверь пропускала дам в кринолинах, молодцов в кирасах, сюртуки, фраки, солдатские шинели, буденновских витязей, кожаных танкистов и граждан с портфелями в плащах «Болонья».

Райкомовская красная доска справа, стеклянная, с золотом букв, гармонировала с нарядной архитектурой.

Сашин уважительно глянул на барельеф человека с бакенбардами на серой доске, укрепленной слева от колонн. Начитанный Игорь Игоревич вспомнил этого декабриста. Была экранизирована его жизнь.

— Вы к кому, гражданин? — спросил Сашина корректный милиционер.

— В отдел «Промышленности и транспорта». К товарищу Рожнову.

Милиционер посмотрел список на столе, проверил паспорт.

— Сюда. На антресоли. Комната тридцать восемь.

Сашина закрутило на винтовой лестнице и, наконец, словно из открытого люка, показалась его голова, оглядевшая паркет.

По старой рабочей привычке ему захотелось подтянуться на руках и молодцевато выскочить из люка, ко Сашин «пешком» сделал последний оборот и, как штопор, ввернулся в низкий сводчатый коридор.

По нему прогуливался какой-то представительный мужчина. Сейчас он удалялся от Сашина. Его солидная стать, отлично скроенное пальто, какая-то особенная шляпа с крохотным фатовством, чуть-чуть сдвинутая набок, припущенная в меру серебряная шевелюра говорили о вкусе и породе. Мужчина оставлял позади себя ароматный дымок папиросы.

«Какой-нибудь артист, народный СССР, кумир», — подумал Сашин с чувством где-то скрытой зависти. Впрочем, это не то слово. Зависти не было — ему, Сашину, органически несвойственна была картинная элегантность. Демократ Сашин был хорош, красив по-своему, по-другому… Как бы это сказать… Он мог раскрыться перед умным человеком, который съел с ним пуд соли.

Человек, за которым он наблюдал, был интересен ему, любопытен что ли, как антипод, как полярная уважаемая противоположность. Недосягаемая, которую не нужно досягать. И сейчас Сашин ожидал, когда этот «внешний аристократ» повернется к нему, «аристократу внутреннему».

Он повернулся и Сашин воскликнул:

— Егупыч!!

— Ну, чего орешь, — и Егупыч-«аристократ» протянул Сашину заскорузлую руку. — Я думал, не придешь. Погоди, давай перекурим. Шкуро у него, пущай наговорятся.

И в этот момент из комнаты 38 вышел директор ЦКБ. Обмякший. Мешковатый. С потным бледным лицом. Не постаревшим, а таким, по которому видно было, каким оно будет у старого Владимира Васильевича. Он узнал своих подчиненных, приподнял шляпу и сделал… книксен. Не шутовской, не ироничный, а жалкий, непонятный. Это девичье приседание выглядело неуправляемым движением; в нем была безнадежность, инстинктивное проявление трусости и мольба о пощаде, не адресованная ни к кому.

Ничего не оказав, он повернулся к ним спиной и тяжело, обвисло зашагал к люку винтовой лестницы.

Вращаясь с покачкой, он как бы оседал в нем и исчез совсем, когда не стало его шляпы.

— Ну, заходи, время, — посмотрел Егупыч на крупные зеленые цифры своих электронных часов. — До семь тридцать не выйдешь — все, прошу прощения. Ко вдовице тут… День рождения!! Наплетешь еще. Какой-то ты, Сашин, все ж мешком ударенный…

Он открыл в тридцать восьмую дверь и ласково подтолкнул Сашина.

38-я была небольшой комнатой с низким потолком и арочным верхом окна у самого пола. Сюда слабо, наверное, доносились звуки полонезов, экосезов, трубные гласы ста крепостных гудошников (они не гудели все разом, а в очередности: один гудок — одна нота) и обитавший в ней кучер (ключница, камердинер) услаждался здесь утраченным теперь даром тишины.

По паркету нервно ходил мужчина с гневным лицом.

— Сашин. Вы меня вызывали.

— Не вызывал! Просил зайти, если на то у вас будет время и желание, — недружелюбно бросил Рожнов. — Погодите. Остыну, — на полном серьезе добавил он. — Садитесь.

Он стал замедлять шаги, а потом сел за стол, уперев кулаки в скулы. Взгляд его был обращен к арке окна, в условную электрическую тьму городского вечера.

Сашин с любопытством следил за этой технологией самоукрощения.

— Отмяк. — Лицо завотделом стало добрым лицом уставшего человека, — Рожнов. Иван, — протянул он руку Сашину через стол. — Отца величали Яковом. А вы Игорь Игоревич. Про вас все знаю.

Он вынул черный пакет и положил его перед собой.

— И отсюда, — он показал на пакет, — и, главным образом, от товарища Макаркина, давшего всему этому ход. Правильный ход.

«Какой еще товарищ Макаркин?» — недоуменно спросил себя Сашин. — «Ах, Егупыч это!» — вспомнил он.

— В ЦКБ хорошо поработала комиссия нашего райкома с представителями вашего Главка, с вашим парткомом, — продолжал Рожнов. — Так что у меня к вам никаких вопросов.

Он с удовольствием разглядывал Сашина.

— Тогда, Иван Яковлевич, зачем…

— Если честно — хотел посмотреть на вас, потолковать с вами. Случай в некотором роде исключительный. Так каков же он, думаю, «Александр Матросов»? Зайти, думаю? Будет поначалу недоумение, забавный перепуг, может быть. Так что извините за вызов, как изволили выразиться.

— Недоумения, испуга не было бы. Был бы чай.

— Простите, — смутился Рожнов. — Сейчас поздно. Не могу.

— Что вы, что вы… — в свою очередь смутился Сашин. «Черт меня подери! Нет у меня этого… Такта». -Если по делу: чем все кончилось? В ЦКБ? Получилось все правильно?

— Не надо думать, что все сделал вот этот…

Рожнов показал на черный пакет.

— Он стал третьим звонком. Фактов стало больше, наше убеждение укрепилось. В этом деле закоперщиком был ваш новый секретарь. Не без «помощи» Шку-ро сердечник оказался в больнице.

— Шкуро много хлопотал, чтоб Андрея Леонидовича поместили в Кардиологический институт, — заметил справедливый Сашин.

— О, да. Фарисей и мастер показухи не уставал мне звонить о каждом своем шаге в этом случае. Но он больше мешал своей назойливой услужливостью — с таким заболеванием кладут немедленно. Без всякой табели о рангах. Так вот, мы уже обращались в ваш Главк до этого…

Рожнов опять показал на пакет, не называя его.

«Не от брезгливости ли это к анонимкам?» — подумал Сашин. — «Но ведь я подписал? Нет, он все знает».

— …с предложением укрепить руководство ЦКБ. И вот Шкуро откликнулся. По-своему.

— Неужели он подал заявление?! — изумился Сашин.

— Он с треском снял своего главного инженера.

— Саню?! Наконец-то! Но это ничего не меняет…

— Вот именно.

— Пишет вам? Саня?

— Не то слово. Измучил. «В дополнение к письму за номером…», «При оставлении без последствий сочту необходимым обратиться в руководящие органы нашей партии…», «Вторично обращаюсь…» — зачитывал Рожнов из вороха бумаги, вынутого из стола.

«Поливает грязью благодетеля?» — хотел спросить Сашин, но передумал — ясно, что поливает.

— Все получилось правильно? — снова спросил он.

— Я не знаю ВСЕ ли правильно получилось. Иногда бывает проще знать глобальную правду, чем правду частностей. В итоге вроде бы все неплохо. Мы стали чище. Чище станет теперь атмосфера в ЦКБ, а это необходимый залог… Ну и так далее. «Что бог не делает — все к лучшему» — вот оптимистическая формула моей бабки. Я эту доктрину, впрочем, во всем объеме принять не могу — жизненный опыт призывает к осторожности. Вообще… Мы одни с вами?

Рожнов шутейно оглянулся назад.

— Мудрость пословиц и поговорок, по поводу которых собиратели фольклора не устают сюсюкать, часто «сумнительна». Мне кажется, что сочинял их некий лукавый дед-оппортунист, некто вроде шолоховского Щу-каря, которому занятый народ и препоручил это абстрактное дело. Лежит дед, задравши лапти, и постулирует: «Поспешишь — людей насмешишь». Порицает спорых. И тут же угождает тем, кто поспешает: «Ранняя птичка носок подчищает, а поздняя птичка глаза продирает».

— Да, — продолжал Рожнов. — Плохо, правда, у нас то, что все это прорвалось каким-то нарывом, стрессом. Тяжелые, но благополучные роды. Впрочем, когда роды, всегда крик.

Он замолчал, но Сашин словно бы видел те весы, на чаши которых задумчивый Рожнов ставил свои «за» и «против».

— …Хорошо ли получилось с вами? Какая-то жертвенность, вообще-то ненужная… А, может быть, нужная…

Он помолчал снова.

— Вы хороший человек, с такими мне ладно. Знаете, другой раз хочется выйти вон туда, — Рожнов показал рукою в ночь, уплотнившуюся за дугой застекленной арки, — и кричать больно, долго и противно, как ишак. А этот, что был перед вами, — людоед, пожиратель. Или — Фразибул. Знаете античную легенду о Фразибуле?

Сашин стал быстро перебирать в памяти знаменитых греков. Фразибул не объявлялся.

Сашин имел претензию считать себя знатоком античности и, в некотором роде, за эту самую античность немало даже претерпел в семье. «Ну, чего ты эту ерунду читаешь? Что она тебе, инженеру, даст? Кандидатскую бы, я понимаю, готовил!.». — выговаривала жена. Доходило до ссор. Но босые, заросшие, похожие на русских мужиков древние греки говорили так просто, иово и неожиданно умно (это не значит — бесспорно), что Сашин устоял против натиска своей Ксантиппы. У него затеялась даже забавная игра: он читал вслух какую-нибудь речь Перикла из Фукидида и предлагал отгадать автора. «Мемуары Черчилля?» — несмело предполагал слушатель. Сашин ликовал. Не в Черчилле дело. Босые язычники через две с половиной тысячи лет были нашими живыми оппонентами!..

А вот Фразибул…

Деликатный Рожнов не задержал паузы.

— Я напомню вам притчу о трости Фразибула. Мое положение выгоднее в том смысле, что только вчера она попалась мне на глаза. Это из нелегкой жизни узурпаторов. Которых в древности уважительно называли тиранами. Так вот, один из этих тиранов приходит к тирану-соседу, Фразибулу по имени. Или это его прозвище, Зевс с ним. Впрочем, покровительство богов-олим-пийцев здесь, по-видимому, имело место: правитель Фразибул достиг преклонного возраста и установил рекорд длительности тиранства в своем регионе. «Как удалось тебе это, о Фразибул», — воскликнул подошедший к долгожителю монарх-сосед. В легендах, знаете, все больше восклицают. И привычный к хамству тиран с затруднительной для него почтительностью стал ждать ответа.

Фразибул — представьте себе Кощея-бессмертного; немощной рукой опирается на трость, стоит среди цветущего луга — так вот, вместо ответа, Фразибул этот стал ковылять, сбивая тростью самые яркие, самые крупные и высокие цветы. Понятливый хам враз схватил аллегорию и…

— …перенес опыт в наше ЦКБ, — со смехом закончил Сашин.

— Слушайте, а хороший это тормоз?

Сашин сразу понял, что речь идет о его тормозе.

— Хороший.

Рожнов бросил черный пакет в ящик стола.

— Как вы теперь явитесь на службу? Ведь вы не во всем были справедливы к своим товарищам по работе.

А они вас… как бы это сказать… Да нет, лучше слова не подберешь — они вас любят. И жалеют. Не оскорбляйтесь — когда любят, всегда жалеют. Было много необдуманной горячности. Совестно?

— Стыдно.

— А что делать? Надо работать. Начинайте тормозить, — скаламбурил Рожнов, имея в виду порошковый тормоз Сашина. — Поболейте только еще немножко. Вы ведь на бюллетене?

— Да, — покраснел Сашин.

— Ну, и как же вы войдете в конструкторский зал? — с лукавинкой спросил Рожнов. — А ну, давайте прорепетируем, — совсем весело сказал он.

— Да что вы… зачем же…

— Давайте, давайте. Выходите за дверь, не торопясь обдумайте. Только без всякой там системы Станиславского. Как получится.

Сашин чувствовал всю нелепость этой ребячливой затеи, но ему приятно было слушаться этого человека и он вышел.

— Входите! — услышал он вскоре из-за двери.

— Я не знаю… Я не успел… Согласитесь, что…

— Импровизируйте. Это лучше.

Этот человек, очевидно, владел тайной доброй власти…

Сашин представил себе, как ему мучительно будет подниматься на свой третий этаж; как всем станет неудобно, когда он появится на пороге; Олечка, наверное, уронит на пол кнопки и станет подбирать их, чтоб не видеть его лица…

— Хорошие мои, — вдруг заговорил он. — Вам стыдно за меня, но никто, наверное, не представляет, как мне стыдно. Вам трудно забыть… Но прошу вас, сделайте над собой нечеловеческое усилие, простите и не замечайте меня…

У Сашина сперло дыхание и он прихрюкнул.

— Стоп! — рассмеялся Рожнов и по-режиссерскя хлопнул в ладоши. — Никаких речей. Придете и начинайте работать. С полной отдачей. И станет легко и просто. Ух, ты! 21 час по московскому времени.

Он включил радио, в комнату ворвались позывные новой передачи, и тут же выключил, репродуктор.

Зазвонил телефон.

— Слушаю. Рожнов. На 313-м? Директор на месте? Срочно техслужбу! Обращались? Немедленно выезжаю.

— Простите, до свидания, — сунул он руку Сашину.

Рожнов потушил свет в кабинете и сейчас же зажег снова.

— Посмотрите, пожалуйста, — нет ее в коридоре? — с явным малодушием обратился он к Сашину.

— Секретаря?

— Нет. Меня одолевает одна дама из вашего ЦКБ. По-моему она плетет на Шкуро уже небылицы.

— Дудкина? — догадался Сашин.

— Она.

— Нет. Выходите! — скомандовал из коридора Игорь Игоревич.

И как не одолевало Рожнова новое дело, горевшее, может быть, буквально, он все же крикнул из конца коридора:

— А хотелось бы, леший возьми, потолковать и с автором «черного пакета»! Хоть для дела это теперь и не имеет значения. Кто? Вы знаете?

— Нет! — ответил Сашин и подивился, почему он забыл про это.

«Кто, кто этот человек, совершивший все, что случилось?» — сейчас же преувеличил он значение «черного пакета».

Точно на световом табло, вереница лиц и фамилий пробежала в его сознании, но он ни на ком не мог остановиться.

 

12

Сашин вышел на воздух. Оттепель сняла белую красу с деревьев. Дышалось легко. Он не стал садиться в троллейбус и пошел пешком.

Сашин миновал бассейн «Москва», из которого валил зловещий пар, зеленоватый от ртутных светильников. Минуя колоннаду музея изобразительных искусств, он пошел по узкой улице с невысокими зданиями. Темноватая улица называлась Волхонкой. Было что-то старо-русское в этом имени, не то грибное, не то пушистое.

По мере того как Сашин приближался к площади у Боровицких ворот, что-то большое и праздничное сильнее и сильнее загоралось слева. Сашин знал, что свег этот от «дома Пашкова», как московские краеведы называли старое здание Ленинской библиотеки. Белый дворец как бы парил над зеленью холма и все вместе — косая травянистая плоскость, белая балюстрада и белая громада айсберга-дворца — смотрелось, выглядело сказочным даром старой Москвы Москве новой, деловой, из серого камня, в броне асфальта.

Сашин знал это, но не смотрел туда. С неотвратимым ужасом, просыпаясь иногда ночью в кошмаре разрушения, Сашин ждал, как своей смерти, катастрофы: однажды это случится — черный асфальт погребальной плитой накроет веселый газон косогора.

Сашин не нашел в себе силы посмотреть налево, на бело-зеленое чудо — может свершилась уже эта казнь… И повернувшись к дворцу спиной, он быстро зашагал в свое Замоскворечье по Каменному мосту.

Проезжая часть моста оживлялась поредевшим потоком автомобилей. Машины мчались красиво, прочерчивая линии трасс желтыми и рубиновыми огнями. Боковые тротуары были совершенно пустыми, как это бывает теперь при показе примагничивающих телепередач.

Лишь в середине моста была видна какая-то трагическая фигура простоволосого мужчины.

«Не самоубийца ли?»

Сашина сковал страх чужой смерти, но преодолел разум и он быстро направился к человеку, опиравшемуся на чугунные перила и неотрывно смотревшего в почти недвижные воды Москвы-реки.

Поровнявшись с незнакомцем, Сашин с удивлением узнал в нем… Линчевского!

Это был другой Линчевский — расхристанный, лохматый от ветра, с посиневшим лицом, но в пальто нараспашку. Он продрог, но не замечал этого.

— П-почему так долго? — фамильярно, с пьяной претензией обратился он к Сашину.

— А вы… меня… ждали?! — удивился Сашин, с тревогой оглядывая нового, неизвестного ранее Линчеа-ского.

— Ждал. Я знал, что вы здесь пройдете. Да, я нажрался и не буду долго и нудно извиняться перед вами, как это делают пьяные. Это мое дело! И вообще… Я не пьяница и надрался только сегодня…

— Что вы здесь делаете?

— Ничего. Что может делать пьяный, стоящий на мосту? Созерцать черную воду, которая его манит и п\гает. Или плевать в нее и определять высоту моста, засекая время падения и подставляя его в несложные формулы кинематики…

Он пошатнулся, но его поддержал Сашин. Складная речь, не исключавшая периодов, из которых Линчевский свободно выбирался, контрастировала с плохо управляемым телом. Это подтверждало — трезвенник Лик-чевский находился в несвойственном ему состоянии.

Зачем? Почему?

— Почему вы так долго, черт возьми? Здесь не «ночной эфир струит зефир». Мне холодно, — запахнул он пальто, — Следствие затянулось?

— Почему вы знаете, что я был… в райкоме?! И почему здесь, именно сейчас, я вам нужен?

— Нужны? Почему мне… Такие, как вы, нужны всем нам. Особенно сейчас. Потому что вы честный, открытый человек. Но не думайте, что честность это только ваша привилегия. Я тоже честный. Не удивляйтесь. Но ие открытый. В отличие от вас…

— Олег Георгиевич. Сойдемте с моста. Здесь дует, — взял Сашин под руку неустойчивого Линчевского. — Что происходит? Почему вы здесь?

— Меня привела сюда совесть. Извините за штамп.

Линчевский трудился на ровном месте: он старался идти вперед, но ноги уводили его от Сашина — полезного перемещения не получалось.

— Вы знаете, что вы спасли меня?

— Знаю, знаю. Идемте. — Сашин понимал, что сейчас экономнее всего не противоречить.

— Ни черта вы не знаете! — остановился Линчевский. — Меня подвела буква «ф».

— Да, да. Пойдемте же.

У Сашина было здравое намерение отвести Олега Георгиевича к себе домой и уложить на раскладушке.

«Скорей в теплоту своего дома! И я замерз», — подумал Сашин. Но они топтались по-прежнему на самой холке моста, на коварном сыром ветерке осенней оттепели.

— Нет, вы ни-че-го не понимаете. — Пьяная логическая цепочка в мозгу Линчевского упрямо вела к какой-то неизвестной Сашину цели.

— «Следствие вели знатоки», — Линчевский прекратил суетню на месте. — Детективы Шкуро вели расследование без фантазии, примитивно и правильно. Помните, были изъяты машинки? Пишущие машинки из отделов?

Что-то смутное, неясное насторожило Сашина.

— Так вот, «Сашин-муж», — дохнул перегаром Линчевский и осекся. — Так вот что, древний славянка Игорь Игоревич, — теперь уже решительно продолжал Линчевский, — в нашей отдельской машинке западала буква «ф».

— Помню. Ну и что?

— А то, что это сразу сократило круг подозреваемых до подчиненного мне коллектива. Я говорю о «черном пакете».

— Значит, автор «черного пакета» кто-то из нас?!

— Не кто-то из нас, а кто-то из нас — критиков Шкуро.

— Значит, подозреваем я! — воскликнул Сашин.

Теперь смешался Сашин. Нет, не аморальность анонимки, не самолюбие пуританина резнуло болью. Собственное простодушие, наивность, граничившая с глупостью, ранила его. В каких же дураках он, Сашин, пребывал тогда, в кабинете главного! Какой стыд! Эти прыжки через ковер, эти изучающие взгляды Прасковьи, черт бы ее побрал, Ивановны, эти…

Линчевский не мешал самоанализу и терпеливо выжидал, когда Сашин «вернется» на этот мост к нему, Линчевскому.

— Нет. Подозревались не только вы.

Растерянный Сашин почувствовал, что пьяный Линчевский сейчас был умнее его, трезвого Сашина.

— Подозревался и я.

— Но вы приспособленец… — Сашин смутился от своей бестактности, — умный приспособленец, — неудачно поправился он и замолк.

— То есть, как я, лойяльный, глубоко свой приспособленец мог оказаться?.. Вы читаете детективы?

— Н-нет.

— Плохо. Так вот, седой полковник Шкуро умен. Примитивно, пошло, но умен. Он руководствовался доктриной следствия: настоящий убийца — а черный пакет убил его — тот, кто вне подозрения.

— Значит вторым были вы?

— Поздравляю вас, честный Ватсон. Впрочем и здесь вы несколько промахнулись. Первым был я.

— И вы написали этот памфлет? На самом деле?!

От неожиданности и удивления тело Сашина одеревенело. Словно манекен в обвисшем пальто, стоял он перед Мефистофелем-Линчевским.

— Вы понимаете хоть теперь, что вы спасли меня? Что было бы, если б не вы, благородный, милый Сашин? Здесь не надо воображения. Все пошло бы по отработанному сценарию. Не сразу, но все чаше заваливались бы проекты моего отдела на техсовете. Отсюда, естественно, невыполнение отделом плана. Отсюда — непригодность Линчевского, как начальника отдела… И запомните — я не писал этих глупых пасквилей, обутых в черный пакет. Хоть я и сказал вам всю правду…

Сашин с сожалением слушал. Линчевский ломался или в нем жил волк, загнанный на пятачок между истиной и… Зачем, зачем он боролся за существование и тогда, когда это было ненужно? Честный волк… В котором не было веры.

Перед Сашиным стоял человек, подложивший тогда ему в стол опасный черный пакет. И, безусловно, истинный автор памфлета. По традиционным моральным меркам Сашин должен был считать его заклятым личным врагом. Но не было сейчас ни вражды, ни гнева в душе Сашина. За всем происшедшим где-то стояла высшая правда, правда очищения, настоящая польза для того дела — общего, нужного дела, о котором говорил Рожнов…

Линчевский приподнял было мнимую шляпу.

— Ч-черт. Потерял. Ну все равно.

И собранный, насколько может это сделать вдребезги пьяный непьющий мужчина, он зашагал по тому направлению, по которому его увлекал Сашин. Сашин наблюдал за ним, пока тот не сошел с моста.

Сашин почувствовал свет за спиной и увидел свою тень. Свет был, но только сейчас он почувствовал этот свет спиной, как нечто материальное, как давление. Сашин опустил глаза, как бы не смея смотреть на белое зарево, и вдруг повернулся лицом к старому зданию Ленинской библиотеки, «дому Пашкова».

Искусно и щедро подсвеченный на холме парил белый Московский Парфенон.

Продолговатые окна и очень высокие колонны устремляли центральный корпус вверх. Симметричные флигели, словно два могучих крыла, как бы напряглись для взлета.

Все возвышалось на крутом косогоре, в оттепели сочно-зеленом, как заливной луг, как озими весной.

Это был белый лебедь, взлетавший с зеленой русской земли…

Можно ли типичный рассказ назвать повестью? Автор ознакомился со «Словарем литературоведческих терминов» и понял: «Нельзя. Но если очень хочется, то можно». Автору хочется очень. Поэтому —

 

Смерть в городе Н

(СТАРОМОДНАЯ ПОВЕСТЬ)

После ужина мужчины перешли в кабинет хозяина.

Николай Владимирович отпил глоток токайского, закусил ломтиком сыра и, удобно расположившись в покойном кресле, некоторое время пребывал в молчаливой задумчивости.

— Тишина. Дорогая тишина. Размыслительная тишина, — наконец молвил он. — Хочется вспоминать. Быть понятым.

Николай Владимирович смотрел на псевдоугли электрокамина через закрытые веки.

— Я не намерен рассказывать вам, как акула раскрыла пасть, чтобы поглотить меня, парализованного ужасом неотвратимой смерти. Слушатель наперед знает, что будет спасительное «вдруг» и что я — вот, перед вами — сижу и пью токайское, — он приподнял бокал и иллюстративно отхлебнул, — и закусываю его сыром. Да, я пью вино, работает мое тело, — он развел и скрестил ноги, — служу, а меня нет. Я умер.

Мы заинтересованно молчали, не нарушая уместной паузы.

— Хочется рассказать об этом просто, ибо проста реальная смерть. Здесь нужен безыскусственный рассказ. Замечаете парадокс: безыскусственный рассказ — это ведь и есть искусство!

С оправданным самодовольством Николай Владимирович омочил губы вином.

— Это, как-никак, рассказ с того света. Как пересказать гамму ощущений в ситуации, когда душа расстается с телом? Буду рассказывать просто, как Чехов, Тургенев, Моэм, Цвейг, Лев Толстой — без театра, без позы. И без их силы, конечно.

Он оценивающе осмотрел нас и начал?

Итак, я умер 1-го апреля этого года, когда находился в командировке в городе Н.

Предуведомляю слушателей — не предполагайте здесь никакой первоапрелыцины, никаких реанимаций и тому подобного. Речь идет о действительной смерти.

Но давайте по порядку.

Я приезжаю в Н.

Нахожу дом, квартиру дальней родственницы жени, которая должна принять меня на постой. Еще на лестнице заучиваю ее ФИО. Мне открывает дверь седая женщина с молодым розовым лицом. Глаза приветливые, большие, серые, под стать серебру прически.

— Елизавета Сергеевна?

— Николай Владимирович? Проходите, пожалуйста, располагайтесь. Мне Надя звонила, я все знаю.

Строгое платье под подбородок облегает налитую грудь. Спортивная талия. Ну и там все прочее. М-да. Скромна, вежлива. По-видимому, не глупа. Преподает русский и литературу в средней школе.

Квартира просторная, отдельная, из двух комнат. Хрусталь в серванте, корешки книжного дефицита на полках.

За чаем спрашиваю?

— Одна живете, Елизавета Сергеевна?

Тут я закашлялся, а она потупилась.

— Одна.

О, эти глаза женщины, смотрящие долу!

С опущенных ресниц стекает тайна, надежда, может быть, обещание чего-то, призыв, быть может…

Время отходить ко сну. Стелет мне на диване в проходной комнате, желает спокойной ночи. Скрывается в своей спальне, плотно прикрывает дверь. Нарочито плотно.

Ничто человеческое еще мне не чуждо. Спать, естественно, не могу — много впечатлений. Но у старика другие возможности превышает разум — поздно, но засыпаю.

Утром чай. Она в халате. Полные красивые руки. И — я тихо застонал даже — ямочка раздвоения в нижней части декольте.

— Что с вами?

— Зубы, — схватился я за щеку.

Перед уходом на работу протягивает мне руку. Я припал к руке, но чувствую — вроде бы там бумажка.

— Это вам адрес нашей стоматологической поликлиники. Спрооите Майю Иоанновну. Она вам поможет.

Делать нечего, пришлось идти. Расковыряла мне зуб эта Иоанновна, доложу я вам, — нет спасения.

Вечером с хозяйкой политес, чай, волнующая ямочка, но от стонов воздерживаюсь.

Отход ко сну. Зуб — жить можно, спать нельзя. И волнительные думы. Вот она, рядом, нас разделяют сантиметры сухой штукатурки.

«А если тихо постучать в дверь и…»

Вспоминается пушкинский Нулин. Анализирую линию его поведения. Финал — пощечина. Но не надо теряться и, если что, подставлять здоровую щеку.

В третьем часу решился. Встал. Проклятый пол скрипит, стреляет. Занес костяшку пальца над заветной дверью, а постучать — малодушие не позволяет. Вернулся на диван. Потом опять к двери, опять на диван. К двери…

Слышу, проснулась. Заколотилось сердце, вступило в поясницу.

— Как вы себя чувствуете? Я слышу, вы не спите. Бессонница?

Я не отвечаю. Оставил, осел, зубы в умывальнике и боюсь отпугнуть чаровницу кашеобразной речью и прыгающим носом.

Выходит. Смотрю на нее с мольбой из-под одеяла.

— Вот вам снотворное.

Глотаю.

— А вот вам градусник.

Через десять минут:

— У вас 35,5. Вызовем неотложку?

Отрицаю головой.

— Вам трудно говорить? Зубы?

Киваю положительно. Энергично.

На следующий день кое-как пришел в себя.

Началась правильная жизнь по школьному расписанию.

Утром чай.

На большой перемене обед (школа рядом; все кипит, все сноровисто у хозяйки).

Вечером — чинный ужин в опрятной кухне. Предупредительность. Любезность. Чего-то мешаюсь у плиты. Поднимаю свой кулинарный престиж, вызываюсь приготовить «фирменный» украинский борщ, который действительно у меня иногда получается. В четыре руки моем посуду, не сдерживаюсь, запечатлеваю блицпоцелуй на божественной руке у плеча. Первая попытка удалась, вторая… М-да.

В заключение вечера — у нее тетрадки, у меня мои сметы.

И, наконец, пожелание покойной ночи, исполненное для меня горькой иронии; плотно прикрытая дверь. И у меня впереди бессонница а ля «Отец Сергий» до белесой тьмы предрассвета.

А тут как-то проспал завтрак, а деликатная хозяйка не разбудила.

Читаю на столе записку:

«Поздравляю Вас с днем смеха».

Странно.

Держусь я, знаете, одной рукой за поясницу, другой за щеку (зуб!) и думаю: «Смех — дело серьезное. Популярный персидский царь Кир скончался в пароксизмах смеха. Отца Бомарше хватил кондратий за чтением комедий сына».

«Вот и ты, старый осел, стал посмешищем», — сказал я себе и — по-быстрому принял от этого самого смеха панангин.

Но в правильных домах аккуратно отрывают листки календаря и вижу: «1 апреля».

Тревога улетучилась разом.

Да. Но как отметить? Веселый день?

Остроумием господь не наградил.

Театр? А что там сегодня?

Читаю в свежем номере местной газеты, еще прохладном на ощупь, что в театре сегодня «Пассакальи для крокодила». Смекаю: экстравагантная комедия или сатира на «запад». Подходит.

На обратной стороне ее послания пишу игривый ответ:

«Елизавета Сергеевна!

Берегите наши записки. Прославимся, продадим драматургу — пусть напишет что-нибудь вроде «Милого лжеца». Мил ли я Вам, не знаю, но, что лжец, так это сущая правда — борщ-то не сварил до сих пор.

Кстати, о дне смеха. А что, если нам на пеовоаппельский спектакль?

Предвижу Ваше любезное согласие.

Потрусил за билетами.

Все же — пойдете?

Если разминемся, черкните здесь же, на этой записке, согласие».

Когда я вернулся домой с билетами, то прочел на том же листке:

«Согласна. Приду в театр, не заходя домой. Обстоятельства».

Одет, выбрит, наодеколонен, с ужином для своей дамы в кармане (прямо из школы ведь; оценит внимательность?) я в вестибюле театра.

Ее нет.

Незаметно для других ожидающих прилаживаю под нос черные усы «а ля Вильгельм», вырезанные дома из картона — первоапрельская шутка! В зеркале я смешон и точно сошел с рекламы старого журнала «Нива». Здорово! Прикрываю фальш-усы ладонью, словно бы при зубной боли, оглядываюсь. Слава богу, ее еще нет — эффект неожиданности обеспечен.

Вот она! Входит.

Я бросаюсь навстречу и пугаю страшными усами незнакомую даму. Второй звонок тушит возникший было конфликт.

Я выхожу на улицу. Пошел дождь.

Бедненькая, она бежит на подступах к театру, наверное, прямо по лужам. Вот так мы и попадаем под колеса! Сохрани ее бог. Но все будет хорошо, она очень осмотрительна.

Я снова полон веселого ожидания.

Но третий звонок!!

— По двум билетам одного пропускаете? — шучу с контролершей.

Смеемся.

— Вот вам билет для моей дамы.

— Как я ее узнаю? В чем хоть она?

— О, в цыганской шали, с пунцовым цветком в волосах, — балагурю. — Когда запыхавшаяся Кармен возникнет перед вами — вручите ей вот этот билет. Я буду ждать ее в креслах.

Ее не было, когда истекли минуты задержки с началом спектакля.

Ее не было, когда померк свет и, дрогнув, пошел занавес. И когда на сцене появились люди и стали разговаривать так, как никогда не разговаривают люди в жизни.

Бедная, ее, опоздавшую, капельдинеры направляют сейчас на галерку?

— Садитесь, — мягко предложил мне кто-то сзади.

Растерянный, пристыженный сочувствием зрителей, я сел рядом с пустым креслом.

Делать нечего, я стал смотреть спектакль.

Правда, по временам, без надежды, я поглядывал на темный проход между креслами — не появится ли там пригнувшаяся, извиняющаяся тень.

Может быть, в областном театре нет строгой дисциплины?

Дисциплина была. Тени не появлялись.

Пьеса Надградиика, зарубежного драматурга, «Пассакальи для крокодила» не была ни комедией, ни сатирой на «запад».

Вот примерное содержание этой психологической драмы.

Пенсионер, соотечественник драматурга, ездит по воскресеньям в пригородный зоопарк. Там он кормит пельменями крокодила, уроженца той же страны, и, таким образом, соотечественника пенсионера и драматурга. Животное съедает пельмени с удовольствием и упаковкой.

Крокодил застенчив и раним. У него (а может так у всех крокодилов) есть, так сказать, Ахиллесова пята, какое-то уязвимое пятнышко на голове. В пятку на голове бросает камушком, всего-то с помидор величиной, мальчишка-сорванец. Крокодил-соотечественник погибает. Пенсионер, полюбивший крокодила, потрясен.

Возникает сложный букет коллизий и переживаний.

Здесь и личное горе пенсионера.

И проблемы биологического равновесия в городке в связи с выпадением звена в цепочке: человек — животное — пельмени.

И пани Загнорскова, которую старик любит, как крокодила.

Забегая вперед, скажу, что в финале пьесы живой пани пенсионер покупает женские туфли, а по крокодилу заказывает реквием в местном костеле.

Как играли?

Хорошо.

В манере Алексея Михайловича. Заведующего статистическим отделом Окружной железной дороги. Когда я был студентом, он играл с нами в преферанс. Была у него претензия читать с выражением в кругу знакомых.

Читал он примерно так:

«И вот я поднял руки…» — Алексей Михайлович поднимает руки.

«…и совершил прыжок». — Декламатор подпрыгивает.

«Я словно плыл в пространстве», — Алексей Михайлович делает разгребательные движения руками, как бы плывет брассом.

«Направо гор вершины…» — Алексей Михайлович оглядывается направо и неоколько вверх, потому что «гор вершины».

Ну и так далее.

Но не в этом дело.

Она не появилась и в антракте.

Конечно же, я кинулся к телефону.

К телефону театрального администратора меня допустила та самая контролерша. Тон ее был другой. Холодной надменности.

— Возьмите на столе ваш билет. За ним не явились.

— Что с вами? Ничего не случилась?! — кликнул я в трубку Елизавете Сергеевне.

— Ничего. Не беспокойтесь.

— Так что же вы…

— Я расстроена немного. Мальчишки в школе… Я расскажу вам. Не было настроения…

Я положил трубку и, мимо полной любопытного презрения контролерши, деревянной походкой направился к своей Голгофе, удобной Голгофе, креслу, обитому ласковым плюшем к недавнему юбилею театра.

Тургенев говорил: «Для того, чтобы писать, нужно быть хоть чуточку влюбленным».

Я бы сказал: «Для того, чтобы жить…»

Жизнь вне духа, вне мира чувств — это конец. Что он естественный, что здесь заявила о себе старость, — мне от этого не было легче.

Сейчас от меня удалялось нечто в сиянии, в звуках хорала.

Это уходил ангел смерти со своей добычей. Серебряный, с молодым розовым лицом. С холодом серых глаз. Сдержанный. Вежливый. И… жестокий?

Нет. Индифферентный.

Страшно, когда ты безразличен.

Когда все равно, есть ты или тебя нет…

Говорят, что дух покидает тело неслышно. Как бы испаряясь.

Это вранье.

Это больно. Как будто выдирают что-то у тебя изнутри. Сострадая тебе, гуманно, почти научно. Но неумолимо. Потому что это необходимо. Чтоб осталось жить твое тело.

Это долго.

Мучительный, надсадный процесс опустошения продолжался, когда я досиживал спектакль и когда я заметил, что одетый вышел из театра.

Я почувствовал…

Дом. Высокий. Скучный. За занавесками скучная жизнь с горшочками блеклых цветов. И вдруг гул обрушившихся внутри этажей. Черные глазницы окон с парком пыли…

Мои глаза посмотрели на часы.

Я испустил дух в 21 час 50 минут по московскому времени.

Мое тело, завернутое в драповое пальто, обреченно вошло в дождь…

Николай Владимирович примолк, а затем произнес с философической грустью:

— А почему она должна была быть другой? Это мое горе… Если положить, что тело и дух по значимости равноценны, то и тогда перед вами наполовину мертвец.

Помолчав, он заметил с застенчивой самоиронией:

— Если б я был писателем-юмористом, я бы закончил свой рассказ эдак:

«— Та-ак. Мертвец наполовину. Сейчас ты будешь у меня стопроцентный покойник!

Мы разом обернулись на низкий голос супруги рассказчика, которая неприметно для нас сидела в углу кабинета с вязанием.

— Я тебе, Мопассан, покажу город Н.

Вязальные спицы оказались в позиции, принятой при иглоукалывании. Тяжелая жена, как эпицентр землетрясения, перемещалась к телу Николая Владимировича, в коем сейчас, действительно, не было заметно присутствия духа.

Он вскочил и окостенело смотрел на супругу, точь-в-точь, как на ту акулу, с которой начал свои рассказ.

И, казалось, никакое «вдруг» не спасет теперь его опустошенное тело».

Ми-рсьво! Молоток, Колай Владимыч! — воскликнул кто-то из нас и развел веселые лапы для рукопле-еканий. — Ну, прям Ираклий! Андронников, сами понимаете.

Но… Камерная овация не состоялась.

Нас озадачила почти злобная интонация рассказчика в этом юмористическом финале. Николай Владимирович словно бы кипел внутри. Опасно. На грани взрыва.

— Вот именно, «мирово», — сдерживая гнев, произнес он. — Вас… Нет, почему «вас»? Нас. Нас всех устраивает «смешной» вариант, пошлый стереотип представлений о страстях старика, этих, по-настоящему-то, «страстях по Матфею». Набор затертых аксессуаров, этот обыгрыш вставных челюстей, «коронная» поясница… Какая мерзость! Этот мой рассказ был своеобразным тестом на проверку аудитории. Вы уложились в стереотип. Но вы лучше, чем хотите казаться. Отъединитесь. Войдите в себя. Глубже. Освобождайтесь теперь от боязни показаться сантиментальным. Вы сейчас одиноки. Одинокий человек умнее. Чище. Лгать самому себе нельзя…

Это напоминало психологический сеанс. Подчиненные чужой воле, мы чувствовали себя сейчас целиком во власти рассказчика. Растворялись лица, теряла очертания обстановка и из расплывчатой мглы звучал лишь голос Николая Владимировича.

— …ложь…фальш. Как органически я их ненавижу!

Это не значит, что я не лгу. Мой призыв к правде — провозглашение идеала. Ложь — не только удел злых, это и удел слабых.

Я слабый. Но я, как ребенок игрушке с огоньками, рад встрече с искренностью.

Пошлости не было. Не вставал я ночью, понимаете — не вставал!!

Не было Нулина!

Ямочка раздвоения была. Я хотел поцеловать ее грудь. Не приложиться — к черту святость! — поцеловать. И, может быть, только это.

Я лежал на диване камнем. Гёте…

Как развито наше искусство! Жизнью своей, своими творениями гении изобразили все состояния человеческой души. Среднему человеку остаются ссылки и аналогии.

Ночью я лежал, как Санин Тургенева. Как Ромео. Как седой Ромео. Не Шекспира. У него много декламации. Чайковского. Потому что думалось музыкой.

Была ли она, моя героиня, чистой?

Не совсем.

Здесь была абсолютная беспорочность, а это в женщине есть уже крохотная ложь.

Лукавинка должна быть присуща женщине.

Когда я говорю об искренности отношений между мужчиной и женщиной, я не призываю к раскрытию всех ящиков ларца. Пусть какой-то ключик будет потерян. Пусть тебя то ласкает мехом, то хищно посверкивает глазками хорек ревности. Пусть будут вспышки ненависти к ней и готовность лечь за нее на трамвайные рельсы.

Это когда горит огонек любви.

Здесь не было даже тления. У нее.

Я хотел рассказать вам, как Тургенев, как Цвейг… Я хотел, как Вера Инбер, автор единственного для меня рассказа «Соловей и Роза». Я думал, что вы…

В том рассказе было верно одно. Главное.

Что я умер.

Тогда. В городе Н. Когда сидел рядом с пустым креслом…

Милая. Далекая. Которая всегда рядом. Приди ко мне. Брызни на меня сказкой. Чтоб все было, как там. Собери разъятые части моего тела. Возьми сердце. Я хочу полежать в твоей руке. Вложи его в рассеченную грудь. Брызни сначала на меня мертвой водой. А потом живой. Обязательно живой! Не перепутай…

 

ИЗ ЖИЗНИ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ

(АПОКРИФЫ)

 

Как воздвигался Парфенон

Жужжали медоносные пчелы. Зудели античные комары. Древние греки в тени олив слушали другого древнего грека.

— Ареопаг вынес решение о постройке Парфенона, храма Афины. Докладывай, Фидий, — обратился руководящий грек к бородачу с телом культуриста и лицом детского врача.

Тот молча развернул пергамент в три телячьи шкуры.

Перед эллинами возник замысел: в синее небо ракет-но ввинчивалась круглая пурпурная башня с золотым куполом.

— У-у! — виолончельно вздохнули классические греки. — Где будет поставлено это чудо?!

— Храм украсит вершину Олимпа!

— Эк, куда хватили! А как с техникой — подумали? Мы все еще отстаем по кувалдам. Парфенон ставить на плешивой горке Акрополя, — поправили выше.

— Не выдюжим, Фидий Феогностыч, — переминаясь с сандалии на сандалию, гундосил производитель работ Калликрат. — Круглая она, Парфенон-то, купола требует. А оно, купол, значит, не освоен. Недопонимаем мы, древние греки.

— В красной облицовке в третий раз отказывают, — подал голос второй прораб Иктин, оправляя импортный хитон.

— Греческим языком говорю — Парфенону быть! — как по клавишам ударил Фидий.

Пылью задымились дороги. С каменоломен Пантеликона волы прытко тянули беломраморные блоки взамен дефицитных красных плит.

Фидий в Коринфе лично пробивал слоновую кость и место в гостинице.

А график стройработ не выполнялся.

На ступеньках отеля «Коринф» с хрипом падали марафонцы, протягивая Фидию срочные дощечки, пахнувшие воском и паникой. Попадались депеши с непонятным, должно быть, латинским, словом «прокурор».

Отгрузив кость товарной скоростью на ослах, Фидий помчался колымагой в Афины. На плеши Акрополя неожиданно показался мраморный прямоугольный барак со скучной двускатной крышей.

— На какого же Аида вы поставили строительный склад на фундаменте Парфенона!! — взъярился на безголовых прорабов Фидий.

По-медвежьи непонятно глазел Калликрат.

— Это и есть Парфенон, — с нахальной улыбкой внес ясность не к месту нарядный и источающий благовония Иктин.

Утробно закричал Фидий:

— Негодяй! Вы разбили мой замысел! Я ненавижу вас, ваши лакированные сандалии, вашу наглость! Я отдам вас под суд!!!

Конфликтная ситуация была прервана стуком колесницы. Тощие фиолетовые ноги с натугой поднимали жабий живот Агафокла по лестнице Пропилей. В мини-ту-нике и медном шлеме с гребнем он выглядел пожарником без штанов.

— Сдает мотор, — с одышкой прохрипел Агафокл и жадно припал к своей фляжке. — Угощайтесь, армянский. Что такой постный, старик? — обратился он к бледному Фидию. — Чаю с молоком набрался? Ха…

— …ха, ха, ха! — гомерически дохохотала строительная администрация.

— Ну, так чем мы удивили, что мы выстроили на народные драхмы? — посерьезнел Агафокл. — Храм или срам?! — рявкнул он с наигранным бешенством, умело вызывая побурение кожного покрова.

— Я сигнализировал… Вы сами распорядились… — начал было Фидий.

— Что-о?!

Злые античные слепни, как шприцы, прокалывали кожу и беспрепятственно сосали кровь из недвижных тел. Пауза выглядела минутой молчания в честь погибавшего Фидия.

— Кто-то из нас двоих не может осуществлять руководство, — тихо и страшно сказал Агафокл. — Объект сдать в срок. Кому слово?.

— Надо облагородить, — начал Иктин. — Скажем, окружить прямоугольник Парфенона колоннами…

— Где взять такую уйму колонн?

— Законсервируем строительство Афинского театра до следующей эры и заберем их оттуда. Слава Зевсу, волна против украшательства спала. Голый фриз и фронтон закроем скульптурой. Будет порядок, — дельно говорил Иктин.

— Можете заниматься статуей Афины, — приказал он Фидию, когда отгремела колесница Агафокла. — Больше дешевой слоновой кости, меньше золота. Кстати, приведите в порядок наряды. Не прикидывайтесь, не маленький…

Эпилог

Парфенон сдали нормально.

Ареопаг инкриминировал Фидию недостачу золота и приписки к нарядам. Отличная характеристика, подписанная Иктином, спасла ваятеля от цикуты и по гуманному приговору он угас в заточении.

Прах Агафокла покоится в гробнице Иктиновой постройки. И на пьедестале он смахивает на пожарника и даже меч держит как брандспойт.

Иктин стал силой. Ни один проект не имел хода без его «добра». Предание рассказывает, что одного архитектора он загнал под кровать и заставил лаять по-собачьи, прежде чем открыл ему зеленую улицу.

Бездипломный Калликрат вскоре вышел на пенсию. Творческий старик перестал разбавлять вино водою, как это искони делали эллины, и весь предынфарктный период занимался у Иктина инвентаризацией столпов Парфенона.

Вот и все.

Нет, не все! Позвольте: значит, Парфенон — вечный образец прекрасного — не более как продукт строительных неполадок?.

Тогда…

«Верное средство быть скучным — все договаривать до конца», — говорят французы.

 

О краткости древних

«Когда, наконец, все-таки я пришел к понтийцам, то, слава Юпитеру, увидел их и, хвала Марсу, победил».

— Депеша служебная?

— Служебная, — немного подумал Юлий Цезарь. — В Римский сенат.

— Сенат знал, к кому посылал. Уберите «к понтийцам» и запятые.

Цезарь убрал.

— Зачеркните аллилуйщину.

Цезарь вычеркнул все о Марсе и Юпитере.

— Слова «пришел» и «увидел» не несут полезной информации, — не унималась барышня в окошке.

— Не согласен, — убедительно возразил Цезарь. — Категорически, — увеличил он силу довода.

— Ежели победили, то пришли и увидели. Или вы отсиживались во время сражения?

— Ну, знаете ли…

Полководец решил выиграть дискуссию острым полемическим ударом меча, но холодное оружие заело в ножнах. Девушка осталась жива и успокоила императора:

— Ладно, оставим вашу нелепицу. Не горячитесь, гражданин… Рима, — поспешила добавить она, увидев, что Цезарь тщится вытянуть клинок во второй попытке.

— Вычеркнем союзы и прочую муть, — в обстановке осознанной безопасности, по-деловому, заключила служащая связи. — Читаю окончательный текст:

ПРИШЕЛ УВИДЕЛ ПОБЕДИЛ.

— А меч можно сдать в гарантийную мастерскую за углом. Если мастер не ушел на базу, — через стекло улыбнулась девушка.

 

В мире интеллигентного человека

Нигде не работавший Диоген жил в бочке. Он сопел, ворочался с боку на бок, грыз ногти.

— Кто ты? — спросил подошедший с узелком интеллигент в шляпе и без штанов. (Их тогда не носили. Честное слово.)

— Циник я, — откровенно сказал о себе Диоген. — Философ. Думаю и соображаю. Ты из жилорганов? — оживился мыслитель.

— Я по заготовкам. Освобождай бочкотару.

Когда уступчивый мудрец скрылся из вида, пришелец залез с узлом в бочку, переоделся в пижаму и сказал себе:

— С жильем порядок. Завтра же выписываю Пенелопу.

 

О преданности

Когда Александр Македонский умирал от жажды в очень тяжелой обстановке (пустыня после семи вечера), верный солдат чудом добыл целый шлем живительной влаги.

— Выкушайте, — жертвенно прохрипел истомленный македонец.

— С удовольствием, — сказал великий полководец и проворно осушил сосуд.

— Оставьте хоть глото… — недовоскликнул преданный воин и скончался от жажды.

 

О трудной судьбе масштабного эксперимента

— Дайте мне точку опоры и я сдвину Землю, — сделал заявку на опыт и оборудование юный Архимед. Дали.

Престарелый ученый барахтался на свободном конце рычага; Земля не сдвигалась.

— Мне не на чем стоять! Нужна вторая опорная точка.

— Заказывали одну. На внеплановую твердь оформляйте новую заявку.

…Земля правильно вертится и, слава богу, до сих пор не сдвинута.

 

Пересолил

Мавр Отелло решил разыграть свою молодую жену, изобразив отъявленного злодея. Для маскировки мавр умылся с мылом и, навесив ятаган, вошел в будуар.

— Молилась ли ты на ночь Дездемона? — по-венециански, голосом волка из мультфильма, спросил мавр супругу и без канители начал ее помаленьку душить. Заметив, что последняя не отвечает и вообще не реагирует, он временно прервался.

Безжизненное тело Дездемоны упало на байковое одеяло.

— Пересолил, — заметил охвативший ситуацию мавр.

 

Коварство и находчивость

Герцогиня Б. устроила великосветский прием. Среди неприглашенных на вечере был и небезызвестный Талейран. Втайне завидовавший славе Наполеона и не любивший венценосца дипломат решил устроить императору пакость.

«Сказать пакость всем сразу или одной маркизе Э’Фото де-Моменталь?»

Решив, что это одно и то же, квалифицированный интриган, лавируя между кринолинами, направился к маркизе и задышал в ее ароматное ухо:

— Маркиза. Только никому. У императора одна нога короче…

Маркиза сходу кинулась к графине де-Финь Шампунь, а Талейран отправился в буфетную. Выдающийся дипломат не успел еще толком выяснить, входит ли стоимость посуды в оплаченное пиво, как буфетную заполнило все общество во главе с хозяйкой дома.

— Милостивый государь! — гневно обратилась герцогиня к министру.

Для эффекта герцогиня временно замолчала, постукивая рассерженной ножкой, обутой во вполне приличные туфли. Глаза-лазеры жгли дипломата. Тяжело дышали ее груди. Молчание где-то напоминало бикфордов шнур.

— Если у императора одна нога короче, то почему же он не хромает? — ударила вопросом герцогиня.

— Не хромает потому, герцогиня, что у императора другая нога тоже короче, — ответил дипломат, вытирая капельки пота хлопчатобумажным платком.

Удовлетворенное общество перешло в залу.

Бал продолжался.

 

Замечательный Евдокимов

Старший экономист Евдокимов — замечательный тем, что был должен всем сотрудникам отдела — посмотрел на товароведа Тер-Оганесяна и сказал себе: «Не даст». И мысленно добавил: «А все же».

— Шалва Мусрепович. Как мужчина мужчине. Чтоб никому, — тихо и страшно сказал Евдокимов сослуживцу.

Молчаливый Тер-Оганесян изобразил на встревоженном лице клятвенное уверение.

— Думаешь, где я был? — загадочно и веще, словно Гамаюн-птица, продолжал Евдокимов.

«В курилке… в буфете… по коридору направо, последняя дверь…» — читались варианты на лице товароведа.

— Заваливаюсь к самому ведомость подписать, а там треугольник. Еще в тамбуре слышу: «Понизить в окладе. Тер-Оганесяна». Выражаясь спортивным языком — за неправильное ведение. Учета.

Товаровед побурел и замигал поджаристыми веками. По его лицу было видно, что учет велся правильно, и что треугольник инкриминировал обвинение необоснованно, без проверки.

— Ну, тут я за тебя грудью и — да успокойся ты! — остаешься при своих. Как получал, так и будешь получать… Кстати, не найдется ли у тебя десятки до понедельника?

Евдокимов не стал смотреть на растроганное лицо товарища. Он ревниво следил за дрожащей рукой Тер-Оганесяна, потянувшейся к карману.

Убедившись в том, что бумажник цел, Шалва Мусрепович отрицательно покачал коричневой головой.

«Не могу, дорогой. Жена самому дает на день семьдесят копеек», — сказало его выразительное лицо.

 

При наличии гибкости

«Бестия» — подумал Никодим Николаевич, человек яркий своей обыкновенностью, глядя на замдира по науке Бабийко. «Замыслил свою докторскую делать на материалах Плужинского. Ух, как трудяга-то оразу осунулся. Очки сваливаются».

Под кафедрой, где теплились огоньки стенографисток, «не приходя в сознание», бешено вибрировала пухленькой ручкой Наталья Вадимовна.

«Только и работают в институте — она да завлаб Плужиноиий. Снимут тебя, голубь, на этом вот ученом совете».

Наталья Вадимовна была такой женщиной, что при виде ее хотелось причесаться. Никодим Николаевич причесался и подумал:

«Вот бы жениться. И дочь твою, Вадим, оттяпал Никодим», — стихосложил он. «Тогда со своей разводиться. А формальности? Эти юристы — не могут выдумать гибких форм…»

Никодим Николаевич, конечно, пытался бороться со сном. «Когда в клетке с носорогом или на ученом совете, главное — не уснуть», — внушал он себе.

Но… Поначалу показывали бокс. Будто очень удобно лежит он на мягком ковре. В состоянии гроги. И склонилась над ним Наталья Вадимовна.

— Ника, я согласна. Только не задерживайся, — посмотрела она на часы.

— Форма брака? — лежа спросил Никодим Николаевич.

— Гибкая, — и, вдруг, ка-ак даст прямой левой. И летит он, вроде, и падает в сберкассе у окна оплаты коммунальных услуг.

В отличие от всех граждан Никодим Николаевич очередей не любил и даже во сне попытался развестись без очереди. В хвосте зашумели:

— Хужей нету, как разводють али эта… маиредити-вы выправляють!

Поокольку Никодим Николаевич был симпатичный, высунулась кассирша:

— Вам, бабуся все услуги обсчитывать, а ему развестись только!

Касса зашумела внутри, фиолетовый штамиик насекла и тут, вроде бы, он на вокзале, где сезонки продают.

— Мне, — говорит, — в брак вступить бы.

— Туда и обратно? Форма какая?

— Гибкая. 14Б. Невесту зовут…

— С 1 января, гражданин, брачные свидетельства выдаем обезличенные. 14Б, — справилась кассирша, — это на шесть месяцев. Давайте четыре десять.

И отрезает ножницами, как на плацкарте, лесенкой справа, и отдает.

Тут бы Никодиму Николаевичу радоваться, а его совесть грызет. А в чем дело, понять не может. И тут стукнул он себя по лбу:

— Старухе-то не сообщил. А она, поди, сейчас суп-пюре для меня готовит.

И чтоб травмированную старухой совесть облегчить, кинулся к автомату.

— Так и так. С 17.00 мы с тобой в разводе. Суп-пюре отпадает.

А в трубке не то лает кто-то, не то рыдает. И у него в носу щекотка. Думает, какие же я теперь слова на прощание старухе скажу?

— Не расстраивайся, — говорит. — Я буду, — всхлипнул, — за телефон платить.

— Да куда он мне, — плачет старуха на проводе. — Сниму я его теперь…

У него аж испарина: брак-то туда-ОБРАТНО!

— Не снимать! Я против! — закричал. И понял, что проснулся.

Никодим Николаевич открыл глаза и увидел лес рук в единогласии.

— Вы против отстранения Плужинского?! — обратился к нему Бабийко.

— Я тоже пготив, гешительно пготив, мивосгивые госудаги! Да-с, — затряс головой нынездравствующий Тяньшаньск'ИЙ.

Начался гвалт. Председатель потерял управление пробкой графина…

— Вы спасли мне лабораторию! — жал потом руки Никодиму Николаевичу Плужинский и хотя теперь голова у завлаба тряслась, как у Тяныианьского, очки не сваливались и боевито сверкали протертыми стеклами.

А потом Никодим Николаевич руководил наукой в нашем институте.

Его посадили в кресло замдира за принципиальность и нетерпимость ко всему тому, что в отдельных случаях на местах порой еще.

 

Вопрос вопросов

Звонок и надрывный голос в трубке:

— Ваш водитель привез 10 ящиков простокваши..

Ваш? Водитель?! Надо отрезать: «Это частная квартира». Но угадывается конфликт, а я любопытен.

— …а у нас 25 ящиков порожней посуды — принимаем от граждан без ограничения, — а он забирать отказывается!

Это не просто конфликт. Это — драма. Ко мне взывала гибнущая за стеклотару добродетель.

— Передайте трубку водителю, — строго сказал я.

— Водитель Карпухин слушает.

— Примите посуду.

— Дык…

Начальство, если оно настоящее, немногословно и злодей Карпухин слышит, конечно, сейчас частые гудки.

Опять звонок.

— Это шестнадцатая автобаза?

— Ну, что еще вам?

— Я с вами только что…

Простите, а с кем я разговариваю?

Если не знаешь, что сказать — говори правду. И я ее сказал:

— Иванов Александр Александрович.

— Товарищ Иванов! Обратно отказывается грузить… Неужто же звонить самому Белкину?!

В самом деле — звонить ли Белкину? На это теперь мог ответить только я.

— Дайте водителя.

— Белкину звонить, что ли?! — гневно переадресовал я трудный вопрос Карпухину. — Прекращайте! В смысле — начинайте. Немедленно. Грузите стеклотару.

— Будет сделано… — растерянно пробормотал Карпухин.

А вот, наконец, и голос торжествующей добродетели в трубке.

— А я, между прочим, никакая не автобаза, — смеюсь.

— Кому вы рассказываете?! Сами придумали. Набираем любой номер, граждане срабатывают без осечки. Потому — стеклотара. Вопрос вопросов.

— А Белкин-то кто?

— «Повести Белкина» читали? Классику привлекаем. Иван Петрович особо действует. Хотя отношение И. П. Белкина к стеклотаре великий автор и не вскрыл до конца. В общем, если что — заходите. От вас примем.

 

Ерошкин де-факто

На производстве Ерошкин всегда на своем месте: в курилке рядом с урной. Ну, конечно, выходит и в цех, но толку там от него чуть.

Сам мелкий, прокопченный, спецовка всегда грязная. И холостяк он не по убеждению, а, как говорится, «не для дам».

А пользуется «авторитетом». У некоторых — лидер де-факто, как социологи выражаются. Потому — молчит. А скажет — врежет.

Вот, к примеру, в курилке медицинский форум. По вопросу поясницы Гусева. Кто пчелиный яд предлагает, кто толкает про утюг, резиновый клей.

А Ерошкин молчит. А потом:

— Переходи на «Кубанскую», — и Гусев завтра хоть на фигурное катание.

А лидером де-юре, т. е. вожаком по должности, у нас бригадир Бочков. Мужик бестолковый, а и то чувствует в Ерошкине силу. Чуть что:

— Пошел бы ты, Ерошкин, перекурил.

Оно и вправду — без Ерошкина способнее. Когда дело.

Или вот. Приходят из цехкома.

— У всех порядок. Товарищи процент показывают. А вы?.. Страм. Соберитесь, подведите свои плачевные итоги. За квартал и перспективы…

В обед собрались. Бочков:

— Пункт первый. «Не допускать по вине конвейера простоев». Горим. Два раза останавливался. Заактировано. По вине Шашкина.

Приуныли мы. Не выполнили, значит. Смотрим на Ерошкин а.

Молчит.

— Ладно, пожарника нет, кури Ерошкин на участке, — и создаем ему уют — урну подвигаем.

Ждем. Тишина такая — слышно как сваи заколачивают.

Встает Ерошкин. Откашлялся в прокуренные пальцы.

— Конвейер надежный, — пнул ногой, — и обеспечивает работу по пункту. А остановиться может и отравный. Потому — главное человек… который, значит…, управляет техникой и звучит. Гордо. Шашкин — человек?

Озадачил и временно смутил нас этим вопросом Ерошкин. И Шашкин как-то не в себе; потому — мы все для контроля на него посмотрели.

— Человек, — ответил сам Ерошкин. — И ему не чуждо. Когда зазевался или в курилке. Недоперевыключить этот самый конвейер. Как в пункте? «Не допускать по вине конвейера…» А здесь виноват человек — Шашкин. Значит, это четвертый пункт: нарушение труддисциплины. А первый пункт выполнен.

Обомлели мы.

Выполнили!

И Шашкин сидит довольный — человеком стал.

Ерошкин задымил и развязно на урну облокотился. И мы закурили. И вдруг слышим — скребет. На душе. Нет, не за конвейер, а за четвертый пункт.

— Постой, Ерошкин, — Бочков выразил, — а как же с четвертым? Значит, там завалились? «Свести нарушения труддисциплины к минимуму»?

Ерошкин молчит. И мы. И смотрим на него, как в картине «Свет в конце туннеля».

Встал Ерошкин. Дымом аж до пяток затянулся, чинарик каблуком раздавил и плюнул в свою индивидуальную урну.

— «Свести нарушения к минимуму», — повторил. — А здесь, будем говорить, одно нарушение. Шашкина. Это ли не минимум! Товарищ, можно сказать, подарил нам пример-исключение, правило подтверждает. Четвертый перевыполнили.

Обратно правда!

Наш де-юре, Бочков, сигареты рассыпал, сует Ерошкину, и нам:

— Третий пункт: «Повышать технический уровень, путем техучебы». Нет у нас никакой! Техучебы… — чуть не плачет. — Ерошкин, выручай.

Ерошкин новую от старой прикурил и ни слова.

Мстит бригадиру?

Свою урну концами обтер, плюнул и обратно молчит. Дымит в три трубы. Поняли — думает и соображает.

Ерошкин сердце поимел, встал. И коротко:

— Техучебу — не обязательно курсы. Ведем передачей опыта. Внедрили.

Порядок.

Вот голова!

Выходит, обязательства выполнили.

Начали лучших людей выдвигать. Бочков:

— Предлагаю товарища Шашкина. Как показавшего исключительный пример.

Ну и так далее.

А тут, вот, конец года. А Ерошкин в больнице. По причине поясницы. Менял и на «Кубанскую» — не помогает. Ну, мы к Ерошкину. Курева, двойные апельсины, а Бочков — обязательства в деревянной рамке.

А сестра в палате Ерошкину уколы. И прислушивается. Как Ерошкин, извиняюсь, без подштанников наши обязательства шутя выполняет.

И вдруг, посмотрела ему в… куда уколы, и:

— Больной Ерошкин. У вас обострение. Побежала к главному врачу.

Мы свою рамку вынесли, смотрим — главврач. С рамкой.

О чем они с Брошкиным — не знаем. Только главврач выходит и сестре:

— Больному Ерошкину суп-пюре увеличить и можно в палату домино.

Рассказываю я про нашего Ерошкина дома за индийским чаем, а жена:

— И у нас Ерошкин.

— Поди ты? И фамилия редкая. Как, к примеру, Иоганн Вольфганг Гете. (Это я тянусь: жена в НИИ работает.)

— Я в переносном, — говорит. — Как обязательства принимать — все к нему. «Выйти на параметр 100 килогерц…», «Подойти к рубежу в окрестности 10 ватт…», «Получить до 100 децибелл…»

…А Ерошкин-то женился! «Производственный сектор» за него пошла.

А наша бригада-ух заняла первое место.

С конца.

Не спасла нас гнилая Ерошкинская философия. И, выходит, «сектор» промахнулась.

Давайте не будем!

А если будем — то делом.

 

Циклоп

Окулист сопел и писал. Вот он отложит перо, откинется в кресле, внимательно посмотрит в мое, скажем прямо, незаурядное лицо и воскликнет: «Мать честная! Ну, прям, Луи… Забыл номер. Периода возвышения маркизы де-Помпадур, конечно…»

— Фамилия.

Так вот, с точкой вместо вопросительного знака, без отрыва пера от медицинской документации произнес доктор.

— Ивáнов, доктор. Не Иванóв, а Ивáнов.

Доктор поискал на столе.

— Вашей карточки нет. Заведем новую.

Он рылся в ящике стола. Взглянет ли он на меня?

Здесь будет кстати сказать, что я — индивидуальность. У меня СВОЯ гипертония и СВОИ катар верхних дыхательных путей.

— Год рождения.

Врач смотрел в серую, с кусочками древесины, карточку.

— 1861-й.

Перо начертало дату освобождения крестьян от крепостной зависимости в России.

— «Знаю, на место цепей крепостных люди придумают много иных», — убежденно произнес я.

— ФИО.

— Ламанчский. Дон Кихот.

«…хотович Ламанчский», — заключило графу перо.

— Кем работаете?

— Канцлер.

Буква за буквой фиолетовою слово — «Канцлер».

— На что жалуетесь.

(Доктор по-прежнему не признавал вопросительной интонации.)

— У меня на глазу ячмень. Он банальный, вульгарный и мне его не надо. Величиной с рубль.

— Ячмень… — бормотнул врач, развинчивая ручку. — На правом глазу?

— Ни на правом, ни на левом, доктор.

Окулист приподнял свои очки и близоруко прочел этикетку на чернилах «Радуга».

— Я циклоп, доктор.

— Так, — зарядив ручку, сказал он. — Садитесь на табурет и смотрите в окуляр прибора.

При переходе от стола к трубе в белой комнате невозможно не увидеть второго человека. Окулист сделал невозможное.

— Ну, чего вы мотаетесь, — сказал он с другого конца трубы.

— Мне трудно, доктор.

Мне действительно было трудно: я сделал на табуретке «стойку» на руках и вверх ногами должен был смотреть в трубу. От прилива крови потемнело в глазах.

Доктор сделал еще раз невозможное и занес ручку над картой.

— Когда впервые вы заметили эту штуку — потемнение в поле зрения.

— Первый раз? — Я в прыжке приземлился перед столом. — Когда в нашем магазине «Консервы» увидел, что хрен дороже ананасов.

Доктор меня не видел. Он писал.

— Будете делать, что я вам здесь выписал. Следующий!

Я подошел к двери, хлопнул ею и вернулся на прежнее место.

— Фамилия.

— Иванов. Не Иванов, а Иванов.

Доктор начал поиск карты.

 

Когда осень Болдинская

Пусть биографы скажут, что я писал в простой амбарной книге. Развернутая, с чистыми листами цвета шиферной крыши, она толкала взяться за гусиное перо из пластика.

Есть осень. Есть дождь. Но чего-то не хватает.

— Как нынче с холерой? — звоню другу, дежурному эпидемиологу.

— Хоть один бы вибриончнк… — всхлипнула трубка. И вдруг оживилась: — Выкладывай симптомы! Выезжаю. Ты один?

— Да сидим вот тут… с музой. Призвал. Аполлон. К священной жертве.

— Жертв не будет, если вовремя. Заберу всех.

— Университет культуры по тебе плачет, дерево. В том-то и дело, что холеры нет!..

Писать было положительно невозможно и я вышел под зонтом на глянцевую улицу.

У ближайшего кино тетя в тапочках вывешивала афишку: «Пиво кончилось». Я не видел этого фильма.

Кино начинается с кассирши.

Ленивая и опасная, как питон, кассирша сидела за двумя толстыми стеклами; их соединяла коленчатая фанерная труба. Я спросил один билет и бросил рубль в дальнее колено. Словно стриж из гнезда, бумажка вылетела обратно: в зоне кассирши было, по-видимому, высокое давление.

— У меня высокое давление, — сказала кассирша из открывшейся сбоку двери, — а я каждому должна разъяснять. Говорите в дырочки, гражданин!

Я надел очки, нашел в стекле дырочки и сказал в них.

— Давайте деньги! — оглушил, вокзальный радиохрип. — Да не бросайте! Просуньте руку-то, господи!

— Не пролезает… в пальто ведь., — взмолился я в дырочки.

— Ну, прямо, как маленькие. Скиньте пальто. Неужели не понимаете!

В меня вползало осклизлое малодушие… Но на карту были поставлены воля и престиж. Изловив выпорхнувший билет с помощью граждан на улице, я, в порядке самоутверждения, оказался в фойе.

— Пиво кончилось, гражданин. В кино идете, а что объявляют не читаете, — строго заметила мне буфетчица.

Раздался звонок. Массовый зритель не покидал буфета. Мне стало не так жутко, когда в кинозал, кишевший спинками кресел, вошла старушка.

Засветился экран. На нем человек боролся за. И поэтому ему некогда было работать, И его покидали женщины.

…Борьба за цемент.

Минуты слабости.

Длинный, как шоссе, стол.

На одном его конце графин с дядями в пиджаках. На другом конце, пустом и далеком, — он с отросшей щетиной и пепельницей. На нем безрукавка в полоску и худые ключицы начинающего карьериста.

Пиджаки заряжают безрукавку.

Дома, за вечерним чаем, его не понимает жена. Уходит от него на четвертом стакане…

…Борьба за балки. Мандраж. Стол. Дяди.

Свояченица его понимает, но все равно уходит…

…Борьба за штукатурку. Дяди. Нет тещи…

Когда герой начал сражение за шпингалеты и женщин не оставалось у него даже в машбюро, старушка-созрительница стала пробираться к выходу На титре «Вторая серия» покинул зал и я.

Дома в «Вечерке» прочел: «Холера в Полинезии».

А была осень. Лил дождь. И была холера.

И я запросто и плодовито написал этот рассказ.

 

Если у вас моральный перевес

Весна! Открывается первая рама.

У меня не открывается.

Пришел похожий на падшего интеллигента плотник-пенсионер. Понюхал раму. Из скрипичного футляра вынул топор. Тактично молчал и не мешал мне этим топором работать.

Когда свежий смог хлынул в комнату, он стыдливо спросил на четвертинку.

Беззащитный, со снятым пенсне на случай удара, он стоял передо мной, когда в передней раздался нервный звонок.

— Из музыкальной редакции.

— Вы ошиблись.

— Ошибся, — уже в дверях согласился со мной Сева.

Племянник-композитор подавал надежды. Он походил бы на Бетховена, если б классик был лыс, худ и носил резиновые сапоги.

— Ошибся. В жизни. Гангстеры. Мафия, — дискретно бурчал за столом Сева, из боязни подавиться болгарскими голубцами.

— Дал им семь песен, — продолжал он, прикончив «Завтрак туриста». — Так в них, видите ли, нет находок. С именитых и со своих они находок не спрашивают. Руку, руку бы мне! — простонал он за килькой в томатном соусе. — А наш-то, великий! Нужен тебе отзыв — лезь под корифееву кровать, лай по-собачьи. Король забавляется. Аль-Ка-поне. Коза Ностра…

— А ты хуже козы. Мерзавец ты, — озлобился я. — Из-за ерунды какой-то в люди не можешь выйти. И ведь не по канату тебе, дураку, ходить, а под кровать и все тут. Удобно даже. И движения-то самые элементарные: согнуться, на четвереньки и это… осуществить заползание.

— Чтоб я к этому подлецу…

— Так ведь подлец-то он, а не ты. А ты внутренне чистый, лаешь себе под кроватью…

— Дядя! Вместо осуждения этой скотины…

— А ты и осуди. Посмотри на него из-под кровати с презрением, тявкни сардонически. Дай своим, так сказать, собачьим голосом понять ему, что хоть ты, в некотором роде, и на четвереньках, а моральный перевес на твоей стороне.

— Никогда! — клокотал Сева.

— Молётой шелофэк!

Мы вздрогнули. Это был голос плотника-интеллиген-та.

— Отфетстфений съёмтшик, — используя пенсне, как лорнет, он глянул на наряд-квитанцию, — гр. Тшюкин ест праф. Я биль шестний мьюзикант!! — надрывно воекликнул он. — И фот…

Лаосом факира он откинул крышку скрипичного футляра. На бархате, словно колье королевы, жемчужно отсвечивал сталью топор.

Это был символ.

Сева икнул, попятился к двери и выскочил из квартиры.

На лестничной клетке осторожно тявкнул пес. Гавкнул уверенно. Затопали сапопи и заливистый лай стал спускаться по лестнице.

Развалясь на диван-кровати, душился от смеха плотник.

— …хо, хо… Гм. Вот так мы и перевоплощаемся. Итак, — он слорнировал наряд-квитанцию, — гражданин Щукин, с вас за раму и племянника.

За классное исполнение мужской роли и гуманизм в искусстве он получил большую «Экстру»,

 

Девальвация

— Смерть! Поверженному смерть! — алкала крови чаша Колизея.

Луций Муций Куций свирепо занес меч.

— Ударю мимо сердца, — шепнул он. — Умри фиктивно.

Риакуешь ради меня? Ты настоящий ТОВАРИЩ, Луций!!

— Ты это… тово… без высоких слов, — смутился польщенный гладиатор.

Резануло болью под мышкой. Я сделал мостик, ковырнул сандалией воздух и закостенел на песке.

Толпа взревела. И, ахнув, замерла.

Я приоткрыл глаз: ловко, головкой, Луций принял венок, брошенный из ложи Цезаря.

— Отныне он ГРАЖДАНИН Рима! Гражданин Куций Л. М.!! — ликовали трибуны…»

— Чуркин! Анатолий!! Оглох, что ли? К директору.

Я вернулся в свой в©к за миллисекунды и задвинул ящик стола с раскрытым романом о римлянах.

«Если директор назовет просто Чуркиным — свободно могут прибавить. Десятку», — считал я варианты, шагая по коридору. — «Ежели ТОВАРИЩ Чуркин — остаемся при своих и расписываемся «Ознакомился» в приказе со взысканием…»

Дорожка, мягкая и длинная, как удавшаяся жизнь, вела к зеленому столу-стадиону. Мне не предложили сесть в кресло, состоявшее как бы из мячей, обтянутых кожзаменителем.

— Полюбуйтесь, ГРАЖДАНИН Чуркин А. П., — ржавым голосом оказал директор и протянул мне повестку.

«До гражданина докатился!» — молча воскликнул я и, как подпиленный, упал в упомянутое выше кресло.

 

О рекламе

(ЭССЕ)

Неохватна информативная значимость…

Но давайте на примерах.

Вы потушили сигарету и вспомнили, что лет десять не были в Большом. Посмотрите рекламу в вечерней га-зете. Сегодня балет «ПРОТОПОП АВВАКУМ». Или — собор лауреатов.

Скажем прямо, вам не стоит суетиться перед зеркалом.

Собирайтесь спокойно.

Начало-то в 19 часов!

Вы страдаете морокой болезнью.

Отличная болезнь!

Живите.

Выполняйте план.

Но не огибайте! Мыс Горн. Не плавайте зимой в Бискайском заливе. И на Черном море.

Но можно и наоборот. Так думает рекламное бюро и предлагает вам Черноморский круиз в ноябре.

Погас ваш голубой экран. Выписывайте марки телевизоров из объявлений. Теперь вы знаете, от каких покупок вам следует воздержаться.

Реклама помогает. Развлекает.

Моего соседа.

Вот вчера.

С 8-00, как сообщало объявление, в Чертанове открывалась новая булочная. Иван Степанович, человек большой души (он одалживает мне плоскогубцы), уже затемно занял позиции у дверей точки. Затем лично пронаблюдал, как зав. отделом кадров Чертановского торга разрезал ленточку.

— Уходите без покупки? — упрекнула И. С. кассирша-долгожительница.

— Ну вас. Некогда, — буркнул ветеран и помчался на выставку-продажу гарнитуров «Грация». Уклонившись от примерки и покупки, труженик для порядка глянул в газету. Дирижерские палочки распродавались в другом конце города.

— Вам на какой темперамент? — вежливо, спросил продавец. — Вот этой можно проколоть концертмейстера. Этой — ковырять в зубах при овациях…

Величие предстает в бронзе и камне. Памятник бы Ивану Степановичу за великое простодушие.

 

Любовь в садах

(КАНВА РОМАНА)

Основу жизни добывали для полива трудно, как нефть в фильме «Оклахома».

На одна тысяча шестьсот четвертом ведре живительной влага оставила его жена.

На седьмом валенке покинула его дочь (в валенках дозревали помидоры). Но…

Опять взмывают жаворонки и падают цены на парниковые огурцы. И опять она (весна) и он (Евдокимов Иван Степанович) неуклонно пробуждают к жизни соки земли, циклически воспроизводят помидоры и прочую клубнику.

Одиноко, но упрямо, таскает Евдокимов И. С. ведра с живительной, хватаясь то за печень, то за рукоятку насоса. И тут соседка по участку протягивает ему руку дружбы и резиновый шланг.

Растет производительность труда и большое чувство. Появляется время и Иван Степанович заканчивает работу над двустишием:

На грядке лук зеленый. Употребим оный.

Да, тт. читатели, наши герои уже вместе употребляют и реализуют лук, равно как и другие дары сада и огорода. На рынке у них выработалась хватка (критерии оптимальной конъюнктуры) и приятный южный акцент.

…В один из вечеров той прекрасной поры, когда сходит (по четыре рубля за килограмм) клубника, он обнял ее там, где почки, и, боясь захлебнуться счастьем, с тупым оптимизмом стал смотреть на клумбу. Там росло на четыре рубля флоксов и на семь георгин в лучах догоравшего солнца в теперешнем масштабе цен.

— Тринадцать плюс четырнадцать, — цифровым кодом заговорил И. С.

— Двадцать семь, — суммировала она и они слились в поцелуе, непродолжительном по причине наличия летающих кровососущих.

Двадцать семь соток?

Это же вам… латифундия!

 

Я остаюсь жить

Мы молчали.

Никто не хотел умирать.

Мы внимательно завтракали океанической рыбой с острой костью и с неизвестным доселе экзотическим названием.

— Отличная кость, — оказал я, больно уколов палец. — Что если бы добавлять ее в точильные камни?

Взвешивая будущее нового абразива, я спросил:

— Ну, так как же свадьба у Бек-Гороховых?

Вчера вечером я дезертировал из подъезда этих Бек-Гороховых, сунув жене наш свадебный дар — электромочалку (при левом положении рукоятки агрегат рассекал говяжьи кости).

— Салат из картошки с танцами за шестьсот рэ, — компактно доложила дочь.

— Глупо. Хватило бы тридцать лет платить за…

— Это бывает раз в жизни, обыватель, — не выдер-жала жена.

— И больше.

Жена покраснела. Брак со мной был для нее третьим.

— Вспомни свою свадьбу. — Перед этой фразой жена словно бы выпила грамм двести змеиного яда.

— Был налет, было затемнение, были пельмени и тархун. Это зеленая водка, — разъяснил я дочери про тархун, так как она знала все про пельмени. — Пельмени ты подала с опозданием на четыре часа, но никто не расходился.

— И Геннадий не расходился, — с хорошим лицом прошептала жена.

— Какой Геннадий?!

Вдыхая аромат надвигавшейся схватки, дочь убавила газ под чайником.

— Это тот, который волочился за своими свояченицами? — спросил я голосом волка, притворяющегося бабушкой.

— Что значит «Д’Арк Жанна 241-18-48» в твоей записной книжке? — парировала жена. — Если б Геннадий остался в живых, женившись на сестре Маше, или наоборот, или они развелись бы с Лидой, — отрешенно считала варианты жена, — то я… Сухарь! Кислый рационалист!

Это было сказано мне и это было слишком.

Я всегда считал себя эмоциональной натурой. Художник по классификации Павлова.

— Буду бить посуду, — предупредил я.

В состоянии аффекта я поставил полоокательницу в раковину, в бешенстве положил туда граненый стакан и плеснул на него кипятком из чайника.

Ошпаренный стакан деликатно треонул.

Не владея собой, я выбросил осколки в мусоропровод и нервно протер старой газетой полоскательницу.

— М-да, — сказал я в ослеплении ярости.

Крепкое слово растаяло в пустой кухне.

Так не могло продолжаться дальше.

Я с решимостью оглядел шилообразные кости экзотической рыбы…

— Вечно доводишь маму! — крикнула дочь из ванной.

Я мысленно выругался Гонерильей, почувствовав себя полноценным королем Лиром. Кстати, одноименная картина сегодня последний день шла в нашем ДК.

— Дай два рубля, — обратился я к жене с сухими от горя глазами.

— На! — произнесла она голосом Кармен, распахивающей грудь под кинжальный удар.

Вечером мы смотрели фильм Козинцева.

 

Письмо Татьяны А

Уважаемый тов. редактор!

Начну сразу. На дачу Володька приехал. С кем-то (профиль точно с медали).

— Знакомься, Женя, — Вовка представляет.

— Татьяна Ларина, — говорю (вспотела я вся).

Тут Лелька прибежала. Как зыркнет глазами. На того. А Вовке Ленскому:

— Пойдемте на пруд. Там сегодня хор цыган купается.

Сидим с незнакомцем. У мамы варенье подгорает. Двадцать шесть лет. Русский. Из родственников — один дядя. Дядю уважает.

— Принципиальный, — говорит, — честных правил.

Собой владеет. Вздрогнул только, когда няня бутылками из-под Клико звякнула.

Заторопился.

Посинела вся, спрашиваю, где остановился.

— Улица Красных стоматологов, — говорит и так далее, И телефон.

— А завтра вечером уже отмечаюсь у дяди в Ленинграде, — роняет.

Ушли. Сижу. Влюбилась, тт. журналисты!

Враз бы в письме излиться. По обстановке — в срочном.

На последних секундах вся, в чувствах вся, на бумаге излагаю:

Товарищи из министерства связи!

Почему нет орочной доставки писем в городе?

И какая тут демография, коли вы платоническую связь и то не можете: телефоны-автоматы у вас испорченные. Ни один против хулигана не устоит.

Светает.

Пишу, товарищ редактор, плачу…

Онегин-то… Не сам прочтет, то, может, дядя. Товарищ принципиальный, может, подписчик ваш…

С уважением — Татьяна Л,

 

Чаевые

Лично мне фирма «Металлоремонт» нравится.

Я там работаю. Киоск мой на сквере. На лавочке и знакомлюсь с прессой. «Из зала суда» и прочее.

Тебе все условия.

Вот «Металлоремонт». Рядом зеленый друг. Липа процветает. Кому надо — чирикают. Сиди. На зарплате. Отвечай: «Ключи временно не можем», «Паяльник на капитальном ремонте», «Нет такого инструмента», «В космос летаем? А там проще», «Мотай отсюдова!», «Если такой грамотный, сделай сам!».

Ну и так далее.

А тут гражданка. Крашеная. Волнуется и мешает мыслить.

— Нет такого материала, — упреждаю ее праздные вопросы. И углубляюсь в периодику. А та бестактно:

— Касатик, ключи. Все, как есть, растрепа, потеряла. Не могу в квартиру. Тут вот, совсем рядом.

— Я здесь не касатиком работаю, а зав. точкой. Такой услуги в прейскуранте нет, — отвечаю и обратно изучаю рубрику «Суд идет».

— Горящая я… В смысле — путевка. И билет в Сочи. Не погуби. Эвон дом-то, — и, слышу, замком сумочки щелкает нервно. — Ну и дуреха! И деньги там. Затрудняюсь немедленно возместить вам эти… заслуженные чаевые.

— Не унижайте достоинство, — говорю ей с чувством локтя.

Вешаю «Ушел на. базу», замыкаю киоск с оборудованием (тиски, тапочки) и идем.

Бежим, почти что.

У подъезда такси. Вариант с длинным кузовом.

Верхний, английский, я ей отомкнул, а нижний замок — никак.

— Ломай, — жестко как-то говорит крашеная и так посмотрела, что я враз.

В квартиру вбежала — к шифоньеру.

Закрыт.

— Ломай! — командует. — Ключи все в одной связке были.

Зачем ломать. Открыл фирменно.

Она ящики выбрасывает, как при пожаре.

— Вот, — говорит — они, деньги. И облигации. Чуть (не забыла. Чего стоишь?! Ковры свертывай, Не выношу, — говорит, — этих пошлых санаторских половиков. Со своим уютом отдыхаю.

Оттащил я ковры в машину с удлиненным вариантом.

Поднимаюсь — обомлел. Стоит не гражданка, а Жаклин Онасис. Вся в мехах, пальцы в золоте. Держит картину с ангелом, без рамки.

Я на картину, а она:

— Не могу не созерцать мужа на отдыхе.

— К-как мужа? — обалдел я. — С крыльями?!

— Летчик. Возьмите чемоданы.

Спускаемся. Она — царственно, с походкой. Я — еле чемоданы тяну. А тут еще пацан какой-то путается; я об его деревянный меч спотыкнулся.

Погрузили чемоданы, Жаклин мне ручкой, машина-вариант фыркнула и скрылась за поворотом.

— А чаевые?! — опомнился я.

Поплелся я в точку. Смотрю в землю.

Нет у людей честности!..

— Вот он, он! — и чуть не в глаза мне деревянный меч. — Взломщик этот! Который Цуриковых-то.

— Спокойно. Пройдемте, — вежливо так взял меня пол руку милиционер.

…Тт, журналисты!

Выручайте. Ваш постоянный подписчик. Работал честно. Взысканий и жалоб не имел.

Осветите в периодике!

В любимой рубрике «Суд идет».

 

Труды Щиглотансого

 

Предисловие

Мы предлагаем вниманию читателя труды литературоведа на общественных началах Ж. К. Щиглотанского.

Коротко об авторе.

Наш дебютант — старший экономист Предприятия по перезарядке газовых баллонов. Однако, Жоарзипьо Кондратьевич не замыкался в тесном газобаллонном секторе обслуживания трудящихся. Мыслитель и идеолог службы быта, он подарил нашему сервису так называемую «доктрину Щиглотанского»: «ОБСЛУЖИВАНИЕ ДОЛЖНО БЫТЬ УДОБНЫМ ДЛЯ ОБСЛУЖИВАЮЩИХ».

Широко известны труды основоположника:

«Еще раз о необходимости точного установления последнего местожительства заказчика при ремонте набоек».

«Подсчет чеков производить только в часы пик!»

«Об умеренном использовании горячей воды в банях».

«К вопросу о чрезмерной доступности жалобной книги».

«Стакан чая или план буфета?»

«Психологический климат в пунктах приема стеклотары».

В социологическом исследовании: «А если б очередей не было?» — освещены катастрофические последствия праздного досуга молодых домохозяек.

Сейчас Жоарзиньо Кондратьевич на покое.

Но неуемна энергия этого энтузиаста!

Он «пробивает» (и с успехом) идею о замене газонов асфальтом.

Внедряет проект одностороннего (правого) движения пешеходов на тротуарах.

Он чемпион микрорайона по лото.

И, наконец, он наставник молодых в литобъедине-иии жилищно-эксплуатационной конторы.

В связи с этим проблемы литературоведения и приобретения складного зонтика для свояченицы — главные заботы нашего автора сегодня.

Но предоставим слово ему самому.

Не покажется ли вам, дорогой читатель, что самородок-литературовед работает на уровне некоторых профессионалов?

 

Литературный семинар

(ВЕДЕТ Ж. К. ЩИГЛОТАНСКИЙ, СТЕНОГРАММА)

Вы юноша (пенсионер), к вам приходит муза (осень), вы начинаете писать для литературных изданий (в вышестоящие организации).

Все начинается с фразы.

Фраза — это то, что кончается точкой.

Если вы дошли до точки — вы можете писать.

Писать можно плохо, но можно и совсем плохо.

Так как же писать?

Пишите, как Пушкин. Кратко.

Но можно и как Дюма. Сын.

Можно написать:

— Сочувствую.

Но можно и как сын отца:

— Разрешите мне присоединить свой голос к голосам тех, кто выразил вам свое сочувствие.

Давайте на примерах.

Читаю из ваших рукописей:

«По коридору ходил угол».

Здесь лучше добавить: «треугольника».

«Сидоров находился в состоянии».

Т.е. мог еще стоять. Неплохо.

«Я пишу как Салтыков-Шадрин».

Нескромно. Перед «как» запятая.

«Зав. отделом был умный, как собака».

Дискуссионно. Но бывает.

«…светский лев».

Штамп. «Светский вепрь» уже лучше.

«Фантасты братья Стругацкие прочно стоят на Земле обеими ногами».

Братьев двое?

Пишите: «Братья Стругацкие прочно стоят на Земло всеми четырьмя ногами».

«Путевка в Цхалтубо тебе улыбается?»

Здесь хорошо сказать: — Она мне смеется.

«Для этого берем обыкновенную жену…»

Фраза недопустима. Ведь все они считают себя — ха-ха — необыкновенными.

«— Ваятели. А что они делают?

— Ваяют, черти».

Грубо, но правильно.

«Чехов. Как определить его одним словом?» Терапевт.

«— Вам селедка нужна?

— А что же — мы нужны селедке?!»

По-настоящему смешно.

Ничто не отдыхает так человека, как юмор!

До следующей встречи.

Спасибо за внимание.

 

Шекспир

(ЭССЕ)

Весна! Я люблю.

Шекспира.

Шекспир-миф, или Шекспир?

Увы, мы не знаем даже имени этого человека.

Он Вильям или Уильям?

Их было двое?

Больше двух?

Отец Шекспира тоже Шекспир, черт подери.

Отдельные шекспироведы в отчаянии отрицают само существование этой одаренной личности. Де, все под него написали какие-то там лендлорды.

Ибо жизнь Шекспира — цепь загадок.

В загадочных обстоятельствах беднел отец Шекспира. Рядом непонятно богател содержатель трактира и соседка-проказница. Виндзорская.

Полька?

Ни матери поэта, ни позднейшим исследователям не удалось раскрыть тайну разорения Шекспиров.

Надо полагать, что Вильям (Уильям) все же учился в местной школе. Современники отмечают, что хоть он и мало знал по-латыни, зато еще меньше знал по-гречески,

Говорят (это рассказывала моя тетя), что написавши «Гамлета», плохо одетый Шекспир восклицал, энергично перемещаясь по опочивальне:

— Ай да, Шекспир! Ай да, сукин сын!

Неуважительно, как мы видим, относясь к матушке, Шекспир-младший, возможно, почитал отца и, надо думать, сопутствовал последнему при посещениях трактира. Было бы правдоподобным предположить, что к проказнице Шекспир-сын делал сольные визиты.

Биографам великого англичанина всегда было трудно объяснить необыкновенную поспешность, с которой во-семнадцатилетний Шекспир бракосочетался с женщиной на восемь лет старше себя. Лишь через пять месяцев она принесла ему первенца. В сжатые сроки семья поэта достигла численности в пять человек. Посматривая на часы, драматург ждал четвертого ребенка.

Почему много лет спустя он завещал своей подруге по духовной «кровать с принадлежностями»?

Продуманно разорялся Шекспир-старший. Однообразно богатела пани Виндзорска. «С этим надо что-то делать, надо что-то предпринять», — может быть, запасал тогда Шекспир.

Где? В недошедшем сонете?

Я эти слова слышал по радио.

Насолив печатным (или не печатным) словом местному лорду, Шекспир счел неблагоразумным оставаться далее в Стредфорде. Оставив семью на попечение неуклонно разорявшегося отца, он удалился в Лондон. Там он написал все свои (?) произведения и дал тридцать фунтов взаймы некоему Кунни.

Шекспир предвидел расцвет искусств и науки и, в частности, той ее ветви, которая по черепу восстанавливает облик усопшего. Не потому ли он распорядился накрыть свою могилу безымянной плитой с надписью:

«Добрый друг, кто бы ты ни был, ради Христа, не тревожь прах лежащего под сим камнем. Благословен тот, кто пощадит эту плиту и проклятие тому, кто потревожит мои кости».

В наше время Шекспир стал популярным широкодоступным писателем.

Сейчас каждый может прочесть его у моей тети.

 

Все об Испании (ВЗГЛЯД ИЗ ПАРТЕРА)

ГЕОГРАФИЧЕСКОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

Испания расположена по ту сторону театрального занавеса.

ИСТОРИЯ НАСЕЛЕНИЕ

Испания населена торреадорами, парикмахерами, альгвазилами, контрабандистами, монахами.

ЗАНЯТОСТЬ

В Испании каждый занят своим делом. Торреадоры ухаживают за женщинами. Парикмахеры интригую^

Контрабандисты несут бремя внешней торговли.

Клевета — специальность монахов.

Наблюдают за правильной занятостью альгвазилы. Ежели, к примеру, торреадора от испанских дам на контрабанду потянуло, тут как тут альгвазил: «Сеньор, нарушаете. У вас своя узкая специальность».

НАРОДНОЕ ХОЗЯЙСТВО

Развито виноделие. Табачок.

НАЦИОНАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР И БЫТ

Испанцы народ положительный. Особенно контрабандисты.

Отрицательных типов там называют донами. Например: дон Базилио, дон Бартоло. Таким образом, наше слово «подонок» — испанского происхождения.

В Испании все поют. Кто поёт похуже, тех называют солистами.

Гитара там, как у нас радио. Нет спасения.

Испанцы одеваются легко. Женщины носят веер, мужчины — шпагу.

В Испании умеют работать, умеют отдыхать. В свободное время женщины танцуют хабанеру, а мужчины кого-нибудь убивают.

Испанцы поют, едят, любят, ненавидят, сморкаются, — по системе Станиславского.

Испанцы народ веселый.

Скучают другой раз только зрители.

Это потому, что они не созревшие.

Если скучают очень сильно, если им прямо невмоготу, то их обзывают неподготовленной аудиторией и другими обидными словами.

Так им и надо,

 

О Тернере

Я был на выставке художника Тернера.

Тернер опередил и предвосхитил.

Мы (я) мало знаем о Тернере.

В детстве он был ирокезом. Об этом — у Пушкина. Затем он дружил с восьмидесятилетним владельцем замка Петуорт.

У Тернера и лорда Эгремонта было много общего. Оба были не женаты. Оба имели незаконнорожденных детей. Тернер — 3, Эгремонт — 43. Лорд совершенно не умел рисовать, Тернер не мог не рисовать совершенно. И так далее.

На картине Перроутта «Тернер в день вернисажа» изображены три джентльмена почтенного возраста. Который из них Тернер?

По-видимому, тот, что в приличных ботинках. В самом деле, мог же Тернер иметь приличные ботинки?

Но скорее всего это джентльмен в синем цилиндре. Ибо на соседней картине, изображающей обстановку, в которой Тернер появился на свет, на стуле около роженицы лежит СИНИЙ цилиндр.

Но не будем лишать шансов и третьего джентльмена: как-никак в его руках изображены палитра и кисти.

На картине Тернера «Ганнибал переходит Альпы. Снежная буря» воины Карфагена безголовые. Надо быть без головы, чтобы пересекать довольно холодные Альпы в набедренных повязках.

Снег в картине черный.

Тернер опередил.

Во времена Ганнибала снег был еще белым.

На картине «Смерть на белом коне» как бы изображена атмосфера в сильно накуренной комнате. Публика недоумевает, а мне понятно: никотин — это смерть; здесь один грамм никотина убивает белую лошадь.

Выставка организована.

Под картинами — таблички музея.

Например: «Золоченая консоль на фоне стены и стоящие по бокам голубая и белая китайские вазы».

Надписи помогают глубже понять живопись своеобразного художника. Но несколько при этом и нервничаешь. Словно бы при инвентаризации.

Раз пришлось даже разбудить служителя:

— Простите, не хватает. Котла. Написано: «Рыбацкие лодки с веслами, котел над костром и корзина с омарами».

— Не волнуйтесь, гражданин. Если что — виноват Тернер. А таблички у нас в ажуре.

Котел отыскали.

Резюмирую: Тернер художник добропорядочный и табличкам музея соответствует.

 

Иронические советы

 

Психология на службе граждан

На видных местах мы вывешиваем разные таблички:

«СТРОГО…» «НЕ РАЗРЕШАЕТСЯ…».

Воспитываем граждан красным светом.

Шлагбаумом.

Неверно это. Психологически неправильно.

Что в нас сидит?

Бес противоречия.

И мы нарушаем.

Нам заманчиво свернуть с асфальта и пройтись под строительным краном.

Дошло до того, что даже положительные герои литературы, уходя не гасят свет!!

А если так:

«ПРОСЬБА ХЛОПАТЬ ДВЕРЬЮ»

Ну, кто тут хлопнет!

Если кого из граждан и попросить: поди, мол, будь человеком, хлопни дверью. — так он тебя…

Или так:

«РАСПИВАТЬ СПИРТНЫЕ НАПИТКИ СТРОГО РАЗРЕШАЕТСЯ»

Удобно расположившись под табличкой и ненароком ознакомившись с текстом, всякий грамотный распивающий опасливо спрячет многогранный стакан и трусливо выпьет зелье дома. И не на троих, а на одного.

«ГРАЖДАН ПРОСЯТ ВЫРАЖАТЬСЯ»

Циник прочтет и онемеет. И отдельные нетипичные слова, употребляемые на местах, замрут на его небритых устах.

«ПРОСЬБА УСИЛЕННО ХОДИТЬ ПОД КРАНОМ, ОСОБЛИВО, ЕСЛИ ОН НАГРУЖЕН»

«Дудки, — скажет себе бабушка с любым мировоззрением и пронесет свою авоську в положенном месте.

А для домов отдыха и прочих здравниц можно такие таблички:

«ОТДЫХАЮЩИЕ В ТРЕЗВОМ ВИДЕ В ПАЛАТЫ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ»

«ЗА ВЕЩИ ОТДЫХАЮЩИХ АДМИНИСТРАЦИЯ ОТВЕЧАЕТ»

И так далее.

Надо психологически.

 

Посещайте музеи!

В отличие от футбольного, календарь искусств неумолим и точен.

За театральным сезоном неизбежно следует музейный взрыв, за коим открывается сезон отопительный.

Задействовала Мельпомена и тут же, вскорости, музейный катаклизм. Не миновала еще эта приятная катастрофа, как не спеша, поодиночке, появляются на коммунальной сцене артисты отопительного дела и мастера гаечного ключа.

Взрыв…

Когда взрыв — рядом саперы или социологи.

Предлагаем вниманию читателя и заинтересованных (не очень) учреждений одну из анкет социологического опроса в Музее изящных искусств.

Вопрос: Что послужило Вам поводом к сегодняшнему посещению Музея?

Ответ: Мурашки.

В. — Случалось ли Вам обращаться в другие, родственные нашему, учреждения?

О. — Обращался. Разъясняют: мурашками не занимаемся. Обогрев охлажденных граждан начинаем с жесткой даты.

В. — Что вам больше нравится: античные мраморы, Гварди, Тьеполо?

О. — Тепло, конечно, способнее. Как говорится, пар костей не ломит.

В. — Обратили ли Вы внимание на художественную мебель в залах Музея?

О. — Об ее как-то ушибся, без очков. Обратил,

В. — Какие картины или скульптуры Музея Вам запомнились?

О. — Хожу без очков, так что ничего сказать не могу.

В. — Какой Вам кажется обстановка в Музее (обычной, торжественной)?

О. — Ничего, тепло.

В. — Какой бы, по-Вашему, должна быть обстановка в Музее?

О. — Не мешало бы администрации поднять температуру в помещении.

В. — Бываете ли Вы в других музеях?

О. — Бываю в музей-квартире Достоевского. Тов. Достоевский температуру поддерживает,

 

Как стать популярным

Но бывают перебои.

Перебой — это когда есть апельсины или когда нет апельсинов?

В тот день был тот самый перебой, когда апельсинов не было.

Точнее: апельсины были. В моей сетке. Я шел мимо пригородных касс, как Цезарь, отоварившийся дефицитом.

— Где вы купили апельсины?

— Затрудняюсь, как вам это объяснить… Но Вольтер писал: не знаешь, что сказать, говори правду…

Меня уже слушают три гражданки и отставший от кортежа мотоциклист.

— Это факт, клянусь брачным свидетельством. Я сижу на платформе Востряково и тихо, не задевая прохожих, вспоминаю свою жизнь. И вдруг вижу ИХ в авоське у дамы в фиолетовых ботах! Я порываю со своим прошлым, вскакиваю и выстреливаю вопросом. Тут случилось, что я обратно сел. Дама — вы послушайте! — уступает мне апельсины!! Ей, пожалуй, будет их тяжело донести…

— Батя, короче. Забрал все? — это шофер из такси с лентами и куклой на радиаторе.

Кинозвезд спрашивают: не мешает ли вам популярность? Нет, она мне не мешала. Я рассказывал всем, Что случилось. С Вольтером и фиолетовой феей,

Потом, много после, я отвечал:

— Третья зона.

— В Наро-Фоминске, — увеличивал я расстояния. — Касса направо.

— В Одессе, — обнаглел я, и они стали от меня отходить. К кассам дальнего следования.

А вы хотите быть популярным?

Поезжайте в Востряково.

Купите у гражданки в ботах апельсины. Не ошибитесь — боты должны быть фиолетовые. И чтоб перебой был такой, когда апельсинов нет.

Рассказывать можно без Вольтера.

Можно с ним.

Пусть Вольтер тоже станет популярным, письмовник

 

Ваше письмо в редакцию

Вам не высылают гонорара, но у вас еще целая пачка сигарет.

Курите, пишите… В редакцию.

Но чтоб письмо читалось, оно должно вызывать недоумение. И вместе с тем — содержать все сведения для бухгалтерии.

Пишите:

«ОТВЕТСТВЕННОМУ СЕКРЕТАРЮ ЖУРНАЛА… от автора СЕМЕНОВА А. К.

Уважаемый товарищ ответственный секретарь!

В №… Вашего журнала за прошлый год по недосмотру зав. отделом юмора тов. Погребального И. И. Вами был непродуманно напечатан мой научно-фантастический рассказ «ТИТАНЫ» о кипятильниках в гостиницах.

Будучи Вашим доброжелателем, уведомляю Вас, что означенный рассказ является чистейшим вымыслом.

А факты таковы:

1. Автор, развязно именующий себя А. К. Семеновым, до сих пор не получил гонорара,

2. Как установлено мной лично, находясь в первом браке, автор не только сожительствует со своей первой женой и бесстыдно содержит ее на своем иждивении, но еще и проживает в г… по Кривоколенному пер., 3, в шестой квартире.

3. В целях уклонения от налога за бездетность автор вырастил себе дочь, каковая в сжатые сроки достигла 37-ми лет и в настоящем скрывает свой возраст от общественности.

Учитывая аморальное поведение литературных героев автора, а также большую их задолженность по профсоюзным взносам

ПРОШУ ВАШЕГО УКАЗАНИЯ а) о принятии самых строгих мер к Вышестоящим организациям; б) о пересылке автору означенного гонорара почтой или в какой-либо другой оскорбительной форме.

Поздравляю вверенный Вам коллектив машинописного бюро с Новым годом.

…июля 19… СЕМЕНОВ А. К».

 

С Восьмым марта!

(ПРЕДЛАГАЕТСЯ СПИЧ)

В Международный женский день мы поздравляем наших мужчин и желаем им большего счастья и успехов!

— Счастья и успехов мужчинам? День-то женский! — могут заметить нам. — Или в истекшем отчетном году женщины так и не сумели сделать мужчин достаточна счастливыми?

Разъясняем недопонимающим: мы желаем всяких благ представителям «сильного» пола, потому что СЧАСТЛИВЫЙ, ПРЕУСПЕВАЮЩИЙ МУЖЧИНА СОСТАВИТ СЧАСТЬЕ ЛЮБОЙ ЖЕНЩИНЕ.

Не возблагодарит ли судьбу невеста, заполучая жизнерадостного, пьющего жениха?

Разве не будет довольна сестра успехами предприимчивого брата, пока счастливо пребывающего на свободе?

Не возрадуется ли опытная жена, нашедшая, наконец, свое счастье в четвертом муже?

Не станет ли подарком для любимой впередсмотрящий юноша с эластичным позвоночником, осчастливленный вниманием дирекции и общественных организаций?

Честный растяпа и принципиальный недотепа никогда не сделают женщину счастливой.

А поэтому, дорогие мужчины, полного вам счастья и больших свершений в честь наших женщин в этот праздничный день!

 

Грани жанра

 

ПРОСТО ФЕЛЬЕТОН

 

Остановите теплоход!

Теплоход натужно трудится, раздвигает черную воду, кипятит ее за кормой. Не успеет отсопеться в шлюзах и опять толкать воду. Примет марафонец на стоянке в утробу сотню ящиков с помидорами, кефиром, колбасой и прочими корнеплодами и пошел дальше преодолевать.

Работяге выполнять план: доставить пассажиров, к примеру, из Москвы в Уфу из Уфы в столицу, скажем, за 18 дней. Оно бы можно бы и за 19. С достойным отдыхом на стоянках. И пароходу легче, работа не на износ, и пассажиры попутные города осмотрят (за чем и едут). Но не наберет тогда махина положенных рейсокилометров и кто-то где-то поставит галочку против ее доброго имени и фамилии. И, как пить дать, усекут еще стоянки, срежут отдых бедолаге-теплоходу.

Вот и тянет, и тянет. Выбивается (Скорый!!), а вге одно — опаздывает в текущий город.

А в текущем городе события развиваются по типовому сценарию.

— Товарищи пассажиры! По прибытии стоянка сокращается с 4-х до 2-х часов, — гремит радио. — Внимание. Отставшие смогут догнать теплоход поездом на Сызрань.

Засим следует высадка пассажиров на желанный берег. (Напоминает массовку в старой ленте «Гибель Титаника». «Эвакуация белых из Крыма» — через два часа при посадке).

Бег (См. кадры: «Толпа. Паника» из одноименной киноэпопеи).

Лучшие кроссмены захватывают такси. (Секунды экранного времени из гангстерского фильма. Теперь переходите на звукозапись).

— Водитель, гоните к беседке-ротонде. Оглядим панораму города. Ну, что вы мешкаете? Я уже. Что как? Через заднее стекло. К картинной галерее! Не останавливаться!! Объезжайте кругом. Подлинный Рубенс, говорите? Принимаем к сведению. К собору в Кремль! Отставить. Вижу — на реставрации. Не может быть?! Может? Я гудел?? Вы гудели?.. Гудел теплоход?! Полчаса тому?.. Остановитесь, водитель! Немного жалости… Вспомните свою маму… Вспомнили. Понял. Теперь на вокзал. Какой? Который на Сызрань…

Товарищи речники!

Выключите скорость… Расслабиться. Потянитесь.

Теперь давайте.

Думать.

Для кого ваши теплоходы?

Для пассажиров.

Вот. Правильно.

Для каких? Скажем, для тех, кто направляется в спешную командировку? Чего смеетесь? Ах, на самолете до Астрахани 2,5 часа, а скорым теплоходным рейсом 7 суток. Ну чего вас распирает? Над собой смеетесь.

Так какие же все-таки пассажиры пользуются дальними теплоходными рейсами? В основном?

Такого социологического исследования не проводилось… Не знаете.

М-да. А мы, не специалисты, знаем.

Теплоходами пользуются, главным образом, СТРАННЫЕ ПАССАЖИРЫ. Билеты у них туда и обратно. Спешат они (по вашей воле), скажем, от той же Москвы к той же Уфе, но достигнув таковую, подобно пловцам в бассейне, от таковой отталкиваются и мчатся обратно в Москву на том же теплоходе без смены, бывает, постельного белья в обжитых каютах.

И просят они вас, чудаки, этакие, брать с них деньги не за скорость, а за медленность. За счет стоянок.

Звенит лед в морозах. Это сейчас. Но будут, будут резать белым крылом воду чайки, величаво поплывут многопалубные красавцы. Самое бы время речникам «отреагировать на сигналы». А то текущим красным летом снова будет метаться на берегу «неорганизованный» турист:

— Водитель, к музею! К вашим Черемушкам! К вечному огню…

ГАЗЕТНАЯ РУБРИКА — «НАУКА: ПЕРЕДНИЙ КРАЙ»

 

Сенсация?

«Слышал в ЖЭКе, что в науке имеются отдельные открл-тия по вопросу происхождения человека, как такового.
Чуркин Н. И».

Прошу Ваших указаний.

Б. сапожник, пенсионер

Уважаемый т. Чуркин! Вопрос о перевороте (?) в антропологической науке давно волнует нашу общественность, о чем мы знаем из потока писем. Мы попросили известного ученого, зам. директора по науке Центральной антропологической лаборатории тов. Столпо-воздвиженского С. И. прокомментировать открытие (?).

Беседуем с ученым в его домашнем кабинете.

Коллекция икон и бутылок, семейный музей, коньяк, камин, селедочка.

Наш корреспондент. Степан Иванович. Вы, как читатель журнала «Ньюэс эчивментс оф антрополоджи»…

Ученый. Да, да. Какого?

Н. к. «Новейшие достижения антропологии» — так, кажется, звучит это по-русски?

Ученый. Очень интересно. Давайте-ка я запишу. (С. И. надевает очки и записывает). Скажите, пожалуйста.

Н. к. Нет ученого без телефона и без юмора, как говаривал Юлий Цезарь. Итак, уважаемый Иван Степанович, как вы знаете из этого журнала, человек существует не сотни тысяч лет, а — ни много, ни мало — 2,5 миллиона!

Ученый. Да что вы говорите!!! Позвольте, позвольте, запишу. (Надевает очки и записывает.)

Н. к. Не любопытным ли кажется вам, Степан Иванович, что открытие это сделано в Африке?

Ученый. Да, да. Повторите, пожалуйста.

Н. к. Так что же от лица науки скажете вы нам, Степан Степанович?

Ученый. Очень интересно. Оч-чень интересно.

Итак, тт. читатели, вопрос, поставленный перед антропологической наукой бывшим сапожником, а ныне пенсионером т. Чуркиным, представляется специалистам интересным и актуальным.

ЮМОР В КОРОТКИХ ШТАНИШКАХ

 

В Австралии

(ПОДРАЖАНИЕ А. Л. КУЧАЕВУ)

Ребяты, Австралия? Без балды? Загорелый. Топай суды. Держи лапу. Ну, шо вы, мужики, как у Сочах, все у плавках? Борода, дай прыкурыть. Нема спычек? Ну, заведи свою фабрику, заведи, покрути свою палочку. Правыльно, знойко у вас. Чрез подметки прожихаеть. Хто без тапок, становысь по три. До магазина далече? Тыща двести километров?! Издеваешься? Сищас ты у мине словишь… Хражданка! Ну, вона, шо на брюхе сумку держить. Ну, во, котора у дефицитной у шубче с кенгурового меху. Мать вашу бог любил… Так энта и есть та сама кенгуру?! Какую мать, какой бог? Да во, энтот ваш, деревянный. Ну, вона, шо ногой пинаю. Эй, кучерявый! Я тя враз разберу. Зачем? На запчасти. Не кидайсь. Бумеранхами. Не ударыть? Пуханеть и обратно полетать? Я те пухану… Залеплю вот орехом с арбуз! А потому — така ваша кокосовая агротехника. А энто хто? Ну, шо ты мине изучаешь? Шо изучаешь,

шмокодявка ты коричневая?! Дикарь? Я — дикарь?! А ты профессор? Да? А я дикарь, да? Ка-ак дам по очкам… Мужики! Храждане аборигены! Так я ж ему для интересу… Ну, куды вы мине? А сколь здеся у в Австралии суток? По-нашему не понимаешь? Давай по-вашему. Аку-Аку. Понял? Аку-Аку. Не понял? Не проходили? Ну, Кон Тики? Кон, а апосля, значить, Тики? Вроде как — тика-в-тику пятерку словишь. Обратно не понял? Э-эх, голова твоя эвкалиптовая! Тада ты мине на зарубках покаж. Раз, два… Мать, извиняюсь, честная! И у в Австралии пятнадцать!.,

НАУЧНАЯ ФАНТАСТИКА

 

Возвращение из созвездия

1 апреля 1999 года старший экономист Космической службы сбыта Щ. встал рано. (Мы не предаем гласности фамилию Ч. Е. Щигломутова). Нашарив ногами электронные тапочки, он кликнул домашнюю роботницу и запрограммировал ей закупку трескового филе. Та замигала заспанными лампами.

— У Шах-Петуховых Нюрке — каждый праздник аккумуляторы. И полупроводников навалом, в деревню отсылает, — промагнитофонила она и уселась на кухне пить серную кислоту с конденсаторами вприкуску.

— Провода бы расчесали. И храпите безобразно, с разрядами.

— Паяльник почините! — срываясь на свист, отгенерировала тетя Паша. На ее простом алюминиевом лице коммутировался тик, Щ. слышал из передней, как, перхая шумами, она накапывала себе от нервов цианистый калий.

Щ. хлопнул дверью и вышел в глянцевый от дождя переулок. Выделив сухую область с помощью зонта, он ринулся в мокрое Мю-пространство и уже через час сидел в забитой столами комнате № 327. Перед ним стояла культорг Андромеда с ведомостью на премию и пачкой театральных билетов.

— Ну, хоть на «Гамлета» с Высоцким, — канючила Андромеда.

— Семьдесят, а все Гамлета представляет, — буркнул Щ. и вдруг стал зеленым, как ранняя антоновка…

Товарищи читатели. Автор не находит в себе силы изобразить то смятение души, которое охватило Щ. при виде назначенной ему суммы, каковая на семь (!) рублей была меньше (!!), чем у Бугреева (!!!).

В силу отсутствия силы, излагать далее будем протокольно.

Звездный вечер. Апрельская капель. Д. на пороге автопоилки.

Хлебнувший горя и портвейна экономист, рысью, пока не разобрало, спешит к ближайшему метро. Внизу делает ручкой какой-то таукитянке. С ее помощью совершает посадку на мраморный пол. Два представителя враждебной цивилизации, обернувшись милиционерами, сажают Щ. в дюралевый фургон с двигателем внутреннего сгорания. Щ. не сгорает. В фургоне холод, превышающий собачий. Понял — его замораживают для отправки в неприятное созвездие…

…Провал в сознании, затем резкая боль. Незнакомка в белом вытаскивает иглу шприца из Щ.

«Я на Земле, меня размораживают, — смекает Щ., — но, боже, через тысячу лет у меня ни родных ни знакомых».

Пытается познакомиться с нагим и небритым землянином с жестяным номеркбм семнадцать дробь три на шее. «Чистоту языка сохранили!», — порадовался за человечество 1Ц., выслушав немногословного землянина. Тот сноровисто облачился в простынку с койки и направился к очереди, как бы состоящей из античных лиц.

— Земля! — воскликнул Щ. и припал к полу в чувствах.

— Этому душ холодный, — услышал он чей-то, слаще небесного, земной голос.

«А моду человечество меняет циклически», — раздумчиво отметил Щ., обертываясь на манер хитона простыней после душа. С удовольствием спросил: «Кто последний?» Не успел еще Щ. толком узнать, что «выбросили», как дама в халате и с сигаретой за ухом спросила его мужским голосом:

— Какой? Номер какой? Залил глаза-то!

— Извините… Размораживаюсь впервые…

Нарядно, как стюардесса, дама обратилась к Щ.:

— Начинающий девятнадцать дробь четыре! Ваши шмутки в мешке под тем же номером. Напялите, тогда в ту дверь.

Щ. удивлялся, надевая свой собственный костюм из двадцатого века. Костюм был грязный. «Пыль веков», — объяснил Щ.

Он переступил порог двери с табличкой «Дежурный» и… отпрянул. Перед ним сидел инопланетянин, обернувшийся накануне милиционером.

— Брат по разуму! — жалко и патетично возгласил Щ. — Где я?

— Планета Земля. Вытрезвитель одиннадцать, — улыбнулся сержант.

ИСТОРИЧЕСКИЙ АНЕКДОТ

 

Рыцарь — всегда рыцарь

А было это во царствие Ее Императорского Величества Екатерины Первой. (Для монарха главное — номер. Просим читателя соблюдать. И не путать со Второй или, там, скажем, с Третьей Катериной). Было, когда у нее зачали ноги пухнуть (уточняю — от вина) и пошло к бедрам.

Обстановка: зала, чадят плошки и фавориты; вот «гак — Самодержица сидят, а супротив — Анастасия Голицина. Венценосица ей червонцы в чашу кидают, а Наська оную осушает и червонцы — в чулок.

Государыня со смеху третий бокал выкушали и к сенатору:

— Докладывайте, господа сенат, как там? В России.

— Бюджету Российского десять миллионов, а на напитки двору — два.

И вдруг вводят тут под руки Сапегу-красавчкиа, Камердинеры.

— Так и так. Извлечен. Из царственной постели. Под августейшей одеялой утаился в притворяется: спьяну, мол.

Государыня:

— Положите обратно.

И тут оголтело протопал ктой-то в ботфортах, орденах. Мимо самой императрикс.

Оказалось — Апраксин.

А это граф прооил в соседней зале руки и сердца у принцессы Анны Петровны.

Генерал-адмирал потрудился, встал на колени. Вытащил шпагу, отер ржавчину кружевами и протянул смертное оружие Петровой дщери.

— Заколите этой шпагой! При отрицательном ответе, конечно.

Та сделала вид, что хочет приколоть графа, но туч» ный рыцарь был прыток и… Смотри выше.

ФИЗИКИ ШУТЯТ

 

Яблоко дядюшки Бенджамена

Чудесный день позднего лета!

Кое-где в чистом небе светит солнце.

Старый дог сосет луковицу.

За околицей индюки кричат: га-га-га.

Еще дальше, там, на сельском кладбище, гробовщик Реншоу пишет юмористические рассказы…

Дядюшка Бенджамен с багровым лицом и мушкетом стоит на пороге садового домика. Бледный джентльмен в парике, с дешевым портфелем, движется к нему по газону, как кролик к пасти удава.

— Остановитесь! — кричу я агенту страхового общества. — Дядюшка выбросит вас полумертвым! — но они уже оба за дверью.

Выстрел… Из домика вылетает дядюшка Бен с голубым полисом в руке.

Джентльмен движется на меня. Вот щелкнул замок портфеля… Я застрахован на 300 фунтов от несчастного случая.

Оправившись от потрясения, я усаживаюсь под яблоней. Передо мной клумба. В ней на два шиллинга ромашек и пенсов на шесть резеды. Начинаю заниматься.

— А если сила равна нулю? Будет ли скорость постоянна? Зачем гадать, возьмем ромашку. Будет, не будет… Будет! А я что говорил?! М-да… Удел ученого «Труд, есчо труд, есчо многа, многа труд», — как «по-английски» говорит мой зарубежный друг Декарт. Теперь разминка, логические упражнения. Дядюшка родился в Честерфилде; уроженцы этой деревни либо глупы, либо гениальны; я не назвал бы гениальным дядюшку Бена…

Я посмотрел вверх и вспомнил о законе всемирного тяготения. Он висел в моем мозгу, как это крупное яблоко над головой.

— Если на расстоянии я имею две тяготеющих массы, то не только ослу, а и дядюшке Бену ясно — сила притяжения зависит от этих субстанций. Но как? Если я зажмурюсь и указательные пальцы при сближении сойдутся, массы, естественно, надо перемножить. Ну, так и есть. Конечно же, что ни ближе — сила больше. Значит, на расстояние надо делить.

Чтоб не показаться примитивным, я взял это расстояние в квадрате и открытие, как вызревший плод, упало к ногам человечества.

Над головой зашумело…

…Я с трудом открываю веки. Свет плошки. На стене тени жены и джентльмена с портфелем.

— Какие теперь цены на сотрясение мозга? — взволнованно спрашивает жена.

— Зависит от сорта. Легкое? Да?

— Если да, так нет. Вы посмотрите только на фрукт! — и жена с задором показывает яблоко, величиной с небольшой глобус.

Я проваливаюсь в черный вакуум…

…Я сижу. Визави — мужчина в чудовищном парике и ботфортах. Говорит с французским акцентом и время от времени больно бьет по моей коленке. Называет меня «дружище Исаак», а себя Декартом. Утверждает, что изобрел какие-то координаты.

Кто этот назойливый мушкетер? Я совсем потерял память.

И все из-за проклятого яблока, которое, как муляж, лежит на этажерке!

Оставшись один, я искромсал его в ярости и бросил в кипяток.

— Браво, Исаак! Ты совсем поправляешься! — воскликнула вошедшая жена. — Бенджамен! Посмотрите. Он самостоятельно сварил компот…

…Я поправляюсь и, как член парламента, сегодня принял участие в заседании. Обсуждался билль о правах человека, изготовляющего дирижерские палочки. В ходе дебатов я взял слово у спикера и обратился к депутату оппозиции, дремавшему у окна:

— Достопочтенный сэр. Соблаговолите закрыть форточку.

Ужасно дуло…

…Я, конечно, поправляюсь, но все же, по-быстрому записав свои аксиомы механики, доложил их в Королевском обществе. Поднялся страшный шум.

— Но ваш первый закон прямо следует из второго!

— Безобразие! Он пытается всучить нам один закон за два!!

— Уважаемый коллега, — смущенно обратился ко мне председатель, — не находите ли вы возможным изъять первый закон, как совершенно бесполезный в вашей аксиоматике?

— Нет, сэр. Мои законы выстраданы мной, — и, сняв парик, я показал им вздутие на темени. — Три и ни одним законом меньше…

О, Вирджиния!

Тогда было тяжело. Тогда надо было доставать крышки для консервирования. Их достала Вирджиния.

И вот сейчас, за компотом из этого самого яблока, меня озарило:

— Боже милостивый! Чем, какой ерундой занимался ты, Исаак! Теперь-то я знаю, что мне делать. Я посвящу свою жизнь толкованию Апокалипсиса. О, благословенное яблоко! Даже после тепловой обработки с последующей герметизацией ты сохраняешь свое магическое влияние на ход моей жизни!

 

Святочный рассказ

Нахохлившись, он сидел дома один, не зажигая света.

Бугреев опять получит премии на семь рублей больше него. Прошлой ночью ему не удался поджог дачи Бугреева (когда он зажег спичку, дремавший на завалинке Бугреев попросил у него прикурить)…

С утра, за опоздание, начальник обозвал его взрослым человеком…

В обед, за шахматами, он сделал грубый зевок и выиграл у директора…

Прощупывание карманов старого плаща вроде бы выявило хрустящую трешку. Но актуальная купюра при извлечении обернулась ярлыком от капроновых чулок. Он вспомнил и понял — Катя не вернется…

А тут еще этот серый конверт, где он назван гражданином…

В этот новогодний вечер он был одинок и несчастен. При таких кондициях по законам жанра (святочный рассказ) ему полагалось найти на улице тугой бумажник.

Он вышел, не мешкая.

Двор был безлюден. За освещенными окнами соседи с чувством локтя танцевали летку-енку. Как кочегары на пароходных гонках, трудились у газовых плит хозяйки. Он стал искать дар судьбы, как ищут грибы. Но ннкто в эту ночь не пожелал потерять для него бумажник.

Возвращаясь, он зарыдал в лифте от жгучей обиды на жмотов…

Теперь все равно; он вскрывает конверт с «Гр»..

Повестка:

«Вам надлежит срочно получить багаж… Выдача круглосуточно».

Его встречает тихий кладовщик (зубастые встречают праздник).

Вместе они обходят исполинский ящик.

Что там?

Чучело некрупного мамонта?

Они отваливают боковину контейнера — черный глянец лимузина!!

Вываливается сопроводительная документация:

«Уважаемый товарищ! На прошлогодней выставке средств защиты от насекомых телекамера запечатлела Ваше заинтересованное лицо у стенда: «ОБМОТКИ НА НОЧЬ ОТ КРОВОСОСУЩИХ». Хорошо читалось название нашей фирмы на изделии, когда Вы нюхали экспонат. На просмотре живо воспринимались препирательства со служителем при Вашей попытке незамедлительно произвести опробование средства. Материал мы включили в рекламный ролик.

В результате проведенного Вами мероприятия сбыт обмоток в истекшем году возрос на 0,9 %. Наш подарок — гонорар за рекламу…»

…Его тело схватило мягкое сиденье.

Повинуясь рулю, глянцевая пантера скользнула на асфальт. Навстречу фарам мчится безлюдное шоссе. На развилке голосует одинокая женщина. Это — Катя…

Все было хорошо в новом году.

У Бугреева сгорела дача.

Из окна виден мост.

Из-под моста торчат Катины ноги. Это она задний мост разбирает.

 

Застолье

— Да внимание же! Я графин вилкой разобью. Предлагается к исполнению вокал «Из-за острова на стер-жéнь».

— Не стержень, а стрежень, По ради,

— Она правильно возражает. Как руководитель механической группы — постоянно стрежни точим.

— Спеть могу… Да не жми ты на ногу! Воспитывает — не солируй. Я, может, на нее телевизор уронил.

— Это я-а тебя, Надежда?! Господи.

— На евонную ногу. Эдиту Пьеху не досмотрели. Жор! Чего перевязанный?

— Не трожь. Ему не то что объясняться, водку пить неудобно. Георгий, ты шкалик-то наискоски подставляй.

— Родные собиралися?

— Без родных. Вдвоем посидели вчерась, Каз Булат спели. Не может он: «Золотою казной я посыплю тебя». Финансовое положение напряженное, расстроился. Облокотиться хотел, да челюстью.

— Не посыплю, а осыплю. Что тебе казна-то, перец, что ли какой? На все своя рубрика.

— Хорошая песня «Каз Пулат…» А сейчас не разберешь что к чему.

— Да разве теперь пластинка? Ни луны тебе, ни черного лесу. Солнце. Оранжевое. Загорай!

— Все по Москве пешком шагають. Топ-топ. Не того, чтоб кто влюбился или как. Одна хиль.

— А про что там, в Казпулате-то этом?

— Пенсионного возраста он был, Каз-то. Материально нуждался, а взял молодую. Та разобралася — отказ. Не тот Каз. «Бедня сакля твоя».

— Да не Каз, а Кас. В «Часе старинного романса» диктовали.

— Не мешай. Ну и как она?

— «Спит с кинжалом в груди».

— Бытовой травматизм, значит.

— Если убийство, то тут правильно возражали. Помнишь, Мария, Горгаз по квартирам ходил? Ну, который с топором и телевизоры выносил?

— Да не занимался Кас Булат телевизорами! «Человек и закон» надо слушать.

— Это про Пулата-то?

— Не Пулат, а Булат. Просто раздражаете. В радиокомитет на вас написать мало. В «Спрашивайте, за все отвечаем».

— Заучила насмерть. Эй, интеллигентный сектор! Как правильно: Пулат?

— Что? Пи-лат. В смысле — Понтий. Сограждане! Ассоциативный скачок: кто глядел евангельские полотна на выставке Ге?

— «В Гефсиманском саду» — колоссально!

— Сейчас садами многие интересуются. Канитель с ними.

— Гефсиманский сад — это где же?

— В Иерусалиме. Налево.

— «Положение на Ближнем Востоке?»

— Можно еще точнее: за речкою Кедрон.

— «За круглым столом?»

— Вот теперь определились.

— Я про обозревателей. По радио.

— Запутали. Не пойму!

— Чего ж тут непонятного? Обозреватели за круглим столом, в Иерусалиме бузина, на Ближнем Востоке дядька.

— Да Гефсимановский-то этот, городской сад, что ли?

— Мм-м… Гефсиманский парк культуры и отдыха.

— Я вот знаю, гриб пьют. А бузина зачем?

— Пилат-то этот, вон, в сакле жил. Это квартира такая?

— Однокомнатная. Санузел совмещен с природой.

— А карандашик у вас можно попросить?

— Это в смысле обмена?

— А я каждый вечер телевизором увлекаюсь. Вче-рась… Вот забыла, что показывали, помню — в ролях исполнители действующих лиц были.

— А ну, включи — теле-еле! Чего там?

— Стрельба крепчает. Художественный фильм.

— Вот вы при медалях пришли и полная. Под величайшим секретом вопрос.

— Можно. Я разведенная.

— Вот говорят Понтий Пилат. Композитор это или еще кто?

— Международник, по-моему. Скучный вы,

— А мой Гена веселый. Приходит вчерась на кухню, смеется. Я, говорит, мама, радиоприемник пожог. Вместо 127 на 220. Ой, потешный.

— С юмором, значит.

— …я в этом отношении философ.

— Вот вы говорите — философ. А документы на философа есть?

— Пьяный человек любит показывать документы. А вот спрашивать — простите, не наблюдал. Ха-ха-ха!

— Я, извиняюсь, без смеху.

— Да что вы, товарищ?!..

— Ой-и… Надежда, слышь, тут документы спрашивают! Не взяла я, дура, как есть…

— А я завсегда при их. Как это — в гости и без документов? Кто здесь есть товарищ проверяющий? Пожалуйста… От те на! Всех как ветром сдуло!!!

 

Сценарий для телевидения

— Достоверность и занимательность, — сказали мне на телевидении.

— Будет строгий отбор фактов и острый сюжет, — ответил я и через день положил на редакторский стол

Либретто музыкальной телепередачи

«ВЫДАЮЩИЙСЯ РУССКИЙ КОМПОЗИТОР ГАЛИННИКОВ»

Догорают облака в расплаве заката. Клохчут чайки, пикируют, режут воду белым крылом…

Ялта. Галинников сидит у окна с видом на Каспийское море. Вдруг замечает, что он без сапог. «Оставил у Елены», соображает он и задремывает.

Комната Елены. В дверь стучат. Елена мечется: куда бы спрятать сапоги композитора? Дверь вспухает от ударов. Елена ставит сапоги на стол и накрывает салфеткой. Заслоняет их телом, как боярыня Тараканова.

В проеме двери появляется элегантный, как мистер Икс, муж Елены. Манерочки, интеллигентен, как директор косметического кабинета, дисциплинирован, сработался с коллективом, склочник. Подходит к столу, и, не снимая цилиндра, сходу, выпивает рюмку Московской водки. Елена замирает. Муж загадочно смотрит на Елену, закусывая рыбой с неприличным названием — хек. Сидя за столом, в ослеплении ревности, не видит стоящие перед ним сапоги. Встает, гипнотически глядит на Елену и из-за спины снимает салфетку с сапог. Ужас в глазах Елены. Муж вытирает чувственные губы, машинально кладет салфетку обратно. Вздох облегчения вырывается из грудей Елены. С мрачной решимостью муи подходит к Елене и обнимает ее неестественно тонкую талию. Вдруг выхватывает из кармана веревку и привязывает Елену к холодильнику. «Шизофреник!» — хочет крикнуть Елена, но немеет ее язык…

Ломберный стол, на нем подсвечник с тремя горящими свечами, дуэльный пистолет, и колода карт, которая решит судьбу Елены. С одной стороны муж, с другой — Елена и холодильник. Нервные мужские руки медленно тасуют колоду. Волосатые пальцы вытаскивают туза пик. Туз на обоях. Из дальнего угла комнаты в карту целится муж. Выстрел. Бубновый туз пробит в середине. Бьется в веревках беременная Елена. Муж наставляет ей в лоб пистолет, стреляет и промахивается. Досада на гладковыбритом интеллигентном лице мужа. Горит пистолетный пыж в его густой бороде. Муж бегает по комнате, непроизвольно поджигая предметы быта…

Вид с улицы. Валит дым. В распахнутом окне Елена с холодильником на спине молит о помощи. Галинников карабкается к ней по водосточной трубе. У самого окна труба обрывается, но Василий Степанович Галинников — наш выдающийся русский композитор — не теряется и успевает схватиться за карниз. Елена скрывается в бушующем пламени. Василий Степанович бросается в окно. Вылезает и ставит на карниз сапоги. Скрывается вновь и появляется с Еленой на руках. С сапогами и Еленой добирается до пожарной лестницы. Вот он уже на самом верху. Роды Елены на карнизе небоскреба. Языки пламени лижут босые ноги Галинникова. Малютка молит о спасении. Кошмар!

Судьба капиталиста.

Быстро чередуются кадры:

Рокфеллер-мальчик вешает свою бабушку.

Рокфеллер-юноша отнимает деньги у нищего.

Рокфеллер-миллиардер пересчитывает свои доллары, каждый пробует на зуб.

Биржа, бум. Рокфеллер разорен — оловянные глаза, отвисшая челюсть…

Мокнет под дождем проститутка в старом Чикаго. Идет топиться в Темзу старый капиталист. У фонаря проститутка берет его под руку.

Воет пожарная сирена. Визг тормозов. Полисмен докладывает Рокфеллеру — сгорел его последний небоскреб.

Час от часу не легче!

Рокфеллеру плохо.

— Кто спасен? — коснеющим языком спрашивает эксплуататор.

— Мистер Галинников — выдающийся русский композитор, мисс Елена и малютка! — рапортует бобби.

…Чайки режут, закат догорает.

Галинников просыпается. Долго не может понять — какое перед ним море: Черное или Каспийское?

Может, еще какое?

Никакого другого моря вспомнить не может.

Взгляд на босые ноги возвращает его к действительности.

Комната Елены. На пороге — Галинников в тапочках. Елена вяжет.

Муж Елены: А, Василий Степанович! А мне Лена сапоги подарила. Чудесные. И не жмут. Говорит —>в комиссионном.

Галинников: М-да.

Садится к роялю. Льются неизъяснимые звуки мелодии Рокфеллера…

Успех Первой (сельскохозяйственной) симфонии.

На экране облысевший, грузный и счастливый Галинников. Ковыряет в зубах дирижерской палочкой.

Море аплодирующих рук.

Из глубины экрана поочередно вырастают слова: Лондон, Париж, Фили, Сулавеси, Маргарин…

 

Хобби монархов

(ИСТОРИЧЕСКИЙ СРЕЗ)

В то время, когда…

…престарелый Чон-Ванг-Пуй из 14-й династии Хинов просрочил время, вспоминая, как ходит конь…

…Фридрих Рыболов растянул сухожилия обеих рук, показывая придворным, какую он поймал рыбу…

…Лоренцо Великолепный в третьей попытке почти выжал строптивого и тучного вассала, но, так и не взяв веса, уронил снаряд в колодец…

…Монтезума Миротворец пил чоколатль, развлекаясь умением жреца извлекать трепетавшие сердца из грудей военнопленных…

…Карл Мудрый одевал на ночь спецлаты от кровососущих…

…в тереме седьмой жены Иван Грозный гадал о восьмой — любит, не любит — вырывая ногти у лидера боярской оппозиции…

…в это вот самое время Генрих Птицелов подкараулил и пробил двух диетических цыплят, коих незамедлительно спрятал в сетку с «Дарами природы».

 

Труды и дни Голенищева-Сидорова

Утром же на работе поднял вопрос. Голенищев-Сидоров. О происхождении Христа.

Обсуждали всем отделом.

Голенищев-Сидоров ждал. Решения замзавотделом Голенищева В. Ф.

— С происхождением были трудности, — сказал, наконец, последний. — И спасать его надо было. Иван Грозный — приказ: что еще за младенцы? Ликвидировать. И опричники их всех. Мария мать Исуса схоронила. В смысле — спасла. В ковчеге. При попустительстве Ноя.

При такой ясности вопроса сотрудники спор прекратили.

А Голенищев-Сидоров недоохватил.

Как же так — спасла?

В нарушение распоряжения?!..

А потом додумал, схватил главное и обратно не понял. А к без четверти двенадцать понял.

И опять, словно кость кинул:

— Что лучше — Москва или Ленинград?

Сотрудники сцепились, а замзавотделом молчал.

Пока.

— Это не дискуссия, — ответил после обеда Голенищев В. Ф. и, взвесив все за и против, стал аргументированно загибать пальцы:

— Ленинград — не роскошь. Всадник-то всего-навсего медный. И ночей-то нет порядочных. Какие-то белые.

У Голенищева-Сидорова опять не уложилось. Но он подумал и допонял.

И от голенищевской правды что-то надломилось у него (внутри).

Словно бы там (внутри) починили пробки и вспыхнул свет.

— Спасибо, друг. Помог разобраться, — хотел он сказать Голенищеву В. Ф. не как начальнику, а как человеку, но того и след простыл: трудодень окончился… Дорогие москвичи и гости столицы!

Уже поздно, но вы продолжаете читать этот рассказ. Приглушите звучание своих приемников, радиол, магнитофонов.

У Голенищева-Сидорова завтра трудовой день…

 

Марья Васильевна

(РАССКАЗ ПЕНСИОНЕРА)

Вообще-то я хожу.

Но в Семипалатинск летаю.

Если командировка.

А сейчас…

Я завязываю свежий галстук перед зеркалом и распыляю туманом одеколон на себя.

— Куда это ты насундучиваешься? — творит новое слово жена. — Делать тебе нечего. Не забудь молоток.

Нарядный и внутренне красивый, я отправляюсь на Праздник. Как и в Семипалатинск, путь к нему — через кассы Аэрофлота. Сердце стучит о молоток в нагрудном кармане и…

Все, как было! Праздника нет.

На линкрустовой стене одиноко, словно школьная карта Европы, прицепилось шнурком за ВЫСОКИЙ гвоздь расписание. Где-то там, наверху (на широте Шпицбергена), моя недосягаемая строчка о рейсах на Семипалатинск. Если сдвинуть пальму с кадушкой, переместить к расписанию неустойчивое кресло и встать на подлокотник, то можно… растянуться на пластиковом иолу и получить трещину в берцовой кости, как это и было со мной ровно пять лет тому назад. И, может быть, поэтому, я здесь старый знакомец, свой человек.

— Хелоу, Марь Васильна! — обращаюсь я к правой кассирше. — Как ваша бабушка? Все так же плохо слышит по телефону?

— Теперь лучше. Она уже держит трубку головой, а не вверх ногами.

— Это здорово, когда в семье толковая бабушка, — говорю я и оборачиваюсь на голос Клав Михалны, левой кассирши.

— Как ваша нога? — спрашивает она контральто (-том? -той?)

— Которая с трещиной? Полное заживление. Могу — восхождение на Джумалунгму. Могу выстоять билет в Сочи. В месяцы пик.

— А еще жалобу писали. Вот люди!

— Зачем же жалобу, Клав Михална. Предложение. Чтоб… эта… Гвоздик, значит, пониже. Чтоб расписание читалось. Предложение принято к реализации вашим министерством. Вот справка. И молоток.

Клавдия Михайловна берет не молоток, а справку. Вот она!

«ГЛАВНОЕ АГЕНТСТВО ВОЗДУШНЫХ СООБЩЕНИЙ 220976 №К-100

Уважаемый Имярек!

Ваше предложение о смещении гвоздя для навески авиарасписания направлено в рекламное отделение Министерства.

Начальник 4-го отделения Имярек».

— Все правильно. Гвоздь не наш. Рекламного ведомства.

— Клавдия Михайловна! Трубку надо держать головой!

Я теряю управление оснасткой и нервный молоток, как карась на берегу, пляшет у ее стеклянного окошка.

— Уберите молоток! I Причем здесь трубку?! Слушайте, не было ли у вас тогда и сотрясение мозга? — спрашивает она, как человек, и продолжает, как старшая кассирша: — Для повышения читаемости расписания нами приняты меры. За счет малой механизации — кроватных колесиков — увеличена подвижность кадки с пальмой. Досрочно отремонтировано кресло. По сравнению с тем же периодом прошлого года падения граждан сократились на…

— Клавдия Михайловна. Ваша мама… она хотела видеть вас… Мама хотела, чтоб вас любили пассажиры. Давайте. Перебьем гвоздик.

Я сказал это застенчиво и протянул ей неукрощенный молоток.

— Марь Васильна! Да что ж вы смотрите?! Да отберите же у него молоток!

Как неопытному утопающему, Марья Васильевна откинула мне голову кверху за волосы и стала разжимать пальцы. Они не разжимались.

— Погодите, остыну, — хрипло, но спокойно, сказал я.

Умная Марья Васильевна выждала, высвободила молоток и…

Повизгивают колесики под кадкой.

Марья Васильевна перемещает кресло под расписание.

Грамотно балансируя на подлокотнике (в моем мозгу нарастает барабанная дробь!), она вынимает послушный гвоздик.

Она прибивает его НА ПОЛМЕТРА НИЖЕ!!

Расписание теперь удобно висит на линкрустовой стенке и я читаю все о рейсах на Семипалатинск. Их стало, оказывается, больше в удобнее вылет.

На меня с недоумением смотрит авиапассажир, которому Марья Васильевна уже деловито выправляет билет, — я ей аплодирую.

Нарушая правила уличного движения, я иду домой и остаюсь жить только потому, что у нас сейчас месячник безопасности.

А что если учредить День внимательности или, там, День отзывчивости, что ли, — думаю я по дороге. — Скажем, в первый же понедельник после Дня быта. Праздник можно охватить традициями. Пусть люди в этот день не ставят лифты на ремонт. Пусть никто не уходит на базу. Пусть…

Вариантов много.

Нужно соображать.

Когда выдумываешь традиции.

Кстати, мне, пенсионеру, это расписание на Семипалатинск, как щуке профбилет. Место мое в «Центроды-ме» занял Коля. Теперь он и летает в Семипалатинск. Пусть всегда у Коли будет солнце (имеются в виду дневные рейсы).

И разрешите воскликнуть:

— Да здравствуют люди! Такие, как Марь Васильевна. Да исполнится ей песня по радио!

 

Джаз подо Ржевом

(РАССКАЗ ВЕТЕРАНА)

Да, тяжелая обстановка была там поздней осенью сорок второго. Я бы сказал — психологически тяжелая.

Враг остановился, подозрительно приутих. Мы ощетинились и зарылись в землю. Хоть мы и синели от холода в сырых блиндажах, а сапоги наши чавкали в глинистом растворе, враг знал — нас не выбить из наших окопов.

Немцы засели против нас всего в каких-нибудь восьмидесяти метрах. Тоже в окопах. За рядами колючей проволоки, увешанной погремушками: бутылками, консервными банками и прочим «шумовым инструментом».

Висели там и «лягушки». Это противопехотные мины. Тронь проволоку — так заквакают, костей не соберешь.

Вот за такой «сигнальной системой» и прятались фрицы.

Нас, москвичей, здесь было трое. Юра с Проточного, Леша с улицы Чехова, я с Плющихи. Солдаты по семнадцати лет, а уже с боевым опытом. В первом полку, первом батальоне, первой роте и в первом взводе были. Понятно, что первыми мы были всегда и у ротной кухни.

Да. Обстановочка была невеселая. И даже скучная.

— Товарищ командир! — обращаемся по субординации. — Так и так, разрешите в деревню за тремя веревками сбегать.

— Значит, на каждого по веревке и концы, — улыбнулся.

— Так нет же, товарищ командир. Нам такой конец не улыбается. Нам жизнь смеется! Хотим джаз устроить.

У командира глаза квадратные, махорку рассыпал.

— Какой такой джаз?!

Изложили план.

— Ну, сорванцы, выполняйте. Черт с вами (а может покрепче сказал, сейчас не помню).

Достали мы веревки, ночью по-пластунски подбираемся к немецким заграждениям. Это сказать легко. У немцев через каждые три минуты осветительные ракеты. Если в зоне смерти мышь пробежит — шквальный огонь. А «лягушек» этих самых в зоне, что в болоте. Как темно — ползем, богу молимся, как свет — камнем замираем.

Привязали веревки и назад.

— Разрешите дернуть, товарищ командир?

— Валяйте.

Дернули мы три конца синхронно и… заиграла на немецкой колючей струне поп-музыка!

Жестянки гремят, бутылки бьются, «лягушки» рвутся, фашисты «поют» так, что их без эстрадного микрофона слышно, минометы тарелками ухают, орудийные расчеты мечутся, словно бы рок-н-ролл танцуют, в черную ночь палят, как в копеечку…

Вот так. Шутка, вроде. А обернулась полезным делом. В панике немцы рассекретили свои огневые точки; наши артиллеристы их засекли и без хлопот уничтожили.

Поди, посчитай, сколько наших солдатских жизней сберегла эта фронтовая самодеятельность?

 

Тлеющая мысль

В кумирне скептика мало идолов.

*

Передавать рукопись рецензенту лучше всего со словами — Умные люди хвалили. Теперь почитай ты.

*

После редактуры рассказ выглядел остриженным наголо.

*

Писать надо так: написал о селедке — читателю пить захотелось.

*

Когда у сатирика кончился горох, он вонзил в стенку свое сатирическое жало.

*

Чтобы успокоить сатирика, в истории болезни записали: маразм Роттердамский.

*

Переведя семейный бюджет на гонорары, сатирик, на всякий случай, стал называть свою жену первой.

*

Она съела целую строчку конфет в коробке.

*

Весь в очках, дубленке и бороде. По документам — интеллигент.

*

Оперетта называлась, кажется, так: «Марица зажигает огни».

*

Давали «Сильву» с участием Эдвина,

*

Галантность — последнее оружие стариков.

*

Баки придавали ему некоторую испанскость.

*

На вопрос: «Как ваше здоровье?» — предъявлял анализы.

*

Желторотый старец нес младенца с волевым подбородком.

*

Жилищный тупик: разведенный певец спал в ноздре. Головы из «Руслана».

*

Грозный Иван Васильевич был дедом Ивану Васильевичу Грозному. Вот теперь разобрались и не перепутаем.

*

Пассажиры его боялись: ехал без вещей.

*

Трудолюбивый и коньяколюбивый директор.

*

Примета: если деньги кончаются, то через две недели непременно жди получки.

*

Диван с подогревом.

*

Во набрался: Флобера от Массив отличить не может.

*

Я старый. Когда кукушка прокукует дважды, я радуюсь. Когда много — не верю ей.

*

Пианино и рояль он уже имел; сильно не хватало фортепьяно.

*

Юнец походил на молодого первобытного человека.

*

Погуляем по кислороду.

*

Из книги отзывов на вернисаже: «Мне было красиво».

*

Причинять удовольствие — строго разрешается.

*

Традиционный вечер встречи уволенных с ранее уволенными.

*

Новое движение: каждому курортнику — даму с собачкой!

*

Пируют бояре в гриднице. Один сокол-князь не ест, не пьет — ждет чистых подносов.

*

С холодной педантичностью он каждое утро выбрасывал в мусоропровод следы материальной культуры двадцатого века.

*

При прочих равных условиях мужчина с бородой умнее.

*

В фильме зрелый мужчина 27 лет влюбляется в молоденькую девушку 26 лет.

*

Кочегар на пароходных гонках бешено бросал лопатой в ЭВМ перфокарты с программой по параметрам горючего.

*

К сведению приемщиков стеклотары: ТЬМА посуды — это всего 10.000 бутылок.

Ссылки

[1] Это невозможно — фр.

[2] Имя жены Сократа; стало нарицательным (может быть, несли а ведливо) для сварливых жен.

Содержание