ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Моя служба в Эстонии
XXIV
Поезд пришел в Ревель в 5 часов утра 2 августа 1920 года. Меня встретили двое лиц. Первый был инженер Анчиц, которого я знал еще в Петербурге, где он в дореволюционное время был старшим инженером на одном из заводов «Сименс и Шуккерт». Второго я не знал. Небольшого роста, человек уже не первой молодости, с лицом типичного мелкого коммивояжера, с таковыми же манерами и с маленькими хитрого выражения, вечно бегающими глазками, он точно всей своей фигурой говорил «чего прикажете?». Он преувеличено почтительно поклонился мне и представился:
– Позвольте представиться, глубокоуважаемый Георгий Александрович, моя фамилия В. (Я обозначаю этого сотрудника лишь начальной буквой его фамилии, так как мне пришлось вскоре его экстренно уволить, он был уличен мною в весьма крупных и злостных манипуляциях. Вся история с ним такова, что по обстоятельствам весьма серьезным и совершенно исключительным я не могу о ней говорить в настоящее время. Но и описываю ее весьма подробно и описание это оставлю в сохраненном и верном месте с тем, что оно может быть опубликовано лишь через двадцать лет после моей смерти, когда оно, по моему мнению, потеряет злободневный интерес и неспособно будет уже никому повредить и когда за этим эпизодом останется лишь некоторое историческое значение. – Автор.). Я имею для вас письмо от Леонида Борисовича, – и с этими словами он протянул мне письмо.
«Дорогой Жорж, – писал Красин, – этописьмо передаст тебе товарищ В., которого я усиленно рекомендую твоему вниманию и с которым советую тебе переговорить до свидания с Гуковским. В. очень хорошо осведомлен о всех коммерческих делах Гуковского и его доклад очень многое осветить тебе и поможет тебе ориентироваться на первых твоих шагах. В. был командирован Шейнманом против желания Гуковского, который держит его в черном теле.
На меня лично В. произвел впечатление человека серьезного и честного и притом великолепного коммерсанта, почему я усердно рекомендую его на должность заведующего коммерческим отделом и не сомневаюсь, что в этой роли он будет тебе очень полезен. Впрочем, я, конечно, отнюдь не навязываю его тебе, и ты сам, познакомившись и поговорив с ним, решишь вопрос о нем.
Инженера Анчица, который хотел встретить тебя вместе с В., ты знаешь лично: это мой старый сотрудник по «Сименс и Шукерт». Он находится в Ревеле в командировке в качестве эксперта по техническим вопросам и он, в этом я твердо убежден, будет тебе очень полезен.
Ну, старина, желаю тебе от всего сердца полного успеха в твоих делах… Знаю, что тебе предстоит много горького и неприятного в Ревеле. Вооружись хорошей метлой и веди свою линию твердо.
Гуковский, судя по моему свиданию с ним проездом, встретит тебя в штыки. Приготовься – Бог не выдаст, свинья не съест. Пиши о всех затруднениях и держи меня, по возможности, в курсе всех твоих шагов» (Письмо это цитирую на память. – Автор.).
– Вам знакомо содержание этого письма, товарищ В.? – спросил я, прочитав письмо.
Вид письма мне показался подозрительным, – точно неумелая рука вскрыла и потом вновь запечатала его.
– Нет, Георгий Александрович, – как то очень поспешно, бегая своими хитренькими глазками, ответил В. – Леонид Борисович написал его, запечатал в конверт и дал мне для передачи вам немедленно по вашем приезде.
Анчиц и В. сообщили мне, что, получив вчера еще телеграмму от Маковецкого из Нарвы о дне моего приезда, они заняли для меня комнату в гостинице «Золотой Лев», что в Ревеле очень трудно с помещениями, так как все гостиницы переполнены массой наехавших спекулянтов, жаждущих половить рыбку в мутной воде советского представительства. И действительно, мне сразу же пришлось хлопотать, чтобы разместить приехавших со мной сотрудников в количестве восьми человек.
И в «Золотом Льве» В. и Анчиц подробно информировали меня о делах Гуковского и его сподвижников, иллюстрируя отдельными фактами ту общую картину хищничества, грабежа и мошенничества и разврата и разгула, которые царили в «Петербургской Гостинице». Гостиница эта была реквизирована эстонским правительством и вся целиком предоставлена (за определенную плату, конечно), Гуковскому с его штатом для жилья и бюро.
Около девяти часов утра я, скажу правду, с тяжелым сердцем отправился в «Петербургскую Гостиницу» к Гуковскому. Я подошел к весьма загрязненному, имевшему крайне обветшалый вид, довольно большому зданию. Это и была пресловутая «Петербургская Гостиница». На тротуаре около нее толпилось несколько человек вида интернациональных гешефтмахеров. Я прошел сквозь них, причем, когда они мне давали дорогу, я успел поймать шепотом произнесенные слова: «этот самый… Соломон… сегодня приехал…»
Я вошел в вестибюль гостиницы, грязный и затоптанный, загаженный плевками и окурками папирос. Он был весь заполнен такого же типа людьми, каких я встретил на тротуаре перед входом в гостиницу. Стоял смешанный гул голосов, видны были резко жестикулировавшие руки. Среди этих голосов я ясно услыхал свое имя и снова «сегодня приехал… из Москвы… остановился в «Золотом льве»… Очевидно, сорока на хвосте принесла им это известие и очевидно, они уже и в лицо меня знали, потому что, едва я успел войти в вестибюль, как все смолкли и засуетились, почтительно открывая мне проход на лестницу во второй этаж…
– Вам, верно, к господину Гуковскому? – спросил один из этих интернациональных лиц, указывая мне дорогу наверх. – Во второй этаж пожалуйте, там курьер, он вас «проведет»…
На площадке второго этажа меня уже ждал, по-видимому, предупрежденный о моем появлении курьер.
Это был здоровый парень по фамилии Спиридонов, с которым я впоследствии очень сошелся, недалекий, честный и прямой, грубоватый, говоривший, растягивая по-волжски «оо», молодой красноармеец. Он глядел всегда мрачно и даже свирепо исподлобья, но когда он улыбался (а улыбался он всегда, когда, например, говорил с детьми), лицо его освещалось чудным внутренним светом и становилось прекрасным.
По коридору второго этажа, заходя по временам в ту или иную дверь или перебегая торопливо из одной комнаты в другую, спеша, точно доме был в пожар, суетились и толпились те же интернациональной внешности аферисты, разговаривая иногда с кем либо, по внешнему виду, из сотрудников.
– Вам товарища Гуковского? – грубоватоспросил меня Спиридонов. – Идите за мной. – И он пошел вперед, показывая мне дорогу. Он постучал в дверь и я вошел…
Я посвящу несколько строк описанию внешности Гуковского. Он был невысокого роста, довольно широкоплеч. Он сам, нисколько не стесняясь, с некоторым цинизмом сообщал, что страдает сифилисом, прибавляя при этом с улыбочкой и легким смешком: «Не беспокойтесь, теперь это, хе-хе-хе, не заразно…». Болезнь эта внешне отразилась у него, между прочим, на ногах, которыми он с трудом переступал. Рыжеволосый, с густыми нависшими бровями, он носил рыжую с проседью бородку. Из под бровей виделись небольшие глаза, обрамленные гнойными, всегда воспаленно-красными веками. Выражение глаз было неискреннее, со вспыхивающим в них по временам недобрым огоньком, которым он вдруг точно просверлить своего собеседника.
Он обладал при этом чуть-чуть сиплым, тягучим голосом, высокого тенорового тембра, которому – это чувствовалось – он старался придать тон глубокой искренности, понижая его до баритональных нот. Я никогда не слыхал, чтобы он смялся простым, здоровым, прямо от души, смехом – он всегда как то подхихикивал, всегда или с озлоблением или с ехидством, точно подсиживая своего собеседника. И от этого его смешка «хе-хе-хе!» становилось как то не по себе.
Номер, занимаемый Гуковским, состоял из двух комнат – большой, его кабинета, и маленькой, его спальни. При моем появлении Гуковский сидел за письменным столом. Он настолько не скрывал своего враждебного отношения ко мне, что даже не счел нужным замаскировать его улыбкой приветствия… И внутренне я был ему за это благодарен, так как это яснее открывало наши карты.
– А-а… приехали-таки? – спросил он меня не то, что холодным, а таким тоном, как говорят «принесла тебя нелегкая»…
– Как видите, – ответил я.
– А почему вы остановились не здесь, не в «Петербургской Гостинице», а в «Золотом Льве»?… Мне это не нравится… Я предпочел бы, чтобы вы жили здесь же, вместе с нами…
Этот первоначальный обмен любезностями показался мне настолько комичным, что я не мог не улыбнуться.
– Ну, об этом мы поговорим когда-нибудь на досуге, – ответил я, – а сейчас давайте говорить о делах…
– О каких делах? – тоном деланного изумления спросил он каким то скрипучим голосом, взглянув на меня своими воспаленными глазами, в которых светилась и хитрость, и жестокость, и скрытая злоба, и наглость…
Мне становилась противной эта головлевская игра в бирюльки и, чтобы положить конец этому нелепому «обмену любезностями», я вынул из кармана предписание о моем назначении, показал его Гуковскому и спросил, когда я могу принять дела?
Он с нарочито небрежным видом пробежал бумагу и, отдавая ее мне, сказал:
– У вас вот это удостоверение, а у меня есть кое-что поинтереснее… У меня есть письма от Чичерина, от Крестинского и от Аванесова… Вот я вам сейчас их покажу.
И, достав из письменного стола письма, он прочитал мне их. Я привожу лишь те выдержки из них, которые мне врезались в память. И Чичерин, и Крестинский писали очень интимно, называя его «дорогой Исидор Эммануилович». Чичерин писал: «Спешу уведомить Вас, что, несмотря на все мое нежелание и противодействие, Красин добился от Политбюро Вашего смещения и назначения на Ваше место Соломона. Но я беседовал по этому поводу с Крестинским и он сказал мне, что назначение это не представляет собою чего-нибудь категорического и что Вам надо будет самому сговориться с Соломоном, чтобы он согласился остаться в возглавляемом Вами представительстве в качестве просто заведующего коммерческим отделом. Вы можете в крайнем случае даже предложить ему пост Вашего помощника по коммерческим делам…»
В другом письме Чичерин сообщал Гуковскому, что, хотя, я и назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии, но ему (Чичерину) удалось отстоять, чтобы, не взирая на это, Гуковский остался в Эстонии в качестве политического представителя, т. е., посланника, и что поэтому ему незачем уезжать из Эстонии, и все останется по старому. «Таким образом, – писал он, – Вы видите, дорогой Исидор Эммануилович, ту базу, на которой Вы можете сговориться с Соломоном… В чем можно, уступите, чтобы не обострять отношений ни с ним, ни с Красиным… С этим совершенно согласен и Н. Н. Крестинский, с которым я сговорился».
В таком же духе писал и другой его благоприятель, Н. Н. Крестинский, который упоминал в своем письме, что беседовал со мной и «вменил мне в обязанность» не очень натягивать вожжи.
Аванесов писал, как бы извиняясь, что, хотя, согласно моему и Красина требованию, он и должен был назначить ревизора для проверки отчетности и вообще дел Гуковского, но назначил-де он молодого сотрудника Никитина, который-де не забыл еще, что Гуковский в бытность свою членом коллегии Рабоче-крестьянской инспекции, был его начальником, и что он, Аванесов, ему об этом напомнил, рекомендуя ему держать себя тактично и предусмотрительно с Гуковским и «советоваться» с ним при производстве ревизии, не позволяя себе выходить за границы… Далее он писал, что опять-таки, в силу моих очень энергичных настояний и указаний, что Никитин, как ревизор, никуда не годится, он (Аванесов) должен был, «чтобы не поднялся крик и склока, выдать мандат на право производства ревизии также и П. П. Ногину, приглашенному Соломоном в качестве главного бухгалтера»…
Словом, все эти корреспонденты Гуковского, его друзья и приятели, успокаивали его, что бояться ему абсолютно нечего, что они сделают все, чтобы обрезать мне крылья. Дальше, – не помню уж, кто именно из них писал, – упоминалось о том, что «Соломон известен, как человек решительный и резкий, любит все свои общего характера распоряжения давать в виде письменных приказов за №№ и заставляет своих сотрудников расписываться, что приказ принят к исполнению»…
И вот, частью прочтя мне сам эти письма, частью показывая мне отдельные места из них, чтобы я сам прочитал их и убедился, что тот или другой или третий так именно и выразился, и точно щеголяя своей циничной наглостью, как нищий, показывающий свои гнойные язвы, Гуковский обратился ко мне с некоторого рода речью:
– Вот теперь вы сами видите, что ваше назначение недостаточно выяснено, – сказал он, – и что нам с вами нужно сговориться о той должности, которую я могу и хочу предоставить вам у себя. Так что вы понимаете, что ни о какой приемке от меня дел и речи быть не может, и что привезенного вами с собой ревизора Никитина я могу просто не допустить до ревизии… И вот я вам предлагаю: останьтесь у меня в составе моих служащих в качестве заведующего коммерческим отделом. Вы будете получать у меня хорошее жалование и, по существу, вы будете делать все, что вам угодно, в коммерческом отделе… Впрочем, – перебил он себя самого с так нешедшей к нему добродушной улыбкой рубахи-парня, готового для друга-приятеля пойти на все, заметив, наверное, что я слушаю его «предложение», с трудом сдерживая свое возмущение, свой гнев и отвращение, – я не люблю торговаться, Бог с вами, я сразу же предлагаю вам место не заведующего, а просто моего помощника, ведающего всю коммерческую часть… Идет?! – точно цыган на ярмарке, продающий или покупающей лошадь, заманчиво-весело прибавил он.
– Вы кончили? – спросил я, должно быть, очень холодным тоном, едва сдерживая накипавшее во мне негодование.
– Да, я кончил, – проскрипел Гуковский, – и жду вашего ответа.
– Мой ответ будет краток, – ответил я. – Я назначен полномочным представителем Наркомвнешторга в Эстонии и, согласно приказу Политбюро, прибыл для принятия должности от вас. Вы мне предъявляете частные письма Чичерина, Крестинского и Аванесова. Не вхожу в оценку их, но все эти письма в двух словах уголовное преступление… и все ваши корреспонденты просто уголовные преступники… Ни в какие сделки ни с вами, ни с вашими «уголовными друзьями» я входить не намерен, и буду вести ту линию, которая мне указана моим правительством…
– Так что же… хе-хе-хе… по вашему, я тоже «уголовный преступник»… как и мои… хе-хе-хе… «уголовные друзья»?
– Я все сказал, и больше мне нечего прибавить, можете делать, какие угодно выводы, – ответил я вставая.
– А, вот что, – просипел он, глядя на меня озлобленным, точно злая крыса, взглядом своих гнойных глаз. – Так, значит, вы объявляете мне войну?! Что же, будем воевать… Только, смотрите, не было бы хуже для вас, – многозначительно постучал он пальцем по столу. – Я настою, и вас отзовут, и не только отзовут, а еще и познакомят с тем учреждением, где мой друг Аванесов членом коллегии… с ВЧК… И вас не спасут ни ваш друг Красин, ни ваш друг Меньжинский, этот чекистский Дон-Кихот, от подвалов ВЧК и от того, чтобы Вы под гул грузовика переселились в лучший мир… Ха-ха-ха! – зло и нагло расхохотался он.
Я направилсяк двери, не прощаясь.
– Подождите!.. Куда же вы? – вдруг испугался он. – Ведь нам надо еще договориться… мы еще не кончили…
– Чего же еще договариваться? – спросил я.
– Все уже переговорено… все выяснено… Я сегодня же выезжаю обратно в Москву, – заявил я.
– В Москву?! – скоре удивился, чем испугался он. – Зачем?
– Об этом я скажу в Москве…
Вдруг он сразу переменил тон. Стал противно любезен:
– Постойте, Георгий Александрович… Ведь мы же с вами старые товарищи… нельзя же нам так… здорово живешь… Какое впечатление на всех окружающих… Это не годится, – говорил он, явно неподготовленный к такому выходу. – Ведь мы же можем договориться… Хотя мне и пишут, что вы человек очень решительный, но нельзя же так…
Я молча стоял со шляпой в рук. Он продолжал:
– Ну, я согласен… Вы хотите ревизии? Пусть будет ревизия! Ловите старика Гуковского… хе-хе-хе… этого мошенника, развратника!.. Я все знаю, что обо мне говорят…
В конце концов в это наше первое свидание мы договорились с ним, что на другой день Никитин начнет ревизию, проверит все книги, наличность, суммы в банках и пр. Само собою, я ни в какой торг с ним о моих обязанностях не вступал и сказал, что буду держаться того назначения, которое мне дало Политбюро, и действовать на основании имеющейся у меня государственной доверенности.
– Ну, а вот еще вопрос, – сказал Гуковский. – Как будет с моими сотрудниками? Оставите вы их на их местах?
– Я их не знаю, ваших сотрудников, – ответил я. – Я пригляжусь к ним и тогда решу этот вопрос.
– Ну, хорошо, а моего секретаря по коммерческой части, Эрлангера, вы оставите при себе?
– Эрлангера? – переспросиля. – Вы шутите? Конечно, нет. Он мне не нужен.
– Напрасно… хе-хе-хе… напрасно…
Далее мы сговорились с Гуковским по сложному вопросу о распределении и разделении наших функций. В мирном договоре с Эстонией пункт о взаимном обмене посланниками не был оговорен и об этом предстояло договориться особо. Сделано это было для того, чтобы не затягивать мирные переговоры и скоре начать торговые сношения. Это то и дало основание Чичерину для его второго письма, о котором я выше упоминал. Само собою, в интересах сохранения престижа моего правительства, я не хотел, чтобы шли толки о моих недоразумениях с Гуковским и вообще давать пищу для продолжения скандала. А потому я охотно пошел навстречу распределению между нами обязанностей. Мы договорились, что он сохранит за собою все дипломатические права, я же веду только торговые дела. Поэтому он (во избежание скандала) сохраняет за собой – но только чисто формально, обязуясьне пользоваться им – право подписи для банков, передает мне все хранящиеся суммы в банках и сообщает им о том, что чеки и всякого рода корреспонденции буду подписывать я и пр.
Все было бы хорошо, если бы я имел дело с честным человеком, но, как увидит читатель из дальнейшего, Гуковский не стеснялся нарушать это соглашение…
В тот же день после обеда я вновь посетил Гуковского. По-видимому, утренняя беседа произвела на него некоторое впечатление и мы, относительно, спокойно говорили с ним о помещении для моего кабинета и для моих сотрудников.
Он усиленно навязывал мне оставить на занимаемых ими местах своих сотрудников. но я категорически отказывался от решительного ответа, говоря, что должен предварительно к ним приглядеться. По поводу моего кабинета он тоже сделал мне оригинальное предложение:
– Вот, что я вам хочу предложить, Георгий Александрович… отчего бы нам с вами не помещаться в одном и том же кабинете, здесь у меня?… Вот здесь мой стол, а там ваш…
Я со смехом отклонил этот идиллический проект. Тогда он снова перешел к вопросу об Эрлангере и стал настойчиво советовать оставить его при мне.
– Ведь он очень дельный молодой человек, – говорил он, зная, конечно, что Эрлангер мнехорошоизвестен. – Ведь у меня вся коммерческая часть только на нем и стоит, только им и держится…
– Полноте, Исидор Эммануилович, – ответил я – вы же хорошо знаете, как я отношусь к нему… Не будем же ломать комедии и тратить время на бесполезные разговоры…
– Нет, это не бесполезный разговор, – упрямо стоял он на своем. – Я потому настаиваю, чтоэтопрямо гениальный коммерсант, который был бы вам очень полезен… он знает мою систему работы…
– Да, вот потому то он мне и не нужен, – возразил я. – Ведь вы же знаете, что я, мягко выражаясь, не признаю вашей системы, и вовсе не хочу хранить традиций этой системы, мною осужденной…
– Напрасно… – твердил он свое, – напрасно… моя система есть единственно правильная…
И тут он, ища, по-видимому, во мне сочувствия, стал рассказывать, как на этого «преданного делу и советской власти» Эрлангера сыпались самые грязные доносы и как ВЧК стала настойчиво требовать его откомандирования в Москву. И, вынув и показывая мне свою переписку об этом с Дзержинским, он тоном провинциального актера на роли «благородного отца», продолжал:
– Но я не таков, чтобы, здорово живешь, выдавать головой моих сотрудников, людей честных и дельных… Вот видите, что я отвечал?…
И он читал и читал свою переписку, которая могла бы служить материалом для обвинительного акта…
– И я его не выдал, как видите, он осталсянасвоем месте, – закончил он. – И я еще раз советую вам сохранить его…
Как раз в эти минуту кто то постучал в дверь, и вслед за этим вошла молодая женщина, одетаявкричащий костюм, вся грубо раскрашенная.
– А вот как раз кстати и мадам Эрлангер, – сказал Гуковский, представляя ее мне. (По-видимому, визит этот был инсценирован). – А я только что настаивал, чтобы Георгий Александрович оставил при себе вашего мужа, – обратился он к ней. – Но он не хочет…
– Какой вы злой! – сказала она тоном капризного ребенка, надув свои раскрашенные губы и метнув на меня профессиональный взгляд своими сильно подведенными глазами.
– Ну, вот, поговорите сами, – заторопился Гуковский. – Может быть, вы… хе-хе-хе… скоре его убедите… Я вас оставлю наедине… Может быть, даме он не сможет отказать, – и он встал и направился к двери.
– Нет, Исидор Эммануилович, это совершенно напрасно… это ни к чему не приведет, – оборвал я его решительно и сухо, как только мог.
– У меня столько дела, что мне, при всем моем желании, некогда разговаривать с госпожой Эрлангер, да и совершенно бесполезно… мое решение неизменно…
Она встала и, не скрывая своего озлобления, сказала:
– Ну, я пойду гулять… До свидания, Исидор Эммануилович… До вечера? – полуспросила она его. И, совершенно игнорируя меня, с сердцем вышла…
Несмотря на все препятствия со стороны Гуковского и его сотрудников, о чем ниже, мне через некоторое время удалось придать «Петербургской Гостинице» внешне более приличный вид. О том, что такое представляла собою до меня эта гостиница в этом отношении, скажу со слов Ипполита Николаевича Маковецкого, о котором я упоминал при описании обеда в Нарве и которого я назначил Управделом. Это был очень приличный человек, не Бог весть, какой далекий, но вполне честный и неутомимый работник, разделявший со мною все трудности приведения в порядок этих авгиевых конюшен.
Как я говорил выше, сотрудники Гуковского жили и работали в этой же гостинице. Жили грязно, ибо все это были люди самой примитивной культуры. Тут же в жилых комнатах помещались и их рабочие бюро, где они и принимали посетителей среди неубранных постелей, сваленных в кучу по стульям и столам грязного белья и одежды, среди которых валялись деловые бумаги, фактуры. Большинство поставщиков были «свои» люди, дававшие взятки, приносившие подарки и вообще оказывавшие сотрудникам всякого рода услуги.
С самого раннего утра по коридорам гостиницы начиналось движение этих темных гешефтмахеров. Они толпились, говорили о своих делах, о новых заказах. Без стеснения влезали в комнаты сотрудников, рассаживались, курили, вели оживленные деловые и частные беседы, хохотали, рассказывали анекдоты, рылись без стеснения в деловых бумагах, которые, как я сказал, валялись повсюду, тут же выпивали с похмелья и просто так. Тут же валялись опорожненные бутылки, стояли остатки недоеденных закусок… Тут же сотрудники показывали заинтересованным поставщикам новые заказы, спецификации, сообщали разные коммерческие новости… тайны…
У Гуковского в кабинете тоже шла деловая жизнь. Вертелись те же поставщики, шли те же разговоры… Кроме того, Гуковский тут же лично производил размен валюты. Делалось это очень просто. Ящики его письменного стола были наполнены сваленными в беспорядочные кучи денежнымизнаками всевозможных валют: кроны, фунты, доллары, марки, царские рубли, советские деньги… Он обменивал одну валюту на другую по какому то произвольному курсу. Никаких записей он не вел и сам не имел ни малейшего представления о величине своего разменного фонда.
И эта «деловая» жизнь вертелась колесом до самого вечера, когда все – и сотрудники, и поставщики, и сам Гуковский – начинали развлекаться. Вся эта компания кочевала по ресторанам, кафе – шантанам, сбиваясь в тесные, интимный группы… Начинался кутеж, шло пьянство, появлялись женщины… Кутеж переходил в оргию… Конечно, особенное веселье шло в тех заведениях, где выступала возлюбленная Гуковского… Ей подносились и Гуковским, и поставщиками, и сотрудниками цветы, подарки… Шло угощение, шампанское лилось рекой… Таяли народные деньги…
Так тянулось до трех-четырех часов утра… С гиком и шумом вся эта публика возвращалась по своим домам… Дежурные курьеры нашего представительства ждали возвращения Гуковского.
Он возвращался вдребезги пьяный. Его высаживали из экипажа и дежурный курьер, охватив его со спины под мышки, втаскивал его, смеющегося блаженным смешком «хе-хе-хе», наверх и укладывал в постель…
На первых же днях моего пребывания в Ревеле мне пришлось засидеться однажды в своем кабинете за работой до утра и я видал эту картину втаскивания Гуковского к нему в его комнату.
Услыхав возню и топот нескольких пар ног, я вышел из кабинета в коридор и наткнулся на эту картину. Хотя и пьяный, Гуковский узнал меня. Он сделал движение, чтобы подойти ко мне, и безобразно затрепыхался в руках сильного и крупного Спиридонова, державшего его, как ребенка.
– А-а! – заплетающимся, пьяным языком сказал он – Соломон?… по ночам работает… хи-хи-хи… спасает народное достояние… А мы его пррапиваем… день да наш!.. – И вдруг совершенно бешенным голосом он продолжал: – Ссиди!.. хи-хи-хи!.. сстарайся (непечатная ругань)!.. уж я не я, а будешь ты в Чекe… фьюить!.. в Чеку!.. в Чеку!.. к стенке!..
– Ну, ну, иди знай, коли надрызгался, – совсем поднимая его своими сильными руками и говоря с ним на «ты», сказал Спиридонов. – Нечего, не замай других… ведь не тебе чета…
И он внес его, скверно ругающегося и со злобой угрожающего мне, в его комнату…
XXV
На второй день, согласно уговору с Гуковским, Никитин приступил к ревизии. Но еще накануне он имел продолжительное свидание с Гуковским. Видаясь со мной в Москве и затем частенько беседуя со мной и с П. П. Ногиным, Никитин весьма решительно осуждал махинации Гуковского, не обинуясь, называя их просто мошенничеством. И, будучи коммунистом, пролетарием, рабочим «от станка», он говорил, что вскроет, как расхищают товарищи, вроде Гуковского, «примазавшиеся» к рабочему классу, народное благо… Во всем, что говорил этот «выдвиженец», чувствовалась фальшивая аффектация, и я лично не придавал большого значения его словам. Зато Ногин, по своей близорукости, принимал все за чистую монету, возлагая на него большие надежды, и всю дорогу он вел с ним беседу на тему о задачах предстоящей ревизии. Но уже накануне начала ревизии Никитин, зайдя ко мне после беседы с Гуковским и имея вид весьма смущенный и неуверенный, стал в своих словах «танцевать назад». По-видимому, преподанные ему Аванесовым уроки, о которых тот упоминал в своем письме к Гуковскому, подействовали. Ногин, который присутствовал при этом, сказал мне:
– Ну, Георгий Александрович, вы увидите, что Гуковский купил Никитича, и что из его ревизии ничего не выйдет…
И действительно, из этой ревизии ничего и не вышло. Несчастный Никитин, который был, в сущности, недурной парень, но боялся Гуковского и своего начальства в лице Аванесова и боялся потерять свое место, боялся и меня, вертелся между двух огней: между долгом и страхом не угодить начальству. И он натолкнулся на такой полный беспорядок, что, недалекий и незнающий дела, совершенно растерялся и не знал, что делать.
Отчетности не существовало: книги только-только были заведены и, как мне стало известно, их начали заводить наспех, лишь узнав о моем назначении в Ревель и моем близком приезде. У Гуковского, оказывается, до последней минуты была надежда, что его друзья-приятели сумеют аннулировать мое назначение… А потому, наспех начав заводить книги (очевидно, в порядке паники), они путали в них, внося приходные статьи вместо расходных и наоборот. Никитин суетился, ничего не понимая, бегал к Гуковскому за объяснениями, а тот говорил с ним языком пифии и еще боле путал его… Он кидался из стороны в сторону, как на пожар, не зная, за что ухватиться… Молодцы Гуковского смеялись над его метаньем из стороны в сторону, что то прятали, нагло отвечая ему… И к концу первого дня ревизии Никитин, упарившийся, точно на состязании на марафонских бегах, пришел ко мне в полном отчаянии и, сперва чуть не плача, а затем по настоящему плача, изложил мне результаты ревизии и просил совета, как ему быть?
– Книги только что начаты, – говорил он, – в них все перепутано, документов нет или почти нет. Фридолин (молодой коммунист, бухгалтер Гуковского) говорит мне только грубости, посылает к Гуковскому, а тот сердито мне говорит, что все у него в порядке… Показывает мне письма Аванесова… грозит… говорит, что я смело могу составить акт о производстве ревизии, причем-де и касса и отчетность оказались в полном порядке… сует мне какие то итоги… Я же вижу, что все в полном беспорядке. Как я могу составить акт, что все в порядке… Что мне делать?… Что мне делать?…
– Видите ли, товарищ Никитин, ответиля, – ведь я вам еще дорогой говорил, да и Ногин также, как именно вы должны приступить к ревизии… Говорил, что именно нужно мне, как лицу, принимающему от Гуковского дела… Вы же, не зная дела и, очевидно боясь Гуковского, пошли своим путем…
– Да, Георгий Александрович, если бы вы знали, что он мне говорит… Как он меня стращает Аванесовым и даже Сталиным… Требует и того, к другого и не хочет давать мне никаких объяснений и указаний, кричит на меня, грозит, что в Москве я попаду на Лубянку… – и вдруг он расплакался, – а у меня мать… невеста… сестры… Научите, что мне делать?… Ради Бога, пожалейте меня!..
Я не буду приводить здесь скучных и элементарных указаний о порядке ревизии, следовать которому я ему рекомендовал… Между прочем, я ему советовал немедленно же наложить запрещение на кассу и потребовать себе в помощь одного или двух сотрудников, чтобы проверить вместе с ними наличность, составить в трех экземплярах акт о проверке, подписать его самому вместе с другими сотрудниками, принимавшими участие в проверке, и передать один экземпляр этого акта Гуковскому, а другой мне…
И вот, когда на другой день Никитин обратился к Гуковскому с заявлением, что он хочет проверить кассу и потому на время проверки должен наложить запрещение на всякого рода наличность, хранящуюся, как у Гуковского, так и в кассе, (Кассиром в Ревеле был мой старый знакомый по Берлину, товарищ Caйрио, y которого, кстати сказать, касса, по ревизии, произведенной впоследствии командированными по моему настоянию членом коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, товарищем Якубовым, человеком очень честным, оказалась в полном порядке. – Автор.) Гуковскийпросто запретил ему дальнейшее производство ревизии! Признаюсь, такого фортеля я не ожидал даже от Гуковского!..
Никитин явился ко мне, сообщил мне об этом чудовищном факте и спросил, что ему делать. Я посоветовал ему вызвать по прямому проводу РКИ и просить указаний. Но когда он сказал Гуковскому, что должен сообщить в Москву о его распоряжении, то тот категорически заявил, что не дает ему провода. Приведенный в отчаяние Никитин опять пришел ко мне за советом. Несчастный юноша, попавший, как кур во щи, в этот гнусный переплет, вполне основательно боялся, что Гуковский и Аванесов в конце концов сделают его виноватым и погубят его. Я посоветовал ему оформить это дело и потребовать от Гуковского письменное запрещение продолжать ревизию… И, к моему удивлению, Гуковский, зная, что за ним стоят его «уголовные друзья», пошел и на это.
Тогда я официально потребовал от Никитина, чтобы он, ссылаясь на это заявление Гуковского, подал мне рапорт, что не может продолжать ревизии… Я же немедленно вызвал по прямому проводу Лежаву, которому и сообщил об этом. Одновременно я написал в Наркомвнешторг об этой наглой выходке Гуковского.
Никитин, через три дня по приезде в Ревель, был мною за бесполезностью откомандирован в Москву.
Я знаю, что описываю факты совершенно неправдоподобные, но это было на виду у всех. И Гуковскийи егосотрудники торжествовали… В тот же день Гуковский зашел ко мне в кабинет и, цинично и нагло улыбаясь мне в лицо, сказал:
– Ну, что… Ревизия, хе-хе-хе, окончена! Вы думаете, я боюсь… Зарубите это себе на носу: Гуковский никого и ничего не боится… А вот вам-то не сдобровать!.. Я вас упеку на Лубянку… Я читал ленту ваших переговоров с Лежавой… мне не страшно… А вот я напишу сегодня Крестинскому с копиями Аванесову и Чичерину… Тогда увидим, чьи козыри старше… хе-хе-хе!.. Увидим, увидим!.. И Лежаве напишу тоже…
Что я мог ответить на эти почти бредовые заявления. Я мог только пожать плечами, ни минуты не сомневаясь, что вся эта «уголовная компания» сделает все, чтобы услужить своему другу, «впавшему в несчастье».
Но дело требовало меня. И я, как обманутый муж или обманутая жена, не должен был показывать посторонним вида, что «наша семейная жизнь безнадежно разбита». И я поручил Ногину принять от Гуковского отчетность, документы ипр. и привести все это в возможный порядок. Ногин, которого Гуковский, конечно, сразу стал ненавидеть, с энергией занялся этим делом. Он без излишних церемоний потребовал от Гуковского отчетность. Тот вызвал к себе своего бухгалтера Фридолина. Это был наглый малый, партийный коммунист и правая рука Гуковского по сокрытию преступлений. Своим делом он не занимался, но зато на свой страх и риск, с ведома Гуковского, вел обмен валюты и какие то спекуляции, в сущность которых я не входил. Я не включил его в мой штат, и он остался у Гуковского в качестве бухгалтера для сведения отчетности… Явившемуся Фридолину Гуковский велел передать Ногину все относящиеся к торговым делам книги и документы…
И вот началась «игра в казаки и разбойники». Ногин ловил Фридолина, требовал у него таких то и таких то документов. Их не было. И Фридолин удирал и прятался от Ногина. Не довольствуясь его ответами, Ногин, человек решительный и смелый, ходил по жилым комнатам сотрудников Гуковского и выискивал документы. Это тянулось несколько дней, он находил их повсюду – под кроватями, в корзинах, в чемоданах, среди грязного белья, среди опорожненных бутылок, в столах, в клозетах…
Он часто сцеплялся с Гуковским. На угрозы последнего Чичериным, Крестинским и прочими «уголовными друзьями», Ногин напоминал Гуковскому о своем брате Викторе Павловиче Ногине, стопроцентном коммунисте, пользовавшимся большим влиянием в партии и состоявшим в то время в делегации Красина в Лондоне… Но и его энергии было недостаточно и он, молодой и здоровый, не мог справиться со всеми штуками, которыми Гуковский и его верные молодцы боролись с ним. И вскоре я послал его в Москву для личного доклада, поручив ему настоять на необходимости производства настоящей ревизии.
Как увидит читатель из дальнейшего, мне удалось добиться настоящей ревизии, которая стоила одному из ревизоров, человеку очень честному (кстати, это был большой друг Сталина и его соотечественник), такого потрясения, что, возвратившись в Москву, он сошел с ума…
Между тем я вел доверенное дело. Нужно было урегулировать и организовать коммерческий отдел. Красин рекомендовал мне на эту должность товарища В., о котором я уже упоминал. Но, зная с юных лет Красина, как человека бесконечно доброго и крайне доверчивого, которого, к сожалению, часто обманывали самые форменные негодяи, сильно компрометируя его, я относился скептически к кандидатуре В., произведшего на меня очень неприятное впечатление при первой же встрече. И в дальнейшем это впечатление все больше и больше укреплялось. Я очень скоро раскусил его и понял, что вскрывая передо мной мошенничество Гуковского и Эрлангера, он хотел таким путем вкрасться ко мне в доверие и обойти меня, как обошел доверчивого Красина, чтобы затем действовать на свободе. Но у меня не было ни одного человека, знающего дело, и волей неволей, все время приглядываясь к нему, я назначил В. заведующим этим «хлебным» отделом. Он начал приводить в порядок дела, все время держа меня в курсе своих открытий. Конечно, в этой чисто негативной деятельности – выявлении мошенничеств он был безусловно мне очень полезен, ибо хорошо знал о всех проделках Гуковского.
Была другая важная отрасль в сфере деятельности моего представительства – транспортное дело. Тут также, как и во всем, царила полная «организованность».
Всем транспортным делом руководил особый экспедитор по фамилии Линдман. Это было лицо, пользующееся полным доверием Гуковского, лицо, как экспедитор, им созданное. Эстонец по происхождению, Линдман во время мартовской революции, пользуясь смутным временем, стал скупать краденные из дворцов и богатых домов вещи и, несмотря на трудности провоза их, направлял их в Эстонию, где и сбывал их по выгодным ценам. Прикрепленный затем – с провозглашением Эстонии самостоятельной – к Ревелю, он продолжал заниматься тем же, получая контрабандным путем свои «товары» и даже открыв в Ревеле антикварную лавочку. Но особого расцвета его деятельность достигла при большевиках. Он широко занялся скупкой краденного, несколько раз сам нелегально пробирался в советскую Россию и оттуда лично увозил драгоценности, переправляя их затем в другие страны. В Ревеле он уже в крупных размерах занимался скупкой редких античных вещей – ковров, гобеленов, фарфора, бронзы, драгоценных изделий. Но в конце концов он прогорел.
Не знаю как и когда с ним познакомился Гуковский, но знаю, что между ними были очень тесные дружеские отношения и, когда мне нужно было произвести окончательный рассчет с этим «экспедитором», чтобы отделаться от него, Гуковский с пеной у рта защищал его интересы… Но об этом ниже.
Среди сотрудников Гуковского был некто инженер И. И. Фенькеви. По национальности он был венгерец. Призванный на войну в качестве офицера в австрийскую армию, он попал в плен в Сибирь, где познакомился с Г. М. Кржижановским, старым другом и товарищем Ленина. Фенькеви, если не ошибаюсь, по убеждениям был социалист, но он не примкнул к большевикам и остался – по крайней мере, пока я его знал – беспартийным. Благодаря Кржижановскому он и был командирован в Ревель. Но Гуковский не давал ему ходу. Познакомившись с ним, я включил его в мой штат и сделал его заведующим транспортным отделом. И он оказался очень полезным в этой роли, поставив дело транспорта на надлежащую высоту.
Таким образом, почти сразу же по моем прибыли в Ревель моими ближайшими сотрудниками и явились эти заведующие отделами:
П. П. Ногин – главный бухгалтер, И. Н. Маковецкий – управдел,
И. И. Фенькеви – заведующий транспортным отделом и В. – заведующий коммерческим отделом.
Скажу кстати, что первые три (с В. мне пришлось быстро расстаться) оказались людьми высоко честными, и я с глубокой признательностью вспоминаю об их работе и возникших вскоре между нами дружественных отношениях, работе честной и подчас самоотверженной. И это они дали мне силы вынести на моих плечах «Ревель» с Гуковским и его закулисными «уголовными друзьями». В дальнейшем у меня появились и другие ценные сотрудники, но близкими, связанными со мной общим пониманием задач и целей нашей работы, оставались эти трое… Ипполита Николаевича Маковецкого уже нет в живых, но я всегда поминаю добрым словом время его совместной работы со мной…
Уже на второй день моего пребывания в Ревелея, несмотря на все препятствия и сознательно вносимые помехи, начал свою работу. Позволю себе сказать, что, как упомянутые мною трое моих сотрудников – друзей, так и я, работали, не считаясь часами. Наш рабочий день начинался обыкновенно в семь (иногда и раньше) часов утра и, с перерывом для обеда, тянулсядо часа, двух и трех часов ночи, а иногда и дольше…
На второй же день ко мне явился Эрлангер. Держал он себя очень приниженно.
– Могу я просить вас, Георгий Александрович, – сказал он, подавая какие то бумаги, – подписать пролонгацию четырем поставщикам… Здесь все помечено…вот здесь нужно пролонжировать на месяц… здесь…
– У вас все помечено? – спросил я, перебивая его. – Ну, так оставьте эти бумаги, я рассмотрю и потом позову вас…
– Да, но осмелюсь заметить, что поставщики ждут здесь…
– Ну, да, я вот и сказал, я рассмотрю и тогда вас позову…
Я внимательно просмотрел все относящеесяк этим поставщикам документы и убедился, что лишь в одном случае поставщик заслуживал продления срока поставки, остальные же трое запоздали по собственной вине и потому должны были платить установленную неустойку.
Вызвав Эрлангера, я ему сказал о своем решении:
– Вот этому поставщику, предоставившему акт об аварии парохода, на котором находились наши грузы, я даю пролонгацию. А остальные трое не имеют на нее права…
– Слушаю-с… Вы мне позволите бумагии этихтрех поставщиков.
– Нет, эти бумаги останутся у меня, – ответил я.
– Но они мне нужны, – возразил Эрлангер. – Я попрошу Исидора Эммануиловича подписать им пролонгации.
– Ах, вот это, – рассмеялся я над этой наивной наглостью. – Оставьте их у меня… эти не получат пролонгации…
Он почтительно вышел. А через минуту ко мне вошел Гуковский и стал настаивать на пролонгации. Я категорически отказал.
– Да, но я согласен, горячо возразил Гуковский. – Эти поставщики не виноваты в задержке… это пустая формальность…
– К сожалению, вы и ваши поставщики вспомнили об этой «пустой формальности» спустя две недели и больше по истечении сроков… Я не подпишу…
– Так дайте мне, я подпишу, – сказал Гуковский.
Конечно, я отказал. Настояния и, по обыкновенно, угрозы доносом и воздействием на меня «уголовных друзей». Я выношу все и после часа, затраченного им на эти угрозы и настояния, он с новыми угрозами уходит, с сердцем захлопнув дверь… А через день или два он приходит ко мне и читает очередное письмо – донос Крестинскому (с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве), которое он отослал с «сегодняшним курьером»…
– Вот увидите, вам влетит за это… влетит… возьмут карася под жабры, хе-хе-хе… не отвертитесь…
В тот же день Гуковский опять приходить комне. С ним какой то «джентльмен».
– Вот позвольте вам представить, Георгий Александрович, – это наш лучший поставщик, господин Биллинг, к которому вы можете относиться с полным доверием.
Мне уже известно это «почтенное» имя – это брат жены Эрлангера, которого Гуковский сделал универсальным поставщиком. Я вспоминаю это знаменитое имя. Это был поставщик, через которого должны были проходить все поставщики, уплачивая ему установленную «законом» комиссию, иначе поставщики, несмотря ниначто, не получали заказа…
– Очень счастлив представиться, Георгий Александрович, – говорит, низко кланяясь Биллинг. – Надеюсь, что и вы не обойдете меня своими милостями… надеюсь, что все останется по старому…
С отвращением говорю несколько любезных слов, торопясь закончить этот визит… И они оба, Гуковский и Биллинг, уходят.
Попозже в тот же день я говорю Гуковскому.
– Напрасно вы представляете мне Биллинга. Я ведь знаю, что он представляет собою, этот зять Эрлангера… Он у меня не будет иметь заказов…
Гуковский возражает, уверяет, что это честнейший человек, очень полезный… Я слушаю, удивляюсь этим лживым и таким ненужным уверениям: ведь Гуковскому известно, что я отлично знаю всю подноготную исключительного положения, занимаемого этим «поставщиком», и что я сейчас же могу уличить его во лжи…
Но он продолжает уверять…
И в тот же день Гуковский звонит мне по внутреннему телефону:
– Георгий Александрович, – слышу я, – у меня сидит господин Сакович (если не ошибаюсь в фамилии), это первый ревельский банкир… он хотел бы представиться вам… Можете вы его принять… Ну, так он идет сейчас к вам.
И ко мне входит этот «первый банкир». Это избитый, как пятиалтынный, тип биржевого зайца, молотящего на обухе рожь. Он представляется и сейчас же начинает уверять меня в своей значимости, в своем влиянии на бирже, во всех банках…
– Мы с Исидором Эммануиловичем в самых лучших отношениях, – рекомендуется он. – Чуть что, и я веськ услугам ИсидораЭммануиловича, – подчеркивает он. – Надеюсь, и с вами мы будем друзьями…
Он говорит, а я слушаю и гляжу на него, на его лицо, в его глаза, и мне вспоминается мой любимый Салтыков с его злыми характеристиками: «… на одной щеке следы только что полученной пощечины, а на другой завтра будут таковые же…»
– Так я надеюсь, Георгий Александрович, что вы не обойдете меня с вашими банковыми поручениями… Только позвоните, и я у вас…
– А как называется ваш банк? – спрашиваю я. Этот естественный вопрос его смущает он, начинает вертеться в своем кресле. Уверенный тон исчезает и он отвечает мне с какими то перебоями:
– У меня, видите ли, Георгий Александрович, у меня… собственно, банка нет… Я директор банка «Шелль и Ко.», директор разных других банков… Все, что вам угодно… все операции… по обмену валюты… наивыгоднейший курс… по выдачам авансов… аккредитивные операции… Извольте только обратиться ко мне… в пять минут все будет устроено…
– Значит, я могу обращаться к вам в банк «Шелль и Ко.».
– Извольте видеть… лучше прямоко мне… так мы всегда с Исидором Эммануиловичем делали… они позвонят мне… и через пять минут все готово… и на лучших условиях…
Впоследствии, когда я, нуждаясь в услугах банка, познакомился с банком Шелль, я узнал, что Сакович выдавал себя ложно за директора этого большого и солидного банка, (Много позже, когда я был уже в Лондоне,
Н. П. Шелль обратился ко мне с письмом, в котором, сообщая что вынужден преследовать Саковича судом за присвоение себе звания доверенного и директора его банка, просил меня дать письменные показания о нем, что я немедленно и исполнил. – Автор.) что на самом деле он был лишь обыкновенным посредником, достававшим и предоставлявшим иногда этому банку клиентов, получая за это определенную комиссию… Конечно, нам, представлявшим собою крупного и желательного для всякого банка клиента, не было ни малейшей нужды в таких посредниках, наличность которых лишь удорожала операции… Зачем же Гуковский пользовался услугами Саковича? Ответ простой: он и Эрлангер получали от него в свою пользу тоже часть его комиссии…
В тот же день Гуковский представил мне и Линдмана. Я позволю себе в дополнение к тому, что я выше о нем говорил, заметить, что он также, как и Сакович, произвел на меня впечатление (а по ознакомлению с делами, я увидел, что был прав) просто прожженного малого, готового на что угодно и «на все остальное»…
Приходили ко мне и еще некоторые поставщики, и все почти в унисон просили «не обходить», быть милостивым» к ним ивсе без исключения уверяли меня в своей готовностибыть полезным в любом отношении»…
Приходил еще Гуковский, надоедал своими «советами», несколько раз грозил мне ранами и скорпионами своих доносов… Настаивал еще на том, чтобы я оставил у себя на службе Эрлангера, чтобы я приблизил к себе Биллинга… Я, отшучиваясь и смеясь над его наивностью, отказывался.
– Не смейтесь, Георгий Александрович, – сказал он, наконец, – не смейтесь… Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела, хе-хе-хе!.. А кошечка – это я, хе-хе-хе!..
– Послушайте, Исидор Эммануилович, – ответил я серьезно, – неужели вам не надоело наседать на меня со всеми этими вопросами? Неужели вы не видите, что ваши угрозы на меня не действуют, что я не боюсь вас…
– Не боитесь? – прищурив свои гнойные глазки, спросил он. – Ой, боитесь… хе-хе-хе!.. И вы увидите, что я вас и погублю… хе-хе-!.. А что касается Эрлангера, я больше не настаиваю. Я его спас от ВЧК и у него заграничный паспорт готов… да, готов… я не боюсь и говорю вам: я сам устроил ему это дело и он вольная птица. Послезавтра пароход «Калевипоэг» уходит в Стокгольм, и он с ним уедет…
И действительно, в указанный день вся эта почтенная компания,
т. е., Эрлангер с женой и Биллинг уехали на пароходе «Калевипоэг» в Стокгольм, освободив ту квартиру, которую снимал и меблировал для них на казенный счет Гуковский…
Худо ли, хорошо ли, но этот гнилой зуб был вырван… И в тот же вечер Гуковский напился до положения риз. Вернувшись домой лишь около пяти часов утра и пьяно и гадко ругая меня за глаза, он кричал курьерам свирепые угрозы по моему адресу: – Это я с горя, – кричал он, – но Соломон меня попомнит! (непечатная ругань)…
Так почтил Гуковский день отъезда Эрлангера, который, по слухам, «заработал» в Ревеле около двух миллионов шведских крон и занялся не то в Швеции, не то в Германии коммерцией… Гуковский раздобыл ему за бешенные деньги очень хороший фальшивый паспорт, и он живет под вымышленным именем…
Так прошли первые дни моего пребывания в Ревеле. Я сразу же получил огненное крещение. Конечно, я ожидал от Ревеля всего худшего, но то, что встретило меня там и то, что мне пришлось пережить там в дальнейшем, превзошло все мои ожидания. Порою мне становилось страшно, хватит ли у меня сил вынести эту борьбу. Но отступать я не хотел, это было не в моих принципах. И меня поддерживало сознание, что я, может быть вношу хоть крупицу в дело спасения России от полного развала…
XXVI
Прошло несколько дней, и в Ревель, проездом в Москву, прибыл В. Л. Копп. Я уже говорил о нем, описывая начало его карьеры в Берлине, где я, по воле рока, так сказать, принял его от «советской купели»… По изгнании советского посольства из Германии он, в качестве вчерашнего ярого меньшевика, был принят в Москве очень холодно. Правда, он поторопился заделаться «твердокаменным» большевиком, но доверия к нему не было и, насколько я знаю по рассказам других, особенно недружелюбно к нему относился Чичерин, тоже бывший меньшевик… Поняв, что тут взятки гладки, Копп обратился к Красину. Как я упоминал, покойный Красин был очень добрый и доверчивый человек, отогревший на своей груди не одного темного героя. Так, между прочим, еще в дореволюционное время, будучи директором «Сименс и Шуккерт», он отогрел Воровского, Литвинова и многих других, поспешивших при советском режиме «отблагодарить» его и ставших его неукротимыми врагами, как, например, Литвинов, вечно тайно и явно копавший ему яму…
Красин относился очень терпимо к людям и их взглядам и, в частности, был чужд того беспардонного озлобления, с которым большевики относились к меньшевикам. В тяжелые времена подпольной работы революционеров он как и я, вел борьбу с меньшевицким крылом социал-демократической партии, но эта борьба никогда не переходила у него в личную. Поэтому например, выступая на всех партийных съездах против покойного Г. В. Плеханова, он сохранял с ним самые хорошие личные отношения до самой смерти последнего… Копп хорошо знал, с кем имел дело, и без труда сумел войти в доверие к Красину, принявшему его на службу в Комиссариат торговли и промышленности на скромную должность заведующего одним из незначительных отделов. Копп понимал, что на этой должности он карьеры не сделает, он понимал, что для того, чтобы выдвинуться и заставить «сферы» забыть о своем былом меньшевизме, надо сделать что-нибудь выходящее более или менее из ряда обыденного.
Зная хорошо немецкий язык и Германию, он предложил Красину перебраться тайно в Германию и, пользуясь там личными знакомствами исподволь завести торговые сношения с Германией. Красин одобрил эту авантюрную идею. Но для осуществления ее требовалось согласие других и, между прочим, самого Ленина, который встретил этот проект крайне отрицательно, подозревая в нем какие то тайные меньшевицкие махинации. С большим трудом удалось Красину разубедить Ленина и получить его согласие… В конце концов Красин наладил это дело так, что Копп был присоединен к одной из партий немецких военнопленных, возвращающихся на родину, в качестве германского солдата (конечно, переодетый в германскую форму), что было нетрудно устроить, так как Копп в совершенстве владел немецким языком. В Москве в то время находилось отделение германского «Совета солдат и рабочих», которое по рекомендации Красина выдало Коппу соответствующее удостоверение, и Копп двинулся в путь. Советское правительство с своей стороны снабдило его средствами, состоявшими из значительного количества реквизированных бриллиантов, которые Копп скрыл на себе и которые он взялся продавать, чтобы иметь средства для своих операций. Когда я возвращался из Германии в Россию, я узнал от комиссара Аскольдова, что дорогой, ночуя в Ново-Александровске, я разминулся с той партией германских военнопленных, с которой шел Копп.
Когда я был в Москве, от Коппа получалисьизредка письма, но никаких серьезных дел у него не налаживалось. Тем не менее, он стал на виду. А после того, как во всей Европе начался поворот в сторону установления мирных отношений с советами, Копп, хотя и не был аккредитован в Германии советским правительством, стал по существу торгпредом, развивая значительные операции, о которых ниже.
По дороге из Берлина Копп заехал в Копенгаген, где в то время находился в качестве члена делегации Красина Литвинов, которого англичане не впустили в Англию, несмотря на очень благожелательное отношение Ллойд Джорджа к советской России. И вот здесь, в Копенгагене, Копп и Литвинов очень сошлись и их дружба, основанная, надо полагать, на принципе «рыбак рыбака видит издалека», с годами, кажется, все растет и крепнет.
Трудно было узнать в этом растолстевшем, с солидным брюшком, очень тщательно одетом господине, того Коппа, которого я некогда под расписку принимал от немецкого конвойного солдата в виде оборванного русского военнопленного, робкого и угодливого, старавшегося со всеми ладить… Теперь он чувствовал себя уже на твердой дороге, он уже угодил начальству, и в самом тоне его, в манере держать себя и говорить, появились столь несвойственная ему раньше вескость и солидность, часто и легко переходящие в хамство и наглость, свойства, которыми отличается и Литвинов.
На другой день после приезда Коппа – это было в воскресенье – в пять часов утра в дверь моей комнаты раздался энергичный и настойчивый тревожный стук. Я еще спал, так как накануне работал до поздней ночи. Накинув на себя кое-что, я бросился к двери, полный тревоги: так стучат только при пожаре или вообще при исключительных обстоятельствах. На мой вопрос «кто там?» голос из-за двери торопливо и тревожно ответил мне:
– Это я, Георгий Александрович… Седельников… с экстренным поручением от Чичерина и Лежавы…
С Тимофеем Ивановичем Седельниковым (Недавно я из газет узнал, что он скончался – Автор.) я познакомился в Москве, когда собирался в Ревель. Онзанимал в Наркомвнешторге какую то фантастическую должность, честь изобретения которой всецело принадлежит «гениальности» Лежавы, этого «без пяти минут государственного деятеля», – он был «организатором Наркомвнешторга». Дело в том, что Лежава за короткое время своего пребывания во главе комиссариата, успел настолько запутать все дела и внести во все такую дезорганизацию, что для приведения их в порядок он не нашел ничего лучшего, как учредить эту, не только бесполезную, но даже приносившую вред, должность, на которую пригласил Седельникова, человека более, чем ограниченного по уму, нервно-невменяемого, не имевшего никаких организаторских способностей, но зато поистине гениального путаника, крайне самоуверенного и напористого. Часто бывая перед отъездом в Ревел в Наркомвнешторге, я видел Седельникова «на работе»: он ко всем лез со своими нелепыми указаниями, на всех кричал, всем что то объяснял, сам путался и путал других, окончательно сбивая всех с толку… Он был членом первой Государственной Думы, казак, примкнувший к фракции трудовиков, крайний толстовец, но понимавший Толстого по своему, как не снилось и самому Толстому. Однако, он был глубоко и ригористически честный и бескорыстный человек, совершенно и до святости чуждый микроба стяжания.
Он вошел или, вернее, влетел ко мне запыхавшись, точно проделал весь свой путь от Москвы в Ревель бегом. Он привез мне письмо от Чичерина и Лежавы. Оба они писали, что по полученным ими точным сведениям, Балахович, стянув и увеличив свои банды, движется вперед с намерением перерезать железнодорожный путь, соединяющей Эстонию с Россией, а потому требовали, чтобы ревельское представительство немедленно приготовилось к отъезду из Эстонии и чтобы я тотчас же увез все золото, лежавшее на хранении в Эстонском Государственном банке, и что Седельников командирован мне в помощь с поручением изъять и доставить в Москву золотую наличность. Тон приказа был строгий и безапелляционный и, как всегда у Чичерина, истерический… Но, зная, как Чичерин, да и вообще московские деятели, легко впадают в панику и видя, что и это письмо было написано в состоянии полной растерянности, я, естественно, усомнился в целесообразности и необходимости указанных мер. Ведь если бы Балахович начал движение на перерез линии, то, конечно, в Ревеле это было бы давно известно, и наша контрразведка не могла бы не быть в курсе этого, а следовательно, знали бы об этом и Гуковский и я.
Было воскресенье, банк был закрыт… Между тем, Седельников, не по разуму решительный и глубоко истерический, настаивал на том, что он сейчас же «выворотит наизнанку» весь эстонский государственный банк, вынет золото и увезет его. А золота в банке было на двадцать миллионов рублей. Я позвал к себе Коппа, остановившегося в том же «Золотом Льве», сообщил ему о распоряжении Чичерина и Лежавы и высказал свои соображения. Копп согласился со мной и мы решили немедленно же отправиться к Гуковскому, чтобы сообщить ему эту новость и принять решение совместно. По случаю воскресенья Гуковский был за городом на даче, где жилаего семья. Мы отправились туда втроем.
Само собою, я был категорически против принятия упомянутых мер, которые могли бы только вызвать ненужные и вредные панику и толки… Мне удалось убедить и Гуковского. И немедленно же по возвращении в город, я бросился к прямому проводу, вызвал сперва Лежаву, а потом и Чичерина… Оба эти сановника пребывали в панике… Обычная московско-советская картина… Я с трудом успокоил их обоих, заверив, что о движении Балаховича, скитающегося и прячущегося почти в полном одиночестве, нет никаких сведений, и потому нельзя поднимать шум и вносить в общественное мнение тревогу, что нам совсем не на руку…
Уж не знаю, как и от кого, но в «Петербургской Гостинице» уже ходили всевозможные слухи, укладывались чемоданы и пр. – все то, что мне приходилось уже несколько раз описывать выше. Я успокоил эти тревоги. Но на мое горе Седельников, испросив по прямому проводу разрешение у Лежавы, остался на неопределенное время в Ревеле и, по экспансивности своей бурной натуры и по усердию не по разуму, вмешался в наши внутренние дела, обостряя и без того тяжелые отношения между мною и Гуковским. Но об этом ниже…
В скором времени, по моему требованию, Линдман представил окончательный счет по экспедиции товаров, требуя около четырех с половиною миллионов эстонских марок. Я поручил Ногину проверить этот счет не только формально, но и по существу.
Делаю необходимую оговорку. Конечно, я не собираюсь говорить во всех деталях о подвигах Гуковского, я привожу подробности лишь некоторых типичных дел, чтобы по ним дать читателю представление о том, как расхищались (а, возможно, и сейчас расхищаются) народные средства. Представленная Линдманом в окончательный расчет фактура, касалась, главным образом, экспедиции закупленных Гуковским селедок. Они оказались частью совершенно гнилыми, частью протухшими, проржавевшими и т. под.( не будучи специалистом и позабыв уже многое, не могу точно указать всех недостатков этого залежалого, многолетнего товара). Селедки были укупорены частью в рассохшиеся, частью прогнившие и полопавшиеся бочки, почему из значительного числа их вытек рассол и товар, говоря языком рыбаков, нуждался в «переработке и обработке», т. е., попросту говоря, в фальсификации с целью сбыть негодные в общем к употреблению селедки. Этой операцией, по указанно Гуковского, и был занят Линдман (кстати, принимавши какое то участие и в поставке, кажется, в качестве посредника), причем «работа» эта производилась почему то в Нарве, куда для надзора за ней и был Гуковским командирован покойный Маковецкий. Но Маковецкий был честный человек, и все попытки Линдмана «заинтересовать» его в этом деле не увенчались успехом. Маковецкий вел учет работам и материалу, затраченному на них, т. е., соли, лесным материалам, гвоздям и пр. Поэтому для окончательной проверки счетов Линдмана, я передал всю эту отчетность Маковецкому, который, сверив все статьи представленного счета со своими записями, точно установил, что Линдману, вместо четырех с лишним миллионов, причитается всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок.
Проверка эта заняла много времени – боле недели, если не ошибаюсь. Линдман же чуть не ежедневно приставал с требованиями «урегулировать счет», причем на этом настаивал и Гуковский. Естественно, что до окончания проверки я не мог разрешить уплату. И вот однажды Линдман явился ко мне с настоятельным требованием уплатить ему хотя бы часть, что то около семисот тысяч марок, которые-де нужны ему для рассчета с рабочими и за материал. Я опять отказал. Он пошел от меня к Гуковскому, который явился ко мне и стал настаивать, чтобы я уплатил Линдману хотя бы эту часть…
– Проверка не кончена, – ответил я, – но я уже теперь могу сказать, что Линдман страшно преувеличил счет и что ему причитается значительно меньше.
– Линдман, это честнейший человек, – горячо возразил Гуковский, – и я вам ручаюсь, что он ни одной копейки лишней не насчитал… Это я вам говорю… и вы должны ему все уплатить. Вы разоряете несчастного человека, он подаст на вас жалобу в суд… будет скандал!.. Наконец, я требую, чтобы вы уплатили ему все… И вам следует и впредь с ним работать…
Несмотря на эту сцену, я остался при своем.
В тот же день вечером Линдман вновьпришел ко мне. Вид у него был наглый. Он снова стал требовать, до учинения с ним окончательного рассчета, уплатить ему семьсот тысяч. На мой новый отказ он, повторив угрозы, высказанные Гуковским, ушел…
Напомню читателю, что, сговариваясь с Гуковским о распределении между нами обязанностей, я в интересах сохранения престижа, чтобы не деквалифицировать его в глазах эстонского правительства, а также банков и вообще деловых сфер, нашел справедливым, чтобы за ним формально сохранилось право подписи, причем он клятвенно подтвердил мне, что никогда не будет пользоваться своею подписью…
На другой день я получил из банка уведомление об оплате чека, выданного Гуковским на имя Линдмана на сумму около семисот тысяч эстонских марок… На мой вопрос, Гуковский нагло ответил мне, что он честный человек, и потому, раз я отказываюсь удовлетворить законное требование Линдмана, он должен был вмешаться… И дня два спустя он прочел мне новый донос, в котором он писал кому то из своих «уголовных друзей» (кажется, Крестинскому, но, конечно, с копиями всем остальным), как, преследуя его и перенося свою злобу на всех работавших с ним, я, «не останавливаясь перед явной недобросовестностью», отказался покрыть счет Линдмана, экспедитора, честно работавшего у него все время. А потому он, Гуковский, чтобы избежать скандального процесса – ибо «глубоко возмущенный этим, простой, но честный Линдман хотел вчинить иск, обвиняя Соломона в недобросовестном отказе платить – должен был выписать чек за своей подписью, чем, дескать, и потушил готовый разразиться скандал»…
Проверка счетов Линдмана была закончена и, как я выше упомянул, ему причиталось всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок, и, вычтя выданные им Гуковским деньги, я рассчитался с ним. Он требовал всю сумму, угрожал мне и письменно и на словах судом и пр. Гуковский лезко мне, настаивал вместе с Линдманом, но не решался более самостоятельно выписывать чек.
В самом же начале моей деятельности в Ревеле ко мне явился из Стокгольма представитель известной своими электротехническими изделиями фирмы «Эриксон». Это был шведский инженер, очень приличный человек, часто бывавший до войны в России и говоривший недурно по-русски. Он предложил мне приобрести, кажется, восемьсот аппаратов Морза. Закулисной стороной этого дела было то, что находившаяся с нами в состоянии войны Польша хотела купить эти аппараты. Не имея из России задания на покупку этих аппаратов, я срочно запросил Троцкого, который немедленно ответил мне, что аппараты эти крайне нужны военному ведомству и что он получил на приобретение их кредит, и просил сделать все, чтобы аппараты эти не попали к полякам.
Фирма «Эриксон», сколько я помню, требовала 960 шведских крон, франко-Ревель таможенный склад, за аппарат, т. е., ту же цену, по которой представитель продал Гуковскому одну партию в четыреста аппаратов. Не будучи электротехником, я поручил Фенькеви (инженеру-электротехнику) вести переговоры с представителем «Эриксон» и постараться, елико возможно, сбить эту цену. После долгих, в течение нескольких дней, переговоров, представитель фирмы «Эриксон» согласился понизить цену на пять процентов. Меня не удовлетворяла эта скидка и я попросил Фенькеви придти ко мне с представителем. Они пришли и тут произошла сцена, о которой я не могу умолчать.
Я начал сам торговаться, доказывая поставщику, что цена, потребованная им, настолько высока, что мне придется отказаться от покупки. Он настаивал на своем, указывая на то, что предыдущая партия была куплена нами же по той же цене, с которой он теперь согласен скинуть еще пять процентов, что, принимая во внимание массу «накладных расходов», он никак не может скинуть еще, ибо и так фирме не останется почти никакой выгоды. Я же указывал ему на цены довоенные. Он несколько раз снова принимался высчитывать про себя «накладные расходы» и все повторял: «меньше нельзя»… Наконец, я как то внутренне почувствовал, чтов этих то «накладных расходах» и зарыта собака. И я принялся вместе сним расшифровывать этот «X».
– Ну, хорошо, – сказал я, – давайте, выясним вместе, из чего слагаются эти накладные расходы… Скажем, укупорка, доставка с завода на пароход, фрахт с нагрузкой, выгрузкой… кажется, все. Он неуверенно покачал головой.
– Разве это не все? – спросил я. – Ах, да, я забыл страховую премию… Теперь все, кажется. Переведем все это на деньги…
– Вы говорите, что это все накладные расходы? – с непонятным мне сомнением в голосе и подчеркивая «все», спросил он. – Разве больше для нас не будет никаких расходов?
– Я лично не знаю, – ответил я. – Вам виднее… может быть, есть еще какие-нибудь расходы… скажите, учтем и их…
– Гм… вы говорите, это все? – переспросил он вновь с каким то удивлением и недоверием и снова подчеркивая слово «все». И, встав с кресла, он в раздумье прошелся по моему кабинетуи, остановившись у печки, прислонился к ней спиной.
– Да, конечно, все, – подтвердил и Фенькеви. – Мы принимаем и проверяем доставленные вами аппараты здесь в Ревеле, в таможенном складе, и уж затем идут наши расходы, нагрузка в вагоны и железнодорожный тариф… все это вас не касается…
И вдруг представитель, к моему удивлению, сказал, как будто все еще сомневаясь:
– Если это все наши расходы… гм, я могу еще понизить цену…
– То есть?
– Я могу уступить аппарат по 600 шведских крон…
Я и Фенькеви, оба посмотрели на него с нескрываемым изумлением. Он выдержал наш взгляд и еще раз повторил: «Шестьсот шведских крон»…
Проэкт договора вчерне был готов, оставалось только вставить в него цену и еще кое-какие детали… Мы занялись этим. Однако, мы оба не могли опомниться от изумления. Но цена была вписана в договор, я ясно читал: «600 шведских крон»… И я обратился к представителю с вопросом:
– Теперь, когда дело окончено, позвольте задать вам один вопрос… Ваша фирма известна всему миру, как солидная, серьезная фирма. Вы лично производите на меня впечатление солидного и серьезного коммерсанта… И вот я ничего не понимаю… Запросив 960 крон, вы в конце концов уступаете за 600… это скидка чуть не в сорок процентов… Я не понимаю… неужели же серьезная фирма может так бессовестно запрашивать…
– Я вам скажу всю правду, господин Соломон, – решительно и с волнением в голосе заявил он.
– Да, я запросил, бессовестно запросил… так солидные дома и, тем более, с солидными клиентами не поступают, это верно… Но дело в том, что при господин Гуковском надо было платить эти… как их… ну, да «фсятки» (взятки)… около сорока процентов… Извините, ведь я вас не знал… (И. И. Фенькеви и сейчас жив и, конечно, – в этом я не сомневаюсь, зная его глубокую порядочность – не откажется подтвердить мои слова. – Автор.).
Набирая сотрудников еще в Москве и не зная условий жизни в Ревеле, я, конечно, не мог назначить им жалованья, а потому обещал, что жалованье им будет установлено по приезде на место. И вот, ориентировавшись в Ревеле и окончательно разработав вопрос о штатах, я назначил им оклады. Должен оговориться, что, назначая эти вознаграждения, я исходил из того принципа, что жалованье, особенно в таком «хлебном» учреждении, как мое, где все служащие, имея дело с поставщиками, готовыми всегда их подкупить, находятся под угрозой вечного соблазна, – должно быть высоко, что оно должно удовлетворять всем потребностям служащего, чтобы он был застрахован от всякого соблазна и чтобы, таким образом, у него не было искушения пользоваться «услугами» поставщиков… Этого взгляда я держусь и сейчас. Когда Гуковский узнал о назначенных мною окладах, он пришел в негодование (об искренности которого я предоставляю судить читателю) по поводу столь высоких размеров их и, придя ко мне, устроил мне целую сцену… Конечно, это легло в основание ближайшего доноса «уголовным друзьям», о чем ниже… Не буду долго останавливаться на передаче всего того, что говорил он и я… Приведу лишь некоторые выдержки из нашей беседы. Ведя самый расточительный образ жизни (лично он, а не его загнанная и навязанная ему «отеческой рукой» ЦК партии семья) и утопая в излишествах, он говорил мне:
– Помилуйте… назначать такие оклады, это значить не жалеть народных, потом и кровью добытых денег (sic!), это значит, развращать сотрудников, приучать их к излишествам… Taкие оклады! Такие оклады! – сокрушенно повторял он, качая головой и, конечно, зная, что ведь я насквозь вижу его. – Ведь вот я, например, я живу с семьей здесь в «Петербургской Гостинице» (это было уже под осень, когда его семья переехала в город), здесь мы и питаемся… И я назначил себе только семь с половиной тысяч эстмарок в месяц… Но ведь я живу с семьей сам-пять и, скажу правду, я себе не отказываю и в некотором баловстве. Так, я люблю носить хорошее, голландского полотна, дорогостоящее белье, люблю хорошие сигары, вещь тоже не дешевая… Все мы, слава Богу, питаемся, не голодаем и, – подчеркнул он, глядя мне прямо в глаза не мигая, – взяток я не беру… нет… а живем и, как видите, недурно живем…
Он лгал, хотя не мог не знать, что мне хорошо известны цены на жизнь в Ревеле… Зачем же он лгал, зная, что я тотчас же его уличу?…
– Полно, Исидор Эммануилович, – перебил я его, – кому вы это рассказываете! Вы с семьей составляете сам-пять и питаетесь здесь в «Петербургской Гостинице». Значит, один уже утренний завтрак вам стоит с семьей в день 100 марок, обед – 200 марок и столько же ужин. Выходить, что день вам обходится в 500 марок, т. е., в месяц вы тратите 15.000 марок, и это, не считая белья, чая, ваших сигар, лакомств для детей и пр. и пр… Ведь ясно же, что вы не можете жить на семь с половиной тысяч марок в месяц… Зачем же вы мне это рассказываете?…
– А вот я живу и взяток не беру и ни в чем не нуждаюсь, – упрямо настаивал он на своем. – Откуда же я, по вашему, беру на все остальное? Вы можете посмотреть в списки и сами увидите, что я получаю всего семь с половиной тысяч… Значит, я могу жить, не правда ли?…
– Ну, вот видите ли, – ответил я со зла, – бывают чудеса и загадки, да я то не мастер их отгадывать.
– А потом, – продолжал он, – у вас Ногин получает 24.000 марок в месяц, а себе, шефу, вы назначили только 15.000 марок. Это не резон, нельзя допускать, чтобы шеф получал чуть не меньше всех…
– Почему это?
– У Ногина большая семья, он должен посылать в Москву, а у меня только мы с женой… Словом, мне больше не нужно…
– Хе-хе-хе, не нужно!.. Нет, батюшка, – подхихикивая и подмигивая мне своим гнойным глазом, продолжал он, – деньги всем нужны… Просто хотите щеголять своим бескорыстием, хе-хе-хе!.. А мне неудобна такая разница между окладами ваших и моих сотрудников и я буду настаивать на уравнении их, но, конечно, по моему нивелиру…
И через несколько дней – очередной донос Крестинскому (конечно, с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве) и, конечно, чтение его мне с выражением, подчеркиваниями и прочими аксессуарами.
В этом доносе было много «слезы» и по поводу того, что я «расхищаю» народные деньги, и что я «развращаю» своих сотрудников, что себе я назначил пятнадцать тысяч марок, а он, Гуковский, живя с семьей сам-пять, назначил себе только семь с половиной тысяч марок… и т. д. и т. д. Отмечу, что, по-видимому, и этот крылатый донос не вызвал в «сферах» желательного для Гуковского впечатления, так как ко мне не поступало из центра никаких запросов по поводу него, как и вообще по поводу всех его доносов.
Постепенно, как видит читатель, через пень в колоду, со скачками через барьеры, которые мне усердно воздвигал на каждом шагу «товарищ» Гуковский, моя жизнь вошла в определенную колею. Правда, колея эта была не из легких и я ехал по нейне в спокойном экипаже, а трясся в грубой телеге…
Покончив, худо ли, хорошо ли, с организаций моего учреждения, размежевавшись до известной степени с Гуковским, который, тем не менее, вел со мной вечную партизанскую войну, одолевая меня и отнимая у меня много сил и времени своими лихими набегами, я стал изучать дела, доставшиеся мне по наследству… И все это были дела, полные мошенничества, часто подделок… Я не могу даже вкратце привести описания их здесь, в моих воспоминаниях, ибо для этого потребовалось бы много томов. Да это и неинтересно читателю. Довольно будет описания некоторых из них, чтобы читатель мог судить и об остальных, об их основном характере. Все эти дела представляли собою договоры с перепиской. Как правило, все договоры, как я уже упомянул, были составлены кое-как, точно наспех, но во всех них были тщательно оговорены интересы поставщиков и совсем не были защищены наши интересы, т. е., интересы России. Для образца приведу (конечно, на память, ибо документов у меня нет) один договор с каким то поставщиком на сорок тысяч бочек цемента.
Это был даже не договор, а письмо, подписанное Гуковским, на имя поставщика и подтвержденное последним:
«Милостивый Государь,
Ссылаясь на наши личные переговоры, настоящим заказываю Вам сорок тысяч бочек цемента по цене (не помню точно, какой), и одновременно, согласно условию, вношу в (такой то) банк в Ваше распоряжение половину стоимости всех заказанных Вам бочек цемента.
Благоволите подтвердить принятие к исполнению настоящего заказа.
С совершенным почтением,
Уполномоченный «Центрсоюза»
М. Гуковский.»
В том же досье я нахожу и ответ поставщика:
«Господину Уполномоченному «Центросоюза» в Эстонии
И. Э. Гуковскому.
Милостивый Государь
Исидор Эммануилович,
В ответ на Ваше почтенное письмо (от такого то числа) настоящим имею честь подтвердить, что Ваш почтенный заказ принят к сведению и исполнению и что переведенная Вами (такая то) сумма через (такой то) банк мною сполна получена.
С совершенным почтением
(Подпись поставщика)»
Когда я добрался до этой переписки и стал наводить справки о самом заказ, то оказалось, что ничего по нему не было исполнено. Я написал поставщику запрос… Не нужно быть ни деловым человеком, ни юристом, чтобы понять, что такого рода «заказ» совершенно не обеспечивал нас: не было указано срока поставки, не было обозначено качество цемента и никаких технических условий (Учение о цементе, о многообразных сортах его, с его сложными условиями приемки, представляет собою объект специальной науки, и обычно в договорах или заказах указывается подробно требуемое качество цемента и все технические, весьма сложные и многообразные, условия его приемки. В технических школах учение о цементе представляет собою отдельный обширный курс, который читается студентам один или два года. О цементе обширная литература. – Автор.), так что поставщик мог поставить все, что угодно, вместо цемента, и когда ему вздумается, хоть через десять лет.
Немудрено по этому, что, получив половину стоимости заказа (что то очень большую сумму), поставщик не торопился с поставкой. И таким образом, дело затянулось до моего прибытия в Ревель. Завязалась длинная переписка с поставщиком, которому, ясно, не к чему было торопиться… В конце выяснилось, что цемента у него не было и он искал его, чтобы поставить… Когда же я, наконец, обратился к адвокату и поставщик вынужден был (через много времени) реализовать заказ, он представил к приемке (он оспаривал и наше право предъявить приемочные условия) известное количество цемента, каковой оказался старым портландским цементом, пролежавшем много лет в сырости, слежавшимся в трудно разбиваемую массу, т. е., абсолютно никуда не годным. А так как договор был составлен в вышеупомянутом виде, то дело это окончилось полной потерей затраченных денег, и поставщик остался неуязвим… И подобных договоров, повторяю, была масса.
Приведу еще один. Некто П. по договору, составленному тоже в самой необеспечивающей нас форме, обязался поставить какое то грандиозное количество проволочных гвоздей в определенный срок. Ему был уплачен – и тоже в виде крупной суммы – аванс. Когда наступил срок, товара у него не оказалось. Он потребовал пролонгации – это и была одна из тех пролонгаций, подписать которую мне предлагал Эрлангер. Основания для нее не было никакого, кроме «желания» услужить поставщику. И, как помнит читатель, я отказал, несмотря на настояния Гуковского…
Город Ревель, в сущности, очень маленький городок и, войдя в курс его товарных дел, я со стороны получил сведения, что вся эта поставка была дутая, что П., заключив договор, по которому значилось, что объектом его являются гвозди наличные, стал бегать по рынку (тогда очень узкому) и искать товар. Какое то количество его он нашел, но в весьма хаотическом состоянии: случайные укупорки в ящиках всевозможных форм и видов (из под макарон, из под консервов, из под монпансье и, упоминаю об этом, как о курьезе, один ящик был из под гитары). Кроме того, содержимое каждого ящика представляло собою смесь разного рода сортов и размеров, и все гвозди были проржавевшие… Словом, это, в сущности, был не товар, а гвоздильный хлам… Отказавшись принять этот «товар», я нашел достаточно оснований для аннулирования договора и предъявил к П. требование о возмещении убытков. И… конечно, вмешался тотчас же Гуковский, который с пеной у рта стал от меня требовать признания договора. Разумеется, я не согласился и… обыкновенная история: очередной донос, кажется, Крестинскому с копиями «всем, всем, всем» его «уголовным друзьям»… Но мне придется еще вернуться к этому делу в виду того, что оно находится в связи с обвинениями меня в контрреволюции и в сношениях с эмигрантами…
Я ограничусь этими несколькими примерами. Вмоюзадачу не входит подробно останавливаться на всех деталях этих поставок, я хочу только дать читателю понятие о характере тех «государственных сделок», которые были произведены моим предшественником, этим «добр – удар молодцом» Гуковским, вступившем со мною в энергичную борьбу, в которой его всемерно поддерживали его «уголовные друзья», эти по положению «государственные люди»: считающийся честным
Г. В. Чичерин, человек, действительно получивший и воспитание и образование, Н. Н. Крестинский, присяжный поверенный, видный ЦК-ист, если не ошибаюсь, старый эмигрант и близкий товарищ Ленина, А. М. Лежава, о котором я уже много раз говорил старый революционер, «народоправец», и Аванесов (его я очень мало знаю, слыхал только, что он из газетных репортеров (Недавно умер. – Автор.), видный ЧК-ист, член коллегии ВЧК, и многие другие…
Но об этом в следующей главе. Пока же я прошу читателя, читателя – друга, представить себе положение человека, как я (говорю смело!), честного и не идущего на компромиссы в своем служении государственному делу, делу народному, человека одинокого, заброшенного в это не то, что осиное гнездо, нет, а в гнездо полное змей, ядовитых змей и всякой нечисти…
Я стоял один – одинешенек лицом к лицу перед ними, один, совершенно беззащитный, неспособный по своему воспитанию, как семейному, так и общественно – революционному, бороться теми средствами, которые были и остались их неотъемлемой стихией, – неспособный и гнушающийся ими от молодых ногтей. И они жалили, изрыгали свою ядовитую слюну, брызгали в меня секрециями своих специальных органов…
Я стоял перед ними один. Правда, у меня были такие честные сотрудники, как упомянутый Маковецкий, Фенькеви, Ногин и некоторые другие. Но все они, увы, были люди маленькие, люди короткой души, которые общественную борьбу отожествляли с узко – личной борьбой (ведь человек не может прыгнуть выше себя) и которые в моей борьбе с Гуковским видели только Гуковского, не понимали, что я боролся не с ним, что на него, как на такового, мне было – прошу прощения за нелитературное выражение – в высшей степени наплевать, непонимая, что я боролся с тем нарицательным, с тем тихим зловонным ужасом, которому, позволю себе сказать, было и есть (да, увы, и есть!) имя ГУКОВЩИНА, т. е., великая мерзость человеческая, ВЕЛИКАЯ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ПОШЛОСТЬ!!..
И когда, признав себя в конце концов побежденным этой пошлостью, проникающей во все поры человеческого существования, сказав «не могу больше», я ушел, эти мои верные и честные сотрудники – друзья остались в стороне и… покинули меня… Боюсь, что некоторые, устрашась Молоха, даже и «продали шпагу свою»!.. Но я верю – ах, читатель – друг, я ХОЧУ верить и так НУЖНО верить, что у них осталось честности и порядочности хоть настолько, что когда они прочтут эти строки, они покраснеют (ну, Боже мой, пусть хоть внутренно, хоть во мраке ночи, наедине с собою покраснеют) и скажут: «Да, Георгий Александрович, вы правы»…
И как о высшем счастье, я мечтаю о том, что хоть один из них, из этих друзей сотрудников, когда на мою голову начнут выливать сорокаведерные бочки житейской грязи и помоев за эти мои откровенные записки и воспоминания, хоть один из них, ну, скажем, хоть Фенькеви, с которым я был душевно всего ближе, возвысит свой голос и скажет то, что диктует настоящее чувство ЧЕСТИ и ПРАВДЫ…
Да простит мне читатель эти лирические отступления. Но я твердо считаю, что мои записки «с того берега» не достигнут своей основной цели, если на них повторится знаменитый афоризм моего Салтыкова: «писатель пописывает, а читатель почитывает…». Нет, я верю, я хочу верить, что среди моих многочисленных бывших сотрудников найдутся люди, которые заразятся моим примером и присоединят свои правдивые, сильные голоса к моему, в настоящее время одинокому, «покаянному псалму», этой моей лебединой песни на тему «покаяния двери отверзи мне!..». И, если это случится, я буду счастлив, счастлив за человека, за правду… Ведь право же, страшно за них… страшно и за человека и за попранную правду»…
И мне, одинокому, сраженному, хочется крикнуть во всю силу моих старых легких, крикнуть в поле, усеянное лежащими:
«ЭЙ! А И ЕСТЬ – ЛИ В ПОЛЕ КТО ЖИВ – ЧЕЛОВЕК?!.. ОТЗОВИСЬ!!!..». Отзовись прямо с своего места, просто и прямо отзовись!..
Ведь страшно, жутко… ведь мутная волна пошлости прет со всех сторон и, вот – вот, она захлестнет весь мир.…
ОТЗОВИСЬ! НЕ МЕДЛЯ НИ МИНУТЫ, ОТЗОВИСЬ… Не я, нет, а то важное и ВЕЛИКОЕ, имя чему ОБЩЕЕ ДЕЛО, властно зовет и требует:
«ОТЗОВИСЬ»!
XXVII
Итак, начав изучать договоры, заключенные Гуковским, я пришел к убеждению, что необходимо, если есть к тому юридические основания, аннулировать те из них, в которых наши государственные интересы были или очень слабо обеспечены, или вовсе не обеспечены. Кроме того, как я упоминал, с самого же начала моего вступления в ревельские дела, ко мне стали обращаться со всевозможными предложениями разные поставщики.
Сознавая себя не компетентным в решении чисто юридических вопросов, а потому опасаясь, что при заключении договоров я могу впасть в ошибки, которые потом лягут на плечи государства, я решил вызвать из Москвы опытного цивилиста, который взял бы на себя всю часть по оформлению сделок с поставщиками и мог бы помочь мне разобраться в заключенных Гуковским договорах. К этому решению я пришел, примерно, уже через неделю после моего приезда в Ревель. Я считал это дело очень спешным, да оно и было таковым, а потому послал Лежаве телеграфное требование по прямому проводу, подтвердив его немедленно подробно мотивированным письмом, посланным с курьером. Но прошло несколько дней, а от Лежавы не было ответа.
А между тем дело не ждало: из Москвы на меня сыпались требования «срочно», «крайне срочно», «в ударном порядке», «немедленно» закупить те или иные товары и немедленно же их выслать. Многие из этих требований были для военного ведомства. Предложения от поставщиков сыпались. Имя весьма малочисленный штат и не имея юриста и не получая на мои требования ответа от Лежавы, я срочно по прямому проводу вторично потребовал юриста… Ответа все не было. Между тем Гуковский как – то при встрече со мной, нагло и лукаво улыбаясь, спросил меня: – Что же, вы не получили еще ответа от Лежавы по поводу юриста? Хе-хе хе-хе!..
Не буду подробно объяснять – это потребовало бы много места, – но я узнал, что получив мое требование о командировании юриста, Лежава не нашел ничего лучшего, очевидно, «для ускорения дела», как обратиться к Гуковскому с запросом, для чего – де, Соломону нужен цивилист… Гуковский же, понятно, всячески тормозивший дело, и стал ему выяснять… Между тем я, не получая ни удовлетворения, ни ответа на мои оба запроса, в третий раз послал резкую телеграмму тому же Лежаве, подтвердив ее еще боле резким и решительным письмом. И вот «честный» Лежава после столь продолжительного молчания, вдруг телеграфно запрашивает меня: «Сообщите немедленно, подробно мотивировав, зачем вам нужен юрист».
Зная всю закулисную сторону и отдавая себе настоящий отчет в сущности этого запроса, сжимая кулаки от бессильной ярости и гнева, отвечаю, ссылаясь на все мои телеграфные и письменные запросы, телеграммой. И одновременно пишу Лежаве грозное и откровенно – ругательное письмо, ясно говоря в нем, что хорошо понимаю смысл и значение этой обструкционной переписки ичтобольше не буду писать, а обращусь с докладом по начальству, т. е., к Красину в Лондон (напоминаю, что Красин, находясь в Лондоне, оставался Наркомвнешторгом), что слагаю с себя и возлагаю на него всю не только моральную (что ему, этому не помнящему родства добру – молодцу, мораль!), но и служебную ответственность…
«Честный и мужественный» Лежава испугался икомне был немедленно командирован один из лучших московских цивилистов, почтенный и честный Альберт Сигизмундович Левашкевич, передавший мне лично письмо от перетрусившего Лежавы, в котором «этот без пяти минут государственный человек» писал:
«Вы не можете представить себе, дорогой Георгий Александрович, с каким трудом мне удалось исполнить Ваше столь законное требование… Но в конце концов я Вам командирую лучшего нашего юриста, которым, знаю, Вы будете довольны и который поможет Вам разобраться во всех гнусностях и мошенничествах этогопроходимца Гуковского…».
Дальше шла просьба «уничтожить это письмо», что я и сделал. Конечно, будь я интриганом, я показал бы его Гуковскому.
С приездом Левашкевича (кстати, это было уже после окончания войны между Польшей и СССР, примерно, в половине сентября), я хотя бы в одном отношении вздохнул с облегчением. И до сих пор я вспоминаю с теплым чувством о той самоотверженной работе, которую этот поистине благородный юрист вынес на своих плечах в защиту русского народа (Левашкевич не принадлежал к коммунистической партии, а, следовательно, был у всякого рода «мерзавцев, на правильной стезе стоявших» под подозрением и всегда был легко раним. – Автор.).
И вот в тождестве наших точек зрения на эти интересы мы с ним и сошлись, хотя лично мы стояли далеко друг от друга: я боялся лично сходиться сколько-нибудь близко с приличными сотрудниками, чтобы не навлечь на них неприятностей. Я думаю, мне незачем говорить о том, что Гуковский, ознакомившись со взглядами Левашкевича на все его договоры, всецело совпавшими с моими, возненавидел его всеми фибрами души. И он старался ему вредить и мне стоило – только отмечу, не вдаваясь в подробности – больших усилий, отвращать от него удары, которые старался нанести ему Гуковский.
Прежде всего я поручил Левашкевичу составить нормальный тип договора в виде особого формуляра, в который оставалось только вставить необходимые детали, относящиеся к данной поставке. Это была нелегкая задача, с которой Левашкевич справился с честью. Но вот тут то и произошло одно обстоятельство, которое дало Гуковскому формальное оружие против Левашкевича и само собою, против меня, как начальника, учреждения.
Выработав формуляр договора, Левашкевич одновременно производил анализ существующих договоров, заключенных Гуковским, об общем характере которых я уже говорил. Все эти дела были настолько запутаны, и сознательно запутаны, что даже такому опытному цивилисту, как Левашкевич, было трудно в них разобраться, особенно, если еще принять во внимание, что дело происходило в Эстонии, только – что начавшей конструироваться, и где поэтому в области права была большая неразбериха… Между тем в Ревеле – же находился, в качестве русского эмигранта, знаменитый адвокат, старик Кальманович, который по поручению эстонского правительства был занят кодификацией законов, вошедших в кодекс этой молодой страны.
Поэтому, с моего разрешения, Левашкевич обратился к нему за помощью. И почтенный старик, хотя и эмигрант, но весь, всею душой русский и готовый служить России, какова бы она ни была, горячо взялся за дело. Нечего и говорить, что, ознакомившись с этими «договорами», честный старик пришел в ужас, своим искушенным взглядом тотчас же заметив чисто мошенническую сущность этих сделок. А их была масса! И, позволю себе сказать, что и оба мои юриста и я, мы глубоко страдали, изучая эти дела.
Я не буду приводить описание всех тех договоров, по поводу которых мне нужны были советы моих юристов: это потребовало бы целое самостоятельное исследование, для чего у меня нет при себе материала. Но все эти дела, надо полагать, хранятся в архивах ревельского торгпредства, если, конечно, они для сокрытия следов нарочито не уничтожены. Я приведу описание тех шагов, которые мы приняли и из за которых пришлось вести борьбу с Гуковским и само собою, с его, стоявшими за кулисами, не выступавшими открыто «уголовными друзьями».
Выше я говорил о договорпо поставке гвоздей неким П., который пропустив срок, требовал пролонгации, в чем я ему отказал и который поставил часть товара в несообразной укупорке и спутанной спецификации. Тем не менее он требовал еще денег, грозил судом. Все дело было явно нарочито запутано.
Узнав о моем намерении аннулировать этот договор, поставщик обратился, конечно, за защитой к Гуковскому. Мне была известна закулисная сторона этой сделки. Я знал, что для того, чтобы получить этот заказ, П. уплатил громадные взятки и самому Гуковскому, и Эрлангеру, и его зятю. И вот, получив мое письмо с сообщением о том, что я аннулирую заказ и требую возмещения всех убытков, П. и обратился к Гуковскому, который стал настаивать, чтобы я сделал поставщику еще разные льготы и оставил договор в силе. Узнав, что я привлек к делу Кальмановича, Гуковский просил меня пригласить и его, говоря, что он даст исчерпывающие объяснения, которые изменят мой взгляд на этот вопрос.
Разобравшись в дел по переписке, Кальманович остановился, между прочим, на том пункте договора, где было указано, что речь идет о «наличном» товаре, а между тем прошло много времени, прежде чем, испугавшись угрозы судом, П. представил, как я выше указал, с громадным опозданием часть товара в виде разного «гвоздильного сброда», который я отказался принять по полному его несоответствию с договором.
Исполняя настоятельное желание Гуковского, я пригласил его и он пришел ко мне в кабинет в то время, когда там были Кальманович и Левашкевич.
Когда я обратил его внимание на то, что в договоре ясно указано, что речь идет о «наличном» товаре, он решительно заявил:
– Да, я знаю. Но, подписывая договор, я считал и понимал и знал, что у П. товара нет и что ему придется его раздобывать, на что потребуется время. И вот, я заявляю, что в случае возбуждения иска против П., скажу, не обинуясь, шантажного иска, я сочту своим долгом честного человека выступить на суд свидетелем с его стороны… И я покажу суду, что «соломоновские» домогательства неосновательны, лживы и совершенно шантажны… Я, – с жаром колотя себя в грудь, продолжал он, – выявлю на суде правду, чистую правду, как бы ни была она тяжела Георгию Александровичу… И я вам советую, – обратился он прямо ко мне, – в ваших же интересах советую отказаться от шантажа и честно выполнить лежащие на вас обязательства по этому договору… Не срамитесь! Не компрометируйте вашего высокого звания уполномоченного Наркомвнешторга!..
– Позвольте, Исидор Эммануилович, – перебил его поседевший в уголовных делах старик Кальманонович, – но ведь правда то, настоящая правда, о которой вы говорите, на стороне представительства, интересы которого защищает Георгий Александрович, а ненастороне поставщика…
– Да, но это шантаж, а я шантажистом никогда не был и не буду. И я не хочу разорять честного человека… Я буду стоять за правду!..
– Исидор Эммануилович, – сказал я, – я пропускаю мимо ушей ваши выражения «шантаж» и пр., вы меня не можете оскорбить. Дело не в том. Здесь вопрос не обо мне, а о России, о ее интересах…
– Что?! Интересы России?!.. – с пафосом закричал он. – Правда выше всяких интересов, и даже государственных!! И я твердо верю в нее!.. Я знаю, что в качестве государственного деятеля этой эпохи, когда мне выпало на долю творить историю, я являюсь историческим лицом… И вот беспристрастная история поддержит меня, она скажет свое беспристрастное слово…
– Ну, Исидор Эммануилович, – перебил его Кальманович, – что нам говорить об истории, это вопрос далекий… Но вот, что верно, это то, что проектируемое вами выступление на суде будет не историей, а скандалом, это вне сомнения, и героем его будете вы…
– В защиту правды я пойду на все!.. – мужественно ответил Гуковский.
– Ну, и исполать вам, (ldn-knigi: исполать – междомет. с дательного пад., с греч. «хвала или слава; – ай да молодец, славно, спасибо!», «исполать доблестным!» – из толкового словаря Даля) – сказал старик Кальманович. – А теперь, Георгий Александрович, – обратился он ко мне, – вам решать, пойдете ли вы в виду таких намерений Исидора Эммануиловича на расторжение договора с П., что не обойдется без суда, а, следовательно, сопряжено будет с выступлением Исидора Эммануиловича, в защиту «правды», как он ее понимает… Конечно, показание Исидора Эммануиловича, как лица, заключавшего договор, произведет на суд неблагоприятное для вас впечатление, но я считаю, что вы выиграете дело, ведь сроки то, во всяком случае, пропущены, форс мажор исключен…
– Мое решение неизменно, – ответил я.
– И мое тоже, – поспешил заявить Гуковский. – Суд уж разберется в том, кто из нас прав, вы или я… и кто из нас шантажист, стремящийся разорить несчастного П.
Я не ответил на эту новую глупость человека, боявшегося суда, ибо, как я знал стороной, П. угрожал Гуковскому, что если он не воспрепятствует моему решению аннулировать договор, то он документально докажет, что для получения заказа от Гуковского, он уплатил крупные взятки всем – и Гуковскому, и Эрлангеру, и жене последнего, и его зятю и разным служащим…
И вот, в тот же день вечером, часов около двенадцати, Гуковский пришел ко мне в кабинет и, весь сияя и ликуя, прочел мне копию только что написанного и посланного с курьером нового доноса. Я немного остановлюсь на нем. Все было, как и всегда. Донос был адресован, если не ошибаюсь, Крестинскому с копиями Чичерину, Аванесову и Лежаве.
В этом письме он, жалуясь на меня по поводу моей придирчивости к договорам, моей «бестактности» в отношении «самых честных» поставщиков, говорит следующее: «В своей беспредельной злобе ко мне Соломон не останавливается ни перед чем – ни перед шарлатанским толкованием тех или иных пунктов договора, ни перед нарочитым угнетением самых корректных и достойных поставщиков, аннулируя одну сделку за другой, идя на явные скандалы, роняя высокий престиж уполномоченного РСФСР и вызывая кругом понятное раздражение и озлобление, которое, возможно, отольется даже в бойкот его, о чем мне уже говорили некоторые, весьма серьезные поставщики. Но всего этого Соломону оказалось мало, и он теперь уже не останавливается перед явно контрреволюционными шагами. Не довольствуясь советами выписанного им из Москвы кляузника адвоката Левашкевича, человека явно белогвардейского образа мышления и вообще крайне враждебного советскому строю, он обратился к проживающему в Ревеле крайнему контрреволюционеру, известному присяжному поверенному Кальмановичу…».
Он читал мне свое длинное письмо – донос, читал с чувством, с подчеркиваниями, по временам отрываясь от чтения, чтобы посмотреть, какое впечатление оно произведет на меня… Я же спокойно слушал его сиплый голос, которому он старался придать благородный, негодующий тон, слушал его прорывавшиеся сквозь чтение «хи-хи-хи», глядя в его гнойные глаза, полные выражения злобы, слушал… и минутами мне становилось как то холодно – жутко, словно я, переносясь в мою юность, в мои студенческие годы (медик), попал в психиатрическую клинику и присутствую при сценах тихого помешательства… А он читал, и один за другим сыпались гадкие озлобленные доносы, и мне чудилось, что он говорит им, своим «уголовным друзьям», уши которых так широко открыты, «распни его!»… И чувство глубокой гадливости закипало во мне вместе с сознанием моей беспомощности, и мне начинало казаться, что я только простой обреченный кролик, сидящий перед боа – констриктором, который гипнотизирует свою жертву…
– Ну, как вы находите это письмо, хе-хе-хе, – спросил меня Гуковский, окончив чтение и с торжеством глядя на меня своими страшными, обрамленными гнойными, раскрасневшимися веками, глазами. – Увидите, что так вам это не пройдет, хе-хе-хе… Упекут мальчика, упекут… Ведь Крестинский – это, милый мой, сила, хе-хе-хе! Это не кто-нибудь!..
– Вы кончили? – спросил я, ина его утвердительный ответ, хотя это было в моем кабинете, сказал ему: – Простите, у меня масса работы, и я не могу больше терять времени…
– Ага… хе-хе-хе! Не нравится?… Ну, я пойду, – прибавил он вставая и, с трудом переставляя свои полупарализованные ноги, ушел…
Я остановился более или менее подробно на этом деле с гвоздями, чтобы дать читателю представление о той грязи, в которой приходилось разбираться. Почтенный старик Кальманович еще здравствует, жив и Левашкевич, а следовательно, имеются свидетели. И дел в таком роде было не одно, нет, их было много. Но в этом доносе были инсинуации по адресу беззащитного Левашкевича, почему я, против своего обыкновения, немедленно сообщил о нем Красину, требуя защиты Левашкевича, что Красин и исполнил.
Упомяну еще об одном деле по договору, заключенному Гуковским с неким Иваном Ивановичем Б-м. Он поставлял Гуковскому разные товары и, между прочим, по нескольким договорам также и косы. Поставки эти были тоже очень корявыми, и я занес Б-ва на черную доску, как и многих других поставщиков Гуковского, без рассмотрения отвечая ему «нет» на все его обильные предложения всякого рода товаров. Но вот однажды Б-в обратился ко мне с просьбой принять его по весьма важному делу. Я принял.
– Георгий Александрович, – патетически воскликнул он, – за что вы меня губите?! Ведь я разорен… Я знаю, вы сердитесь за (такую то) поставку кос. Ну, я виноват. Это правда. Действительно, я поставил косы по несуществующе высокой цене… Но, Господи – Боже мой, ведь это дело коммерческое… Я, конечно, был дурак что, когда вы меня вызвали и предлагали покончить дело по хорошему, сбавить цену до нормальной, несогласился…
Дело в том, что была одна поставка кос по ценам, в момент заключения сделки, явно преувеличенным. Я проверил эти цены и оказалось, что они для того момента были процентов на 25 выше рыночных.
Но договор был составлен правильно, партии шли в установленные сроки, качество товаров было среднее, и таким образом, у меня не было основания для аннулирования явно невыгодной сделки, – высокие, преувеличенные цены не могли быть причиной аннулирования, так как договор был подписан Гуковским. Однако, ознакомившись с ним, я вызвал к себе поставщика Б-ва и пытался понизить цены, указывая ему на то, что я, не имея юридических оснований воздействовать на него, должен следовать договору.
– Но, – предупредил я его, – имейте в виду, что, если вы не желаете пойти мне навстречу, понизив цены до уровня реальных рыночных цен момента заключения с вами Исидором Эммануиловичем договора, то вы можете считать, что для вас исключается возможность дальнейшей работы у меня. Так и запомните.
– Помилуйте, – возразил он, – где же это видано, чтобы после драки кулаками махать… Договор подписан, все правильно… А что касается того, что я выторговал у Исидора Эммануиловича хорошие цены ну, так ведь это дело коммерческое…
– Великолепно, – ответил я, – на том и покончим, вы больше у меня не работаете.
– Ну, это мы еще посмотрим, – сказал он. И пошла обычная история: жалобы на мои утеснения Гуковскому, его объяснения со мной, угрозы доносами, чтение копий посланных доносов. А затем настояния Гуковского снять имя Б-ва с черной доски, на что я не обращал внимания…
И вот, когда Б-в пришел просить меня сменить гнев на милость и восстановить его в качестве поставщика, я, исходя из того, что в конечном счет главным виновником в этом деле были Гуковский (взятки ему и компании), согласился снять с него опалу, если он чистосердечно выяснит некоторые непонятные мне пункты.
– Объясните мне во-первых, – спросил я, – каким образом вы могли продать ту партию кос по таким бессовестным ценам?
Он помялся еще немного и затем робко, но определенно ответил словами салтыковского персонажа:
– Ну, так ведь как же, Георгий Александрович… известно… «дадено»…
И далее он поведал мне, что перед подписанием договора Гуковский потребовал от него, чтобы он представил несколько дутых предложений от разных, существующих или несуществующих фирм на косы же, но по ценам обязательно более высоким, чем та, которая стояла в заключенном с ним договоре. И Б-в, развернул потребованное мною досье по этому делу, показал мне эти дутые предложения. Их было, если память мне не изменяет, всего шесть. Сличая эти дутые предложения, выходило, что Б-в поставил самые низкие цены, почему Гуковский и имел полное основание отдать ему предпочтение. Таким образом, человек, мало посвященный в дела, например, наезжий ревизор, ни к чему не мог бы придраться.
– Ну, что же, хорошо вы заработали на этой поставке? – спросил я Б-ва.
В эту минуту ко мне в кабинет вошел курьер Спиридонов который, полюбив меня, стал со мной нежно обращаться на «ты», именно нежно, не переходя в хамство:
– Вот ты спрашивал, Егорий Александрович, когда будет хороший поезд в Гапсаль… Я узнал… будет прямой поезд без остановки в субботу в шесть часов вечера…
– Спасибо, Спиридонов, – ответил я.
– Что это, Георгий Александрович, вы собираетесь съездить в Гапсаль? – спросил Б-в.
– Да, никогдане бывал там, и хочется отдохнуть в воскресенье…
– Разрешите, Георгий Александрович, мне заказать для вас номер (в такой то гостинице)… лучшая гостиница… разрешите… осчастливьте… позвольте мне взять на себя все расходы по проезду и по гостинице…
Конечно, я «не разрешил»… И мы продолжали наш разговор.
– Что греха таить, – ответил на мой вопрос Б– в, – заработал я очень хорошо…
– Ну, а сколько именно чистого?
– Да очистилось… сорок процентов без малого…
– Ну, вот теперь расскажите мне, как вы это делали, т. е., уславливались, давали взятки…
И он рассказал мне. И в этом рассказе было все: и как он сводил знакомство с братом жены Эрлангера («дадено») и как тот направил его к Эрлангеру для получения сведений, какие товары можно предложить («дадено»), и как брат жены Эрлангера рекомендовал ему, чтобы угодить Гуковскому, поднести подарок жене Эрлангера («дадено») и поднесен ценный подарок, и как затем опять таки, чтобы угодить Гуковскому, онустроил роскошное угощение ему и всем его близким («дадено» и угощение на его счет, «шампанское лакали, ровно коровы пили из корыта»), и как, наконец, его представили самому Гуковскому (весьма «дадено»)…
– Ну, а скажите мне по правде, Иван Иванович, сколько же всего дадено?
– Вот хотите верьте, хотите нет, Георгий Александрович, это стоило мне всего тридцать процентов поставки… Господи, Боже ты мой, да как же иначе? Сколько цветов «ей» поднесено, сколько угощений… сколько всего другого… Чуть что: «Иван Иванович, устройте…?» А ведь это денег стоит, все и ложится расходами по сделке… Эх-эх…
– И за всем тем у вас чистого барыша сорок процентов?… И вам не стыдно, Иван Иванович? Ведь вы же русский человек…
– Нет, Георгий Александрович, не стыдно, потому иначе не возможно… Эх, если бы вы знали, что тут было до вас!..
И на радостях, что я снял с него бойкот и дал ему какой то заказ, Иван Иванович рассказывал и рассказывал и открывал мне одну за другой картины того, как делается это самое «дадено».
– Ну, хорошо, Иван Иванович, – спросил я, – а как же вы, зная, что я не беру взяток, предложили мне оплатить все расходы по поездке в Гаспаль? И вам не стыдно?
– Стыдно?! – искренно изумился он, – нет, Георгий Александрович, извините. А что я испугался как вы на меня так «сурьезно» поглядели, это верно… Ну, думаю, прогонит он меня… а стыдно – нет… Чего стыдиться? Подумал: не берет, не берет, а вдруг, Бог даст, с меня и возьмет… А ведь никто сам себе не враг…
И, сняв бойкот, я давал Б-ву заказы, и он работал и аккуратно и честно, ибо при мне ему не было повадки.
XXVIII
В самом начале моих воспоминаний о службе в Ревеле я упомянул о сотруднике, рекомендованном Красиным, имя которого я обозначил буквой В. Я говорил уже, что, несмотря на крайне отвратное впечатление, которое он произвел на меня, я в виде опыта назначил его заведующим коммерческим отделом. Я говорил, что он был в курсе всех проделок Гуковского и старался раскрытием их войти ко мне в доверие, как я подозревал с тем, чтобы потом беспрепятственно меня обманывать. Но, назначив его, я внимательно следил за ним.
Человек, хотя хитрый, он был очень неумен и с первых же шагов его работы моя подозрительность все усиливалась.
Прежде всего меня настраивало против него его вечное упоминание о своей честности и неподкупности. Затем меня очень настораживало и то, что он по временам уж очень горячо отстаивал того или иного поставщика, рекомендуя отдать ему предпочтение, хотя объективных данных для такового не было. И при этом он, буквально колотя себя в грудь, просто вопил о своей неподкупности и постоянно прибавлял: «если вы мне не верите, Г. А., прикажите, и я сейчас же готов стать к стенке». Вскоре произошло одно обстоятельство, которое заставило меня еще более насторожиться.
Одно близкое мне лицо, приехавшее из Стокгольма в Ревель, передало мне, что обо мне в торговых сферах идут толки, как о человеке, лично совершенно неподкупном, но что я, к сожалению, приблизил к себе В., который за взятки оказывает преимущество «дающим». Конечно, мне было весьма обидно сознавать себя в роли «честного дурака». Кстати скажу, что, имея сперва неопределенные и слабо мотивированные подозрения, главным образом субъективного характера, я не позволял себе ими руководствоваться для принятия каких либо решительных шагов.
Но вскоре я должен был сделать В. строгое внушение. У него в производстве было дело о поставке каких то предметов военного снаряжения. Вопрос был серьезный, снаряжение красной армии хромало. Получив по телеграфу задание от Троцкого, я в ударном порядке выявил ряд предложений на данный товар и по телеграфу же сообщил ему сущность наиболее приемлемых из них. Тут В. возбудил во мне сильное подозрение сперва тем, что при своих докладах мне он пытался явно устранить некоторых поставщиков, предложения которых казались мне очень интересными, причем причины такого устранения были совершенно неосновательны. Он, при этом, особенно настаивал на предоставлении заказа одному выхваливаемому им кандидату. Я не согласился устранить из конкурса указанных В. кандидатов и своей телеграммой Троцкому привел все приемлемые на мой взгляд предложения. В своем ответе, Троцкий просил меня, чтобы я сам остановился на том или ином предложении, лишь лимитировав цену, и поспешил с заказом. Эта телеграмма была получена поздно вечером. Рано утром на другой день я передал ее в отдел В., и через очень короткое время В., позвонив мне по внутреннему телефону, сообщил, что у него в кабинете находится какой то поставщик (тот, которого он выдвигал) и просил принять его не в очередь в виду спешности дела. Я согласился. Поставщик пришел.
– Я к вам по заказу военного ведомства, – сказал он. – Пришел окончательно договориться…
– Почему вы пожаловали именно теперь? – с удивлением спросил я.
– Да вы получили вчера телеграмму от Троцкого… вот я и готов поставить товар по цене, указанной Троцким…
– Откуда вы знаете, что я получил такую телеграмму от Троцкого?
– Да я ее толькочто читал…
– А кто вам позволилее читать? – спросиля, в упор глядя на него.
– Да я… мне… – сразу смутившись и начав путаться, ответил он.
– Я увидал ее… на столе у господина В… ну, и прочел ее…
Не отпуская поставщика, я позвонил В. и просил его немедленно придти ко мне. И, когда он пришел, я, не дав ему обменяться ни одним словом с поставщиком, попросил последнего выйти, сказав, что тотчас же вновь позову его.
– Вы знаете, – обратился я к В., – почему этот господин пришел ко мне?… Но говорите правду, я ее знаю… слышите, правду?
– Да, Георгий Александрович, я вам при докладе говорил, что это самый подходящий поставщик для этого заказа… Ну, и вот, получив направленную вами ко мне телеграмму Троцкого, я немедленно же его и вызвал… сказал ему, что Троцкий согласен утвердить заказ по такой то цене… Он согласился на эту цену, и я его направил к вам…
– А почему вы не вызвали одновременно и других кандидатов, на которых я обращал ваше внимание на том же вашем докладе?
– Других?… да… я торопился… заказ спешный… военное ведомство…
– Хорошо, – сказал я, поняв, что человек путается. – А кто вам дал право показывать ему телеграмму Троцкого? Ведь вы же знали, что она была шифрована и что вся эта переписка строго конфиденциальна, и что я вам рекомендовал неоднократно не болтать зря с поставщиками…
– А… это… – стал он снова путаться, – видите, дело идет в ударном порядке… чтобы не задерживать… Господи, я так стараюсь, и вот благодарность! – патетически закончил он.
– Ну, ладно, – сказал я, убедившись, что тут все ложь. – Я вас предупреждаю, чтобы у меня этого больше не было слышите. Вы знаете как называется раскрытие служебной тайны… Так помните, чтобы этого больше не было… А теперь, чтобы через полчаса у меня здесь были те два конкурента, на которых я остановился при вашем докладе…
– Слушаю-с, Георгий Александрович, – совсем перетрусив, ответил В., они будут у вас еще и раньше… А что прикажете делать с этим поставщиком?
– Он будет ждать в приемной, пока я не позову, – сурово ответил я. – А вас я прошу с ним пока не разговаривать. Кроме того, я сам закончу эту сделку и вас прошу в нее больше не вмешиваться…
Коммерческий отдел помещался в первом этаже, а мой кабинет во втором. Я вышел в коридор и, убедившись, что В. спустился вниз, тотчас же позвал к себе моего приятеля, курьера Спиридонова.
– Вот что, Спиридонов, – сказал я ему, ведь ты честный человек… ну, вот тебе мой приказ, важный приказ… В приемной сидит один поставщик и мне нужно, чтобы до поры, до времени он не видался с товарищем В. Понял?
– Чего не понять, понял, – грубовато ответил Спиридонов. – Как велишь, так и будет сделано…
– Значит, смотри, чтобы он не разговаривал ни с товарищем В. и ни с кем из сотрудников его отдала. Это первое. А второе: прошу тебя, чтобы ни одна душа не знала, об этом моем распоряжении. Понял? Прошу тебя, как честного парня и моего дружка…
– Ладно… будь без сумленья… Ну, а ежели он захочет уйти из приемной?
– Ну, тогда скажи ему, чтобы он зашел ко мне сейчас же, а я его уж задержу…
Меньше, чем через полчаса, другие два поставщика были у меня. Не позволяя вмешиваться все время юлившему В., я вызвал их вместе и сказал, что наступил момент покончить с заказом, но, что я дам заказ тому из них, кто согласится на цену ниже такой то (я назвал цену, указанную в телеграмме Троцкого). И, вызвав Спиридонова, я попросил его проводить их в приемную и позвать ко мне поставщика, ждавшего там…
В конце концов, все дело было закончено через четверть часа. Я выбрал наиболее выгодное для нас предложение (это было предложение одного из двух последних поставщиков) и, позвавВ., велел оформить сделку.
Казалось бы, что после этого урока глаза В. должны были раскрыты, он должен был понять, что я его раскусил. Но он пошел, точно «ва-банк», действуя все решительнее и опрометчивее и тем все более и более копал себе яму. Был еще ряд мелких подозрительных обстоятельств, мною во время выясненных – его линия оставалась все той же. Мое доверие к нему окончательно пало. И вскоре случилось еще одно обстоятельство, сыгравшее уже решающую роль.
Военное ведомство представило срочное требование заказать для него (если не ошибаюсь) две тысячи тонн бертолетовой соли. Я поручил В. вызвать лиц, могущих в указанных условиях (срок, технические требования и пр.) поставить эту соль. Надо отметить, что незадолго до того, также по требованию военного ведомства, был нами заключен договор тоже на поставку бертолетовой соли по сравнительно высокой цене. Я имел полное основание предполагать, что на новое требование у нас будут предложения более выгодные, так как на рынке после последней поставки был избыток этого продукта. Между тем В., получив мое требование для наведения предварительных справок, к моему удивленно, сразу же заявил мне, что теперь цены будут очень высокие… Начались какие то сомнительные аллюры с его стороны… В результате, все предложенные цены были примерно, на 15 % выше предыдущих… Поставка эта меня очень озабочивала. Среди поставщиков, состязавшихся из-за нее, был один англичанин по происхождению, но родившийся и воспитывавшийся в России, по фамилии Т-н. И вот В. при докладах мне стал особенно выдвигать его кандидатуру и настаивать на передаче заказа ему. Но тот требовал на 10 % выше прежней цены. Я знал этого Т-на, как сравнительно приличного человека. Но я чувствовал, что с новыми предложениями я попал в какое то роковое кольцо и что замкнул его своими неизвестными мне аллюрами В. Я решил пробить эту брешь… Между тем из Москвы меня бомбардировали требованиями провести эту сделку «ударно». В. был в курс этих понуканий и, со своей стороны опираясь на них, нервно и как то выдавая себя своей настойчивостью, торопил меня поскорее решить вопрос, но при этом он все время настаивал на Т-не. Наконец, я ему решительно заявил, что такой цены не дам, и велел ему энергично воздействовать на Т-на и побудить его понизить явно спекулятивную цену.
Придя на другой день рано утром к себе в бюро, я первым делом позвонил по телефону Б. и спросил его, как обстоит дело с ценами.
– Что же, Георгий Александрович, я говорилсТ-ном вчера часа два, все стараясь убедить его понизить цену. Он не хочет.
– Странно, – сказал я, – Т-н кажется мне приличным человеком, и меня удивляет, что он настаивает на такой явно недобросовестной цене… Неужели нет возможности убедить его?…
– Я вам говорил, Георгий Александрович, что Т-н самый подходящий поставщик для бертолетовой соли, самый добросовестный из всех других претендентов… И нам надо спешить… еще вчера вечером была побудительная телеграмма… Да кроме того, он предлагает вполне добросовестную цену, и ваши контрцены не примет ни один поставщик. Bcе смеются, когда я предлагаю прежние цены… Словом, лучше Т-на нам не найти поставщика…
И он продолжал восхвалять Т-на. Вдруг у меня явилось полное убеждение по конструкции его фраз и по его тону, что он говорит в присутствии самого Т-на, чтобы показать ему, как он для него старается… И я сразу, прервал его росказни и дифирамбы Т-ну, неожиданно огорошил его вопросом:
– А Т-н сейчас у вас?
– Да, у меня, – раскаявшисьв своих дифирамбах, сразу ответил он.
– Да как же вы смеете все это говорить в его присутствии?
– Я… я… – залепетал он.
– Скажите Т-ну, чтобы он сейчас же пришел ко мне.
– Позволите и мне придти с ним?
– Вы придете, когда я вас позову…
Сомнений у меня не было. Я взял лист бумаги и написал: «Приказ №… Заведующий Коммерческим Отделом, товарищ В., увольняется со своей должности с сего числа и откомандировывается в Москву в распоряжение Наркомвнешторга».
Вошел Т-н:
– Вы меня спрашивали, Георгий Александрович-?
– Да, я хотел показать вам эту бумагу, – сказал я. Вот читайте. – И я протянул ему только что мною подписанный приказ.
Живая картина…
– Это из-за меня, Георгий Александрович? – спросил он робко.
– Да, между прочим и из-за вас. Теперь вы понимаете, что ваше дело сорвалось, но вы можете еще надеяться получить заказ, если чистосердечно расскажите мне все, что знаете о проделках В.
И он рассказал мне под условием, что я ничего не передам В., которого он боялся. Когда я дал распоряжение В. навести справки о бертолетовой соли, он вызвал к себе Т-на и предложил ему устроить так, что заказ останется за ним, но с условием, что тот «резервирует» в его распоряжение 10 % с суммы всей сделки, что составляло в общем около 150.000 германских марок.
– Хотя мне и было очень неприятно вступать в такую, в сущности, мошенническую сделку, – продолжал Т-н, – но ничего не поделаешь. Я согласился. Он потребовал от меня письменное обязательство, что одновременно с подписанием договора я внесу в Парижский банк «Креди Лионэ» 150.000 германских марок в распоряжение госпожи Ш. – это его жена, с которой он фиктивно развелся в России, чтобы она, восстановив таким образом свое французское гражданство, могла вместе с детьми выехать из России… Я выдал это обязательство. И вот, он начал работать в моих интересах. Переговорив с другими претендентами, он добился того, что все они предложили цены выше предложенной мной, по его же указанию. И все время он руководил мною. Я писал вам письма под его диктовку, он держал меня в курсе получавшихся вами понуждений скорее заказать бертолетовую соль…
Далее на мои вопросы относительно других мошенничеств В., он сообщил мне, что тому не везло, что я разрушал сплетаемые им махинации.
– Вот вы помните, Георгий Александрович, – сказал он, – к вам приезжал, проживший здесь несколько недель, француз Г., представитель «Патэ». У вас было требование из Москвы на полтора миллиона метров сырой кинематографической пленки. Он предложил и мне некоторое участие в этом деле. Я согласился. И он стал ходить к вам. Вы не давали настоящей цены, т. е., той цены, о которой В. с ним условился… Так вот этот Г. выдал письменное обязательство В. в том, что в случае, если тот устроит ему этот заказ на полтора миллиона метров пленки, «Патэ» внесет в тот же «Креди Лионэ» и на имя той же мадам Ш. по десяти сантимов с метра, а всего 150.000 франков…
Он рассказал мне еще о некоторых проделках В., и у меня не оставалось больше сомнений.
– Хорошо, – сказал я в заключение, – теперь вернемся к вопросу о бертолетовой соли. Раз теперь уже установлено, что вы были готовы дать В. взятку в 150.000 марок и даже, в сущности, больше, так вот я вас спрашиваю, по какой цене вы можете поставить, как условлено, в двухнедельный срок все 2.000 тонн?
– Я могу скинуть эти 10 %, – ответил он.
– Нет, меня это не удовлетворяет.
Мы начали торговаться и в конце концов он согласился скинуть с цены, кроме этих 10 %, еще пять или шесть процентов (точно не помню). Мы тут же вчерне все это оформили. Я пригласил Левашкевича и поручил ему составить договор.
Когда это дело было закончено, я вызвал Маковецкого и, передав ему приказ об увольнении В., распорядился тотчас же пустить его в ход.
– А кому В. должен сдать дела? – спросил меня Маковецкий.
– Вот в том и дело кому? – спросил я в свою очередь. – А что, если бы вы взяли на себя этот отдел?
– Я?! – почти с ужасом переспросил Маковецкий. – Ради Бога, Георгий Александрович, увольте меня от этого… Я не справлюсь… Простите, но разрешите отказаться…
– Ну, да я не хочу вас заставлять, Ипполит Николаевич, – сказал я. – Но посоветуйте, кого назначить?
– А почему бы вам не назначить Юзбашева? – предложил Маковецкий. – Ведь он, все равно, зря болтается… Право, возьмите его на затычку… Вы, все равно, не дадите ему самостоятельной роли…
Я должен остановиться ненадолго на этом кандидате, потому что он впоследствии был назначен торгпредом в Ригу. Павел Артемьевич Юзбашев был инж. путей сообщения, человек лет около 40, старый большевик. Я мельком встречал его еще в Москве, где он состоял, или вернее числился заместителем Рыкова по должности председателя чрезвычайной комиссии по снабжению красной армии. Он иногда являлся ко мне с поручениями от Рыкова. Неумный, но хитрый, он был себе на уме и большой хвастун. Ничтожный характер даваемых ему поручений, для исполнения которых годился простой служащей, ясно говорил о том, что Рыков не дает ему никакой роли и не знает, куда его ткнуть. Потом он как то внезапно исчез из Москвы. Я им не интересовался. Но злой рок уготовил мне еще встречу с ним.
По дороге в Ревель я остановился в Петербурге. С моим вагоном вышло небольшое недоразумение, которое разрешить мог только политический комиссар ж. д., к которому я и должен был обратиться. Комиссаром оказался Юзбашев. Он был сперва очень важен, но, узнав о моем назначении, переменил тон, забегал, исполнил все, что мне было нужно и взял с меня обещание, что по окончании моих дел в городе, я приду к нему вечером на чашку чаю. Когда я пришел, он встретил меня, как лучшего друга. Он представил меня своей жене и чуть не силком заставил меня ужинать, причем подчеркнул, что этот ужин был «специально» для меня приготовлен. И вот, угощая меня, он обратился ко мне с просьбой взять его к себе на службу на какую угодно должность. Он жаловался на свое положение. Конечно, эта просьба, предъявленная при такой обстановке, не могла не произвести на меня тяжелого впечатления. Тем не менее я ему ничего определенного не обещал. – Мне трудно вамчто-нибудь обещать, Павел Артемьевич, – сказал я, – так как у меня дело чисто коммерческое, вы же с коммерцией совершенно незнакомы…
Тогда он стал просить не говорить ему окончательно «нет», что он не гонится за высокой должностью, пусть будет хоть какая-нибудь, лишь бы уехать заграницу и пр. В конце концов, чтобы отделаться от него, я обещал ему подумать об его желании и, если у меня по приезде в Ревель окажется что-нибудь подходящее для него, уведомить его. Дальнейшее покажет, как в советской России люди, обладающие достаточной эластичностью, умеют преуспевать. Прошло довольно много времени. Занятый навалившимися на меня делами, я совершенно забыл о Юзбашеве, как вдруг получаю телеграмму от Лежавы:
«Ко мне явился Юзбашев, который уверяет, что вы обещали ему место вашего помощника и заместителя и просит командировать его к вам. Сообщите, правда ли это и желаете ли вы его назначения. Лежава».
Дня через два-три я ответил Лежаве, что никаких обещаний не давал Юзбашеву, кроме обещания подумать, что, мало зная его, не считаю его подходящим не только на должность моего помощника, но и вообще ни на какую бы то ни было должность у меня. Не считая этого дела спешным, я послал свой ответ почтой с курьером. Прошло еще два-три дня и, к моему удивленно, появился Юзбашев вместе с женой. Он представил мне удостоверение, в котором стояло, что по моему «требованию» он командирован ко мне в качестве помощника. Пришлось только развести руками…
Я заявил ему, что возмущен его бесцеремонностью и немедленно же откомандирую его и сообщу в центр об его проделке. Он начал молить оставить его при себе хотя бы в качестве писца, что он будет учиться, что он просит из-за своей жены и он по настоящему плакал и утирал грязным платком слезы.
– Да как вы это устроили? – спросил я его.
– После вашего отъезда, не получая от вас известий, я через месяц обратился к Лежаве, сказав ему, что вы обещали подумать о моем назначении. Он меня спросил, «а о каком месте шла речь?» Ну, тут извините, Георгий Александрович, я позволил себе сказать что о месте вашего помощника… Простите, не гоните меня, не разоблачайте, умоляю вас именем моей жены… Ведь я буду конченным человеком, если в Москве узнают обо всем этом… суд… тюрьма – рыдал он.
У него был такой жалкий вид, одет он былв рванную солдатскую шинель, все время плакал… Три дня продолжались эти мольбы и слезы… Он натравил на меня еще и Маковецкого человека очень доброго… В конце концов я не выдержал и оставил его у себя. Но я не давал ему никакого назначения.
Иногда я пользовался им, командируя его на приемки, но отнюдь не считал его своим помощником и хотя он впоследствии, как и следовало ожидать, обнаглев, несколько раз приступал с просьбами выдать ему доверенность на право подписи и пр., я ему очень определенно в этом отказывал.
И вот, Маковецкий напомнил мне об этом бездельнике, болтавшемся без дела в качестве какогото» чиновника особых поручений». Конечно, он совершенно не подходил к ответственной должности заведующего коммерческим отделом. Но я вообще решил, что эту должность, по существу, буду нести я лично и что формальному заведующему этим отделом я не предоставлю никакой ответственной роли, ибо, в сущности, мне нужен был просто регистратор или секретарь, который мог бы написать по моему указание несложные письма и трафаретные ответы… и быть на побегушках, словом, именно, человека «на затычку». На эту роль Юзбашев годился и я назначил его. Покойный Маковецкий, зная мое отношение к нему, в разговорах со мной называл его «зауряд заведующий»…
Это было начало карьеры Юзбашева. В дальнейшем он, по-видимому, сойдясь с Литвиновым, заменившим меня в Ревеле, был назначен торгпредом в Ригу. Затем я потерял его из вида.
XXIX
Выше я упомянул, как печально окончилась ревизия Никитина, и что я командировал в Москву главного бухгалтера П. П. Ногина для личного доклада и для энергичного требования настоящей ревизии дел и отчетности Гуковского.
Ногин возвратился и сообщил мне, что добился назначения серьезной ревизии и что настоящие ревизоры во главе с членом коллегии Рабоче-Крестьянской Инспекции выезжает на днях.
И действительно, дня через три-четыре приехала ревизионная комиссия, во главе которой стоял член коллегии Р.-К. Инспекции товарищ Якубов, человек самостоятельный и вполне честный. Он, первым долгом, отправился к Гуковскому и, после долгой беседы с ним, пришел ко мне страшно возмущенный: он убедился, что все, что ему в Москве рассказывал Ногин, подтвердилось, и даже с лихвой. Он убедился, что Гуковский тщательно старается скрыть какие то концы. Он сам своими глазами увидал, что письменный стол Гуковского набит деньгами в разных валютах, и что Гуковский лично производит валютно– разменные операции, как я выше говорил, по одному ему известному курсу, не ведя по этому делу никакой отчетности. Он убедился что у Гуковского не велось бухгалтерии и что поэтому он не мог дать мне итогов, с которых я мог бы продолжать мою отчетность, почему я и должен был начать ее, так сказать, с нуля.
– Вы знаете, товарищ Соломон, – сказал с сильным восточным акцентом Якубов в крайнем раздражении, – я вам скажу, что Гуковский просто мерзавец и мошенник… Представьте себе, когда я возмутился, что он позволяет себе продолжать валютные операции, на что с вашим приездом он не имел больше права, и притом вести их по произвольным курсам и не ведя по ним никакой отчетности, он мне сказал: «Я, товарищ Якубов, не люблю канцелярщины, а потому и не веду никакой записи и никакой отчетности»… И это говорит он, старый опытный бухгалтер – специалист!..
А когда я ему сказал, что налагаю запрещение на все хранящиеся у него суммы и что он должен их все передать вам, он заявил, что я не имею права давать ему приказы… Тогда я, – продолжал искренно возмущенный Якубов со своим восточным акцентом, – очень, очень рассердился и сказал ему: «Я иду сейчас к товарищу Соломону и ты сейчас же передашь ему все до последней копейки! Поннымаэшь?!..»
И в тот же день, прибывшие с Якубовым сотрудники – ревизоры опустошили ящики стола Гуковского и, пересчитав хранившуюся в них валюту, передали под расписку все деньги мне. Их оказалось, если память мне не изменяет, около восьми миллионов рублей. Затем они вскрыли несгораемый шкап, стоявший в кабинете Иохеля, секретаря Гуковского, извлекая оттуда какие то драгоценности и тоже передали их мне.
Для характеристики того, как обращались с драгоценностями советские сановники, приведу со слов самого Гуковского, как он получил пакет с разными драгоценностями. Он были кое-как завернуты в бумажки, никакой описи к пакету не было приложено.
– Вот видите, как мне верят, – хвастал Гуковский. – От меня не потребовали даже распискувполучении, просто взяли и послали весь пакет на мое имя за одной только печатью. Я стал выбирать из пакета камни и изделия, а бумаги выбрасывал в сорную корзину… Ну, вот, через несколько дней мне понадобилось взять из корзины клочок бумаги. Запустил я в нее руку и вдруг мне попался какой то твердый предмет, обернутый в бумагу. Я его вытащил. Что такое?… Хе-хе-хе!.. Это оказалась диадема императрицы Александры Феодоровны, хе-хе-хе! Оказалось, что я ее по нечаянности выбросил в корзинку, хе-хе-хе!..
И началась ревизия. Ревизоры при содействии Ногина который, как я уже говорил, тоже имел мандат на право производства ревизии и был уже хорошо ориентирован в делах Гуковского и Ко., а также его отчетности, извлекли одно дело за другим и положительно выходили из себя от открывавшихся перед ними злоупотреблениями. Ведь не было буквально ни одного честного дела – все было построено на мошенничествах и подлогах. Якубов обращался за разъяснениями и кпоставщикам, допрашивал служащих, и все более и более приходил в изумление и негодование. Положение Якубова было сугубо тяжелое, так как Гуковский до командирования его в Ревель был тоже членом коллегии Рабоче-Крестьянской Инспекции и, следовательно близким товарищем его. Тем не менее Якубов не покрывал своего товарища и в конечном счете составил убийственный для Гуковского акт о произведенной им ревизии, – это был, в сущности, обвинительный акт… Отмечу, между прочим, что Якубов обратил внимание на то, что Гуковский выдал Линдману чек на 700. 000 марок, хотя он, как я говорил выше, не должен был пользоваться, по соглашению со мной, своей подписью… Словом перед ревизорами встали все проделки его, выяснились все порядки заключения им договоров…
Но Гуковский, чувствовавший за своей спиной участие своих «уголовных друзей», не смущался. Он продолжал писать свои письма – доносы Крестинскому, Чичерину, Аванесову и пр., но уже не на меня одного, а также на Якубова и на других. И по вечерам, врываясь в мой кабинет, он читал их мне, смакуя и подхихикивая…
Я передал Якубову все те договоры, которые я считал необходимыми и юридически возможным аннулировать, и он утвердил своею подписью мои предположения. Я был благодарен этой ревизии: она, ознакомившись со всей моей деятельностью, нашла все мои шаги правильными. И это было для меня, среди всего того сорного леса, в который я попал, великим ободрением. Я не буду приводить здесь все те дела, которые были обревизованы Якубовым. Выше я уже привел описание некоторых из них, как типы, и считаю, что этого довольно для того, чтобы читательмог составить себе ясное представление о характере всех дел Гуковского.
Ревизия тянулась долго. Ревизоры составляли, один за другим, самые убийственные для Гуковского акты, он их спокойно подписывал и все время строчил, один за другим, доносы на Якубова и на меня. Впрочем, к этим именам прибавилось вскоре еще одно имя – Седельникова, который, как я говорил будучи командирован в Ревель; чтобы помочь мне перевезти золото, в виду слухов о пробуждении деятельности Балаховича, чему я сопротивлялся, испросил позволения у Москвы остаться при мне. Он, по неврастенической своей натуре, хотя и искренно, стал интересоваться делами Гуковского и, когда приехал Якубов, начал добровольно давать ему указания о делах Гуковского. Немудрено что и имя Седельникова стало одиозным Гуковскому, и он поминал и его в своих доносах.
И все эти доносы в конце концов восторжествовали. Но, прежде чем продолжать, отмечу, что ревизия, как я уже говорил, окончилась крайне неблагоприятно для Гуковского (Скажу кстати, что Якубов, обревизовав и мою отчетность и дела, составил особый акт, в котором было сказано, что все оказалось у меня в образцовом порядке-Автор.). Но особенно пострадал честный Якубов: пробыв в Ревеле около 3–4 недель и все время вращаясь в атмосфере мошеннических дел и уловок, он дошел до такого потрясения своей нервной системы, что это отразилось у него на его психике. Мне рассказывали, что вскоре по возвращении из Ревеля, окончив свой отчет, он начал страдать определенной манией – он всех людей считал ворами и мошенниками… Не знаю прошло ли это у него… Упоминаю об этом, чтобы читатель мог судить, что такое была (увы, в советской практике она завоевала твердый позиции, в которых и окопалась)гуковщина…
Я полагаю, что читателю уже стало ясно, какие невозможные отношения создались между Гуковским и мною, а также между моими сотрудниками и его. Все разделились на два резко враждебных лагеря. И, конечно, в таком в сущности маленьком провинциальном городе, как «столичный город» Ревель, все, творившееся в «Петербургской Гостинице», было притчей во языцех у всех сколько-нибудь тяготевших к нашим делам. Нечего и говорить что я принимал все меры к тому, чтобы, так сказать, локализировать этот перманентный пожар и не давать пламени его вырываться «изизбы».
Но мне это плохо удавалось, ибо молодцы Гуковского, видевшие в раздувании этого пожара и в вынесении горящих головешек его наружу, какое то специфическое удовлетворение, трепали языками направо и налево, ища сочувствия среди своих «друзей – поставщиков», частью изгнанных мною, частью взятых мною, так сказать, в шоры, разжигая и в них недовольство мною и сожаление о добрых старых временах, когда решающим моментом была взятка. С другой стороны и наиболее ярые из моих сотрудников, как, например, неуравновешенный и неумный Седельников, тоже кричали налево и направо о подвигах Гуковского и его молодцов, стараясь склонить общественное мнение в мою пользу. Да и сам Гуковский жаловался и клеветал всем и каждому, несмотря на все мои просьбы к нему не выносить нашего домашнего сора из избы. Он отвечал мне драматическим тоном «благородного отца»:
– Я не боюсь правды… я говорю только чистую правду… пусть все ее знают!..
Приезд ревизионной комиссии с Якубовым во главе лишь увеличили это волнение и сумятицу, а следовательно и толки… Мои сотрудники, рядом со мной боровшиеся с «гуковщиной», видя, что положенные мною в основание моей политики принципы получили одобрение ревизоров Рабоче-Крестьянской Инспекции, не могли скрывать своего торжества и, если хотите, даже известного злорадства. И разделение и вражда становились все резче и резче и доходили до горячих словесных дуэлей, особенно разжигаемых честным, но совершенно ненормальным Седельниковым, группировавшим около себя моих сотрудников и старавшимся обратить на путь истинный и молодцов Гуковского, ведя среди них агитацию в мою пользу… Никакие мои просьбы умерить свой пыл на него не действовали.
Как и во всех советских организациях, так и у нас в Ревелe, имелась коммунистическая ячейка, в которую входили все коммунисты, как сотрудники Гуковского, так и мои. Естественно, что борьба перенеслась и в нее. Происходили бурные собрания, на которых страсти разгорались чуть не до рукопашной и сыпались друг на друга самые резкие обвинения. Я старался как мог, их сдерживать, но моего влияния было недостаточно, особенно в виду того, что Гуковский принимавший в них деятельное участие старался в своих интересах разжигать страсти и вызывать по своему адресу самые оскорбительные выходки, что было ему на руку, ибо давало ему материал для его писем – доносов, центральной фигурой которых был я… Седельников охотно – по свойству своей бурной натуры – шел на эту провокацию. И страсти кипели. Моя сдержанность, мое стремление, чтобы эта пря вошла хоть в сколько-нибудь приличные границы, разбивались о взаимные старания увеличить драку со стороны Гуковского и Седельникова. Правда, величины эти были несоизмеримы. В то время, как Гуковскому было выгодно мутить воду в интересах собственного своего спасения, Седельников преследовал (глупо и бестактно и истерично, но честно) интересы дела, как такового. И этим он, несмотря на всё мои уговоры воздерживаться, служил, в сущности, видам Гуковского.
Между тем Гуковский развивал широкую «литературную» деятельность, упражняясь в доносах, которые становились все содержательнее и богаче, ибо, кроме меня, объектами их явились теперь и Якубов и Седельников, которые-де, «возбуждаемые Соломоном», сказали… сделали то-то и то-то… Работал Гуковскийи, естественно работали и его «уголовные друзья»… В конце концов я получил извещение, что ЦК партии, обеспокоенный нашими взаимными трениями, обсуждал этот вопрос в нескольких заседаниях, и в результате было принято решение послать в Ревель прославившегося своим уменьем заключать мирные договоры, бывшего посла в Берлине! А. А. Иоффе. Известие это дошло до Ревеля и, как следовало ожидать, вызвало массу толков, как в «Петербургской Гостинице», так и в городе. Пошли догадки, поползли слухи… Гуковский торжествовал и сразу же, по получении этого известия, прибежал ко мне…
– Вы тоже получили с сегодняшним курьером известие, что ЦК партии командировал сюда Иоффе? – спросил он, влетев ко мне (насколько это ему позволяли его полупарализованные ноги) в кабинет. – Ну, вот теперь и посмотрим, чьи козыри старше, хе-хе-хе!.. Видите? Что? Ведь подействовали таки мои письма, хе-хе-хе!.. Быть бычку на веревочке… ох, быть… хе-хе-хе! Ведь Иоффе мой старый друг, мы вместе заключали мирный договор с Эстонией… Он знает меня, и знает, что Гуковский (патетическим тоном «благородного отца») всегда стоит за правду, только за правду, хе-хе-хе!..
Я был искренно рад встретиться с Иоффе, которого я видал в последний раз в Берлине незадолго до изгнания нашего посольства из Германии. Иоффе прибыл со специальным поездом. Мы встретились с ним в кабинете Гуковского. После сердечного обмена обычными приветствиями, я ему сказал комплимент по поводу громадного количества заключенных им мирных договоров.
– Да, действительно, – сказал он, – мне, таки пришлось поездить… И вот я заключил всего 18 мирных договоров и, надеюсь, что мне удастся и здесь, в Ревеле, заключить еще один мирный договор… это будет уже девятнадцатый, – с любезной улыбкой и поклоном сказал он и передал мне письмо, написанное собственноручно Лениным и адресованное Гуковскому и мне.
Вот содержание этого письма (привожу на память):
«Дорогие товарищи, Георгий Александрович и
Исидор Эммануилович.
С великой грустью узнал я о Ваших неладах, которые меня крайне удивляют: Вы оба старые партийные работники и служите одному и тому же делу. И я, как Ваш старый товарищ, именем нашего общего дела призываю Вас к дружной совместной работе. ЦК партии командирует к Вам товарища Иоффе, которому поручено уладить Ваши недоразумения, для которых, я верю, нет серьезных оснований.
С сердечным товарищеским приветом
В. Ленин».
И начались «мирные переговоры» или, вернее сказать, великая склока. Гуковский жаловался на меня. Ипомере того, как он говорил, Иоффе приходил все вбольшее и большее недоумение… Опять таки не могу привести всех дискуссий между нами. Упомяну лишь об известных уже читателю делах с Линдманом, с П. (гвозди) и с цементом, о которых в числе многих других Гуковский и говорил Иоффе, обвиняя меня. Говоря об этих же самых делах и освещая их так, как я в свое время осветил их в настоящих моих воспоминаниях, я поставил Иоффе ребром вопрос:
– Ну, вот, я сказал все в объяснение моих поступков по этим делам… И теперь я спрашиваю вас, Адольф Абрамович, как моего старого товарища, как поступили бы вы сами на моем месте? Аннулировалибы вы договор с П. на поставку гвоздей? Скостили ли бы вы три миллиона семьсот тысяч марок со счетов Линдмана? Потребовали ли бы вы от поставщика цемента осуществления поставки и забраковали ли бы вы тот хлам, который он поставил вместо цемента? Ведь я показал вам все документы, все договоры и, таким образом, вы, в качестве нашего судьи, имеете возможность проверить каждое слово, сказанное мною в объяснение моих действий…
Лицо у Иоффе стало очень серьезным. Он на мгновение замялся. Гуковский хотел воспользоваться этой заминкой и вставить еще что то. К моему удивлению, Иоффе, проводивший все время линию «миротворца» и до некоторой степени ведший себя дипломатически, вдруг решительно и даже гадливо остановил Гуковского и, обратившись ко мне, сказал:
– Георгий Александрович, я вас давно и хорошо знаю… мы старые товарищи… и, если и были между нами какие либо недоразумения… там, в Берлине, то в них виноват был я, и даже не я, а разные обстоятельства, от меня независящие… Но во всяком случае я теперь заявляю… слушайте, Исидор Эммануилович, и вы, ибо я говорю это, главным образом, для вас, что все, что вы, Георгий Александрович, сейчас мне сказали, и не только сказали, но и доказали, говорит всецело в Вашу пользу, говорит за то, что вы действовали только в интересах дела… Ну, да одним словом, позвольте вам крепко пожать руку…
– Значит, вставил своим скрипучим голосом Гуковский, – этим вы, Адольф Абрамович, осуждаете мою политику? Да?
– Я сказал Исидор Эммануилович – ответил Иоффе, – и предоставляю вам делать выводы…
– Да, я и сделаю выводы, хе-хе-хе! – сказалГуковский. – Ио моих выводах вы узнаете вскоре…
– Ах, я знаю, я знаю, – скучающим и брезгливым тоном ответил Иоффе. – Пойдут жалобы на меня… Но оставим все это. Я должен выполнить мою миссию… Между вами установились… да иначе и не могло быть… совершенно невозможные отношения, и об этом говорит вся Эстония, и вообще вся заграница… И нам необходимо придти к какому-нибудь соглашению. И вот насколько я знаю из слов Георгия Александровича, вы, Исидор Эммануилович, не следовали тому соглашению, которое вы установили вместе с Георгием Александровичем… Я беру хотя бы дело с Линдманом… вы позволили себе выписать чек на 700.000 марок, чем нарушили ваше обещание не пользоваться, оставленным вам для вида и для соблюдения конвенансов, правом подписи…
В конце концов был выработан «мирный договор» между мною и Гуковским, сводившийся к тому, что он ведает лишь дипломатическую часть, я же торговую, и что ни один из нас не имеет права залезать в область другого. Мы оба подписали этот «мирный договор», в который, по моему настоянию, был внесен и такой пункт, что это соглашение представляет собою лишь письменное подтверждение того соглашения, которое состоялось между нами в самом начале моего пребывания в Ревеле.
Надо отметить, что наши «мирные переговоры» продолжались два дня и закончились уже в вагоне Иоффе, в котором он жил во время своей миссии в Ревеле. Кроме Гуковского и меня, в вагоне находились также Якубов и Седельников, с которыми беседовал Иоффе. Якубов, между прочим, очень определенно заявил, что он действует на основании инструкций Раб. – Кр. Инспекции и что едва ли Иоффе нужно вмешиваться в это дело, ибо Гуковский имеет право, в случае недовольства им, как главой ревизионной комиссии, обжаловать его действия установленным порядком уже на суде, так как все поступки Гуковского, выявленные и установленные в порядке ревизии, представляют собою уголовно наказуемые деяния.
И для образца он привел некоторые дела, на которые ревизия обратила внимание и в оценке которых мы с ним вполне сошлись. Тут Седельников запальчиво объявил, что он сделает свои показания на суде, перед которым Гуковскому придется отвечать.
Не могу не упомянуть об одном характерном эпизоде, происшедшем во время наших объяснений в вагоне Иоффе. Вдруг отворилась дверь и вошел какой то очень толстый господин с громадным животом и жирным неприятным лицом.
– А, вот вы где! – воскликнул он, обращаясь к Гуковскому. – Разве вас еще не расстреляли? Амнеговорили что вас за все ваши художества давно приставили к стенке… А вы вот живы и здоровы!..
– Жив и здоров хе-хе-хе, – отвечал Гуковский, здороваясь с вошедшим.
Вошедший оказался профессором Юрием Владимировичем Ломоносовым, с которым мне никогда раньше не приходилось встречаться. Он сказал, что только что из Стокгольма и что ему очень нужно повидаться со мною, условившись встретиться на другой день. Вскоре после его ухода наши «мирные переговоры» были закончены, и все отправились, восвояси, кроме меня. Я остался еще у Иоффе, чтобы вспомнить старину (Берлин) и поговорить о ней. И между прочим, когда мы, наговорившись до сыта о прошлом, перешли к настоящему, Иоффе сказал мне:
– Ну, дорогой Георгий Александрович, и выпала же вам марка! Вот уж не думал, что Гуковский такая гадина… И ведь я же содействовал его назначению в Ревель…
Мы дружески расстались с Иоффе. Его уженет вживых. Его долго травили, несмотряна высокие посты, которые он занимал. Этой травлей его довели до глубокой неврастении, сопутствуемой какими то психическими расстройствами. Он просил и умолял (совершенно больной и разбитый, он был в Москве) о разрешении уехать лечиться заграницу, но тщетно.
Судя по нашей последней беседе с ним в Ревеле, во время которой он, хотя и говорил со мной очень осторожно (ведь в СССР даже близкие друзья, увы, говорят друг с другом дипломатически), однако, разочарование в советской деятельности и в советских достижениях прорывались в нем довольно определенно. Но тогда еще жив был Ленин, начавший уже в своих речах осторожно предостерегать товарищей от увлечений, которые он называл «детскими болезнями», подготовляя их таким образом к необходимости изменения твердокаменного курса в сторону постепенного смягчения режима и к переходу на новые рельсы, на рельсы строительства нашей родины, первым этапом чего и явилась «новая экономическая политика», известная под сокращенным названием «нэп»… И Иоффе, даже не стесняясь, благо об этом говорил уже сам «Ильич», все свои надежды возлагал на изменение курса, как на единственный выход из того тупика, в котором уже тогда находилась Россия, так как видел вполне основательно спасение только в том направлении, с которым ведет теперь безумную борьбу Сталин, искренний но неумный человек…
И я не сомневаюсь, что Иоффе говорилне со мной одним о своих разочарованиях и своих надеждах, что, благодаря круговой системе сыска в СССР и взаимному подсиживанию и доносам, становилось известным, в сферах где господином положения после смерти Ленина был уже Сталин.
И потому то я полагаю, несмотря на все старания Иоффе, его просьбы и даже унизительные мольбы, ему отказывали в разрешении ехать лечиться заграницу, где он, прозревший и разочаровавшийся в интегральном большевизме, мог быть(а я уверен, и был бы) опасен советскому правительству своими разоблачениями…
Больной и физически и душевно, весь терзаемый противоречиями, чувствуя себя в роковом кольце, из которого не было выхода, Иоффе, не желая сдаваться – настолько то он был порядочен – покончил с собой выстрелом из револьвера… А ведь он был безусловно талантливый человек и, в частности, как дипломат, пользовался далеко за советскими сферами выдающейся репутацией…
XXX
Читателю, хоть сколько-нибудь следившему за развитием советской власти с самого ее появления на исторической арене, известно, конечно, что правительства всех стран, до Америки включительно, наложили в свое время между прочим, бойкот на русское золото, которое, таким образом, легально не котировалось на западноевропейских биржах. Между тем, у советского правительства для его закупок, не считая небольших запасов иностранной золотой валюты, оставшихся от царских времен, не было иных ресурсов, кроме золотых полуимпериалов. До моего приезда Гуковский, как я уже отметил, ведший небольшой обмен валюты лично, по произвольному ему одному ведомому курсу, прямо из своего письменного стола, а в крупном масштабе при посредстве такого банкира как упомянутый выше Сакович, все время терял на этом обмене. Этому понижению курса нашего золота, помимо бойкота, способствовало еще и то, что, заключая договоры с разного рода поставщиками на товары, он в виде авансов, открывал им аккредитивы, внося наше русское золото, которое уже сами поставщики должны были обменивать на ходовую, обычно шведскую, германскую и изредка английскую, валюту. Поставщики пользовались угнетенным положением русского золота на западноевропейской бирже, а кроме того, входя с Гуковским в «полюбовные» сделки, лимитировали наше золото в иностранной валюте по самому низкому курсу. У нас же в Москве, плохо разбираясь в валютных операциях и переоценивая удельный вес бойкота русского золота, одобряли те курсы, о которых им сообщал Гуковский в своих реляциях, как о высших «достижениях».
Назначив меня в Ревель, советское правительство возложило на меня обязанность снабжать актуальной валютой всё наши заграничные организации, возглавляемые Красиным в Лондоне, Коппом в Берлине, Литвиновым в Копенгагене и разными, специально командированными в ту или иную страну, лицами (как, например, Бронштейн, брат Троцкого) для определенных закупок, а также и многочисленные тайные отделения Коминтерна, пожиравшие массу денег…
Задача эта при современной ситуации была очень нелегкая. Я имел возможность продавать золото только в Стокгольме. Конечно, стокгольмская биржа была лишь промежуточным этапом для нашего золота и в свою очередь перепродавала его (иногда, как мне говорили, для обезличивания нашего золота в интересах сокрытия его происхождения, его перетапливали в слитки «свинки») на крупных биржах, как берлинская, например. Разумеется, мы теряли от этой перепродажи, но ничего в то время нельзя было поделать…
Когда я приехал в Ревель, наше золото продавалось Гуковским на стокгольмской бирже по (если не ошибаюсь) 1,83 шведских кроны на золотой рубль. Это было, разумеется, очень мало.
Прежде всего я устранил, конечно, «банкира» Саковича и вошел в непосредственные сношения с банком «Шелль и К°.» и стал производить мои валютные операции через его посредство, что мне гарантировало известную устойчивость и добросовестность, и избавляло от необходимости уплачивать еще и этому ненужному посреднику известную комиссию. Само собою, устранение Саковича не обошлось без сцены со стороны Гуковского. Через банк «Шелль» я вел и аккредитивные операции, устанавливая в договорах твердо тот курс, по которому я отдавал поставщику золото. Но биржа в Стокгольме была мала и, понятно, я не мог выбрасывать на нее, не рискуя понизить цену, большие количества золота. Приходилось действовать с выдержкой. Тем более, что первое время «Шелль» был один, и у него не было конкурента.
Как раз в это время мне написал стокгольмский банкир Олоф Ашберг, о котором я уже упоминал в «Введении» этих воспоминаний. Он предлагал мне свои услуги, как банкир, говоря, что по первому моему требованию он прибудет в Ревель. Я немедленно выписал его. Таким образом, я устроил конкуренцию «Шеллю». Насколько я успел узнать Ашберга, работая с ним, это был умный и опытный и даже талантливый банкир, и он очень помог мне в Ревеле в моих банковых делах. Между прочим, он предложил мне сделать попытку продавать золото в Америке. Дело это было трудное, так как русское золото можно было провезти в Америку только контрабандой. Но Ашберг взял на себя всю эту неприятную сторону сделки. Я ему дал для пробы 500.000 зол. р. и, спустя известное время он продал его в Нью-Йорке по небывало высокому курсу, около 2,35 шведских крон за золотой рубль. Но это был единственный случай и повторять его было нельзя из-за трудностей перевоза золота в Америку.
Развивая постепенно, шаг за шагом, мои операции по обмену золота, я путем упорной работы, все повышая и повышая курс золотого рубля, довел его до 2,19 шведских крон на стокгольмской бирже. Должен отдать справедливость и Шеллю и Ашбергу, которые, конечно, зарабатывая сами, все время давали мне необходимые советы, чем и помогли мне в сравнительно коротки промежуток времени довести курс золотого рубля до указанного уровня.
Мою работу по поднятию курса рубля очень тормозили постоянные требования, предъявляемые лицами, которых я должен был питать валютой и которые осаждали меня, не давая мне возможности выжидать, что при правильном ведении валютных операций было необходимо. Мешал и досаждал мне также и Гуковский, при котором состоял некто (не ручаюсь за точность его фамилии) Дивеловский, титуловавший себя «полномочным представителем Коминтерна». Личность совершенно бесцветная, он по распоряжению Коминтерна, которому был открыт беспредельный кредит, постоянно обращался ко мне с требованиями перевести в такой то и такой то валюте столько то и столько то за счет Коминтерна по таким то и таким то адресам: это были условные адреса на имя разных нейтральных лиц.
Причем требования эти скреплялись подписью Гуковского. Я к Коминтерну не имел никакого отношения и являлся лишь его «банкиром» причем в моих книгах велся точный учет всем переведенным за его счет суммам.
Могу сказать только одно, что денег за счет Коминтерна переводилось много… Будущий историк сможет, если книги эти не будут уничтожены, точно установить суммы выброшенных на дело «мировой революции» народных сбережений которые я с таким трудом превращал в актуальную валюту.
Я сказал: «на дело мировой революции». Приведу из этой сферы один эпизод, из которого читатель увидит как расширительно толковался этот термин и его потребности. Я опишу этот эпизод подробно, чтобы читателю были ясны все его детали.
Мне подают полученную по прямому проводу шифрованную телеграмму. Она подписана «самим» Зиновьевым. Вот примерный ее текст:
«Прошу выдать для надобностей Коминтерна имеющему прибыть в Ревель курьеру Коминтерна товарищу Сливкину двести тысяч германских золотых марок и оказать ему всяческое содействие в осуществлении им возложенного на него поручения по покупкам в Берлине для надобностей Коминтерна товаров. Зиновьев.»
дополнение:
Сливкин Альберт Моисеевич. Род.1886, г. Двинск (Латвия); еврей, член ВКП(б), обр. низшее, помощник начальника Главного Управления Кинопромышленности СССР, прож. в Москве: Брюсовский пер., д.7, кв.71.
Арест. 3.08.1937. Приговорен ВКВС СССР 15.03.1938 по обв. в провокаторской деятельности в РСДРП. Расстрелян 15.03.1938. Реабилитирован 19.11.1959.
И вслед за тем ко мне является без доклада и даже не постучав, и сам «курьер» Коминтерна. Это развязный молодой человек типа гостинодворского молодца, всем видом и манерами как бы говорящий: «а мне наплевать!» Он спокойно, не здороваясь и не представляясь, усаживается в кресло и, имитируя своей позой «самого» Зиновьева, говорит:
– Вы и есть товарищ Соломон?… Очень приятно… Я Сливкин… слыхали?… да, это я, товарищ Сливкин… курьер Коминтерна или правильнее, доверенный курьер самого товарища Зиновьева… Еду по личнымпоручениям товарища Зиновьева, – подчеркнул он.
Я по своей натуре вообще не люблю ами-кошонства и, конечно, появление «товарища» Сливкина при описанных обстоятельствах вызвало у меня обычное в таких случаях впечатление. Я стал упорно молчать и не менее упорно глядеть не столько на него, сколько в него. Люди, знающие меня, говорили мне не раз, что и мое молчание и гляденье «в человека» бывают очень тяжелыми. И, по-видимому, и на Сливкина это произвело удручающее впечатление: он постепенно, по мере того, как говорил и как я молчал, в упор глядя на него, стал как то увядать, в голосе его послышались нотки какой то неуверенности в самом себе и даже легкая дрожь, точно его горло сжимала спазма. И манеры и поза его стали менее бойкими… Я все молчал и глядел…
– Да, по личным поручениям товарища Зиновьева… по самым ответственным поручениям, – как бы взвинчивая себя самого, старался он продолжать, постепенно начиная заикаться: – Мы с товарищем Зиновьевым большие приятели… э-э-э, мы… т. е., он и я… Вот и сейчас я командирован по личному распоряжению товарища Зиновьева… э-э-э… никого другого не захотел послать… э-э-э… пошлем, говорит, товарища Сливкина… он, говорит, как раз для таких деликатных поручений… э-э-э… Меня все знают… вот и в канцелярии у вас… все… э-э-э… спросите, кого хотите про Сливкина, все скажут… э-э-э… душа… э-э-э… человек…
Он окончательно стал увядать. Я был жесток – продолжал молчать и глядеть на него моим тяжелым взглядом…
– А что, собственно, вам угодно? – спросил я его, наконец.
– Извините, товарищ Соломон… э-э-э-… верно, я так без доклада позволил себе войти… извините… может быть, вы заняты?…
– Конечно, занят, – ответил я. – Что же вам, все таки, угодно?
И он объяснил, что явился получить ассигнованные ему двести тысяч германских марок золотом и что, так как он едет с «ответственным» поручением самого товарища Зиновьева то и позволил себе войти ко мне без доклада и даже не постучав. Он предъявил мне соответствующее удостоверение, из которого я узнал, что «он командируется в Берлин для разного рода закупок по спискам Коминтерна, находящимся лично у него, закупки он будет производить лично и совершенно самостоятельно, лично будет сопровождать закупленные товары», что я «должен ему оказывать полное и всемерное содействие, по его требованию предоставлять в его распоряжение необходимых сотрудников…» и что «отчет в израсходовании двухсот тысяч марок Сливкин представить лично Коминтерну».
– Хорошо, – сказал я, прочтя его удостоверение, – идите к главному бухгалтеру, унего имеются все распоряжения…
Он ушел. Была какая то неувязка в документах. Он кричал, бегал жаловаться, всем и каждому тыча в глаза «товарища Зиновьева», свое «ответственное поручение» и пр.
– Кто такой этот Сливкин? – спросил я Маковецкого, который в качеств управдела должен был все знать.
– Просто прохвост, курьер Коминтерна, – ответил Маковецкий. – Но все дамы Гуковского от него просто без ума. Он всем всегда угождает. Одна говорит: «товарищ Сливкин, привезите мне мыла Коти»… «духов Аткинсона», просит другая. Он всем все обещает и непременно привезет… Вот увидите, и вам привезет какой-нибудь презент, от него не отвяжешься… Но он действительно очень близок к Зиновьеву… должно быть, по исполнению всяких поручений…
И он замолк, так как был человеком скромным и целомудренно не любил касаться житейской грязи…
Перед отъездом Сливкин зашел и ко мне проститься, доложив о себе через курьера.
– Я зашел проститься, – сказал он, – и спросить, нет ли у вас каких либо поручений?… что-нибудь привезти из Берлина?… Пожалуйста не стесняйтесь, все, что угодно… денег у меня достаточно… хватит…
– Нет, благодарю вас, – ответил я, – мненичего не нужно… Желаю вам счастливого пути…
Он ушел видимо разочарованный…
Недели через три я получаю от него телеграмму из Берлина, в которой он сообщает, что прибудет с «ответственным грузом» такого то числа с таким то пароходом и требовал чтобы к пароходной пристани по пристанской ветке были поданы два вагона для перегрузки товара и для немедленной отправки его в Петербург.
Между тем, у нас в это время шла спешная отправка, чуть не по два маршрутных поезда в день, разных очень срочных товаров. И поэтому мой заведующий транспортным отделом, инженер Фенькеви, никак не мог устроить так, чтобы к прибытие парохода затребованные Сливкиным вагоны ждали его. Линия была занята составом, продвинутым к другому пароходу, с которого перегружался спешный груз… Словом, коротко говоря, по техническим условиям было совершенно невозможно немедленно удовлетворить требование Сливкина. И поэтому у Сливкина тотчас же по прибытии начались всевозможные недоразумения с Фенькеви. А. Фенькеви был мужчина серьезный и никомуне позволял наступать себе на ногу. Сливкин скандалил, кричал, что его «груз специального назначения», по «требованию Коминтерна», и что «это саботаж». Фенькеви возражал ему серьезными и убедительными доводами… Наконец, Сливкин пришел ко мне с жалобой на Фенькеви. Я вызвал его к себе: в чем дело?…
– Прежде всего – ответил Фенькеви – линия занята маршрутным составом (40 вагонов), линия одна, спятить маршрутный поезд мы не можем, не задержав на два дня срочных грузов – земледельческие орудия, а затем…
– А, понимаю – сказал я. – Когда же вы можете подать два вагона?…
– Завтра в шесть утра. Сегодня к вечеру мы закончим нагрузку, спятим груженный состав ночью и он тотчас же пойдет по расписанию в Москву. И тотчас же будет подан на пристань новый состав в 40 вагонов же и из них два вагона в хвосте поезда остановятся у парохода для тов. Сливкина…
– Нет, я должен спешить! К чорту орудия, пусть подождут, ведь мои грузы по личному распоряжению тов. Зиновьева… я буду жаловаться, пошлю телеграмму – кричал Сливкин.
– Ладно, – ответил я, – делайте, что хотите, я не могу отменить срочных грузов…
Сливкин, разумеется, посылал телеграммы… В ответ получались резкие ответы, запросы. Я не отвечал. Но тут вышло еще недоразумение. Сливкин настаивал на том, чтобы оба его товарные вагоны были завтра прицеплены к пассажирскому поезду. Железнодорожная администрация, конечно, наотрез отказала в этом. Хлопотал Маковецкий, Фенькеви – администрация стояла на своем: только министр может разрешитьэто. И я должен был обратиться лично к министру, который в конце концов и разрешил это, лишь для меня…
Все мы были измучены этим грузом «для надобности Коминтерна». Все сбились с ног, бегали, писались бумаги, посылались телеграммы… И дорогое время нескольких человек тратилось в угоду Зиновьева… его брюха… Фенькеви лично руководил перегрузкой. Когда все было, наконец, окончено, он явился дать мне отчет. Он был мрачен и раздражен.
– А что это за груз? – спросил я вскользь.
– Извините, Георгий Александрович, – я не могу спокойно об этом говорить… Столько всяких передряг, столько гадостей, жалоб, кляуз… и из-за чего?… Противно, тьфу, этакая гадость!.. Все это предметы для стола и тела «товарища» Зиновьева, – с озлоблением произнес он это имя. – «Ответственный груз», ха-ха-ха!.. Всех подняли на ноги, вас, всю администрацию железной дороги, министра, мы все скакали, все дела забросили… Как же, помилуйте!
У Зиновьева, у этого паршивого Гришки, царскому повару (Зиновьев по слухам, принял к себе на службу бывшего царского повара) не хватает разных деликатесов, трюфелей и, чорт знает, чего еще, для стола его барина… Ананасы, мандарины, бананы, разные фрукты в сахар, сардинки… А там народ голодает, обовшивел… армия в рогожевых шинелях… А мы должны ублажать толстое брюхо ожиревшего на советских хлебах Зиновьева… Гадость!.. Извините не могу сдержаться… А потом еще драгоценное белье для Лилиной и всяких других «содкомок», духи, мыла, всякие инструменты для маникюра кружева и чорт его знает, что… Ха, «ответственный груз», – передразнил он Сливкина и отплюнулся. – Народные деньги, куда они идут! Поверите, мне было стыдно, когда грузили эти товары, сгореть хотелось! Не знаю, откуда, но все знали какие это грузы…
Обыватели, простые обыватели смеялись… зло смеялись, – люди говорили не стесняясь: «смотрите, куда советские тратят деньги голодных крестьян и рабочих… ха, ха, ха, небось, Гришка Зиновьев их лопает да на своих девок тратит»…
Все было уложено. Сливкин ухал со своим «специальным грузом для надобностей Коминтерна». Перед отъездом он зашел ко мне проститься. Он был доволен: так хорошо услужил начальству… А я был зол… Прощаясь, он протянул мне какую то коробку и сказал:
– А вот это вам, товарищ Соломон, маленький презент для вашей супруги, флакон духов, настоящее «Коти»…
– Благодарю вас, – резко ответил я, – ни я, ни моя жена не употребляем духов «Коти»…
– Помилуйте, товарищ, это от чистого сердца…
– Я уже сказал вам, – почти закричал я, – не нужно… Прощайте…
А Сливкин был действительно рубаха – парень. Всем служащим Гуковского и самому Гуковскому он привез разные «презенты». Мои же сотрудники и сотрудницы, как и я, отклонили эти «презенты».
Сливкин приезжал еще раз или два и все с «ответственными» поручениями для Коминтерна, правда, не столь обильными. А вскоре прибыл и сам Зиновьев. Я просто не узнал его. Я помнил его встречаясь с ним несколько раз в редакции «Правды» еще до большевицкого переворота: это был худощавый юркий парень… По подлой обязанности службы (вспоминаю об этом с отвращением) я должен был выехать на вокзал навстречу ему. Он ехал в Берлин. Ехал с целой свитой… Теперь это был растолстевший малый с жирным противным лицом, обрамленным густыми, курчавыми волосами и с громадным брюхом…
Гуковский устроил ему в своем кабинете роскошный прием, в котором и мне пришлось участвовать. Он сидел в кресле с надменным видом выставив вперед свое толстое брюхо и напоминал всей своей фигурой какого то уродливого китайского божка. Держал он себя важно… нет, не важно, а нагло. Этот отжиревший на выжатых из голодного населения деньгах, каналья едва говорил, впрочем, он не говорил, а вещал… Он ясно дал мне понять, что очень был «удивлен» тем, что я, бывая в Петербурге, не счел нужным ни разу зайти к нему (на поклон?)… Я недолго участвовал в этом приеме и скоро ушел. Зиновьев уехал без меня. И Гуковский потом мне «дружески» пенял:
– Товарищ Зиновьев был очень удивлен, неприятно удивлен, что вас не было на пароходе, когда он уезжал… Он спрашивал о вас… хотел еще поговорить с вами…
Потому в свое время, на обратном пути в Петербург Зиновьев снова остановился в Ревел. Он вез с собою какое то колоссальное количество «ответственного» груза «для надобностей Коминтерна». Я не помню точно, но у меня осталось в памяти, что груз состоял из 75-ти громадных ящиков, в которых находились апельсины, мандарины, бананы, консервы, мыла, духи… но я не бакалейный и не галантерейный торговец, чтобы помнить всю спецификацию этого награбленного у русского мужика товара… Мои сотрудники снова должны были хлопотать чтобы нагрузить и отправить весь этот груз… для брюха Зиновьева и его «содкомов»…
Но эти деньги тратились, так сказать, у меня на виду. А как тратились те колоссальные средства, которые я должен был постоянно проводить по разным адресам, мне неизвестно… Может быть, когда-нибудь и это откроется… Может быть, откроется также и то, что Зиновьев не только «пожирал» народные средства, но еще и обагрял свои руки народной кровью…
Так один из моих сотрудников Бреслав (Бреслав – по профессии кожевник, человек малограмотный. В настоящее время, судя по газетам, он назначен заместителем торгпреда в Париже. – Автор.) рассказывал мне, как на его глазах произошла сцена, которую даже он не мог забыть… Он находился в Смольном, когда туда к Зиновьеву пришла какая то депутация матросов из трех человек. Зиновьев принял их и почти тотчас же выскочив из своего кабинета, позвал стражу и приказал:
– Уведите этих мерзавцев на двор, приставьте к стенке и расстреляйте! Это контрреволюционеры…
Приказ был тотчас же исполнен без суда и следствия… Я был бы рад, зачеловека рад, если бы Бреслав подтвердил это…
XXXI
В конце XXIX главы, говоря о приезде в Ревель, Иоффе упомянул о появлении Юрия Владимировича Ломоносова. Ставленник покойного Красина, профессор Ломоносов представляет собою весьма интересную фигуру в сфере советских служащих, и я считаю необходимым более или мене остановиться на нем. До Ревеля мне не приходилось встречаться с ним лично хотя я имел о нем представление по рассказам моей покойной сестры, женщины-врача, Веры Александровны иее мужа, профессора Михаила МихаиловичаТихвинского (Моя покойная сестра Вера Александровна покончила с собой в 1907 году. Ее муж, бывший профессор Киевского Политехникума, был одним из выдающихся русских химиков. Уволенный по приказу Кассо, он в начале войны поступил на службу к Нобелю со специальным заданием разработать вопрос о нефти. Его открытия в этой области обратили на себя внимание всего ученого мира. Но революция остановила его работы. Также, как и моя сестра, он был большевик (классический) по своим убеждениям, но не мог присоединиться к нео – большевизму, т. е., ленинизму, и оставался в стороне от правительства, ведя какую – то научную работу в Петербурге при ВСНХ.Онкрайне бедствовал, хотя и был близким другом Ленина, часто скрывавшегося у него в Киеве. Наконец, он получил научную командировку в Германию. Он должен был немедленно выехать, но накануне отъезда был арестован по делу Таганцева и через четыре дня, по обвинению в «экономическом саботаже», был расстрелян. – Автор.), аттестовавших его, как пустого малого, псевдо-ученого, но человека очень бойкого, эквилибристического и потому добившегося степеней известных, дававших ему возможность широко жить, что особенно ярко сказалось в эпоху его советской службы, когда он поспешил заделаться стопроцентным коммунистом и по протекции Красина стал членом коллегии народного комиссариата путей сообщения, где и расцвел. Он получил командировку в Швецию для наблюдения за постройкой заказанных там (у водопада Тролльхеттан) паровозов. Человек ловкий, совсем неумный, он сумел втереться в полное доверие Ленина, что, конечно, сильно укрепило его и дало ему возможность «жрать». И в советских кругах он даже прославился своим лукулловым образом жизни. Но кроме того, он отличался крайним нахальством и кляузничеством.
Он соорудил себе особый «поезд Ломоносова» использовав для него все ремонтные возможности нашей страны, когда железнодорожные пути были загромождены многоверстными «кладбищами» паровозов и вагонов, которые нельзя было ремонтировать за отсутствием необходимых материалов, машин и инструментов. Поезд этот поражал своей чисто царской роскошью. В Ревеле мне пришлось побывать в этом поезде, состоявшем из нескольких роскошных вагонов и вагона – кухни, где священнодействовал артист – повар, получавший жалованье от казны. Этот поезд в ожидании Ломоносова, находившегося заграницей, стоял на запасных путях и подавался к месту где Ломоносов должен был сесть в него, чтобы ехать в Москву…
Если читатель помнит, мы условились с Ломоносовым повидаться на другой день нашей встречи в вагоне Иоффе. Он пришел ко мне, хвастался своей дружбой с моей сестрой… Потом повел разговор о деле, прося меня переводить ему без задержки средства. Затем около часа дня отправляясь обедать в небольшой ресторан, я пригласил его. В ресторане я подошел к стойке и в честь гостя взял на две тарелочки немного закусок. Ломоносов иронически посмотрел на эти тарелочки, сделал гримасу и спросил:
– И это все закуски? Нет, простите меня, я их дополню…
Он подошел к стойке и возвратился с официантом, несшим еще на нескольких тарелках столько снеди, что ее могло бы хватить на десяток человек… И он стал не есть, а «жрать», противно сопя и хлюпая, отвратительный своим громадным животом Габринуса свисавшем вниз… Он все время рассказывал сальные и совсем неостроумные анекдоты.
Вскоре он уехал в Москву, и через две недели возвратился, чтобы ехать опять в Швецию. Но еще до своего прибытия в Ревель он прислал мне из Москвы телеграмму, в которой сообщал, что Совнарком ассигновал емушестьдесят миллионов золотых рублей, которые должны были придти на – днях в мой адрес в Ревель. И вскоре эти деньги пришли и были мною депонированы в Эстонском государственном банке.
Между тем, я, в виду все возраставших денежных требований ко мне, напрягал все усилия, чтобы не понизить достигнутого мною курса на золото. Я не знал, на каких условиях были ассигнованы Ломоносову эти 60 миллионов, и меня очень тревожила судьба их, ибо я боялся, что он вне контакта со мной начнет «разбазаривать» это золото. Я решил посоветоваться с моими банкирами о том, какой политики надо держаться чтобы ввиду все увеличивающегося спроса на валюту, увеличить количество продаваемого золота не понизив его курса. Задача была нелегкая, ибо, повторяю, я мог рассчитывать только на маленькую стокгольмскую биржу. В день этого совещания приехал Ломоносов.
Я пригласил его участвовать в этом совещании. Он очень запоздал на него. В его отсутствии мы успели наметить несколько мер, из которых главная была – не терять головы, не выбрасывать беспорядочно на стокгольмскую биржу очень больших количеств золота и были намечены некоторые другие пункты сбыта.
Когда пришел Ломоносов, я повторил ему все принятые решения и спросил его, согласен ли он действовать в контакте со мной и не выпускать свое золото независимо от меня. Тут банкир Шелль, умный и корректный, стал энергично настаивать на том, чтобы Ломоносов лично не продавал золота, а действовал при моем посредстве. Он ответил, что, к сожалению, он уже затребовал три парохода из Стокгольма для перевозки тремя партиями золота, но, что он обещает без моего разрешения не продавать ни одного грамма. И затем, попросив у меня слово, он обратился к банкирам со странной, чтобы не сказать больше, речью, в которой, стараясь их разжалобить (а я все время, что называется, держал нос кверху, чтобы не давать повадки), закончил ее патетическим коленом, взяв предварительно для бутафории свою шляпу:
– И вот, господа банкиры, обращаясь к вам с этим заявлением и указывая вам на все трудности нашего положения, я позволю себе просить вас, – тут он протянул свою шляпу к банкирам, как это делают нищие и низко, почти земно кланяясь, он закончил: – не оставьтенас горьких и подайте, не мне лично, а нашему великому, нашему страждущему русскому народу!..
Вся речь его сразу же, можно сказать, убила меня, ибо она шла вразрез со всей моей политикой. Но при заключительных патетических словах его речи с бутафорским протягиванием шляпы и земным поклоном, я вдруг нашелся… Я начал улыбаться и, когда он умолк, притворно громко расхохотался. Банкиры, слушавшие с изумлением слова Ломоносова, не понимая, в чем дело и видя, что я смеюсь, тоже стали смеяться…
– Браво, Юрий Владимирович! – воскликнул я, когда он закончил свою речь. – Браво! Вот, господа, – обратился я к банкирам, – профессор Ломоносов, известный у нас оратор – юморист, внес некоторое оживление в наше скучное по необходимости совещание, хотя, в сущности, он только в юмористической форме подтвердил мою просьбу помочь мне вашим опытом и советом.
Не знаю, понял – ли Ломоносов, какое колено он выкинул, сконфузился ли он от неудачи своего нелепого выступления, но он тотчас же вслед за этим, отговорившись недосугом, покинул наше совещание.
Я же, закончив совещание, разыскал Ломоносова, который сидел у Гуковского и, по-видимому, посвятил его в тайны своих манипуляций. Я вызвал его в свой кабинет и накинулся на него зло и не стесняясь в выражениях, и за его нелепую, глупую речь, и за ставшую мне известной только на заседании новость – выписку трех пароходов за его золотом… Но он утвердился в своей позиции и клятвенно уверял меня, что не будет продавать золота без моего разрешения…
Не добившись толку от него, я в отчаянии послал подробные телеграммы Красину в Лондон и Лежаве в Москву, указывая им на нелепость поведения Ломоносова, на грозящую опасность сорвать дело моих валютных операций и просил запретить Ломоносову эти проделки…
И Ревель, маленький «столичный град Ревель», вскоре оживился. Всем стало известно, что, подобно древним грекам, поплывшим на своих ладьях в Колхиду за золотым руном, в Ревель идут три парохода из Стокгольма за русским золотом… Всяки может себе представить, какое грандиозное впечатление произвел на ревельских обывателей один уже этот слух. Но слухи эти возникли еще в Стокгольме, когда Ломоносов выписал эти пароходы.
И естественно, что мой банкир Ашберг, понимавший как нам невыгодны эти «аргонавтические» слухи, в тревоге написал мне запрос и просьбу отменить этот поход за золотым руном. Было поздно и я, увы ничего не мог поделать… Гуковский ликовал: «хе-хе-хе, вот и пропал ваш высокий курс… исчез, как мечта, хе-хе-хе»…
Я рвал и метал, обменивался телеграммами с Ашбергом, Красиным, Лежавой и со страхом ждал прибытия «аргонавтов». И они пришли, и Ревель стал местом своеобразной золотой горячки. Ломоносов устроил ряд пиров на прибывших за золотом пароходах. Три дня продолжалось беспробудное всеобщее пьянство… По сообщенным мне сведениям было пропито (поил Ломоносов, «за свой счет», т. е., за народные деньги) до 600.000 эст. марок.
Я получил, наконец, ответ от Красина: он телеграфировал мне копию своей телеграммы Ломоносову, в которой он категорически запрещал ему продавать золото, помимо меня. Ломоносов ответил ему наглой ложью, что я поднимаю ненужную тревогу, что он не продаст без меня ни одного унца, что он действует на основании точных инструкций полученных им непосредственно от Совнаркома.
Наконец, совершенно пьяные пароходы с золотом ушли. И результаты не замедлили сказаться. Ломоносов пошел вместе со своим секретарем и советником по «финансовым» делам (если не ошибаюсь, это был некто Лазарсон, или Ларсон) по стокгольмским банкам с предложениями купить у него золото, почти буквально с протянутой шапкой, как он говорил в приведенной мною речи… Я думаю, самому непосвященному в таинства валютных операций читателю будет понятно, какое влияние это должно было оказать на стокгольмский золотой рынок: золото стало катастрофически падать… Вся моя работа пошла прахом!
И следующая партия золота, которую я продал(аведь я вынужден был продавать, ибо меня хватализагорло – ниже это будет иллюстрировано – аккредитованные советским правительством разные лица), пошла сразу по 2,12 шведских крон за золотой рубль, спустившись таким образом с 2,19, т. е., понизившись на семь пунктов. И дальше пошло по наклонной плоскости и вскоре рубль упал до 2,04. Мои банкиры, Ашберг и Шелль, честно служившие мне и помогавшие в поднятии курса, были в отчаянии. Ашберг специально приезжал из Стокгольма и просил меня повлиять на советское правительство, чтобы Ломоносову было запрещено продавать золото. О том же просил и Шелль…
Я был обессилен в этой борьбе, с головотяпством одних и уголовной политикой других! Я писал, посылал телеграммы. Но те, кто, не стесняясь, ставили потом и кровью народа добытую копейку ребром, нагло хохотали… А «аккредитованные» душили меня, писали на меня доносы, жалобы… Ниже я приведу любопытную жалобу – донос на меня Коппа…
Я был беспомощен. Был беспомощен и Красин, которого я бомбардировал телеграммами… А Ломоносов жрал – другого выражения я не нахожу – золото, поглощая его своей утробой… Из Стокгольма мне писали о тех пиршествах, которые там происходили…
Ах, читатель, тяжело было работать среди этого оголтения и всеобщего воровства! И деньги, народные деньги таяли – ведь я должен был питать и Зиновьева и всех его сподручников по Коминтерну… А ведь я пошел к советам для честной и продуктивной работы для блага народа… И во мне горло и жгло меня чувство виновности… ведь я был с «Ними»… А гуковские и ломоносовы ликовали… и ЖРАЛИ!..
– Что, – не скрывая своей радости, говорил он мне, – рублик то падает, хе-хе-хе, катится, неудержимо катится!..
Чтобы читателю было хоть сколько-нибудь понятно, в каком положении я находился, приведу один из многих примеров того, как «аккредитованные» правительственные агенты и агенты коминтерна, этой «свободной, независящей от советского правительства» организации (как уверяли и уверяют лиходеи, именующие себя правительством) действовали, выбивая из моих рук народные средства.
Вот брат знаменитого героя «храброго и мужественного советского фельдмаршала» Троцкого, господин или товарищ Бронштейн. Он командирован в Копенгаген для каких то, известных только ему одному и пославшим его, закупок для надобностей военного ведомства. У него какой то неограниченный кредит, что называется, «квантум схватишь». Он шлет мне телеграмму, например, о переводе ему (конечно, «немедленно») пяти миллионов крон. У меня есть много золота, русского бойкотируемого золота, но нет ходячей валюты. Я работаю над обменом золота на нее. Телеграфирую ему просьбу подождать. Но он – брат самого фельдмаршала, – он не может ждать. Он сыпет на меня по телеграфу угрозы. Жалуется своему всесильному в то время брату… Тот требует… угрожает… Натуживаюсь:… Посылаю… И это не один раз… Но должен сказать правду: братья Бронштейн, Троцкий и Ко» были еще сносны. С ними можно было еще говорить, им еще можно было приводить резоны.
Но вот выступает стильная в своем род советская фигура. Мой старый знакомый и «крестник» которого я, как я упоминал выше, принимал от советской купели – вельможа Копп.
дополнение:
(Копп Виктор Леонтьевич (1880–1930). Участник социал-демократического движения (с 1900 г.). Агент «Искры». При расколе партии в 1903 г. объявил себя «внефракционным», участвовал в профсоюзном движении в России. Освобожден из германского плена в 1918 г. В 1919–1921 гг. – представитель РСФСР в Германии, 1923–1925 гг. – член коллегии Наркомата иностранных дел, в 1925–1927 гг. – полпред в Японии, в 1927–1930 гг. – полпред в Швеции.).
Он находится в Берлине в качестве неаккредитованного перед германским правительством, но по существу, советского торгпреда, и в качестве такового он, по заданиям из центра, закупает и отправляет из Германии в Ревель для переотправки в Poccию на пароходах всевозможные товары, главным образом, сельскохозяйственные машины и инструменты. Боже, что это за товары!.. Я мечтаю о том, чтобы бывший мой сотрудник, инженер Фенькеви, сказал свое честное и правдивое слово по поводу того, что представляли собою эти товары, на которые шли миллионы и миллионы народных денег. Пусть он выступит с опровержением меня, пусть укажет мои ошибки. Ведь он в качестве заведующего транспортным отделом принимал и перегружал эти товары. Ведь он приходил ко мне, часто чуть не плача, и просил меня съездить с ним на пароходы осмотреть прибывшие грузы… Неужели он промолчит? Не верю, не хочу верить!..
Вот прибывает большой пароход, весь нагруженный косами… Фенькеви осматривает груз вместе со своим помощником, латышом агрономом, по фамилии, кажется, Скульпе.
Он летит ко мне, он привез «для обозрения» пять штук этих кос, которые должны пойти мужику для сенокошения. Он влетает ко мне. Он весь одно возмущение. Не русский, а венгр, он весь один гнев… Гневом дышит и честный Скульпе…
– Смотрите, Георгий Александрович, – говорить он на своем странном русском языке, – смотрите, вот чем должен косить русский мужик!.. Это косы, целый пароход кос, пришедший от Коппа…
И он, и его помощник берут одну за другой все пять кос и легко сгибают их. Косы перегибаются пополам и не выпрямляются – этопростая жесть! Ясно, что они не для работы. Я отказываюсь их принять, отказываюсь расходовать на пересылку их в Россию. Шлю телеграмму Коппу. Он нагло отвечает мне и требует, чтобы я принял эти «косы» и переслал их в Россию. Я отказываюсь. Но он успел уже телеграфно пожаловаться в центр. Он исказил истину, и я получаю строгий запрос, почему я отказываюсь. Отвечаю и объясняю, в чем дело. Идет обмен телеграммами, получаю ряд угроз. Стою на своем. Не принимаю бутафорских «кос», и в конце концов пароход уходит с «ценным грузом» обратно.
Снова пароход от Коппа. Он полон плугов. Фенькеви и Скульпе снова летят ко мне. Они умоляют меня съездить с ними на пристань и посмотреть на плуги. Едем. Громадный пароход набит, и на палубе, и в трюме, плугами. Неупакованные плуги на палубе все проржавели. Отодвигают люк трюма. Я гляжу в него и от изумления отскакиваю назад. Вместо стройного ряда плугов я вижу какую то фантастическую картину. Сброшенные кое-как в трюм, плуги эти от морской качки сбились в какую то плужную смесь, в которой лемехи, резцы, рога и колеса сцепились в хаотическом беспорядке, поломав друг друга… Не менее, если не более, пятидесяти процентов товара приведено в полную негодность, а остальные плуги могут быть использованы лишь после капитального, дорогостоящего ремонта… Снова я отказываюсь принять такой товар… Снова телеграммы, жалобы, угрозы… Снова Лежава, указывая на близость начала полевых работ, требует, чтобы я выслал хоть ту часть, которая годится для работы. Но капитан отказывается отпустить часть груза, – и он по своему прав – он требует, чтобы я принял или весь груз, или отказался бы от всего груза…
Тщетно я указывал Коппу, как надлежит грузить плуги: положив в трюм первый ряд, покрыть его досками, на который положить второй ряд и т. д. Он отвечает угрозами и, наконец, доносами…
Я думаю, довольно этих двух примеров, чтобы читатель имел представление об операциях вельможного Коппа…
Я пишу эти строки и передо мной стоит стакан чая в скромном серебряном подстаканнике, поднесенном мне в момент моего отъезда из Ревеля в Лондон моими близкими сотрудниками, называвшими себя «верной пятеркой». Среди выгравированных на нем подписей имеется имя «Фенькеви», по инициативе которого на подстаканнике выгравирован и девиз по латыни. Хороший девиз: «veritas vincit» (лат. Истина побеждает.).
Я часто употребляю этот дорогой мне подстаканник, с умилением вспоминая о «верной пятерке», объединившейся около меня под этим святым лозунгом… И вот, вспоминая операции Коппа, которые все проходили, в транспортном смысле, на глазах у Фенькеви, мне хочется по прежнему дружески сказать ему: Иосиф, Иосифович, именем «veritas vincit», умоляю вас выступить и сказать всем, правду ли я говорю, или, лгу.
Бросьте сомнения и скажите правду, ведь должна же хоть раз «правда победит и воссияет»…
И вельможа Копп, разжиревший и обнаглевший, конечно, не мог оставить безнаказанными мои выступления. И вскоре ко мне в кабинет явился Гуковский, по обыкновению, торжествующий и радостный, как всегда, когда он мог поднести мне какую-нибудь гадость.
– Вот вы говорите, что я все пишу на вас доносы, – сказал он, – а вот я только что получил от Коппа из Берлина письмо, к которому он приложил копию жалобы на васв ЦК партии, хе-хе-хе!.. Это штучка, хе-хе-хе!..
И он стал читать мне эту жалобу. Цитируя наизусть, ручаюсь лишь за общий характер ее и некоторые врезавшиеся в мою память крылатые слова и выражения. Писал он свою жалобу в высоко литературном стиле (отдаю ему эту справедливость), подражая известному выступлению Эмиля Золя по делу Дрейфуса, в котором каждый абзац начинается словами: «J'accuse!» (Я обвиняю!).
Не буду приводить всего доноса, приведу только наиболее врезавшуюся в мою память часть:
«Я обвиняю товарища Г. А. Соломона в сознательном саботаже меня путем отказа мне в денежных средствах. Это видно из приведения копий моих и его телеграмм.
«Моя телеграмма (год, месяц и число): «Немедленно переведите одиннадцать миллионовмарок, необходимых для внесения задатка по заключенному договору. № 347. Копп.».
«Ответ товарища Соломона (год, месяц и число): «Ваша
№ 347. Не имея распоряжения центра «об отпуске вам одиннадцати миллионов марок «запросил Москву. Результаты сообщу. № 1.568. «Соломон».
«Моя телеграмма от (год, месяц и число):
«Вашу № 1. 568 считаю просто отпиской… Повторяю требование, изложенное моей телеграмме № «347, при неисполнении какового вынужден буду «жаловаться в Москву. № 362. Копп».
«Не получая в течение трех дней ответа от товарища Соломона, послал ему новое требование (год, месяц и число): «Глубоко возмущенный вашим молчанием ответ на мою
№ 362, требую срочного ответа и исполнения требования, изложенного моей № 347. При неполучении ответа до завтра вечером буду считать явным саботажем, о чем и уведомлю Москву с возложением на вас ответственности. № 385. Копп».
«Прошло еще три дня. Ответа от товарища Соломона не было. Это вынудило меня послать жалобу на товарища Соломона в Москву Наркомвнешторгу, от которого получил ответ: «Одновременно даем распоряжение Ревель перевести вам одиннадцать миллионов золотых германских марок».
«Прошло еще три дня. Ответа от товарища Соломона исполнить это распоряжение. Но прошу вас, уважаемые товарищи, обратить внимание на то, что нарочитый формализм товарища Соломона задержал получение этих денег почти на две недели и что таким образом выгодная для РСФСР сделка не состоялась… № 397, Копп».
Далее шли примеры моего такого же «саботажа», которые не стоит приводить.
А затем цитирую, опять таки, увы, только на память, другое обвинение:
«Я обвиняю товарища Соломона в антисоветском отношении к делу и ярко выраженной контрреволюционности, как это будет видно из дальнейшего.
«По срочному, в виду приближающихся полевых работ, требованию Наркомвнешторга, мною спешно были заказаны на одном из лучших австрийских заводов стальные косы, которые я спешно же погрузил на пароход, чтобы они попали вовремя в Россию…»
И далее шло описание только что изложенной мною истории с железными косами.
«Явно стремясь скомпрометировать советское правительство в глазах крестьян, товарищ Соломон, бюрократически придираясь к поставке этих кос, не принял их и возвратил мне обратно, таким образом вызвав ряд ненужных затрат по отправке кос туда и обратно, страхованию их и прочим накладным расходам. Я слагаю с себя всякую ответственность за несвоевременное снабжение населения косами, за недовольство крестьян и те обвинения советского правительства, с которыми оно, конечно, обрушится на него, и всецело возлагаю всю эту ответственность со всеми последствиями на товарища Соломона, который в антисоветских и контрреволюционных намерениях вызвал эту бучу…»
Такие же «J'accuse!» были и по поводу плугов, по поводу сеялок, еще одной партии кос, борон и пр. и пр.
Гуковский, смакуя эти обвинения, прочел мне жалобу.
– Да, вот, что пишет Виктор Леонтьевич Копп по поводу вас, хе-хе-хе, – сказал он, закончив чтение. – Вот видите, не я один, все на вас жалуются… хе-хе-хе… быть бычку на веревочке… быть, хе-хе-хе!..
Конечно, все эти обвинения были явным вздором, и ЦК партии не обратился ко мне даже с простым запросом по поводу всех этих «ж-аккюз».
Но я, не обинуясь, скажу, что эта недобросовестная деятельность Коппа стоила России массу денег. Помимо того, что возвращение назад негодных товаров, естественно вызывало страшное запаздывание в деле снабжения крестьян необходимыми срочно орудиями и инструментами, оно крайне удорожило все дело, увеличивая себестоимость их, что отражалось на потребителях. И не было ни одной поставки от Коппа вполне нормальной. Мне приходилось в тех случаях, когда поломки и порчи составляли не более 10 % всей партии, принимать весь груз, отбирая лом и частью выбрасывая его, частью же ремонтируя его в Ревеле, ибо напоминаю, наши ремонтные возможности в России были очень слабы.
Но необходимо отметить еще одно обстоятельство, которое весьма меня обескураживало – это дальнейшая судьба приобретаемых товаров. Недавно мне пришлось читать не то в «Возрождении», не то в «Последних Новостях» маленькую корреспонденцию из России, вкоторой сообщалось, что на московских железнодорожных путях имеются громадные залежи неразгруженных вагонов, которые стоят наполненными товарами свыше пяти лет… Такая же участь была и с моими грузами. Мы их отправляли и они пропадали.
Буду говорить о явлении, а не об отдельных фактах. Мы отправляем маршрутный поезд. Груз очень срочный. Одновременно с отправкой груза Фенькеви, по установленному им самим правилу, посылает в Москву краткое телеграфное сообщение со всеми необходимыми сведениями (по какому договору груз приобретен, количество его, номер маршрутного поезда, день, месяц и год отправки, словом, все данные). Проходит несколько времени, и я получаю срочную телеграмму – запрос, как-де и почему-де до сих пор не отправлена такая – то партия товара, о спешности которого Наркомвнешторг мне писал тогда то и тогда то. Иногда эти запросы сопровождались выговорами, на которые я не обращал никакого внимания. Такие запросы – выговоры посылались периодически целыми пакетами. Я передавал их Фенькеви.
Он должен был тратить время для наведения справок, и всегда оказывалось, что груз давным-давно отправлен, что по поводу некоторых грузов у нас имеются те или иные документы, подтверждающие, что груз своевременно прибыл и т. д. Все это говорило о том, что в центре была полная неразбериха…
Но было и другое явление, которое не могло не обескураживать нас – это колоссальное хищение товаров дорогой. Нередко целые вагоны оказывались опустошенными путем выпиливания полов в них, так что они приходили с целыми пломбами, но без груза. Это заставило меня посылать с поездом особых «комендантов», которые должны были следить за целостью груза в дороге. Но и это не помогало, и грузы таяли… И мне помнится, что в особенности, предметы широкого потребления расхищались целиком. Так вот, я помню, мы послали маршрутный поезд с прекрасной американской обувью. И не прошло и двух недель, как наша обувь уже снова оказалась в Ревеле и продавалась на рынках и в магазинах по ценам ниже нашей себестоимости…
Увы, это было, так сказать, обычное явление… Ничто не спасало от воровства.
XXXII
Примерно в сентябре при моем представительстве был организован «Специальный Отдел Экстренных Заказов» или сокращенно «Спотэкзак», подчиненный формально и дисциплинарно мне, но представлявший собою по существу, закупочную организацию военного ведомства. Гражданская война, войны с лимитрофами и продолжавшаяся еще в то время война с Польшей требовали чрезвычайного напряжения правительства для снабжения и обеспечения армии, которая просто бедствовала. Солдаты были полуодетые, плохо вооружены и армия нуждалась во всем: в сукне, в обуви, в белье, в медикаментах, в вооружении.
И вот, однажды, уехавший, было, в Москву Седельников, возвратился в Ревель и привез с собой двух сотрудников – инженера Хитрика и кожевенника Бреслава. (Ныне заместитель торгпредав Париже. – Автор.) Они привезли с собой шифрованное письмо от Лежавы, в котором мне сообщалось распоряжение об организации отдела «Спотэкзак» и об откомандировании ко мне прибывших в качестве сотрудников этого отдела. Они привезли с собой составленный и утвержденный центром обширный список специальных товаров, которые следовало заказать и поставить.
Необходимо отметить, что в правовом отношении «Спотэкзак» был очень нелепо регламентирован. Он был какой то дважды подчиненный: во – первых, мне, а во – вторых, центральному отделу (носившему тоже название «Спотэкзак»), находившемуся при НКВТ и подчиненному, помимо его, еще и военному ведомству. Без одобрения центрального отдела я не мог приобрести никаких товаров. Таким образом, сотрудники этого отдела, под моим наблюдением, рассматривали, испытывали предлагаемые товары, одобряли или отвергали образцы их, узнавали цены, торговались… но все это, так сказать, в совещательном порядке. Окончательное же решал цену и все условия поставки я.
Но мои «спотэкзаковцы», боясь своего центрального начальства, посылали ему на апробацию отобранные и подходящие, по их мнению, образцы (с ценами и прочими условиями), а в более сложных случаях ездили в Москву с этими образцами. И лишь после того, как товары и условия их поставки прошли все эти инстанции, я окончательно сговаривался с поставщиками и заключал договоры. Конечно, порядок этот был довольно сложный и в самом принципе его уже таились всякие возможности конфликтов и междуведомственных трений. Но мне лично он был удобен, так как снимал с меня значительную долю ответственности и возможных нареканий, ибо, как оно и понятно, мое мнение и мнение центра часто расходились. Не соглашаясь с ним, я делал свои возражения и, в случае непринятия их центром и настаивания им на его решениях, я спокойно подписывал точно и подробно разработанный договор, чисто по чиновничьи, чувствуя себя покрытым решением центра. Однако, хотя это и было мне лично удобно, такая система до некоторой степени и обезличивала меня, сводя значение моей подписи к чисто юридической фикции или проформе…
Но наличие Седельникова в качестве сотрудника «Спотэкзака» создавало при его нервной невменяемости для меня массу неудобств. И мне тем труднее вспоминать о нем с упреком (недавно, в июне 1930 он скончался), что лично ко мне он относился очень хорошо, что не мешало ему закатывать мне самые нелепые сцены. Не понимая ничего в коммерческих делах и особенно в правовой стороне вопроса, он часто наседал на меня, требуя, чтобы я немедленно подписал тот или иной договор, в принципе уже решенный, но по которому я еще не пришел к окончательному соглашению с поставщиком в деталях. Укажу на конкретный случай.
Голландская фирма «Флессинг» предложиламне двести тысяч комплектов солдатского обмундирования. Комплект состоял из френча, штанов и шинели. Фирма представила образцы, которые я передал в отдел «Спотэкзака». Отдел долго исследовал эти образцы испытывал их и, не решившись взять на свою ответственность апробацию их, просил меня о командировании кого-нибудь из сотрудников в Москву. Я командировал инженера Хитрика. Он возвратился из Москвы с сообщением что в центре образцы вполне одобрены и что центр просит меня, выторговав сколько можно в цене, заказать эти двести тысяч комплектов как можно скорее. Я вступил лично в переговоры с фирмой как о цене так и о разных других условиях. Поставщик упорно торговался, отказываясь пойти на ряд условий, которые гарантировали бы интересы государства. Это тянулось несколько дней. Седельников, горевший искренним желанием честно служить интересам России, но не знавший, как и к чему именно приложить свои руки и силы, нервничал по поводу неизбежной задержки, ругал моего юриста мне, обвиняя его в ненужной придирчивости, из – за которой теряется-де дорогое время. Разумеется, я не мог заключить в угоду ему скороспелый договор, не проведя в нем всех необходимых пунктов, гарантирующих интересы государства и, несмотря ни на что, вел неукоснительно свою линию… А это было нелегко. Седельников врывалсяко мне…
– Долго ли вы будете тянуть с подписанием договора? – накидывался он сразу на меня, начиная свои иеремиады низким, сдавленным голосом. – Наша армия неодета, необута, гибнетна поле битвы, исполняя свой священный долг… Вместо шинелей, она одета в рогожевые плащи! Она мерзнет! А вам нет дела до этого! Вместо того, чтобы лететь на помощь ей, вы копаетесь в юридических тонкостях с вашими юристами… вы крючкотворствуете вырабатывая пункт за пунктом!.. А армия, – совсем уже хриплым от душившего его волнения, каким то гробовым голосом заканчивал он, – мерзнет, гибнет!.. Вы… просто циник.!! – и он с гневом выходил от меня, хлопая дверью…
Он мешал мне работать, все время совещался с представителем поставщика, резко критиковал мое поведение. Разумеется, это было на руку поставщику, старавшемуся обойти неудобные ему пункты договора, и он настраивал его и других сотрудников «Спотэкзака». Седельников жаловался на меня в Москву. Оттуда меня бомбардировали телеграммами, вызывали к прямому проводу, торопили, угрожали… Скажу тут же, что, несмотря на все принятые предосторожности при заключении этого договора, поставка была проведена совершенно мошеннически: обмундирование было доставлено старое, и не только поношенное, но, по-видимому, даже снятое с убитых, так как многие предметы были окровавлены… И это дело повлекло за собой грандиозный процесс…
Было трудно работать. Большинство поставщиков были просто аферистами, с которыми приходилось держать ухо востро. Между тем, работа все расширялась, а сил было мало и не хватало работников. В Ревеле было не мало русских, предлагавших свои услуги, людей с хорошим служебным прошлым, но они были эмигранты, и я не мог пользоваться их услугами, ибо верхи относились ко мне с недоверием, как не к настоящему большевикуи, таким образом, руки мои были связаны. Я – о чем ниже – был окружен чекистами, следившими за мной и налагавшими свое «вето» на большинство моих кандидатов… Я требовал командировать ко мне разных служащих и специалистов, но и там шла задержка со стороны ВЧК, в свою очередь налагавшей свое «вето» на представляемых Наркомвнешторгом кандидатов…
Положение создавалось совершенно невозможное. Я требую, например, для пополнения штата бухгалтерии счетовода и конторщиков. Спустя долгое время ко мне являются два субъекта: они профильтрованы через ВЧК. Я радуюсь. Начинаю их расспрашивать об их служебном стаже.
– Вы знакомы, товарищ – спрашиваю я одного из них, – со счетоводством?
– Нет, товарищ, – застенчиво отвечаетон, – я не счетовод…
– А что вы умете делать?
– Да как сказать… по профессии я… парикмахер…
– Так зачем же вас командировали ко мне? Он рассказывает. Оказывается, что он «ответственный» парикмахер, все время бривший и стригший «самого Ильича», который всегда были очень довольны» его работой и брились только у меня»… И вот этому советскому Фигаро пришла фантазия побывать «заграницей». Он обратился к Ильичу и «они устроили его»…
Вызываю другого командированного. Задаю тотжевопрос…
– Видите, товарищ, – отвечает он развязно, – я могу быть вам очень полезен моим пером… я поэт… и вообще беллетрист… школы Маяковского, – с достоинством заявляет он…
Само собою, откомандировываю их обратно.
Но вот однажды является ко мне командированный ко мне один субъект, по фамилии Нитко, вместе со своей женой. Мне необходимо остановиться на нем немного, так как эта фигура, при всей своей незначительности, играла, а, может быть, и сейчас играет, большую роль в сферах советского персонала. Он привозит с собой удостоверение, подписанное Лежавой, из которого я узнаю, что товарищ Нитко «видный партийный работник, бывший член ростовского н/Д Реввоенсовета, за которым имеются громадные заслуги… почему Наркомвнешторг усердно рекомендует его моему вниманию… он может быть полезен в качестве ответственного работника в любом направлении…»
Кроме этого специального удостоверения, он предъявляет мне и личное письмо Лежавы, который пишет: «Дорогой Георгий Александрович, письмо это передаст Вам товарищ Нитко, полная офищальная характеристика которого изображена в удостоверении. К ней прибавлю, что я очень рад, что мне удалось залучить этого выдающегося сотрудника для Вас. Не сомневаюсь, что он станет Вашей правой рукой для всех Ваших дел…» Я прочел эту литературу, приветливо принял и Нитко и его жену, хотя оба они произвели на меняпрепротивное впечатление…
– Ну, товарищ Нитко, – спросил я его, – что же вы умете делать?
– Я? – ухмыляясь переспросил он, – все что угодно, положительно все…
Я глядел на его ничтожную, какую то всю гаденькую физиономию, с небольшими бегающими и все ощупывающими глазами, с небольшой, какого то дряненького вида бороденкой, вроде «Счастливцева» и чувствовал; что мне хочется сказать ему: «вон, гадина!» А он продолжал самодовольно ухмыляясь:
– …положительно все! Велите мне дать любое дело и я буду на месте… До революции я был приказчиком на Волге по ссыпке хлеба, а потому понимаю всю коммерцию…
И он долго и скучно рассказывает мне, захлебываясь от переполняющегося все его нутро самовосхищения, всякий вздор. И желание резко оборвать его и сказать ему: «пошел вон, гадина!» растет во мне с неудержимой силой.
– А кроме того, товарищ Соломон, – понижая голос, говорить он, – если нужно кого либо или что либо выследить (патетический удар себя в грудь), вот он я… Нитко… Только прикажите, и я тонко и незаметно все сделаю… Я незаменим для приемок… каких угодно товаров…
Ломаю голову, куда его назначить?… Увы, откомандировать его я не могу: ведь он такой «серьезный» товарищ…
Вспоминаю, что у меня имеется еще ответственный, никчемный лодырь, Юзбашев, и решаю прикомандировать Нитко к нему в помощь для технических приeмов. Зову Юзбашева, знакомлю их и объявляю о назначении. Жена его… но она совершенно безграмотная портниха, еврейка, даже плохо говорящая по-русски. Помещаю ее в канцелярию складывать бумаги и писать адреса на конвертах.
Проходит несколько дней. Ко мне является Нитко. Вид у него, по обыкновению, гнусный, и эта гнусность еще резче проявляется на его лице, ибо сегодня он ликует, и вид у него крайне таинственный. Он сообщает мне, чтов канцелярии неблагополучно: там зреет контрреволюция… Мне некогда. Я вызываю Маковецкого, передаю ему Нитко и поручаю расследовать… Расследование окончено и Маковецкий приходит ко мне с докладом. Он едва сдерживается от обуревающего его хохота.
– Да, Георгий Александрович, – говорить он, – действительно «контрреволющя», ха-ха-ха!.. Но, знаете, – вдруг бросая веселый тон, с глубоким отвращением продолжает он, – в сущности, ужасная мерзость… По заявлению Нитко, я позвал его жену, эту безграмотную портниху, так как это она то и уловила контрреволюцию. Ничего не делая в канцелярии по полной своей безграмотности, она занимается подслушиванием И вот, она услыхала, как одна сотрудница сказала другой, что в Париже начинают носить «ужасно» короткие юбки, и обе дамы поговорили немного на эту тему. «Вы понимаете, товарищ Маковецкий», говорит она мне «я так возмутилась этим… в служебное время и такие буржуйские разговоры… я и рассказала Исааку (ее муж), чтобы он доложил об этом товарищу Соломону…» Я пытался, было, ее урезонить, куда тебе! Кричит: «Мы с мужем этого дела так не оставим! Если здесь не обратят внимания, мы напишем в Москву»… Что же делать, Георгий Александрович, ведь донесут…
– Что делать, Ипполит Николаевич? – отвтил я. – Да плюньте, и больше ничего, пусть пишут, чорт с ними…
Спустя некоторое время у меня была назначена приемка двух тысяч тонн бертолетовой соли. Согласно техническим требованиям, упомянутым в договоре, эта соль должна была заключать в себе 98 % чистой бертолетовой соли, т. е., не иметь более 2 % разных примесей. Я поручил произвести приемку Юзбашеву который просил позволения взять с собой в помощь Нитко. Я преподал Юзбашеву все необходимые правила. Приемка была простая и, закончив ее, Юзбашев рапортовал мне, что, явившись к месту приемки, он констатировал, что вся соль находилась в стольких то бочках такого то веса каждая, что он вскрыл столько то бочек, а потом вновь их опечатал (если не ошибаюсь, 5 % всех бочек), взял из каждой по такому то количеству проб, смешал их в одну общую пробу и, опечатав ее, передал для анализа в государственную лабораторию. К рапорту Юзбашев прилагал удостоверение лаборатории, из которого было видно, что предъявленная для анализа бертолетовая соль содержит в себе посторонних примесей всего около 0,3 % почему он, Юзбашев, и полагал, что можно принять всю партию соли и передать Транспортному Отделу для отправки ее в Москву. Я утвердил своею подписью приемочный акт и велел передать его Фенькеви для дальнейшего исполнения, а копию в бухгалтерию.
Чуть ли не в тот же день, или на следующий, ко мне явился Нитко. Он весь – одно ликующее торжество, одна многозначительность и таинственность…
Ему-де необходимо поговорить со мной по крайне важному неотложному «государственному» делу…
– Вот, товарищ Соломон, – говорить он с тайным злорадством, – вот, каковы наши партийные товарищи…
– В чем дло?
– Да вот, хотя бы товарищ Юзбашев… Мы были с ним на приемке бертолетовой соли… Ну-с, он брал пробы, а я хе-хе, следом за ним в свою очередь брал тоже пробы из тех же бочек… А потом я тоже дал сделать анализ в лабораторию… Хи-хи-хи! – злорадно тонким смешком засмеялся он. – Вот, позвольте вам представить копию удостоверения об анализе. А подлинник я при рапорте с препровождением копии приемочного акта товарища Юзбашева с вашей утвердительной резолюцией, вчера вечером отправил с курьером в Москву…
Я прочел копию этого анализа и у меня что называется, волосы стали дыбом. Лаборатория (частная, но все таки лаборатория) удостоверяла, что в представленной пробе (смешанной из проб, взятых из разных бочек, напоминаю читателю) заключалось чистой бертолетовой соли только 76,25 %, а остальные 23,75 % представляли собою примеси, ничего общего с бертолетовой солью не имевшие, подробного анализа каковых примесей не было заказано сделать, но и на взгляд представляющих собою разные нечистоты и воду…
В каком то ужасе я посмотрел на Нитко. Он скромно, но ехидно торжествовал.
– Вот-с, томно – сокрушенным голосом проговорил он, – а вы, товарищ Соломон, изволили еще вчера утвердить приемочный акт… Надо полагать, в Москве очень удивятся… хе-хе-хе…
Я по телефону тотчас же сделал необходимые распоряжения остановить отправку, приостановить производство расчета с поставщиком, и вызвал к себе Юзбашева.
– Вот, какие вам беспокойства, – сокрушенно качая головой с притворным чувством, сказал Нитко, которого я поторопился отпустить, чтобы, говорю по правде, не видеть его гнусной физиономии перед собой.
Пришел Юзбашев. Ничего не говоря, я показал ему анализ Нитко. Он был поражен и сразу же вспотел и покраснел.
– Невозможно, – едва-едва пролепеталон.
– Чего там невозможно, – оборвал я его. – Вот здесь анализ…
И я дал ему распоряжение сейчас же в сопровождении одного (не помню именно, кого) из сотрудников и в присутствии поставщиков взять вторично пробы и, с соблюдением всех формальностей, разделив их пополам, одну часть передать в государственную лабораторию, а другую в частную. Пока производились эти проверочные анализы, я просто места себе не находил. А донос Нитко уже возымел свое действие: пошли из Москвы срочные запросы, замечания… Мне приходилось отвечать… О «преступной» поставке узнало и военное ведомство… Начались междуведомственные трения, суматоха, паника…
Но вот прибыли анализы из обеих лабораторий Они были почти тождественны: одна лаборатория установила 99,70 %, а другая – 99,75 % чистой бертолетовой соли… Предоставляю читателю судить, что я переживал эти дни, и не только я, но и мои сотрудники: работала канцелярия, машинистки, телеграф, шифровальщик… И едва были получены эти анализы, как я поспешил вызвать к прямому проводу Москву и сообщить о результатах проверки…
Из Москвы меня просили произвести строгое расследование, по чьей вине произошла эта склока.
Я вызвал Нитко и накинулся на него.
– Ничего не знаю… вот хоть побожиться, – забыв о безбожии, жалобно повторил он.
Но я стал настойчиво его допрашивать. И в конце концов докопался до самой подноготной. Оказалось, что следуя за Юзбашевым, он, крадучись от него, брал пробы из тех же бочек, но не прямо из бочек, а он подбирал, просыпавшуюся при откупоривании бочек, бертолетовую соль с пола. Бочки находились в таможенных складах. Пол был покрыть сором, грязью и талым снегом, и просыпавшаяся соль смешивалась со всем этим… Я думаю, остальное ясно и я могу не оканчивать этой истории…
Я сообщил о результатах моего расследования в Москву и просил убрать от меня этого прохвоста. Но его оставили у меня и он, хотя и присмирев несколько, продолжал всем надоедать и вызывать всеобщее негодование. Сколько я помню, я отделался от него только тем, что откомандировал «за ненадобностью» его жену, а тогда и он уехал с нею. Но его ревельские проделки не повлияли на его карьеру, – ведь «быль молодцу не в укор», и я слышал, что в Москве он получил какое то очень высокое назначение.
Не лучше обстояло дело с другими командированными на службу лицами. Вот, например, некто Вальтер. Он явился с командировочным удостоверением Наркомвнешторга, но тут же по секрету сообщил мне, что, в сущности, он командирован ко мне «товарищем Феликсом» (т. е. Дзержинским) для исследования «корней и нитей» контрреволюции и для надзора за эмигрантами.
– Вы имеете удостоверение от товарища Феликса ко мне? – спросил я его.
– Простите, товарищ, я его потерял дорогой… это была просто записка на ваше имя…
– В таком случае я не могу вас принять, поезжайте обратно в Москву и привезите мне удостоверение товарища Феликса…
Он уехал и не возвратился.
Вот далее какая то жалкая и несчастная женщина, фамилии которой я не помню. Она представляет удостоверение от Наркомвнешторга и сообщает мне, что она, в сущности, командирована ко мне (если не ошибаюсь), товарищем Аванесовым, у которого она состояла по чекистским делам… Но у нее тоже кроме словесного утверждения, нет никаких рекомендательных писем… Я и ее откомандировываю. А она такая жалкая, полугорбунья…
И вот появляется некто товарищ Николаев. Он командирован ко мне (для меня открыто), как чекист. Его миссия – следить за белогвардейскими движениями и за служащими, конечно. Он вполне аккредитован и производит хорошее впечатление искреннего рабочего коммуниста, гнушающегося создания дел путем провокации. Он имеет право пользоваться у меня кредитом. Но вслед за ним является, в качестве его помощника, Колакуцкий. Это имя прославил в своей известной книге Борис Седерхольм («В стране Нэпа и Чеки»). Колакуцкий морской офицер царской эпохи. Но и тогда уже, как он сам мне говорил, он занимался не столько своей специальной службой, сколько был шпионом, Очевидно, ЧК не питала к нему полного доверия, почему он был назначен только помощником скромного Николаева.
И вот, они с Николаевым начинают «работать». Я не вникаю в их работу и, из осторожности, прошу готового мне все разболтать Колакуцкого не посвящать меня в тайны своей работы. Он через Николаева постоянно требует от меня массу денег, которые-де нужны им для того, чтобы посещать всякие рестораны, кафе и прочие увеселительные места, где ютятся-де белогвардейцы и другие контрреволюционеры. Они тратят громадные деньги «на дело». Колакуцкий старается сойтись со мной «дружески» советуя мне не сидеть вечно в моем кабинете за письменным столом. Нет, в интересах моего дела я должен иметь общение с деловыми сферами, угощать и принимать угощения, выезжать в загородные рестораны.
– Это прямо в интересах вашего дела, Георгий Александрович, так вы можете лучше узнать ваших поставщиков, – явно провоцировал он меня, старого, испытанного работника. – Ну вот, давайте сегодня вечером пойдемте с нами туда то и туда то. Там бывают чудные женщины, а вино такое, что пальчики оближешь…
Я резко прошу его замолчать и говорю ему, что мне некогда ездить по кабакам. Но он часто возвращается к этому, стараясь меня соблазнить, чтобы потом впутать меня… Я вижу насквозь все его подвохи неумного провокатора. Мне скучно слушать его, и я его обрываю.
– Да полно вам, – не выдержав однажды, говорю я ему, – не тратьте время на меня, вам меня не спровоцировать и уж, поверьте, мое имя не окажется скомпрометированным «в числе драки» или «по бабьему делу»…
– Ха-ха-ха! – нагло и откровенно хохочет он. И рассказывает мне интересные эпизоды из своей провокационной практики, как он уловил такого то и такого то… – Вот я и думал, что мои искушения так или иначе подействуют и на вас, и вы пойдете, ха-ха-ха, на удочку… а там бы мы вас сфотографировали бы. Ну, да ничего не поделаешь… сорвалось…
Но однажды Колакуцкий явился ко мне с Николаевым. Оба они были настроены очень серьезно и на их лицах было сугубо значительное выражение. Забегаю немного вперед. В то время в моем денежном несгораемом шкапу хранилось на миллион фунтов стерлингов бриллиантов… Дняза два, за три до того, я получил письмо, в котором мне угрожала смертью какая то «организация свободных социалистов – революционеров». Я столько получал угрожающих писем, что и на это письмо не обратил внимания. Но в этом письме было упоминание о хранившихся у меня бриллиантах, которые мне «организация» предлагала отдать «добровольно»… Я принял только одну меру, посвятил в эту угрозу моего приятеля, курьера Спиридонова, действительно преданного мне и просил его ночевать в моем кабинете на диване, на что он и согласился (конечно, вооруженный).
– Георгий Александрович, – довольно торжественно обратился ко мне Колакуцкий, – мы узнали… вот вы все негодовали, что мы массу денег тратим на кутежи, а вот, благодаря этому то, мы и узнали, что здешние эсеры готовят на вас покушение с целью отобрать у вас какие то драгоценности… Да и вообще, помимо этого, они решили покончить с вами…
Он встал и подошел к окну моего кабинета, недалеко от которого помещался мой письменный стол. Напротив, через довольно узкую улицу, находился какой то частный дом, окна которого смотрели в мое окно.
– Нет, – сказал он тоном специалиста, – мне это совершенно не нравится… Ведь что же это такое: тут можно вас простым револьвером отправить на тот свет, особенно ночью, когда вы, по обыкновенно, работаете долго… Нет, это не годится… Вы так, сидя, представляете собою великолепную мишень… Необходимо, чтобы вы хоть ночью опускали шторы, все-таки это будет затруднять прицел.
Узнав далее, что я днем и ночью хожупо улицам (жил я по ревельским понятиям довольно далеко от своего бюро) и что у меня даже нет никакого оружия, он заставил меня взять у них карманный (для жилетного кармана) браунинг и просил, чтобы я не выходил один, а непременно с провожатым… Не буду на этом долго останавливаться, скажу просто, что я отказался следовать их советам, и вовсе не в силу моей «безумной» храбрости, а по соображениям личного характера. Я поторопился поскорее от них отделаться и, едва они ушли я пригласил Маковецкого, Фенькеви и Спиридонова. Все мы вооружились и тотчас же, не обращая на себя внимания вышли из «Петербургской Гостиницы» и, нагруженные одиннадцатью довольно большими пакетами (тщательно опечатанными) с бриллиантами, отправились в банк, где и спрятали драгоценности в сейф…
Колакуцкийна моих глазах развращал скромного по началу Николаева. Требования денег все увеличивались и учащались. Кутежи «на пользу России» принимали какой то катастрофический характер Не говоря уже о Калакуцком, я часто встречал самого Николаева с мутными воспаленными глазами…
И наконец «кончился пир их бедою». Колакуцкий и Николаев жили в «Золотом Льве». В то время я уже не жил там, найдя небольшую квартиру. И вот, однажды ночью в «Золотом Льве» произошел гала-скандал, героем которого явился Колакуцкий. Вдребезги пьяный, он завел какую то драку, не помню уж с кем и из за чего, но он стрелял и кого то ранил… Словом, ему пришлось как можно скорее ухатьизРевеля.
XXXIII
Приблизительно в ноябре (1920) центр возложил на меня еще одно крайне неприятное для меня дело, а именно, продажу бриллиантов. В этом товаре я абсолютно ничего не смыслю. Сперва по этому поводу шла переписка между мной и Красиным. Я долго отказывался. Он усиленно настаивал и просил. Настаивал и Лежава. Я согласился. Выше я уже говорил, что еще до меня Гуковский занимался продажей драгоценностей и что прием этого товара и продажа его были неорганизованны.
Ко мне из Англии с письмом от Красина приезжал один субъект по фамилии, кажется, «капитан» Кон. По-видимому, это был русский еврей, натурализовавшийся в Англии. Он приезжал со специальной целью сговориться со мной о порядке продажи бриллиантов. В то время мне прислали из Москвы небольшой пакетик маленьких бриллиантов, от половины до пяти карат. Я показал Кону эти камни. Но его интересовали большие количества. Мы условились с ним, что я затребую из Москвы более солидную партию и к назначенному времени вызову его. Держался он очень важно. Много говорил о своей дружбе с Ллойд Джорджем. Оказался он в конце концов просто посредником. Списавшись с Москвой, я уведомил Кона о дне прибытия камней.
И к назначенному дню из Парижа прибыл «представитель» Кона, некто Абрагам, известный диамантер.
Бриллианты прибыли. По моему требованию, груз сопровождался нашим русским специалистом, имя которого я забыл, бывшим крупным ювелиром. Позже, как я долго спустя узнал, его расстреляла по какому то обвинению ВЧК…
Кроме этого специалиста, груз сопровождали комиссар «Госхрана» и стража. Я учредил строгую приемку этого товара, обставив ее массой формальностей. Бриллианты сдавались комиссаром «Госхрана» при участии прибывшего специалиста и принимались и проверялись специально откомандированными мною четырьмя сотрудниками, в честности которых я не сомневался. И так как Абрагам был потенциальным покупателем этого товара, то присутствовал и он. Не буду приводить описания порядка приемки бриллиантов, но заканчивалась приемка каждой партии так: принятые и отсортированные бриллианты складывались в большие коробки, которые завертывались затем в толстую бумагу, перевязывались бечевкой и опечатывались печатями комиссара «Госхрана», моей и Абрагама. Все, конечно, строго регистрировалось и сдающими и принимающими и Абрагамом. И всего таких коробок было (не помню точно) не то девять, не то одиннадцать. Среди товара было много камней (были присланы не только бриллианты, но и разные другие камни, как бирюза, изумруд, рубины и пр.) очень испорченных, а потому и обесцененных при извлечении их (для обезличения) из оправы неумелыми людьми.
Таким образом, в первых шести коробках помещались камни высокоценные (Было не мало уников, известных в истории бриллиантового дела и носившихсвои собственные имена. Абрагам часто во время приемкиих говорил: «Этот камень я хорошо знаю (столько то лет), я его купил (у такого то, тогда то), а затем продал…»… великой княгине… великому князю… графу, графине… и следовал подробный рассказ. – Автор.) без изъяна, а в остальных – испорченные, надломленные, треснувшие тусклые и вообще брак.
Приемка окончилась и началась продажа. Ничего не смысля в камнях, я должен был руководствоваться оценкой, произведенной нашим специалистом по составленным им подробным описям. Выяснилось, что я должен требовать за всю партию миллион фунтов стерлингов. Я и потребовал эту цену, причем поставил условием, что покупатель должен купить всю партию, т. е., лучший и худший товар. Несколько дней прошло в уламывании меня Абрагамом продать ему только первосортный товар, опечатанный в первых шести коробках. Я не соглашался. Затем он как какой-нибудь торговец на нашем Александровском рынке, охал и ахал по поводу моей цены, давал мне только пятьсот тысяч фунтов, уходил, не появлялся день или два, посылал ко мне каких то подставных лиц, которых я выгонял, снова являлся, снова охал и ахал, показывал мне какие то телеграммы из Лондона, в которых «известный самому Ллойд Джорджу и близкий друг его, капитан Кон» тоже ужасался моим ценам. То он требовал прервать переговоры «в виду моего тяжелого характера», то предлагал мне на пять, десять тысяч больше… Совсем, как на Александровском рынке… Мы не сошлись. Абрагам явился демонстративно проститься со мной, торжественно заявил, что я могу сломать его собственные печати коробках, так как мой товар его больше не интересует. Но когда я изъявив полную готовность исполнить его просьбу, стал вынимать из моего несгораемого шкапа коробки, он остановил меня и закричал:
– Боже мой, что вы хотите делать? Подождите, пожалуйста!..
И в заключение, набавив еще пять тысяч фунтов, он ушел, сказав, что съездит в Париж посоветоваться, и попросил меня не снимать его печатей, пока он окончательно не откажется от покупки…
А в «бриллиантовых сферах», как до меня доходили известия, шла энергичная борьба за этот приз. В Лондоне на Красина наседал «капитан» Кон, старавшийся через него повлиять на меня. Ко мне приезжали из Лондона какието подставные покупатели, которые с полным знанием дела (т. е., об одиннадцати ящиках, их содержимом и печатях) начинали со мной переговоры. Так, между прочим, ко мне приезжал представитель лондонской суконной фабрики «Поликов и К0» Бредфорд (точно не помню его имени) с переводчицей, госпожой Калл, которые торговались со мной и предлагали мне за всю партию бриллиантов 600.000 фунтов. От Красина я получил телеграмму, в которой он рекомендовал мне понизить цену до 750.000 фунтов… но я твердо стоял на своем. Наконец, от Поликова я получил сообщение, что он дает мне 675.000 фунтов. Писал мне и Лежава, рекомендуя не так дорожиться… Но я все стоял на своем…
Так этот вопрос и застыл. Чтобы не возвращаться к нему, скажу, что спустя несколько месяцев, когда я был уже в Лондоне в качестве директора Аркоса, а в Ревеле находился тогда сменивший меня (о чем ниже) Литвинов, ко мне явились упомянутый Бредфорд с госпожой Калл. Они радостно и возбужденно сообщили мне, точно я был их лучшим другом, что они уже повенчаны. И тут же они поведали мне, что шесть коробок лучших, отборных бриллиантов купил их патрон Поликов…
– Вот вы так дорожились, господин Соломон, – сказала с торжеством госпожа Калл, – и мы давали вам уже 675.000 фунтов стерлингов, а вы не соглашались. Но без вас мы с Литвиновым сумели лучше сговориться, и купили эти шесть коробок лучшего товара всего за 365.000 фунтов стерлингов…
– Как?! – привскочив даже с своего кресла, спросил я. – За 365.000 фунтов?!.. Не может быть!..
– А вот мы купили, отказавшись от того лома и брака, который заключался в остальных коробках, – с игривой, кокетливой усмешкой заявила мни эта дама в то время, как ее супруг, не понимавший по-русски, улыбался деревянной улыбкой англичанина. – Поверьте, мы сами были очень удивлены, когда господин Литвинов согласился продать эти шесть коробок отдельно от остальных, от бракованных… ведь, конечно, этого никак не следовало делать… необходимо было, как вы на том настаивали, продать всю партию вместе… Ну, а господин Литвинов согласился, стал торговаться и в конце концов уступил за триста шестьдесят пять тысяч…
– Не может быть, – сраженный этим известием, бессмысленно повторял я, точно обалдев…
– Помилуйте, как не может быть, – возразила госпожа Калл. – Ведь мы же вот купили для господина Поликова… и он хорошо заработал на них… очень хорошо… да и мы тоже. Мы получили с мужем комиссионных три тысячи фунтов… А брак остался у господина Литвинова и, конечно, никто не купит его отдельно от первой партии. Все там лом, тусклые цвета… Самое большее, что за них можно получить, это 30–40 тысяч фунтов стерлингов.
И она продолжала и продолжала мне рассказывать все подробности этого ПРЕСТУПЛЕНИЯ, вспоминая о котором теперь, почти через десять лет после его совершения, я весь дрожу от негодования и бессильной злобы… У меня, увы, нет никаких документов. Но живы свидетели и участники этого дела, и я был бы рад и счастлив, если быпреступники привлекли меня к суду, ибо беспристрастное следствие легко могло бы вскрыть всю подноготную этого позора. Но, к сожалению, они не привлекут меня к суду. Нет. Они, так явно ограбившие в этом деле русский народ, прикроются маской:
«мы-де не хотим, не верим продажным буржуазным судам капиталистических акул…» Но да останутся пригвожденными к позорному столбу их «честные и благородные революционные» имена!..
…
Среди моих переговоров относительно продажи бриллиантов, от Красина прибыл в Ревель курьер, привезший мне копию проекта торгового договора, о котором он договаривался с правительством Ллойд Джорджа, с просьбой пересмотреть его и сделать, если я найду нужным, к нему (т. е., к проекту) дополнения и изменения. Незадолго перед тем из Лондона же прибыл профессор А. Ф. Волков (известный русский ученый, специалист по хлебной торговле) с письмом от Красина в котором Красин просил меня если Волков нужен мне, оставить его при моем представительстве. Умный, образованный и честный высококвалифицированный сотрудник, конечно, был мне очень желателен, и я оставил его при себе, назначив в помощь Левашкевичу.
И вот, получив проект договора, я вместе с А. Ф. Волковым засел за изучение его и, в результате, мы (конечно, главным образом, Волков, как человек боле знающий) сделали к нему кое-какие дополнения и изменения, которыми Красин и воспользовался при дальнейших переговорах по выработке окончательного текста договора.
Сотрудничество Волкова с его широким научно-философским взглядом, было неоценимо в юридическом отделе. Но, помимо того, я воспользовался его эрудицией и педагогическим опытом для осуществления одной моей заветной идеи.
Меня тяжело поражало в моих сотрудниках их крайнее невежество и неподготовленность к несению тех обязанностей, которые они выполняли. Большинство их были люди совсем необразованные. Часто хорошие и честные специалисты, они в большинстве случаев были чужды образования и сколько-нибудь широкого взгляда на дело, что значительно уменьшало их ценность. Кроме того, громадное большинство из них, служа в зарубежном государственном российском учреждении, совершенно не знали иностранных языков. Словом, я решил, без афиширования и без представления вопроса в центр на предварительное рассмотрение, ибо, как говорит немецкая пословица, «кто много спрашивает, тот получает много ответов», чисто явочным порядком устроить образовательные вечерние курсы.
Я пригласил учительниц немецкого, французского и английского языков, которые, по окончании занятий в бюро, давали уроки моим сотрудникам. Я поделился своим проектом с А. Ф. Волковым и встретил в нем полное и восторженное сочувствие. И вскоре он начал читать прекрасные отдельные курсы по политической экономии и статистике. Хотя предполагалось, что и я возьму на себя чтение какого-нибудь курса, но за полным недосугом, я не мог приступить к занятиям.
В качестве военного агента, специально для собирания военных сведений, в Ревеле находился, считавшийся прикомандированным к Гуковскому, некто Штеннингер.
Это был очень приличный человек и, что главное, безукоризненно честный, которого Гуковский в конце концов выжил. Он совершенно не мог примириться с политикой Гуковского и относился к нему с нескрываемым отвращением. Это сблизило его со мной и, человек неопытный, он часто обращался ко мне с просьбой дать ему по тому или иному поводу совет.
Как оно и понятно, он должен был общаться с разного рода проходимцами, шпионами, работавшими обыкновенно на два фронта. Одним из высококвалифицированных осведомителей у него был русский инженер Р-н. Был ли он действительно инженером или сам присвоил себе это звание, я не знаю. Частенько по поводу тех или иных его осведомлений Штеннингер находился в большом затруднении, верить им или не верить. Он нередко приходил ко мне совещаться по этому поводу. В конце концов он попросил у меня позволения представить мне Р-на, чтобы я увидал его лучшего осведомителя. Я согласился. Это был грузный мужчина, говоривший сильно на «о». Он не скрывал, что одновременно является информатором и английской разведки. Это был не особенно далекий человек и, судя по его манерам и выражениям, скорее напоминал какого-нибудь строительного десятника…
Он заговорил и стал делать разного рода разоблачения, уверяя меня и Штеннингера, что Гуковский служит в английской контрразведке и пр. Я попросил его и Штеннингера не посвящать меня в секреты его военных сообщений. Он обратился ко мне, между прочим, с просьбой, поддержанной и Штеннингером. Дело в том, что всячески скрывая свою службу в нашей контрразведке, Р-н считал необходимым иметь легальное объяснение своим посещениям «Петербургской Гостиницы», где постоянно толкались разного рода поставщики. Вот он и хотел для своего замаскирования перед нашими сотрудниками и перед английской контрразведкой считаться нашим поставщиком, и время от времени заключать тот или иной договор на поставку тех или иных товаров, что и должно было считаться его вознаграждением вместо прямых платежей. Иначе-де он будет легко расшифрован.
Я ответил, что ничего не имею против такой системы расплаты с ним, но при условии, что цена и качество поставляемых им товаров будут рассматриваться в общем порядке конкуренции. Он поспешил согласиться, прося лишь о том, чтобы при прочих равных условиях я отдавал преимущество ему. На том мы и порешили. Он тут же предложил мне, довольно большую партию обуви. Я передал его предложение «Спотэкзаку», так как тип предложенной обуви был военный. Буду краток: образцы были превосходны, цены приемлемы договор был заключен, обувь была поставлена и оказалась великолепной. Затем он поставил еще что то, и тоже вполне исправно.
Теперь мне необходимо остановиться на одной поставке Р-на, которая, спустя много времени, когда я уже был в Лондоне, сыграла большую роль в моей судьбе. Чтобы не нарушать последовательности в изложении моих воспоминаний, мне придется привести продолжение этой истории лишь при описании моей службы в Англии (с ссылкой на настоящие строки).
Р-н предложил мне партию «сальварсана» (это лекарство против сифилиса, создал врач и учений П. Эрлих, (нем. еврей) год 1907, другое название «606»; по счету, было 606 опробованных Эрлихом соединений)
Наша армия нуждалась в нем и «Спотэкзак» усиленно просил меня приобрести ее.
Мы сговорились с Р-ным в цене и пр., заказ был дан и, когда партия была предъявлена, я поручил Юзбашеву произвести приемку. Юзбашев принял, составил приемочный акт и сальварсан в свое время был отправлен в Москву. Если память мне не изменяет, вся партия стоила около трехсот (300) фунтов стерлингов. Все это было в декабре 1920 года. Занятый по горло своим делом, я вскоре совершенно забыл об этой поставке… Если не ошибаюсь, Р-н поставил еще кое-какие товары, и все его поставки были проведены вполне корректно и по ценам, выдержавшим конкуренцию с предложениями других поставщиков.
Я упомянул выше, что Р-н сообщил Штеннингеру и мне о том, будто, Гуковский давал информации английской контрразведке. Конечно, я не поверил этому доносу и на клятвенные уверения Р-на, что он сам своими глазами видел и читал доклады Гуковского, я сказал ему (и Штеннингер присоединился к моим словам), что буду считать его сообщение «облыжным доносом», которому поэтому и не придаю никакого значения.
– Хорошо, Георгий Александрович, – сказал тогда Р-н, – а вы поверите, если я вам докажу, что говорю правду?
– Как же вы можете это доказать?
– Очень просто, – ответил он. – Я постараюсь раздобыть из дел английской контрразведки один из докладов Гуковского, написанный им собственноручно и им же самим подписанный… Тогда поверите?
– Если у меня не будет сомнений в подлинности этого документа, конечно, поверю, – ответил я. – Но только повторяю, если у меня не будет сомнений в подлинности документа, понимаете? Ведь я знаю, что с вашим братом, контрразведчиком информатором надо держать ухо востро. Ведь вы не останавливаетесь и перед всякого рода подделками…
Никаких документов он мнене представил. Но вскоре ко мне явилась одна весьма странная особа. Мне подали карточку, на которой стоялоимя по-французски:
«Мадам Луиз Федермессер» и рукою было написано «предлагает обувь военного образца и разные другие товары. Очень просит принять». Я велел просить и ко мне вошла молодая дама, одетая скромно, но с той изысканной и дорогостоящей простотой, которой отличаютсянастоящие аристократки.
– Вы предлагаете солдатскую обувь? – с удивлением оглядев эту изящную посетительницу, спросил я.
– Ах, ничего подобного, господин Соломон, – с небрежной улыбкой ответила она. – Я это написала нарочно, чтобы вы приняли меня и чтобы вообще замаскировать цель моего визита…
– Так чему же я обязан чести видеть вас, сударыня? – спросил я.
– Прежде чем объяснить вам цель моего посещения, – скажу вам, что я знаю, что вы настоящей джентльмен, хотя и состоите на службе у большевиков… Поэтому, прежде чем ответить вам, я прошу вас дать мне честное слово в том, что весь разговор останется между нами… по крайней мере в течение одного, двух дней…
– Простите, я могу дать вам слово только в том случае, если ваш визит не касается каких-нибудь государственных вопросов…
– О, ничего подобного… Я далеко стою от политики, – ответила она. – Вопрос касается вас лично, только вас… Я хочу вам сделать одно предложение, касающееся только вас лично… Могу я рассчитывать на вашу дискретность?…
Заинтригованный и заинтересованный сверх меры, я дал ей слово.
– Дело вот в чем, – начала она. – Я жена секретаря консула одной из стран которую вы мне позволите не называть, находящегося не здесь, а в другой стране. Мы узнали о ваших трениях с господином Гуковским, которые угрожают вам массой неприятностей… Впрочем, ни для кого это не секрет, все говорят об этом. Я не касаюсь существа вопроса, но предупреждаю вас, что он пишет на вас доносы и что вам угрожают большие неприятности… Но и самому Гуковскому не сдобровать… это так, между прочим… Так вот, имея через мужа необходимые связи и возможности, я и предлагаю вам, если вам это нужно, устроить вам х о p о ш и й, – подчеркнула она, – паспорт…
– Нет, – ответил я, глубоко изумленный ее словами и вообще ее осведомленностью, и крайне изумленный ими, – я не собираюсь бежать…
– Ах, я не говорю этого… но я думаю, что, быть может, на всякий случай вам было бы приятно иметь такой паспорт и уже с готовой визой на любую страну в кармане… для вас и, конечно, для вашей супруги также… И так как это для вас… ведь нам все известно… известно, что вы честный человек и что потому то Гуковский и старается вас утопить… Так вот, для вас оба паспорта будут стоить всего сто тысяч эстонских марок…
– Благодарю вас за заботливость, – перебил я ее, – но, повторяю, я не собираюсь бежать…
– Подумайте, господин Соломон, – настаивала она, – подумайте хорошенько… И это вовсе не дорого… Когда летом Гуковский устраивал через мое же посредство паспорт Эрлангеру и его жене, он уплатил нам миллион эстонских марок… Но Эрлангер был просто мошенник, наворовавший массу денег… у него не менее двух миллионов шведских крон… и мы не стеснялись «содрать» с него подороже… Гуковский тоже обращался к нам на днях с просьбой о паспорте для себя, но, не желая компрометировать себя с ним, мы ему отказали… Мы же устроили паспорт для господина В-а, которого вы уволили за мошенничество, и ему это тоже стоило миллион марок… А вам и для вашей супруги с готовыми визами все удовольствие обойдется всего только в сто тысяч эстонских марок…
Я наотрез отказался. Конечно, я мог быи, в сущности, должен был бы арестовать эту даму… Но я отпустил ее – ведь она верила моему слову, слову «большевика-джентельмена» …
И не знаю, была между этим визитом и тем, что произошло на другой день, какая-нибудь связь, или это было просто совпадение, но на следующий день – это было в половине декабря – приехал очередной дипломатически курьер. Спустя некоторое время, Гуковский влетает ко мне, весь радостный и торжествующий. Он держал в руках какое то письмо.
– Ну, вот, – сказал он, – я получил сегодня хорошие новости, хе-хе-хе!.. А вы не получили никаких новостей?
– Обыкновенные, – ответил я, – заказы, запросы, все обычное…
– Ну-с, а у меня новости такие, что вы так и ахнете, – радостно сообщил он, – так и ахнете… Хотя я частенько читал вам письма к моим, как вы их называете, «уголовным друзьям», хе-хе-хе… ну, однако, конечно, не все вам читал… Так, узнав, что меня, по настоянию Ленина, решено отозвать, я писал Чичерину, что в интересах поддержания престижа РСФСР необходимо, уж если меня отзовут, отозвать также и вас, хе-хе-хе-хе!.. Ведь, правда, остроумная идея?… Хе-хе-хе!..
Я угрюмо молчал. Мне было глубоко противно.
Было противно и слушать его и видеть перед собой всю его фигуру, его отвратительные гнойные глаза с их нагло торжествующим выражением…
– Хе-хе-хе, – продолжал он, – вот я и получил сегодня ответ от Чичерина… и пришел к вам поделиться новостью, хе-хе-хе!..
И он стал читать мне письмо Чичерина, которое привожу на память:
«…К сожалению, – писал Чичерин, – по настоянию Ленина, на которого как мне стало известно, очень наседал Сталин, представивший ему подробный рапорт Якубова, а также неблагоприятное для вас мнение нашего «миротворца» Иоффе, вас решено отозвать из Ревеля. Я старался воспротивиться этому, убеждал, доказывал но я натолкнулся на вполне готовое решение твердое, как скала, о которую и разбились все мои настояния. Ваше отозвание – вопрос решенный… Но вполне присоединяясь к высказанному вами в одном из последних писем взгляду, что для сохранения нашего престижа нельзя отозвать только вас одного и оставить торжествовать Соломона, что могло бы крайне нежелательно отозваться заграницей на общественном мнении, я стал работать в этом направлении и, поверьте, с большими усилиями мне удалось убедить Ленина в необходимости отозвать и Соломона. Добился я этого, между прочим, и тем, что для Эстонии нам нужен только один представитель, который в своем лице соединял бы об функции, дипломатического нашего представителя и торгового, так как иначе-де нам не избежать вечных личных трений между тем и другим, если эти функции будут исполняться отдельными лицами… После большой склоки, ставя даже несколько раз министерский вопрос по этому поводу, мне удалось добиться признания правильности моей точки зрения. Таким образом, в ближайшие дни вы и Соломон будете одновременно отозваны, и вам обоим на смену будет назначен – я очень настаивал на этом – Литвинов один. Теперь я хлопочу о том, чтобы вам после отозвания был предоставлен полуторамесячный отпуск для лечения вашей болезни и для «омоложения» по способу Штейнаха, о котором вы мне пишите…»
Он окончил чтение и торжествующе посмотрел на меня…
– Ну, как вам нравится эта идея, Георгий Александрович, ха-ха-ха!.. – захохотал он, явно издеваясь надо мною. – Не правда ли, Георгий Васильевич Чичерин ловко провел ее, ха-ха-ха-а!..
И вот тут – это был единственный раз, когда я в своих отношениях с Гуковским не выдержал – я дал волю своему гневу… Я молча встал с своего кресла и, с трудом сдерживаясь, чтобы не избить его, подошел к нему, взял его за руку, приподнял его в кресле и с трудом (спазмы душили меня) произнес хриплым голосом:
– Вон!.. сиюже минуту вон!.. прохвост!.. – и толкнул его к двери…
Он испугался и, весь трясясь и побледнев, безропотно пошел своей ковыляющей походкой к двери…
Вскоре прибыл Литвинов, назначенный сменить меня и Гуковского, который немедленно, чуть ли не в тот же день, ухал в Германию «омолаживаться»… Обо мне из центра не было ни гу-гу. Удостоверение Литвинова гласило, что он назначен дипломатическим и торговым представителем. Об отозвании меня не было никакого официального уведомления. Я послал запрос в Москву и одновременно в Лондон Красину. Из Москвы ответа не было ни теперь, ни после.
От Красина я получил телеграмму, в которой он писал. «Поражен этими непонятными мне перестановками. Сношусь с Москвой, чтобы выяснить. Прошу и умоляю отнесись хладнокровно к происшедшему. Предполагаю скоро быть Ревеле проездом Москву. Обнимаю. Красин».
Я запросил Литвинова, желает ли он немедленно принять от меня дела. Он обратился ко мне с «сердечной просьбой старого товарища» оставить все по старому, т. е., продолжать нести мои обязанности. И вот я остался в Ревеле на своем посту, так сказать «а ла мерси» Литвинова, который, однако, вскоре потребовал, чтобы заведующие отделами, помимо меня делали доклады и ему. Получилась нелепость, глубоко уязвлявшая мое самолюбие. Но этого было мало, и, немного спустя, Литвинов выпустил когти и стал усердно преследовать моих ближайших сотрудников – Ногина, Маковецкого, Фенькеви и других. Я глубоко страдал за них, но, увы, ничего не мог поделать… Литвинов обрушился на них со всею силой своего хамства, старательно выживая их. Через несколько времени, все не получая ответа на мои запросы из Москвы, я опять послал запрос, но ответа так и не было до конца моего пребывания в Ревеле.
Между тем, из Стокгольма вскоре приехал Ашберг по делам моих операций с продажей золота, в конец испорченных вмешательством в них Ломоносова. Не посвящая его в сущность происшедших перемен, я просто сообщил ему, что вместо Гуковского, назначен Литвинов и что, по всей вероятности, я вскоре получу новое назначение… Тогда он обратился ко мне с предложением.
– Я знаю, – сказал он, – что советское правительство вам очень верит. Я уже давно думаю о том, что РСФСР необходимо иметь свой собственный банк заграницей, что значительно развязало бы России руки и удешевило бы всякого рода операции. И уже давно я собираюсь переговорить с вами и предложить вам и вашему правительству следующую комбинацию. Я стою сейчас во главе основанного мною банка «Экономиакциебулагет», одним из крупных акционеров которого является мой друг Брантинг, т. е., по существу банк этот принадлежит ему и мне…
Вот я и предлагаю, чтобы РСФСР взяло на себя этот банк, который номинально останется частным акционерным шведским предприятием. РСФСР вносит в дело, скажем, пять миллионов золотых рублей, не от своего имени, а якобы, вы, как частное лицо, их вносите… Таким образом, имея в этом деле, примерно, около семидесяти пяти процентов акций, вы становитесь единственным директором-распорядителем банка… Впрочем, вопрос о правлении банка, это уже второстепенное дело и, если вы и ваше правительство согласны на эту комбинацию, вы уже сами установите систему конструирования этого банка. Но таким образом РСФСР будет иметь свой собственный заграничный банк. Вы будете располагать правом единоличной подписи, а остальные члены правления, т. е., я и другие, по вашему усмотрению, с теми или иными ограничениями… Но, повторяю, это вопрос уже второстепенный, важно лишь решение вопроса в принципе…
Незадолго до этого разговора я получил от Красина телеграмму о его выезде в Москву через Ревель, и я ждал его через два дня. Я ответил Ашбергу, что, прежде чем дать тот или иной ответ на его предложение, я должен посоветоваться с моим другом Красиным. Ашберг согласился подождать его приезда в Ревель.
Я познакомил его с Литвиновым, которому он тоже изложил свой проект, и Литвинов отнесся к нему очень сочувственно.
С пароходом приехал Красин, везший в Москву законченный уже проект договора с Англией. Литвинов отправился вместе со мной встречать его. Мне было отвратительно видеть, как Литвинов, ненавидевший Красина всеми фибрами своей души, бросился целовать и обнимать его. Красин остановился у меня и мы с ним направились ко мне пешком, так как пристань находится недалеко от меня.
И характерная вещь – едва мы с Леонидом, попрощавшись с Литвиновым, остались одни, как он обратился ко мне с таким вопросом:
– А как ты думаешь, Жоржик, меня в Москве не арестуют?…
–
В тот же день мы отправились с ним в мое бюро, потолковали с Литвиновым, между прочим, и о проекте Ашберга, которого мы вызвали из гостиницы и который лично защищал все детали своего проекта… Оставшись втроем, мы вновь обсудили во всех деталях проект и пришли к следующему решению, которое Красин и взялся провести в Москве. Согласно нашему проекту, утвержденному в дальнейшем в сферах, РСФСР одобряет предложение Ашберга. Осуществление его я беру на себя. Советское правительство ассигнует (вернее, доверяет) мне лично пять миллионов золотых рублей. Для того, чтобы в глазах всего мира мое участие не вызывало подозрений, я с ведома советского правительства симулирую, что, разойдясь с ним в корень и отряхнув прах от моих ног, я бежал от него в Швецию, где и устроился со своими (неизвестно, каким способом нажитыми) пятью миллионами в «Экономиакциобулагет»… Иными словами, я должен был навсегда погубить мою репутацию честного человека…
Когда наше обсуждение – происходило оно в кабинета Литвинова – было окончено, я, имея ряд неотложных дел, ушел в свой кабинет, оставив Красина и Литвинова вдвоем. Спустя, примерно, час, Красин пришел ко мне в кабинет. Он был очень расстроен. Подписав несколько срочных бумаг, я обратился к нему с вопросом:
– Что? Какие-нибудь неприятные разговоры с Литвиновым?…
– Как сказать? – ответил он с какой то брезгливой гримасой. – Видишь ли, я показал ему проект договора с Англией и… тебе я могу это сказать… Конечно, Литвинов… ты же его хорошо знаешь, знаешь, какой это завистливый хам… начал озлобленно критиковать его и доказывать, что я должен был и мог добиться от англичан и того и другого… Я его разбил по всем пунктам… Словом, препаршивое впечатление: договор, очевидно, плох, потому, что его провожу я, а не он…
Красин прогостил у меня три дня. Мы много говорили с ним, но об этом когда-нибудь позже. Он был мрачно настроен и не мог отделаться от тяжелых предчувствий и ожидании больших неприятностей в Москве. Я старался его рассеять, но и у меня было невесело на душе… Затем он уехал в Москву.
Я, конечно, провожал его на вокзал. Был и Литвинов, полезший к нему со своими иудиными поцелуями. Прощаясь со мной и отойдя немного от Литвинова, Красин, целуя меня, шепотом, тревожно спросил меня еще раз: «Так ты думаешь, не арестуют?» Я подавил свою тревогу за него и вымучив на своем лице ободрительную улыбку, ответил ему:
– Ну, конечно, нет. Поезжай с Богом, голубчик…
XXXIV
Красин уехал. Я продолжал работать. Литвинов, относясь ко мне лично вполне корректно и даже по товарищески наружно тепло, вымещал свою злобу против Красина и меня на моих близких сотрудниках, которые слезно просили меня, при получении мною нового назначения, взять их с собою. Ашберг приезжал еще не один раз, и мы с ним и Литвиновым разрабатывали все детали его проекта, который, по полученным от Красина известиям, встретил полное сочувствие в советских сферах и главное со стороны Ленина.
В начале февраля возвратился из отпуска Гуковский… Я едва-едва с ним поздоровался, хотя он, несмотря на последнюю сцену, когда я почти вытолкнул его из моего кабинета, что то очень лебезил передо мной. Литвинов, между тем, непременно решил устроить «дипломатический» обед, на который были приглашены и эстонские сановники, как министр иностранных дел Бирк и др. Обед имел целью демонстрировать «перед лицом Европы» – как говорил Литвинов, приглашая меня, – что между нами тремя, т. е., Гуковским, Литвиновым и мною, царят мир и любовь. Пришлось проглотить еще одну противную пилюлю – участвовать в этом обеде, улыбаться Гуковскому, слушать его похабные анекдоты, беседовать с быстро напившимся Бирком, и манерами и развитием представлявшим собою среднейруки уездного русского адвоката…
Гуковский оставался не долго в Ревеле, устроившись в маленькой комнате в той же «Петербургской Гостинице» и работая вместе с Фридолиным над составлением своего отчета. Затем он уехал в Москву и исчез из поля моего зрения. И теперь я считаю своевременным попытаться сделать более или менее подробную характеристику этого излюбленного советского деятеля, которого так старательно покрывали во всех его гнусностях его друзья – приятели.
От сколько-нибудь внимательного читателя моих воспоминаний, надеюсь, не укрылось, что Гуковский представлял собою в некотором роде центр, около которого сгруппировалась вся мерзость, все нечистое, все блудливое, все ворующее и пожирающее народные средства. Около него стали, частью скрываясь, частью явно, все те, кого я называю его «уголовными друзьями».
Принимаясь за эту характеристику, я беру на себя нелегкую задачу. Ведь это характеристика человека настолько порочного, что всякий, прочтя ее, вправе будет заподозрить меня в том, что из чувства неприязни я сгустил краски до полной потери чувства меры и, впав в чисто мелодраматическую фантазию, вывел не живое лицо, а какого – то кинематографического злодея. Но много лет прошло с того момента, как я расстался с Гуковским, который давно уже спит могильным сном, и за эти годы я часто возвращался мыслью к прошлому и, в частности, к Гуковскому, разбираясь во всем том, что мне известно о нем. И я тщательно искал в нем хотя бы одну положительную черточку, присутствие которой претворило бы эту чисто абстрактную фигуру героя бульварного романа в живое лицо. Увы, при полной моей добросовестности в этом отношении, я не могу оживить, очеловечить его, и он остается героем мелодрамы, он остается чистой абстракцией.
И вот, в этом то и заключается трудность проведения его характеристики. Но и это еще не все. Часто мелодраматические герои выводятся, как личности, обладающие какой то инфернальной силой, чем то от Мефистофеля. Но в данном случае нет и этого. Нет ни одной, хотя бы и отрицательной, но яркой черты, в характере этого реального типа. Это был человек совершенно слабый, со всеми основными чертами слякотного характера, и в то же время он был силой, ибо он был силен не сам по себе, а по тем условиям, которые его создали, которые его поддерживали и которые в конце концов его погубили… Его создаласоветская система…
Я не знаю его биографии, а потому не могу привести всего того, что обыкновенно приводится в жизнеописаниях, т. е., тех условий, в которых он родился, жил и воспитывался, и чем, обыкновенно, биографы обосновывают определенный характер данного лица. Я узнал его лишь в Москве в качестве советского сановника, когда ему было уже лет около пятидесяти. Выдающийся инженер, Р. Э. Классон, большой друг Красина, как то в свою бытность в Ревеле, характеризовал Гуковского, которого он знал еще по Баку, где тот был главным бухгалтером Городской Управы, как шантажиста и просто мошенника и нравственное ничтожество. Как я уже упоминал, в начале советского режима Гуковский был назначен народным комиссаром финансов. Но он оказался совершенно неспособным к этой сложной должности. Он был смещен и назначен членом коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, говорят, по дружбе со Сталиным. Я не знаю лично Сталина. Как к государственному деятелю я отношусь к нему вполне отрицательно. Но по рассказам его близких товарищей, между прочим, и хорошо знавшего его Красина, Сталин – человек, лично и элементарно, вполне честный, крайне ограниченный (что и видно по его деятельности), но глубоко, до идиотизма преданный идеям революции, и поэтому я не допускаю и мысли, чтобы Сталин протежировал Гуковскому, если бы не считал его тоже честным человеком.
В качестве члена коллегии Рабоче-крестьянской Инспекции, как я уже говорил в свое время, Гуковский обнаружил самую крайнюю узость и ограниченность, ясно доказавшие, что он не государственный человек, а просто кляузник. В Ревеле он развернулся вовсю. Как мы видели, он заводит содержанку, устраивает ее мужа и брата на хлебные места, вместе с ними мошенничает, просто ворует, проводит время в скандальных кутежах и оргиях… И все это он делает совершенно открыто, не обращая внимания на то, что пресса всего мира описывает его подвиги. ЦК партии, члены которого все время подкупались им, чтобы спасти его, посылают к нему его семью, которую он держит в черном теле, продолжая вести все ту же жизнь прожигателя. Я его уговариваю, тычу ему в глаза его явно мошеннические договоры; мои адвокаты подтверждают мои слова, но он лжет и притворяется и пишет человеконенавистнические доносы, адресуя их своим «уголовным друзьям». Доносы эти чудовищны, полны лжи и только лжи и сладострастного стремления уничтожить людей, ставших ему поперек дороги…
Он все время, так сказать, походя, лжет. Лжет даже и тогда, когда знает, что тотчас же будет уличен. Напоминаю читателю, например, приведенное мною его уверение, что он живет с семьей на семь с половиною тысяч марок в месяц, хотя он знал, что я сейчас же уличу его во лжи. Известный, как старый, преданный партии революционер, он покрывает Эрлангера и, не отпуская его в Москву, куда его требует ВЧК, он добывает ему за большие деньги фальшивый паспорт и дает ему возможность удрать с награбленными деньгами.
И в то же время он садически жесток. Напоминаю о его постоянных сладострастных чтениях мне доносов на меня же. Узнав, что одну мою сотрудницу вызывают по ложному доносу в Москву (по многим причинам я не могу об этом подробно говорить), по обвинению ее в шпионаже и что я, расследовав дело, отказался ее откомандировать, он приходит в слепое негодование и буквально умоляет меня отправить ее в Москву.
– Вот напрасно, – говорит он, – вы не откомандировываете ее в Москву. Ведь раз требуют, значит, есть за что… Надо быть твердым, Георгий Александрович, не жалеть тех, кто посягает на измену. Ведь есть еще время, поезд с курьером уходит в 12 часов ночи. Сейчас только шесть часов. Ведь долго ли одинокой женщине собраться… хе – хе – хе!.. Право, Георгий Александрович, ну, я прошу вас, велите ей немедленно приготовиться, – тоном просьбы, почти мольбы, продолжает он, – и сегодня же выехать… А? Велите, прошу вас… ведь она успеет. – И далее он говорит каким то мечтательным, сладострастным тоном, как-то захлебываясь и млея: – Отправьте, право, пусть постоит у стеночки… у стеночки, хе-хе-хе… пусть… это делают у нас безболезненно… отправьте… это п о л и p у е т кровь, хе – хе – хе – хе… пусть у стеночки…
Я думаю, из всего приведенного выше видно, что основными чертами его были – ничем не сдерживаемый, грубый, чисто животный эгоизм, половая распущенность, отсутствие чувства элементарной стыдливости, выражавшееся вего моральной оголенности, алкоголизм, хитрость, жестокость, лживость, предательство, т. е., в конечном счете полный дефект морали… Не нужно быть психиатром для того, чтобы, зная основную сущность его болезни (сифилис), поставить правильный диагноз – прогрессивный паралич.
Но отвлечемся от него самого, от его индивидуальности. И поставим твердо и честно сам собою вытекающий вопрос: да как же мог в течение ряда лет человек, страдающей этой страшной болезнью, занимать министерские посты, и не только занимать их, но и пользоваться расположением, дружбой, уважением, и поддержкой государственных людей, которых я называл «уголовными друзьями»?
Ответ на этот вопрос может быть ТОЛЬКО ОДИН – вся эта эпопея, которую я выше называл ГУКОВЩИНОЙ, есть результат ИНДИВИДУАЛЬНОЙ БОЛЕЗНИ и КОЛЛЕКТИВНОГО ПРЕСТУПЛЕНИЯ.
Спустя несколько месяцев, находясь уже в Лондоне, я узнал, что Гуковский был предан суду. Но он захворал какой то таинственной болезнью, по официальным сведениям, это было воспаление легких. Он скончался в страшных мучениях. И, борясь со смертью, он повторял только одну просьбу: «Позовите ко мне Коба (Сталина), я ему все расскажу…» Но Сталин не пришел к нему. В советских кругах говорят, передавая эту версию, как страшную тайну, что Гуковский был отравлен, чтобы без суда и следствия, покрыть могильной плитой вместе с его бренным телом и его (его ли только?) преступления, в которых были замешаны многие…
И заканчивая описание похождений Гуковского и переходя к дальнейшему, мне неудержимо хочется сказать:
НЕСЧАСТНАЯ РОССИЯ, НЕСЧАСТНЫЙ РУССКИЙ НАРОД, КОТОРЫМ ПРАВЯТ ПРЕСТУПНИКИ И ДУШЕВНОБОЛЬНЫЕ.
Между тем, 19 февраля я заболел какой то тяжелой болезнью, в которой не могли разобраться лучшие ревельские врачи вместе с известным профессором Юрьевского университета Цего – фон – Мантейфелем. Тогда как то никому в голову не пришло подумать об отравлении. И лишь спустя много – много времени у меня, при сопоставлении ряда обстоятельств, сопровождавших это мое заболевание, совершенно, можно сказать, деформировавшее всю мою натуру, явилось подозрение, что я был отравлен каким то неизвестным ядом… Но это только предположение… Мне пришлось пролежать свыше месяца…
Я лежал и, должен отдать справедливость Литвинову, он обнаружил во время моей болезни большую заботливость и настоящее товарищеское внимание ко мне. Между тем, Ашберг продолжал работать над реализацией своего проекта, стараясь заинтересовать в осуществлении его и общественное мнение шведских деловых сфер. Это необходимо было в виду того, что в то время во главе Швеции стояло консервативное правительство, очень недружелюбно относившееся к советскому правительству, которое Швецией не было признано.
Правда, было нечто в роде какого то полупризнания и там находился командированный в качестве полуофициального, совершенно бесправного советского агента Керженцев, которого шведское правительство держало в черном теле, не признавая за ним обычных прав дипломатического представителя. Он если не ошибаюсь, не пользовался даже личным иммунитетом, мог иметь в своем штате лишь весьма ограниченное число лиц и не мог исполнять даже самых ограниченных консульских функций. Да и по своим чисто личным свойствам Керженцев не пользовался в Швеции никаким престижем и влиянием. Между тем, шведское правительство лично ко мне относилось крайне недружелюбно, и попытка Ашберга и его друзей позондировать почву у тогдашнего министра иностранных дел и узнать, согласился ли бы он разрешить мне въезд в Швецию, встретила с его стороны резко отрицательное отношение.
Вот поэтому то Ашберг и старался обработать влиятельные деловые круги Швеции и привлечь их симпатии ко мне, чтобы нажать на министра. В результате, в то время, как я лежал, борясь со смертью, а потом, едва начав поправляться, ко мне начались какие то паломничества разных влиятельных организаций и лиц из Стокгольма. Первым, если память мне не изменяет, меня посетил прибывши специально, чтобы познакомиться со мной, председатель шведского риксдага господин – Петерсон. Его визит совпал с моментом, когда мне было очень плохо и я от слабости едва мог говорить. Затем приезжали представители разных торгово-промышленных объединений, как например, синдиката тяжелой индустрии, разных заводов, фабрик… Приезжали и другие лица и, между прочим, жена Брантинга (лидера шведских социалистов, ныне покойного). Она сообщила, что ко мне хотел ехать Брантинг, но занятый подготовлениями к новым выборам, не мог отлучиться из Швеции и вместо него приехала она, чтобы познакомиться со мной и просить меня не менять моего решения переехать в Стокгольм для осуществления «известной комбинации», которую ее муж горячо – де приветствует.
Bcе эти визиты носили на мой взгляд довольно комичный характер: люди упрашивали меня приехать в Стокгольм, не менять моего решения и пр., а, между тем, всем было хорошо известно, что и мое правительство одобрило этот проект и что я согласился на его осуществление.
Однако, скоро мне стало известно из частных источников, что работа Ашберга наткнулась на сильное противодействие Ломоносова, естественно, очень не желавшего, чтобы я поселился в Швеции. И в конце концов все старания Ашберга кончились полным провалом.
Когдапочва была достаточно подготовлена, к министру иностранных дел явилась многочисленная депутация просить о разрешении мне въезда в Швецию. Депутация эта состояла из представителей нескольких крупных торгово – промышленных объединений, членов риксдага с председателем во главе и разных других лиц. Но министр был уже подготовлен и хорошо вооружен, и в ответ на их просьбы показал им старый, выкопанный кем то и всученный ему номер левой социалистической газеты «Стормклоккан» («Набат»), в котором был помещен много лет назад один из моих рассказов «Убийство шпиона», из воспоминаний русского революционера. Два слова об этом рассказе:
В нем я со слов моего товарища привожу описание, как один революционер, человек очень гуманный преследуемый шпионом, проследившим его при выходе из конспиративной квартиры, где происходило очень важное совещание, несмотря на все свое отвращение к убийству, должен был застрелить его. И, убив его, он наклонился над ним, вынул из его кармана записную книжку и, заглянул в его мертвые с выражением застывшего ужаса глаза и в нем начались угрызения совести: имел ли он право убить человека?…
Министр прочитал депутации этот рассказ и возмущенным голосом сказал, что он слишком любит свою родину, а потому и не может допустить, чтобы человек, призывающей к убийствам, получил возможность перенести свою преступную деятельность в Швецию…
Таким образом, проект Ашберга был похоронен. Но с приходом к власти Брантинга проект этот был все таки осуществлен, но без моего участия, и банк «Экономиакциебулагет» и сейчас работает исключительно на советское правительство.
Между тем я начал поправляться от моего странного и продолжительного заболевания. В Ревель приехал назначенный помощником Литвинова по торговой части, некто Аникиев человек совершенно ничтожный, о котором даже мой приятель, курьер Спиридонов, посещавший меня во время моей болезни, говорил на своем волжском наречии:
– Он никуда не годится… Тут нужен человек образованный… А он что? Совсем необразованный, да и ленивый…
Кстати, не могу не вспомнить, как во время моей болезни, когда я, хотя дело уже и пошло на поправку, был еще очень слаб, меня навестили все три наших курьера, во главе со Спиридоновым, который и поднес мне два маленьких горшка с гиацинтами. И при этом Спиридонов от их имени произнес мне «длинную» приветственную речь:
– Вот… это тебе от нас… мы все тебя любим, потому ты хороший… честный… вот возьми. – И упарившись и весь вспотев от этой длинной речи, он протянул мне эти два скромные горшочка цветов…
Я до того не ожидал этого трогательного чествования меня, что расплакался, как ребенок… Мы все расцеловались. Я их угостил кофе… И, оправившись от трудной официальной части визита, они просто и долго говорили со мной…
Право, это, кажется, была однаиз лучших минут всей моей советской службы!..
Наступила какая – то скучная никчемная жизнь. Я ходил гулять, ничего не делал. Ко мне постоянно заходили вся моя «верная пятерка» и другие сотрудники, стараясь меня развлечь и отвлечь. Часто бывал и Литвинов… Он вел свою линию и продолжал всеми мерами угнетать моих сотрудников, и вскоре довел одного из них, П. П. Ногина, до того, что он сам попросил Москву о своем отозвании. Было грустно и тяжело. Все мои сотрудники настоятельно просили меня взять их с собой, когда я получу новое назначение. И конечно, я дал им твердое обещание все сделать, чтобы исполнить их просьбу… Я заручился заранее согласием Литвинова отпустить их: он не скрывал, что терпеть их не может…
Конечно, я все время был в переписке с Красиным. Он писал мне сперва из Москвы, а затем, по возвращении через Финляндию и Германию в Лондон, и из Англии. Он предлагал мне разные назначения: в Германию, Данию, в Лондон на пост директора «Аркоса»… Поразмыслив, я остановился на Лондоне, на чем и Красин всего больше настаивал, соблазняя перспективой работать в одном месте с ним. Я телеграфировал ему. Он ответил, что виза обеспечена и чтобы я готовился с получением ее немедленно выехать…
И я стал со дня на день ждать визы. Но время шло, а визы не было. Потом, уже в Лондоне, я узнал о причине задержки.
При Красине состоял в качестве секретаря делегации Николай Клементьевич К л ы ш к о, его настоящей злой гений, о чем мне придется говорить в части моих воспоминаний, посвященных Лондону. «Аркос» возглавлялся двумя членами правления, В. П. Половцовой и
В. А. Крысиным, с которым у меня была неприятная переписка по поводу проходивших транзитом через Ревель для отправки в Москву закупленных ими крайне недоброкачественных товаров. Конечно, мои рекламации, нередко весьма резкие, по адресу Половцовой и Крысина вооружили их обоих против меня, что они демонстративно подчеркнули своей телеграммой, посланной Литвинову, когда они узнали о его назначении в Ревель… В ней они тепло приветствовали его, говоря, что «с радостью узнали о назначении в Ревель в его лице настоящего представителя…»
Клышко, все время ведший игру на два фронта, сам очень недовольный моим назначением, так как это усиливало Красина, в угоду своим желаниям, а также желаниям Половцовой и Крысина, получив распоряжение Красина возбудить ходатайство о визе для меня с женой, «в виду массы неотложных дел», сперва долго тянул, а затем, спустя порядочно времени, по категорическому приказу Красина, возбудил ходатайство, но «по ошибке» только относительно визы моей жены. Таким образом, английский консул в Ревеле, получил разрешение выдать визу только моей жене. Я послал Красину срочную телеграмму об этом «недоразумении», он разнес Клышко и тот тогда поторопился взять визу и для меня. Отмечу, что это было очень просто, так как Ллойд – Джордж дал согласие Красину заранее при разговоре с ним обо мне. Таким образом, моя виза была получена только через три дня после визы моей жены, Но упомяну кстати, что вся эта почтенная компания – Половцова. Крысин и Клышко – вели все время закулисную работу, чтобы мое назначение не реализировалось: сносились с друзьями в Москве, просили, настаивали… Словом, повторялась новая «гуковщина». Она заранее мобилизовала свои силы и, ощерившись, ждала меня в Лондоне!.
Повторяю, обо всем этом я узнал лишь по прибытии в Лондон. Но один из следов этой кампании попался мне в руки еще в Ревеле в то время, когда я, дав согласие Красину, ждал визу (это тянулось около четырех недель). Как то Маковецкий, придя ко мне, с недоумением показал мне телеграмму, адресованную Литвинову: «Передайте Соломону в отмену предшествующего распоряжения, что приезд его в Москву не требуется №… Чичерин». Распоряжения выехать в Москву мне не передавали, и мы вместе с Маковецким поняли, что идут какие то неизвестные нам махинации. Надо полагать, что работы Половцовой, Крысина и Клышко одно время достигли цели, что Чичериным был уже послан приказ мне прибыть в Москву, но Литвинов, не желавший, чтобы я, попав в Москву, выступил с разоблачениями по делу Гуковского, не показал мне телеграммы и возбудил от себя требование об отмене вызова меня в Москву… Таковы мои догадки. Но, конечно, эта телеграмма очень взволновала меня и моих друзей, и они с тревогой ждали получения мною визы в Англию, боясь, что вдруг меня отзовут в Москву. А Маковецкий довел свою осторожность до того, что, прощаясь со мной на пароход, сказал мне:
– Георгий Александрович, я сейчас узнал, что» Балтимор» простоит в Либаве целый день, будет забирать там уголь… Я вас очень прошу ни под каким видом не сходить на берег… кто его знает, вдруг там получится распоряжение о том, чтобы вы ехали в Москву… С парохода вас не могут снять, он английский… Не сходите с него…
Я получил визу 23 мая (1921). Я решил доставить себе удовольствие и ехать в Лондон морем. Пароход «Балтимор» выходил из Ревеля 25 мая. Я решил ехать с ним, хотя это был небольшой, сравнительно, и тихоходный пароход, который идет из Ревеля до Лондона девять суток. Мы быстро собрались, ликвидировали наши личные дела и 25-го утром были уже на борту парохода.
Не буду описывать трогательных и таких сердечных проводов, которые мне устроили мои сотрудники и особенно моя «верная пятерка», поднесшая мне скромный подстаканник с многозначительной надписью «Veritas vincit». По какой то технической неисправности пароход задержался и, вместо утра, вышел лишь вечером около семи часов. Таким образом, проводы затянулись и провожавшие меня уходили обедать и опять возвратились на пароход…
Раздались отвальные свистки, дружеские поцелуи и объятия и… слезы…
Тяжело задышала машина и, отдавая причалы и якоря, «Балтимор» стал отчаливать… Мы стояли у борта парохода, посылая последнее «прости» остающимся… Пароход пошел сперва вдоль берега к выходу на фарватере… И мои друзья побежали по берегу, посылая прощальные приветы… Наконец, Ревель остался позади…
Грустный, расстроенный и растроганный сердечными проводами, вошел я в свою каюту, наполненную цветами…
А пароход, все забирая ходу, шел, увозя меня к берегам туманным Альбиона» для новой борьбы с новой
МНОГОГОЛОВОЙ ГИДРОЙ ГУКОВЩИНЫ…
Конец третьей части.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Моя служба в Англии
XXXV
С тяжелым чувством грусти расстался я с моими ревельскими сотрудниками… И все-таки я радовался предстоящему, довольно продолжительному путешествие на пароходе, которое оказалось для меня настоящим пребыванием в санатории. Пассажиров на «Балтиморе» было очень мало и, за исключением неизбежных встреч во время еды, я был почти все время сам с собой и мог спокойно предаваться своим мыслям. А мысли мои были невеселые.
Все пережитое в Ревеле – и борьба с «гуковщиной», и моя тяжелая болезнь, так и не разгаданная врачами и деформировавшая весь мой организм – отразилась на моей психике. Все сильнее и сильнее бушевали во мне горькие сомнения в целесообразности моей работы. Скажу без преувеличения, – я отдавал ей всего себя, у меня почти не было личной жизни или, вернее, я жил только своей работой, ее интересами. Я служил делу честно, сурово – честно, с искренним и глубоким омерзением борясь с тем, что я называл «гуковщиной». И я с отчаянием видел и убеждался в том, что «гуковщина» представляет собою, по истине, многоголовую гидру, а я, увы, не был Геркулесом, чтобы сразу отрубить все семь голов чудовища…
И на моих глазах, вместо одной отрубленной головы, немедленно вырастала новая, которая начинала еще сильнее жалить… И я чувствовал себя – с горечью и озлоблением против себя самого – каким то советским Дон-Кихотом, измученным и израненным в честной, но неумной борьбе с ветреными мельницами…
«Колесо чугунное вертится, -
Бесполезно плакать и молиться…»
Но, если минувшее – Берлин, Гамбург, Москва и Ревель – вселяли в мою душу полное разочарование, граничившее с отчаянием, то не менее тяжело и страшно мне было заглядывать и вперед в предстоявшую мне деятельность в Англии. Я знал, что мне придется работать там с такими деятелями, как Крысин и Половцова. Уже по моей работе в Ревеле я имел некоторое представление о том, что представляют собою эти два лица, с которыми у меня была пренеприятная деловая переписка. И вот, гуляя по палуб «Балтимора» и стараясь представить себе мою будущую деятельность в Лондоне, я вспоминал о них и эти воспоминания лишь усугубляли мои тревоги…
Покупая разного рода товары для России, «Аркос» отправлял их пароходом в Ревель, где они перегружались на железную дорогу для отправки в Москву. Из-за этих то товаров у меня и возникла с «Аркосом» переписка, часто принимавшая крайне (с моей стороны) резкий характер. Мне вспоминались поставки сукна, которое часто было крайне небрежно уложено и погружено, благодаря чему товар приходил подмоченный и неисправимо загрязненный, а иногда с массой кусков, протертых во время качки.
Вспоминались мои рекламации, в которых я настаивал на более бережном обращении с товаром… И ярко встала передо мной картина прибытия в Ревель партии шоколадного порошка и какао. Я остановлюсь на этой поставке, так как она весьма характерна.
Я получил известие, что с таким то пароходом из Лондона идет к нам для переотправки в Россию, если память мне не изменяет, две тысячи тонн какао и шоколадного порошка. В день прибытия парохода Фенькеви пришел ко мне совершенно расстроенный.
– Произошло нечто ужасное, – с места сообщил он мне. – Прибыл шоколад и я не знаю, что с ним делать…
– Как так? – спросил я.
– Я вас прошу, Георгий Александрович, – ответил он, – поехать со мной на пристань… Посмотрите сами и дайте мне распоряжение… я не знаю, что делать…
Мы поехали. Стоял санный путь. Когда мы подъезжали к пароходу, ошвартовавшемуся против таможенного склада, Фенькеви обратил мое внимание на снег и на толпу, собравшуюся у парохода. Действительно, картина, развернувшаяся перед моими глазами, представляла собою нечто сказочное: весь снег был перемешан с шоколадным порошком и какао, и женщины и дети подбирали эту смесь в ведра и другие посудины и уносили с собой… Снег повсюду кругом был шоколадного цвета. От парохода к таможенному складу двигались грузчики с мешками и ящиками, из которых не просыпался, нет, а тек шоколадный порошок. Мы остановились у парохода. Вся палуба, все снасти пароходные были шоколадные, точно в детской сказке. Люди ходили по шоколаду, над пароходом носилась густая шоколадная пыль, покрывавшая собою всех и все…
Поднявшись на пароход и заглянув в трюм, я увидал мешки и ящики, тоже покрытые коричневой пеленой и точно плававшие в шоколаде. Я спустился в трюм. Там меня ударил в нос отвратительный запах, напоминавший трупный. Это шоколад и какао, смешавшись с морской водой, издавали такое зловоние. Трюм был наполнен мешками, частью прорванными, и ящиками, многие из которых были поломаны, и весь товар пропрел. Были ящики, обращенные в щепы, и мешки, совершенно разорванные. Эти обломки и рвань от мешков лежали в стороне в трюме же, утопая в том же шоколадном порошке, который как бы заливал все свободные места… Я поднялся на палубу, спустился с парохода и, среди грузчиков, облепленных шоколадной пылью, толпы любопытных и собиравших шоколад, двинулся по шоколадной дороге к таможенному складу. Толпа гудела, смеялась и из нее доносились по моему адресу свистки и иронические, злорадные восклицания: «А, вот они, советские грабители… пьют кровь народа!.. Вишь, какое угощение для голодных!..» и т. п.
Я вошел в склад. Там меня встретилата же картина: весь пол, примерно, на вершок, если не больше, был покрыт шоколадом…
Лишь небольшая часть груза была спасена. Мы узнали, что этот груз представлял собою военный сток, раза три путешествовавший в Америку и обратно. И они, Половцова и Крысин, зная это, не могли не знать и того, что легкая, не рассчитанная на многократные передвижения, укупорка (она состояла частью из тонкого дерева ящиков, выложенных внутри обвощенной бумагой) уже значительно поистрепалась, а они, не только купили этот залежавшийся и пропревший товар, но, не проверив укупорку, отправили товар морем в Ревель…
Конечно, я не мог обойти молчанием этот факт и написал им очень резкое письмо… Россия понесла колоссальные убытки на этой поставке…
Мне вспоминалось все это и тяжелые предчувствия овладевали мною все сильнее и сильнее. Я искал утешения и ободрения в письме Красина, который, убеждая меня ехать в Лондон, манил перспективой совместной работы. Он писал, что, занятый сложными политическими вопросами, не успевает следить за «Аркосом», находящимся в руках Крысина и Половцовой, «людей скорее малоопытных, чем недобросовестных», говорил он, которые ведут дело, спустя рукава, полагаясь на своих доверенных сотрудников, среди которых есть «не мало жулья». Он уговаривал меня приехать и взять в руки «Аркос» и завести там настоящий порядок. «Нечего и говорить, – писал он, – что я буду всегда в твоем распоряжении и всем авторитетом моей власти всегда буду поддерживать тебя».
Я еще верил тогда в силу Красина, и его уверения обнадеживали и успокаивали меня. Я вспомнил и о моем ответе на его призыв, в котором я, соглашаясь ехать в Лондон, указывал ему, между прочим, на то, что я хотел бы взять с собой моих близких ревельских сотрудников, в которых я был уверен, и которых Литвинов всячески старается выжить. Красин в своем ответе писал, что согласен, но советовал повременить с этим, пока я сам не приеду в Лондон. И тогда же я специально об этом говорил с Литвиновым и спросил его, согласен ли он отпустить их ко мне. Он мне ответил, что они ему совершенно не нужны и что с его стороны нет никаких возражений к их переводу…
—
Между тем, мы подошли к Либаве. Памятуя наставления Маковецкого, я решилне сходить на берег. И, по-видимому, я поступил хорошо, так как здесь произошло нечто непонятное, оставшееся навсегда для меня загадкой. Едва «Балтимор» причалил, как на палубу поднялся какой то субъект в форме и с портфелем под мышкой. Он переговорил о чем то с капитаном. Я сидел на палуб довольно далеко от капитана, а потому не слышал, о чем они говорили. Я заметил, как капитан показал ему в мою сторону, и он подошел ко мне.
– Г-н Соломон? – спросил он, и на мой утвердительный ответ сказал, что он начальник порта и что ему нужно взглянуть на мой паспорт. Мои документы были внизу, в каюте, и он спустился вместе со мной. Я показал ему мой дипломатически паспорт. Он внимательно прочел его и, положив в портфель, быстро направился к выходу. Я пошел за ним.
– Потрудитесь сейчас же возвратить мне мой паспорт, – сказал я.
Не останавливаясь, он на ходу, поднимаясь уже по лестнице на палубу, бросил мне:
– Я вам его возвращу перед отходом парохода, – и он быстро продолжал подниматься. Я егонагнал и остановил:
– Немедленно же отдайте мой паспорт, слышите! – резко сказал я.
– Мне он нужен, – отвечал он, и, путаясь и сбиваясь, начал мне объяснять что то: – Может быть вы сойдете на берег, – здесь вам местные коммерсанты готовят встречу… хотят чествовать вас обедом, – так паспорт должен пока оставаться у меня…
– Не говорите глупостей! – отрезал я. – И сию же же минуту отдайте мой паспорт… пароход английский, и я сейчас же позову капитана…
Мы были уже на палубе, где я увидел помощника капитана, который давал мне уроки английского языка и который говорил немного и по-немецки. Он обратил внимание на то, что между нами происходит какой то крупный разговор и направился к нам. Я продолжал резко настаивать. Тот нес всякий вздор. Однако, увидя приближающегося помощника капитана, с удивленно-вопросительным выражением на лице, он торопливо открыл свой портфель и, возвратив, почти бросив мой паспорт, стал быстро спускаться по сходням на берег.
– Что это? – спросил меня помощник капитана. – Какие-нибудь неприятности?… Почему он так быстро убежал?
Я ему рассказал о происшедшей сцене. Он даже покраснел от возмущения.
– О, сэр, вы хорошо ему ответили, – сказал он по-английски. – Пусть бы попробовал не отдать вам паспорта!.. Как? На нашем пароходе, под английским флагом… такое насилие!.. Мы показали бы ему!..
Немного позже на пароход пришел советский консул Раскольников с женой, чтобы представиться мне. Они пробыли у меня около получаса. Раскольников сообщил мне, что местные коммерсанты хотят, чтобы я осмотрел новые, выстроенные в Либаве товарные склады, в надежде, что я соглашусь направлять из Лондона грузы в Россию транзитом через Либаву. Сославшись на нездоровье, я отказался сойтина берег.
После этого визита меня посетил еще какой то подозрительный субъект, резко семитического типа, отрекомендовавшийся советским агентом по закупке разных товаров. Он долго и усердно, по временам с плохо скрываемым раздражением, настаивал на том, чтобы я сошел на берег и принял приглашение коммерсантов, которые-де решили чествовать меня роскошным обедом, что все, мол, приготовлено, что они обидятся и пр. Он сидел у меня не менее часа. Я категорически отказывался и он, как мне показалось, разочарованно попрощался со мной и ушел с парохода.
Но характерно и в высшей степени подозрительно то, что сами то либавские коммерсанты, горевшие таким желанием показать мне новые склады и чествовать меня обедом, не появлялись и так и не появились. И откуда в Либаве могли знать, что я на пароходе – я никого в Либаве не уведомлял о моем отъезде из Ревеля. Не была ли мне подготовлена ловушка? Не был ли последний посетитель чекист? Не предполагалось ли меня «скрасть»?… ведь уголовная хроника «гуковщины» так богата разными подвигами…
–
Рано утром 2-го июня (1921) мы были в Лондоне. Явились таможенные досмотрщики. Но по распоряжению английского правительства наш багаж не был подвергнут осмотру. На берегу меня ждал служащий делегации, который проводил нас в отель, где были заняты для нас комнаты.
Началась моя служба в Англии…
Я немедленно же поехал в помещение делегации повидаться с Красиным. Там же я увидался с Клышко, который встретил меня как ни в чем не бывало. Он только сказал мне, что «эти черти – англичане из форейн – оффиса» напутали и так бессовестно задержали мою визу.
– si non e vero, e ben trovato, товарищ Клышко. – ответил я ему итальянской поговоркой, не зная каковой и думая, что я ему говорю какой-нибудь комплимент, он глупо засмеялся. Надо заметить, что это хитрый, но более, чем ограниченный человек.
дополнение:
Клышко Николай Клементьевич. Род.1880, г. Вильно (Литва); русский, чл. ВКП(б), обр. высшее, зав. производственным отделом «Союзснабосоавиахима», прож.: г. Москва, Вышняковский пер., 27–15.
Арест. 2.09.1937. Приговорен ВКВС 9.10.1937, обв.: участие в к.-р. тер. организации. Расстрелян 9.10.1937. Реабилитирован 11.08.1956.)
Выше, в предшествующей главе я назвал Клышко «злым гением» Красина. Скажу несколько слов, чтобы представить читателю этого нового советского героя.
В то время Клышко был лет около сорока. По образованно и специальности он низший техник. До революции он находился в Англии на служб у известной фирмы «Виккерс», где одновременно с ним служил и Литвинов, с которым он очень сошелся. Но по его словам, которым я не верю, он относился к Литвинову, будто бы, очень отрицательно. Вернувшись в Россию после революции, он служил в «Госиздательстве», во главе которого стоял тогда, впавший одно время в немилость, Воровский. Познакомился я с Клышко еще в Москве, когда Красин собирался в Англию. Не знаю уж, по чьей рекомендации Красин принял его в состав своей делегации в качестве секретаря ее, так как Клышко знал английский язык, которым Красин не владел.
Вскоре обнаружилось, что Клышко был приставленный к Красину чекист, усиленно следивший за каждым его шагом. Покойный Красин не раз сам жаловался мне на это, говоря, что не может от него отделаться, что несколько раз просил центр избавить его от этого «интригана, соглядатая и лакея», но безуспешно. И в то же время, несомненно для меня, Красин был под сильным и непонятным мне влиянием Клышко… И Клышко оставался в Лондоне, ненавидимый всеми, кроме тех, кто был уполномочен им следить за товарищами и доносить. Наряду со своими «секретарскими» обязанностями, Клышко был, по-видимому, и агентом Коминтерна. Он всюду лез, всюду совал свой нос и был все время начеку, стараясь что то вынюхать и подслушать. Для этого он усвоил себе похвальную привычку входить ко всем – к Красину, ко мне и к другим – даже не постучав. Он просто тихо и как то сразу открывал дверь и, быстро оглядываясь по сторонам и прощупывая своими глазами всех и все в комнате, начинал говорить… Меня и Красина очень шокировала эта манера влезать в наши кабинеты, не стесняясь тем, что у меня или у Красина находится кто-нибудь по делу… Напротив, он, по-видимому, именно и следил за тем, нет ли кого у Красина или у меня, и неожиданно появлялся с каким-нибудь часто совершенно нелепым вопросом.
Помню, мы как то беседовали с Красиным в моем кабинете. Я зажег над дверью моего кабинета снаружи, т. е., в коридоре красную лампочку – сигнал, что никто не должен входить, что я занят… Не прошло и двух минут, как, очевидно, предупрежденный кем-нибудь из своих шпионов, что Красин у меня и что зажжен сигнал «не входить», а следовательно, мы говорим с ним конфиденциально, Клышко, словно призрак, очутился в моем кабинет, конечно, не постучав.
Мы оба взглянули на него с такой нескрываемой ненавистью, что он, против своего обыкновения, смутился.
– Я не помешал? – спросил он.
– Вы же видите, что горит красная лампа, – с нескрываемым отвращением к нему ответил Красин, значит…
– А мне нужна ваша подпись, Леонид Борисович, вот под этим письмом, – сказал Клышко, показывая письмо.
– Да я же вам сказал, что с этим спешить нечего, – с досадой оборвал его Красин. – А теперь мне нужно поговорить с Георгием Александровичем, – добавил он как то демонстративно, в упор поглядев на Клышко, который с независимым видом, пожав плечами, не торопясь ушел.
– Препаршивый субъект, – с бессильным озлоблением сказал Красин: – Всюду лезет, следит, подглядывает, подслушивает…
– Да, – согласился я, – но неужели ты не можешь от него отделаться? Ведь это положительно твой злой гений…
– Да, отделайся! – с горечью произнес Красин, и потом, даже понизив голос, добавил: – Ведь это же чекист… он него не отделаешься. Я его третирую, как лакея… ему все нипочем…
Мне неоднократно придется еще возвращатьсякэтому ангелу-хранителю, приставленному к Красину и державшему все лондонское представительство в страхе. Пока же продолжаю мои воспоминания в известной последовательности.
Красин велел Клышко поехать со мной в «Аркос», познакомить меня с Половцовой и Крысиным и оформить мое вступление в члены Правления «Аркоса», который помещался в то время на небольшой улице, выходившей на Кингсуэй. Мы поехали туда, и Клышко, быстро пройдя через ряд комнат и едва отвечая небрежным кивком на приветствия служащих, подошелк какой то двери и, не постучав, вошел в комнату. Это кабинет Половцовой и Крысина.
дополнение:
Крысин Дмитрий Михайлович, 1897 г.р., место рождения: Орловская обл., русский, арестован в 1938 г., осудивший орган: Тройка УНКВД по ДС, осужден 17.02.1938, статья: контрреволюционная троцкистская деятельность, расстрелян 22.03.1938, реабилитирован 11.01.1965)
Варвара Николаевна Половцова – доктор философии Боннского университета, действительный член Московского Психологического общества. В восьмом выпуске «Трудов Московского Психологического общества» в 1914 г. был опубликован ее перевод с латинского сочинения Бенедикта Спинозы «Трактат об очищении интеллекта и о пути, наилучшим образом ведущем к истинному познанию вещей», с большим предисловием, примечаниями и заключением.
Уже сделав (в Бонне) перевод трактата Спинозы, В.Н.Половцова узнала (перед этим она опросила в России специалистов и издателей, однако получила от них отрицательный ответ), что аналогичная работа была выполнена в Одессе
Г. Полинковским еще в 1893 г. Однако Половцова считает, что ее предшественник не утруждал себя «более глубоким проникновением в содержание текста», а собственный перевод предварил главой из «Истории новой философии» Куно Фишера, «воззрения которого на учение Спинозы вообще, и на содержание трактата в частности, не могут считаться в настоящее время способствующими его пониманию» (С.10). Свой перевод Половцова считает несомненно «глубоким», поскольку ему предшествовало длительное изучение всего творческого наследия Спинозы (1).
Здесь же Половцова предлагает свое решение проблемы философского перевода.
Для нее уже «всякое словесное выражение, без исключения, само по себе допускает несколько толкований», несколько способов его передачи на другой язык, и при этом все такие переводы могут быть «вполне точными переводами данного словесного выражения» (С.3). Перевод же на любой язык философских сочинений представляет особенные трудности, так как уже сами философы находятся в отношении к языку в особенно неблагополучных условиях.
Философы, за немногими исключениями, должны заимствовать выражения для изложения своих систем из обыденного языка, всякая вновь возникающая философская школа вынуждена пользоваться для изложения новых мыслей старыми обозначениями. Что же касается философии Спинозы, то она в терминологическом отношении находится «в исключительно неблагоприятных условиях: непосредственно следуя за схоластической философией, она, также как и философия Декарта, представляет в то же время переход к новым содержаниям» (С.4–5).
Половцова считает: оказывается при переводе философского произведения ставить в качестве самостоятельной цели «литературное изложение» – в смысле подбора красивых оборотов и замены иностранных терминов. В виду «бедности» философского языка вообще и русского философского языка в частности, для сочинений и переводов соответствующей литературы, на первом плане пока должна стоять единственная задача – посильное облегчение истинного понимания системы.
Для ученых и читателей из России, которым как правило приходится при знакомстве с философскими проблемами прибегать к помощи иностранных сочинений, «введение национальных оборотов и русификация терминов может служить лишь камнем преткновения для изучения и развития философии в России». С другой стороны, считает русская переводчица, передача, например, латинских терминов только одним латинизированным словом по-русски предоставляет свободу «своеволию неподготовленных читателей» (С.7–8).
В.Н.Половцовой принадлежат еще две работы, посвященные пониманию философии Б.Спинозы: большая статья «К методологии изучения Спинозы» (2) заметка по поводу книги Дунина-Борковского о Спинозе (3)
В издании «Избранных произведений Б.Спинозы» (М., 1957) помещен, однако, перевод Я.М. Боровского. О работе же В.Н.Половцовой здесь сказано, что сам перевод названия трактата является безусловно неточным, вольным и даже искажающим название оригинала, и что переводить его следует как «Трактат об усовершенствовании разума». Кроме того перевод Половцовой «носит печать субъективизма, отражая философские воззрения самого переводчика» (Т.1, С.626).
– Вот, я привел вам нового товарища, – сказал он и с нескрываемым злорадством прибавил – которого вы с таким нетерпением ждали.
В. Н. Половцова была крупная женщина типа Брунгильды. Она была доктором каких то наук. В качестве коммерсанта и вообще в деловом отношении она была полным ничтожеством и представляла собою «Трильби» Крысина, повторяя все его доводы и взгляды. Сам Крысин был человек очень ограниченный. Он не чужд был некоторого образования, но все это прошло как то мимо него, не оставив на нем хоть сколько-нибудь серьезного следа. По натуре он был кляузник и большой софист. Он был старый кооператор. Кажется, он был честен, но он вполне доверял своему секретарю Ш., который, в сущности, и вел все дело закупок, из-за которых выходили большие неприятности. Крысин страдал какой то серьезной болезнью сердца…
Мы познакомились, наговорили друг другу разных комплиментов, выразили взаимные надежды на дружную товарищескую работу и затем перешли к оформлению моего вступления в число членов правления «Аркоса», этого официально английского акционерного общества, действующего по утвержденному английским правительством уставу. Для того, чтобы я получил право быть членом правления или директором, я должен был обладать каким то определенным количеством акций и быть выбранным общим собранием. Все эти проформы были проведены, кажется в тот же день.
И таким образом, уже с самого дня моего прибытия в Лондон, – 2-го июня 1921 года – я стал директором «Аркоса». Помещение «Аркоса» было очень небольшое и поэтому Красин уступил мне свой кабинет, которым он почти не пользовался, так как очень редко бывал в этом учреждении.
На другой же день мне были представлены все служащие и состоялось первое заседание правления, где были распределены между членами правления существующее отделы. По предложению моих товарищей на меня было возложено руководство отделами техническим, счетно-финансовым, управлением дел и личным составом. На первом же заседании я предложил правление пригласить на службу в «Аркос» моих ревельских сотрудников – Маковецкого, Фенькеви, Волкова и некоторых других… Половцова и Крысин, державшиеся со мной сперва очень корректно, с готовностью согласились, и правление передало соответствующую часть протокола Клышко, как секретарю делегации, для получения для новых сотрудников виз.
Чтобы не возвращаться еще раз к этому вопросу, здесь же расскажу, как и чем окончилась эта моя попытка. То, о чем я выше говорил, чего я опасался, едучи в Лондон, оказалось реальным фактом – меня действительно ждала в Лондоне мобилизовавшаяся в ожидании моего неизбежного приезда, новая «гуковщина», под знаменем которой объединились Половцова, Крысин и Клышко. Первые двое не были членами партии, хотя «доктор» Половцова неоднократно мне говорила, что она и Крысин, по существу, «колоссальные» коммунисты. Клышко же был «стопроцентный» коммунист. Согласившисьнамое предложение пригласить моих кандидатов, без всяких разговоров, Крысин и Половцова, по соглашению с Клышко, решили, что этому не бывать, так как приезд моих сотрудников усилит меня и Красина. Знаю все это от одного, ставшего впоследствии моим близким сотрудником, покойного Владимира Андреевича Силаева, о котором дальше. И вот, Клышко повел свои интриги.
Прежде всего он списался от имени делегации с Литвиновым, который, очевидно, надлежащим образом инструированный своим приятелем Клышко, написал в ответ, что никогда не соглашался отпустить упомянутых сотрудников и что он-де не понимает, «откуда товарищ Соломон мог сделать такой вывод». Словом, интрига пошла в ход. Конечно, я был глубоко возмущен этой ложью. Клышко же, всегда игравший на два фронта или, вернее придерживаясь всегда одного фронта, показав мне ответ Литвинова, поторопился сказать: «Вот видите, как товарищ Литвинов беззастенчиво лжет». И он посоветовал мне написать ему лично. Я написал и, спустя две недели, получил от него ответ, в котором он сообщал, что хотя «совершенно не помнит», чтобы у нас с ним был разговор об указанных сотрудниках, но, раз я так этого желаю, он согласен их отпустить. Тогда Клышко, ведя все ту же линию, начал «хлопотать» о визах… Между тем ревельские мои сотрудники, получив от меня своевременно уведомление о принятии их в «Аркос» и о том, что остановка лишь за визами, что является – де лишь пустой формальностью – так я писал на основании слов Клышко – обрадовались и стали готовиться в путь. Я постоянно наседал на Клышко, а он все отвертывался разного отписочного характера ответами: «все готово, но английское правительство наводит какие то справки»… или: «все готово, но ждут какой то подписи…»
Между тем, Литвинов, который, как я говорил, неустанно преследовал моих сотрудников, в свою очередь «работал», готовя им раны и скорпионы… И вскоре я получил известие, что Маковецкого отозвали в Москву, где и арестовали, обвиняя в шпионаже в пользу Польши. Фенькеви тоже вызывали, но он отказался ехать. Одну мою сотрудницу, человека ригористически честного, тоже арестовали уже в Ревеле и под стражей отправили в Москву, предъявив ей обвинение в краже драгоценностей, что, разумеется, не подтвердилось, и она была освобождена после нескольких месяцев заключения в тюрьме… Волкова вызвали в Москву…
Освободившись из тюрьмы, Маковецкий подробно написал мне (конечно, с оказией) о причинах своего ареста и о том, как он освободился: «По существу дела – писал он – я был арестован просто, как «соломоновец», и разумеется, стараниями Литвинова, ненавидящего Вас до чрезвычайности».
Тем не менее, ему было предъявлено обвинение в шпионаже в пользу Польши. Обвинение подтверждалось «документом», напечатанным на пишущей машине (на бланке ревельского представительства) и содержащим какие то военные сведения и подписанным, якобы, Маковецким. Но ему удалось доказать подложность своей подписи и, благодаря дружбе его жены грузинки с известным большевиком Камо, он был месяца через два освобожден. В дальнейшем Маковецкий получил назначение на пост председателя какой то торговой палаты в Петербурге, и года через два скоропостижно (?!) скончался в своем служебном кабинете.
Фенькеви, как я говорил, был тоже вызванв Москву. Он запросил о причин вызова и, узнав, что ему инкриминируюсь какие то обвинения по поводу каких то вагонов, отказался ехать и потребовал, чтобы указанное расследование было произведено специально командированным следователем в Ревеле, где у него в транспортном отделе имеются все документы. Впоследствии он, благодаря протекции Глеба Максимилиановича Кржижановского, близкого друга Ленина, получил назначение в Берлин, где находится, кажется, и по сейчас.
Была вызвана в Москву и еще одна очень дельная сотрудница, намеченная мною к переводу в «Аркос», но она тоже отказалась ехать, и вскоре вслед затем ей удалось, не знаю уж как, устроиться в Берлине.
Таким образом, пять человек моих наиболее дельных и высококвалифицированных сотрудников (Маковецкий, Фенькеви, Волков и две женщины) пострадали исключительно благодаря Литвинову, и только из за того, что все они были честные и порядочные люди и притом, по выражению покойного Маковецкого, «соломоновцы»… Я знаю от того же покойного Силаева, что все эти репрессии были учинены Литвиновым с ведома и содействия Клышко и не без участия его лондонских друзей.
Мне горько писать эти строки. Горько вспоминать о всех страданиях и неприятностях, выпавших на долю упомянутых моих сотрудников, увы, из за меня… Нет, не из за меня, а из за того, что они честные люди, к рукам которых не прилипла ни одна трудовая народная копейка, из за того, что они бескорыстно служили русскому народу, болея его болезнями и страдая его скорбями… Не из за меня, нет, а из за того, что мы сошлись и сблизились с ними на почве тождественного понимания гражданской чести и задач служения народу…
XXXVI
И я стал входить в новое для меня дело… Но прежде, чем продолжать, два слова к читателю-другу, если предшествовавшие мои очерки, написанные с болью и страданиями от воспоминаний о пережитом, приобрели мне такового. Мне хочется надеяться, что между читателем и мной установился некоторый контакт, установилось известное понимание и необходимое доверие. В предшествующих частях моих воспоминаний я по временам довольно подробно (быть может, читатель скажет «слишком подробно»?) останавливался на описании отдельных эпизодов из сферы моей и моих товарищей деятельности. Теперь же, рассчитывая именно на установившееся доверие ко мне, я, во избежание излишних повторений (ибо, по существу, речь все время будет идти о «гуковщине»), позволю себе, упоминая, где нужно, о тех или иных «подвигах моих позорной памяти героев», быть более кратким и употреблять голословный характеристики.
Итак, на другой же день по приезде в Лондон я стал входить и вникать в новое для меня дело… Виноват, я ошибся. Дело было старое, ибо оно насквозь было пропитано «гуковщиной». За какое дело о поставке тех или иных предметов я ни брался, я своим уже наметавшимся оком сразу видел, что оно проведено по принципу «гуковщины»… И лишь изредка я не видел следов этого, как ржа, въедчивого налета. И эти редкие оазисы были для меня праздником, и я отдыхал на ознакомлении с такими делами.
Здесь также, как и в Берлине, Москве и Ревеле, во всем царила деловая анархия. В счетно-финансовом отделе была путаница, нарочитая неясность, при которой самая ясная, казалось бы, картина, приобретала характер полотна какого-нибудь кубиста, где ничего не разберешь. В таком же духе было и делопроизводство и технический отдел, где сильно пахло «гуковщиной». Но страшная и добросовестная путаница царила в управлении делами и канцелярии. Управляющей делами был приличный человек (правда, себе на уме и большой оппортунист),
С. И. Сазонов, по специальности профессор химии, а потому в делопроизводстве и канцелярских делах ничего не смысливший. Собственно, это была настоящая синекура: он был очень дружен с «доктором» Половцовой и с Крысиным.
Знакомясь с делами и сотрудниками, я в то же время стал вести новые дела. Совершенно случайно, много времени спустя, я узнал, что среди сотрудников за мной еще до моего приезда укрепилась репутация очень «страшного» начальника. Я заметил, что сотрудники говорят со мной с боязнью. Скажу кстати, что потом это прошло и со многими из них я был в самых лучших отношениях и, что главное, около меня постепенно сгруппировались (правда, их было немного) все честные и приличные люди.
В это время «Аркос» был как раз занят приспособлением купленного еще до меня большого дома в Мооргет – стрит, который был назван по-английски «Совьет-хауз». Здание это впоследствии прославилось, благодаря обыску, который произвела в нем английская полиция, несколько дней ломавшая сейфы и бронированные двери в погребах (Как человек, следивший за переустройством этого дома, считаю долгом, в интересах восстановления истины, сказать, что подвалы в нем были устроены действительно очень прочно и снабжены бронированными тяжелыми дверями. Но делалось это в виду того, что предполагалось поместить в том же «Совьет-хауз» банк, которому и нужны солидные погреба для хранения ценностей. В мое время в этих погребах хранились контрольные образцы заказанных товаров, надлежащие опечатанные. – Автор.*). На меня правление возложило, как дело между прочим, и высший надзор за этими сделками, которыми заведывал инженер Рабинович, тоже «персона грата» у Половцовой с Крысиным и у Клышко. Последний говорил мне в конфиденциальной беседе, что этот Рабинович состоял его информатором по части наблюдения за личным составом. Это был наглый малый, который при первом же знакомстве нашем, пользуясь моим незнанием английского языка, сделал, было, попытку оседлать меня. Но я тотчас же оборвал его, и он сразу же лег на спину, поджал, хвост и лапки сложил на брюшке. Я потребовал, чтобы, прежде чем заказывать дорогостоящие приспособления для дома, он докладывал мне и представлял каталоги и прейскуранты.
– Что это, недоверие? – возмущенным голосом спросил он меня.
– Да, недоверие, – совершенно спокойно ответил я.
И это его сразу успокоило и он стал очень заискивающе и низкопоклонно держать себя со мной… Теперь он, насколько я знаю, на линии директора.
Таким образом, я сразу же погрузился в самую гущу всякого рода дел характера «гуковщины» и просто наивной путаницы. Но вот – это было 15-го июня, я хорошо помню эту дату – у нас происходило заседание правления. И Половцова и Крысин были очень взволнованы. Пришла телеграмма из Москвы с категорическим приказом в текущем году снарядить полярную экспедицию в Карское море к устьям Оби и Енисея, и доставить туда около тридцати тысяч тонн разного рода товаров.
Этот вопрос имел свою историю. Уже в предыдущем году (1920) весной советское правительство предписало «Аркосу» снарядить эту экспедицию. Но это не было выполнено из за массы непреодолимых трудностей: не было ни товаров, которые следовало еще приобрести, ни судов, и всё боялись взять на себя эту ответственность. Кое-как отписывались. Признав основательность отписок, советское правительство, тем не менее, отметило, что, отлагая вопрос до будущего года (1921), оно предлагает «Аркосу» заранее озаботиться о всех необходимых приготовлениях, чтобы через год экспедиция была осуществлена. Конечно, времени было достаточно, но «Аркос», успокоившись на этой отсрочке, палец о палец не ударил для того, чтобы сделать необходимые приготовления. А между тем, советское правительство просило заранее представить ему свои соображения о необходимых расходах и пр., напоминая, что летом экспедиция непременно должна состояться, и должна выйти в путь не позже 1-го августа с тем, чтобы успеть возвратиться с обратными товарами (местными сибирскими) в ту же навигацию, т. е., не зимуя в Ледовитом океане. Но ничего не было сделано.
Такова была, так сказать официальная сторона дела. А с неофициальной меня много спустя познакомил мой покойный сотрудник, о котором я уже упоминал, В. А. Силаев, которому Клышко почему то очень доверял. Когда 14-го июня делегация получила эту категорическую телеграмму из Москвы, Клышко, встревоженный и перетрусивший, отправился к Половцовой и Крысину. Считая эту задачу совершенно невыполнимой, они втроем решили взвалить это безнадежное, по их мнению, дело на меня.
Таким образом имелось в виду доказать центру мою неспособность и скомпрометировать меня. Одним словом, преследовалась явно провокационная цель. Ведь до первого августа оставалось всего шесть недель. Ничего не было подготовлено. И за этот короткий срок следовало приобрести около тридцати тысяч тонн разнообразных товаров, подготовить пять или шесть больших пароходов и притом хорошо приспособить их к необычному плаванью во льдах. Экспедиция, по заданию, должна была прибыть в устья Оби и Енисея и там сдать свой груз обской и енисейской речным экспедициям, шедшим навстречу ей с грузом сибирских продуктов, которые должны были быть погружены на наши пароходы.
И вот, на заседании 15-го июня Половцова и Крысин стали усиленно просить меня взять на себя «диктаторские» полномочия по снаряжению экспедиции. Конечно, я ничего не знал о провокационных целях этих упрашиваний. Я согласился. Совершенно случайно я обратил внимание лишь на то, как Половцова и Крысин, после того, как я, немного подумав, дал свое согласие, обменялись удовлетворенными взглядами с оттенком некоторой иронии и торжества. Но я не придал этому никакого значения. А между тем, как я узнал впоследствии от Силаева, Клышко в тот же день хвастал ему:
– Знаете, товарищ Силаев, сегодня мы заложили в товарища Соломона здоровую мину, которая его взорвет изнутри, – и он самодовольно захохотал и рассказал ему тут же, как он ловко подвел все, чтобы погубить меня, испортить мою репутацию.
Упомянутая телеграмма из центра гласила, между прочим, о том, что подробная спецификация товаров, которые должны быть отправлены с Карской экспедицией, посылаются одновременно со специальным курьером. Но, конечно, благодаря безалаберщине, царящей и в центре, спецификация эта, несмотря на ряд моих телеграфных требований, не пришла, и я должен был действовать, так сказать, ощупью, имя лишь чисто общие указания. Впрочем, я не прав, – спецификация пришла, но, как «после ужина горчица», за два дня до выхода экспедиции в море, когда все уже было готово, а именно, 28-го июля… Так работают в советской России…
И вот, началась сумасшедшая, почти горячечная работа, в которую я ушел весь. Я разослал во все концы света телеграммы, заказывая разные товары. В то время рынки были еще очень бедны наличными товарами, а мне надо было спешить, ибо у меня было всего шесть недель времени, и заказывать их на сроки я не мог. Я обшарил при помощи моих телеграмм все рынки Англии, Бельгии, Франции, Германии, Швеции, Дании, Норвегии, Австрии и Америки с Канадой включительно… Все, что можно было извлечь готового, было закуплено. Шла приемка товаров.
В то же время я должен был озаботиться и о судах. Правление и всюду вмешивающийся Клышко настаивали со своею обычной близорукостью, а, может быть, нарочно, чтобы тянуть время и тем затормозить выход в море экспедиции, на арендовании пяти судов. Я быстро навел справки. Оказалось, что наем судов стоил бы безумных денег. Тогда я настоял на покупке необходимых судов, всего в количестве пяти больших пароходов с общим тоннажем около тридцати тысяч тонн. Эти суда и вошли в состав русского коммерческого флота. Конечно, все это требовало времени. Нужно было выбрать суда, способные бороться со льдами.
Заведующий транспортным отделом был капитан первого ранга Саговский, тоже «персона грата» Половцовой и Крысина, являющийся в настоящее время директором одного из смешанных (советский и иностранный капиталы) обществ Англии. Он хорошо, даже, пожалуй, слишком хорошо знал свое дело. Транспортный и угольный отдел находились в ведении Красина, но в виду назначения меня организатором экспедиции, я имел право давать поручения всем отделам, независимо от того, в чьем ведении они находились. Но Саговский, надо полагать, по инициативе Крысина, не торопился с исполнением моих распоряжений. Время шло, а судов, которые после покупки необходимо было еще снабдить специальными приспособлениями для того, чтобы они легче могли резать льды (укрепление и обшивка толстым железом носов), не было. И на одном заседании правления, на котором участвовали также те из заведующих отделами, которые помогали мне в организации экспедиции, я, выслушав доклад Саговского, ясно говоривший о том, что все стоит на мертвой точке, возмущенный его явно нарочитыми замедлениями, пахнувшими настоящим саботажем, взяв слово, сказал:
– Я совершенно недоволен деятельностью капитана Саговского и считаю ее настоящим саботажем. И потому ставлю на вид капитану Саговскому, в порядке службы, его непозволительную медлительность, на первый раз с занесением этого только в протокол заседания правления…
Он густо покраснел и встав, начал было что тоговорить, но я оборвал его на полуслове:
– Капитан Саговский, я вам поставил на вид нев порядке дискуссии, а в порядке службы. Следовательно, вам остается только сказать по морскому «есть». А если вы недовольны, прошу официально обжаловать мое замечание.
– Слушаю, Георгий Александрович, – невольно, должно быть, вытянувшись по военному, сказал Саговский– «есть».
– Да, но мы, – вся раскрасневшись и обменявшись с Красиным взглядом, вмешалась Половцова, – не согласны с этим…
– Хорошо, Варвара Николаевна, – спокойно ответил я, – если вы оба не согласны, мое служебное распоряжение будет внесено в протокол в порядке моего единоличного приказа! Точка!
Этот выговор возымел великолепные последствия. Шила в мешке не утаишь, и об этой моей «санкции» сделалось известно в «Аркосе», и после этого меня стали называть (за глаза, конечно), «terrible Solomon».
И остальные заведующие основательно подтянулись. Но с этого же случая между мной и Половцовой с Крысиным установились очень натянутый отношения. Клышко, конечно, ликовал… Саговский же, получив эту порцию допинга, стал очень энергично исполнять мои поручения.
Красин в это время был в Москве и его заменял Клышко, пользовавшийся его отсутствием, чтобы оплетать меня целой паутиной всякого рода интриг и старательно работать над вставлением мне палок в колеса, в чем ему усердно помогали Половцова и Крысин. И мне приходилось работать не только позитивно, но и негативно над уничтожением всех воздвигаемых на моем пути барьеров. И сколько их было! К сожалению, размеры моих воспоминаний не позволяют мне подробно не только говорить о них, но даже привести их перечень… Словом, это была все та же «гуковщина», причем героями ее был не один человек, нет, здесь старались уже три человека во главе с Клышко… И, следя ревнивым оком за каждым моим шагом, эта тройка буквально не давала мне покоя, все время лезла ко мне, шаг за шагом наступая на меня… Мешала и Москва, которая, в своем попечении об успехе «этого ударного начинания» осаждала меня всякими ненужными распоряжениями, не давая мне хоть сколько-нибудь спокойно работать.
Так, например, я решил поставить во главе этой полярной экспедиции известного сподвижника Нансена, капитана Свердрупа, как опытного арктического моряка. Я завел с ним переговоры и он приехал из Норвегии, чтобы лично переговорить со мной. Не знаю, кто именно поспешил написать об этом моем решении в Москву, но только я получил (не помню уж, от кого) телеграмму, в которой мне категорически приказывалось поставить во главе экспедиции какого то «красного» моряка… Я кончил тем, что перестал обращать внимание на московские распоряжения, делал по своему, и Свердруп стал, так сказать, адмиралом всей этой экспедиции.
Между тем, английское правительство по своей инициативе предложило делегации возвратить России построенные во время войны два ледокола «Александр Невский» и «Святогор». Красина не было в Лондоне, и Клышко хотел было, отказаться от этого предложения или отложить вопрос до возвращения Красина. Но я энергично настоял на принятии этого предложения, и оба ледокола были переданы нам. Один из них, «Александр Невский», я отвоевал для Карской экспедиции, и этот ледокол, на котором находился капитан Свердруп, не раз спасал затертые льдами в суровом Карском море наши суда…
И работа шла. Набирались капитаны, офицеры, механики, матросы. Переустраивались и приспосабливались носы пароходов для путешествия во льдах. Устраивалось центральное отопление, электрическое освещение. Все пароходы и ледокол снабжались радиотелеграфными аппаратами. Набирались товары. Набирались и обучались делу «карги», т. е., заведующие товарами на каждом пароходе. Оборудовались аптеки, приглашены были врач, водолаз, кинематографический оператор (мистер Хауз, участвовавшей в полярной экспедиции Шекльтона). Я нашел необходимым во время экспедиции производить и научные наблюдения, что взял на себя капитан Свердруп вместе с доктором, приглашенным им в Норвегии. Для этого были приобретены необходимые аппараты и инструменты. Два уже приспособленных парохода были заранее отправлены в Гамбург, где они должны были принять товары, закупленные в Германии…
Увы, я никогда не организовывал полярных экспедиций и имел о них понятие исключительно только по литературе. А на мне, я знал, лежала вся ответственность за успех ее. И меня удивляло, что люди, казалось бы, более опытные, как, например, моряк Саговский, не подумали о снабжении ее всем необходимым для дальнего и опасного плавания: так, о водолазе, враче, медикаментах, измерительных приборах вспомнил лично я… Это был сознательный саботаж!..
Наконец, все было готово. Вовремя пришли товары, закупленные в Америке. Два парохода, уже нагруженные, ждали в Ливерпуле, два, как я говорил, в Гамбурге, а ледокол «Александр Невский», поступивший поздно в мое распоряжение, спешно и день и ночь снаряжался, приводился в порядок, снабжался всей необходимой утварью (посудой, бельем и пр.) стоял в гавани на реке Лейтс у Эдинбурга, и один пароход, купленный по моему поручению капитаном Свердрупом в Норвегии, стоял в Бергене, принимая грузы, приобретенные в Скандинавии.
Мне приходилось держать весь этот сложный аппарат в своих руках, отдавать, конечно, по телеграфу распоряжения во все концы мира… Но, наконец, все было готово, и 28-го поля вечером я выехал сперва в Ливерпуль, а оттуда в Эдинбург. Из Лондона со мной выехали капитан Свердруп, капитан Рекстин и капитан Саговский, а также некоторые необходимые сотрудники.
Мы поздно прибыли в Ливерпуль, часов около десяти. Карги (заведующие грузом) обоих пароходов встретили меня на вокзале, и мы отправились в гостиницу, где были сняты комнаты для меня и моих сотрудников. Карги рапортовали мне, что все готово к отплытию. Но при моих подробных расспросах выяснилось, что на обоих пароходах имеется много палубного груза.
– А палубный груз покрыт брезентом? – спросил я.
Оказалось, что никто не подумал о брезентах. Несмотря на то, что было поздно, я велел обоим каргам скакать сейчас же, звонить по телефону и сговориться, чтобы рано утром брезенты были доставлены на оба парохода. Это было сделано, брезенты были доставлены и я поехал осмотреть и лично отправить пароходы в путь. Все было в порядке и я дал приказ обоим пароходам идти экономическим ходом в Варде, где было назначено рандеву всех судов экспедиции.
Затем я направился в Эдинбург. Поехал на ледокол. Там шли последние работы по снаряжению его всем необходимым. Надлежало еще произвести церемонию крещения ледокола, который правление «Аркоса» решило переименовать, как головное судно экспедиции, в «Ленин». Работали маляры, заменявшие одноимядругим. Меня окружили интервьюеры разных мировых газет. Они всюду выискивали меня, работали кодаками, снимая ледокол. Новое имя, выведенное по обеим сторонам носа, было завешено полотном. К обоимконцам полотна шли с палубы бечевки…
Скажу правду, вся церемония была, действительно, очень торжественна и импозантна, особенно для моих истрепанных чрезмерной работой нервов, причем наряду с этой работой я вел все время и свою нормальную работу.
Началось с речей. В качестве директора «Аркоса» и организатора экспедиции, я произнес по этому случаю небольшую речь. Говорил я по-русски, а мой секретарь Бердичевский переводил ее на английский язык. Команда ледокола, офицеры и матросы, были выстроены на палубе. Речь была окончена и по сигналу капитана ледокола, английского моряка Гибсона, все прокричали три раза «гип-гип-гип, ура!». Затем выступил капитан Рекстин (опытный, но совсем необразованный русский моряк, хорошо знакомый с полярными льдами), назначенный мною помощником капитана Свердрупа. Он громким, привычным к команде, голосом отдал приказ:
– К поднятию фла-га товьсь! Шапки долой!
И на ледоколе взвился роскошный красный шелковый флаг с серпом и молотом. Я должен был снова произнести приветствие в честь нашего флага. Снова по команде Гибсона раздалось троекратное «гип-гип-гип, ура'»… После этого я торжественно – медленно подошел к месту, где был прикреплен шнурок, державший оба куска полотна, которое прикрывало новое имя ледокола, и со словами: «отныне ты будешь называться «Ленин», перерезал шнурок. Полотно упало и выступило новое имя судна. Снова «гип-гип-гип, ура!»…
Опять моя речь, на которую ответил Гибсон и снова «ура»… Все это происходило на глазах многочисленной толпы любопытных, главным образом, мальчишек, принимавших деятельное участие в криках «ура». Затем был торжественный обед в прекрасной и обширной кают-компании «Ленина», но без участия матросов. Речи, тосты…
На другой день, в восемь часов утра был назначен выход «Ленина» в море. Спешно заканчивались последние приготовления, последние погрузки. В семь часов утра я был на «Ленине». Он стоял уже на рейде под разведенными парами. В форме почти риторической фигуры я спросил сопровождавшего меня Саговского:
– Достаточно лина «Ленине» спасательных баркасов?…
К своему удивлению и негодованию я узнал, что нет ни одного. Я тотчас же командировал своих сотрудников разыскивать, где угодно, и приобрести необходимое количество баркасов. И они стали шарить по всему устью Лейтса, и в конце концов баркасы были приведены и укреплены на «Ленине». Все это взяло немало времени, и только в семь часов вечера ледокол вышел в море. Кто то из сотрудников нанял небольшой пароходик для проводов. В минуту отчаливания я был на «Ленине». Раздалась команда Рекстина:
– Ледоколу «Ленину», к навигации товьсь!.. Я торопливо и сердечно стал прощаться с отъезжающими… Звонки в машину… Она тяжело и могуче задышала. «Ленин» стал медленно двигаться. Мои нервы, издерганные положительно непосильным трудом по организации экспедиции, не выдержали. Я как то вдруг почувствовал, как мне стали бесконечно дороги и этот ледокол, и вся экспедиция, и все участники ее… И, едва сдерживая слезы и чувствуя, что спазмы сжимают мне горло, я поторопился спуститься по штормовой лестнице на маленький пароходик…
И «Ленин», громадный и мощный, легко и красиво шел вперед навстречу всем случайностям. А маленький пароходик – пигмей, развив наибольшую скорость, кружил вокруг него… Я же, стоя на капитанском мостике, горько, как ребенок, плакал, даже не стесняясь присутствия моих нарочно отвернувшихся сотрудников… А «Ленин» шел и шел…
– Георгий Александрович, – ласково и участливо сказал кто то из моих сотрудников, – дайте приказ прекратить проводы… вы совсем изведетесь…
Я вернулся в гостиницу с какой то, точно опустевшей, душой, точно после похорон дорогого, близкого человека… Вечером – мне пришлось еще пробыть два дня в Эдинбурге, чтобы произвести расчеты с разными поставщиками – кто то из моих сотрудников подал мне целый пакет английских и других газет, в которых были статьи, посвященные описанию нашей экспедиции. Во многих из них экспедиция осуждалась, как «безумное предприятие, которое неизбежно окончится провалом и гибелью многих человеческих жизней»… В этот же вечер – отмечаю это в интересах беспристрастия – я в ответ на утреннюю мою телеграмму о выходе «Ленина» в путь, получил поздравление от Половцовой и Крысина. Москва же, которой я тоже телеграфировал о выходе «Ленина» и о его крещении и т. д., ни словом не отозвалась, хотя там в то время находился Красин…
Чтобы не возвращаться больше к Карской экспедиции, закончу ее историю.
Экспедиция прошла блестяще. Несколько раз во время плавания возникали небольшие затруднения (по словам капитана Свердрупа, хорошо знакомого со злым Карским морем, этот год был в метеорологическом отношении особенно неблагоприятным), некоторые пароходы застревали во льдах, терпли те или иные аварии, но радио, «Ленина», а главное, управление экспедицией такого опытного, старого морского волка, каким был капитан Свердруп, спасали их. В одном из более серьезных случаев аварии явился спасителем водолаз – шотландец, Мерлин Спайк, который рисковал своей жизнью… Выйдя в путь 1-го августа, Карская экспедиция, которую я на случай возможной необходимости зазимовать в полярных широтах, снабдил всем необходимым (одеждой, провизией, оружием, топливом и пр. На полгода), сдав свой груз в устьях Оби и Енисея и приняв сибирские грузы, уже 5-го октября того же 1921 года возвратились в Лондон.
Но товары, посланные нами в Сибирь, принесли много несчастья. Как мне впоследствии сообщали приезжие из России, многие из этих товаров были расхищены «товарищами», из которых немало было расстреляно…
К сожалению, товары, пришедшие из Сибири, оказались очень плохого качества: меха, например, были плохо обработаны, благодаря чему они были реализованы сравнительно по очень дешевым ценам. Никто не подумал послать, пользуясь не совсем обычным способом грузового движения, лишь самый отборный товар. В числе этих товаров находилось, между прочим, три тысячи (если не ошибаюсь) тонн сибирского графита. Но когда образцы его были предъявлены на лондонском рынке, торговцы – специалисты сочли его столь низкого качества, что соглашались рассматривать его лишь, как графитный брак, годный только для перемола. Произведенный химически анализ подтвердил это мне…
Крысин, завывавший продажей, предложил правлениене выгружать его с парохода, а выбросить в море, что должно было обойтись еще около шиллинга с тонны. Я категорически воспрепятствовал этому. Ведь факт потопления этого груза, доставка которого была произведена специальной экспедицией, не удалось бы скрыть, и он стал бы притчей во языцех и подорвал наш и без того слабый престиж. Поэтому я настоялна выгрузке его и на продаже хотя бы на перемол…
Хотя мне очень неловко касаться этой стороны дела, тем не менее, я позволяю ответить на возможный – я имею в виду читателя – друга – вопрос: был ли оценен мой труд? Нет, читатель, он не был оценен. Когда в следующем году поднялся снова вопрос о снаряжении карской экспедиции, то по инициативе небезызвестного Квятковского (последователя «гуковщины») организация ее была возложена на особую тройку, во главе которой стоял близкий друг Квятковского Винокуров (тоже рыцарь «гуковщины»)… Мне больно упоминать еще о том, что делегация, во главе которой стоял Красин, написала в центр подробный доклад о Карской экспедиции, причем вся заслуга по ее организации была приписана Красину. Он был очень смущен, когда я ему сказал, что читал этот доклад «с удовольствием». В то время в наших отношениях уже наступило – о чем ниже – значительное охлаждение. Он густо покраснел и объяснил мне этот феномен тем, что «это сделано нарочно, с единственной целью не раздразнить московских гусей приведением моего одиозного имени…» Ну, что же, «si non й vero, е ben trovato» («если это и не верно, то все же хорошо придумано».).
Впрочем, однажды, совсем уже неожиданно для меня, мне была отдана справедливость.
В ряду делегации находился тогда очень юный, но энергичный коммунист Андрей Ротштейн, которого я очень мало знал(о его отце: РОТШТЕЙН Федор Аронович (1871–1953), российский историк, дипломат, академик АН СССР (1939). В 1890–1920 в эмиграции в Великобритании. В 1895–1911 член английской социал-демократической федерации, с 1911 один из лидеров левого крыла Британской социалистической партии. Участник создания КП Великобритании (1920). В 1921-30 на советской дипломатической, с 1922 на научной работе. Труды по истории рабочего движения, колониальной политики и международных отношений. Он сам, историк, напр., «Внешняя политика Англии и её критики 1830–1950», Эндрю Ротштейн, Москва 1973, журналист и общественный деятель – председатель общества британо-советской дружбы 1959)
И вот, когда в Лондоне праздновалась 7-го Ноября (1921) годовщина советской власти, после всякого рода глубоко лживых хвалебных речей, перед собравшимися на этот праздник был продемонстрирован фильм Карской экспедиции, заснятый с натуры оператором Хаузом. Фильм был очень эффектный и интересный. Когда окончилось демонстрирование, молодой Ротштейн, неожиданно для всех и особенно для меня, взошел на эстраду и обратился к собравшимся с речью на английском языке.
К моему великому удивлению, в этой речи он предлагал товарищам приветствовать в моем лице человека, вынесшего исключительно на своих плечах все трудное и сложное дело организации экспедиции, которая окончилась-де так блестяще лишь в виду того, что «товарищ Соломон все сумел предусмотреть и снабдил ее выдающимся персоналом и всем техническим оборудованием, не забыв даже и научных приборов для наблюдений…» Я скромно сидел в одном из последних рядов громадного зала, нанятого специально для празднования годовщины.
Речь эта, тоже совершенно неожиданно для меня вызвала целую бурю аплодисментов. И вдруг Красин встал, подошел ко мне и пожал мне руку. Он был бледен, смущен и растерян. Это было вскоре после того, как он сослался на «московских гусей». И я протянул ему руку, но не пожал его руки. Он еще более побледнел и отошел от меня, точно прибитый… Это была моя единственная месть, но он хорошо ее понял. Спустя несколько дней, он пришел ко мне в кабинет объясняться со мной. К этому времени – об этом ниже – у меня накопилось много горького по отношению к нему… Он извинился передо мной, снова повторил нелепую версию о «московских гусях» и сказал, что мое нежелание ответить на его пожатие, хотя никем, кроме него, и незамеченное, было для него хуже и больнее, чем если бы я ему «дал в морду»…
XXXVII
Еще до окончания дела организации экспедиции в нашем муравейнике произошло событие В моем ведении, как я говорил, находился, между прочим, и счетно-финансовый отдел. Я упоминал уже о том, что там была большая путаница и беспорядки. Все мои старания обратить отдел на путь истинный разбивались об упорство и крайнюю лень заведующего им, ставившего меня своими лживыми справками часто в весьма нелепое и конфузное положение… Не буду описывать подробно, но скажу вкратце, апеллируя к доверию читателя, что в конце концов, после многих предупреждений, я вынужден был уволить этого заведующего. Но он был «персона грата» у Половцовой и Крысина. И в результате они, сшившись, конечно, с Клышко, аннулировали мой приказ и старались склонить меня к увольнение его с честью, т. е., по прошение и с выдачей ему двухмесячного оклада.
Я не соглашался, исходя из того принципа, что нельзя увольняемому за неисправность служащему (он был англичанин) еще платить за два месяца жалованье. Тогда Половцова и Крысин, с одобрения Клышко, на одном из заседаний правления (точно помню, что это было 19-го июля) решили «освободить» меня от ведения этим отделом и передать его Крысину. Получилась, в сущности, большая нелепость: я был против передачи Крысину отдела, а он в данном вопросе, персонально его касающемся, не имел права голоса, и таким образом, этот вопрос был решен единогласно, то есть, голосом одной Половцовой…
Мне же взамен этого отдела поручался транспортно – угольный отдел, заведующим которого был Саровский… Так этот вопрос и стоял открытым до приезда из Москвы Красина, который, увидя, что это дело у Крысина идет через пень в колоду, настоял на возвращении отдела мне… Тут уже и Крысин и Половцова выступили открыто против меня, поддерживаемые все время интриговавшим против меня Клышко.
Между тем, из Москвы стали поступать очень часто неодобрительные отзывы о продуктах питания, поставляемых нашим коммерческим отделом, находившимся в ведении Крысина. К отзывам этим прилагались акты осмотра и исследования товаров санитарными комиссиями. Не помню всех рекламаций. Упомяну о некоторых. Было, например, отправлено большое количество (несколько тысяч тонн) свиного сала. Приемочная комиссия в Москве установила, что все сало прогнило, все оно было покрыто плесенью толщиною в два – три миллиметра, было много кусков с червями. Санитарная комиссия признала его совершенно негодным и постановила облить керосином и сжечь. В таком же роде были отзывы и решения комиссии о громадной партии жестяных коробок с консервированными бобами с салом, просто бобами, мясных консервах, сельдях и пр. Все это, закупленное в больших количествах (тысячами тонн – ведь это покупалось для питания многомиллионного голодавшего населения Poccии), оказалось никуда негодным, прогнившим, с червями… и санитарные комиссии решили все эти продукты подвергнуть уничтожению: сжигать, закапывать в землю и пр. Народные деньги таяли, а в России царил голод… А в то же время Половцова, Крысин, Клышко и др. обзаводились собственными домами…
Было неблагополучно и с товарами, закупленными техническим отделом до моего приезда. Так, например, посланные автомобили оказались скомпонованными из старых частей, мошеннически подогнанных и слаженных. То же было и с автомобильными шинами, т. е., он хотя и были непоношенными, но зато старой военной продукции, из перегоравшей резины… Я упоминаю лишь о некоторых товарах. А таких поставок, по системе «гуковщины», была масса…
Возвратившись после выхода экспедиции в море, в Лондон, я сразу же, ознакомившись со всеми этими рекламациями (раньше я не имел времени обратить на них должное внимание), поднял на одном из первых заседаний правления вопрос о них. Крысин, ведший коммерческий отдел, и Половцова, ведшая до меня технически отдел, стали лепетать какой то софистический жалкий вздор в объяснение этих преступных покупок. Я возражал, называя вещи их именами и ссылаясь на официальные акты приемочных комиссий. И, сочтя их объяснения неудовлетворительными, я остался при особом мнении.
О, сколько этих моих «особых мнений» приложено к протоколам заседаний правления! Да и как же могло быть иначе – ведь творилась настоящая «гуковщина», лишь еще в большем масштабе.
Клышко юлил и вертелся, как бес перед заутреней, ибо он великолепно знал, что и как покупали его союзники по интригам, которых он при случае не отказывался и топить…
Видя, что с Крысиным и его Трильби, Половцовой, нам друг друга не понять и друг с другом не договориться, я в один вечер составил «Положение о Приемочном отделе при «Аркосе». Во главу угла этого положения лег принцип, что нельзя, чтобы один и тот же отдел и закупал товары и сам же их принимал. Таким образом, исходя из этого элементарного положения, я намечал организацию самостоятельного отдела приемок, независящего ни от каких закупочных отделов. И далее шли пункты, регламентирующие деятельность этого отдела. К «положению» я добавил объяснительную записку. В ближайшее же воскресение все было переписано у меня на дому и приведено в порядок. Это было в начале августа, вскоре после моего возвращения из Эдинбурга. И в ближайший же вторник (день заседания правления) я внес мой проект в заседание правления. Нечего и говорить, что проект этот произвел на обоих моих товарищей по правлению впечатление неожиданно взорвавшейся бомбы. И, конечно, они отложили вопрос о нем до следующего раза, и я потребовал присоединения его вместе с объяснительной запиской к протоколу заседания, что и было исполнено. Само собою разумеется, что Крысин и Половцова немедленно же стали консультировать с Клышко. И все они ощерились против меня. Началась длительная интрига со всякими штуками – фокусами, затянувшаяся до приезда Красина из Москвы, примерно, в конце октября.
Клышко, все время старавшийся посеять вражду между мною и Красиным, конечно, заранее постарался настроить его против «нелепого» проекта. И вскоре после своего приезда Красин пришел ко мне. Мне грустно, мне бесконечно тяжело описывать то, что произошло между нами… Поговорив о разных делах весьма животрепещущих, как, например, о прогнившем сале и других недоброкачественных продуктах, Красин, неожиданно для меня, обратился ко мне в таком резком тоне, какого я от него ни раньше, ни после не слыхал… Тяжело приводить эту страницу моих воспоминаний, но я делаю это в интересах сохранения беспристрастия моих записок.
– Скажи, пожалуйста, Георгий Александрович, – резко начал он, как бы взвинчивая самого себя, – Клышко передавал мне, что у тебя с остальными членами правления идет глухая борьба… Я не понимаю, как ты позволяешь себе, вечно со всеми быть на ножах?! Это возмутительно!..
С широко раскрытыми от холодного ужаса глазами, слушал я его какую-то необычайно озлобленную речь… А он продолжал:
– В Берлине у тебя были нелады с Иоффе, в Москве ты успел вооружить против себя всех… в Ревеле война с Гуковским, а здесь с остальными членами правления… И теперь еще вот этот «нелепый» проект о «самостоятельном» отделе приемок… Мне это, наконец, надоело! Ко мне сыпятся жалобы и от них и от Клышко… Я больше этого не желаю… Ты понимаешь!..
Мое оцепенение, мой ужас прошли. Чувство холодного негодования, чувство бесконечного презрения к его словам заговорили во мне.
И когда я услышал его последние слова: «Я больше этого не желаю… ты понимаешь!», я вдруг спокойно и с нескрываемым презрением в голосе остановил его:
– Леонид Борисович, скажите пожалуйста, вы говорите со мной, как полпред?
Он, расскакавшись в своей грозной и неприличной филиппике, не заметил, по-видимому, ни моего холодного, необычайного в наших, более, чем тридцатилетних, дружеских отношениях, тона, ни этого невольного у меня перехода на «вы», все так же резко ответил мне:
– Да, я говорю, как полпред…
– Тогда я попрошу вас, – отчеканивая слова, сказал я, – не позволять себе по отношению ко мне принятого вами тона: он неприличен даже для советского сановника… я его не желаю и запрещаю вам говорить со мной так… Да это и не нужно. Сегодня же вы получите от меня официальное прошение об отставке по расстроенному здоровью…
Точно разлетевшийся конь, встретивший неожиданное препятствие, он сразу в изумлении застыл. Какая то судорога искривила его прекрасное лицо, и он молча, с удивлением стал смотреть на меня… Ведь я очень любил его и никогда, даже при спорах, когда он бывал несдержан и резок, не позволял себе говорить с ним с раздражением.
– Вот как, – раздумчиво, тихим упавшим голосом произнес он, наконец, – прошение об отставке… как так?
– Очень просто, – ответил я.
Он опомнился… Кинулся ко мне, стал извиняться, целовать меня и жаловаться на Клышко, который-де мучает его своими интригами, своими наветами, своей вечной, неотступной слежкой… Но я оставался холодным. Я сам с досадой сознавал, как чувство глубокого презрения к моему, такому старому другу, зрело во мне… А он жаловался и жаловался и на Клышко и на свою семейную жизнь… и наконец, расплакался, прося меня «забыть» его выходку… Я, как мог, поборов себя, старался его успокоить.
– У тебя имеется здесь проект твоего, положения об отделе приемок? – неожиданно спросил он меня, когда несколько успокоился. – Дай мне его. Я его читал. Ты совершенно прав… Прости мне это слово «нелепый»…
Я достал из письменного стола проект и передал ему. Он написал на нем: «Настоящее положение утверждаю. Полпред Л. Красин».
Нелепая сцена кончилась. Но и в Красине и во мне осталась какая то холодность и, хотя мы не разошлись с ним, но уже до самого конца жизни его в наших отношениях остался этот проклятый след. Но мне стало совершенно очевидно; что Клышко пользовался слабохарактерностью Красина и вертел им в любую сторону.
Красин сознавал ничтожество этого хама, любившего интригу для интриги, старавшегося устроить свою карьеру и не останавливающегося для этого ни перед чем. Он ненавидел Красина и в то же время боялся его… Ненавидел и боялся он и меня, и все время рыл яму и ему и мне… Многие из наших общих друзей считали Красина сильным человеком, некоторые в излишнем усердии называли его даже «великим».
А. М. Коллонтай тоже восхищалась им и называла его «великолепным». Не собираясь делать здесь полной его характеристики, что я, может быть, сделаю вне настоящих воспоминаний, скажу только, что это была сложная натура, в которой сила и энергия смешивались со слабостью чисто женского свойства… С грустью мне придется еще ниже говорить о других недоразумениях между нами. И не без тяжелого чувства я приподнял эту завесу, за которой скрывалась наша многолетняя дружба, и обнажил небольшую часть моей и его души. Мы не разошлись, и впоследствии, когда я ушел с советской службы, у нас продолжалась сердечная переписка. Но прежнего уже не было. «И трещина едва заметная», как говорится в прекрасном стихотворении Апухтина «Разбитая ваза», осталась в нашей дружбе навсегда, до конца его дней… И через эту трещину из нашей дружбы ушло что то бесконечно мне дорогое и любимое… ушло и исчезло. И мне мучительно больно, что он умер, не испросив у меня окончательного прощения…
В это же наше свидание, точно в виде реванша, Красин утвердил еще ряд моих предложений, менее существенных. И вот, я начал проводить в жизнь положение о приемочном отделе. Конечно, утверждение его Красиным, по выражение Клышко, «в порядке декрета», было встречено Половцовой и Крысиным с нескрываемым негодованием. И проведение в жизнь этого проекта, сократив возможность мошенничать, сделало меня совершенно одиозным всейаркосовской клике, и в конечном счете вызвало, при нагромождении еще многих и многих осложнений, мой уход с советской службы, о чем ниже…
Как то – это было примерно в ноябре 1921 года – мой секретарь передал мне письмо от Красина, сказав, что лицо, передавшее его, желает меня видеть. Вот, что писал мне Красин:
«Дорогой Жорж,
Письмо это тебе передаст Матвей Иванович Скобелев (не удивляйся: тот с а м ы й), которому необходимо переговорить с тобой по важному делу. Я лично одобряю его проект. Переговори, пожалуйста, с ним и, если найдешь его предложение заслуживающим внимания, условься с ним о дальнейшем. Я заранее подписываюсь под твоим решением».
Я принял Скобелева. Он произвел на меня впечатление – и дальнейшее знакомство с ним только укрепило это впечатление – купеческого сынка, избалованного, неумного, но самонадеянного и, когда можно, пожалуй, и наглого.
– Вы, наверное, уже знаете из письма Леонида Борисовича, с чем я являюсь к вам, Георгий Александрович, – сказал Скобелев после первых приветствий. (М. И. Скобелев – бывший меньшевик. Он был при Временном Правительств министром труда. Затем он был заведующим негласного отдела «Артоса» в Париже. В настоящее время он находится в Москве, не знаю, на какой должности. – Автор.).
(
Скобелев М. И. (1885–1938) – инженер, член РСДРП с 1903 г., меньшевик, депутат IV Государственной думы, один из лидеров социал-демократической фракции. В эмиграции в Вене был сотрудником в редакции газеты Троцкого 'Правда'. После февраля 1917 г. член бюро Исполкома, заместитель председателя Петроградского Совета. С мая по август 1917 г. министр труда Временного правительства. 1918 г. уехал в Закавказье. В 1920 г. эмигрировал из Грузии во Францию. Там содействовал установлению торговых сношений Советской России с Францией и Бельгией. В 1922 вступил в РКП(б). С 1925 – в Москве, на советской работе. 29 июля 1938 приговорён Военной коллегией Верховного суда СССР к расстрелу по обвинению в участии в террористической организации. Реабилитирован в 1957.)
– Леонид Борисович пишет мне только, что вы познакомите меня с каким то проектом, – ответил я, и прочел ему в выдержках письмо Красина.
– Да, так вот, видите ли, Леонид Борисович сказал мне, что я могу говорить с вами с полной откровенностью. Речь идет о попытке «завоевать Францию». Или, серьезно говоря, о том, чтобы добиться признания советов. Сюда уже несколько раз приезжал «дядя Миша» (Фигура глубоко комическая. «Дядей Мишей» его звали все, кажется, по почину когда то моих больших любимец, дочерей Красина. Это присяжный поверенный Михаил Александрович Михайлов, живший тогда в Париже. Человек очень, до усыпления неумный, к которому сам Красин, по крайней мере, относился юмористически. Во времена Временного Правительства он был военным комиссаром. Где он и что делает теперь – не знаю. Он носился с разными нелепыми проектами. – Автор.), говоривший мне, что вы посвящены в те шаги, которые он делал в этом направлении…
Одно только упоминание этого имени сразу же вызвало во мне безумную скукуи я с трудом подавил в себе зевоту.
– Знаю, знаю, – весело сказал Скобелев, заметив впечатление, произведенное на меня этим именем, – он действительно не гениален… нет, мой проект построен, как у марксиста, на чисто материалистических базах. Я считаю, что для «завоевания Франции», правительство которой относится совершенно отрицательно к советам, особенно, Пуанкаре, необходимо сперва обработать общественное мнение или, вернее, заинтересовать буржуазию перспективой возможно больших барышей… Я на свой страх и риск давно уже кое – что делаю в этом направлении, т. е., веду все время агитацию, живописуя те миллионы, которые пойдут в карманы капиталистов, если Франция вступит в экономические отношения с Россией… виноват, с РСФСР, – с улыбкой поправился он. – Но вы понимаете, Георгий Александрович, что в таком деле одна агитация, не подкрепляемая чем либо реальным, слабо действует… Французам, при их крайней жадности, нужно что-нибудь реальное, им надо услышать металла звон…
И он развил свой нехитрый план, который сводился к тому, чтобы мы, несмотря на непризнание, постарались завести с Францией торговлю, т. е., чтобы мы покупали у французских промышленников товары, даже не стараясь особенно выторговывать у них в цене, и одновременно продавали бы им наши товары, не гонясь за ценами, или, так сказать, по рекламным ценам, хотя бы на первое время.
– Я вас уверяю, Георгий Александрович, – сказал он в заключение, – первая же сделка, которая будет проведена, вызовет и толки и зависть… Газеты обеспечены… они будут кричать… И заговорят все торгово-промышленные сферы, которые и будут уж настаивать и давить на Пуанкаре и вообще на правительство. А тут на помощь придут и разные либр-пансеры, вроде Эррио, которые в свою очередь будут давить на правительство… кричать…
Линия была намечена. Мы сговорились со Скобелевым о том, что он организует в Париже частную контору на свое имя, которая и будет официально исполнять наши поручения по покупке или продаже тех или иных товаров. В два-три дня мы со Скобелевым разработали весь план организации, наметили штаты и пр. И тут же я ему дал задание выяснить, не можем ли мы приобрести (было требование из Москвы) во Франции хорошие шины, грузовые и легковые, и ряд еще разных товаров. Одновременно я дал ему образцы наших экспортных товаров, как икра, шампанское «Абрау-Дюрсо», кустарные изделия, ковры…
Завязались дела с Францией. Скобелев, не помню, через кого, добился согласия впускать во Францию наших приемщиков. И вскоре я заказал известному заводу «Бургуньон» довольно значительную партию шин. Когда эта партия была готова, я командировал для испытания шин двух вполне честных и знающих сотрудников, упомянутого уже выше – В. А. Силаева и Б. А. Бетлинга. Два слова о них.
Покойный Силаев был петербургский рабочий с Путиловского завода, человек очень умный и интеллигентный по складу своего ума. Во время войны он был командирован в Англию для приемок разных военных заказов. Это был вполне и до щепетильности честный человек. Он был беспартийный. Когда мы близко сошлись с ним, он мне откровенно говорил, что его «душа не принимает коммунистической партии». И, несмотря на всякие давления на него со стороны, как например, Клышко, он так и остался вне коммунистической партии до самой смерти. Натура этого простого человека была тонкая и деликатная и благородная: когда он приехал во Францию, где его интервьюировали журналисты определенных газет, он, повторяю, не будучи большевиком и относясь весьма отрицательно к большевизму, на поставленный ему вопрос, ответил: «я большевик»…
Борис Александрович Бетлинг – англичанин по происхождению, русский инженер, окончивший курс в Петербургском Технологическом Институте, и уже во время большевизма переехавший в Англию. Это был молодой человек с хорошими традициями, глубоко порядочный, с которым деловым образом я очень сблизился и которого поэтому «Клышко и К°.» стали жестоко преследовать, держа его в черном теле и налагая свое «вето» на все мои попытки улучшить его положение. После того, как я ушел с советской службы, этот талантливый и кристально честный инженер был уволен.
Таким образом и началось завоевание Франции: мы покупали и продавали товары. Купленные газеты и люди, заинтересованные в купле – продаже товаров, кричали и наседали на правительство. Но все было тщетно, пока во главе его стоял Пуанкарэ. И лишь, когда у власти стал талантливый, но неумный и близорукий Эррио, советское правительство было немедленно признано, – «Франция была завоевана»…
Между тем, в техническом отделе было неблагополучно. Сильно пахло «гуковщиной». После отправления Карской экспедиции, имея больше времени, я стал внимательно к нему присматриваться. Я упоминал уже выше о тех рекламациях, которые делались из Москвы по поводу покупаемых по дорогой цене кое-как скомпонованных из старых частей, автомобилей и шин старой продукции, еще до употребления перегоревших. И вот однажды Силаев, и. которым мы к тому времени уже очень сошлись, пришел ко мне и без фраз, спокойно и уравновешенно сообщил мне о ряде недоброкачественных покупок, произведенных еще до моего приезда в Англию, когда технический отдел находился в ведении Половцовой. При этом Силаев указал мне на инженера Бетлинга, который состоял помощником заведующего автомобильным отделом, как на очень честного и знающего дело молодого инженера. И он добавил, что Бетлинг может подробно сообщить мне обо всем, что творится с этими заказами… На другой день Силаев привел ко мне Бетлинга, которого я очень мало знал. Это был симпатичный молодой человек типа хорошего и честного русского студента-технолога с прямым открытым взглядом.
– Вот что, товарищ Бетлинг, – сурово сказал я, – мне товарищ Силаев сказал, что вы можете информировать меня о разных проделках, творящихся в автомобильном подотделе. Конечно, я буду рад узнать всю правду. Но предупреждаю вас: я готов вас выслушать лишь с тем, что, в случае надобности, вы согласитесь повторить ваши обвинения прямо в лоб инженеру К-ву. Я не терплю доносов исподтишка…
– Я понимаю, Георгий Александрович, – скромно ответил он, – и готов, когда угодно и при ком угодно, подтвердить все, что я вам скажу.
– Ну, я вас слушаю…
И он сообщил мне, подтверждая каждое слово ссылками на документы, факты, которые не оставляли места для сомнений. Совокупность их была – стопроцентная «гуковщина». Силаев, тоже знавший многое, подтверждал показания Бетлинга. Я был убежден.
Немедленно же я представил правлению вопрос об увольнении К-ва. И Крысин, и Половцова стали на дыбы:
К-в – де честнейший, преданнейший делу инженер. Обыкновенная история: все мошенники всегда находили энергичную защиту в моих «товарищах» по правлению. Однако, к счастью, «сам» Клышко в дальнейшем стал на мою сторону в этом деле. Почему – не знаю: это вопрос высшей политики. Так как Красин в то время был в Москве, то вопрос об изгнании К-ва остался пока висеть в воздухе. Но я решил совершенно игнорировать его, чтобы фактически обезвредить, и велел ему передать все дела Бетлингу. Половцова и Крысин работали против меня и даже, horribile dictu (лат. – страшно сказать.), против Клышко…
И вот, по указанию Бетлинга и Силаева, я для покупки шин вступил в сношения с известной мировой фирмой «Дэнлоп», изготовляющей первоклассные шины. Не помню уж, почему, но фирма эта упорно не хотела иметь дело с «Аркосом», и на все запросы с его стороны отвечала всегда вежливым, но решительным «нет». У меня был большой заказ на разные шины для военного ведомства. И, к моему удивлению, на мой запрос, сделанный лично Бетлингом, «Дэнлоп» вошел в переговоры и, что всего удивительнее, в дальнейшей стадии их, фирма пошла на значительные уступки Я убедился, что в лице Бетлинга нашел прекрасного во всех отношениях заведующего автомобильным подотделом… Коротко говоря, заказ был выполнен фирмой великолепно и посланные в Москву шины, были найдены превосходными, что и было отмечено в приемочном (в Москве) акте!..
Между тем, К-в продолжал числиться в «Аркосе», т. е., ничего не делая, продолжал получать жалование. И конечно, старался делать всякие гадости при поддержке своих друзей, Половцовой и Крысина. Вот одна из его «штук», к которой он прибег, чтобы понудить меня оставить его на службе. Как то он попросил меня принять его, сказав моему секретарю, что имеет сообщить мне нечто очень важное. Я принял его.
– Вот, Георгий Александрович, – начал он с самым приветливым выражением лица, – вы ненавидите меня, решили выжить меня из «Аркоса», а я вас очень люблю, несмотря ни на что… И вот, я пришел вас предупредить… Вы поручили моему помощнику Бетлингу заказать шины. Он заказал их «Дэнлопу». Это плохая фирма, которую я сознательно всегда обходил, несмотря на все его зазывания и подсылы. И вы сядете в калошу с этим заказом, в этом я уверен. А ведь заказ то для военного ведомства. И в случае, если шины окажутся плохими – a они будут плохие, в этом я не сомневаюсь – и это дойдет до Троцкого, которого я хорошо знаю, у вас будут большие неприятности… даже возможно, что вас уберут… Ведь и директора не вросли в свои кресла… и на них есть управа… Я только что говорил с В. Н. Половцовой, привел ей все мои соображения, и она посоветовала мне предупредить и вас лично, чтобы вы знали, какой неприятности вы подвергаетесь…
– Вы кончили? – спросил я, с омерзением выслушав его.
– Да… ноне совсем, – ответил он. – Если вы, – каким то ультимативно-решительным тоном продолжал он, – тотчас же не отмените этого заказа, повод для аннулирования которого я всегда найду, я должен буду сегодня же обо всем написать Троцкому, с которым я в самых лучших отношениях… Заметьте это… У вас будут большие неприятности, – уже грозно закончил он, вставая с кресла. – И это мое последнее слово!..
– А теперь, надеюсь, вы кончили? – с полным отвращением снова спросил я.
– Теперь я кончил…
– Ну, так прошу вас немедленно уйти из моего кабинета.
А затем, немного спустя, ко мне явился заведующий техническим отделом Фельдгаузен, который, «ценя» меня, предупредил о «нависшей грозе над моей головой», ссылаясь на то, что К-в уже пишет письмо Троцкому.
– Знаете, Владимир Эдуардович, – резко оборвал я его, хотя мы с ним часто встречались у Красиных (он был старым служащим «Сименс и Шуккерт» и был назначен в «Аркос» по рекомендации Красина), – я категорически предлагаю вам оставить меня в покое с вашим К-вым… Имейте в виду, что ваше «предупреждение» производит на меня невыгодное для вас впечатление… До свидания, – резко отпустил я его.
Вскоре приехал Красин из Москвы (это было в конце октября). Я ему передал всю историю с увольнением К-ва. Вполне соглашаясь со мной относительно необходимости расстаться с ним, он, тем не менее, встревожился.
– Чорт бы его драл, этого прохвоста, – озабоченно сказал он. – Пожалуй, и в самом деле напишет Троцкому… ну, и пойдет писать губерния…
– Да полно, Леонид, – возразил я, – это же просто шантаж, в котором принимает участие и друг К-ва Фельдгаузен… И, конечно, все это вранье – и дружба с Троцким, и то, что «Дэнлоп» плохая фирма…Я, по крайней мере ничего не боюсь.
– Нет, знаешь ли, надо уладить это дело без шума. Этот нахал пойдет на все, ему нечего терять… Ты согласишься, чтобы я вызвал его к себе и даешь мне карт – бланш, чтобы покончить с ним полюбовно?… Например, так, что он уходит по прошению и мы ему выплачиваем двухмесячный оклад… Согласен?
– Пожалуйста, – холодно ответил я, переходя к другим делам.
Надеюсь, читатель не посетует на меня за то, что я так подробно остановился на этом факте: он ясно показывает, каким влиянием и силой пользуются лица, вроде этого К-ва.
Скажу кстати, что много спустя, мне пришлось расстаться и с Фельдгаузеном…
Сообщу вкратце еще о «гуковщине» в Копенгагене, куда еще до меня «Аркосом» был командирован – тоже «излюбленный» – некто Кузнецов в качества агента по закупке хлебных товаров.
Просматривая его досье, аккуратно подобранное, я, точно сыщик, почувствовал, что дело пахнет «гуковщиной». На мои расспросы, Половцова, Крысин и Клышко отвечали, что это честнейший человек… Но вскоре на мое имя пришло письмо из Копенгагена от неизвестного мне лица, но не анонимное, а с приведением и адреса его автора и с выражением согласия доказать хоть на суде точность и реальность приведенных в нем фактов. Я не знаю, что именно было закулисной стороной этого предупреждения, возможно, что это был обойденный поставщик… да меня это и не интересовало. Фамилию этого лица, по-видимому, датчанина, я давно забыл.
Он писал мне, приводя точные документальные справки и подтверждения о том, что Кузнецов берет крупные взятки, завел возлюбленную, для которой накупает массу подарков, купил виллу и пр. Я сообщил об этом правлению, требуя командировать кого-нибудь для расследования дела в Копенгаген. Правление, по обыкновению стало на дыбы, защищая этого «честнейшего и преданнейшего делу» сотрудника. Опять мое особое мнение… И вслед за тем я получил второе письмо от того же автора с приведением новых подвигов Кузнецова… Я устраиваю форменный скандал и добиваюсь своего. Мне предложили командировать в Копенгаген инженера Рабиновича, о котором я уже упоминал выше… Буду краток. Он отправился в Копенгаген. Произвел расследование… Оказалась настоящая «гуковщина» со всеми необходимыми аксессуарами: любовница, поставщики, подносящие подарки, бриллианты, виллы, конечно, кутежи, оргии…
Рабинович писал мне обо всем. Он пригласил адвоката, который раскрыл все. Растрата была крупная. На все имущество Кузнецова, подарки и виллу, было наложено запрещение. Я настоял на предании Кузнецова суду, который приговорил его, кажется, к двум годам тюрьмы…
Но сколько сил и здоровья погубил я в этой непосильной борьбе со всеми этими героями и со всей этой «гуковщиной»!..
XXXVIII
Конечно, и в Лондоне находилась коммунистическая ячейка. В нее входили коммунисты, служащее в «Аркосе» и в делегации. Их было очень немного, сколько я помню, всего человек 25, причем англичан было всего два-три человека. Господином положения в ней был все тот же Клышко. Ячейка эта, в сущности, ничего не делала. Бывали изредка собрания, на которых читались какие то доклады и решались какие то дела, к пропаганде в Англии не имевшие никакого отношения. Дела же о пропаганде, насколько я знаю, вел Клышко, который, по-видимому, был одновременно и представителем Коминтерна. Я знаю, что он расходовал большие суммы, как в Англии, так и заграницей, между прочим, посылая деньги также на условленные адреса в Индию, во Францию и пр.
В ячейке по временам выходили склоки, но из за самых, что называется, пустяков, сущность которых я даже не помню. Но однажды вышло большое волнение из за распоряжения ЦК партии об отчислении сотрудниками, членами партии, из получаемого ими жалования ежемесячных взносов. Система была установлена подоходная, и таким образом, я, получая 100 ф. ст. в месяц, должен был ежемесячно отдавать 20 ф. ст., независимо от одного фунта членского взноса в ячейку. Жизнь в Англии дорога, и мне эти вычеты были нелегки.
Все волновались и под шумок жаловались, как обидно уплачивать эти деньги, которые расходуются на ветер… Но, вслух, конечно, никто не решался говорить…
Еще большие волнения вызвало известие о назначенной чистке партии. Многие перепугались: перспектива быть вычищенными грозила массой неприятностей. Из центра была назначена особая «тройка», которая и должна была решать, достойно ли то или другое лицо оставаться членом партии. Тройка состояла из шифровальщика делегации Миллера, Гольдберга, прибывшего из Москвы для специальных закупок, человека очень приличного и Берзина, советника делегации, человека ограниченного и ничтожного. Все коммунисты должны были предварительно заполнить душу удручающая по количеству вопросов анкеты и представить автобиографические очерки. А затем по проверке наших анкет и автобиографии было устроено публичное ристалище, где всех экзаменовали. Ставились вопросы вроде того, что такое прибавочная стоимость, что такое республиканский строй и пр. Затем экзаменующийся удалялся из экзаменационной комнаты, и все имели право говорить о нем в полном секрете все, что угодно… Когда очередь дошла до меня, мне не задали никаких вопросов и, попросив удалиться, тотчас же позвали обратно – я прошел…
Был при «Аркосе» и исполком служащих, который решал разные вопросы быта служащих. В сущности, и это учреждение находилось в полной зависимости от Клышко. Исполком наводил справки о лицах, желающих поступить на службу в «Аркос», и давал свои заключения. Но он всегда высказывал мнения, угодные Клышко. Одним из главных деятелей исполкома был Ясвоин, не коммунист, хотя и просившийся в партию, но не знаю уж, почему, не принятый в нее. По должности он был помощником Саговского, ведя под его надзором транспортный отдел. Личность совершенно ничтожная, неумный и подхалимоватый, он, тем не менее, пользовался известным влиянием, так как состоял у Клышко информатором, донося ему разные сплетни и факты о сотрудниках… Когда я приехал в Лондон, в исполкоме был один приличный человек – беспартийная стенографистка В-на, которую на ближайших выборах, проходивших по списку, составленному самим Клышко почти исключительноиз коммунистов, забаллотировали. И таким образом, весь исполкомсостоял из креатур Клышко.
Этот исполком организовал и клуб сотрудников «Аркоса» и делегации, где иногда читались какие то доклады, устраивались танцы, шахматные состязания и беседы. Популярностью клуб этот не пользовался: все боялись говорить в нем свободно, ибо информаторы передавали Клышко всякую мелочь, подслушанную ими, разные сплетни. А Клышко, пошлый, хитрый и в то же время совершенно неумный, все это заносил в свои синодики и при случае пользовался этими «достоверными сведениями».
Как то Клышко пришел ко мне в мой служебный кабинет в очень хорошем настроении и, после долгого разговора, пустился в откровенности. Он стал хвастать тем, что великолепно наладил свой осведомительный аппарат. Он рассказал мне, как «прекрасно работают» его информаторы, которые держат его в курсе всего, что касается сотрудников. Замечу, что Клышко говорит очень скверно, заикаясь и постоянно вставляя в свою речь «э-э-э».
– Вот вы не поверите, Георгий Александрович, – откровенничал он, – когда я вам скажу, кто являются моими информаторами, э-э-э…
Это инженер Рабинович, Грушко, Ширшов, Ясвоин, Левидов…
– Как, – спросил я с удивлением, – и Левидов?…
– Да… ха-ха-ха… вас это удивляет?…
– Если хотите, да, удивляет. Я считал его большим забулдыгой, но никогда не думал, что он может быть сыщиком и доносителем.
Я знал Левидова еще по Ревелю, откуда он скоро ухал в Лондон. Это был еще молодой человек, форменный дегенерат, еще до революции выступивший в литературе со статьями, которые, хотя часто нелепые, говорили все-таки о том, что он человек безусловно талантливый и неглупый. И мне было как то больно услышать, что и он состоит в числе информаторов Клышко… Левидов был беспартийный, но просился в партию, однако, почему то ему было отказано. Впоследствии он уехал в Москву, где теперь принимает видное участие в советской литературе!..
( Левидов М. Ю. (1891–1942) – русский советский писатель, литературный и театральный критик. Печатался в журнале «Летопись» и газете «Новая жизнь». В 1917 г. входил в литературный отдел сатирического журнала «Тачка». (по другим сведениям его видели в саратовской камере смертников вместе с академиком Вавиловым в 1943 году).
Да, у меня это дело хорошо поставлено, – продолжал хвастать Клышко. – Я все знаю, все, что касается наших сотрудников… Но, понимаете, я все-таки недоволен, э-э-э… я мечтаю о том… э-э-э… чтобы приобрести подслушивающие аппараты… Это, собственно, маленькие фонографы, которые помещают где-нибудь в незаметном месте, и он все записывает… э-э-э… все разговоры… Вот это было бы дело!.. Говорят, такие аппараты уже существуют… Я поместил бы их повсюду… И вам не миновать бы такого аппарата, ха-ха-ха!. Я пристроил бы его где-нибудь незаметно… например, наверху, на карнизе!..
Но количество специальных сотрудников, готовых служить ему, все увеличивалось. Так, вскоре появилась молодая девушка со страшной репутацией, о которой служащие говорили друг с другом только шепотом… Говорили, что она «переутомилась» на работе в качестве «п а л а ч и х и», расстреливая осужденных в подвалах ВЧК. Не знаю наверное, правда ли это, а потому и не привожу ее фамилии. Но я знаю, что она все время информировала Клышко. Вскоре был приглашен еще один субъект по фамилии Хвостенко. Это был фельдшер, эмигрант. Но убедившись в его способностях и желании быть информатором, Клышко провел его на службу в «Аркос»… Впрочем, он недолго оставался в «Аркосе» и, спустя несколько месяцев, его уволили – это было уже после моего ухода.
Вскоре после моего прибытия в Лондон, помимо меня, был приглашен на службу инженер Ширшов. Это был скромный молодой человек, на которого я сперва не обратил никакого внимания. Но затем я узнал от Силаева, что он перешел к нам от «Виккерса» и что он большой друг и приятель Клышко, по протекции которого и поступил к нам на службу. Он был ушами и глазами Клышко. И его стали проводить: вскоре он стал управляющим делами, затем секретарем правления… Таким образом, Клышко был в курсе всего… И Ширшов путался всюду, всюду лез со своими замечаниями, все время настаивая на предоставлении заказов «Виккерсу»… И такими сотрудниками был наполнен и «Аркос» и делегация…
Заботясь об увеличении наших русских товаров для продажи, я обратил внимание на кустарные изделия, и вскоре количество их стало расти и расти.
Мы получали прекрасные изделия нашей кустарной промышленности, среди которых было немало высоко – художественных предметов. И вот, мне пришла в голову мысль устроить специальную выставку наших кустарных изделий. Само собою проведение и этой моей идеи натолкнулось на целую сеть противодействий. Но в конце концов, после многих перипетий и усиленной борьбы, я добился своего, и выставка была устроена в старом помещении «Аркоса» на Кингсуей. Мы в это время водворились уже в «Совьет – Хауз» на Мооргет стрит, 49.
Выставка была устроена в чисто русском стиле, с буфетом, где красовался наш русский самовар… Прошла выставка с полным успехом, и мы стали получать много заказов. Таким образом, – опять таки после ожесточенной борьбы с Половцовой, Крысиным и Клышко – я организовалпри «Аркосе» специальный кустарный отдел, заведование которым я поручил некоему Е. З. Орнштейну, оказавшемуся вполне на высоте.
Кроме продажи обычных кустарных изделий, отдел занимался также продажей икры и ковров. Кстати, когда мне удалось добиться того, чтобы эти товары были переданы кустарному отделу, Орнштейн, принимая их, установил, что икра испортилась, а часть ковров была втихомолку продана разным сотрудникам и высшим чинам делегации и «Аркоса» по ценам явно недобросовестным, вроде того, что, например, ковер, стоящий не менее ста фунтов, продавался за несколько шиллингов… «Гуковщина»… Установив все это при приемке ковров, Орнштейн передал мне и полученный им от коммерческого отдела, как оправдательный документ на недостающие ковры, длинный список их с обозначением имен купивших их и цен, по которым ковры эти были проданы… Список этот хранится при делах «Аркоса»… Орнштейн поднял значение кустарного отдела, который, хорошо организованный им, выгодно работал. И тогда у меня этот отдел отняли… а потом опять отдали мне. Ясно, что все это делалось с единственной целью создавать дезорганизацию и вставлять мне палки в колеса. Но о том, что от этого страдало наше русское дело, рыцари «гуковщины» не думали… Что им всем Россия и русский народ!.. Им, этим нарицательным «клышкам», «литвиновым» и пр., имена же их Ты, Господи, веси, плевать и на Poccию и на народ!..
Разумеется начались преследования и Орнштейна. И в конце концов, уже после моего ухода, он был уволен, как и многие мои сотрудники. «Гуковщина» торжествовала и, по-видимому, и сейчас торжествует.
Нечего и говорить, что все творившееся в «Аркосе», не могло не возмущать меня до глубины души. Окруженный плотной стеной торжествующих «клышек», шпионивших, интригующих и мешавших мне на каждом шагу, я боролся с ними, но, увы, скоро я почувствовал, как мною начинает овладевать глубокая усталость. Я боролся, но силы мои слабели. По временам мною овладевала апатия. Все чаще и чаще я ловил себя на мысли и на желании уйти… бросить все и бежать… без оглядки бежать хоть на край света, чтобы не видеть больше этих ликующих, интригующих, ворующих… Стало утомляться и сердце. Начались длительные сердечные припадки, продолжавшиеся иногда до 48 часов без перерыва, Я обратился к врачу и он констатировал то, чего у меня до Лондона не было: я нажил себе здесь порок сердца…
Если меня изводили уже одни только разного рода «клышки», которых я, как оно понятно, глубоко презирал, то уже совсем невыносимым для меня было то, что мои отношения с Красиным, шаг за шагом, становились все хуже и хуже.
Все чаще и чаще между нами стали пробегать черные кошки, скажем мягко, взаимного непонимания. Оно сказывалось постоянно и почти во всем. Вскоре я стал замечать, что разные факты, которые прежде вызывали его возмущение, негодование и в борьбе с которыми он прежде энергично меня поддерживал, как будто, теперь приобрели в его глазах другой характер, и что мы как будто расходимся в оценке их… На моих глазах пошлый, нахальный, неумный и нечестный Клышко, этот шпион и духовный лакей, приобретал все больше и больше влияния на Красина… Я с тревогой и ужасом наблюдал, как это влияние стало захватывать собою и благородную душу моего покойного друга, как стала появляться точно какая то трещина в его моральном миросозерцании. По временам мне начинало казаться, что ничтожный Клышко, точно маленький и такой весь грязный чертенок, овладевает большой душой моего друга, я видел, я знал, что то светлое и хорошее, что было в душе моего друга, возмущалось этим пленением. Он часто с озлоблением говорил мне о Клышко, горько жаловался на него, ругал его мне. И в то же время во всем этом чувствовалось какое то бессилие и точно страх перед этим форменным ничтожеством, перед этим паучком, старательно охватывающим своими цепкими и грязными лапками его душу, которая, я видел, постепенно покрывается налетом глубоких сумерек… Видимо, и его душа стала уставать…
И между нами все выше вырастала стена непонимания. И хотя недоразумения между нами с внешней стороны и не доходили до того, что мною описано выше, когда я пригрозил ему подачей прошения об отставке, но потенциально они были в миллион раз хуже и ужаснее откровенного спора, хотя бы и самого студенчески-горячего. В наших несогласиях всего ужаснее была наша взаимная корректность. Она напоминала собою корректность супругов, которые, взаимно сознав, что все между ними кончено, стараются обходить острые скалы, режущие углы которых уже невозможно стереть, ибо все равно между ними уже все кончено… бесполезно спорить и горячиться… И мы стали взаимно друг друга избегать.
Все это грызло и мучило меня до бесконечности. И желание бежать охватывало меня всего. Но не бывает такого скверного положения, которое не могло бы еще ухудшиться. И вот, на сцене появилось новое лицо. Это был прославившийся на весь мир Александр Александрович Квятковский. На нем я остановлюсь подробнее, так как он явился героем, побившим рекорд в тех гнусностях, которые царили в «Аркосе». Встретился я с ним в доме Красиных. Сам Красин находился в то время в Москве, куда он часто отлучался и где он подолгу засиживался. Его жена, знакомя меня с Квятковским, отрекомендовала его «старым другом», бывшим членом Центрального комитета российской социал-демократической рабочей партии. Мне незнакомо было это имя. Это был мужчина лет около сорока пяти, дурно воспитанный, с манерами средней руки лавочника. Постороннего человека сразу поражали его маленькие, узенькие глаза на мясистом красном лице, которые никогда не смотрели прямо и открыто. Во всей его плотной фигуре с красным лицом и узким лбом было что то плотоядное, хищное.
Когда Красин возвратился, он вскоре, придяко мне, начал говорить о нем, избегая моего взгляда.
Это-де его старый друг и товарищ по ЦК дореволюционной эпохи, и человек очень умный, честный и энергичный.
– И вот, – продолжал он, – я хотел бы ввести его в «Аркос» в качестве одного из директоров. Тебе приходится трудно, я знаю… с Половцовой и Крысиным у тебя нелады, да они недорогого и стоят… Я и думал, что в лице Квятковского ты получил бы честного и знающего дело товарища…
Я в то время был уже весь во власти изложенных мною выше сомнений, весь – одно сомнение и апатия. Между мною и Красиным уже плотно отстоялись отношения взаимного непонимания. Во всем, что он говорил мне о Квятковском, чувствовалась глубокая неискренность, и я ни одному его слову не верил… Но я уже ясно сознавал, что плетью обуха не перешибешь, и во мне говорило апатичное «laisser faire, laisser passer»
(«Пусть идет. как идет» – франц.), Я не возражал. И на прямо поставленный Красиным вопрос, согласен ли я, ответил безразличным тоном:
– Право, мне все равно…
Он вдруг рассердился:
– Я, право, не могу понять такого чисто институтского ответа, – заговорил он резко. – Я понимаю, если бы ты еще привел какие-нибудь доводы, а то на-тебе: «все равно»… Это значит, конечно, что ты недоволен, не хочешь его… Но почему? Так, здорово-живешь, очевидно…
– Полно тебе глупости говорить, – перебил я его. – Я тебе сказал, что мне все равно, и сказал правду: мне все равно. Ты, конечно, его знаешь, и тебе и карты в руки… Но мне противны эти уверения в том, что у меня в лице Квятковского будет товарищ и чуть ли не друг… Дай Бог, чтобы я ошибся, но этот твой друг, на мой взгляд, просто хитрая бестия и очень себе на уме!.. Но я говорю о нем, не как о твоем друге, а как о кандидате на пост директора «Аркоса»… И к чему между нами эти хитрости? К чему эти разговоры о том, что мне тяжело и пр.? Ведь все это, милый мой, ложь. Если бы ты думал о том, чтобы облегчить мой труд, следовало бы идти по другому пути…
– Я ничего не понимаю, – опять таки неискренним тоном сказал Красин. – Ну, скажи, по какому пути?…
– А вот, по какому, – ответил я. – Вместо того, чтобы давать мне «товарища», следовало бы мне помочь в борьбе со всякой аркосовской св-чью, начиная с Клышки… Ведь ты же знаешь, что я изнемогаю именно от непосильной борьбы с этой гидрой мерзавцев….
– Я не понимаю тебя, – продолжал он все тем же тоном. – Ты говоришь о борьбе!.. С чем? Ты просто создаешь себе какие то фантомы… и, создав их, начинаешь бороться с ними…
– Эх, полно, брат, – остановил я его, – ты сам хорошо знаешь, что говоришь вздор… И, знаешь ли, что я тебе скажу… не тебе бы это говорить и не мне бы слушать… Вспомни, с чем мы шли на советскую службу. Вспомни все, о чем мы говорили в Стокгольме… А теперь ты мне суешь Квятковского, на мой взгляд, просто ловкого пройдоху, который, смотри, слопает и тебя…
Лицо его стало грустным и в то же времяна немотразилась какая то тревога. И он тихо сказал:
– Жоржик, право, не стоит вспоминать… мне это больно… если бы ты все знал, – он на минуту умолк и, махнув рукой, закончил: – может быть, ты не судил бы меня так строго… Но, если бы ты знал, до чего я ненавижу Клышко!..
Так мы все более и более отдалялись друг от друга…
На другой день ко мне явился Квятковский с очень нежным письмом от Красина, в котором он просил меня провести вступление нового директора в должность. Я проделал все необходимые формальности и, к великой радости Клышко, Квятковский стал директором. В первом же заседании правления Квятковский предложил принять на службу своего друга А. А. Винокурова, который впоследствии и был назначен заведующим коммерческим отделом.
Про этого alter ego Квятковского скажу только, что это был пьяница и развратник и на редкость наглый малый. И Квятковский стал быстро оперяться. Сперва он держал себя очень подхалимовато со мной и с другими членами правления, заискивая во всех. Но, опираясь на влияние Красина, все время инспирируемого Клышко, он стал поднимать нос и начал вести политику разложения аппарата и деморализации служащих, для чего он повел своеобразную агитацию. Вместе с Винокуровым он стал проводить в жизнь идею создания встреч сотрудников на нейтральной почве. Я ему указал на существование клуба. Но он возражал, что клуб, организованный исполкомом, представляет собою нечто вроде ассамблей, устраиваемых в «институтах для благородных девиц», а он имеет в виду такие собрания, где сотрудники могли бы спокойно и без всяких стеснений обмениваться мнениями…
Я много не спорил и только сказал, что лично я не войду в этот клуб. И клуб этот стал существовать. По пятницам в каком то лондонском кабачке начались собрания этого «клуба». После первого же собрания мне стало известно, что там происходило свирепое пьянство, что несколько человек, в том числе Ясвоин, информатор Клышко, допились до мертвецкого состояния и по окончании этой оргии – около пяти часов утра – остались ночевать в этом притоне. Тем не менее Квятковский стал усердно просить меня побывать хоть на одной пятнице, говоря, что именно мое отсутствие, отсутствие моего «нравственного влияния» и вызвало с непривычки «такие эксцессы»… Он так влипчиво приставал ко мне, что я согласился побывать там в ближайшую пятницу.
Как раз в пятницу я был занят рядом неотложных дел и мог попасть на эту ассамблею лишь около одиннадцати часов вечера… Меня встретили Квятковский, Винокуров и другие радостными восклицаниями.
– Спасибо, Георгий Александрович, что вы – таки приехали, а то мы уж были в отчаянии, думали, что вы так и не приедете… У нас тут правило: все мы товарищи без всяких чинов…
Я оглядел поле битвы. Ассамблея расположилась в трех комнатах второго этажа этого притона. В большой комнате, стоял стол, весь заставленный бутылками и частью наполненными, частью недопитыми стаканами. Скатерть была уже изрядно залита вином, стояли какие то закуски. За столом в непринужденных позах сидели сотрудники. Все говорили сразу, громко, явно пьяными голосами. Ко мне подошел некто Левенбук, недавно принятый в «Аркос» по инициативе Красина. Он кинулся ко мне с распростертыми пьяными объятиями, от которых я с трудом устранился.
– А, вот он, terrible Solomon, xa-xa-xa! – заплетающимся языком сказал он. – А мы здесь просто, по товарищески… как друзья беседуем… Здесь нет начальства!.. здесь все равны… К чорту всяких директоров!.. Здесь Запорожская Сечь, xa-xa-xa!..
Квятковский, который мог пить три – четыредня подряд и оставаться, что называется, ни в одном глазу, подмигивал Левенбуку, который этого не замечал. Он продолжал свои «товарищеские» приветствия, все время пересыпая их – свобода, так свобода, чорт возьми! – площадной руганью… Квятковский и Винокуров бросились наводить порядок, старались угомонить Левенбука и других, ползших ко мне с аналогичными фамильярными приветствиями, пересыпанными русской аттической солью…
Кое – как вся эта изрядно намокшая публика была приведена к порядку. Меня усадили. Стали предлагать выпить чего-нибудь.
– Я не пью, – решительно заявил я. – И не буду пить, мне строго доктора запретили…
– Ах, terrible Solomon не хочет пить, xa-xa-xa! – продолжая сыпать на все стороны самую невозможную площадную ругань, бросился ко мне вновь Левенбук с большим стаканом виски, – так мы его заставим… Товарищи, я предлагаю привести его к одному знаменателю… Напоим его!..
– Александр Александрович, – обратился як Квятковскому, – если вы его не уймете, я сейчас же уйду…
Я не буду подробно описывать это «невинное» препровождение времени. Квятковский и Винокуров оттащили его. Другие, хотя тоже изрядно пьяные, но не потерявшие еще памяти, тоже стали успокаивать его. И Квятковский начал деловую часть ассамблеи.
– Так вот, товарищи, будем обсуждать программу наших встреч во внеслужебное время. Кто желает взять слово?
– Я! – крикнул Левенбук. И он начал говорить о том, что «наши собрания должны быть душа на распашку»… чтобы каждый мог смело, кого угодно, «матом крыть», мы-де не институтки… и т. д.
После него говорил Квятковский. Говорил долго… Говорил о свободе на этих ассамблеях…
– У нас, – живописал он, – нет ничего недозволенного, у нас все можно: пейте, хотите танцевать – танцуйте, хотите девочку – сделайте ваше одолжение, здесь имеется отдельная комната со всеми удобствами… милости просим… xa-xa-xa!..
Публика ржала от восторга… Я пробыл в этой «Запорожской Сечи» около получаса… Мне удалось незаметно встать. Я быстро спустился в вестибюль, взял свою верхнюю одежду и бежал…
На другой день мне стало известно, что ассамблея окончилась, как и следовало ожидать, тем, что все, кроме Квятковского и Винокурова, лежали влежку на полу… Клышко не принимал участия в этих ассамблеях, но знал о них и хитро подсмеивался над их результатами. Вскоре, по моему настоянию, они были прекращены. Сдружившийся со мной Силаев передавал мне, что вся эта история с ассамблеями была затеяна Квятковским и Клышко со специальной целью попытаться напоить и меня до безобразия, чтобы затем скомпрометировать меня участием в какой-нибудь скандальной истории, которую, конечно, не трудно было бы устроить…
Квятковский вел свою линию. Он сдружился с Крысиным и Половцовой. Последняя вскоре, по-институтски обидевшись на какую то резолюцию Красина на ее доклад, подала в отставку, думая просто разыграть сцену. Но отставка ее была принята и она ушла из «Аркоса» и сделалась агентом советского Красного Креста.
Мои отношения с Красиным становились все более и более натянутыми. Теперь уже и Квятковский стал настраивать его против меня. Делал он это осторожно, часто бывая у Красиных, у которых я, в виду наступившего между нами охлаждения, бывал лишь изредка, когда уже совсем было неловко отказываться от приглашения.
Квятковский же не пропускал случая поговорить на мой счет и деликатно наговаривал на меня, чему способствовала его старинная дружба с Красиным, а особенно, с его женой, Любовью Васильевной Красиной, тоже другом моей юности… Помню, как Красин, узнав, очевидно, от Квятковского о моем отрицательном отношениик ассамблеям и моим настояниям прекратить их, ибо это компрометировало нас в глазах англичан, со злой насмешкой назвал меня «Савонаролой», желающим обратить живую жизнь в монастырь… А ведь сам Красин почти не пил и гнушался безобразных пьяных сцен. Вообще с ним происходило что то неладное. Появилась в обиходе, их домашней жизни какая то нелепость, комичное подражание какому-то «высшему стилю». Граф Витте в своих мемуарах с удивлением отмечает, что когда он обедал и завтракал у Рузвельта, президента С. – Штатов, то все блюда подавались президенту первому, согласно установленному этикету. Вот и у Красина стали следовать этому обычаю, и Красину всегда подавалось первому (а затем его жене), хотя бы за столом среди приглашенных были почтенные дамы. И сидели за столом Красины друг против друга в креслах, тогда как все остальные сидели на обыкновенных стульях… Очевидно, введшие это в домашний обиход Красины не подозревали всей глубины пошлости и комичности этого подражания…
Квятковский часто жаловался мне на то, что в правлении «Аркоса» нет председателя, нет директора – распорядителя. Председательствование на заседаниях велось по очереди каждым членом правления, и каждый директор являлся распорядителем в отведенной ему части общего дела. Квятковский постоянно сетовал на это. И нередко на эту же тему шли в моем присутствии разговоры и у Красиных. Я понимал, куда гнет Квятковский, и молча выслушивал его сетования, не подавая никаких реплик.
Но вот однажды ко мне в кабинет пришел Красин: мы-де так давно не видались, ему-де так хочется просто поговорить со мной. У меня уже исчезло то полное доверие, которое связывало нас много лет… И я не сомневался, что с его стороны это только дипломатический подход. Я не ошибся. Поговорив о том и о сем, он спросил меня:
– Ну, что же, ты убедился теперь, что, настаивая на предоставлении Квятковскому поста директора, я поступил в твоих интересах? Видишь, он и работник хороший, и хороший товарищ…
Я угрюмо молчал: я уже понял, к чему клонится речь. Я и тут не ошибся. Мое молчание сразу же вывело его из себя:
– Право, на тебя ничем не угодишь, – с раздражением сказал он. – А, между тем, Квятковский относится к тебе так тепло и хорошо… Вот еще вчера он был у нас… Меня удивляет и Любу также, что ты совсем почти не бываешь у нас последнее время… и он так тепло о тебе говорил…
– Слушай, Леонид, – не выдержал я, – оставим эти комедию… право, наша старая дружба выше того, чтобы нам вести какие-нибудь дипломатические разговоры… Говори прямо, к чему ты гнешь. Это будет порядочнее… тем более, что я догадываюсь уже, в чем дело… Только имей в виду, что для меня Квятковский человек, вполне выяснившийся, и я не изменю своего мнения в лучшую сторону и твердо стою на своем, что это просто большой выжига, и что он со временем выроет тебе могилу, как роет теперь мне… и по-видимому, небезуспешно (Кстати, скажу о дальнейшей судьбе Квятковского, из чего видно, что я оказался пророком. Это было, впрочем, не трудно. Спустя года полтора после моего ухода с советской службы, его заманили в Москву под предлогом повысить его. Там он был арестован и ему инкриминировали массу всякого рода мошенничеств. Путаясь и стараясь обелиться, он стал валить на Красина всякие мерзости, стараясь его утопить и тем реабилитировать себя и спастись от расстрела. В мировой печати много говорилось о его деле и даже появилось известие, затем опровергнутое, о его расстреле. Но правды в деле Квятковского никто не знает, и я в том числе. Правда была бы желательна, ибо она открыла бы точно, что представлял собою этот советский герой. – Автор.)…
– Ну, знаешь ли, я терпеть не могу «Божьей милостью» пророков и пророчеств и кликушества, – резко парировал он меня. – Если у тебя есть факты, пожалуйста, изложи их. А эти загадочные вещания мне не интересны…
– Я больше ничего не скажу ни о нем, ни о Клышко, – прервал я его, – и освобожу тебя от моего «кликушества»… Оставайся себе с твоими друзьями… Но, конечно, не говори мне о их дружбе и теплом отношении ко мне, – меня это просто оскорбляет… Ну, а теперь скажи мне, к чему ты затеял весь этот разговор?
– Да видишь ли, с тобой теперь так трудно стало говорить, – ответил он, смягчая тон и стараясь придать ему характер дружеской конфиденции, – ты стал такой неуютный, Жоржик, право… Но ты, в сущности, прав. Видишь ли, мне уже давно кажется, что в конструкции нашего правления есть большая брешь… как бы сказать… – запнулся он.
– Да нечего искать, как бы сказать, – перебил я его, – надо просто сказать… Вот: брешь эта состоит в том, что у нас, как и говорит мне Квятковский чуть не каждый день, нет председателя и директора-распорядителя… и уж добавлю от себя, что обе эти должности надо возложить на Квятковского… Так ведь?
– Да, вот именно, вот об этом то я и хотел с тобой поговорить, – подхватил Красин, по-видимому, с облегчением, что я дал ему выход. – Именно, об этом… Конечно, единственным серьезным кандидатом я считаю тебя… – опять запнулся он, и мне пришлось снова придти к нему на помощь:
– Не стоит, голубчик, золотить пилюлю, – сказал я. – Жарь спокойно дальше: но ко мне, дескать, в центре создалось такое одиозное отношение, что ты даже не решишься заикнуться о моей кандидатуре, а потому-де приходится остановиться на Квятковском. Так?
– Да, приблизительно так, – подтвердилонупавшим голосом.
– Ну, а теперь я скажу тебе два слова, – продолжал я. – Все будет так, как ты говоришь. Но только помни одно – я всеми силами ума и сердца протестую против этого решения и отмечу мое мнение прямо в лоб, когда на общем собрании ты проведешьэту гнусность… О, не по отношению ко мне, а по отношению к делу, ибо ты решил пустить грязного козла в огород. Но тебе лично я заявляю, и запомни это раз навсегда, что я отношусь к этой кандидатуре с омерзением, ибо этот козел пожрет все овощи в огороде и всюду провоняет… Я кончил, будущее покажет, прав ли я… Что касается меня лично, я давно уже решил, никого не посвящая в мое решение, что я всем вам не ко двору, и я уйду из «Аркоса» при первойжевозможности…
Через два-три дня после этого состоялось общее собрание «Аркоса» (конечно, эти собрания «акционеров» были чистой комедией), на котором Красин и предложил ввести в состав администрации «Аркоса» должности председателя правления и директора – распорядителя. Все, кроме меня, конечно, голосовали «за» поднятием рук…
– А ты, Георгий Александрович? – спросил Красин. – Ты случайно не поднял руки?
– Нет, вполне сознательно…
Далее Красин предложил избрать на обе должности Квятковского. Я опять вотировал против. И в тот же день после собрания Квятковский пришел ко мне. Он старался говорить со мной дружески, его-де очень огорчает мой вотум, он-де так дорожит моим мнением и пр. пр. пр.
– Бросьте эти ненужные разговоры и комплименты, – спокойно, но с чувством гадливости сказал я, – мне все эти штуки – фокусы надоели и неинтересны… Вы добились своего, о чем же тут говорить?…
Окрыленный выборами, он с первого же дня начал уже совсем беззастенчиво продолжать свою кампанию, стараясь довести роль директоров до полного ничтожества. Он выбрал себе отделы самые «питательные», как, например, коммерческий, во главе которого был поставлен его друг Винокуров, начавший хапать направо и налево. Словом началась форменная и наглая «гуковщина».
Квятковский, в качестве директора – распорядителя стал вести лично все переговоры о кредитах, и с поставщиками… Пользуясь своим влиянием и все больше и теснее сближаясь с Красиным и Клышко, он, сперва несколько стесняясь, а затем уже совершенно нагло и открыто, стал выживать меня, отбирая у меня одно дело за другим.
Но особенно он старался отобрать у меня руководство приемочным отделом. Однако, тут уж я открыто показал зубы и твердо заявил, что этого отдела, в сущности, контролировавшего все закупки, в какой бы области они ни принадлежали, я не уступлю. Аргументировал я свой отказ чисто формально: мне поручил этот отдел Красин, состоявший самым главным акционером «Аркоса» (если не ошибаюсь, он номинально владел чуть ли не 95 % всех акций), он утвердил создание этого отдела, как говорил Клышко, «в порядке декрета» и возложил на меня ведение им, и я считаю, что лишь в таком порядке я могу быть лишен ведения этим отделом. Красин в данном случае поддерживал меня. Но злоба против этого отдела, где царил я, все росла и росла, ибо самым своим существованием он ставил вечные препятствия возможности поставщику сговориться с заведующим тем или иным закупочным отделом. Неоднократно Квятковский довольно откровенно, хотя и не прямо, предлагал прекратить всякого рода гонения на меня, если я только откажусь от этого отдела в его пользу…
– Помилуйте, Георгий Александрович, – едва сдерживаясь, чтобы не ругаться, говорил он, – ведь такой важный отдел, как отдел приемок, который, в сущности, является контрольным для всех закупок и даже для экспортных товаров, которые он тоже ревизует, должен находиться в руках директора – распорядителя. А раз он у вас, так в этой части, в сущности, вы являетесь директором – распорядителем, а не я. Ведь положение об этом отделе вами же составленное, дает вам в руки громадное оружие… Вам следовало бы уступить его мне…
– Этого не будет, – отвечал я, – уже по одному тому, что я не хочу обидеть моего старого друга Красина, который просил меня взять его на себя.
– Но, поверьте, Георгий Александрович, что, если бы вы его передали мне, – откровенно говорил Квятковский, – я повел бы его не хуже вас… и тогда и для вас было бы легче: прекратились бы разные трения…
– Да, но дело то в том, что я вам не верю, Александр Александрович, – не стесняясь отвечал я. – Пока вы меня совсем не выживете из «Аркоса», я не откажусь от него. Я потому и дорожу им, что таким образом я хоть до некоторой степени держу вас, Винокурова и прочих «винокуровых» на вожжах и даже взнузданных в мундштуки.
– Ну, а если Красин отнимет у вас этот отдел? – прищурив свои узкие глаза с выражением тайной мысли, спросил он. – Что вы тогда сделаете?
– Что я сделаю? – переспросил я. – А вот вы сперва добейтесь распоряжения отнять у меня этот отдел, и тогда вы увидите, что я сделаю… Но предупреждаю вас, что это дезавуирование меня Красин должен сделать в письменной форме… Я убежден, что он этого не сделает…
Taкие разговоры происходили между нами частенько. С Красиным на эту тему я не говорил и продолжал вести свою линию. Квятковский делал попытки заводить эти разговоры у Красиных в присутствии Любови Васильевны и самого Красина, но я всегда отделывался от них, сразу же прерывая их какими-нибудь чисто светскими шутками, и, смеясь, прекращал их к великому озлобленно и нескрываемому раздражение Квятковского. Отмечу с чувством большого удовлетворения, что Красин при этих разговорах всегда хранил упорное молчание, этим явно поддерживая меня в то время, как его жена бестактно поддерживала Квятковского…
Вскоре Квятковский обратился к Красину с рапортом, в котором требовал, чтобы ему увеличили жалование, что на сто ф. ст. ему, как директору – распорядителю и председателю, невозможно жить. Кроме того, он настаивал на заключении с ним контракта с неустойкой на три года. Красин сперва оставил этот рапорт без последствий и даже написал на нем нечто резко – отрицательное. Но потом, очевидно, под влиянием обработки его за пределами «Аркоса», согласился. И Квятковскому было назначено жалование в 250 ф. ст. в месяц (все директора получали всего по сто ф. ст.), и с ним был заключен контракт на три года с неустойкой в случай увольнения его до срока, – кажется в десять тысяч ф. ст. Далее все пошло, как по маслу. Был заключен контракт и с Винокуровым тоже на три года с установлением жалования в сто ф. ст. и с неустойкой в случае увольнения его до срока в три тысячи ф. ст. Кстати, чтобы покончить с Винокуровым, скажу, что, спустя некоторое время, когда я уже вышел в отставку, этот герой, почувствовав себя на полной свободе, развил настолько успешную в духе «гуковщины» деятельность, что его вынуждены были уволить, но при этом уплатили ему и неустойку.
«Гуковщина» росла и ширилась и народные деньги шли по карманам ее лондонских героев. И озлобление против отдела приемок все росло, превращаясь в форменную ненависть. А так как приемочный отдел был олицетворен мною, то естественно, жгучая ненависть ко мне все увеличивалась. И, как мне было известно, не раз Квятковский и его соратники совещались о том, как бы меня утопить хоть в ложке воды.
Вскоре эта ложка воды была найдена, но… я не утонул в ней. Нет, я уничтожил ее и тогда я ушелс советской службы, несмотря на то, что мне настоятельно и Квятковский, и Красин навязывали новый пост.
Но об этом ниже…
XXXIX
Над «Аркосом» постепенно спускалась и начинала густеть ночь. Квятковский и его присные грабили, не стесняясь, поскольку им не мешал этому отдел приемок, который я держал твердой рукой. Но вот вскоре в «Аркосе» появилось новое лицо. Из Москвы был назначен новый директор и член правления Филипп Рабинович. Это был коммунист. Кстати, говоря о Квятковском, я забыл упомянуть, что он не вошел в партию и очень гордился тем, что он свободный человек.
Этот новый директор, по-видимому, кем то хорошо информированный, стал сразу же держать себя очень грубо со мной. Это был маленький, вертлявый, когда это было можно, грубый и наглый, а когда нельзя было, очень подхалимоватый тип с лицом, покрытым следами оспы. Если не ошибаюсь, он в настоящее время состоит в Париже при одном из советских учреждений.
Я не буду много и распространенно говорить о его деятельности в «Аркосе». Он сразу объединился с Клышко и Квятковским, с которыми он, впрочем, иногда грызся. Но мне надо сказать о нем несколько слов, как о коммунисте. В нашей ячейке было правило, что каждый вновь приезжий член коммунистической партии должен обязательно читать доклад на тему «настоящего момента». Большинство этих докладов было просто жалкий лепет, в котором на все лады переворачивалось положение, что «на Шипке все спокойно», что обыватели благоденствуют», что «настроение бодрое», что «коммунистические основы все крепнут и растут»… Рабинович тоже прочел трафаретный доклад на ту же тему в общем собрании ячейки. А вслед затем он прочел второй, так сказать, дополнительный доклад, но уже не в общем собрании ячейки, а лишь перед наиболее ответственными членами ее. В этом втором докладе – это было еще до провозглашения Лениным нэпа – он откровенно говорил о том, что экономическое положение России катится по наклонной плоскости, что крестьянское хозяйство, несмотря ни на что, все падает и падает, что среди крестьян растет и ширится проявляющееся все резче и резче, недовольство, часто доходящее до открытых выступлений, что бывали случаи, когда армия переходила на сторону крестьян, отказываясь применять против них орудие. Он говорил и об угрожающем строю недовольстве рабочих, об их стачках, подавляемых силою чекистского оружия, о недовольстве также и буржуазии, которая начинает уже понемногу поднимать голову. Армия – де тоже глухо волнуется.
– И вот, товарищи, – продолжал Рабинович, – все эти лишь вкратце намеченные мною явления, естественно, вселяют крайнюю тревогу в ряды верхушки правящего слоя, и нередко в самых строго – конспиративных собраниях правящей группы уже поднимался и часто поднимается, пока в чисто академической форме, но прямо и ясно поставленный самой жизнью, вопрос:
не пора ли нам честно и откровенно признать наше банкротство и сдать власть той группе, которая склонна принять на себя ответственность.
Он передал далее, как слух, что вскоре Ленин собирается, в виду таких настроений и невозможности продолжать политику интегрального коммунизма, резко и решительно повернуть вправо…
И действительно, вскоре была объявлена «новая экономическая политика», известная под сокращенным названием «НЭП».
И, возвратившись в Лондон из Москвы, Квятковский (он постоянно ездил понюхать и устроить свои личные дела) с радостью сообщил мне, что в России все начинает идти по старому, что введение нэпа есть, в сущности, начало конца коммунизма, что уже на его глазах буржуазия начала поднимать голову, ибо это является только первым шагом Ленина на пути к окончательной ликвидации этой коммунистической утопии. Ленин – де убедился, что Россию с ее буржуазией, крестьянством и большинством рабочего класса, тоже недовольного, не сломить и не обратить в коммунистов, и потому – де он, подобно Александру II, решил произвести контрреволюцию сверху, не дожидаясь того момента, когда она, начавшись снизу, сотрет и коммунизм и советскую власть. Далее он сообщал, что ходят слухи, что Ленин очень болен, что в ультра – коммунистических кругах его решили извести…
Плохо поняв момент и решив, что теперь «все можно», Квятковский стал еще усерднее проводить в «Аркосе» политику «гуковщины», которую он отожествлял с «нэпом». И, само собою, он стал уже совместно с новым директором Филиппом Рабиновичем и с другими, стоявшими за кулисами, еще энергичнее бороться со мной, отнимая у меня шаг за шагом одно дело за другим. Но одной позиции я ни за что не хотел уступать – это отдела приемок. И ведя его и все улучшая и расширяя его компетенцию, я держал всех этих рыцарей ордена «гуковщины» в вечном страхе (Так, я разработал в этом отделе часть об образцах, установив самую строгую систему и порядокихрегистрации, опечатывания (ведь я имел дело просто с мошенниками) и хранения, для чего я использовал один из подвалов «Совьет – хауза», куда, кроме моих доверенных сотрудников, никто не имел права входа. Вот эти то подвалы, о которых я уже говорил, и причинили столько хлопот английской полиции. – Автор.), увеличивая в то же время их бессильную ярость. Не могу умолчать, что в этом отношении меня всегда поддерживал Красин, поведение и душевное состояние которого становилось все более (да так и осталось до сих пор) для меня загадочным… И это мучает меня и по сей час…
Упомяну уже совершенно мимоходом, что в ноябре 1922 г. из Москвы приехала в Лондон ревизионная комиссия в составе (моего «друга») члена коллегии ВЧК и РКИ Аванесова, знаменитого безбожника Емельяна Ярославского и какого-то немолодого уже рабочего Попова. Комиссия эта, возглавляемая Аванесовым (о нем см. в той части, где я описываю мою службу в Эстонии), совершенно игнорировала мое существование, что-то делала, брала какие-то ведомости и проводила все время в дружеских беседах с ФилиппомРабиновичем(по непроверенным данным расстрелян в 1937 или в 1938 году – его имя фигурирует в сталинских расстрельных списках).
Я мог бы еще многое рассказать об «Аркосе» и его «деяниях», но это было бы в сущности повторением все того же, что было мною сказано по поводу «гуковщины» или «аркосовщины», т. е., описанием неоглядного мошенничества, грабежа народных средств и великого хамства. И я думаю, что уже и саммойчитатель, даже читатель – друг, устал от чтения таких, в сущности, однообразных описаний.
А мне необходимо еще описать историю той ложки воды, в которой, как я выше сказал, Квятковский и др. старались меня утопить.
Примерно, в сентябре месяце я получил запрос от Реввоентрибунала с приложенным к нему бланком для ответа, в котором мне ставился ряд вопросов о покупке мною в Ревеле партии неосальварсана у Р-на, если не ошибаюсь на сумму в 300 ф. ст., о чем я довольно подробно говорил выше (в части «Моя служба в Эстонии»), куда и отсылаю интересующихся. Но в ряду поставленных мне трибуналом вопросов стоял вопрос, известно ли мне, что эта партия сальварсана, по испытании ее в Москве, оказалась фальсификатом? Отвечая на этот запрос, я откровенно описал, почему я купил сальварсан у Р-на, с которым, как я выше говорил, расплата за его шпионские услуги, по просьбе военного агента Штеннингера производилась путем предоставления ему заказов, что принимал этот товар Юзбашев и пр. и что я не имел никаких оснований подозревать, что был принят фальсификат, а не настоящий препарат. Напомню, что эта сделка состоялась в декабре 1920 г., следовательно, к моменту запроса прошло почти два года. Хотя это и показалось мне странным и подозрительным, тем не менее я не придал этому большого значения, полагая, что это просто обычная бюрократическая проволочка.
Но, как оказалось, это и была та ложка воды, в которой я должен был утонуть.
Примерно, в средних числах ноября возвратился из Москвы Квятковский. Еще не повидавшись со мной, он стал всем и каждому рассказывать, что я предан суду Реввоентрибунала по обвинению в покупке «заведомо фальсифицированного» сальварсана, и что меня вызывают в Москву для суда надо мной. И ко мне пришел Филипп Рабинович с вопросом, правда ли это? Я ничего не знал об этой новости.
– Так как же он смеет рассказывать такие вещи? – возмутился Рабинович. – Раз вам об этом ничего неизвестно… И я не понимаю, почему у него такой ликующий вид: он прямо с наслаждением рассказывал мне об этом, говоря, что теперь вам не сдобровать…
Далее я узнал, что Квятковский возвращалсяизМосквы вместе с Красиным, который застрял в Берлине у Стамоньякова (торгпред в Берлине), где гостила Любовь Васильевна Красина, возвратившаяся в Лондон вместе с Квятковским. Она как то преувеличенно дружески встретила меня и среди разговора вдруг сказала мне:
– А знаешь, Жоржик, тeбе придется съездить в Москву…
– Придется? Зачем? – спросил я, делая вид, что ничего об этом не знаю.
– Да чтобы укрепить свое положение… Ты уже давно не бывал там… Вот ты, например, незнаком с Фрумкиным, заместителем Леонида в Наркомвнешторге… И надо тебе время от времени ездить в Москву, а то тебя там уже совсем забыли… – и она приостановилась на миг, как бы вспоминая что то, и потом добавила каким то деланным, небрежным тоном: – Да, я и забыла… еще для того, чтобы разъяснить какую-то историю с сальварсаном…
Мне стало ясно, что против меня куется какая то новая гадость. Я не сомневался, что вся эта история представляет собою какую то нарочито придуманную «штуку». Ведь инкриминируемая мне покупка была произведена у P – на по просьбе Штеннингера и по настоянию Спотэкзака. Ясно, что о всех этих обстоятельствах не могли не знать в Москве при предварительном расследовании этого дела следственными властями. С другой стороны, было подозрительно, что меня привлекали к ответственности из за такой ничтожной суммы, как триста фунтов ст., меня, у которого в Ревеле были колоссальные суммы денег. Все это было тем боле странно, чтопри всем одиозном отношении ко мне в Москве, все отдавали мне справедливость, что я не ворую… Словом, тысячи соображений говорили за то, что вся эта история представляет собою какую то инсценировку с целью, из за пустого дела завлечь меня в Москву…
Но для чего? Я знал, что Квятковский все время плетет мне паутину, что он готов утопить меня в ложке воды, знал, что, часто бывая в Москве, он все время вел там кампанию против меня, ибо я мешал ему мошенничать. Для меня не было сомнений, что вся эта история раскопана кем то со специальной целью меня погубить. Очевидно, предполагалось заманить меня в Москву по пустяку, а там уж на полной свободе и тайно расправиться со мной…
Я уже несколько раз упоминал, что в Лондоне здоровье мое кардинально расстроилось. Естественно, что эта новая «штука», которую так старательно вколачивали в мою жизнь, повлияла очень скверно на мое здоровье. Состояние моего сердца ухудшилось. И вскоре со мной в «Аркосе» произошел такой сердечный припадок, какого у меня еще не бывало раньше. Призванные в «Аркос» доктора увезли меня домой и решительно заявили, что мне необходимо тотчас же прекратить всякую работу и посвятить не мене полугода полному отдыху и специальному лечению, что иначе они ни за что не отвечают.
На другой или на третий день ко мне приехал Квятковский и объявил мне, что правление, желая сохранить жизнь такого «ценного товарища», как я, постановило на последнем заседании заставить меня взять продолжительный отпуск и ассигновало мне на лечение 400 ф. ст.
А затем он стал усиленно настаивать на том, чтобы я уехал в отпуск в Берлин, где мои «друзья» будут заботиться обо мне и где я всего лучше поправлюсь. Но я, не сомневаясь в том, что Берлин будет только ловушкой для меня, и не желая дать ему понять, что догадываюсь о его истинных намерениях, ответил, что это прекрасная идея, и я над ней подумаю…
Вскоре меня навестил покойный теперь В. А. Силаев. По обыкновению просто, без ужимок он сообщил мне, что слыхал случайно разговор Квятковского и Винокурова обо мне.
– Вам, Георгий Александрович, не следует ехать в Москву, – сказал он. – Это пустой предлог, что вас вызывают для сальварсана, они просто хотят вас расстрелять… Квятковский все подготовил. Вас на границе арестуют, а там… поминай, как звали… Не ездите, Георгий Александрович, прошу вас. Не верьте ни одному слову Квятковского, все это ложь… ни одному слову Квятковского и Л. В. Красиной, – она тоже в заговоре, – все это ложь…
После долгого размышления я решил не ехать в Москву. Было слишком ясно, что за этим вызовом кроется что то, и то, что сообщил мне Силаев, казалось мне вполне правдоподобным… Между тем Квятковский продолжал настаивать на своем, и однажды, оторвавшись от игры в винт у Красиных, нарочно заехал ко мне, чтобы повидаться со мной, и снова стал уговаривать меня ехать в Берлин.
На том же настаивала и Л. В. Красина…
Повторяю, про себя я твердо решил не следовать совету Квятковского и для замаскирования говорил всем, кроме самых близких мне сотрудников, что еду в Швецию. Я быстро получил шведскую визу (у власти стоял тогда Брантинг), которую и показывал всем… Между тем, я решил ехать в Бельгию, где много лет тому назад я провел два года. Я был в ссылке в Сибири, но царское правительство заменило мне ссылку высылкой заграницу. Я и уехал тогда в Брюссель, где прожил два года, остававшиеся мнедо окончания срока ссылки…
Я с отрадой вспоминаю эти два года моего пребывания в Бельгии, где иностранцы всегда пользовались полной свободой…
Вскоре я получил бельгийскую визу и 8-го декабря 1922 года я выехал из Англии через Харвич в Брюссель. Я сознательно скрывал день моего отъезда из Лондона, и лишь двое самых верных моих сотрудников знали, куда я еду, и пришли проводить меня на вокзал…
Переезд прошел без всяких приключений, и 9-го декабря я был уже в Брюсселе.
От всего пережитого я окончательно расхворался и слег, сперва в госпиталь, а потом переехал на частную квартиру, где проболел еще три месяца…
Итак, я находился в Бельгии в полной безопасности. Но на мне тяготело какое то тяжелое обвинение, правда, не формулированное ясно и отчетливо, но обвинение в чем то некрасивом… Состояние моего здоровья было ужасно. Тем не менее, я все еще боролся с неудержимым желанием поехать в Москву, броситься в смертельный бой и доказать всю нелепость взводимого на меня обвинения… Но, хорошо зная московские нравы, я не сомневался в том, что мне просто не дадут возможности что либо доказать, а запрут в ЧК и там или заморят или так или иначе просто отправят на тот свет…
Я говорил выше с полной откровенностью о тех, непонятных мне и доселе, неладах, которые возникали между мной и Красиным… Его уже нет в живых. А загадка эта так и остается для меня неразгаданной. И во мне говорить смущение и непонимание – в чем дело? Я знаю, что о Красине говорят много нехорошего. Но, зная его много лет, я не верю, не могу и не хочу варить тем наветам, которые проникли даже в печать, рисующие его, как человека нечестного и коварного. Я с горестью, столь естественной в моем возрасте, вспоминаю о той непонятной для меня черной кошке, которая надолго встала, было, между нами, о моих сомнениях в нем и холодности, появившейся в моем отношении к нему за последнее время моего пребывания в Лондоне. Все это мне непонятно. И, не зная причины всего этого, я ищу объяснения в том, что его жизнь была крайне тяжела, что многое мучило его, чего он не решался высказать даже мне…
И загадка эта тем непонятнее, что с моим уходом из «Аркоса» между нами возникла такая теплая, такая дружеская переписка. Передо мною лежит кучка его писем, написанная частью под диктовку на пишущей машине, частью собственноручно то пером, то карандашом. Занятый сверх головы, он урывал время для писем мне. Чистой дружбой веет от этих дорогих мне писем, заботливостью обо мне…
Привожу выдержки из одного длинного, на пяти страницах, письма от 25-го января 1923 года. Высказывая мне сочувствие по поводу моей болезни, он говорит:
«…Эпоха, в которую мы живем, настолько тяжела и сурова, что каждому из нас, вероятно, до гробовой доски придется не только работать, но и бороться… Как ни тяжело твое положение, и как я ни старался избавить тебя от неприятностей, связанных с этим ревельским делом, мне не удалось его прекратить, и на ликвидацию его тебе, как это ни тяжело, придется потратить свои силы… На днях получилось предписание делегации с требованием твоего приезда, и первый шаг, который необходимо сейчас же сделать, это прислать в делегацию для пересылки в Ревтрибунал подробное и официальное докторское свидетельство, удостоверяющее фактическую невозможность в данный момент совершить поездку в Poccию, с указанием твоих болезней и вообще твоего состояния. Я, по приезде в Москву (он писал за несколько дней до выезда в Москву) постараюсь убедить ретивых ревнителей правосудия, что задержка твоей явки вызвана действительно невозможностью, при данном состоянии здоровья в Москву приехать»… И далее: «…Но я во всяком случае хотел бы, чтобы ты приехал в Москву не позже, скажем, марта, апреля, чтобы еще в мою там бытность можно было урегулировать ревельское дело и, если оно дойдет до разбирательства, лично выступить в суде в числе твоих защитников… Ты можешь мне верить, я сделаю все для урегулирования дела, привлеку к этому Меньжинского и других знающих тебя лично товарищей…» Письмо заканчивается: «Ну, прощай, милый Жорж. Итак, не хандри, подтянись, поскорее вставай на ноги. Мы еще поработаем».
Одновременно я получил письмо из делегации от 26-го января 1923 года, в котором мне препровождалась копия отношения Наркомвнешторга от 13 января того же года, в котором просят делегацию «в виду встретившейся надобности, немедленно командировать товарища Г. А. Соломона в Москву».
О том, чтобы выехать немедленно, не могло быть и речи: я лежал и с каждым днем все слабел… Но вот, 7-го марта 1923 года я получаю новое письмо от делегации, датированное «5-го марта 1923 г.», которое привожу полностью:
«Дорогой товарищ, Георгий Александрович, дополнительно к нашему письму от 26 – го Января с. г., настоящим сообщаем Вам в прилагаемой при сем копии, содержание полученной сего числа телеграммы от товарища Красина».
Вот копия этой телеграммы:
«Прошу передать Соломону следующее: Возбужденное против него дело прекращено, приезд не требуется, всякие ограничения сняты».
Таким образом, кошмар этого нелепого обвинения исчез. Я стал поправляться. Ликвидация этого дела давала мне возможность честно и прямо расстаться с советской службой… Но, прежде, чем сделать это, я решил привести себя в полный порядок и спокойно обсудить все положение. Я поехал в Спа, проделал там полный курс лечения. В это время у меня снова началась переписка с Красиным. В письме от 2-го июня, в ответ на мое письмо, в котором я сообщал ему о том, что здоровье мое начинает восстанавливаться, он выражал свою радость по этому поводу и сообщал, что правление «Аркоса» решило организовать отделение в Генуе, и предлагает мне заняться этим делом и вести его. Одновременно я получил письмо и от Квятковского по тому же поводу, оно хранится у меня также, как и другие, приведенные выше письма. Датировано оно 31 мая 1923 г. Не отвечая Квятковскому, я написал Красину, говоря, что не могу принять этого предложения, так как не сомневаюсь, что условия работы останутся те же: интриги и вообще «гуковщина» и пр., о чем я уже столько говорил в настоящих моих воспоминаниях.
Красин усиленно уговаривал меня в нескольких письмах. Так, в письме от 21-го июня все того же года он, между прочим, пишет: «…Я очень советовал бы тебе еще раз обдумать сделанное мною предложение, и лично мой дружески совет тебе от него не отказываться, а, закончив курс лечения, приняться за организацию этого важного и интересного пункта.
Если бы, паче чаяния, оказался прав не я, а ты, и создались бы невозможные условия работы, то уйти ты всегда сможешь». И далее: «…но повторяю, обдумай еще раз, прежде чем решить окончательно». Он усиленно уговаривал меня и еще в двух письмах от 5-го и 8-го июля.
Я долго думал… и, в конце концов, подал прошение об отставке, и 1-го августа 1923 года я расстался с советскойслужбой.