«Кто», «что», «когда» и «где» — вот вопросы, которые в основном рассматривают многочисленные исследования, посвященные депрессии. Эволюционисты же направили свое внимание на «почему». Интерес к «почему» начинается с исторического экскурса: эволюционная биология объясняет, как все стало таким, каким стало. Почему такому мучительному и по сути своей непроизводительному состоянию необходимо было появиться у столь значительной части человечества? Кому оно могло бы пойти на пользу? Может ли оно быть просто неким дефектом человеческой природы? Почему его давным-давно не отсеяло в процессе естественного отбора? Почему определенные симптомы болезни имеют тенденцию группироваться? Как соотносятся между собой социальная и биологическая эволюции болезни? Ответить на все эти «почему» невозможно без обсуждения вопросов, предваряющих рассмотрение депрессии как таковой. Почему, рассуждая в контексте эволюции, у нас вообще существует душевное состояние? Почему, собственно говоря, у нас вообще есть эмоции? Что конкретно заставило природу благоволить отчаянию, фрустрации и раздражительности, выбирая, говоря относительно, столь малую радость? Чтобы рассматривать эволюционные вопросы депрессии, необходимо рассуждать о том, что значит быть человеческим существом.

Доказано, что расстройства душевного состояния нельзя назвать простыми, единичными, дискретными состояниями. Майкл Макгайр и Альфонсо Троизи в своей книге «Дарвинианская психиатрия» (Darwinian Psychiatry) указывают: депрессия «может случиться при известных вызывающих ее обстоятельствах и без таковых; иногда она явление семейное, иногда нет; она может проявляться с разной степенью совпадения у однояйцовых близнецов; в одних случаях — продолжаться всю жизнь, в других — самопроизвольно прекращаться». Далее, депрессия является очевидным общим следствием многих причин; «одни, страдающие депрессией, растут и живут в неблагоприятной социальной среде, другие — нет; одни происходят из семей, где депрессия распространена, другие — нет; отмечены существенные индивидуальные различия в становящихся причиной депрессии физиологических системах (например, норэпинефриновой или серотониновой). Некоторые реагируют на один тип антидепрессантов и не отзываются на прочие, другие — вовсе не реагируют на лекарства, а отзываются лишь на электрошоковую терапию, третьим не помогает ни одно из известных вмешательств».

Остается предполагать, что болезнь, называемая депрессией, представляет собой своеобразный набор состояний, для которых нет очевидных границ. Представьте себе болезнь, называемую кашлем и включающую в себя разные виды кашля: тот, который лечится антибиотиками (туберкулез); который реагирует на изменение влажности (эмфизема); который отзывается на психологические методы (невротические проявления); который требует химиотерапии (рак легких), и тот, который представляется неизлечимым. Один вид кашля, если его не лечить, смертельный, другой — хронический, третий — временный, четвертый — сезонный. Какой-то вообще проходит сам по себе, а какой-то имеет отношение к вирусной инфекции. Что такое кашель? Мы решили определить кашель как симптом различных болезней, а не как самостоятельную болезнь; хотя мы можем рассматривать и то, что называется последующими симптомами самого кашля: воспаленное горло, плохой сон, затрудненная речь, раздражающее щекочущее ощущение, тяжелое дыхание и т. д. Депрессия не является рациональной категорией болезни; как и кашель, она — «симптом с симптомами». Если бы мы не знали о целом спектре болезней, вызывающих кашель, у нас не было бы основы для понимания «упорного кашля», и мы придумывали бы всякого рода объяснения тому, что кашель не поддается лечению. В настоящее время у нас нет отчетливой системы для вычленения разных типов депрессии и их разнообразных последствий. Маловероятно, чтобы такая болезнь имела единственное объяснение: если она происходит из целого каталога причин, то для ее изучения необходимо пользоваться многими системами. Есть какая-то нечистоплотность в нынешних способах объяснения, которые берут «щепотку» психоаналитического мышления, «кусочек» биологии, несколько внешних обстоятельств и бросают все это в некий сумасшедший салат. Необходимо распутать этот клубок — депрессию, скорбь, особенности личности, болезнь, — прежде чем мы сможем разобраться в депрессивных состояниях психики.

Одна из самых элементарных реакций живого организма — ощущение. Испытывать голод неприятно, а чувствовать сытость приятно всем живым существам; поэтому мы тратим усилия на то, чтобы накормить себя. Если бы голод не был неприятным ощущением, мы умирали бы с голода. У нас есть инстинкты, ведущие нас к пище, и, когда они не удовлетворяются — например, из-за ее отсутствия, — мы испытываем крайний голод, состояние, для устранения которого готовы почти на все. Ощущения включают эмоции: когда я несчастлив от того, что чувствую голод, это эмоциональная реакция на ощущение. Оказывается, у насекомых и многих беспозвоночных есть ощущения и реакция на них; трудно сказать, где в иерархии животного мира начинается эмоция. Эмоция характерна не для одних только высших млекопитающих; но это слово не подходит для описания поведения амебы. Мы подвержены печальному заблуждению — антропоморфии: мы склонны говорить, например, о растении, когда оно чахнет без воды, что оно «несчастно»; или даже о машине, когда она глохнет, что она «капризничает». Сделать различие между подобными проекциями и истинными эмоциями нелегко. Пчелиный рой — «сердит»? Семга, плывущая против течения — «упорна»? Известный биолог Чарлз Шеррингтон писал в конце 40-х годов, что, когда он смотрел в микроскоп на кусающую блоху, «этот акт, рефлекторный или нет, выглядел заряженным самой бурной эмоцией. При всем своем лилипутском масштабе эта сцена была сравнима с тем эпизодом из романа Флобера «Саламбо», где лев рыщет в поисках добычи. Это было зрелище, заставляющее думать о бескрайнем океане «аффектации», наполняющем мир насекомых». То, что описывает Шеррингтон, демонстрирует, как действие в глазах человека отражает эмоцию.

Если эмоция — более тонкая материя, чем ощущения, то душевное состояние (настроение) — еще более утонченное понятие. Биолог-эволюционист К. Смит описывает эмоцию как погоду (идет ли дождь в настоящий момент), а душевное состояние — как климат (дождливая ли это местность). Настроение — растянутое во времени эмоциональное состояние, окрашивающее отклики на данные чувства. Оно происходит из эмоции, которая обрела самостоятельную жизнь совершенно вне непосредственно вызвавшей ее причины. Можно чувствовать себя несчастным от голода и войти в раздраженное состояние духа, которое не обязательно рассеется после ужина. Настроение пронизывает биологические виды; говоря в целом, чем более развит вид, тем мощнее проявляется настроение независимо от непосредственных внешних обстоятельств. Наиболее справедливо это в отношении человека. Даже у тех, кто не страдает депрессией, временами бывает грустное настроение, когда любая мелочь полна напоминаний о смертности, когда начинаешь вдруг глубоко скучать по ушедшим людям или прошедшим временам, когда простой факт, что мы существуем в преходящем мире, представляется парализующе печальным. Иногда люди печалятся без всякой видимой причины. Даже тот, кто часто бывает в депрессии, порой испытывает полеты настроения, когда солнце ярче обычного, и все так вкусно, и мир взрывается возможностями, когда прошлое выглядит просто короткой увертюрой к великолепию настоящего и будущего. Почему это должно быть так — загадка и с биохимической, и с эволюционной точек зрения. Гораздо легче увидеть селективные преимущества эмоции, чем понимать ее как потребность вида в настроении.

Что представляет собой депрессия — сбой ли она работы организма, как, например, рак, или может оказаться защитным механизмом, как рвота? Эволюционисты утверждают, что для простой дисфункции она слишком широко распространена. Представляется правдоподобным, что способность к депрессии включает механизмы, которые на каком-то этапе служили репродуктивным преимуществом. Это допускает четыре возможности, каждая из которых хотя бы отчасти справедлива. Первая: в дочеловеческие времена эволюции депрессия служила какой-то цели, которой более не служит. Вторая: стрессы современной жизни несовместимы с теми возможностями мозга, к которым мы пришли в процессе эволюции, и депрессия, возможно, есть следствие этого. Третья: депрессия выполняет в человеческом обществе некую полезную функцию, и иногда депрессивность является для людей благом. Последняя: гены и последующие биологические структуры, задействованные в депрессии, включены также и в другие, более позитивные поступки и чувства, и депрессия является вторичным результатом некоторого полезного варианта состояния физиологии мозга.

Идея о том, что депрессия когда-то была некой полезной функцией, которой больше не является, и что она, по сути, реликт, — находит подтверждение в наших многочисленных рудиментарных эмоциональных реакциях. Как указал физиолог Джек Кан, «люди не испытывают естественного страха перед реальной опасностью, например, перед автомобилями или электрическими проводами, но попусту тратят время и энергию, боясь безобидных пауков и змей» — животных, бояться которых в другое время и на другой стадии нашего видового развития было, несомненно, полезно. По этому же образцу депрессия часто формируется вокруг совершенно на первый взгляд незначительных материй. Энтони Стивенс и Джон Прайс высказали предположение, что какая-то форма депрессии необходима для формирования примитивных иерархических обществ. Низкоорганизованные организмы и некоторые высшие млекопитающие, например орангутаны, живут в одиночку; наиболее развитые животные создают социальные группы, которые обеспечивают лучшую защиту от хищников, больший доступ к ресурсам, более благоприятные и доступные репродуктивные возможности и перспективы совместной охоты. Нет сомнения, что естественный отбор отдает предпочтение коллективизму, и влечение к нему крайне сильно у человеческих существ. Мы живем в обществах, и большинству из нас совершенно необходимо чувство принадлежности. Нравиться — одно из великих наслаждений жизни; быть исключенным, игнорируемым или как-то иначе непопулярным — одно из худших наших переживаний.

Всегда находится кто-нибудь, кто верховодит; общество без лидера хаотично и скоро разваливается. Обычно в группе позиции индивидов со временем подвергаются изменениям, и лидер должен постоянно защищать свою позицию от других претендентов, пока наконец не потерпит поражения. В таких обществах депрессия необходима для разрешения конфликта власти. Если низшее по положению в группе животное выступает против лидера, ему необходимо дать отпор, иначе оно будет продолжать свои выступления, в группе не будет мира, и она не сможет функционировать. Если же после поражения такое животное теряет самонадеянность и впадает в нечто вроде депрессивного состояния (такое, которое характеризуется скорее пассивностью, чем экзистенциальным кризисом), оно тем самым признает триумф победителя и поневоле принимает существующую структуру власти. Эта нижестоящая фигура, уступая авторитету власти, избавляет победителя от необходимости убивать ее или изгонять из группы. Так, благодаря вовремя случающейся депрессии, между всеми силами в иерархическом обществе может достигаться согласие. То, что пережившие депрессию часто впадают в нее снова, может быть индикатором того, что дравшимся и проигравшим лучше больше в драку не лезть, а поберечь себя, минимизируя опасность. Эволюционист Дж. Бертчнелл говорит, что мозговые центры постоянно отслеживают наш статус по отношению к окружающим и что все мы функционируем согласно интернализованным понятиям о ранге. Драка определяет, к какому рангу относят себя большинство животных; депрессия может быть полезна для предотвращения попыток повысить себя в ранге, когда реальных шансов на это нет. Люди, даже если и не занимаются повышением своего социального положения, часто страдают от критики и нападок окружающих. Депрессия заставляет их отступить с той территории, где они подвергаются подобной критике; они выходят из боя, чтобы не потерпеть полного разгрома. (По-моему, эта теория имеет в себе нечто от стрельбы из гранатомета по комарам.) Тревожный элемент депрессии затем привязывается к страху стать объектом слишком резких нападок, которые приведут к исключению из группы, что в животных сообществах и у людей во времена охотников и собирателей было бы равносильно смерти.

Приведенный довод в пользу такого эволюционного пути депрессии не особенно актуален для той депрессии, которую мы испытываем сейчас, — в обществах, строящихся под воздействием огромного числа внешних структурирующих начал. В обществах стадных животных групповая структура определяется физической силой, реализуемой в драках, посредством которых одна группа торжествует над другой, подавляя или побеждая ее. Рассел Гарднер, в течение многих лет возглавляющий Общество изучения межвидовой сравнительной психопатологии (Across-Species Comparisons and Psychopathology, ASCAP), рассматривает, как депрессия человека привязана к моделям поведения животных. Он полагает, что у людей успех менее зависит от подавления окружающих, чем от собственных конструктивных действий. Человеческий успех не базируется единственно лишь на том, чтобы мешать добиваться успеха другим; он приходит благодаря собственным достижениям. Это не значит, что ты совершенно свободен от конкуренции и причинения вреда другим, но конкуренция, характерная для большинства человеческих социальных систем, более созидательна, чем разрушительна. В животных сообществах сущность успеха заключается в принципе «я сильнее тебя», тогда как в человеческих обществах это, скорее, «я фантастически хорош».

Гарднер полагает, что, в то время как у животных общественный строй определяет фактическая сила, причем у слабых возникает состояние, подобное депрессии, у людей социальный порядок определяется общественным мнением. Павиан может быть подавленным оттого, что любой другой павиан может его побить (и так именно и поступает); человек может впасть в депрессию оттого, что о нем никто не думает хорошо. Впрочем, базовая иерархическая теория тоже подтверждается современным опытом: люди, теряющие высокое положение, действительно становятся депрессивными, и из-за этого им иногда легче смиряться с более низким положением в обществе. Тем не менее следует заметить, что и тех, кто отказывается смириться с более низким положением, из современного общества обычно не изгоняют; более того, некоторые из них становятся уважаемыми революционерами.

Депрессия — родственница зимней спячки, только более беспокойная. Молчание и уединение, экономящие энергию, замедление всех систем — кажется, это подтверждает идею о том, что депрессия относится к рудиментам. Депрессивные томятся по своей постели и не хотят покидать дом, что напоминает зимнюю спячку; животное тоже спит не посреди поля, а в относительной безопасности своей уютной берлоги. Согласно одной гипотезе, депрессия — это естественная форма ухода в себя, который должен произойти в безопасном окружении. «Может статься, что депрессия связана со сном, — предполагает Томас Вер, специалист по сну из NIMH, — поскольку она фактически связана с местом, где человек спит, с пребыванием дома». Депрессия может сопровождаться изменением уровня содержания пролактина — гормона, заставляющего птиц неделями сидеть на яйцах. Это тоже форма ухода и бездействия. О более легкой депрессии Вер говорит: «Те представители вида, которым тревога мешала смешиваться с толпой, не лазили на вершины, не заползали в подземные ходы, не высовывались, сторонились незнакомцев, уходили, почуяв опасность, домой — они, наверно, жили долго и имели множество детей».

Важно помнить о мнимой целенаправленности эволюции. Естественный отбор не устраняет болезней и не движется к совершенству. Естественный отбор благоприятствует большей экспрессии одних генов, чем других. Наш мозг эволюционирует медленнее, чем наш образ жизни. Макгайр и Троизи называют это «гипотезой запаздывания генома». Нет сомнений в том, что современная жизнь налагает на нас бремя, несовместимое с возможностями мозга, к которому мы пришли в процессе эволюции, и депрессия, возможно, есть следствие этого. «Я думаю, что виду, приспособленному для жизни в группах из пятидесяти-семидесяти особей, — говорит Рандольф Нессе, ведущий психолог-эволюционист, — жить в группе из нескольких миллиардов трудно. Но кто знает? Может быть, влияет питание, может быть, мера физической активности, изменение структуры семьи или брачных моделей, или доступность секса, или сон, или необходимость сталкиваться со смертью как с осознанной идеей, или, может быть, нечто совсем другое». Джеймс Бэлленгер из Медицинского университета Северной Каролины добавляет: «Возбудителей беспокойства тогда, в прошлом, просто не было. Человек оставался на безопасном расстоянии от дома, а иметь дело с одним местом может научиться большинство людей. Современное общество провоцирует тревогу».

Эволюция изобрела парадигму, согласно которой конкретная реакция была полезной в конкретных обстоятельствах; современная жизнь провоцирует такую реакцию, такую совокупность симптомов при многих обстоятельствах, когда они вовсе не полезны. Распространенность депрессии в обществах охотников и собирателей или в чисто сельскохозяйственных обществах чаще всего невысока; в индустриальных обществах выше, а в обществах, проходящих через переходный период, выше всего. Это подтверждает гипотезу Макгайра и Троизи. В современном обществе есть тысячи трудностей, с которыми более традиционным обществам сталкиваться не приходилось. Приспособиться к ним, если нет времени на изучение соответствующих методов, почти невозможно. Самая, вероятно, большая из этих трудностей — хронический стресс. В дикой природе у животных обычно случается мгновенная жесткая ситуация, которая тут же разрешается — животное либо выживает, либо гибнет. Если не считать устойчивого чувства голода, хронического стресса там нет. Дикие животные не поступают на работу, о которой потом жалеют, не заставляют себя год за годом спокойно общаться с теми, кто им противен, не ведут битв за то, с кем будут жить их дети.

Возможно, первичный источник крайне высокого уровня стресса в нашем обществе — не такого рода очевидные напасти, а предоставленная нам свобода в форме несметного числа не поддерживаемых знанием вариантов выбора. Датский психолог Й.Г. ван ден Берг, опубликовавший в 1961 году «Изменяющуюся природу человека» (The Changing Nature of Man), утверждает, что в разных обществах существуют разные системы мотивации, а каждая эпоха требует своего круга теорий, поэтому написанное Фрейдом вполне могло быть правдой о человечестве конца XIX — начала XX века в Вене и Лондоне, но не обязательно верно в отношении человеческих существ середины XX века и могло никогда не быть, строго говоря, истинным в отношении людей в Пекине. Ван ден Берг предполагает, что такой вещи, как информированный выбор в отношении образа жизни в современной культуре, вообще не существует. Он говорит о «невидимости» профессий, продолжающаяся диверсификация которых привела к непостижимой для ума широте выбора. В доиндустриальных обществах ребенок, проходя по деревне, наблюдал взрослых за работой. В то время человек выбирал работу (если выбор вообще был практически осуществим) на основе глубокого понимания, что влечет за собой каждый из вариантов выбора — что значит быть кузнецом, мельником или пекарем. Возможно, были не совсем очевидны подробности жизни священника, но зато его образ жизни был совершенно нагляден. В постиндустриальном обществе все обстоит иначе. Мало кто с самого детства понимает, чем в точности занимается менеджер инвестиционного фонда, или администратор больницы, или адъюнкт-профессор и каково им приходится в жизни.

На личном фронте то же самое. Вплоть до XIX века возможности социального выбора были ограничены. За исключением немногих искателей приключений и ниспровергателей условностей, люди росли и умирали в одном и том же месте. Они были заключены в жесткую классовую структуру. У фермера-арендатора в Шропшире особого выбора невесты не было: он выбирал из женщин подходящего возраста и класса в своей округе. Допустим, та, которую он по-настоящему любил, была недоступна, и ему приходилось довольствоваться другой, но он, по крайней мере, просматривал варианты, знал, что мог бы сделать, и знал, что следует делать. Представители высших классов населяли мир, который был менее ограничен географически, но численно мал. Они тоже по большей части знали всех, с кем у них существует возможность вступить в брак, и были осведомлены обо всех своих вариантах. Это не значит, что не заключались браки между представителями разных классов или что люди не перемещались с одного места в другое, но такие поступки совершались нечасто и отражали сознательное нарушение принятых правил. Высокоструктурированные общества, которые не предоставляют неограниченных возможностей, могут порождать смирение перед своей жизненной долей, хотя, конечно, полное приятие собственной ситуации через самоанализ встречается редко в любом обществе во все времена. С развитием транспорта, ростом городов и появлением классовой мобильности спектр возможностей в выборе супругов вдруг невероятно вырос. Люди, которые в середине XVIII века могли сказать, что они рассмотрели всех доступных представителей противоположного пола и выбрали наилучшего, в более поздние времена были вынуждены довольствоваться менее утешительной уверенностью: они выбрали лучшего из тех, с кем им случилось до сих пор войти в соприкосновение. Большинство из нас за всю жизнь встретят тысячи людей. Поэтому потеря базовой уверенности — чувства, что ты знаешь, правильную ли выбрал профессию или супруга, — порождает в нас ощущение утраты. Мы не можем смириться с тем, что просто не знаем, что делать; мы держимся за мысль, что выбор необходимо совершать на основе знания.

В политическом отношении свобода нередко бывает обременительной, и потому переходные периоды после диктатуры часто порождают депрессию. В личном плане и рабство, и чрезмерная свобода — гнетущая реальность, и в то время как одни регионы мира парализованы отчаянием неизбывной нищеты, более развитые страны страдают от мобильности своего населения, кочевничества XXI века: люди то и дело обрубают корни и переезжают, потому что этого требует работа, или любовная связь, или даже просто прихоть. Один автор, обратившийся к этой теме, рассказывает историю о мальчике, семья которого за короткое время переезжала пять раз; он повесился на дубе во дворе дома, оставив пришпиленную к дереву записку: «Это в нашей семье единственное, что имеет корни». Чувство постоянной прерывистости жизни характерно и для «перелетного» бизнесмена, посещающего в среднем тридцать стран в год, и для горожанина среднего класса, чьи служебные инструкции без конца переписываются по мере того, как фирму, где он служит, покупают и перекупают (ему не известно, кто в будущем году будет подчиняться ему и кто станет его начальником), и для одинокого человека, который, идя за продуктами, встречает каждый раз новых кассиров. В 1957 году средний американский супермаркет имел в овощном отделе шестьдесят пять наименований; покупатели знали и уже перепробовали каждый фрукт и овощ. В 1997 году средний американский супермаркет имел в этом же отделе уже более трехсот наименований, а многие подбирались к тысяче. Даже выбирая продукты себе на обед, ты попадаешь в царство неопределенности. Такой веер альтернатив уже не прибавляет комфортности, от этого кружится голова. Когда подобное количество вариантов существует во всех областях — где жить, что делать, что покупать, на ком жениться, — возникает коллективная встревоженность, которая, на мой взгляд, многое объясняет в распространенности депрессии в индустриальном мире.

Мы живем в эпоху головокружительных, ошеломляющих технологий, но при этом не имеем четкого представления о том, как работает большинство окружающих нас вещей. Как функционирует микроволновая печь? Что такое силиконовый чип? Как изменяется кукуруза с помощью генной инженерии? Как передается мой голос, когда я говорю по сотовому телефону в отличие от обычного? Настоящие ли это деньги, которые банкомат в Кувейте снимает с моего счета в Нью-Йорке? Можно поискать и найти ответ на любой из этих конкретных вопросов, но узнать ответы на все мелкие научные вопросы нашей жизни — задача непосильная. Даже для тех, кто понимает, как работает мотор автомобиля и откуда берется электричество, фактические механизмы повседневной жизни становятся все более туманными.

Существует множество конкретных стрессов, к которым мы плохо подготовлены. Один из них, безусловно, распад семьи, наступление одинокой жизни — другой. Кроме того, потеря контакта, а иногда и близости между работающими матерями и детьми. Трудовая жизнь, не требующая движений или физической нагрузки. Жизнь при искусственном освещении. Утрата утешения религией. Необходимость справляться с информационным взрывом нашей эпохи. Список можно продолжать до бесконечности. Как могли наши мозги быть подготовлены все это обрабатывать и выдерживать? Разве не тяжела им эта нагрузка?

Многие ученые соглашаются с идеей о том, что депрессия в своем сегодняшнем виде выполняет полезную функцию в нашем обществе. Эволюционист захотел бы увидеть, что наличие депрессии благоприятствует репродукции определенных генов. Но если взглянуть на темпы воспроизводства среди людей, склонных к депрессии, то окажется, что депрессия снижает репродуктивность. Одно полезное свойство депрессии очевидно: подобно физической боли, она призвана ограждать нас от определенных опасных действий или моделей поведения, делая их крайне неприятными. Психиатры-эволюционисты Пол Дж. Уотсон и Пол Эндрюс высказали идею, что депрессия служит средством коммуникации, и построили модели эволюционных сценариев, согласно которым депрессия — социальная болезнь, то есть такая, которая существует для выполнения межличностной роли. Легкая форма депрессии, по их мнению, вызывает интенсивную интроспекцию и самоанализ, на основе которых становится возможным принимать продуманные решения о том, как осуществлять перемены в своей жизни, чтобы она лучше соответствовала твоему характеру. Такая депрессия может держаться, и держится, в секрете, и ее функция — частная. Тревога в преддверии события часто бывает составляющей депрессии и может оказаться полезной для предотвращения неприятностей. Легкая депрессия — плохое настроение, живущее самостоятельной жизнью независимо от вызвавшего его обстоятельства, — может побуждать к возврату к тому, что было по глупости отброшено и оценено только после утраты. Она может заставить пожалеть о реальных ошибках и избегать их впредь. Жизненные решения часто следуют старинному правилу вложения денег: когда риск велик, то и возврат может быть высоким, но и расплата, в потенциале, для большинства людей слишком тяжела. Ситуация, в которой человек не хочет отступиться от реально безнадежной задачи, может быть разрешена с помощью депрессии, которая заставляет отступаться от всего. Люди, преследующие свои цели с чрезмерной настойчивостью и неспособные отказаться от привязанностей, которые очевидно неблагоразумны, особенно подвержены депрессии. «Они стараются продолжать делать то, что не может принести успеха, и не могут сдаться, потому что слишком глубоко погружены в эти действия эмоционально», — говорит Рандольф Нессе. Иногда излишнюю настойчивость ограничивает лишь низкий душевный настрой.

Депрессия определенно способна удерживать нас от действий, имеющих негативные последствия. Повышенный уровень стресса, например, вызывает депрессию, а депрессия может заставить нас избегать его. Недостаток сна может привести к депрессии, а депрессия может заставить нас больше спать. Среди первичных функций депрессии — изменение непродуктивных моделей поведения. Она часто служит признаком того, что наши ресурсы инвестируются неудачно, что их необходимо перефокусировать. Современная жизнь изобилует практическими примерами. Я слышал о женщине, которая старалась, несмотря на отговоры преподавателей и коллег, стать профессиональной скрипачкой. Она страдала острой депрессией, которая лишь в минимальной степени поддавалась лекарствам и другим лечебным средствам. Когда она забросила музыку и переключила энергию на другую область, соответствовавшую ее способностям, депрессия полностью улетучилась. При свойственном депрессии ощущении паралича она может служить и стимулятором.

Более серьезная депрессия может привлечь внимание и заботу окружающих. Уотсон и Эндрюс указывают: когда притворяешься, что тебе нужна помощь, вовсе не обязательно получишь ее: окружающие достаточно сообразительны и показной нуждой их не обманешь. Депрессия же служит удобным механизмом, потому что демонстрирует убедительную реальность: если ты депрессивен, ты действительно беспомощен, а если ты действительно беспомощен, то сможешь суметь добиться содействия со стороны. Депрессия — дорогостоящая форма коммуникации, но она потому и действенна, что дорого обходится. Как говорят Уотсон и Эндрюс, именно ее непритворный ужас стимулирует окружающих; разрушение, вызванное приходом депрессии, может выполнять полезную функцию, служа «механизмом возбуждения альтруизма». Кроме того, депрессия может убедить тех, кто причиняет вам неприятности, оставить вас в покое.

Моя депрессия вызвала всевозможную помощь со стороны моих друзей и родных. Мне досталось гораздо больше внимания, чем я мог бы ожидать, и окружающие меня люди принимали меры, чтобы облегчить мне финансовое, эмоциональное и поведенческое бремя. Меня освободили от всяких обязательств в отношении друзей — просто потому, что я был слишком болен, чтобы их выполнять. Я перестал работать — тут у меня и выбора не было. Я даже использовал свою болезнь, чтобы получать разрешение отсрочить платежи по счетам, и кое-каким назойливым ребятам пришлось перестать меня доставать. Мало того, когда у меня был третий приступ депрессии, я добился отсрочки с завершением этой самой книги, причем при всей хрупкости моего самочувствия я сумел категорически заявить: нет, я не могу продолжать работу, как хотите, а вам придется войти в мое положение.

Психолог-эволюционист Эдвард Хейген рассматривает депрессию как силовую игру: она включает в себя отказ от служения другим, пока те не примут во внимание твои потребности. Я с этим не согласен. Люди, пребывающие в депрессии, предъявляют много требований к окружающим, но ведь, не будь они депрессивны, у них не было бы такой необходимости. Шансы на то, что эти требования удовлетворят, сравнительно слабы. Депрессия может быть полезным средством шантажа, но обычно она слишком неприятна для самого шантажиста и слишком ненадежна по результатам, чтобы служить предпочтительным средством достижения конкретных целей. Хотя получать поддержку, когда тебе тяжело, может не только доставлять удовольствие, но даже способствовать глубокой любви, в иных обстоятельствах невообразимой, гораздо лучше не чувствовать себя настолько тяжело и не нуждаться в подобной поддержке. Нет; я согласен, что подавленное состояние духа выполняет функцию физической боли, заставляя человека сторониться определенных действий в силу их неприятных последствий, но модная идея о том, что депрессия — средство достижения социальных целей, с моей точки зрения, лишена смысла. Если тяжелая депрессия — используемая природой стратегия, чтобы заставить слишком самостоятельных существ искать помощи, то эта стратегия в лучшем случае рискованная. К сожалению, реальная жизнь такова, что депрессия, как правило, вызывает у большинства людей отвращение. Некоторые действительно отзываются на проявления депрессии повышенным сочувствием и альтруизмом, но большинство реагирует отвращением и недовольством. Нет ничего необычного в том, чтобы обнаружить во время депрессии, что люди, которых ты считал надежными, на самом деле вовсе не надежны — ценная информация, которую ты мог бы и не захотеть получить. Моя депрессия отделила зерна от плевел среди моих друзей, но слишком дорогой ценой. Стоит ли ради этого знания отказываться от тех взаимоотношений, которые приносили радость просто потому, что они оказались ненадежными в трудные времена? Каким другом я сам окажусь для этих людей? И вообще, много ли в дружбе от надежности? Надежность человека в момент кризиса — какое это имеет отношение к тому, чтобы быть добрым, великодушным, хорошим человеком?

* * *

Идея о том, что депрессия — это дефект механизмов, которые исполняют и полезные функции, пожалуй, самая убедительная из всех эволюционных теорий. Депрессия чаще всего вырастает из скорби и представляет ее искаженную форму. Понять меланхолию в отрыве от скорби невозможно: базовый образ депрессии существует в печали. Депрессия может быть полезным механизмом, который иногда заклинивает. Здоровое человеческое сердце имеет определенный диапазон частоты сердцебиения, который позволяет нам функционировать в разных обстоятельствах и климатических условиях. Настоящая депрессия, как сердце, недостаточно снабжающее кровью сосуды, — крайнее состояние, в котором практически нет собственных преимуществ.

Печаль имеет глубокое значение для человеческого существования. Я полагаю, что самая важная ее функция связана с формированием привязанности. Если бы утрата не была для нас мучительной настолько, чтобы ее бояться, мы не могли бы сильно любить. Переживание любви, при всей своей интенсивности, непременно включает в себя грусть. Желание не обижать любимых, более того, помогать им служит также к сохранению вида. Любовь поддерживает в нас жизнь, когда мы осознаем тяготы мира. Если бы у нас выработалось самосознание, но не возникла любовь, мы не смогли бы долго выносить камни и стрелы яростной судьбы. Я не встречал формальных исследований на эту тему, но полагаю, что люди, способные глубоко любить, более склонны держаться за жизнь, оставаться в живых, чем не имеющие этого дара; к тому же, они чаще вызывают любовь к себе, что тоже удерживает их в живых. «Многие люди желали бы увидеть рай местом бесконечной интенсивности и многообразия, — сказала Кей Джеймисон, — а не местом, где всего лишь отсутствуют неприятности. Хотелось бы, конечно, избавиться от некоторых крайностей, но не от половины спектра эмоций. Заявить, что ты хочешь, чтобы люди страдали, и сказать, что не желаешь, чтобы их лишали эмоций, — совершенно разные высказывания, но грань между ними очень тонкая». Любить — значит быть уязвимым; отрицать или порицать уязвимость — значит отказаться от любви.

Особенно важно то, что любовь не позволяет нам слишком легко рвать наши привязанности. Мы созданы так, что должны страдать, когда расстаемся с теми, кого действительно любим. Возможно, предвкушение печали принципиально важно для формирования эмоциональных привязанностей. Мысль об утрате — вот что заставляет крепче держаться за то, что имеешь. Если бы отчаяния от потери близкого человека не было, мы тратили бы на него время и эмоциональную энергию лишь до тех пор, пока это приносит удовольствие, и ни минутой дольше. «Обычно думают, — говорит Нессе, — что эволюционная теория — это циничная практика. Биологи-эволюционисты трактуют всю сложность нравственного поведения, как если бы это была просто система эгоистического служения собственным генам. Конечно, многое в поведении человека служит именно этой цели. Но часто наши поступки лежат вне этих параметров». Область исследований Нессе — обязательства. «Животные не могут давать друг другу сложных, с выставлением условий, обещаний на будущее. Они не могут торговаться: если ты будешь делать для меня это, я буду делать для тебя то. Обязательство — это данное в настоящем обещание делать в будущем нечто, что, может быть, не будет уже отвечать твоим интересам. Большинство из нас живет по таким обязательствам. Гоббс это видел. Он понимал, что наша способность принимать на себя подобные обязательства и есть то, что делает нас людьми».

Способность брать на себя обязательства дает индивиду эволюционные преимущества; это основа стабильной семейной ячейки, которая обеспечивает идеальное окружение молодым. Но как только мы приобрели эту способность, предоставляющую, как сказано, эволюционные преимущества, мы можем пользоваться ею по своему выбору; в этом выборе и кроется нравственный компас животного по имени «человек». «Упрощающие научные понятия заставляют нас рассматривать взаимоотношения как по большей части взаимное манипулирование и взаимную эксплуатацию, — говорит Нессе, — но на самом деле чувства любви и ненависти часто распространяются в область непрактичного. Они совершенно не вписываются в нашу рационалистическую систему. Способность любить может давать эволюционные преимущества, но то, как мы поступаем перед лицом любви, — наш собственный процесс: внутреннее Я толкает нас на действия, которые доставляют выгоду другим ценой нашего собственного удовольствия». Оно приглашает нас в мир нравственных альтернатив, в мир, который лишается смысла, если мы попробуем устранить скорбь и ее умеренную грустную сестру — печаль.

Некоторые насекомые появляются на свет из оставленных без присмотра яиц, где находится запас продовольствия, необходимый им для полного развития; особи этих видов нуждаются лишь в сексуальном импульсе, но не любви. Но уже в мире рептилий и птиц существуют предтечи привязанности. Инстинкт сидеть на яйцах и содержать их в тепле, очевидно повышает воспроизводительную функцию в противоположность поведению насекомых, которые откладывают яйца и бросают их на произвол судьбы. У большинства животных, более развитых, чем рептилии, где матери выкармливают детей, например у заботливых птиц, выживает больше молодняка, что приносит им успех в выведении птенцов, которые вырастут во взрослых птиц и станут размножаться. Первой эмоцией, причем такой, которой самым значительным образом благоприятствует естественный отбор, является некий вариант того, что мы называем любовью матери к своим детенышам. Представляется вероятным, что любовь возникла среди первых млекопитающих и что она стимулировала их заботиться о своем сравнительно беспомощном потомстве, появившемся на этот грозный свет без защитной скорлупы. У матери, которая накрепко привязана к своим детям, защищает их от врагов и по своей воле их холит и кормит, гораздо больше шансов передать потомству генетический материал, чем у матери, оставляющей своих детей на съедение хищникам. Потомство заботливых матерей имеет гораздо больше шансов достичь зрелости, чем потомство равнодушных. Отбор благоприятствует любящей матери.

Другие разнообразные эмоции способствуют иным конкретным преимуществам. Самец, таящий в груди гнев и ненависть, будет эффективнее конкурировать с другими самцами; он постарается их уничтожить и тем самым добиться преимущества своих репродуктивных тенденций. Самец, заботящийся о своей подруге, тоже получит преимущество, а если он отгоняет от нее всех других самцов, то будет сохранять высокие шансы на передачу своих генов всякий раз, когда она понесет. Для животных, производящих малочисленное потомство, наилучший вариант продвигать свой генетический материал — комбинация любящей и внимательной матери и ревнивого и заботливого отца (или наоборот). Страстные животные имеют хорошие шансы размножаться с более высокой частотой. У животных, получающих энергию от своей ярости, выше вероятность побеждать в конкурентных обстоятельствах. Любовь — будь то эрос, агапе, дружба, сыновство, материнство или любая другая форма этой плохо поддающейся сдерживанию эмоции — работает по принципу награды и наказания. Мы выражаем любовь, потому что вознаграждение любви огромно; мы продолжаем выражать любовь и проявлять заботу, потому что утрата любви болезненна. Если бы мы не испытывали боли от утраты любимых, если бы получали от любви удовольствие, но не чувствовали бы ничего, когда предмет нашей любви уничтожен, мы были бы значительно менее заботливы, чем есть. Скорбь делает любовь самозащищающейся: мы станем заботиться о любимых, чтобы избежать невыносимого страдания.

Этот довод внушает мне наибольшее доверие: сама депрессия не выполняет никакой полезной функции, но эмоциональный спектр здесь важен настолько, что оправдывает все известные нам экстремальные состояния.

Социальная и биологическая эволюция депрессии взаимосвязаны, но это не одно и то же. Генетическое картирование Homo Sapiens на настоящий момент недостаточно подробно, чтобы знать точные функции всех генов, которые могут вести к депрессии, но похоже, что это состояние связано с эмоциональной восприимчивостью, а это черта полезная. Не исключено также, что сама структура сознания открывает путь к депрессии. Современные эволюционисты разрабатывают идею «триединого» (или трехуровневого) мозга. Самый нижний его уровень, «рептильный», похожий на мозг низших животных, — это центр инстинктов. Средний уровень, «лимбический», существующий у более развитых животных, — это центр эмоций. Верхний уровень, обнаруженный только у высших млекопитающих — приматов и человека, — «когнитивный», он проявляется в способности к рассуждению и в развитых формах мысли, а также в языке. Большинство действий человека включают все три уровня. Депрессия, по мнению знаменитого эволюциониста Пола Маклейна, свойственна только человеку. Это результат сбоя в процессах, происходящих на всех трех уровнях, неизбежное следствие необходимости постоянно включать инстинкт, эмоции и сознание одновременно. «Триединый» мозг иногда не может координировать свою реакцию на неблагоприятные социальные обстоятельства. Когда инстинкт зовет уйти в себя, в идеале должна бы чувствоваться эмоциональная негативность и происходить когнитивная подстройка. Если три уровня работают согласованно, можно испытать нормальное, недепрессивное отстранение от деятельности или обстоятельства, вызывающего дезактивацию области мозга, отвечающей за инстинкты. Но иногда более высокие уровни мозга противостоят инстинктивному. Можно, например, ощущать необходимость отстраниться на инстинктивном уровне, а эмоционально чувствовать себя возбужденным и агрессивным. Это вызывает ажитированную депрессию. Можно, например, чувствовать необходимость отстраниться на инстинктивном уровне, но принять сознательное решение продолжать бороться за желаемое, подвергая себя тяжелому стрессу. Этот вид конфликта известен по опыту каждому из нас и, судя по всему, действительно выливается в депрессию и другие нарушения. Теория Маклейна очень удачно вписывается в идею о том, что наш мозг делает больше, чем ему положено по развитию.

Тимоти Кроу из Оксфорда пошел дальше концепции «триединого» мозга. Его теории в высшей степени оригинальны; справедливы они или нет, но они, как ритмическая гимнастика, освежают усталый разум, измученный невероятными порою заявлениями теоретиков-эволюционистов основного направления. Он выдвигает лингвистико-эволюционную модель, согласно которой речь есть источник самосознания, а самосознание — источник психической болезни. Кроу начинает с того, что отвергает современные системы классификации и помещает душевные болезни в непрерывный спектр. Он считает, что различия между обычным чувством «я несчастен», депрессией, биполярным психозом и шизофренией — на самом деле различия степени, а не рода — количественные, а не качественные. На его взгляд, все психические болезни проистекают от общих причин.

Пока физиологи спорят между собой, Кроу заявляет: мозг приматов симметричен, а человека человеком делает асимметричный мозг (возникший, утверждает ученый, на основе довольно сложных генетических данных в результате мутации X-хромосомы у самцов). Пока размер мозга относительно размеров тела увеличивался в процессе эволюции приматов, а потом и человека, мутация позволила полушариям мозга развиваться с некоторой степенью независимости. И вот, тогда как приматы не могут посмотреть, так сказать, из одного полушария на другое, человеческое существо может. Это открыло дорогу самосознанию, знанию своего собственного я как некоего Я. Некоторые эволюционисты предполагают, что это могло быть простой мутацией, относящейся к факторам, отвечающим за развитие каждого из полушарий, которая в процессе эволюции привела к значимой асимметрии.

Асимметрия мозга, в свою очередь, служит основой языка, который является продуктом обработки левым полушарием понятий и представлений правого. Эта точка зрения — что язык локализован в обоих полушариях мозга — подтверждается наблюдениями за пережившими инсульт. Пациенты с ограниченным инсультом в левом полушарии способны воспринимать идеи и объекты, но не могут ничего назвать, не имея доступа к языку и к языковой памяти. Дело здесь не просто в способности издавать звуки. Глухие после левополушарного инсульта могут применять эмоциональные телодвижения и жестикуляцию (как все люди и приматы), но не могут пользоваться языком жестов и не понимают глубинной грамматики, которую все мы используем, собирая слова в предложения и предложения в абзацы. Пациенты же с правополушарным инсультом сохраняют интеллектуальные способности, но для них потеряно наполнение тех понятий и ощущений, которые эти способности обычно могут выражать. Они не могут обрабатывать сложные абстрактные понятия, и их эмоциональные возможности сильно занижены.

Каковы те анатомические структуры, что делают нас предрасположенными к расстройствам душевного состояния? Кроу высказывает предположение, что шизофренические и аффективные расстройства — цена, которую мы платим за асимметричный мозг, то есть за ту самую неврологическую особенность, которой он приписывает честь быть причиной человеческих интеллекта, когнитивности и языка. Далее он высказывает мысль, что любое душевное нездоровье есть следствие нарушения нормального взаимодействия между двумя полушариями мозга. «Между ними может быть слишком много или слишком мало взаимодействия; если то, что делают два полушария, не согласуется между собой, результатом станет психическая болезнь», — объясняет он. Кроу считает, что асимметрия обеспечивает «повышенную гибкость взаимодействия», «усиление способности учиться» и «рост способности общаться с представителями своего вида». Эти свойства, однако же, замедляют развитие мозга, которое у человека длится дольше, чем у других видов. Человеческие существа сохраняют, похоже, большую пластичность мозга во взрослом состоянии, чем большинство других видов — старого кенаря новым песням не обучишь, но старые люди могут усваивать целые системы новой двигательной активности, когда приходится преодолевать немощи возраста.

Наша гибкость позволяет нам достигать новых глубин видения и знания. Однако это значит также, что мы можем гнуться слишком сильно. По мнению Кроу, та же пластичность служит причиной того, что мы варьируемся слишком широко, за рамки личностной нормы — и в психоз. Перемены вполне могут запускаться в действие внешними событиями. Выбор эволюции, согласно этой модели, был бы в пользу не конкретных выражений пластичности, а самой пластичности.

Сейчас изучение асимметрии мозга — животрепещущая тема, и самую впечатляющую работу в этой области в США ведет невролог Ричард Дж. Дэвидсон из Университета штата Висконсин в Мэдисоне. Эти исследования стали возможны благодаря все повышающемуся качеству оборудования для сканирования мозга. Сегодня ученые могут видеть в мозге то, чего не могли видеть пять лет назад, а еще через пять лет, похоже, смогут увидеть гораздо больше. Используя PET (позитронно-эмиссионную томографию) в сочетании с MRI (магнитно-резонансным имеджингом), специалисты по составлению визуальных проекций мозга могут получать трехмерный снимок всего мозга каждые две с половиной секунды с точностью изображения до трех с половиной миллиметра. У MRI лучшие временные параметры и высокое пространственное разрешение; PET лучше справляется с картированием нейрохимических реакций в мозге.

Дэвидсон начал с отображения нейронной и химической активности в мозге в ответ на обычный стимулятор: что происходит в определенных отделах мозга, когда испытуемый видит эротическую фотографию или слышит страшный звук. «Мы хотим посмотреть на параметры эмоциональной реактивности», — говорит он. Выяснив, где именно происходит реакция на конкретный образ, можно измерить, сколько времени мозг остается возбужденным; выясняется, что это варьируется от человека к человеку. При виде отвратительной фотографии у людей происходит нейрохимический всплеск, который у одних затухает быстро, а другим на это требуется более продолжительное время. В этом отношении каждый человек последователен: у одних из нас мозг более быстрый, у других менее. Дэвидсон считает, что люди с медленным восстановлением эмоционального состояния более уязвимы для душевной болезни, чем те, чей мозг восстанавливается быстро. Группа Дэвидсона продемонстрировала отчетливые изменения в скорости восстановления мозга у каждого конкретного пациента после шести недель лечения антидепрессантами.

Эти изменения появляются в префронтальном отделе коры, и они несимметричны: когда человек выходит из депрессии, скорость возбуждения и торможения повышается в левой области префронтальной коры. Известно, что антидепрессанты изменяют уровень нейромедиаторов. Возможно, нейромедиаторы управляют притоком крови к различным областям мозга.

Каким бы ни был механизм, объясняет Дэвидсон, «асимметрия возбудимости» — разница между левополушарной и правополушарной возбудимостью — «в префронтальной коре имеет отношение к характеру, настроению и симптомам беспокойства и депрессии. Люди с большей правосторонней возбудимостью более склонны страдать депрессией и беспокойством». Дэвидсон, как и Кроу, в конечном итоге ставит под сомнение такую категорию, как депрессия, в качестве болезненного состояния. «Одно из отличий человеческого поведения от поведения других видов в том, что у нас существует способность регулировать свои эмоции. Но у этой медали есть и оборотная сторона: способность нарушать эмоциональное равновесие. Я думаю, что оба механизма окажутся очень тесно связанными с процессами в префронтальной коре». Иными словами, наши неприятности — следствие наших достоинств.

Подобного рода работы в дополнение к выявлению того, как могла развиваться генетика расстройств душевного состояния, имеют огромные практические последствия. Если исследователи сумеют найти в мозге депрессивного пациента точную область измененной активности, они смогут разработать аппаратуру для стимулирования или угнетения этой области. Работы недавнего времени позволяют считать, что у депрессивных пациентов аномалии серотонинового обмена имеют место в префронтальной коре. Асимметричная стимуляция мозга может происходить от этого, а может и от анатомической асимметрии — например, распределения капилляров и, соответственно, притока крови.

Одни формы мозговой активности стабилизируются в начале жизни, другие меняются. Мы уже выяснили, что клетки мозга могут восстанавливаться и восстанавливаются у взрослых людей. Когда-нибудь новые технологии позволят нам стимулировать рост или «обеднять» те или иные области мозга. Есть некоторые начальные наработки, которые показывают, что rTMS (множественная транскраниальная магнитная стимуляция), в которой используется жестко сфокусированное магнитное поле для повышения активности в конкретной области, будучи направлена на левую префронтальную кору, может привести к ослаблению симптомов депрессии. Вероятно, с помощью вмешательства извне или работы над собой можно научиться активизировать левое полушарие. Самой способности восстанавливаться научиться можно, особенно в молодом возрасте. Может оказаться возможным просканировать мозг, заранее выявить пониженную активность левой лобной области коры и принять превентивные меры, «которые могут включать в себя, например, медитацию», говорит Дэвидсон, чтобы помочь людям вообще избежать падения в пропасть депрессии.

У одних людей более активна левая область префронтальной коры, у других — правая. (Это не имеет отношения к вопросу о преобладании того или другого полушария, определяющем, левша ли человек; это совсем другие отделы мозга.) У большинства людей более активна левая сторона мозга. Люди с большей активностью правого полушария чаще склонны испытывать негативные эмоции, чем люди с левосторонней активностью. Правополушарная активность также позволяет предсказать, насколько подавляема у человека иммунная система. Она же совпадает с высоким уровнем гидрокортизона, гормона стресса. Хотя окончательные закономерности активности стабилизируются только во взрослом возрасте, младенцы с высокой правосторонней активностью склонны отчаянно кричать, когда мама выходит из комнаты, а с левосторонней — разглядывать помещение без особого огорчения. Впрочем, у детей баланс подвержен изменениям. «Велика вероятность, — говорит Дэвидсон, — что в первые годы жизни пластичность организма высока, и у окружающей среды есть больше возможностей ваять эту систему».

Если совместить такой образ мышления с идеями Кроу о языке, можно прийти к потрясающе интересным мыслям. «Едва ли не первое, что замечаешь, когда ребенок начинает произносить отдельные слова, это то, что он показывает, — говорит Дэвидсон. — Высказывание — это метка предмета. И они почти неизменно поначалу показывают правой рукой. У ребенка положительное переживание, ему явно интересен предмет, он движется в его сторону. Начиная использовать язык, большинство младенцев испытывают большое удовольствие. Интуиция подсказывает мне, хотя это еще никак не исследовалось систематически, что левополушарная полярность языка может на самом деле быть побочным эффектом левополушарной полярности положительной эмоции».

Это интуитивное знание может служить, похоже, основой нейроанатомии катарсиса. Дар речи позитивен; он остается позитивным всегда. Речь — одно из величайших наслаждений жизни, и желание общаться чрезвычайно сильно у большинства из нас (включая тех, кто не может произносить связных звуков и потому объясняется с помощью жестов или письменно). В депрессии люди теряют интерес к разговору; в маниакальном состоянии — разговаривают безостановочно. Пересекая многие культурные границы, речь служит самым верным средством повышать настроение. «Зацикливаться» на негативных событиях всегда мучительно, но разговор об испытываемых мучениях помогает избавиться от них. Когда меня спрашивают (а меня спрашивают об этом постоянно), как лучше всего обходиться с депрессией, я советую людям говорить о ней — не «заводить» себя собственными словами до истерического состояния, но просто выводить свои чувства в текст. Говорить об этом с родными, если те станут слушать. Говорить с друзьями. Говорить с психотерапевтом. Вполне возможно, что Дэвидсон и Кроу обнаружили механизмы, благодаря которым помогает речь: вероятно, определенного рода речь возбуждает те области в левом полушарии, малоэффективность которых связана с душевной болезнью. Идея о том, что вербализация ведет к освобождению, абсолютно фундаментальна для нашего общества. Гамлет плачет, что должен, как шлюха, отводить словами душу; но все же то, к чему привела нас эволюция, наряду со способностью к душевной болезни, — это способность отводить душу (или, как уж выпадет, левую область префронтальной коры) в словах.

Хотя существуют средства даже против тех болезней, к пониманию механизма которых мы еще и близко не подошли, знание того, как соотносятся компоненты болезни, помогает нам различать ее непосредственных возбудителей и обращаться к ним. Это помогает нам понять спектр симптомов и увидеть, каким образом одна система может влиять на другие. Большинство схем рассмотрения болезни — биохимических, психоаналитических, поведенческих и социокультурных — фрагментарны, и многого не объясняют, наводя на мысль, что и модные ныне комбинаторные подходы крайне не упорядочены и не систематичны. Почему определенные чувства и действия соотносятся в болезни, а не в здравии? «Самая неотложная потребность психиатрии, — пишут Макгайр и Троизи, — принять эволюционную теорию и начать процесс систематизации ее важнейших данных и апробации новаторских объяснений расстройств психики. Попытки объяснить поведение, нормальное или какое угодно еще, без досконального знания изучаемого биологического вида влекут за собой неправильные толкования».

Я не убежден, что знание эволюции депрессии необходимо при ее лечении. Однако оно принципиально важно для принятия решений о методах лечения. Мы знаем, что миндалины мало чем полезны; мы знаем, какова их функция в организме; мы знаем, что бороться с возникшей в них инфекцией более хлопотно, чем их удалить, и что это почти не приносит организму вреда. Мы знаем, что и аппендикс легче удалить, чем лечить. С другой стороны, нам известно, что инфекцию в печени необходимо лечить, поскольку если ее удалить, больной умрет. Мы знаем, что удалять пораженные участки при раке кожи необходимо, а простые прыщи не вызывают общего воспаления. Мы понимаем механизмы работы нашего физического Я и в общем и целом знаем, какого рода и степени вмешательство полезно в случае их дисфункции. Совершенно очевидно, что у нас нет согласия в том, когда лечить депрессию, а когда нет. Следует ли «удалять» депрессию, как миндалины, лечить, как болезнь печени, или игнорировать, как простой прыщ? Имеет ли значение степень тяжести депрессии? Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо знать, почему депрессия вообще существует в мире. Если депрессия выполняла полезную функцию в обществе охотников-собирателей, но неактуальна в современной жизни, то ее, вероятно, следует «удалять». Если депрессия — неправильное функционирование мозга и связана с действием иных структур, необходимых нам для других жизненно важных функций мозга, тогда ее надо лечить. Если некие сравнительно легкие формы депрессии составляют механизм саморегулирования, то ее надо игнорировать. Эволюционная теория может предложить нечто вроде единой теории поля, являя структурные взаимоотношения между другими направлениями мысли, занимающимися исследованием депрессии; это позволит нам решать, когда и как следует лечить этот недуг.