Повествование о святых страстотерпцах государе императоре Николае Втором, государыне императрице Александре Феодоровне, цесаревиче Алексие, великих княжнах Ольге, Татиане, Марии, Анастасии и их приближенных, вместе с ними убиенных
Предисловие
Потому любит Меня Отец, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня, но Я Сам отдаю ее.(Ин. 10:17–18)
Семнадцатилетним юношей я поступил на факультет журналистики Уральского госуниверситета города Свердловска (как назывался в советское время Екатеринбург). Огромный конкурс выдержал не потому, что все экзамены сдал на отлично, но главное, что к тому времени мои первые рассказы уже были опубликованы в молодежной газете. Коренной уралец, с которым мы подружились в первые же дни учебы, привел меня к дому инженера Ипатьева: «Вот здесь убили царскую семью». Строение, где находились какие-то советские учреждения, было самым обыкновенным и никакого впечатления на меня не произвело. Но потом, когда мне удалось подпольно прочесть книгу следователя Николая Соколова, которого не только я, но и многие считают Божьим избранником, на «обычное здание» я посмотрел другими глазами.
Напротив «Дома особого назначения», как именовался он в чекистских документах, высилась величавая колокольня Вознесенского собора. Перед собором стояла скульптура пионера со знаменем в руках и пионерки, отдававшей салют. Они бодро шагали нам навстречу. За спинами пионеров находился закрытый обезображенный собор, а дальше дворец знаменитого на Урале горнозаводчика Харитонова, где в ту пору рукодельничали и занимались в кружках пионеры. Гуляя по пионерскому парку, мы с другом говорили о судьбе царя и его семьи. Мы считали, что царя расстреляли, потому что иного выхода не было, но убийство жены царя, его детей и слуг уже тогда, в пятидесятые годы, вызывало возмущение и сомнение в действиях тех, кто устанавливал «самый справедливый строй на земле». После университета я много ездил по стране, но связи с городом юности не терял: в свердловском драмтеатре после учебы остался работать мой старший брат Анатолий, к которому я время от времени приезжал, а друзья вызывали меня на киностудию — я писал сценарии для документального кино. И всякий раз, приезжая в Свердловск, а потом Екатеринбург, я мысленно возвращался к трагедии царской семьи.
В восьмидесятые годы снесли дом инженера Ипатьева, якобы по «приказу свыше» (потом выяснилось, что по инициативе секретаря обкома партии Б. Ельцина). Мы с другом ходили на место, где стоял особняк. Я подобрал здесь камень с кварцевыми вложениями и храню его до сих пор. Потом здесь установили деревянный поклонный крест. И началась нешуточная схватка между сторонниками и противниками установления на этом месте храма. Такие же споры велись и по поводу прославления царской семьи в лике святых страстотерпцев.
К тому времени я уже многое узнал о царской семье. И в Ипатьевском монастыре в Костроме побывал, где Романовы венчались на царство, и о самом святом епископе Ипатии узнал, который был зверски убит за проповедь Христа в первые века христианства. И многие другие подробности жизни предателей и убийц царя Николая II и его семьи узнал, тем более что «разоблачительные» материалы стали тогда очень часто появляться в прессе.
Однажды меня поселили в гостинице «Свердловск». Улица, которая шла от вокзала к «Дому особого назначения», по странному совпадению принадлежащему инженеру с «говорящей» фамилией Ипатьев, по воле случая или по чьему-то замыслу носила имя Свердлова. А он имел, как тогда уже было доказано, прямое отношение к убийству царской семьи. В центре улица цареубийцы плавно перетекала в улицу имени еще одного «пламенного революционера» Карла Либкнехта, а потом в улицу Розы Люксембург. Памятник Свердлову в самом центре города также остался, хотя молодежь несколько раз мазала его краской.
Из окна моего номера открывался удивительный вид: хорошо была видна колокольня восстановленного Вознесенского собора, а практически на одном уровне с ней — телевизионная вышка.
Эта картина вызывала во мне настолько неприятные чувства, что я попросил переселить меня в другой номер. Но мысль о том, что современная пропаганда, главным оружием которой является наше американизированное телевидение, довлеет над Православием, всячески стараясь умалить его значимость, а при удобном случае даже унизить, не оставляла меня.
Когда появились литературные бестселлеры и кинокартины, затрагивающие тему жизни и смерти последнего императора, я еще более убедился в том, что людей «кормят» в лучшем случае полуправдой, а порой и полной ложью.
С подачи средств массовой информации государь предстает народным массам как хороший семьянин, но при этом «подкаблучник» и никудышный император. Невнятно, с сарказмом, а иной раз с издевкой (как, например, у Э. Радзинского) говорится о ритуальном характере убийства. А ведь не только каббалистические надписи на стене подвальной комнаты, куда завели и где зверски убили, паля из наганов, а потом докалывая штыками, царскую семью, их верных слуг, но и целый ряд других неопровержимых свидетельств и фактов доказывают, что убийство было именно таким.
Почти нигде не говорится о том, как заметали следы чудовищного преступления, расчленяя и пытаясь сжечь тела мучеников. Н. Соколов — один из немногих авторов, кто ясно, правдиво и доказательно описывает те страшные события. Есть и другие правдивые книги на эту тему. Есть документы, свидетельства очевидцев, от которых не отмахнуться фальсификаторам. Но главное — невозможно понять жизнь и деяния последнего императора, не принимая во внимание его глубокую религиозность, которая руководит каждым христианином в любом его решении или поступке. До сих пор не устают говорить о том, что он бездарный правитель, отдавший и власть, и страну на разграбление и поругание. Но каким образом при таком «бездарном царе» население России выросло на 62 миллиона человек? Кто «стоял у руля», когда была проложена Транссибирская магистраль, давшая бурный толчок развитию промышленности и сельского хозяйства?
Кто кормил хлебом, поил молоком и снабжал лесом «цивилизованную» Европу? Когда, как не в эпоху правления Николая Второго, расцвели наши литература и искусство?
Чтобы остановить, пустить под откос «русский локомотив», наши враги, явные и тайные, понимали, что прежде всего надо убить царя, уничтожить исконную веру русского народа, которая и была скрепой нашего великого государства Российского, насадив чуждую народу веру, одурманив его «земным раем», а потом удерживая власть любыми методами.
Я писатель, поэтому перед вами не научно-историческая книга и не жития святых, прославленных нашей Церковью в лике страстотерпцев. Перед вами литературное произведение, которому свойственны черты именно этого жанра.
Я назвал эту работу повествованием, потому что писал ее, строго следуя фактам, изложенным в исторических документах и свидетельствах. Я не обходил острые углы, писал о том, что еще не было прямо сказано, но не в целях «разжигания национальной розни», а ради утверждения той Истины, которую не поняли ни римский прокуратор Понтий Пилат, ни первосвященник иудейский Каиафа. Я стремился к тому, чтобы перед вами ожили образы царственных мучеников, их духовный подвиг и победа. Ибо, как сказал митрополит Макарий, преподаватель Петербургской духовной академии: «Да, вы победите. Но после всех вас победит Христос».
Не отступая от пути Спасителя, взошли на свою Голгофу святые страстотерпцы государь император Николай, государыня императрица Александра, цесаревич Алексий, великие княжны Ольга, Татиана, Мария, Анастасия, их приближенные и слуги.
Теперь прославлен в лике святых и доктор царской семьи Евгений Боткин.
Конечно, в моей повести есть и личные предположения, домыслы, без которых не обходится ни одно литературное произведение.
Но, повторю, реконструированы исторические события на основе фактов, которых с каждым годом накапливается все больше.
И если найдутся некоторые подробности к изложенным событиям, я надеюсь, что они только подтвердят и дополнят ту христианскую правду, которая была фундаментом всей жизни и смерти царственных мучеников и вместе с ними убиенных.
Глава первая
Душной русской ночью
Отец просит передать всем тем, кто ему остался предан, и тем, на кого они могут иметь влияние, чтобы они не мстили за него, так как он всех простил и за всех молится, и чтобы не мстили за себя, и чтобы помнили, что то зло, которое сейчас в мире, будет еще сильнее, но что не зло победит зло, а только любовь…Из письма великой княжны Ольги Николаевны Романовой
12 июля 1918 года
Он услышал стон и сразу проснулся. Сел на кровати и по привычке потянулся к столику, чтобы зажечь ночник. Но тут же вспомнил, что ночник забрали, и рука его опустилась. Повернувшись к кровати, на которой спал сын, он чутко вслушивался в тишину.
«Вон тот, вон тот! — внятно сказал Алексей, потом еще что-то, а потом опять отчетливо: — Он, он!»
В комнате было душно, темно. Осторожно ступая босыми ногами по гладким доскам пола, подвигаясь к постели Алексея по памяти, он нащупал спинку кровати и, скользя рукой по краю постели, нашел свободное местечко рядом с горячим телом сына. Лоб и волосы Алексея были мокры от пота, и отец вытер их сначала ладонью, а потом и простыней, потому что полотенце найти не смог.
«Вперед! Прыгай!» — вскрикнул Алексей, и отец почувствовал, как тело сына выгнулось, словно и в самом деле приготовилось к прыжку.
Бережно, но твердо приподняв и прижав его к себе, он сказал тихонько:
— Алеша, Алеша! Сынок!
— А! Что?
— Это я. Ты кричал во сне. Тебе больно?
— Папа?.. Что-то снилось… Такое…
— Какое?
— Опять нога болит… и в паху…
— Что там у вас? Алеша? Ники?
«Ну вот, и ее разбудили. Это все духота», — подумал он.
— Ничего особенного. Алексею приснился дурной сон. Он кричал.
— Нет, это невозможно. Пусть они дадут хоть огрызок свечи, если не разрешают лампу.
— Хорошо. Я сейчас схожу.
Кровать скрипнула, и он понял, что она встала и идет сюда, к ним. Он протянул руку вперед и водил из стороны в сторону, как при игре в жмурки.
Она наткнулась на его ладонь, он усадил ее рядом и встал.
Алеша опять застонал.
Государыня стала гладить лицо сына, мягкие волосы — родные, ласковые.
— Сыночек, милый мой, сейчас боль пройдет. Папа позовет Евгения Сергеевича и принесет свечу.
Государь встал, тихонько открыл дверь в соседнюю комнату, где спали четыре княжны. Дверь из этой комнаты в столовую снята — так приказал новый комендант Юровский. Девушкам разрешено лишь повесить занавеску в проеме двери. Никакие возражения, даже самые бурные, не помогли.
У двери стоит деревянный диванчик, на котором спит охранник. «Так. Разбудить охранника или самому пройти в комендантскую?». Комната начальников находится позади гостиной и зала, которые разделены аркой.
Дверь в комендантскую слегка приоткрыта. Тонкая полоска света падает на паркетный пол зала. «Не налететь на стулья, не стукнуться о стол». Ни с кем из новых охранников, кроме коменданта Юровского, государь познакомиться не успел. Сменилась вся внутренняя охрана. Среди прежних, хотя и сильно пьющих, изрыгающих похабщину и дикие, варварские слова, все же попадались человеческие лица с нормальными глазами, в которых многое можно было прочесть, в том числе и сострадание. Среди новых охранников не было ни одного русского. Как понял государь по их репликам, словам, которыми они перекидывались, это были австрийцы и немцы. Двое или трое, насколько успел понять Николай Александрович, были латыши.
Были и другие интернационалисты — венгры, еще какие-то наемники, угрюмые и молчаливые. Замена охраны, суета и беспокойство, отрывистость фраз, которые бросал Яков Юровский, — все говорило само за себя, и государь боялся одного: лишь бы семья не догадалась, что происходит.
Но он слишком хорошо знал и жену, и дочерей, и сына, чтобы не осознать — они все поняли.
Многое объяснила казалось бы незначительная история с ночником, который вчера унесли. Ведь Юровский знал, что царевичу по ночам бывает плохо, он сам несколько раз подходил к его кровати, чтобы убедиться, не симулирует ли Алексей. И тем не менее электрический провод обрезали, лампу под стеклянным колпачком унесли «ввиду опасности, которой вы сейчас подвергаетесь», как объяснил комендант.
Обороты речи этого грузного, не по годам отяжелевшего человека с мясистыми щеками, носом, нависшим над холеными усами, с загибами волной на концах, были насквозь лакейскими, которые люди этого сорта принимают за признак интеллигентности. Впрочем, речь лакея Алексея Егоровича Труппа была куда грамотней, чем у Юровского, потому что Алексей Егорович говорил так, как говорил его отец, давным-давно обрусевший поляк, то есть просто и естественно. Даже когда Алексею Егоровичу приходилось называть свою фамилию (его обязательно переспрашивали, делали удивленные лица, смеялись, даже хохотали), он смущенно улыбался, повторял ее более внятно. Потом разводил руками и неизменно говорил, что фамилия эта, редкостная для русских, также редка и для поляков, так как он и есть поляк, но родился и вырос в Латгалии, откуда уехал с родителями служить в Петербург.
Говорил он это просто и естественно, без всяких украшательств, как это любил делать Юровский.
— Девятнадцать, — услышал государь голос, назвавший цифру по-немецки.
— Двадцать, — отозвался второй голос, и раздался короткий смешок.
— Мой кошелек пуст!
— Ничего, скоро мы все получим приличное жалованье. И тогда поедем домой из этой проклятой России.
Государь постучал и открыл дверь. Охранники сидели за столом, раздетые до пояса. Они играли в кости. Третий, одетый, лежал на койке.
Это был Юровский.
— Извините за беспокойство, господа, — сказал государь по-немецки.
На этом языке он говорил крайне редко, только в случае необходимости. С детьми разговаривал исключительно по-русски, с женой чаще всего по-английски. На языке своей бабушки, английской королевы Виктории, Александра Феодоровна, воспитанная после смерти матери именно бабушкой, а не отцом, великим герцогом Гессен-Дармштадтским, изъясняться могла более свободно, чем на любом другом языке, в том числе и русском, хотя последний знала хорошо.
— Моему сыну плохо, необходима помощь доктора. Я пришел попросить свечу — хотя бы на короткое время. Нельзя ли разбудить господина Юровского?
— Меня не надо будить, — Юровский сел на постели, пригладил жесткие волосы. — И сколько можно вам говорить, чтобы вы не беспокоили нас по пустякам?
— Вы меня не расслышали. У сына острые боли. Я прошу хотя бы свечу.
— Вы прекрасно знаете, что вашему сыну ничто не поможет. — Юровский встал, взял со стола стакан с недопитым чаем, глотнул: — Отправляйтесь спать!
— Доктор даст лекарства, примет другие меры. Алексей хотя бы сможет заснуть.
— До чего же вы упрямый, Николай Александрович. Даже нахальный. Вам было сказано, что в ваших комнатах нельзя зажигать свет. Ваши, которые хотят похитить вас, только и ждут сигнала. А свет в окне как раз и может быть принят за сигнал.
— Опомнитесь! Окна скрыты двумя заборами и замазаны известью.
— А колокольня Вознесенской церкви? Которая напротив?
Государь посмотрел в маслянистые, чуть навыкате, глаза Юровского. Верно заметил Евгений Сергеевич Боткин, что у него «бесстыжие глаза».
У государя еще с первых лет правления империей сама собой выработалась манера в моменты напряженных разговоров вот именно так прямо и твердо смотреть в глаза собеседнику. Взгляд серо-голубых глаз государя называли ласковым, обворожительным, и многие не только из его подданных, но и из королевских домов других держав попадали под обаяние этих необыкновенных глаз. Но многим было известно и другое их выражение, когда они становились холодными, как бы застывшими, и смотрели в самую глубину души собеседника. В такие минуты государь молчал, и некоторые, по большей части недалекие его подчиненные, воспринимали подобный взгляд за одобрение своего прошения или положительное решение обсуждаемого вопроса. Но те, кто были хоть чуточку умнее, понимали, что взгляд государя есть взыскание к совести человека, послание к истокам души, которая должна сама найти справедливый ответ.
Юровский уже знал этот взгляд и понял, что хотел сказать бывший царь: наверняка он знает, что на колокольне установлен пулемет. Всего было установлено четыре пулемета. Дом инженера Ипатьева, куда поместили царскую семью, находился под перекрестным огнем, и любое нападение было бы обречено на провал. Помимо пулеметов, была сразу же организована и наружная, и внутренняя охрана. Дом обнесли двойным забором, который закрывал окна. Сначала один забор, а потом и второй поставили, как только Николай Александрович и его дочь Мария прибыли из Тобольска в Екатеринбург. Остальная часть семьи осталась в Тобольске, так как цесаревич болел гораздо сильнее, чем теперь.
— Зажги свечу, — приказал Юровский. — Спички где?
Наемник ничего не понял.
— Комендант просит, чтобы вы зажгли свечу, — сказал государь по-немецки.
Наемник встал, нашел свечку, спички. Русскую речь он так и не освоил, лишь научился понимать отдельные слова, находясь сначала в плену, а потом вступив в Красную армию, чтобы получать приличное пропитание и деньги. Он не был идейным сторонником большевизма, как некоторые из его сослуживцев, попавших в охрану «Дома особого назначения» (так стали называть чекисты и руководители-большевики особняк инженера Ипатьева). Он зарабатывал себе на жизнь тем, что научился хорошо делать — стрелять. Когда люди падали после его выстрелов, он испытывал чувство удовлетворения — хорошо выстрелил, не промахнулся.
Остальное его не касалось. Хорошо стрелял. Все равно, в кого — в русских офицеров, солдат, крестьян, купцов, дворян, которых на большевистском жаргоне называли буржуями.
Волосатый зажег свечу. Юровский взял ее и направился вместе с государем к их комнате.
Когда проходили мимо комнаты княжон, государю было достаточно беглого взгляда, чтобы увидеть, что дочери не спят. А Евгений Сергеевич уже был одет и стоял у двери, ожидая государя. Он поклонился и на вопрошающий взгляд сразу ответил:
— Жалуется на боль в паху и ноге. Стонет. Это все тот же ушиб.
Доктор надел пенсне и вошел в комнату вслед за Юровским и государем.
Александра Феодоровна встала, освобождая место на постели сына для доктора, и тот стал осматривать мальчика, по привычке приговаривая: «А здесь больно? А здесь?»
У Алексея было бледное, исхудавшее за последний месяц лицо. Кожа истончилась до того, что, казалось, прикоснись к ней пальцем чуть посильнее — и она порвется. Огромные серо-голубые глаза, точно такие же, как у отца, сейчас составляли как бы все лицо, потому что притягивали к себе неземной, уже потусторонней силой страдания. Хотелось упасть на колени и сделать что-то особенное, может быть, даже жизнь отдать, лишь бы облегчить страдания этого подростка с глазами, которых, может статься, не бывает у людей, такие бывают, наверное, только у ангелов. Как могли сиять эти глаза, когда он радовался, резвился! Как они лучились, когда он затевал какую-нибудь шалость! В семье Алексея звали Солнечный Лучик. Да, именно таким бывает солнечный лучик весной, когда тает снег и сосульки роняют капли, похожие на жемчуг. И ручьи бегут, и вода вспыхивает серебристыми искорками.
Но сейчас не радостный весенний день, а глухая черная ночь.
«А у моего сына глаза на угли похожи, — мелькнуло в сознании Юровского. — Когда он злится, они становятся, как у кота, который лезет в драку».
— Ты что же раскис? — вслух сказал Юровский, покровительственно и дружески, как ему казалось, улыбнувшись. Но улыбка вышла кривая и недобрая. — Разбудил всех. Нехорошо.
В комнату заглянула Татьяна, спросила: «Можно?» — и вошла, принеся тазик с водой, полотенца. Она была в легком платье, волосы наскоро скреплены заколкой. Шея высокая, лебединая, посадка головы такая же, как у матери — царственная. И фигура, и движения, и ровный голос, и взгляд, казалось бы, всегда невозмутимых глаз — все было материнское, все говорило о том, что она именно царская дочь. Ольга старшая из детей, но руководила семьей в отсутствие родителей именно Татьяна, и никто не возражал против этого. Она занимала главенствующее положение в семье по праву самой деятельной и рассудительной.
Юровскому нравились все пятеро царских детей — каждый по-своему, каждый своей неповторимой особенностью и внешности, и характера. Но Татьяна ему нравилась более других, и он ловил себя на том, что иногда любуется ею, и одергивал себя напоминанием, что это дети православного царя, поэтому никакого снисхождения к ним быть не должно.
— Ну так что, Боткин? — уже с трудом сдерживая раздражение, спросил Юровский.
— Да вы бы не беспокоились, Яков Михайлович. Шли бы отдыхать. Надо подождать, пока лекарства начнут действовать. Видите, свечка небольшая, но ее хватит, чтобы Алексей Николаевич успокоился и уснул. Прошу вас, оставьте свечку и идите спать — так будет лучше всем.
Янкель Хаимович (ибо так на самом деле звали Юровского) понял, что его присутствие лишь усиливает боли мальчика, которому нужен покой. «Ладно, скоро он и покой получит! А сейчас действительно пора идти спать. А свечу надо им оставить, чтобы и они все успокоились, чтобы не было лишних телодвижений перед делом. Пусть поворкуют».
— Ладно, Боткин, послушаюсь твоего совета. Пусть свеча стоит у постели — выше ее не поднимай. Делаю послабление в последний раз. Спокойной ночи, граждане, — и он ушел, оставив после себя запах пота, табака, и чего-то еще, явственно ощущаемого всеми, кто находился сейчас у постели больного.
Это был запах зверя, который настиг свою жертву, ухватил ее когтями и теперь приходит в себя, чтобы отдышаться, а потом начать поедать.
— Свеликодушничал, — усмехнулся Евгений Сергеевич, когда шаги Юровского затихли и хлопнула дверь, закрывшись за ним.
— Он может вернуться на цыпочках и подслушивать. Я один раз застала его за этим занятием, — сказала Татьяна.
— А все же он лучше прежнего, Авдеева. Вспомните, как тот напивался. И что мог говорить.
И государь вспомнил, как Авдеев, предыдущий комендант Ипатьевского дома, однажды явился в стельку пьяный, бессмысленно улыбаясь и покачиваясь. На ремне у него висел револьвер в деревянной кобуре, и он бессознательно за нее хватался, неся околесицу про «врагов народа и буржуазию». Государь боялся, как бы он спьяну не выхватил револьвер и не выстрелил, и зорко следил за Авдеевым. Но воинственный пыл пьяного комиссара быстро утих, он стал жаловаться, что у него совсем не такая семья, «как вот у вас, Николай Александрович, дети не слушаются, жена — стерва и не желает подчиняться». Потом Авдеев сказал, что он не тюремщик. Тут явился его помощник, Мошкин, тоже пьяный, но не в той степени, что Авдеев. Начальника он увел, но матерился столь грязно и ужасно, что даже Авдеев стал его урезонивать в том смысле, что, дескать, «здесь девицы, и ты не имеешь права говорить безобразные слова». Это замечание лишь распалило Мошкина, и хотя они ушли, гнусная брань еще долго разносилась по всему «Дому особого назначения».
В комнату тихонько вошли Ольга, Мария, Анастасия. Вся семья собралась вокруг постели Алеши, и ни мать, ни отец не спросили, почему дети пришли сюда и почему они не спят. Девушки любили друг друга, но больше всех все вместе они любили Алексея. Он был центром семьи, и если ему было плохо — плохо было всем. А когда он был здоров и весел, свет озарял лица всей семьи. И даже задумчивая, не любившая лишних разговоров и суеты старшая из сестер Ольга, мало склонная к развлечениям и веселью, улыбалась вместе со всеми и не отказывалась принять участие в общих играх.
— Ну что, Алексей Николаевич, полегче? — спросил доктор.
— Мне хорошо, что мы все вместе, — ответил Алеша, улыбнувшись. — И что горит свеча. Свеча ведь лучше электричества, правда, папа?
Государь кивнул. И он почувствовал себя спокойнее, когда все собрались.
— Свеча — это ведь наша душа. Пламя ее направлено к Богу. А лампочка электрическая… Как бы точнее сказать…
— Дочка прогресса, — определила Мария.
Улыбка осветила ее широкое, скуластое лицо, темные глаза заблестели. Статью и характером она вышла в деда, императора Александра Третьего, — сильная, ширококостная. У нее были прекрасные густые волосы, гораздо более темные, чем у сестер, ростом она была ниже их, но это не портило осанку, несмотря на то, что плечи у нее были широки, а руки сильны. Ее некоторая тяжеловесность искупалась бойкостью, веселостью, умением быстро находить общий язык с кем угодно — хоть с солдатом, хоть с герцогом. Дети звали ее Машкой. А Алеша, когда болел, всегда говорил: «Машка, неси меня!» — и она несла, даже с удовольствием.
— Хорошо сравнила, — сказал Алексей. — Ты и сама «дочка прогресса». А я…
— Не надо, Алеша, — мать полотенцем промокнула его виски, на которых опять выступили капельки пота.
— Главное, что мы все вместе.
— А я знаю, почему они усилили охрану, — сказала младшая, Анастасия.
Она была на два года моложе Марии — ей в июне исполнилось семнадцать лет. Ростом она не отставала от Маши, но была гораздо стройнее сестры — легкая, милая, тоже склонная к шутке и озорству. У нее был явный актерский талант, и она любила изображать знакомых семье людей, очень точно подмечая и пародируя их особенности. Настя не была красивой, но в ее чудесных глазах искрилась сама жизнь, и нельзя было не засмотреться на нее, не смеяться вместе с ней, не радоваться ее шуткам. В семье ее звали Солнышко.
— Они усилили охрану, потому что испугались Машки. Это когда она одного пьяного солдата с забора сдернула.
И Настя, встав, изобразила, как Мария стаскивает солдата с забора.
— Это, надеюсь, шутка? — мать, улыбаясь, смотрела на дочь.
— Нет, на самом деле! — оживился Алеша. — Этот пьяный Мошкин залез на забор и стал подглядывать за ними (он показал на сестер) в окно. Потом стал делать неприличные жесты. Настя и Маша сговорились, и Настя осталась у окна, я видел. Настя тоже стала делать жесты, как на танцах, а Машка в это время потихоньку подобралась к забору и за ногу этого пьяницу хвать! Он с забора и кувырк!
Настя смешно показала, как помощник бывшего коменданта Авдеева Сашка Мошкин перекувырнулся. Все потихоньку рассмеялись, даже государь, хотя он и приложил палец к губам.
На самом деле все было по-другому. Подлец Мошкин действительно залез на забор в пьяном виде и действительно делал неприличные жесты. И Маша сказала: «Как хорошо бы сдернуть его с забора!» Но как его сдернешь, если внизу разгуливают и хохочут тоже подвыпившие охранники, у которых ружья висят на ремнях! Видимо, они опять достали какой-то жуткой вонючей отравы, от которой разит за версту. Маша слышала однажды, как Авдеев сказал Мошкину: «Денатуратом разжился?» И вот они опять напились этой гадости, и Мошкин залез на забор, орет похабные частушки — именно орет, чтобы вся семья слышала похабщину. А охранники гогочут, и Авдеев гогочет — он самый противный из них. У него длинные руки, широкие, вечно грязные ладони и фуражка грязная, замусоленная, которую он однажды даже за обедом не снял. Он и Мошкин взяли моду обедать за одним столом вместе с семьей, и в один из первых же дней, когда они уселись за стол, Авдеев не снял своей фуражки и, развалившись на стуле, закурил папиросу. От него разило этим самым денатуратом, пьяненькие хитрые глаза нагло щурились. Поваренок Леня Седнев принес на блюде котлеты, поставил их на середину стола. А увидев, что комендант курит, быстро убежал, испугавшись. Увидев котлеты, Авдеев погасил папиросу прямо в тарелку. Чистую взял у Мошкина, встал и потянулся длинной рукой за котлетой. Взяв ее, он согнул руку в локте и, будто случайно, локтем ударил государя в лицо.
Государь, словно в нем лопнула пружина, вскочил, повернулся к Авдееву. Авдеев был выше ростом и, продолжая ухмыляться, смотрел на императора.
— Да вы сядьте, гражданин бывший царь, — сказал Авдеев, засунул котлету в рот и стал жевать.
С минуту царь неотрывно смотрел на Авдеева, отодвинул стул и вышел из-за стола. Вслед за ним вышли императрица, дети, доктор Боткин, горничная Анна Демидова.
— Ну и плевать на вас! — сказал, усаживаясь, Авдеев. — Ходите голодными. Нам с тобой, Мошкин, больше достанется!
Мошкин хохотнул, тоже взял котлету рукой и целиком отправил ее в широко разинутый рот.
Почему-то не Авдеев, а именно Сашка Мошкин вызывал у Марии чувство отвращения. Ей хотелось именно сдернуть его с забора или зажать ему рот так, чтобы он не мог долго дышать — за то, что этот рот изрыгает такие вонючие ругательства.
— Свеча догорает, — сказал государь.
— Ничего, до рассвета недалеко, — доктор Боткин поправил пенсне, вытер платком свою крепкую шею.
Он не мог при государе и государыне находиться в нательной рубашке, поэтому надел верхнюю, а она была из плотной хлопчатобумажной ткани, и доктор потел.
— Идите спать, мне уже не больно, — сказал Алексей, хотя боль продолжала пульсировать в том месте, где после ушиба образовалась опухоль. Поймав взгляд матери, он добавил: — Больно, но совсем немного.
— Я посижу с Алешей, — сказала Татьяна. — Мне все равно не спится.
— Позови меня, если все же захочешь поспать, — сказала Ольга и встала: — И ты постарайся заснуть, Алеша.
Он кивнул и смотрел, как догорает свеча, как, погружаясь во тьму, меркнут родные любимые лица.
Глава вторая
Мамка
12 июля 1918 года
Государь лег на свою постель, уверенный, что уже не уснет до утра.
Но, как это часто стало с ним происходить в последнее время, перед внутренним взором стали появляться какие-то лица, из другого, совсем незнакомого мира.
Вот появился генерал Алексеев. Кто бы мог подумать, что этот человек, которому он доверял в военных делах больше всех, тоже окажется предателем! Нет, неслучайно его глаза косили, неслучайно он избегал встретиться со взглядом государя… Предал.
Ах, да что же это? Сейчас все пройдет, он, кажется, засыпает…
Но кто это улыбается ему?
Это лицо как будто знакомо…
Да-да, конечно! Это хорошее лицо он знает, помнит…
— Правда, помнишь? — спросила женщина, радостно улыбаясь.
У нее от краешков глаз к вискам побежали морщинки, и на белом гладком лбу тоже обозначилась морщинка. Но особенно памятной была ямочка на подбородке, и соболиные брови, и русые волосы, уложенные на голове корзинкой, поверх которой был накинут узорчатый платок.
— Ну, узнал? — она смеялась, зубы были ровные и белые, хотя государь знал, что ей теперь под семьдесят.
— Да какая разница — семьдесят или восемьдесят! Жива, видишь! А я-то как рада тебя видеть! Слава Тебе, Господи, сподобил!
— Да как же это… Мамка, тебя же к нам на Рождество приглашали? И на Пасху, и на именины…
— Это хорошо, что не забыл. А вот и сейчас пригласили. Радость, радость-то какая! Ты ведь и представить не можешь, что значит простой женщине к царю прийти!
— Да почему же не могу? И, во-вторых, ты вовсе не простая женщина, а мамка! Разве ты не знаешь, как мы рады, что вас отец к нам привозил?
— Как не знать. Твой батюшка — всем царям царь. Кто так свой народ понимал? — лицо мамки стало серьезным. — Может, кто и понимал, но твой батюшка знал, что кормить молоком детей царских должны русские мамки. А то как же? И выбирал он правильно — как раз нас, архангельских, поморских. Наши крови как раз самые русские и есть. И молоко разве у наших женщин не для таких ли вот, как ты, царь-государь?
— Да-да, разве я спорю? Моя жена сначала ни за что не хотела, чтобы наших детей вскармливали мамки, все сама старалась…
— Я знаю. И не осуждаю, мне ли осуждать! Все же и ей наши мамки помогли. Вот твои-то родители, отец-батюшка в особенности, знали, что от нас-то сила и идет. А как любили-то нас, как привечали! И всем — царская милость на всю жизнь.
— Это я все знаю, — сказал государь. — Ты все же лучше скажи, как сюда-то пришла?
— Да чудесным образом, разве нужно объяснять? Надо мне тебя было повидать, вот Господь и сподобил.
— Вот как… Я рад, конечно, но все же…
— Что?
— Ты пришла… Просто повидаться?
— Ну да, — она опять широко улыбнулась.
Сидела она на стуле, напротив государевой постели. Белый столп света лился на ее белое льняное платье, на узорчатый плат, на лицо, на сияющие радостные глаза.
— Разве плохо повидаться-то?
— Это… Напоследок?
— Ну что ты, что ты! — она махнула на него рукой. — Чего придумал. Давно не виделись, вот и все.
— Нет, мамка, не все! — он тихо улыбнулся, взял ее теплую, мягкую ладонь и приложил к щеке: — Ты ведь сама говорила, что я понятливый, смышленый. Поэтому и любила, а? Знаю, знаю, тебе все детки царские дороги, но все же меня выделяла? Я ведь чувствовал, когда вы к нам приезжали на праздник… И как ты на меня глядела, и как по голове гладила…
Дети ведь такой народ — они все чувствуют. Только не говорят, потому что взрослые запрещают… А вот теперь я могу тебе все сказать. Ты рада — и я рад.
— Если хочешь знать, — она погладила его по волосам, словно он снова стал мальчишкой, — я тобой всегда гордилась. И не потому, что мне счастье выпало тебя грудью вскормить. А как узнавала я твои царские дела, так сердце радостью и окатывало.
— Да что ты, мамка… Меня ведь кровавым назвали. И отречься принудили. Я будто победе прийти не давал. Бабником и пьяницей объявили…
— Не надо. Ну чего ты? Будто я не знаю, какой ты? Да ни на минуту у нас никто и никогда ничему такому не верил. Я тому радовалась, что ты всегда по совести поступал. Плакала, конечно, когда у тебя горе было. А то как же! Враг человеческий, он что? Он как раз на Божьих людей и наступает.
— Так ты… все же к Божьим людям меня относишь?
— Конечно. Иначе разве бы я пришла?
— А может… просто утешить? Чтобы я не плакал?
— Ты всегда держать себя умел и без меня. Они разве видели слезы твои? Сами рыдали, когда ты с ними прощался, вспомни-ка… Когда из ставки-то Могилевской уезжал…
— Да разве ты там была?
— Я с тобой всегда была.
— Да как это возможно? Разве ты мой Ангел Хранитель? У меня Николай Угодник, и в день Иова Многострадального я родился…
— Как будто я не знаю. Специально про этого Иова у нашего священника отца Прокла все в подробностях расспросила. А только не нам судить, где кому быть.
— Да, разумеется, — согласился государь. — Скажи… ты… там?
Она улыбнулась светло:
— Да ведь благодаря тебе!
— Правда?
— Истинная.
— Ах, как я рад! Даже не рад, это не то слово…
— А ты не ищи слова. Я по глазам твоим все вижу. Ну все, пора мне. Вот ведь как славно поговорили!
— Погоди, мамка. Ну что тебе стоит еще здесь побыть? Это мне нельзя, а тебе…
— А мне — тем более.
Он встала, повернулась и, продолжая улыбаться, растаяла в белом столпе.
Государь протянул вперед руки, но свет собрался в узкую полоску, потом превратился в светящуюся точку, которая, быстро удаляясь, улетела через окно.
Глава третья
«Американская гостиница»
13 июля 1918 года. День
Наверное, «Американской» эту гостиницу назвали потому, что она претендовала на самый последний шик. Бывшие ее владельцы — банкирская семья Поляковых, одна из самых богатых на Урале, — стремились ко всему «новому и передовому», но все равно «отстали от времени», не влившись в большевистскую Россию и удрав с капиталами в ту самую Америку, которой они так подражали, живя на Урале.
В гостинице была «стильная» кожаная мебель, множество разнообразных светильников — торшеров, бра, люстр, настольных ламп. В ресторане устроили новинку — бар с крепкими напитками, навешали картинок с американскими красотками и ковбоями в широкополых шляпах, и гостиница стала пользоваться в городе успехом.
Советская власть содрала все эти картинки, бар переделала во входную комнату с охраной для проверки пропусков, а в некоторых номерах, из которых вытащили кровати, установили столы, сейфы и организовали кабинеты чрезвычайной следственной комиссии.
В других номерах жили теперь не буржуи, которые проматывали здесь сумасшедшие деньги, тискали девиц и напивались до бесчувствия, а те чекисты, которые крепко взяли власть в свои руки и решили удержать ее любой ценой.
В эту ночь они собрались как обычно в самой просторной и шикарной комнате, где некогда был кабинет и «теневая» комната для особых приемов у Лазаря Полякова. Посреди комнаты стоял громадный дубовый стол на тяжелых, тумбообразных ножках, покрытый первоклассным зеленым сукном. Теперь оно было в пятнах, местами прожжено папиросными окурками и пеплом. Стены были обиты светло-зеленым китайским шелком с нежно-золотистыми, как бы штрихом намеченными цветами. Но тут и там на шелке были пятна и дыры — от спин тех, кто не сидел на стульях с высокими готическими спинками за самим столом, а грубо опирался о стены, а то и вытирал руки об эти нежные обои.
К громадному дубовому столу был приставлен стол — небольшой, но тоже первоклассной работы — для председательствующего, со всей присущей подобным столам атрибутикой.
Председательствовали двое — Белобородов и Голощекин.
Внимание всех собравшихся было сосредоточено не на председателе областного Совета Белобородове, а на Шае Исааковиче Голощекине. Он личный друг Свердлова, только что был в Кремле, наверняка видел и Ленина, потому что они знакомы еще по Пражской конференции 1912 года. Тогда, если бы не Шая, не быть победе ленинского крыла — Шая умело вел защиту Ильича от обвинений в узурпации власти. Шая наверняка привез последние инструкции. Шая главный, поэтому он слегка усмехается в рыжеватые, коротко стриженные усы, поглаживает бритый подбородок, щурит подслеповатые глаза, оглядывая сидящих за дубовым столом. Волосы у Шаи расчесаны на пробор, жидковаты, но хорошо вымыты, поэтому пушисты, не достают до плеч, как хотелось бы, но все же выглядят, как и положено руководящему революционеру. Такому, как, например, вождь Лейба Бронштейн, которого правильно стали называть Лев Троцкий, ибо он и есть «Лев революции». Шаю никто не смеет называть Шаей. Он «товарищ Филипп», таков его партийный псевдоним. Так же, как Белобородов Александр Георгиевич, а не Янкель Вайсбарт, Петр Войков, а не Пинхус Вайнер. Псевдонимы нужны для того, чтобы рабочий класс не чувствовал их чужаками. Они должны быть своими — лидерами среди своих. Что поделаешь, если на роли лидеров у русских так мало толковых людей, как верно заметил Ленин. Поэтому они, евреи, берут бразды правления в свои руки, ведут русских туда, куда и нужно — к победе мировой революции, во главе которой встанет избранный Самим Богом еврейский народ. Он выполнит то, к чему шел веками — установит свою власть над всем подлунным миром. Поэтому да здравствует мировая революция, смерть царю, смерть православной вере, смерть России, которая стояла в этой вере. Россия — поле для эксперимента, как правильно определил «Лев революции». И пусть летит в пропасть миллион голов! Если понадобится, то мировая революция будет — будет и желанная победа самого стойкого, самого умного народа в мире — народа иудейского.
Этим узким кругом в семь человек они уже собирались в апреле, приговорив царскую семью к казни, а сегодня собрались, чтобы определить, как конкретно это произойдет. Шая покашлял в кулак, давая понять, что Белобородов затянул со своим вступлением.
— Слово товарищу Филиппу! — поспешно сказал Белобородов.
Голощекин кивнул. Стоило ему встать, как сразу выпятился вперед тучный живот. Недаром за глаза ему дали прозвище Брюхатый.
— Товарищи, нам выпала историческая миссия — стереть с лица земли сатрапа России и ее народов. Руководство партии и страны и лично товарищи Свердлов и Ленин возложили на нас эту миссию. Сейчас мы должны решить, как ее осуществить. Решить не только в главном, но и продумать детали, потому что слишком велика ответственность нашего дела.
Шая начал революционную деятельность еще в пятом году, когда окончил зубоврачебную школу. Рвать зубы всю жизнь ему показалось чрезвычайно скучным, и он решил рвать царскую власть, чтобы добиться того, чего нельзя добиться ни учебой, ни долгой служебной карьерой. Он быстро овладел навыками боевика, два года отсидел в Петропавловке, потом, уже из Нарымского края, бежал за границу. Вот там-то он и познакомился со Свердловым и Лениным, и после конференции в Праге стал членом ЦК. Теперь он обладал не только навыками боевика, а, главное, навыками оратора, овладев революционной лексикой, бросая в массы лозунги и призывы, которые запоминал, слушая Троцкого, Ленина, Стеклова (Нахамкиса), Зиновьева (Апфельбаума) и других выдающихся вождей революции.
— Ваши предложения по уничтожению, Яков Михайлович, как коменданта «Дома особого назначения»!
Юровский встал, одернул френч. Френч был из хорошего сукна, офицерский, в нем было жарко, но Янкель знал, что он должен на этом историческом заседании выглядеть, как и положено главному исполнителю исторической миссии, как хорошо сказал Шая, товарищ Филипп.
— Вместе с товарищами Лукояновым, Ермаковым, Вагановым и Медведевым мы обсуждали вопрос о методе уничтожения.
— Методе? — переспросил Голощекин. — Вероятно, способе?
— Способе, пусть будет по-вашему, — Юровский с трудом сдержал раздражение.
Он считал себя умнее Шаи: во-первых, учился в еврейской школе «Талматейро» при синагоге. Пусть не закончил, но учился же! Был часовщиком и имел в Томске свою мастерскую. Потом увлекся фотографией и стал фотографом. Во время войны окончил фельдшерскую школу — это о чем-то говорит!
Просто Шае повезло подружиться за границей со Свердловым и Лениным, поэтому он и выдвинулся.
Ничего, когда он осуществит историческую миссию, еще посмотрим, кто какое место займет!
— Товарищ Ермаков предлагает собрать всех в одной комнате и взрывами двух-трех гранат закончить дело. Но так как взрывы гранат, во-первых, наделают много шума, во-вторых, могут снести стену дома, смелый план товарища Ермакова, поддержанный товарищем Вагановым, мы отвергли.
Все посмотрели в сторону чекиста Петра Ермакова, верх-исетского военного комиссара. Это он вместе с Медведевым набирал внешнюю и внутреннюю охрану дома. Медведев был начальником всей караульной команды, несшей охрану как на внутренних, так и на внешних постах при коменданте Авдееве. После безобразий и, главное, постоянного пьянства, команду Авдеева убрали. Затем набрали новую, но Медведев был оставлен в ней — это он донес Ермакову о безобразиях, и, как казалось Павлу Медведеву, «послаблениях», которые в последние дни сделал царской семье Авдеев. Внешность Ермакова была особенной — взглянешь на такого человека и уже никогда не забудешь.
Волосы прямые, как пакля, до плеч. Нос приплюснут, в глазах, маленьких и глубоко посаженных, застыло выражение напряженного внимания. Как будто он однажды увидел что-то особенное, и взгляд застыл, стал одним и тем же на всю жизнь. Может быть, это случилось после того, как он по заданию партии совершил теракт. Ему надо было «пришить» одного полицейского, который слишком надоел революционерам — был сообразительным, поэтому арестовал многих подпольщиков.
Ермаков не только убил полицейского, но и отрезал ему голову ножом, который специально приготовил для теракта. Когда его спросили, зачем он это сделал, Ермаков спокойно ответил: «Для надежности». — «Но можно было убить ударом ножа в сердце или выстрелить из револьвера», — возразили ему. «Нет, вдруг бы он выжил. Если голова отрезана — дело сделано наверняка».
С тех пор Ермакова причислили к самым отважным боевикам, поручали ему трудные расстрельные дела. Но даже среди боевиков его сторонились, а выпивали и разговаривали только по необходимости.
Юровский, узнав о Ермакове, немедленно взял его в помощники — именно такой человек был ему нужен.
— Поступило и другое предложение, — продолжил Юровский после реплики Ермакова, — гранаты можно аккуратно бросить, и стены не разрушатся. Еще одно неплохое предложение — придушить всех подушками ночью, во время сна. Но тут есть неудобство. Заключенных (считая прислугу и доктора) — одиннадцать человек. Наберем ли мы команду из одиннадцати человек, если учесть, что приступить к делу надо одновременно, чтобы прикончить всех? Есть ли у нас столько людей, способных выполнить такое, прямо скажем, непростое дело? Могут возникнуть возражения: почему не расстрел? Объясняю: это надо сделать без шума, чтобы в городе не начались беспорядки. Поэтому мое предложение — действовать по плану товарища Ермакова, но несколько его изменить, то есть ночью, но не в одной комнате, а каждого убить в своей. Вот план дома.
Бывшие царь, царица, наследник — вот здесь, в угловой комнате верхнего этажа. В смежной — четыре княжны. Далее по коридору, в маленькой комнате, — горничная Анна Демидова. Доктор Боткин спит вот здесь, в гостиной, рядом с комнатами семьи. Это второй этаж. На первом, вот здесь, на кухне, — повар Харитонов и поваренок Седнев, камердинер Трупп, — он усмехнулся. — Да, такая фамилия. Посты расставлены надежно: четыре пулеметных, в том числе и на колокольне Вознесенской церкви, в шести комнатах нижнего этажа, у всех входов и выходов. Это внутренняя, самая надежная, охрана. Внешняя находится в двух будках у дома и в доме Попова по Вознесенскому переулку — вот здесь. Так что все продумано в деталях.
Юровский, блестя маслянистыми глазами, выпрямился и оглядел собравшихся, которые сейчас сгрудились у плана дома. Тщательно вычерченный план лежал на зеленом сукне, на толстой картонной бумаге.
— Яков, ты не сказал самого главного. — Голощекин с удивлением посмотрел на Юровского, — А действовать-то как?
— Вот именно, — Вайнер (Войков) по кличке Интеллигент, поскольку образование он получил в Женеве, снисходительно усмехнулся: — Слона-то ты и не приметил!
В Россию Войков вернулся вместе с Лениным и другими революционерами в запломбированном вагоне, который пропустили сквозь фронты, — свергать царя, превращать «империалистическую войну в гражданскую», как призывал Ленин.
— Минуточку, я ведь недоговорил, — уже не сдерживая раздражения, ответил Юровский. — Действовать будем хорошо наточенными штыками. Они бьют наверняка и бесшумно. Кроме того, охрана, состоящая из солдат германской и австрийской армий, обучена действовать этим надежным оружием.
— Я целиком поддерживаю план, — сказал Ермаков, и его остановившиеся глаза стали злобными и решительными, будто он уже занес штык, приготовившись резать царя, — так он решил про себя.
Скрипя начищенными сапогами, Войков отошел к своему стулу, сел, закурил.
— План хорош, — сказал он в своей обычной покровительственной манере. — Такая великолепная резня. Вот только интересно, Яков: а как это вы будете орудовать в темноте? Ведь если включите свет, все сразу проснутся. Пойдете на них в штыковую, а они подушками станут защищаться. Или еще чем… Что подвернется под руку. Ну, например, медным подсвечником. Или там кочергой — это у повара… тоже неплохое оружие… швабра у камердинера…
— Прекрати, Петр, — оборвал его Гершель Сафаров, заместитель председателя Совета Белобородова. — Твой план с побегом тоже был хорош!
Гершель Сафаров был ядовит, как змея. Он и выдвинулся потому, что умел в споре больно ужалить своего соперника, подметив его слабую сторону. Умел Гершель и ловко, как бы от самого сердца, похвалить начальство и даже вознести его на некий, сразу всем видимый пьедестал. Беспрерывно восхваляя Белобородова, крайне самолюбивого и жаждущего власти, Гершель добился того, что стал заместителем председателя Уралсовета и фактически руководил Белобородовым, подсказывая ему действия.
Гершель, как и Войков (Вайнер), учился в Женеве. В Россию ехал вершить революцию все в том же запломбированном вагоне вместе с Лениным, Голощекиным и другими руководителями революции, которые не только получили немецкие деньги, но и прямиком были доставлены в Россию.
— Письмо от имени царских офицеров было составлено и написано идеально… Я не виноват, что царь не клюнул… Просто оказался умнее, чем мы думали…
Письмо было доставлено в пробке от молочной бутылки. Оно было написано Вайнером действительно хорошо, и государь почти поверил в то, что семью хотят освободить. Но, одевшись и приготовившись бежать, государь все же понял, что приготовлена ловушка и что их всех перестреляют при попытке к бегству, если они ночью попробуют выйти из дома.
— Какие будут предложения? — спросил Белобородов, нервно закуривая. — Повторяю: мы сейчас должны решить, как действовать. Товарищ Лукоянов?
Федор Лукоянов официально считался председателем ЧК, но когда присутствовал Юровский, Лукоянов занимал место члена комиссии. Лукоянов до ЧК был всего лишь студентом, не имел таких заслуг перед партией и революцией, как Юровский. Но его выдвинули на пост председателя, потому что он был бескомпромиссен в решениях, не менее жесток, чем Янкель и Шая, был сообразителен, как Сафаров.
Да и говорить он умел, зажигая массы. «Пусть он будет среди наших», — решили Белобородов, Голощекин и Юровский. Еще он нужен как представитель коренных русских для видимого руководства. А Ермаков и его помощники — кронштадтский матрос Ваганов и казначей Никулин — пригодятся как исполнители дела, умеющие и стрелять в упор, и резать.
Были еще и другие «деятели», как полупрезрительно называл их Пинхус Вайнер, — окружной военный комиссар Анучин Сергей Андреевич или заместитель председателя ЧК Сахаров Валентин Аркадьевич. Но эти не в счет, их решили на это секретное совещание не приглашать.
— Я думаю, товарищ Ермаков прав, — твердо сказал Федор Лукоянов. — Все, кто подлежит уничтожению, должны быть в одной комнате. Только давайте определим, где.
— Вот здесь, — показал на план Сафаров, — это фактически подвальное помещение, потому что дом по Вознесенскому переулку резко опускается вниз, и комнаты первого этажа по факту — как подвальные.
Все присутствующие сразу поняли, что Сафаров прав. Видимо, он изучил положение комнат лучше, чем даже комендант.
— Комната удобна тем, что она выходит в переулок, окно одно, выстрелов почти не будет слышно. Только мы используем не гранаты, дорогой товарищ Петр, так как мы будем биться с врагом не в открытом поле. Мы выберем надежное оружие революционеров — револьвер. Самой испытанной системы — наган. Одиннадцать револьверов — по одному на каждого из врагов.
Маленькое лицо Сафарова стало бледным, глаза с белесыми ресницами приняли решительное выражение. И теперь было видно, что этим худым маленьким человечком овладела страсть к убийству царской семьи наиболее сильно, чем остальными. И Юровскому, и Голощекину, и всем присутствующим понравился план Сафарова. А слова Гершеля придали революционную возвышенность моменту. Да, план хорош — загнать всех именно в угловую подвальную комнату и там разом всех прикончить.
— Комната мала, но, пожалуй, подойдет, — сказал, глядя на план дома, Юровский. — Можно пригласить их всех туда, скажем, для переезда в более безопасное место в связи с положением на фронтах.
— Трупы будет удобно выносить — здесь ворота и калитка рядом. Поставим машину во дворе, — размышлял Голощекин.
— Так, Янкель?
— Так, — подтвердил Юровский. — И пусть работает мотор, чтобы заглушал выстрелы.
— А где будут находиться бойцы? Это что? Жилые комнаты? — Войков ткнул пальцем в план.
Палец у Пинхуса длинный, с аккуратно подстриженным ногтем. Пинхус Войков (Вайнер) — областной комиссар снабжения. Он занимал роскошный особняк, очень любил шик, на который нагляделся, учась в Женеве. За любовь к роскоши Войков неоднократно подвергался критике, но привычки свои все равно не менял.
— Да, это жилые комнаты. И здесь отлично разместятся бойцы, которым мы предоставим честь выполнить историческую миссию, — сказал Белобородов.
Он всегда так — выслушает всех, а потом принятое решение выдает вроде бы как свое.
— Люди уже подобраны, — Голощекин не хотел выпускать бразды из своих рук.
— Командует как комендант Яков. Его помощники — Ермаков, Никулин, Ваганов, Медведев. С этим вопросом все?
— На окно завтра поставлю двойную решетку. Усилю посты, — сказал Юровский. — Шофер будет Сергей Люханов. Револьверы поручим собрать Павлу Медведеву. Вопрос второй: уничтожение тел. Докладывай, Петр.
Ермаков встал. Смотрел как будто на Белобородова, но на самом деле куда-то в пустоту.
— Я, как вы знаете, верх-исетский. Местность знаю хорошо. Обследовали с товарищами дорогу на деревню Коптяки. Выбрали место подходящее — заброшенные рудники. Там шахты в стороне от дороги. Называется урочище Четырех Братьев. Четыре сосны там росли, я их с детства помню, потому как в Коптяки ходил и ездил много раз. Туда трупы и отвезем.
— Ты, вроде, говорил Ганина Яма? — спросил Юровский.
— Да, так место называется. Где был рудник, это немного дальше Четырех Братьев. Там трупы и спрячем.
— Сделать надо так, чтобы никто и никогда их не нашел, — быстро сказал Голощекин. — Такова твердая инструкция центра. Потому как темная часть русского народа быстренько может соорудить из врагов своих героев. Все вы знаете о так называемых святых мощах. К ним эти темные люди и ходят на поклонение, говорят, что мощи исцеляют. Несознательный народ очень любит мучеников.
— И, сверх того, возводит их в святые, — добавил Войков. — Поэтому вопрос стоит очень серьезно — о коренном уничтожении тел.
— Как это — «коренном»? — спросил Ермаков.
— То есть о таком, чтобы их никто не нашел, — опять объяснил Голощекин.
— Мой отряд — все верх-исетские, места знаем получше вас, женевских. Выбирали всем отрядом. Вы что, мне не доверяете?
— Петр успокойся, — Белобородов понимал, что «женевец» Войков зря наседал на Ермакова — тот обидчив и быстро свирепеет. — Лучше скажи, как во время движения автомобиля с телами будет организована скрытность этого движения? Каковы посты и где они будут находиться?
— Вопрос дельный, — согласился Ермаков. — Мой отряд конными и пешими перекроет дорогу в Коптяки и к Четырем Братьям. Если кто сунется, скажем, что военные маневры.
— Хорошо! — согласился Белобородов. — Людей у вас достаточно?
— Вполне. Надо только назначить хорошую плату.
— Само собой, товарищ Петр, — опять иронически сказал Войков. — Я полагаю, что бойцам «Дома особого назначения» выдадим по 400 рублей. Бойцам вашим, товарищ Петр… поменьше?
— Это почему? — возмутился Ермаков. — Если хотите знать, работа моим предстоит более тяжелая.
— А вот это ты зря, Ермаков, — быстро возразил Лукоянов. — Вся работа, которую мы проводим по уничтожению царских палачей, — революционная в самом глубоком смысле и одинаково трудная. Вся — вот от этого нашего заседания, которое уже становится историческим, до самого последнего шага, который мы совершим. Телеграфировать в центр будете вы, товарищ Белобородов, как председатель Уралсовета. Конечно, телеграмму надо бы сохранить для истории, но поскольку мы действуем в столь опасное время, когда враг близок, следует блюсти особо строгую секретность. — Он сделал паузу. — Конечно, следовало бы слугу, повара и доктора отпустить, но свидетели, пусть и косвенные, могут навести на следы…
— А поваренок Седнев тоже свидетель? — спросил Войков.
— Свидетель. Но что такого он может сказать? — Лукоянов развел руки в стороны. — Ничего практически.
— Пожалуй, отпустим его. Как считают другие?
— Я бы не отпускал, — сказал Ермаков.
— Все же мальчишка. — Голощекин старался не смотреть в сторону Ермакова. — Принимаем?
— Принимаем, — за всех ответил Белобородов.
— Завтра утром, — он посмотрел на часы, — нет, уже сегодня в девять утра начнем заседание облсовета. И проведем это решение. Выступить надо всем. Если будут сомневающиеся… Толмачева подготовить, чтобы он картину на фронте обрисовал ярко, как военный комиссар… Пусть скажет, что другого выхода у нас нет, потому что враг возьмет Екатеринбург. О времени проведения операции… Яков, продумайте этот вопрос с Ермаковым… после того, как еще раз разведаете место уничтожения тел.
Наступила тишина. Стало слышно, как отсчитывают время напольные часы.
Каждый из присутствующих осознал, что ему предстоит сделать.
— Я думаю, пару дней на подготовку хватит, — сказал Юровский. — Назначим срок сейчас, чтобы действовать быстрее. В ночь с шестнадцатого на семнадцатое. Ровно в 22 часа.
Опять повисла пауза, опять стал слышен ход часов. — Принимается, — сказал Белобородов.
Он достал из кармана большой платок, вытер потную шею. Все заметили, что руки у председателя Совета тряслись.
Глава четвертая
Пятидесятый псалом
13 июля 1918 года. День
Государыня поставила подушку почти вертикально, привалив ее к спинке кровати, — так удобнее голове. Главное, чтобы не было приступа мигрени. Если начнется, придется мучиться до ночи, а бывают приступы и длиннее, пока она не забудется сном, обессиленная.
«Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое».
Пятидесятый псалом она знает наизусть. Совершенная, мощная по духу, отлитая в чеканную форму песнь Давидова.
«Окропиши мя иссопом, и очищуся; омыеши мя, и паче снега убелюся».
Когда она стала учить русский язык, он ей давался трудно, и это сильно огорчало ее. К новой встрече с женихом ей как раз и хотелось удивить его знанием русского языка, но она продвигалась вперед слишком медленно. А тут еще Элла, старшая сестра, сказала, что надо знать не только русский, но и богослужебный язык — церковнославянский. Элла (так звали домашние старшую сестру Аликс Елизавету) вышла замуж за великого князя Сергея Александровича, который был очень хорош собой и боготворил свою возлюбленную. Сразу было видно, как они счастливы, как подходят друг другу, как они выделяются даже на фоне блестящего русского двора, где столько красивых дам и кавалеров, где все так прекрасно одеты, где сверкают золото и драгоценности, белозубые улыбки и голубые глаза.
Элле все давалось легко, и Аликс (так ее звали дома, в дармштадтском дворце великого герцога Людвига, ее отца) невольно восхищалась сестрой, а про себя думала, что у нее так, как у Эллы, никогда не получится.
Когда Элла решила перейти в Православие, отец не отринул ее, хотя высказал резкое суждение в письмах и тяжело переживал эти дни. Аликс это видела. А как он воспримет известие, что она выйдет замуж за русского престолонаследника? Ведь ей тоже необходимо будет перейти в Православие.
Но как это все произойдет, она не знала. Элла успокаивала сестру, говорила, что все придет само собой, что Господь все управит, потому что Аликс и Николай женятся по любви. Жених будет ждать целых десять лет, добиваясь ее руки, не пойдет на поводу у родителей, дождется своего часа, когда в сердце его избранницы зажжется ответная любовь, когда отец благословит их брак.
Она не предполагала, что все так произойдет, что этот скромный мальчик с огромными серо-голубыми глазами, легкими, пушистыми усиками, которые еще не знали бритвы и только начали пробиваться на нежном, поразительно приветливом и располагающем к себе лице, что этот мальчик и станет ее суженым. Ей и в голову не могло прийти, что мальчик окажется столь волевым, упорным, проявит такую настойчивость и будет продолжать ухаживать за ней, хотя никаких поводов она для этого не давала.
Впервые они встретились, когда великий князь Сергей и Элла венчались. Ей представили Николая как наследника русского престола, и она отметила, что наследник слишком юн и слишком, пожалуй, хрупок для того, чтобы быть царем такой огромной державы, как Россия. Вот его отец — это другое дело. Он огромен, могуч и будет жить сто лет, не меньше. Впрочем, мысли эти мелькнули и тут же исчезли.
Уже тогда было видно, что она станет красавицей — лебединая шея, царственная осанка, чудесные золотистые волосы с красноватым отливом… Недаром бабушка, английская королева Виктория, уже тогда поняла, что внучка ее будет королевой или, по крайней мере, великой герцогиней. И хотя старшую, Эллу, она любила не меньше, бабушка прозорливо видела, что Эллу ждет не такая судьба, как Аликс.
Аликс забыла бы о русском цесаревиче, если бы он не подарил ей великолепную золотую брошь с бриллиантами. Таких дорогих подарков ей никто никогда не дарил, и она растерялась, не зная, что сказать. Брошь была такая красивая, желание приколоть ее к парадному платью было так велико, цесаревич смотрел на нее так трогательно своими огромными прекрасными глазами, что она сделала книксен, улыбнулась ему и поблагодарила. И он улыбнулся ей. Он был таким хорошеньким, что ей захотелось поцеловать его в щечку, но она, конечно, этого не сделала. Дети великого герцога были воспитаны в правилах строгих, и не столько немецких, сколько английских, потому что воспитанием детей занималась английская принцесса Алиса, а после ее смерти — бабушка, королева английская, у которой Элла и Аликс часто и подолгу гостили.
Аликс прибежала к отцу, показала брошь.
— Слишком дорогой подарок, — сказал Людвиг IV.
Он был высок, осанист, но за большим покатым лбом, который должен был обозначать глубокий ум, скрывались лишь готовые формулы, усвоенные по догмам Лютера.
— Такой подарок может обязать к продолжению отношений совсем в ином роде. Ты понимаешь? Эти русские не знают цены ни вещам, ни деньгам. Верни брошь.
Аликс послушно вышла из кабинета отца, с трудом отыскала Николая, потому что уже начались танцы, а те, кто не хотел танцевать, были в саду или на террасах дворца.
— Папа не разрешает мне принять ваш подарок, — сказала она и увидела, как он густо покраснел и потупил глаза.
— Но почему? — тихо спросил он.
— Папа не объясняет своих решений, — и она, опять сделав книксен, ушла, оставив его одного на узкой терраске с коробочкой в руках, в которой лежала на черном бархате такая прекрасная брошь.
Аликс и сейчас, спустя тридцать три года, лежа на этой жесткой кровати, прислонив голову к неудобной подушке, в комнате этого душного тюремного дома видела мальчика Николая, такого растерянного и до боли трогательного. Она улыбнулась. Непонятно, почему ей вспомнились сейчас те далекие счастливые дни. Потом она подумала, что слишком понятны приготовления тюремщиков — смена охраны, усиление караула. Одного посадили на деревянном диванчике в коридоре, который отделяет комнаты второго этажа от гостиной и столовой. Угрюмый охранник, латыш, за целый день не произнес ни слова, хотя и Маша, и Настя обращались к нему.
Духоту особняка тяжело переносят все, даже добрейший повар Иван Михайлович Харитонов. Главари новой охраны не лезли обедать за одним столом с царской семьей. А этот новый комендант, Юровский, разрешил монахиням приносить только молоко и яйца, все остальное запретил.
Он не верил, что Алексей болен — сам ощупывал его ногу и однажды сжал ее так, что мальчик закричал.
Евгений Сергеевич Боткин кинулся защищать Алешу, но Юровский и сам отошел, сверкнув глазами. Уходя, он сказал: «Придуриваться не позволю!» — и сунул под нос Харитонову волосатый кулак. Иван Михайлович отстранился, едва не выронив тарелку с рисовой кашей, которую приготовил больному наследнику из остатков крупы.
Юровский ушел, а в глазах Ивана Михайловича Аликс увидела безысходность и обреченность.
«Не отвержи мене от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отыми от мене».
Когда она возлюбила Истину, то есть Бога, тайные премудрости псалмов и языка открылись ей. Сначала она слушала церковное чтение и песнопения и ничего не понимала, кроме красоты и возвышенности самой музыки. Музыка была созвучна строю ее души, воспринималась и запоминалась легко, волновала до слез, но о смысле песнопений она лишь догадывалась, уже зная порядок молитв и песнопений вечерни, утрени и литургии, которая в России называлась еще обедней.
Уже любя Николая, уже понимая, что он предназначен ей Самим Богом, она боялась, что сфальшивит, принимая Православие, и горячо молилась, чтобы русская вера вошла в ее сердце без всякого принуждения. И как же она была поражена, когда однажды, встав на утреннее правило и открыв молитвослов, где молитвы были написаны на церковнославянском, вдруг стала читать свободно, а главное — понимая суть каждого стиха молитв! Это было так поразительно, что она не стала искать тексты переводов на английский и русский, потому что церковнославянский открылся перед ней сам собой, о чем и говорила Элла. Прав оказался и Николай, когда сказал, что церковнославянский — это колыбель русского языка. Поняв его, откроешь очень многое в значении современных русских глаголов.
Об этом он говорил еще совсем молодым, в Петербурге, когда она приехала навестить сестру. Ее поразил и сам Петербург, и его дворцы, в особенности Зимний, когда был прием у императора Александра III.
Это было через пять лет после свадьбы Эллы, Аликс шел тогда восемнадцатый год.
Фигура ее уже оформилась, она была так красива, что Николай остановился, как вкопанный, когда увидел ее в Зимнем. Он спускался по лестнице, а она стояла рядом с сестрой на площадке, чуть поправляя прическу перед громадным овальным зеркалом.
— Ники, что же ты застыл, иди сюда! — весело сказала Элла и улыбнулась.
Никто из фотографов, художников не мог запечатлеть этой улыбки, и спустя годы Николай понял, в чем тут дело — земному не передать небесное.
Аликс такой не была. Ее красота, яркая, земная, запечатлевалась — кроме, разве, взгляда тоже неземных серо-голубых глаз.
— Аликс, это же Ники! Ты его забыла? Он был на моей свадьбе, помнишь?
— Помню! — она тоже улыбнулась.
Аликс сразу вспомнила о броши, отметила, что Николай возмужал, усы стали густыми и шелковистыми, появилась бородка. Она очень идет ему — мягкая, чуть волнистая, чуть отливающая золотом. А глаза остались такими, как прежде. Она еще в Кобурге обратила внимание, что они по цвету точно такие же, как у нее и у Эллы, будто он брат им.
— Нас звал папа. Можем встретиться позже, если хочешь, в зимнем саду.
— Меня тоже звал папа, — ответил Николай. — Вероятно, совпадение.
Но никакого совпадения не было, это сразу поняли все, когда император сказал: «Дети мои!» — и стал угощать сладостями, которые были приготовлены за чайным столиком.
Он был огромен, сидел в специально сделанном для него кресле, но и оно с трудом вмещало его. Аликс он казался сказочным богатырем, и она верила, что он удержал на своих плечах крышу вагона, когда поезд, нырнув в лог, проломил рельсы и сошел с них, а вагоны стали налетать друг на друга и рушиться. Крушение поезда произошло в Беларуси, у станции Борки. Об этом писали все газеты мира, в том числе и немецкие.
Если бы крыша вагона упала, погибла бы вся царская семья, в том числе и наследник, вот этот красивый юноша, который сразу отводит глаза, стоит лишь ей посмотреть в его сторону.
Потом ей сказали, что это по милости Божией стены вагона сошлись так, что держали крышу, а не только император Александр своими могучими плечами; но и при дворе, и во всем народе твердо верили, что один император держал крышу вагона, как атлант держит своды неба.
Император говорил мягким басом, продолжая улыбаться. Его широкие усы, окладистая густая борода, открытый покатый лоб, большой, но не обманно, как у Людвига IV, а на самом деле означающий глубокий ум и государеву мудрость, — все располагало к себе.
Душа его, как и ум, были видны сразу же — и по взгляду, и по тем простым словам, которые он произносил.
— Знаешь, Аликс, я, когда в первый раз тебя увидел, сразу понял, что ты будешь красавицей. Оно так и вышло. И представь, рад этому не только я, а многие, кто здесь присутствует.
— Папа, — попробовал вставить слово Николай, но отец и не думал останавливаться.
— Что «папа»? Разве ты не рад, что Аликс вышла такой красавицей? Представь, Аликс, мы его прочили в женихи французской принцессе, а он даже и глазом не моргнул, то есть отнесся к нашему предложению совершенно равнодушно. И заметь, Аликс, что Ники послушный, даже очень послушный сын, — император совершенно свободно говорил по-английски, он знал, что дочери Людвига предпочитают этот язык всем остальным.
Он свободно говорил и по-французски, и по-немецки, еще сносно знал датский, потому что его избранницей стала принцесса датская София Фредерика Дагмара, теперь русская императрица Мария Феодоровна. Такое же блестящее образование он дал и своим детям, прежде всего старшему сыну Николаю, который рос, ничем не огорчая отца, кроме, может быть, излишней деликатности, которую, как знал император, можно легко принять за робость.
— В отличие от вашего папа, дорогие мои Элла и Аликс, я не настаиваю на выборе родителей, а считаю, что дети сами вправе распорядиться своей судьбой. При том, однако, непременном условии, что вы должны проверить свои чувства. Требуется время. Верно?
— Да, конечно, — сразу же согласилась она и улыбнулась, хотя слова, сама манера разговора русского императора были очень непривычны, как и весь его внешний вид, как и этот роскошный дворец, с которым и Версаль, наверное, не сравнится. Как и сама эта страна — огромная, великая, пред которой их крохотное герцогство с дворцом, скорее похожим на большой зажиточный немецкий дом, кажется просто-напросто карликом. Но с каким вниманием, с каким почтением и даже любовью относятся и к Элле, и к ней! И как прямо говорят — без намеков…
Она опять поймала на себе взгляд серо-голубых дивных глаз. Он не хочет жениться на французской принцессе…
— Аликс, я хотел бы, чтобы Ники показал тебе нашу северную столицу. И я был бы искренне рад, если бы ты побывала хотя бы на одном нашем богослужении. Знаешь, Ники назван в честь святителя Николая, Мирликийского чудотворца. У нас его зовут Николаем Угодником и любят больше других святых, это я смело могу тебе сказать. Я даже и сам не знаю, почему. Русский народ считает, что он самый скорый помощник во всех начинаниях и делах.
И, представь, существуют десятки, если не сотни историй о том, что наши простые люди видели его живым, что он в образе простого сельского старичка входил в их дома и устраивал все, о чем они просили… Да-да, в самом деле так, Николай тебе все расскажет о своем небесном покровителе. Вы бы поездили по городу, ну хоть по Невскому, например. А потом на службу…
— В Исаакий или в Казанский?
— Эти соборы она и так посмотрит. Вы лучше идите в храм поменьше, где больше простого народа бывает… Ну вот хоть в Никольский… Знаешь, Элла?
Великая княжна Елизавета Феодоровна все поняла. Как же он умен и глубок, этот великий русский царь! При нем государство процветает, потому что он знает — сила народа в его вере. А в Никольском храме величие и простота слиты нераздельно, как в самом императоре Александре.
По взгляду Эллы государь понял — она обо всем догадалась.
— Ну вот что, Аликс, я тебе скажу. Ни в одной европейской стране не сыскать тебе ухажера, у которого двое именин в году, как у нашего Николая.
— Двое именин? — удивленно переспросила Аликс.
Видя это удивление, Александр раскатисто рассмеялся.
Встреча с отцом Ники была короткой, как и та, прощальная, в Ливадии, но запомнилась навсегда.
«Отврати лице Твое от грех моих, и вся беззакония моя очисти».
Куда они поехали тогда с Ники от Зимнего? По Невскому. Да, она помнит. А как ехали потом? Кажется, в Александро-Невскую лавру, потом куда-то еще, а потом оказались в Никольском соборе. Они встали на правом клиросе, откуда хорошо был виден и величавый иконостас с Царскими вратами, и своды храма, и столпы, на которых были изображены неведомые Аликс святые.
Все здесь было непривычно для Аликс — наполовину англичанки, наполовину немки. По сравнению с немецкой кирхой или англиканской церковью православный храм казался слишком пышным, изукрашенным, как громадная драгоценная шкатулка.
И одеяние у священника было слишком красивое, и утварь слишком богатая — много золота, серебра, бархата, атласа, жемчуга. Для чего все это?
Разве Богу недостаточно одной смиренной, идущей от сердца молитвы? А зачем такой огромный, в несколько рядов, иконостас, более величественный, чем у католиков? Ну иконостас в Генте, написанный Ван-Дейком, — это шедевр искусства (она видела его в альбоме), а здесь что? Иконы красивые, но почему их так много?
Хор поет торжественно, величаво… Вот справа от нее, из боковой двери, с золотым кубком в руке, покрытым зеленой, расшитой золотыми нитями салфеткой (это был Потир со Святыми Дарами, накрытый покровцом), медленно идет священник. Впереди него — мальчик с большой свечой в подсвечнике и дьякон. Потом идут священники с крестом и какими-то ритуальными предметами (это были лжица и копие). Священник что-то говорит… Она слышит прошение ко Господу за царя, за всех, потому что весь народ хором отвечает: «Спаси, Господи!» Священник и его помощники уходят, врата закрываются…
Чей-то прекрасный голос взмывает к самому куполу. Ему вторят другие, столь же прекрасные голоса. Но первый, который ведет, поднимается все выше и выше… Выше купола, к самому небу. Господи, да это лучше, чем «Аве Мария» Шуберта! Нет, «лучше» не то слово! Возвышеннее — вот как надо сказать…
Здесь нежность и мощь одновременно, это она поймет потом. А сейчас Аликс чувствует, что сердце ее плывет на волнах песнопения, как легкая белая лодка под белым парусом, устремляясь к белым облакам, плывущим по ясному голубому небу.
И своды храма, и столпы, и иконостас, и священник в своем облачении — все как раз и подходит к этому небесному пению. Аликс чувствует, как теплые слезы сами собой катятся по ее щекам.
Она не знает, почему плачет, почему ей так хочется опуститься на колени, как это сделали и Ники, и Элла, и все люди, молящиеся в храме.
Песнопение окончилось. Она полезла в сумочку за платком и увидела светлый, радостный взгляд Николая. Она ответно посмотрела на него — открыто и с благодарностью.
День по милости Божией выдался прекрасным. Отвесно падал белый-белый снег. Ни ветерка, а морозец легкий, радостный, теплый.
— Так почему у тебя два раза в году именины? — спросила она уже в карете.
— Потому что есть Николай зимний, а есть Николай летний. Один праздник — в день, когда он почил, другой в память о перенесении его мощей из Мир Ликийских, что в Передней Азии, — в Бари (это городок на юге Италии).
— Я теперь побольше хочу узнать о святом Николае, — сказала Аликс. — Ты поможешь мне в этом, Элла?
— Поможет Ники — у него, наверняка, много книг о своем небесном покровителе. Скажи, а тебя ведь тронула православная служба?
— Да, очень. Особенно, когда они пели о Херувимах… И еще когда обращались ко Господу…
— Это после «великого входа». Я тебе потом расскажу, что это означает.
Карета остановилась у входа во дворец. Они вышли из нее, остановились на ступеньках. Снег продолжал падать отвесно, и Аликс подставила ему свое лицо, ладони:
— Какой чудесный снег!
Она улыбнулась Николаю и протянула ему руку ладошкой вверх. На ладошку падали снежинки. Он осторожно взял ее ладонь снизу и поцеловал. Ладонь была теплой, мягкой, родной.
— Я никогда не забуду этот день, — сказала она.
И сейчас, почти через тридцать лет после той встречи, она снова почувствовала на щеках те же теплые слезы.
«Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей», — прочла она про себя стихи пятидесятого псалма.
Глава пятая
«Машкины блюдца»
14 июля 1918 года. Утро
Мария слышала, как в комнату вошла Татьяна. Вот скрипнула кровать — значит, легла.
«Как она умеет все запоминать, — подумала Мария о сестре. — Я бы обязательно ударилась о стол или стул свалила… Который сейчас час? Скоро, должно быть, рассвет. Что сегодня надо сделать? Во-первых, поговорить с папа об этом охраннике, который лазил в сундук».
Сундук стоит в коридорчике, у двери в комнату горничной Анны. Во время прогулки, когда на верхнем этаже никого не было, Мария осталась дома — у нее разболелся живот. Она выглянула из комнаты, чтобы посмотреть на часы, висевшие на стене в гостиной, и увидела, что охранник роется в сундуке.
Воровство началось при Авдееве, но после того, как папа все высказал коменданту, тот вынужден был приструнить подчиненных, хотя и оскорбил отца, назвав его «заключенным, не имеющим прав». Новый комендант «навел порядок», но оказалось, что и эти бойцы революции умеют воровать.
Охранник вытащил из сундука женские ботинки и, рассмотрев их, сунул в заранее припасенный мешок. Когда он вновь полез в сундук, Маша потихоньку подошла к нему и сзади похлопала по плечу.
— Това-а-рищ, — насмешливо сказала она.
«Товарищ» вздрогнул и испуганно посмотрел на Марию. У него было желтое нездоровое лицо. Под глазами — обвисшие складки. Он был худой, высокий, и сейчас, согнувшись, оказался лицом к лицу с Марией. Осознав, что перед ним девушка, он справился с испугом и улыбнулся, показав желтые зубы. Приложил палец к губам, просипев: «Т-с-с!»
Маша показала пальцем на мешок, а потом на сундук.
Охранник отрицательно покачал головой и помахал ладонью, показывая, чтобы Маша уходила. Крышку сундука он не закрывал.
Тогда Маша, вынув из мешка охранника ботинки (это оказалась обувь государыни), положила их в сундук и закрыла крышку. Навесила замок и защелкнула его.
Охранник, придя в себя, достал из кармана полинялых брюк отмычку, показал ее Марии и снова открыл замок.
Гимнастерка и ремень на охраннике были то ли австрийского, то ли немецкого образца. Такие же гимнастерки были и на некоторых других солдатах охраны. Большинство же из них были одеты кто во что — в рубашки и пиджаки, гражданские брюки и галифе (кому что досталось из «трофеев»). Но у всех на поясах висели бомбы, в руках были ружья. У некоторых еще имелись наганы. Говорили они на разных языках. Камердинер Алексей Егорович Трупп, поляк по происхождению, родился и вырос в Латвии. Он сказал, что среди охраны есть латыши. Евгений Сергеевич Боткин, который практиковал и в Петербурге и в Москве, сказал, что среди охранников есть чехи и мадьяры. Немецкую речь знали многие из узников. Таким образом, стало понятно, что комиссар Юровский специально набрал «интернационал», чтобы они не разговаривали с заключенными и между собой.
Мария не знала, кто по национальности охранник и на каком языке к нему обращаться. Поэтому она продолжала вести с вором немой разговор. Улыбнулась и показала, что хочет посмотреть отмычку. Он тоже улыбнулся, спрятал отмычку в карман и снова полез за ботинками государыни.
В это время послышались шаги. Охранник поспешно закрыл сундук. Опять приложил палец к губам и прошипел: «Т-с-с!»
Сразу рассказать отцу об этом инциденте она не решилась. Но сейчас, на рассвете, обдумывая план на грядущий день, Мария решила, что высокого солдата с отмычкой она выведет на чистую воду. Сколько вещей разворовано из подсобных помещений, которые находятся во дворе, не сосчитать. Об этом узнали от повара Харитонова — кухня находилась на первом этаже, и Иван Михайлович частенько выбегал во двор по разным делам и не мог не заметить, что там творится. При коменданте Авдееве не только воровали, но и пьянствовали, добыв за украденные вещи деньги, а потом купив самогонки.
Юровский твердо пообещал, что воровства и пьянства не будет. Обещал, что не будет и матерщины, и похабных частушек, которые авдеевские молодцы орали, напившись и забравшись на забор, — как раз напротив окна комнаты княжон, чтобы, значит, они лучше слышали.
Частушки, и вправду, прекратились, зато бранные слова слышали теперь не только на русском языке.
«Во-вторых, — думала Мария, — сегодня надо закончить вышивку. Потом…»
А вот что делать потом, она решительно не знала. Конечно, в течение дня какие-то дела найдутся. Но они такие мелкие. Они придумываются лишь для того, чтобы скоротать или даже убить время. Потому что они в заключении. И этот дом мало чем отличается от тюрьмы. Даже рукоделие прежде носило совсем иной смысл. Их вышивки, кружевные скатерки, рисунки продавались на благотворительных базарах и вечерах. Деньги шли на нужды госпиталей, приютов имени государыни и великих княжон.
Конечно, когда они работали сестрами милосердия в военных госпиталях и не только убирали помещения или ухаживали за тяжелоранеными, но ассистировали хирургам (этим занимались мать, Ольга, Татьяна и она, Мария), было тяжело. На базарах и вечерах — радость и праздник, улыбки и смех, а в госпиталях — стоны и вопли, пот и кровь, отрезание изувеченных рук и ног.
Но когда она уже научилась, как мать и старшие сестры, не бояться ни крови, ни развороченных частей человеческих тел с выпирающими костями и мясом, словно на скотобойне, ни гнойных ран, которые надо было промыть и забинтовать, когда вечером, ложась в постель и закрыв глаза, она снова видела и раны, и искаженные болью лица, она все равно чувствовала не ужас и отвращение, как в первые дни дежурств, а усталость труженицы, без которой не могут обойтись страждущие люди.
Один случай в госпитале запомнился ей особенно. В палате, где она делала перевязки, на глаза ей попался молоденький солдат. У него была прострелена нога под коленом.
Глаза солдата цвета полинявшего голубого ситца глянули на Марию с такой кротостью и тоской, что у нее невольно вырвался тихий вскрик. Голова у солдата была круглая, волосы сбриты, он походил на мальчика, которого несправедливо наказали.
Мария любила говорить не только с ранеными, но и со всеми, кто ей встречался, неважно, из какого сословия попадался ей новый знакомый — из дворян, купцов или простолюдинов.
Заговорила Маша и с этим солдатом, спросив, как обычно, откуда он, как его зовут и как ранило.
Солдатик отвечал крайне неохотно и прятал тоскливые глаза.
— Да что его спрашивать, ваше высочество, Мария Николаевна, — глухо сказал солдат с соседней койки, раненный осколками снаряда. — Самострел. Это самый натуральный предатель Родины и трус!
— Как самострел? — не поняла Маша. Прежде она о таких не слышала.
— А это те, кто в себя стреляет. Разве вы не знали? Чтобы подлечиться и по ранению уйти домой.
Мария на минуту перестала снимать бинты с ноги раненого. Ноги были худыми и короткими — не вышел ростом солдат.
— А вот я его не очень-то и виню, — сказал с другой койки темноволосый, курчавый и, видать, бойкий человек. — Потому как, видать, ему шибко домой надоть. Вы уж извиняйте, ваше высочество. А что в деревне у нас некому хлеб убирать, все хозяйство без мужика как есть в опустошение пришло — так это факт.
— Ежели мы все орудия побросаем, чё ж тогда будет? — спросил первый, кто начал разговор. — Я вот ранения принял в бою, царя и Отечество защищая. А этот? Не стоит он ваших забот, Мария Николаевна!
Мария сняла окровавленный бинт, промыла рану — она была запущена. Пот выступил на лбу самострела, он откинулся на подушку и застонал.
— Потерпи немного, сейчас легче будет. Рана-то у тебя запущена, как следует обработать надо.
— Так к нему, как привезли, считай первая вы и подошли — сказал кучерявый. — У нас тут эвон сколько народу, и все герои, вроде вон того, — он кивнул на курносого, широколицего пехотинца, который первым заговорил с Марией.
Курчавый был из питерских мастеровых, на фронт попал в команду обслуживания орудий. Но по рождению он был псковским крестьянином.
Обработав рану, Мария стала готовиться к перевязке.
— Ну все, все! — сказала Мария. — Зачем ты себя так? Неужто дома так плохо?
Раненый откинул голову на подушку. Из глаза, который видела Мария, выкатилась слеза.
— Маманя помирает… А папаня год как умер. Брата Митрия убили, а сестер у меня трое…
— И у меня сестер трое, — сказала Мария и поняла, что невпопад. — Сестры у тебя маленькие?
— Старшей десять…
— Вот видите, — сказал мастеровой, внимательно слушающий разговор. — Положеньице-то у него какое? Да один он, что ли, такой?
— По крайности у нас один, ваше высочество, — сказал курносый пехотинец. — А что с нами возитесь, наши раны врачуя, за это вам от нас великая благодарность!
Закончив бинтовать самострела, Мария, по примеру матери, вынула блокнотик с карандашиком и записала фамилию, деревню, из которой призвали в армию этого солдатика.
— Выздоравливай скорее! — сказала она. — А я через наш комитет семье твоей постараюсь помочь.
Теперь Мария занялась курносым пехотинцем. Здесь дело обстояло тяжелее — раны были на груди, руке, ногах.
— Всего изрешетило, — сказал пехотинец. — Только я все одно поправлюсь и снова пойду в бой! Не как этот слабак, которому вы вздумали помочь, ваше великокняжеское высочество. Его все равно судить должны трибуналом. Я бы таких на месте расстреливал. Из-за них мы и не можем так долго немчуру одолеть. Но все одно одолеем, — он дернулся, потому что Мария проверяла состояние раны на груди.
Государыня вместе с дочерями окончила медицинские курсы. Анастасия, которой к началу войны было 13 лет, тоже прошла курсы, но ее работа сводилась к выполнению простых поручений — уходу за больными. Однако уже само присутствие этой милой, скорой на ногу девочки, улыбчивой, задорной, похожей на птаху, залетевшую в дом и без испуга разглядывающую новую для себя обстановку, — одно ее присутствие благотворно действовало на раненых и у многих вызывало добрые улыбки.
Старшие сестры допускались, как императрица, к ассистированию, а чаще других — Мария. Теперь, на второй год войны, ей шел семнадцатый год, и она лучше, чем старшие сестры, работала у операционного стола — без страха относила отрезанные у раненых части тела (ноги, руки), и вид ужасных ран не пугал ее. И руки у нее не дрожали, и сил у нее было больше, чем у Ольги и Татьяны.
— Это хорошо, что вы такой мужественный, — сказала Мария пехотинцу. — Но ведь вы помните, что сказал Христос: «Не праведных Я пришел спасти, но грешных». Как же не следовать Его словам?
— А если, скажем, нет никакого Христа? — вступил в разговор еще один раненый, который находился рядом с мастеровым.
Это был студент, которого выгнали из университета за участие в беспорядках. На фронт он попал по заданию партии социал-демократов, членом которой состоял.
— А если, скажем, наука неопровержимо доказывает, что никакого бессмертия нет, а есть живая плоть и кровь? Человек рождается, живет, стареет, умирает. Или его насильственно калечат ради своих интересов правящие классы — вот как калечат и убивают на войне всех нас. Вот и все. Тут арифметика, даже не алгебра!
— Вы человек ученый, сразу видно, — Мария закончила бинтовать пехотинца и перешла к мастеровому. — Скажите, господин материалист, отчего вы радуетесь, плачете, смеетесь? Или души тоже нет?
— Конечно, нет. Это все выдумки поэтов. Есть рефлексы, вот и все.
— Я читала, читала! — Мария засмеялась. — Это у Тургенева так Базаров говорит, роман «Отцы и дети». А вот вы когда последний раз Евангелие читали?
— Поповских книг не читаю.
— Почему «поповских»? Евангелие есть в каждой семье. Вот у вас разве нет? — обратилась она к мастеровому.
Этому немецкая пуля угодила в бок, и перевязывать его было трудно — бинт Маша протаскивала под туловищем, и мастеровому приходилось приподниматься. Мария видела, что каждое движение приносит раненому боль.
— Есть, — с трудом ответил он.
— Вот видите? Теперь так. Вот, например… о помощи падшим… Ну о той, которую за блуд камнями забить хотели, все помнят. Или о Марии Магдалине…
Мария думала, о какой притче или событии земной жизни Христа следует сейчас напомнить. В ее сознании как бы перелистывались страницы Евангелия.
Сейчас бы Ольгу сюда или Татьяну! Они Священное Писание знают и помнят в сто раз лучше, чем она. Неужели ничего не вспомнится? Неужели она ничего вразумительного не сможет сказать ни этому студенту, который смотрит на нее насмешливым взглядом, ни мастеровому, ни крестьянину-пехотинцу? Но самое главное — «самострельному» солдатику с кроткими скорбными глазами… «Господи, помоги и вразуми!» — молилась Мария.
— Вот, например, о начальнике мытарей Закхее, — вдруг вспомнила она, и глаза ее заблестели.
Палаты раненых находились в каменном доме с высокими окнами. Зимнее солнце ярко освещало комнату, и все хорошо видели Марию, ее серо-голубые глаза, улыбку на свежем девичьем лице. Она была в сером длинном платье из тонкого сукна, в такой же косынке, глухо закрывающей голову и шею, наподобие апостольника, как у монахинь Марфо-Мариинской обители милосердия, которую создала сестра императрицы Елизавета Феодоровна.
— Помните о Закхее, помните? — спросила она у студента.
— Каком еще Закхее? — раздраженно ответил он.
Евангелие студент читал давно, по принуждению, помнил из него лишь расхожие выражения. Даже «Отцов и детей», которых упомянула Мария, он помнил плохо, потому что учился на естественном факультете и к литературе относился как к предмету ненужному.
— Закхей. Это имя такое. Он был маленького роста, а чтобы видеть Иисуса, залез на дерево. Закхей был очень богат. Он хоть и маленький, да удаленький, — Маша улыбнулась, и невольно улыбнулся курносый крестьянин, который боялся, что княжна стушуется и не сможет достойно ответить ученому студенту.
И мастеровой, и многие другие в палате тоже улыбнулись, слыша звонкий девичий голос, в котором было много искренности и еще чего-то такого, что сразу привлекало к себе.
— И надо сказать, — продолжала Маша, — что этого Закхея очень не любили в Иерихоне и в окрестностях города, потому что он был жадный и беспощадный к должникам. И вот Иисус, увидев Закхея сидящим на дереве, остановился. А шел Спаситель среди целой толпы народа, которая хотела Его видеть и слышать. Многие пришли в надежде на исцеление. И вот Христос говорит: «Закхей, скорее слезай с дерева, ибо Я буду сегодня обедать в твоем доме!» Все удивились: откуда Он знает, как зовут этого начальника мытарей? И как можно заходить в дом к такому человеку? Ибо, по закону фарисеев, нельзя было вступать в дома грешников. Но Иисус вошел в дом Закхея и трапезничал там, и вел с ним беседу. А когда Он уходил, Закхей упал на колени и сказал: «Раздам половину моего имения нищим. А кого обидел, воздам тому вчетверо!» Иисус ответил: «Ныне пришло спасение дому сему. Потому что Я пришел взыскать и спасти погибающих». Вот ведь как, вы понимаете? Вот чему Он учил всех нас. Вот что мы должны помнить. Ведь правда, правда?
Она так смотрела на бывшего студента, такая чистота исходила от нее, столько было надежды и веры в ее голосе, что он неожиданно для себя ответил:
— Правда!
Машины глаза сияли, они были огромны и прекрасны — недаром в семье их называли «Машкины блюдца».
Глава шестая
Невесты
14 июля 1918 года. Утро
Татьяна вслушивалась в тишину. У Алеши опять была беспокойная ночь, и она снова сидела у его постели. «Как же тяжело ему жить, — думала Татьяна. — Тяжелее всех. Потому что ему часто приходится вспоминать о своей болезни. Если бы он рос спокойным ребенком — ну хотя бы как Ольга! Но ведь он самый бойкий и резвый из всех нас. Даже Настя не может за ним угнаться, если он войдет в азарт. Да и может ли мальчишка быть иным? Может, наверное. Но только не Алеша, не Солнечный Лучик. Пусть Господь дарует ему если не полное выздоровление, то хотя бы избавит от постоянных страданий — каждый, даже незначительный, ушиб у него превращается в гематому. Происходит внутреннее кровоизлияние. Кровь очень тяжело свертывается. Боль нарастает, каждое движение становится мучительным, ушиб перерастает в опухоль. Тонкие, ломкие, как хрупкое стекло, сосуды долго не заживают. Гемофилия — так называется наследственная болезнь, которую он получил от матери. Она передается только лицам мужского пола. В роду Александры Феодоровны от гемофилии умерли ее брат и дядя. Ах нет, нет! Ведь кого Бог любит, того и наказует!
Кто бы мог подумать, что этот „дядька“, боцман Деревенко, окажется предателем?
Он был приставлен государем к Алеше следить, чтобы Лучик не ушибся во время игр. Он носил Лучика на руках, катал на санках с горки, а летом — на лодке. Казалось, не было в целом свете человека, который бы заботился о Лучике так, как боцман яхты „Штандарт“. За грубоватой простотой скрывались нежность и отцовская забота. Разве можно было представить, что все эти качества у боцмана исчезнут, как только ситуация переменится? В царский дом пришло страдание, и боцман сразу же стал другим.
Тогда в Царском Селе, в первые дни заключения, когда папа приехал с фронта уже не императором, боцман и проявил себя. В доме все были больны. Они с Ольгой уже переболели корью, могли вставать и ходить. Лучик мог играть, но был бледен и слаб. А Настя и Мария, помимо кори, заболели еще и воспалением легких».
В эти дни страдание наполнило весь дом, пропитало, казалось, даже стены дворца. Семья находилась под стражей, арестованная Временным правительством. Татьяна пошла в игровую комнату — проведать, как чувствует себя Лучик (ее попросила мама). Дверь в комнату была приоткрыта, и Таня увидела боцмана, который сидел, развалившись в кресле, спиной к двери.
— Ну-ка, принеси мне теперь паровоз! — приказывал Деревенко Алексею.
— Но я его уже приносил, — ответил мальчик.
— Сказано — неси!
Алеша принес паровозик из дальнего угла комнаты. Лицо его было бледным и испуганным.
— Теперь отнеси обратно!
— Но зачем, Дина (так Алеша звал боцмана)?
— Никакой я тебе не Дина, а Андрей Еремеевич. Повтори!
— Андрей Еремеевич, — прошептал Алеша.
— Громче!
Алеша выполнил приказание.
Татьяна быстро вошла в комнату и подошла к брату, взяла его за руку.
— Так вот вы как, Андрей Еремеевич!
Деревенко и глазом не моргнул.
— А ты как думала? Дальше, что ль, на вас спину гнуть? Нет уж, теперь мы над вами поцарствуем!
— Никто вас здесь не держит, Деревенко, — Татьяна прижимала к себе Алешу и, бледная, слабая после болезни, без боязни смотрела на боцмана. — Можете командовать в другом месте. А здесь вам никто не позволит!
Она хотела увести Алешу, но боцман преградил ей дорогу.
— Мне приказано революционным правительством следить за бывшим царенком.
— Если вы нас немедленно не пропустите, я стану кричать, — твердо сказала Татьяна.
Деревенко смотрел на княжну с ненавистью и злобой, но она выдержала этот взгляд и не отступила назад ни на полшага.
— Проклятое отродье, — скаля зубы, сказал Деревенко. — Вылитая мамаша!
Он не посмел задержать Татьяну, и она увела брата в комнату, где жила вместе с Ольгой.
Лицо Алеши было бледно-серым, в глазах скорбь — без слез.
— Зачем он так? — Алеша дрожал, как будто продрог на морозе. — Зачем он так со мной?
— Давай я тебя укутаю одеялом. Сейчас все пройдет!
Она завернула его, как маленького, в одеяло, прижала к себе.
Алексей понемногу успокаивался.
— Может, ляжешь? Поспи, а я посижу рядом.
— Не хочу. Скажи, почему папа теперь не император? Петр Иванович говорит, что теперь царя не будет. Это потому, что все стали такими, как Дина?
— Не все, Алеша. Это генералы предали.
— Почему?
В самом деле, почему? Они присягали, клялись в любви и верности. Все эти рузские, алексеевы, корниловы…
Позже она узнала — все до единого командующие фронтами, в том числе и дядя Николай Николаевич, требовали отречения. А дядя Кирилл Владимирович привел Гвардейский флотский экипаж, которым командовал, будучи контр-адмиралом Свиты, к Думе, чтобы выразить солидарность с революционерами. И красный бант на грудь нацепил…
— Мама сказала, что они все давно хотели, чтобы папа не был на престоле. Они тайно и долго готовили отречение, а в глаза лгали изо дня в день… И теперь, когда в Царское Село пришло страдание, одни сбежали, другие откровенно предали и злорадствуют… не хуже Деревенко…
— Деревенко тоже разные бывают. Ведь наш другой доктор, Владимир Николаевич, по фамилии тоже Деревенко. Но он не чета боцману, верно?
— Я понимаю, — ответил Алеша. — Но как же они будут без царя?
— Выходит, можно и без царя.
В комнату вошла Ольга. Во время болезни волосы им остригли, и они ходили в туго повязанных косынках, как будто их только что выписали из лазарета. Ольга исхудала, заметнее стали скулы, а глаза как будто увеличились. Она села рядом с Алешей, тревожно глядя на него. Алексей сказал печально:
— Ничего особенного. Просто Дина…
Татьяна рассказала о боцмане.
— Это как у Салтыкова, — сказала Ольга, — «Песнь торжествующей свиньи».
— Но он был такой добрый.
— Большинство оказались актерами. Получше Насти.
— Пусть актеры, — сказал Алеша. — Но вот ты, самая старшая и самая умная, понимаешь, почему они победили? Наш папа… а они сильнее?
— Нет, — твердо ответила Ольга. — Разве Иуда был сильнее Христа?
— Бога распяли, — тихо сказал Алеша.
— И даже Петр трижды Его предал, прежде чем пропел петух, — вспомнила Татьяна.
* * *
Алеша спит. Мама и папа тоже, кажется, спят — иногда слышно их дыхание.
Если так тяжело детям, то каково сейчас родителям? Все осуждают их. Все говорят и пишут, что рухнула прогнившая власть. Папа называют подкаблучником, развратником и пьяницей. Мама перестали называть Гришкиной бабой, зато при каждом удобном случае называют немецкой шпионкой, повинной в поражениях русской армии и гибели тысяч людей. Требуют суда. Суда требовало и Временное правительство, но он не состоялся. И теперь не состоится. Да и какая разница, будет суд или нет? Потому что идет Гражданская война.
Христа приговорили те же самые люди, которые пели Ему осанну.
Жаль, конечно, что счастливые дни пролетели так быстро. «А какие дни были самыми счастливыми?» — подумала Ольга. И сразу вспомнилось море, залитое солнцем. До самого горизонта переливаются и вспыхивают на поверхности воды золотые монетки. Какой простор, как легко дышится! И паровая яхта «Штандарт» скользит по воде легко и быстро, и пенный след остается за кормой. Они плывут по Черному морю в порт Констанца, где их ждут румынские король и королева. И румынский принц Карл, который просит руки Ольги.
На яхте все прекрасно, да и вообще жизнь на воде — это совершенно иная жизнь, нежели на земле. Утро начинается в восемь, и начинается так, что заряд бодрости вливается на весь день. Поднимается императорский флаг. Оркестр играет старинный марш времен Николая Первого. Весь экипаж стоит, замерев, равняясь на флаг. Все в белой форме, и папа в белой офицерской морской форме, которая так идет ему.
Сестры наблюдают подъем флага издали. Все они в белых платьях, в летних шляпках, Алеша стоит рядом с папа, тоже в матросской форме, серьезный и красивый.
Флаг поднимается выше и выше, свежий ветер развевает его, и сияет на солнце императорский герб на золотом полотнище. Музыка звучит все громче, все торжественней, и сердце трепещет от радости и полноты жизни.
Команда расходится по своим местам. Начинается день, полный разных занятий. Можно покататься на роликовых коньках — верхняя палуба ровная, море спокойно, и кататься так весело! За ними присматривают молодой мичман и боцман Деревенко. Мичману и самому хотелось бы покататься, да нельзя. Если княжны катятся слишком близко к перилам бортов, мичман бежит рядом, подталкивает девушек к середине палубы. А девушки убегают, смеются, катятся быстрее и быстрее, особенно Маша. За ней никто не угонится.
«Мария Николаевна, Мария Николаевна! — кричит запыхавшийся от бега мичман. — Нельзя так близко к борту!»
Маша обеими руками на лету ловит руки мичмана, кружит его и весело смеется. «Меня покружи!» — кричит Алексей. Тут боцман начинает беспокоиться: он, боится, как бы Мария не выпустила рук брата. Но беспокоится он напрасно, потому что руки у Маши надежные.
После катания можно посидеть в плетеном кресле и полюбоваться морем.
Это только совсем равнодушному человеку неинтересно смотреть на море. Оно такое разное, в нем такое множество оттенков! Можно помечтать, можно пообщаться — на палубе или в кают-компании иногда возникают такие интересные беседы!
В тот раз, когда шли в Констанцу (моряки говорят «идем», а не «плывем»), Татьяна думала о замужестве. Потому что хотя официально не говорилось, что принц Карл сватается к Ольге, но все об этом знали. Ольга ни словом не обмолвилась о предстоящей встрече с принцем Карлом. Татьяне не терпелось поговорить с сестрой, узнать, что она думает. Ольга вела себя как обычно — была задумчива, читала, на вопросы отвечала коротко, а в затеях сестер если и принимала участие, то как-то формально, словно по обязанности. Ее надо было назвать Татьяной, потому что характером она походила на пушкинскую героиню. А великий князь Константин Константинович, генерал и поэт, который подписывал свои прекрасные стихи псевдонимом К. Р., назвал Ольгу «тургеневской девушкой».
Вечером были танцы.
С Татьяной танцевал Николай Петрович Саблин, капитан «Штандарта». Если бы Татьяну спросили, каким должен быть мужчина, она ответила бы: «Как Саблин!» Он строен, подтянут, форма всегда безукоризненно белая. От него исходит свежесть молодой, цветущей силы. Он предупредителен, но без заискивания и лести. Хорошо говорит — с ним всегда интересно. Лицо волевое, как и положено капитану. Он все умеет, все знает, к нему с искренним уважением относится вся команда. А папа и мама его просто любят. Вернее и надежнее Николая Саблина нет.
А как хорошо с ним танцевать! Рука его твердая и в то же время мягкая. Он танцует с Ольгой, Машей, но Татьяна знает, что он хочет танцевать только с ней. И она ждет, когда он подойдет, когда поклонится. Она протянет ему руку, улыбнется, и они начнут танец. Любимый, конечно, вальс. Она чуть касается пола пальчиками ног и, кажется, летит. Как Наташа Ростова на первом балу. А он — князь Андрей. Ах, если бы так! Если бы он действительно был князем, если было бы возможно соединить их судьбы! Но он из бедных мелкопоместных дворян, выучился, сделал блестящую карьеру. Но им все равно нельзя жениться. Даже если он полюбит ее, потому что она царевна, и муж ее должен быть из королевской или царской семьи.
Мама объясняла, что люди царского рода — особые, не такие, как все. Для них на первом месте стоит долг, служение Родине. И все человеческие желания и чувства должны быть подчинены только этому. Существует уклад царской жизни, и никто не может нарушить его. Пример показывают папа и мама. Например, когда Лучику было очень плохо и надежды на спасение уже не оставалось никакой, во дворце принимали каких-то важных гостей. Прием не прекратили, и мама осталась с гостями. Татьяна видела, как мама пробежала мимо, даже не заметив ее. Потом бежала от Лучика снова к гостям. Перед тем как войти в зал, с лица исчезла боль, и его выражение стало обычным, как будто ничего не случилось, как будто ее сын не умирал. Вот такое у мама было самообладание, так она исполняла свой долг! Лучика тогда спасли. Мама считала, что не доктора, а телеграмма Григория Распутина, в которой он сообщал, что все обойдется, Алеша будет жив. Так и произошло.
Татьяна во всем старалась походить на мама. И разве могла она хоть намеком показать, что ей очень нравится капитан Саблин?
— Вы отлично танцуете, Татьяна Николаевна!
— И вы, Николай Петрович!
Потом, перед самым ужином, выдалась минутка, когда они вдвоем оказались на палубе. Солнце уже купалось в море. Розово-красное, круглое, как шар.
— Вот выйдет замуж Ольга Николаевна, а потом вы. И не будет больше танцев.
— Почему?
— Потому что у вас будут свои заботы. И жить вы будете где-нибудь в Европе.
— Не знаю, Николай Петрович. И никто, кроме Господа, не знает.
— Все же, Татьяна Николаевна… Если будет надобность во мне, в моей жизни… Вы только позовите.
Он взял ее тонкую ладонь и нежно поцеловал.
Ах, Саблин, Саблин! Почему же и вы оказались предателем? Почему сбежали, когда пришла беда? Почему под такой прекрасной внешностью оказалась такая мелкая и жалкая душонка?
И все же воспоминания о «Штандарте» были самыми прекрасными. Потому что яхта — это море. А море огромно и бесконечно, как любовь.
О любви были мысли, когда шли на «Штандарте» в Констанцу.
— А что, если этот Карл тебе не понравится? — спросила Татьяна старшую сестру.
Ольга пожала плечами:
— Я не думаю о нем.
— Но почему, Оля? Завтра очень важный для тебя день. Решается твоя судьба!
— Ничего завтра не решается. Я уже давно все решила.
— Как решила?
— Не пойду замуж за этого Карла, какой бы он ни был раскрасавец.
— Но почему?
— Потому что я русская и никуда из России не уеду. Никогда.
— Оля, а если папа, — начала Татьяна после паузы, — будет настаивать?
— Нет, Таня. Никого из нас принуждать к замужеству он не будет, потому что он сам все это пережил. Разве ты не знаешь?
— Мама мне говорила, что он ждал разрешения отца десять лет. Дедушка один раз принял мама приветливо, а в третий ее приезд в Россию вообще не принял. И только в Ливадии, когда умирал, мама вызвали из Дармштадта.
— Я знаю. Вот так и надо жениться, как наши родители. И любить, как они любят.
— Но таких как папа и мама разве много?
Татьяна помолчала. Каюта у них была одна на двоих, они постарались сделать здесь все так же, как в Царском. В красном углу киот с иконами. Повесили на стены несколько фотографий в рамках, столик застелили кружевной скатертью.
— Скажи, Оля, а папа знает о твоем решении?
— Нет. Сейчас говорить рано. Я думаю, этот визит в Румынию нужен ему в государственных целях.
— Да, конечно, — согласилась Татьяна. — Знаешь, мне мама как-то сказала, что самые счастливые дни она провела в поместье на Темзе, в Уолтоне, когда стала невестой папа… После помолвки в Кобурге…
Татьяна была ближе всех детей к матери, а Ольга — к отцу. Сестры делились между собой тем, что рассказывали родители, каждой в отдельности. Чаще это были рассказы Татьяны, но и Ольга не скрывала от сестры самое главное — вот как тогда, на «Штандарте»…
В Констанцу прибыли солнечным утром. Все суда на рейде были расцвечены флагами, раздавался артиллерийский салют. Старик в раззолоченном мундире и статная дама в пышном платье, в шляпе с перьями — это румынский король Карл и королева Елизавета. Ее настоящее имя Кармен Сильва. В молодости она, наверное, была так же красива, как героиня новеллы Проспера Мериме и оперы композитора Жоржа Бизе. Сейчас она все еще хороша собой, хотя накрашена и напудрена очень обильно.
А вот и два принца — Карл и Фердинанд. У обоих черные напомаженные волосы, оба в мундирах. Лица смуглые, глаза черные. У Карла тонкие черные усики.
Он улыбается, приветливо и учтиво здоровается, чуть прикасаясь мягкими, красивыми губами к руке русской императрицы, потом целует руку Ольги.
Великая княжна ничуть не смущена, столь же приветливо улыбается принцам.
После молебна в соборе их ведут в прекрасный павильон, установленный в самом конце мола.
— Здесь я люблю слушать море, — сказала Кармен Сильва, — в одиночестве. Не правда ли, здесь находишься как бы между небом и морем?
Она говорила по-французски, но с акцентом, Татьяна сразу это отметила. Король тоже говорил по-французски, но еще хуже королевы.
И как же отличались речи русского государя — и по звучности, и по мысли, и по правильности построения фраз! Николай Второй одинаково превосходно говорил и по-французски, и по-английски, и по-немецки. С детьми он говорил только по-русски, с мама они говорили по-английски. Как потом поняла Татьяна, этот язык они выбрали в память о самых своих счастливых днях в усадьбе на Темзе, в Уолтоне…
И на военном параде, и на торжественном обеде, устроенном в честь приезда царских особ, Ольга была приветлива с принцем Карлом, который постоянно был рядом с ней.
Татьяна видела, что Ольга отвечает на его вопросы, улыбается ему. Они очень хорошо смотрелись рядом — сероглазая русская великая княжна и черноволосый, стройный румынский принц.
Всем было видно, что Ольга нравится принцу. Может быть, чувство станет взаимным?
К вечеру яхта «Штандарт» взяла курс на Одессу. Яхту сопровождали миноносцы, и когда солнце погрузилось за край моря, зажглись прожектора, световой стеной защищая яхту.
Звезд на темном небе было не счесть, они горели ярко. И так хорошо было стоять на палубе и смотреть то на лучи прожекторов, то на небо! Татьяна подошла к старшей сестре. Ольга, предупреждая вопрос, сказала:
— Он, кажется, хороший. И красивый, правда? И брат его Фердинанд славный… Он старался произвести на тебя впечатление, Таня.
— Ухаживал так трогательно. А ты, Оля…
— Я не переменила своего решения и уже сказала об этом папа.
— Он огорчился? Просил еще подумать?
— Нет, он сказал, что я вольна в своем выборе. И, кажется, даже обрадовался, когда я сказала, что из России никогда не уеду.
— А мама?
— Она сказала: «Устала и хочу скорее домой!»
— И все?
— Нет, еще просила, чтобы мы не занимались пересудами. Идем в каюту, а то наша мадам уже проявляет беспокойство.
Они ушли в каюту, прочли, как обычно, вечернее молитвенное правило и легли спать…
«Если бы Ольга тогда согласилась выйти замуж, — думала Татьяна сейчас, сидя у постели брата, — она не оказалась бы здесь, в заключении. И жизнь ее была бы совсем другой. Но Господь судил иначе…»
— Танечка, иди! — услышала она шепот матери. — Мне лучше, я сама, если что с Алешей…
— Хорошо, — Татьяна встала и, осторожно ступая, пошла в девичью комнату.
Глава седьмая
«Со святыми упокой…»
14 июля 1918 года. День
Протоиерей Иоанн Сторожев сидел в своем любимом кресле, поставленном сбоку от письменного стола. В окно косо падал луч солнца, освещая цветущую герань на подоконнике. Герань нынче очень хорошо цвела. Розовые цветочки, тесно прижавшись друг к другу, образовали гроздья соцветий, и они, освещенные солнцем, нежно алели.
В обычные дни отец Иоанн залюбовался бы раскидистой цветущей геранью, непременно улыбнулся бы, прихлебывая чай из большой голубой кружки с его инициалами. Эта кружка была подарена батюшке к его юбилею прихожанами.
Но сейчас отец Иоанн видел и не видел цветущую герань, не ощущал вкуса замечательного чая с душицей и зверобоем, который приготовила ему матушка, и пил механически, смотря куда-то в пустоту.
«Почему так произошло? — в который раз спрашивал он сам себя. — Почему?»
День с самого утра не задался. И не потому, что отец Иоанн боялся идти служить в дом к царственным узникам. Однажды он уже служил там, в особняке инженера Ипатьева, которого лично не знал, но слышал о нем отзывы как о человеке вполне порядочном.
И в прошлый раз, и нынче к отцу Иоанну прислали какого-то малого в засаленной телогрейке. Если бы не винтовка на ремне и не пояс, охвативший телогрейку, на котором висела бомба с ручкой (потом отец Иоанн узнал, что такие бомбы называются гранатами), малого можно было бы принять за воришку с городского рынка.
— Это… зовут вас. К бывшим этим… царю.
— Как? — машинально спросил батюшка, сразу узнав малого.
— Это… к царю.
— Служить? А как именно, тебе не сказали? Какую службу?
— Это… — малый призадумался, потом улыбнулся, показав мелкие, уже подгнившие зубы. — Обедницу опять.
— Обедню или обедницу? — на всякий случай переспросил отец Иоанн.
Малый опять призадумался, а потом произнес:
— Сказано, что обедницу, и дьякон чтоб тот же.
— Ну хорошо, иди! Я сейчас соберусь, и мы с отцом дьяконом придем.
Малый ушел. Отец Иоанн вызвал дьякона Василия Буймирова, с которым любил и привык служить, и скоро они пришли к особняку Ипатьева, обнесенному двойным высоким забором.
Комендант Юровский еще с первой службы не понравился батюшке. Все в нем было отталкивающим: и мясистое лицо, и напомаженные густые волосы, которые, видать, плохо слушались гребня, и щегольские усы, и ядовито-нахальные глаза. Несколько раз Юровский повторил, чтобы не было никаких лишних разговоров, никаких движений и передач предметов. Только служба, как в прошлый раз.
Тяжкий осадок от разговора с Юровским прошел, когда отец Иоанн увидел царя и всю его семью.
В первый раз служба прошла очень хорошо. У царицы было сильное контральто, у великой княжны Татьяны — сопрано, у остальных детей голоса чистые, ясные. Царь подпевал приятным баском.
Вела пение царица. И отца Иоанна, и дьякона Василия не могло не удивить, что вся семья составляла слаженный, прекрасно звучащий хор. А самое главное — семья молилась с искренним усердием, хорошо зная последование молитв, чтений и песнопений. Царица вступала как раз там, где нужно, а затем к ней присоединялись голоса детей, царя и доктора. То есть отец Иоанн понял, что он служил в семье набожной, понимающей суть и смысл каждой молитвы и песнопения.
Когда семья подходила к кресту, целование было искренним, и царь благодарил священника просто и сердечно.
После такой службы, казалось бы, волноваться нечего, но отец Иоанн почему-то волновался. Наверное, потому, что не готовился к еще одной встрече с царской семьей. Служить должен был другой священник.
Вот опять прислали малого, опять провели мимо охранников, через двор, потом по лестнице на второй этаж, где располагалась царская семья.
Гостиная разделялась с залом аркой. Царь стоял у правого проема. Он был в военной форме, с Георгиевским крестом на гимнастерке. Царь поклонился священнику и дьякону, и все, находящиеся в комнатах, поклонились, кроме Юровского. Тот сидел на подоконнике, свесив ноги. Он был во френче, черных брюках и до блеска начищенных сапогах.
Как и на первой службе, цесаревич сидел в кресле, за которым стояла царица. Алексей был в белой рубашке с открытым воротом, и отец Иоанн опять подивился белой коже царевича, его чистому лицу, на котором, точно на иконах древних мастеров, светились огромные серо-голубые глаза. Глаз царицы и великих княжон отец Иоанн рассмотреть не успел. Запомнились именно глаза цесаревича, его открытая беззащитная шея. Слово «беззащитный» почему-то сразу пришло ему на ум.
Все княжны были в белых кофточках и черных юбках. На царице — свободное лиловое платье.
Еще в гостиной, у самой стены, разместился высокий плечистый господин, сразу располагающий к себе: одет в добротную тройку, на носу пенсне. Сосредоточен, спокоен. Это доктор Боткин.
Отец Иоанн и дьякон Василий облачались в комендантской, где стояли кровати с неубранными постелями, захламленный грязный стол, на котором лежали недоеденные куски хлеба, колотый сахар, стаканы со спитым чаем. На стене висело чучело головы оленя, покосившиеся картины в рамах.
Запах в комнате стоял удушливый, тяжелый, так как окна были закрыты. Пахло потом и грязным бельем.
Священник и дьякон поторопились поскорее выйти из комендантской.
В гостиной отец Иоанн положил на небольшой столик Евангелие и крест. Дьякон Василий был строен, крепок, с курчавыми черными волосами, мягкой окладистой бородкой. Когда он служил, многие девицы приходили поглазеть на него и послушать его рокочущий мощный бас, который, перекатываясь волнами, несся по всему храму, особенно когда отец Василий заканчивал чтение Евангелия и, приложив его ко лбу, нес в алтарь.
Сейчас отец Василий уже затеплил угольки в кадиле, положил на них ладан, и когда зазвенели бубенцы на цепях кадила и запах ладана стал распространяться по залу и гостиной, отец Иоанн успокоился.
— Благослови, душе моя, Господа! — начал он обедницу.
От обедни она отличается тем, что в чине ее не содержится Евхаристического канона. Государь понимал, что причаститься им не дадут, потому что надо договариваться еще и об Исповеди. А Исповедь есть Таинство, и чекисту Юровскому при ней присутствовать нельзя. «Мало ли о чем вы можете договориться со священником во время исповеди, — откровенно сказал государю Юровский, усмехаясь. — Пробку-то от бутылки с молоком мы хорошо запомнили…»
Эта пробка была бумажной, а на бумаге — записка от якобы «верного офицера» — призыв к побегу. Письмо и всю затею придумал Вайнер (Войков), он и записку сам написал. Но затея провалилась, потому что государь догадался о ловушке чекистов — их целью было убийство узников при попытке к бегству.
«Иже Петрово приемый рыдание, приими и мое, Христе, покаяние и даруй ми согрешений прощение», — читал отец Иоанн.
Совершая каждение, он видел, как погружены в моление и государь, и царица, и дети. И сам отец Иоанн, как обычно с ним бывало в таких случаях, воспарял духом, ничего не неся в душе, кроме молитвы ко Господу. Тут с ним происходило то, что невозможно описать, и слова молитвы лились сами собой, без всякого принуждения.
«Слава Отцу и Сыну и Святому Духу», — произнес отец Иоанн.
Дальше дьякон должен был прочесть кондак из чина панихиды, но отец Василий, в нарушение канона, вдруг скорбно запел: «Со святыми упокой, Христе, души раб Твоих».
Батюшка услышал за спиной шум — все молящиеся упали на колени. И вдруг они тоже запели, хотя петь в этом месте не положено: «Идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание». И отец Иоанн вдруг понял, что и он поет вместе со всеми: «Но жизнь безконечная».
* * *
Вот и сейчас, сидя в любимом кресле, батюшка в который раз спрашивал себя: почему отец Василий запел, когда надо было читать?
Об этом он спросил у дьякона, когда они возвращались домой.
— Не знаю, — ответил тот растерянно. — Как-то само собой получилось…
— То есть ты заранее не думал, что в этом месте будешь петь? — допытывался отец Иоанн.
— Не думал.
— Но почему запел?
— А вы почему запели?
— Да и я не знаю, — тоже растерянно сказал отец Иоанн. — И все запели… да на коленях!
— Это, батюшка, знаете… наверное, свыше, а?
— Да, вот и я… — отец Иоанн как-то странно огляделся по сторонам, словно кого-то искал. — Ладно, прощай, отец Василий! Сегодня у нас что? Бессребреников Коему и Дамиана поминали… А завтра? Ладно, я дома посмотрю! — и отец Иоанн направился к своему дому.
Он надеялся, что попьет чайку и успокоится. Но чай нисколько не помог. Грудь теснило, он почувствовал, что плачет.
— Да что с тобой, батюшка? — матушка, наблюдавшая за мужем из-за портьеры, отделявшей столовую от кабинета отца Иоанна, вошла к нему быстрой походкой.
— Да я…
Отец Иоанн уже не плакал, а рыдал.
— Батюшка, миленький, ну не надо, не надо! — она взяла его голову в руки и прижала к себе. — Ну что ты, что? Неужели не надеешься на милость Божию?
— Да как, как не надеяться? И на гнев его надеюсь! Призовет мучителей всех Господь к ответу, призовет! И пойдут они — все до единого — в геенну огненную на веки вечные!
— Пойдут, батюшка, пойдут! Они же кого под охраной-то держат? Помазанника Божия!
— Ох, тяжело мне, сердце рвется!
Рыдания не стихали, и он не знал, как их остановить. Все же взял кружку, которую протянула ему матушка, попробовал сделать глоток.
— Они, царь-то… и все… сами себя нынче отпели!..
— Как?
— А так! Василий запел «со святыми упокой», и все запели… и я…
— Запели?
— То-то и оно!
Он еще отхлебнул. Руки его тряслись, кружка ударялась о зубы. Матушка помогла мужу сделать глоток.
— А может, оно и хорошо! А то кто же их отпоет, если…
Они посмотрели друг другу в глаза и замолчали. Прожили они вместе уже больше тридцати лет и научились все понимать без слов.
— Значит… — начала матушка.
Однако отец Иоанн ее перебил:
— Они, выходит, поняли. Да и как не понять! Ты бы на коменданта посмотрела. Во время службы на подоконнике сидел. Только что не курил.
— Батюшка, давай я тебе другого чайку сделаю. У меня в шкатулочке запасец остался — «индейского».
— Ну давай «индейского», — отец Иоанн улыбнулся сквозь слезы, глядя на лицо жены, которое он знал до каждой черточки.
Лицо это, с пухлыми щечками, с мягким округлым подбородком, с голубенькими, совсем детскими глазами, так и светилось добротой.
Отец Иоанн встал, вытер слезы, прошелся по кабинету, остановился у книжного шкафа со стеклянными дверцами. Он много читал, с семинарской скамьи откладывая копеечку, собирая деньги на покупку книг. Уже в академии, когда его переводили из одной кельи в другую, он таскал за собой большой чемодан, битком набитый книгами. Студенты над ним посмеивались, а он отшучивался, как мог.
Теперь, в зрелые годы, библиотека у него составилась превосходная.
Он раскрыл дверцы шкафа, еще не зная, какую книгу взять, что почитать. Лучше всего его успокаивало именно чтение.
В прошлый раз после службы он прочел в «Истории государства Российского» Карамзина о венчании на царство Михаила Феодоровича Романова и невольно отметил, что депутация из Москвы умолила мать Михаила отдать сына на российский престол именно в Ипатьевском монастыре Костромы.
«Господи, так они специально привезли их в дом инженера с фамилией Ипатьев? Чтобы, значит, династия царей Романовых закончила свой путь с тем же именем, что и начала? Заранее решили убить их именно здесь?»
Он взял том «Настольной книги священнослужителя», чтобы прочесть о святом Ипатии. Оказалось, что епископ Ипатий из города Гангры, что в Пафлагонии, был зверски убит разбойниками. Святого Ипатия очень любили христиане за праведное служение Господу, за проповеди, которые многих и многих привели ко Христу. Пафлагония была дальней провинцией Римской империи в Передней Азии. Еще отец Иоанн узнал, что разбойников подговорили убить епископа, когда он возвращался из поездки в один из приходов епархии.
«Разбойники его зарезали, — думал отец Иоанн. — А эти, чекисты, разве не разбойники? Святой Ипатий был епископом, а это царь… Убьют царствующего, разве устоит Россия? Сказано: „Не трогайте помазанников Моих…“ Они не понимают, что будет со всей страной, со всеми нами, если мы останемся без головы. Труп смердящий будет, вот что…»
Он поставил книгу на полку. Перекрестился, глядя на икону святого праведного Симеона Верхотурского.
«Им и надо убить такого царя, как наш… Он скольких прославил за свое царствование! Да за весь прошлый век не прославлялось в России столько святых, сколько при Николае Александровиче!»
И вспомнились ему дни, когда шли торжества, посвященные праведному Симеону Верхотурскому…
Отец Иоанн родился недалеко от Сарова и Дивеево. Он был счастлив, что святой Серафим подвизался на его родине. И вот теперь, уже служа в Екатеринбурге, выпало и ему самому участвовать в торжествах, связанных с памятью еще одного святого чудотворца, имя которого стало распространяться по России с такой же быстротой, как и святого Серафима.
Симеон Верхотурский не был священнослужителем и подвигов великих не совершал. Летом ловил рыбу, зимой шил шубы для всех, кто имел в этом нужду. Жил жизнью уединенной, отшельнической, любуясь красотами реки Туры и величавых окрестных лесистых гор. Преставился он около 1642 года и был погребен жителями села Меркушино у приходской церкви во имя святого Архангела Михаила. Спустя 50 лет после этого гроб с мощами праведного Симеона стал восходить от земли. Жители Меркушино обрели его открывшееся нетленное тело. Это необычайное явление поразило не только меркушинцев, уверовавших в святость праведного. От святых мощей обильным потоком потекла благодать исцелений. Мощи были освидетельствованы митрополитом Игнатием со священным Собором, исцеления записаны. Затем мощи перенесли в Верхотурский монастырь. Исцеления продолжались и в XVII, и в XVIII веках. А в 1914 году отцу Иоанну Сторожеву предстояло возглавить крестный ход к святым мощам праведного Симеона, «Сибирской страны чудотворца».
Война помешала царю и его семье приехать на торжества, но в Верхотурье побывала великая княгиня Елизавета Феодоровна — старшая сестра императрицы.
Владыка Серафим, епископ Екатеринбургский и Ирбитский, благословил крестный ход ко гробу праведного Симеона из Екатеринбурга в Верхотурье. С иконой святой великомученицы Екатерины, которую в дар Никольскому монастырю нес отец Иоанн, двинулись от кафедрального собора по улицам Екатеринбурга с пением: «Спаси Господи, люди Твоя».
Сначала не так много шло людей с хоругвями, иконами, но чем дальше шли, тем больше становилось паломников. Точно ручейки с гор, втекали они в уже полноводную паломническую реку и пели, и молились с усердием праведному Симеону. И весть о том, что могучий крестный ход идет ко гробу чудотворца, опережая идущих, неслась впереди них. И всюду их встречали со слезами радости и русским хлебосольством.
И пришли к Верхотурью, и пение было столь мощное, сильное, что поднималось до самого неба, и видел их всех Господь, потому что сияло солнце, и яркая радуга опрокинулась дугой над монастырем.
«Да, — думал отец Иоанн, вспоминая эти радостные дни, — он, государь, стольких угодников Божиих возвеличил! Он и есть истинно православный государь. Оттого и лютуют силы безбожные… Господи, спаси и сохрани царя нашего! Неужто так мы прогневали Тебя, что нет нам прощения? Неужто позволишь убить его?»
Отец Иоанн стоял на коленях перед иконой Христа Спасителя, изображенного в полный рост. Христос шел навстречу и благословлял.
Пред иконой теплилась неугасимая лампада. На аналое лежало Евангелие, которое было подарено отцу Иоанну его отцом, тоже священником.
«А дети? — вдруг подумал отец Иоанн, вспоминая беззащитную шею цесаревича. — Неужели и на детей поднимется рука? Нет! Господи, помилуй!»
Но мысль нельзя было остановить. Отец Иоанн читал «Записку о ритуальных убийствах» Владимира Ивановича Даля, где описывались злодеяния, совершаемые иудеями с древнейших времен. Составитель знаменитого «Словаря живого великорусского языка» исследовал и исторически точно записал свидетельства о ритуальных убийствах младенцев, известных в Испании, Франции, Германии и России. Вплоть до самого последнего, потрясшего всю страну, известного как «Вележское дело», когда ритуально был убит мальчик трех с половиной лет — Федор Емельянов — в городе Вележе Витебской губернии.
Для ритуальных убийств выбирали именно невинных младенцев и обескровливали их особыми ритуальными способами. Кровь употреблялась в мацу. Тела жертв не хоронились, а выбрасывались, как падаль, в какое-нибудь подлое место. Или сжигались, разрубленные на жертвеннике…
«Нет, этого не может быть! — продолжал молиться отец Иоанн. — Господи, разве это возможно? Я знаю, нам не дано понять теперь замысел Твой… А посему не так, как я, ничтожный, а как Ты хочешь. Ведь Отец Твой Сына Своего возлюбленного отдал на поругание, чтобы Его смертью спасти всех нас. Господи, Господи, велика Твоя сила и безгранична Твоя власть! Спаси нас и помилуй…»
Отец Иоанн молился, стоя на коленях, и слезы текли по его щекам и бороде. Матушка тихо вышла из кабинета, держа в руках кружку с заваренным «индейским» чаем.
Глава восьмая
Молитва
15 июля 1918 года. Утро
Семья вставала утром в восемь часов. Собравшись в одной комнате, свершали утреннее молитвенное правило и шли завтракать.
После завтрака разрешалась на тридцать минут прогулка, а потом, до обеда, назначенного в три часа дня, занимались чтением и рукоделием. Больше заняться было нечем. Алеша придумал делать цепочки из проволоки для своих игрушек, но и эта затея скоро ему надоела.
По примеру отца, который постоянно вел дневник, Ольга завела тетрадь, куда записывала понравившиеся ей стихи, песни.
Тетрадь была и у государыни, но она записывала туда свои наблюдения. Иногда она зачитывала их детям.
Ольга, когда уставала вязать или вышивать, садилась к столу и раскрывала свою тетрадь. Здесь и письма. Если писали письмо от имени всех сестер, то текст сочиняла Ольга, остальные или подсказывали фразы, или поправляли отдельные слова. Подписывались: «ОТМА». (Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия).
Ольга старается подражать отцу. Она больше других похожа на него характером, хотя учитель французского, а в последние годы наставник Алексея Петр (Пьер) Андреевич Жильяр говорит, что в характере Ольги есть и материнские черты. Это, например, склонность к философии (мама в молодости окончила философские курсы в Оксфорде), любовь к поэзии и музыке, вообще к искусствам.
Ольга рисует и вышивает столь же хорошо, как и мама, и ее голос такой же выразительный и певучий, как и у государыни.
Но основные черты все же отцовские. Это можно сразу увидеть, хотя бы только раз взглянув в ее серо-голубые глаза. Кто-то из придворных назвал их «лесными озерами», какие бывают в наших северных русских краях. Они задумчивые, тихие, в них глубина и тайна. Может быть, именно в одном из таких озер сокрыт град Китеж, жители которого не сдались врагу, а ушли на дно озера и остались там со своей верою и укладом жизни.
Ольга знает это предание и любит его так же, как и музыку композитора Римского-Корсакова, который написал прекрасную оперу на этот сюжет.
Если светит солнышко, озеро серебрится, весело играет тысячами искр. Они летят прямо в сердца тех, кто находится рядом. Если случается беда, наползают тучи, то озеро темнеет, по нему бегут волны, и становится грустно, а иногда даже больно.
Ольга ростом выше всех сестер. Стройная, с высоким чистым лбом, густыми темно-русыми волосами, которые обрамляют ее лицо с четко обозначенными скулами.
Ольга отличалась от сестер более живым восприятием, пытливым умом. К ней обращались, когда не могли найти ответ на какой-нибудь вопрос, связанный, например, с изучением языков.
Все в семье искренне верили в Бога, но у Ольги эта черта выразилась так же сильно, как и у отца. То есть нельзя сказать, что государыня или, например, Татьяна, верили в меньшей степени, чем государь и его любимая дочь. Нет, дело заключалось в том, что вера отца и дочери была более приближена к народной русской вере, чем у других членов семьи. Как это произошло, объяснить невозможно. Но для себя самой Ольга объясняла это тем, что русским и церковнославянским языками она интересовалась больше всех других предметов.
Она любила изучать происхождение слов, выстраивать в ряд синонимы, которых в других языках было крайне мало по сравнению с русским.
Наш язык красочен, богат, в нем можно найти такие разные глаголы, имена существительные и прилагательные, которые, выражая как будто бы один и тот же смысл, придают выражению иные оттенки, как на картинах Рембрандта.
Слова с одинаковым начертанием, но разным значением можно было найти и в других языках. Это забавляло, вызывало улыбку, и только. А есть богатство и разнообразие оттенков смысла. Сопоставляя, видишь, что они позволяют докопаться до подлинного, глубинного значения слова. Она поняла, почему Пушкин в «Пророке» написал: «Глаголом жги сердца людей». «Глагол» в переводе с церковнославянского означает «слово», «речь». Но это та речь, которая передает не только видимое, но и невидимое.
Когда ее спрашивали, что такое поэзия, она вспоминала Лермонтова:
Вот это и есть поэзия.
Услышать, что говорят звезды, увидеть, как сквозь туман «кремнистый путь блестит», может только тот, кому Господь дал возможность выразить то, что другие лишь смутно чувствуют. Такое же, но еще более сильное воздействие на нее оказал церковнославянский язык — праматерь языка русского.
Она вспоминала, как ее поразило значение глагола «взыскать». Глагол заинтересовал ее в связи с иконой Богородицы «Взыскание погибших».
Она не поняла, почему Божия Матерь должна «взыскивать» (то есть требовать ответа, наказывать) погибших. Богородица — Защитница и Заступница, Она вымаливает прощение у Господа за каждого, кто прибегает к Ее помощи. Русский народ настолько сильно почитает Божию Матерь, столько храмов построено в Ее честь, столько явлено чудотворных икон на русских просторах, что землю нашу не зря зовут «Домом Пресвятой Богородицы».
Почему же Она должна «взыскивать»? Икона-то чудотворная, любимая в народе!
Все встало на свои места, когда Ольга узнала, что «взыскать» означает «найти, прилепиться, обрести». То есть я, найдя, узнав Богородицу, молюсь, прилепляюсь к Ней, и Она становится моей Заступницей. Значит «взыскание» — это «спасение».
Но и это не объясняет полноты смысла сокровенного слова. В нем есть тайное, непереводимое, что понятно без всяких толкований лишь верующему человеку. Разговор с Небесами может быть именно на таком языке.
Пустыня «внемлет» Богу. Если бы Лермонтов употребил другой глагол, например «слушает», величавость и сокровенность стиха сразу бы разрушилась.
Сосредоточиться не так-то просто, потому что снята дверь и слышно, как переговариваются охранники. Они сторожат впятером и меняются по несколько раз в день.
Юровского просили навесить дверь, но он отказал на том основании, что «возросла опасность».
— Но если возросла опасность, как раз и надо навесить дверь, — возразила Юровскому Маша.
Он сразу даже не нашелся, что ответить.
— Без двери мы как раз беззащитны, — продолжала наступать Маша. — И потом, господин комендант, нельзя ли объяснить вашим революционным бойцам, что подглядывать за девушками, когда они находятся в уборной, не только неприлично, это скотство?
— Прекратите сочинять! — рявкнул Юровский.
— Сочиняю как раз не я, а ваши революционные бойцы, — не унималась Маша. — Вы почитайте, какие надписи они сделали в уборной. А какие рисунки! Наскальные рисунки первобытных людей намного благородней, чем «творчество» ваших революционных бойцов.
— Вам, я вижу, очень нравится выражение «революционные бойцы», Мария Николаевна! — глаза Юровского стали свирепыми. — Они таковыми и являются. А если у них недостает культуры, то это не их вина, а царской сатрапьей власти, которая держала народ в темноте. Ясно?
Маша не дрогнула и при выражении «сатрапья власть».
— Сатрапьей власти теперь нет. И вы совершенно свободно можете приказать вашим свободным бойцам по части культуры свободно замазать известкой всю похабщину!
— А вот и замажьте сами, раз вы не можете не читать похабщину! — злорадно парировал Юровский. — И впредь знайте свое место и в споры не вступайте!
Маша бы ответила, но Ольга уже была рядом и увела сестру в комнату.
— Негодяй! — шептала Маша, и плечи ее вздрагивали.
Ольга обнимала сестру и успокаивала:
— Тише, Машенька, прошу тебя! Надо научиться терпеть. Разве ты не знаешь, что терпение — удел сильных? Только слабый кричит и раздражается.
— Умом я все понимаю, — ответила Маша, справившись с чувствами и уняв слезы, — надо терпеть, раз Господь послал нам такие испытания. Но ведь надо додуматься до такой гадости, какую они там нарисовали! Я бы взяла этого художника да об стенку!
— Об стенку, — Ольга невольно улыбнулась. — И стала бы такой, как они.
— А вот и нет, не стала бы! Разве христианин не имеет право защищать свое достоинство?
— Конечно, имеет. Но ведь мы не на свободе, а в тюрьме. У нас иное. Иной путь.
— Какой путь? О чем ты говоришь, Ольга? Мне 19 лет, тебе 23 скоро будет, а ты не можешь согласиться с такой простой мыслью, что если не давать врагу отпор, он тебя растопчет! На войне побеждает тот, кто сильнее. Когда этот Авдеев локтем специально ударил папа, я не знаю, как удержалась, чтобы не кинуться на него!
— Тише, Маша, ты очень громко говоришь.
— Да пусть слышат, мне-то что!
Вошла Татьяна, села рядом. Она почти все слышала, находясь в соседней комнате с государыней.
— Действительно, все слышно. Эх, Машка, тебе бы саблю и на коня! Была бы кавалерист-девицей, как Надежда Дурова.
— И была бы. Разве это плохо? И стрелять, и рубиться на саблях научилась бы.
— Это нетрудно, Маша, — сказала Ольга, погладив сестру по голове.
Голова у Маши крупная, волосы густые, пышные, темнее, чем у других сестер. И глаза темнее. Сейчас они блестели, но не от слез, а от внутреннего напряжения.
— Гораздо труднее научиться битве духовной. Вспомни, что говорил Спаситель: «Возлюби врагов своих».
— Да как возможно их возлюбить? Юровского? Авдеева? Или этого солдата, который подглядывал, когда я в уборной была? Этого я возлюбить должна, этого?!
— Этого! — подтвердила Ольга. — И как раз папа показывает нам пример, как надо вести себя.
— Папа такой… каких на земле нет, — убежденно сказала Мария. — Он терпит… как святой!
Маша сама удивилась тому, что сказала. На пороге комнаты стояла государыня, рядом с ней Настя.
— У вас тут такой разговор! — сказала царица. — Можно нам поучаствовать?
— Ну что за вопрос, мама!
— Неси меня к вам, Машка! — позвал Алексей.
— Хорошо! — Мария быстро встала и принесла на руках Алексея.
Несла она его легко, без всякой натуги. Усадила на свою постель.
— Удобно?
— Вот тут немного поправь… подушку.
Мария принесла кресло-каталку, которое государыня просила взять, когда они уезжали из Царского Села в Тобольск, а потом сюда, в Екатеринбург.
В Тобольске они жили в доме губернатора, и охрана, как и в Царском Селе, вела себя прилично. С приходом к власти большевиков заключение становилось все ужаснее, а здесь, в Екатеринбурге, вообще превратилось в постоянную ежечасную пытку.
В Царском Селе они были дома, пусть и под охраной. Совершали длинные прогулки. Государь затеял огород, и вся семья с радостью принялась возделывать грядки. Чистили сад, государь с караульными пилил и колол дрова.
В Тобольске можно было ходить в городскую церковь, и сад у губернатора был достаточно большой. Потом служить приказали только на дому. Прогулки сократились. Здесь, в Екатеринбурге, садик был крохотный. Прогулки разрешались два раза в день по полчаса.
Так последовательно нарастали испытания. Особенно тяжко стало сейчас, когда сменились комендант и вся внутренняя охрана. На некоторые окна навесили толстые решетки. Похабные рисунки и надписи в уборной Мария забелила сама, но через день появились новые надписи и рисунки прежнего содержания.
— Терпение легко принять за трусость, — сказала государыня, — потому что у терпения нет внешнего показного вида. То, что видимо, получает одобрение тысяч людей сразу. А то, что невидимо, оценивается потом. Таня, возьми Евангелие. В Нагорной проповеди как раз говорится об этом.
— Там, где «если ударят по правой щеке, подставь другую»?
— Вот все помнят только эти слова. Потому что граф Толстой перетолковал их на свой лад. Он вырвал слова из сказанного Спасителем и создал целое учение. Это сектантство. Читай, Таня!
Татьяна взяла Евангелие. Она была в сером льняном платье, воротник стойкой, пуговицы белые, идут в ряд от горлышка. Волосы уложены венчиком, перехвачены белой лентой. Лицо белое, носик припудрен — Татьяна всегда следит за собой. Несмотря ни на какие обстоятельства, всегда подтянута, собрана. Она, как и Ольга, подает пример младшим — Марии и Анастасии.
Татьяна нашла нужное место в Евангелии: «Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два. Просящему у тебя дай, и от хотящего занять у тебя не отвращайся.
Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных.
Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете? Не так же ли поступают и язычники?
Итак будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный».
— Вот, остановись здесь, — сказала Александра Феодоровна. — Последние слова как раз и говорят о главном — всю жизнь надо стремиться быть подобным Богу. Ведь мы рождены по образу Его и подобию. Но «во грехах рожден я матерью», как поется в псалме.
А «обратить другую щеку, если тебя один раз уже ударили», надо понимать в том смысле, что надо научиться выдерживать удары жизни, то есть те испытания, которые посылает нам Господь. Неужели не понятно, что у Спасителя притча, иносказание? А граф Толстой все понял буквально. Как и его ученики, которые за деревьями не увидели леса. Потому что у них слишком большое преклонение перед его литературой.
— Но, мама, разве он не замечательный писатель? — спросила Мария. — И потом: разве я могу быть совершенна, как Бог? Это невозможно.
— Сын и говорит, что надо стремиться быть похожим на Отца. Ты сама сказала, что не выдержала бы, если Авдеев ударил бы тебя локтем.
— Но разве жизнь — это одно сплошное терпение? — спросила Анастасия. — А как же веселье, праздники? Ну хотя бы Рождество?
Ее личико — милое, чаще всего веселое, с лукавинкой в серых глазах — сейчас было серьезным. Ей исполнилось 17 лет, но выглядела она гораздо моложе, потому что в осанке, движениях, выражении глаз были бойкость и детская шаловливость, хотя временами уже угадывался острый ум.
— Делу — время, потехе — час. Это понятно, — сказала Мария. — Но разве я могу любить дальнего так, как ближнего? Как Алешу, например?
— А мне снилось, что я с одним солдатом на штыках дрался, — признался Алеша.
— На штыках? — переспросила Татьяна.
— В Могилеве, когда я у папа был, меня учили. К ружью приставлен штык, и ты колешь. А если тебя колют, отбиваешь удар.
— Ты, конечно, своего обидчика заколол! — сказала Мария.
— Нет, мы сражались, а потом он упал. Я приставил штык к его груди, потребовал, чтобы он покаялся и встал на колени.
— Он встал? — спросил государь, заходя в комнату.
Улыбаясь, он подошел к сыну и присел на кровать.
Теперь царь с наследником оказались в центре комнаты, царица — слева, а по бокам, полукругом, — все четыре княжны.
— Да, он упал на колени и даже плакал. И я почему-то заплакал и проснулся… Нога болела. Мне казалось, что это во время нашего поединка он штыком ранил меня…
— Ну теперь рану подлечили, и ты совершенно здоров. Хорошо вы тут сидите! Читали Евангелие?
— Да… Зашел разговор о терпении в скорбях, — сказала государыня. — Маша не совсем понимала, что значит подставить другую щеку, если тебя ударили по одной.
— И что же? Как вы растолковали?
— Мама сказала, что имеется в виду удар жизни. То есть надо уметь выдержать и следующий удар судьбы, быть готовым к нему.
Государь задумался. Он тоже исхудал за последнее время — ему не хватало прогулок, к которым он так привык. Не разрешено пилить и колоть дрова, как он это делал с солдатами из охраны в Тобольске. Находиться все время в душном помещении с закрытыми и замазанными известью окнами в самый разгар летней жары было для государя невыносимо тяжело. Спасало чтение, но ведь не будешь читать весь день напролет! Угнетало бездействие, которым он всегда так тяготился. С юных лет отец приучил его к работе. Один вид работы сменялся другим, и тогда не было утомления.
— Я бы только хотел обратить ваше внимание на слова Спасителя: «Но кто ударит тебя в правую щеку твою…» Понимаете, правую. Вера наша потому и называется православной, что она правильно славит Бога, отстаивает правое дело. Следовательно, можно заключить, что правая щека подразумевает, что ты получил удар за правое дело. Верно? Хотя я тут не настаиваю… И потом, речь идет о твоей щеке, а не о чужой. То есть страдания принимай сам. А уж если за другого… Тут Суворов верно сказал: «Сам погибай, а товарища выручай!»
— А помните, папа, как сказано: «Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный, а если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших»?
Это сказала Ольга.
Мария взяла Евангелие и проверила старшую сестру.
— У меня нет такой памяти, — вздохнула она. — Зато я из «Евгения Онегина» помню…
— Помните, мама, нам еще в Тобольске один поэт прислал стихотворение. «Молитва» называется. Помните? — глаза Ольги оживились, заблестели, и нельзя было не любоваться ими — выглянуло солнышко и осветило гладь лесного озера.
— Помню, но не наизусть, — ответила императрица.
— А я его переписала себе в тетрадь.
— Тогда прочти, пожалуйста, — попросил государь. Ольга кивнула и, не вставая, только чуть отклонившись от спинки стула и приподняв голову, прочла:
Они сидели, задумавшись, семеро детей Божьих, одна семья, одно неразделимое целое — и в жизни, и в смерти.
Глава девятая
Первая тайна убийц
16 июля 1918 года. Утро
Янкель Юровский завтракал. Он удовлетворенно хмыкнул и вытер салфеткой рот — так, чтобы не испачкать усы. Откинулся на спинку венского стула и посмотрел на Моню, жену. Она робко улыбнулась ему и тут же встала, по взгляду Янкеля поняв, что надо подавать чай.
У нее был открытый лоб. Черные волосы коротко, по моде подстрижены, глаза карие, глубокие, в которых почти всегда было выражение покорности и тоски. Ходила она быстрыми мелкими шажками, сутулясь, торопясь угодить мужу.
И ее взгляд, и походка — все, что прежде так нравилось Янкелю, теперь раздражало. Он уже пожалел, что приехал повидаться с Моней — лучше бы этого не делать. Жена такого человека, как он — революционера, партийца, чекиста, — должна быть гордой и смелой, ходить с прямой спиной и поднятой головой. И шея должна быть не с преждевременными морщинами, а как у этих…
У этих!
Он отхлебнул из стакана с подстаканником крепкий сладкий чай и резко поставил стакан на стол.
О чем бы он ни думал в эти июльские дни, часто, совсем некстати, перед глазами вставали царица, ее дети, реже царь.
— Не горячий? Мало сахара? — спросила Моня.
— Нет! — раздраженно ответил он.
Встал и, посмотрев на себя в зеркало, еще раз причесал черные волосы, зачесанные назад, и усы, которыми он особенно гордился — они были густыми, загибались волной, приподнимались на концах кверху. Такие усы он увидел у одного франта на картинке парижского журнала, который попался ему еще в те времена, когда целый год он жил в Берлине, учась там настоящей цивилизованной жизни.
— Ночевать не буду, не жди. Работы много. И не спрашивай ни о чем… Меня может не быть дня два-три.
Моня и не думала спрашивать. Он часто ночует не дома. Хорошо, что хоть сегодня заехал и сказал, что много работы. Наступают белые, об этом все говорят.
Работа у Янкеля действительно очень трудная, а главное — опасная. Люди боятся всех, кто служит в «чрезвычайке». Янкель там один из главных. И он никого не щадит. А это значит, что и его не пощадят, если он попадется к белым.
Кто победит, Моня не знала и не хотела знать. Она лишь боялась, как бы не поймали Янкеля, ведь тогда их могут всех убить, в том числе и их сына, такого смышленого и умненького мальчика.
Вот он вошел в комнату, увидел отца и улыбнулся ему. На нем хорошая рубашка, штанишки. Сандалики, правда, старые, но ничего. Скоро будут ботиночки или хромовые сапожки.
— Яша, ты уходишь? — это вошел отец Юровского, Хаим.
Это крепкий, с седой курчавой бородой старик. На голове — ермолка, поверх застиранной холщовой рубашки — старый жилет из черного сукна. Он внимательно смотрел на сына.
Отца Янкель не любит. Ведь это по его милости из благодатных полтавских мест они были сосланы в Сибирь — Хаим попался на воровстве.
Местом их ссылки оказался город Каинск в Томской губернии. Название города словно призывало к раскаянию, но Хаим, как рано понял Янкель, не мог измениться душой — был упрям, хитер и по-прежнему брал то, что плохо лежит, вовсе не считая это воровством. Он и Янкеля учил тому, что отнимать у гоев не только можно, но и нужно, как учит Талмуд. Чтобы сын лучше усвоил иудейскую веру, Хаим определил его в еврейскую школу «Талматейро» при синагоге, но курса Янкель не окончил. Прилежнее он учился у часовщика Пермана, и Хаим был доволен, что сын получает надежную, хлебную профессию. Правда, Янкель это не сразу понял, пришлось его упрямство одолевать ремнем, поэтому он невзлюбил отца.
— Вы почему до сих пор не уложили вещи? — спросил Янкель, не отвечая на вопрос Хаима. — Разве я не говорил вам, что белые приближаются и будут здесь со дня на день?
— Мы собираемся, но только не так быстро, как ты хочешь, — вступила в разговор мать Янкеля, Эстер.
Она тоже была в возрасте. Волосы седые, до сего дня курчавые, расчесанные на пробор. Взгляд с прищуром, нос прямой, с годами заострившийся. Губы тонкие, поджатые.
Когда Янкель думал о матери, он чаще всего видел, как она наливает суп в тарелки, строго следя, чтобы клецки были разделены между домочадцами в соответствии с занимаемым положением в семье — отцу на пять клецек больше, чем детям (Янкелю, Эле-Мейеру и Лейбе). То же самое происходило и с другими блюдами. И избавиться от этого унижения Янкель смог, только переехав жить отдельно, уже став часовщиком, а потом, после Берлина, будучи владельцем часового магазина в Томске.
Мать с отцом пришлось взять к себе, и теперь Эстер накладывала в тарелку Янкеля лучшие куски, и клецек в супе у него оказывалось на пять штук больше. Янкель видел, как бледнеют щеки отца и как опускают глаза Эле-Мейер и его жена Лея-Двойра. Янкель не один раз приказывал варить только мясные и куриные супы, но время от времени Эстер вновь готовила или суп с клецками, или луковый, любимый Хаимом.
Янкель одернул френч и направился к выходу.
— Чтобы за два дня все вещи были уложены! Позовите Двойру, если вам самой трудно. Эле позовите. Я больше повторять не буду.
— А куда мы поедем, можно спросить?
Янкель был готов к ответу:
— Не в Париж и не в Берлин. Узнаете в свое время.
— Но все же, Яша…
Не ответив, Янкель вышел на улицу и сел в авто. Теперь надо заняться главным.
В Уралсовете он сразу направился в кабинет Белобородова. Как он и ожидал, здесь уже был человек из центра. Он сидел в кресле Белобородова и просматривал какие-то бумаги. Белобородов стоял у края стола, искоса глядя то на гостя, то на те бумаги, которые гость читал. Обычно осанистый, уже привыкший к начальственным позам, Белобородов сейчас чувствовал себя крайне неуютно и был опять похож на конторщика, к которому нагрянула ревизия. Таким и был до революции Александр Георгиевич — Янкель Гершевич Вайсбарт.
Гость оторвал взгляд от бумаг, встал и протянул руку. Костюм на нем был черный, черный жилет, белая рубашка, наглухо застегнутая, без галстука. Волосы черные, густые, борода еще чернее, длинная, клином. Глаза черные, навыкате. Оттого, что черный цвет главенствовал, ладонь с длинными пальцами, которую он протянул Юровскому, показалась особенно белой.
«Я где-то его видел? — рассуждал Юровский, с откровенным любопытством рассматривая представителя центра. — Да, видел. Но где?»
— Очень приятно, Яков Михайлович, — сказал гость. — Ваш тезка, Свердлов, отзывался о вас как о надежном и верном товарище. И вижу, что он не ошибся. Присаживайтесь, пожалуйста! Как чувствует себя ваш отец Хаим и матушка Эстер? Надеюсь, и супруга ваша Моня в полном здравии?
«Откуда?» — чуть было не спросил Юровский, но лишь улыбнулся и кивнул головой:
— Спасибо, все в полном здравии. Я только сейчас от них.
Пришли Сафаров и Войков. К каждому из них гость обратился с приветливым словом, о каждом он знал такие подробности, какие могли быть известны только хорошо подготовленному к подобному визиту человеку, безусловно, занимающему высокое положение.
«Да кто это такой? — опять подумал Юровский. — Наверное, недавно занял руководящее место».
— Пригласить еще товарищей? — спросил конторщик Белобородов. — Председателя ЧК товарища Лукоянова, заместителя председателя товарища Сахарова?
— Нет, больше никого не надо. Состав у нас очень хороший. — Он улыбнулся. Зубы у него были крупные, белые. — Садитесь.
В кабинет вошел Голощекин. Передвигаясь быстро, несмотря на свою тучность, Шая шел прямо к гостю.
— Рад видеть, товарищ Филипп! — сказал гость и вышел из-за стола навстречу ему. — Вид у вас бравый, это приятно отметить. Такой и должен быть у комиссара.
Шая был в гимнастерке. Живот выпирал вперед, и похвала гостя насчет «бравого вида» была явным преувеличением.
— Вам сердечный привет от товарищей Ленина и Свердлова. Они одобряют все, что здесь происходит, и твердо верят, что все будет выполнено четко и быстро!
Шая улыбнулся:
— Предлагаю еще раз посмотреть план.
Он достал из командирской сумки, висевшей у него на боку, план дома инженера Ипатьева.
Юровский усмехнулся. Зубной техник Шая разыгрывает из себя начальника штаба армии. И вырядился по-военному, и сапоги у него начищены, и офицерские ремни достал. А того не видит, стратег, что точно такой же план лежит на столе у Белобородова. Значит, гость уже знаком с ним.
— Спасибо, товарищ Филипп, спасибо! Яков Михайлович, встаньте поближе к столу. Вот здесь, смотрите сюда, на плане есть стена. В ней дверь ведет в кладовую. А сама стена какая?
— То есть в каком смысле? — не понял Шая.
Юровский не удивился тупости стратега, который не понял простого вопроса. Он же гимназию в Витебске закончил, а потом зубоврачебную школу в Риге, кажется. И кичится образованием. Да дело даже не в этом, а в том, что эти бывшие гимназисты кроме примеров из римской истории ничего не знают. То есть не понимают реальной жизни.
— Стена деревянная, а не каменная, — сказал Янкель. — Оштукатурена, поэтому рикошетов — даже при промахах — не будет. Мы войдем вот в эту дверь, а приговоренные встанут напротив нас, как раз у этой стены, о которой вы спрашиваете.
Гость удовлетворенно кивнул.
— Окно? — спросил он, показывая на план и уже обращаясь к Юровскому.
Окно, единственное в полуподвальной комнате, находилось слева от входа.
— Зарешечено, — пояснил Юровский. — Семь отобранных чекистов скрытно будут находиться в соседней комнате. Нас войдет четверо. Как только мы введем приговоренных, чекисты замкнут входную дверь и войдут. По моей команде исполняем приговор. На каждого приговоренного — по стрелку. Одиннадцать на одиннадцать.
— Состав чекистов?
— Интернационал. Австро-венгры, немцы, латыши.
— Как рекомендовал товарищ Свердлов, внутреннюю охрану сформировали так, чтобы не было общения с царской семьей, — вставил Голощекин, явно недовольный тем, что разговор пошел с Юровским, а не с ним.
Гость дружески глянул на Шаю, кивнул.
— Покажите решение исполкома.
Белобородов раскрыл папку и взял уже отпечатанный на «Ундервуде» текст решения.
Гость внимательно прочел бумагу, удовлетворенно кивнул:
— Вот тут прекрасно написано, что, «ввиду приближения контрреволюционных банд к красной столице Урала и возможности того, что коронованный палач избежит народного суда, так как раскрыт заговор белогвардейцев, пытавшихся похитить его самого», — гость поднял голову от бумаги, его черные глаза блеснули, по-кошачьи пустив искру.
Впрочем, это только могло показаться и Голощекину, и Юровскому, которые смотрели на него завороженно. Гость продолжил:
— То есть я хочу сказать, что вы прекрасно сформулировали необходимость расстрела. Что у вас иного выбора нет. Так?
— Так. А что? — Белобородов стоял рядом с гостем и не видел его глаз.
Но вот гость повернулся к нему. Тогда и Янкель увидел нечто, что удивило его соратников, потому что рот председателя слегка приоткрылся.
— Итак, решение принимаете вы, а не центр. Вы отдаете себе отчет в том, какие вопли могут поднять всякие там царственные особы в Европе и прочие акулы капитализма? Вы объявляете всему миру, что не оставляете никакого места для кривотолков. Президиум ВЦИК одобрит ваше решение именно как неизбежное.
— Конечно, одобрит. А как же иначе? — опять ничего не понял конторщик Янкель Вайсбарт.
Туговато ворочались его мозговые извилины. Это ведь не на трибуне ораторствовать о неизбежности победы мирового пролетариата.
— Ты, Александр Георгиевич, пойми, — Голощекин в упор посмотрел на Белобородова. — Товарищи Ленин, Свердлов и Троцкий должны только утвердить наше решение. Вожди мировой революции не должны отдавать приказ о расстреле.
Белобородов наконец понял, в чем дело.
— Их приказ остается в тайне? Но что для этого надо сделать?
— Нужна ваша телеграмма. Одна уйдет сегодня, сейчас. Другая завтра утром, — глаза гостя снова метнули искры.
«А, это солнце поднимается с той стороны и отражается в его очках», — подумал Голощекин.
— Телеграмму должен был составить Войков, — сказал Юровский. — Где она, Александр Георгиевич?
— Да вот, читайте!
Гость взял лист бумаги и прочел: «Москва. Кремль. Ленину. Свердлову. Сообщаем, что условленного Филипповым суда по военным обстоятельствам ждать не можем. Срочно сообщите решение. Белобородов. Голощекин».
Гость разгладил бороду. Шая обратил внимание, что хотя руководящий товарищ и немолод, ни одного седого волоска нет в его черной, будто покрытой лаком бороде.
— Хорошая телеграмма. Но только пошлем ее в Петроград, председателю ЧК Зиновьеву. И по нашему шифру. Добавим: «Сообщите вне всякой очереди». И подпись поставим товарищей Голощекииа и Сафарова. Пусть инициатива исходит от стражей революции.
— А надо ли… так запутывать? — возразил Белобородов.
— Надо, товарищ Александр, — сказал гость ледяным тоном. — Всю операцию надо провести, чтобы никто никогда не узнал, как на самом деле мы свершили великое дело освобождения трудового народа от сатрапа России. Что непонятно, я потом поясню… А сейчас приведите сюда шифровальщика, а потом с товарищем Юровским мы осмотрим помещение, а с товарищем Филиппом осмотрим дорогу, ведущую в деревню… Коптяки. Урочище Четырех Братьев?
— Место хорошее, сами увидите, — ответил Юровский. А про себя подумал: «Вспомнил. Он похож на раввина из еврейской школы. Вот только борода у ребе была не такая черная… Ему бы еще указку в руки, которой он бил нас по головам».
У подъезда дома они сели в авто и по Главному проспекту поехали к «Дому особого назначения». Было раннее утро, но солнце, поднимаясь над городом, уже сейчас обещало жаркий день, какой был вчера. Зелень садов, прижавшихся к задним фасадам особняков, была покрыта свежей ночной росой. Воздух чистый, особенно у Плотинки, перегородившей реку Исеть. Здесь широкий пруд, а сама Плотинка и скверик вокруг нее — место для гуляний и увеселений местной публики. Для богатых были устроены павильоны с закусками и напитками, столики под тентами на столичный манер. Но и простой народ сюда ходит охотно, ласково называя это место Плотинкой. С одной стороны пруда находится дом с белыми колоннами, мраморными ступенями у парадного входа. Это горнозаводское управление, построенное по проекту архитектора Малахова. С другой стороны возвышается дворец промышленников Расторгуевых-Харитоновых, тоже с белыми колоннами. Здесь высокие окна отделаны полуколонками и лепниной. Вдоль главного проспекта немало двухэтажных зданий, построенных в парадном и дворцовом стилях, уютных особняков, и весь Екатеринбург, распланированный регулярными прямыми улицами с зеленью деревьев по обеим сторонам проезжей части, не может не радовать глаз. Сразу было видно, что жили здесь основательно, зажиточно, добывая золото, руду упорным трудом с тех самых пор, когда Василий Никитич Татищев, посланный сюда Петром Великим, нашел место, чтобы перегородить Исеть именно здесь и начать горнозаводское дело. Он основал город, назвав его в честь Екатерины, любимой жены Петра Первого.
Екатерина в переводе с греческого означает «всегда чистая». Но как жена Петра не соответствовала имени своему по жизни своей, так и город, названный в ее честь, имел тяжелую судьбу.
«Хороший город, — думал гость, не в первый раз проезжающий по главной улице Екатеринбурга. — Он теперь наш, мы назовем его нашим именем».
Авто он приказал остановить за квартал до «Дома особого назначения».
Дом этот был определен для царской семьи заранее. Одной стороной он выходил на широкий Вознесенский проспект, находясь напротив церкви с величавой колокольней, но на солидном от нее отдалении, а другой — на Вознесенский переулок, спускаясь по склону в сторону пруда. Второй этаж был полуподвальным, выходил во двор со стороны переулка и оказался хорошо приспособленным для того, чтобы осуществить все задуманное. Ничего лучше и выбрать было нельзя, потому что дом находится в центре, но в то же время в отдалении, и были у него помещения, скрытые от глаз. К перевозу царской семьи из Тобольска инженеру Ипатьеву чекисты дали два дня на переезд. Он, разумеется, моментально управился со всеми делами и подписал все необходимые документы на передачу своего дома новой власти. Ему и в голову не могло прийти, что его дом понадобится чекистам для царя, царицы, их детей, ведь в городе столько особняков, богаче и удобнее… С другой стороны, Николай II — бывший царь, и ему не подобает роскошествовать. Тогда выбор его особняка, удобного, со всеми службами, вполне подходит.
Но инженер Ипатьев не мог догадаться о том, что неведомые ему силы выбрали его особняк еще и по другой, мистической, причине.
— Что сейчас делает семейство? — спросил гость, шагая вверх по Вознесенскому переулку к дому.
— Все в своих комнатах, не беспокойтесь.
— Проследите, чтобы никто не смел высунуться. Меня не должны видеть.
— Можете не беспокоиться, охрана строго предупреждена.
У входа в калитку дома, обнесенного двойным глухим забором, помещалась сторожевая будка. Из нее, едва увидев Юровского со спутником, тотчас вышел начальник охраны Павел Медведев. Он был в картузе, гимнастерке, на ремне висела граната. Гость отметил, что охранник физически крепок — рубашка облегала развитые плечи и грудь, живот плоский. По профессии Медведев был сапожником. С начала войны, чтобы не попасть на фронт, устроился на оборонный завод. Все же воевать, как большевику, пришлось — с отрядами атамана Дутова. Вернувшись домой, он пошел работать в охрану — знал, что будут хорошо платить. Именно он, Пашка, донес чекистам на Авдеева. Это был хороший повод для полной замены внутренней охраны, караулов и главное — коменданта, потому что Авдеев не годился для завершения операции. Комендантом назначили Юровского, начальником охраны — Медведева, так как он хорошо себя проявил.
— Ну что, Павел? — спросил Юровский.
— Все в порядке, товарищ Яков. Пройдем по постам? — и, открыв дверь калитки, он пропустил вперед себя гостя и Юровского.
Посты были при входе в дом со стороны двора и со стороны улицы. Медведев показал, где установлены пулеметы, комнаты охранников на нижнем этаже. Дверь на лестницу верхнего этажа выходила во двор. Такая же дверь в другом конце дома вела на лестницу нижнего этажа. По ней гость спустился вниз, в нужную комнату нижнего этажа, осмотрелся. Пол деревянный, выкрашенный желтой краской, стены оклеены обоями. Потолок сводчатый, лежит на двух арках. Хорошая комната, примерно четыре на пять метров. И окно одно, забранное решеткой, и одна стена, напротив входной двери, действительно деревянная, а остальные каменные. Все хорошо. Гость перестал трогать и простукивать стены, вышел, кивнув.
Посмотрел и соседнюю комнату, где размещалась охрана. Увидев его, охранники встали. Он кивнул им. Комната охранников размером была такая же, как и та, пустая, где предстояло провести дело. «Все нормально. Главное, чтобы эти, на втором этаже, ни о чем не догадались. Поэтому надо скорее уходить». Снова кивнув и не сказав ни слова, гость вышел из дома. Проходя через двор, он бросил взгляд на окна второго этажа. Они были закрыты, а стекла замазаны белой краской. «И это правильно и хорошо».
— До урочища ехать верст десять-двенадцать, — сказал Юровский. — Так что команда вернется к обеду.
— Погоди, Янкель, не торопись, — сказал гость.
Они шли вдоль забора, огораживающего Ипатьевский дом, и человек, так напоминавший раввина, замедлил шаги.
— Мне необходимо сказать тебе важную вещь. По нашему закону тела убитых должны быть выброшены на помойку, а не захоронены. Поэтому ты прикажешь Ермакову выкинуть тела в шахту. И все. А потом, когда мы приедем туда, то по закону предадим тела огню. Это будет жертвенник, ты меня понял?
Юровский напрягся, хмуря свой начальственный лоб.
— Я понял, — ответил он. — Ермаков ничего не поймет. Он раб, который всего лишь выполняет наш приказ.
— Но потом за дело возьмешься ты. Как фельдшер, ты сделаешь вот что…
Гость привлек Янкеля к себе и зашептал ему на ухо команду. Потом резко отстранился, пристально глядя в глаза Юровскому:
— Ты к этому готов?
— Может быть, Шая, а не я? — Янкель был бледен, лицо его стало мучного цвета.
— Ты фельдшер, а Шая — зубной техник!
— Но я… Никогда прежде… Послушайте, Ермаков делал это прежде.
— Ермаков… Хорошо, посмотришь по обстановке.
Юровский кивнул. Он снова чувствовал себя мальчишкой, которым распоряжается ребе из еврейской школы «Талматейро» при синагоге.
Глава десятая
«Царице моя преблагая»
16 июля 1918 года. День
Она записала в своем дневнике: «Как счастлив дом, где все — дети и родители, без единого исключения, — вместе верят в Бога. В таком доме царит радость товарищества. Такой дом — как преддверие Неба. В нем никогда не может быть отчуждения».
Записи государыни были совсем иными, чем у государя. Она записывала лишь то, что ей казалось особенно важным. Ей надо было записать мысль, чтобы потом к ней вернуться. И, может быть, поделиться с мужем, детьми.
Если ей попадалось какое-то изречение из творений святых отцов, духовных писателей, которые выражали то, о чем она думала, или то, что было для нее открытием, она обязательно вносила это изречение в свой дневник.
Не сразу она научилась отличать красивые образные выражения от тех, которые, не имея внешнего блеска, содержали в себе подлинную глубину. Это пришло с годами, когда внешняя излишняя впечатлительность сменилась зрелым размышлением, мудростью.
Про себя государыня никогда не думала, что она «мудрая». Когда про нее писали, что она «лезет управлять государством», что царь — «подкаблучник» и запутался потому, что выполняет ее «дурацкие советы», она не ожесточалась сердцем, лишь снова возвращалась к той своей мысли, что в доме, где все без исключения верят в Бога, царит радость товарищества. Ведь ее письма в Ставку к мужу были лишь советами родному человеку, а решения он всегда принимал сам. Они не знали и сейчас не знают высоты его духа. Они не понимают и не поняли до сих пор (Керенский, наверное, понял, когда начали свирепствовать большевики), что значит стремиться поступать в согласии с совестью и верой, как поступал государь. Они-то думают, что обманули его, как мальчишку, обвели вокруг пальца, не верят, что политик может быть нравственным человеком. А именно он и доказал, что это может быть так — только вера должна двигать поступками. Она и сама поняла это с годами, когда сумела осмыслить многое в характере мужа. И разобралась в его отношении к ней самой.
Государыня закрыла дневник и положила его в ящик небольшого бюро. У этого ящика и ключ есть, да что толку. Юровский уже лазил в него, читал ее дневник. Пусть.
Для него ее записи — китайская грамота. Он не просто невежественный человек, а невежа, убежденный в своей абсолютной правоте. Такие люди особенно страшны как раз тем, что их невозможно сдвинуть с точки их убеждений. Они считают, что истина у них вроде кошелька с деньгами, который лежит в кармане.
Государыня перекрестилась перед Феодоровской иконой Божией Матери. Она всегда была рядом, как и молитвослов, «Лествица», «Книга о терпении скорбей».
Икона дома Романовых — Феодоровская. Именно Феодоровской в 1613 году благословили на царство первого из Романовых — шестнадцатилетнего Михаила Феодоровича. Это произошло в Ипатьевском монастыре, в Костроме.
Совсем недавно, всего пять лет назад, были грандиозные торжества по случаю 300-летия Дома Романовых. Сколько было приемов, речей, балов, шествий, народного ликования, безграничной радости!
И вот теперь они всей семьей заключены в доме инженера с фамилией Ипатьев. Это случайность?
Она давным-давно знает, что для верующего человека случайностей в жизни не бывает.
Сейчас наступает время прогулки. Садик крошечный, пройтись по нему — как по тюремному двору. Но для Ники, для детей это все равно радость — подышать свежим воздухом, посмотреть на небо. Может быть, какая-нибудь птаха сядет на ветку яблони или вишни и весело свистнет.
— Аликс, ты пойдешь прогуляться? — спросил государь.
— Идите без меня.
— Опять ноги?
— Я лучше полежу, почитаю.
— Может быть, твое кресло вынести во дворик? Немного посидишь на солнышке.
— Спасибо, дорогой. Пожалуй, было бы хорошо, но эти… не разрешат.
Государь прошел по коридору к комнате, в которой размещался комендант, и постучался.
— Да! — отозвался Юровский.
— Прошу разрешить вынести кресло-коляску супруги в садик. Во время нашей прогулки она посидит на свежем воздухе — у нее болят ноги.
— Пожалуйста! — усмехнулся Юровский. — Как будто в первый раз. Торопитесь, однако, время вашей прогулки уже пошло!
Вместе с Машей государь вынес кресло-коляску в садик. Надо было спуститься по лестнице мимо охранников, затем, во дворе, пройти через навес на деревянных столбах, где тоже стояла охрана. Под навесом — калитка. Она выводит в садик. И здесь стояли все те же инородцы — австрийцы, венгры, немцы, одинаково угрюмые, с тупым выражением лиц. Время от времени они поглядывали на заключенных, наблюдая, как они ходят по садику.
Рядом с калиткой находилась небольшая беседка, и государыне можно было бы расположиться в ней, но там обязательно сидели охранники — развалившись, они курили махру. Папиросы курит только Юровский. Охранники хорошо знали, что семья не переносит запаха махорки. Тем не менее курили всегда, затягиваясь с каким-то сладострастием, пуская изо рта длинные вонючие клубы.
Поэтому и дети, и государь уходили в другой конец садика. Там и ставили кресло-коляску государыни. Это кресло путешествует с Александрой Феодоровной с тех пор, как их выслали из Царского Села.
Николай Александрович держал Алешу на руках. Оба были в гимнастерках, форменных брюках, ботинках. Фуражки не надели — день выдался жаркий. Но все же дул легкий ветерок, и как ни мал садик, а хорошо было пройтись по нему. Солнце уже не такое жаркое, да и деревья дают тень. На девушках были белые летние платья, шляпки. Горничной Анне и камердинеру Алексею Егоровичу помогала содержать одежду в порядке и сама Александра Феодоровна. Ее платья были глухими, длинными. И когда она спускалась по лестницам дома, выходила в гостиную или в сад, охранники замечали ее царственную осанку и невольно подтягивались.
Были среди наемников и такие, которые тушили свои самокрутки, втаптывая их ботинками с обмотками в землю, когда приближалась императрица.
Александра Феодоровна села в кресло и посмотрела на детей. Ольга шла рядом с Татьяной. Они старшие, у них свои разговоры. Мария — рядом с Настей. Эти младшие, хотя Анастасии 5 июня исполнилось 17 лет. Она уже девушка, которую можно выдавать замуж…
Алеше 30 июля будет четырнадцать.
«Господи, четырнадцать! А выглядит он и того старше, отец уже с трудом несет его, хотя мальчик исхудал», — подумала Александра Феодоровна.
«Если в доме горе, оно сближает домочадцев, — записала она недавно в своем дневнике. — Оно делает всех более терпеливыми друг к другу, более добрыми, заботливыми, стойкими. Испытания нам посылаются не для того, чтобы нас погубить. Бог хочет, чтобы мы очистились от всяческого зла и стали подобными Ему». Именно так. Она сама видела это еще в Царском, в страшные дни отречения, когда все дети тяжело болели. Но ведь все выжили, всех Бог сберег. И если бы не Он, не Промысл Его, разве дожил бы Алеша до сегодняшнего дня?
Сколько раз он умирал, и если бы не поддержка всей семьи, разве бы он остался жить? Льют грязь на Григория Ефимовича, а разве не его молитвы спасали Алексея? Сделали его, друга семьи, чудовищем, а сами-то как злодейски, как страшно и жутко его убили!
Да, разные были у нее исповедники, разные священнослужители допускались в царский дом. Да, она искала спасения у людей Божиих. Так какая верующая мать не сделала бы то же самое ради больного сына? Да и вера у каждого человека разве всегда одинакова? Разве человек за жизнь свою не проходит путь? Разве этот путь не есть изменение души в лучшую сторону, если вера, конечно, не оставляет человека? По крайней мере, про себя-то она хорошо знает, что от внешнего она шла к внутреннему, сокровенному содержанию, к тому, чему и учат святые отцы. Но разве предатели видят это? Они, отрекшиеся от веры своих отцов и дедов… Ее, которая приняла и поняла именно русскую веру, объявили немецкой шпионкой, а сами сделали своим богом немецкого еврея Маркса. Но и те, кто Маркса не принял, — нисколько не лучше. С немцами заключили самый позорный в истории России мир, лишь бы прорваться к власти и узурпировать ее.
Она решила больше не думать об иудином племени. Зачем? Если она ответила себе на главные вопросы, если муж понял ее, а она поняла его, что еще надо? Отчаяния у нее нет, потому что она знает — страдания не повергают верующего человека, а ведут ко Христу.
Прав Федор Тютчев, который написал, что Христос обошел всю Русь. Если бы это было не так, разве могли бы петь простые русские бабы, как пели тогда, собравшись у церкви, когда они пришли с Ники помолиться после кончины великого императора?
Этот могучий человек, огромный, как сама Россия, ушел из жизни так неожиданно, что нельзя было поверить, что его теперь нет.
Ее срочно вызвали из Дармштадта, когда стало ясно, что он умирает. Он должен был успеть благословить их брак.
Когда они с Ники вошли в спальные покои императора Александра и подошли к постели, в которой он полулежал, обложенный подушками, она едва сдержалась, чтобы не вскрикнуть — так сильно он изменился. Лицо исхудало так, что кожа обтягивала скулы. Огромный лоб стал еще больше. Глаза запали, но смотрели пристально и зорко, как раньше. Рядом с кроватью на стуле сидел худощавый священник с мягкой бородой, посеребренной сединой, с гладко зачесанными назад чистыми волосами, тоже поседевшими. Это был отец Иоанн Кронштадтский, которого император почитал как святого.
— Что, страшен я? — спросил Александр, увидев испуг в глазах Аликс. — Что поделать, милая, смерть редко хорошее лицо имеет… А вот ты расцвела еще краше… Подойди ближе. Отец Иоанн, правда, она хороша?
— Даже очень, — ответил отец Иоанн и встал.
— Нет, не уходи, от тебя у меня секретов нет, — сказал священнику император. — Я ведь, батюшка, не хотел, чтобы Николай на ней женился. Невестой французскую принцессу видел… Ан нет, они меня переупрямили… Любишь ли ты сына моего теперь и готова ли стать его супругой?
— Да! — твердо сказала Аликс, и румянец выступил на ее нежных щеках.
— Ну вот и славно!
Он улыбнулся, и на минуту Аликс увидела прежнего императора — белозубого, крепкого… Может быть, они преувеличили опасность болезни? Ники говорил, что он может пятаки медные пальцами гнуть, железную кочергу в узел связать… Но Аликс знала, что у него отказывают почки, еще какие-то внутренние органы. Это следствие того, что он держал на руках крышу вагона во время крушения поезда. Пусть несколько минут, пусть стенки сошлись углом, но держал! А потом он застудился на охоте, долго шел по ледяному болоту…
— Скажи, милая, — продолжил император уже без улыбки, через паузу, потому что боль, видимо, полоснула его, — ты готова перейти в нашу веру? Николай тебе говорил, что иначе ваш брак невозможен?
— Да! — снова твердо ответила Аликс. — Я не все понимаю в Православии… Может быть, даже мало понимаю, но знаю главное…
— И что же это? — спросил император.
Говорили они на английском, а тут император спросил Аликс по-русски.
— Русский я пока знаю плохо, — ответила Аликс, — изучаю. Можно, я отвечу по-английски?
Император кивнул.
— Если враг голоден — накорми его, если жаждет — напои его, ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья. Не будь побежден злом, но побеждай зло добром.
— Постой, это ведь из Евангелия? — спросил император. — Отец Иоанн, где об этом сказано?
— В Послании апостола Павла. Вы, принцесса, стоите на правильном пути. Что же касается самой службы, то вы скоро ее поймете.
Потом император попросил отца Иоанна дать ему Феодоровскую икону Божией Матери.
Молодые опустились на колени, и он благословил их иконой.
— Ну вот и славно! — сказал он. — А теперь вот о чем я тебя, милая, попрошу. Попробуй сказать по-русски: «царь-батюшка».
— Царь-батьюшка, — сказала Аликс.
— Нет, не так. Смягчи «р»: «царь». Ну, повтори!
— Царь-батьюшка.
— Батюшка. Попробуй еще!
— Царь-батюшка.
— Превосходно, дело пойдет. В прошлый раз, на свадьбе Эллы, подарок ты от Николая не приняла. А от меня возьмешь, тут твой отец не вправе запретить. Вот, прими!
Он взял коробочку, раскрыл ее. На алом бархате лежал восьмиконечный крест с бриллиантовыми подвесками на левой и правой сторонах.
— Ну что, нравится? Дай-ка я тебе его надену. Снимешь его только в тот час, если захочешь отдать кому-нибудь из своих детей.
«Этот час настал, — подумала Александра Феодоровна, сжимая правой ладонью крест, который оставался на ней с того дня. — Отдам крест Татьяне, она его сохранит. Она позаботится о детях, потому что нас могут убить в любой день. Но детей, детей-то они не тронут!..» Государыня стала вполголоса молиться: «Царице моя Преблагая, Надеждо моя, Богородице…»
Впервые она услышала эту молитву в те дни, когда умирал великий император. Они с Николаем ехали на авто мимо какой-то маленькой церкви, совершая прогулку в окрестностях Ливадии. Николай предложил остановиться и войти в храм.
Шла вечерня. Увидев наследника с невестой, народ расступился, пропуская их вперед, к клиросу. Там стоял небольшой хор — несколько женщин.
И вот тогда Аликс впервые услышала эту молитву. Слов она не поняла, кроме «Богородице». Но ей сразу же стало ясно, что молитва обращена именно к Ней, Матери Божией.
Пение было протяжным, печальным и нежным одновременно. Женщины пели просто, но с такой силой чувств, что сердце Аликс дрогнуло и учащенно забилось.
«О, они просят Ее, просят о заступничестве, конечно. О спасении просят. И я попрошу». Неожиданно для самой себя она опустилась на колени: «Приятелище сирых и странных Предстательнице, скорбящих Радосте, обидимых Покровительнице!»
Сердце сладко замирало, уносило куда-то, почему-то хотелось плакать от умиления и радости — тихой, прежде незнакомой: «Зриши мою беду, зриши мою скорбь; помози ми, яко немощну, окорми мя, яко странна…»
Когда они вышли из церкви, она стала расспрашивать Николая об этой молитве. И он объяснил ей, как мог. С того вечера она стала учить эту молитву, и скоро ей открылась прямая дорога ко Господу, по которой она шла двадцать три года, вплоть до этого часа — 16 июля кровавого 1918 года.
Глава одиннадцатая
Теплые слезы
16 июля 1918 года. День
Когда они все вместе были на воздухе в этом маленьком садике, на душе становилось легче. Она с детства знала, что уныние — грех, но, всегда склонная к задумчивости, размышлению, из-за своей молчаливости многим, даже родным людям, казалась если не гордячкой, то слишком отстранившейся от всех и замкнутой. Ее всегда прямая спина, уверенно-твердая поступь, весь вид говорил о том, что это именно царица, а когда она была юной — принцесса. А прямой нос, мягкий рисунок губ, нежность щек, покатость высокого, без единой морщинки лба, который обрамляли густые, от рождения вьющиеся волосы цвета красноватого золота, невольно вызывали в душе одно слово — «красавица».
Даже сейчас, когда ей было 46 лет, измученная постоянной, ни на минуту не оставляющей ее тревогой за жизнь больного сына, многие свои болезни получившая из-за этих и множества других страданий, связанных с судьбой мужа, ее семьи, всей России, она все равно оставалась красавицей. Конечно, уже не той, что была в апреле 1894-го, в двадцать два года, когда красота ее цвела, как весенний сад. Теперь юная красота преобразилась молитвенным предстоянием перед Господом. Страдания сделали ее возвышенно-скорбной, строгой и мудрой, и выражение глаз стало, как у святой Софии, матери трех дочерей по имени Вера, Надежда, Любовь.
Дочь знатного вельможи знала, что на ее глазах убьют трех дочерей, если она не отречется от Христа. Она не отреклась и отдала душу Господу, оплакивая убитых чад своих. Так и Александра, царица русская, знала, что и ей предстоит скорбная участь. Только у нее, императрицы, детей не трое, а пятеро, еще любимый муж, который из всех живущих на земле один знает, что она готова на любые страдания во славу Божию.
Она закрыла молитвослов, посмотрела на мужа, который остановился у яблоньки, опустив сына с рук на землю. Яблонька была молоденькая, но на ней уже висели маленькие зеленые яблочки, набиравшие силу.
Государь показывал на них и что-то говорил Алеше, а тот, подняв голову, смотрел то на дерево, то на отца.
Алеша за последний год заметно вырос. Выглядел он сейчас старше своих лет. Волосы его потемнели, расчесаны на пробор и уже не вьются, как раньше. Он строен, подтянут, любит надевать гимнастерку, а не матроску, как раньше. И брюки у него сшиты по-военному, узкие по всей длине, опоясанные сверху ремнем с широкой пряжкой. Когда он стоит вот так или ходит один, без посторонней помощи, когда у него нет ушибов и внутренних кровоизлияний, взгляд его проясняется, глаза светлеют, как будто внутри кто-то поворачивает выключатель, и вспыхивает такой свет, который иначе как небесным не назовешь. Это замечала не только она, мать, но и всякий, кто находился рядом с царевичем.
Она видела это даже по угрюмому коменданту Юровскому, который изо всех сил старался показать, что он доброжелательно относится к узникам, исполняя свой долг по обязанности, и только. Но государыня, научившаяся по глазам людей, с которыми ее сталкивал Господь, определять саму суть того, что составляло характер человека, видела, что Юровскому нравится положение коменданта, заставляющего ее, царя и всю царскую семью вести себя согласно его воле.
Государыня видела и внезапно появляющуюся искреннюю симпатию коменданта к Алеше, которую он тут же подавлял, и наигранную благосклонность к цесаревичу, и трудно скрываемое презрение к государю императору, и злобу к ней, царице. Юровский, как и охранники из австрийцев, немцев, венгров, латышей и русских, с которыми она сталкивалась то в коридорах дома, то в гостиной, то в столовой, то на прогулке, не могли не видеть, что она царица, хотя она была в простом сером длинном платье со всегдашней ниткой жемчуга на шее, который очень любила. Она не один раз слышала, как Юровский нарочно громко говорил подчиненным: «бывший царь», «бывшая царица», но сам при ее появлении замолкал и несколько раз невольно вставал, хотя потом спохватывался и тут же садился, кривя толстые губы в насмешливой гримасе.
И после рождения пятого ребенка фигура царицы осталась стройной, спина ее не согнулась. Хотя глаза уже не лучились сине-серым сиянием, но все равно она оставалась царицей. В ее облике, взгляде, посадке головы, словах и движениях была видна красота зрелой женщины, величие государыни, несущей свой скорбный крест.
Солнышко выглянуло из-за листвы яблоньки и осветило лицо государыни. Она закрыла глаза, положила ладонь на шею, ощутив цепочку, на которой вместе с крестом висело кольцо с рубином — подарок жениха. С этим прекрасным кольцом она не расставалась никогда. В Кобурге, на свадьбе брата Эрнеста, где присутствовали все европейские монархи, было объявлено, что Николай, наследник престола Российской империи, и Аликс, дочь Людвига IV, великого герцога Гессен-Дармштадтского, становятся женихом и невестой. И вот тогда он подарил ей это золотое кольцо с крупным рубином, отливающим темным багрянцем. Сначала она носила его на среднем пальце правой руки, а потом, после того, как приняла Православие, повесила кольцо на ту же цепочку, что и крест.
Она сделала это без чьей-либо подсказки, сама не зная, почему, лишь потом осознав, что поступила так по воле Божьей. Православный крест и замужество с будущим императором российским слились в единое целое, стали нераздельны.
В те счастливые дни он разрешил ей читать свой дневник и, если ей захочется, делать в нем свои записи.
Когда они прощались, она написала: «Мы навсегда принадлежим друг другу. Я — тебе. В этом ты можешь быть уверен.
Ключ от моего сердца, в котором ты заключен, потерян, и тебе никогда не выйти оттуда».
Это отношение к Николаю она сохранила до сего дня, и свежесть их чувств не была утрачена. Потому что в разные годы жизни он открывался ей, словно заново, когда ей казалось, что она знает его до самых заповедных глубин души. Но он нередко поступал так, как она не могла и предположить.
И само Православие открывалось ей тоже не сразу, а после долгой работы души. Ее мать Алиса, дочь английской королевы Виктории, была человеком верующим, поэтому воспитывала детей в строгом соответствии с заповедями Божиими. Но православная вера во многом оказалась совсем не такой, как вера англичан и немцев.
То, что для протестантов означало конец, самую последнюю остановку на пути к Богу, для русских было началом спасения. Англичане и немцы говорили: «Люби Господа, и Он все даст тебе». Русские говорили: «Верь и каждый день трудись во славу Божию, постоянно молись, и тогда поймешь, почему Спаситель сказал: иго Мое благо, и бремя Мое легко». Вот тогда и пойдешь узкой тропой к вратам небесным, а откроются они или нет, зависит только от тебя, потому что только претерпевший… до конца спасется.
Когда она узнала, что государь подписал отречение от престола, то не поверила. Этого быть не может, потому что он помазанник Божий и венчан на царство. Он в ответе перед Самим Господом за врученное ему Отечество и народ. Разве мог он отступить, даже под пытками, от самого главного, что дано ему Господом?
Она нисколько не сомневалась в силе его духа, знала, что он человек мужественный, что сломить его волю невозможно, если он убежден в правильности своего решения. Это многие царедворцы считают его слабовольным, а продажная пресса раздувает миф о его малодушии, называя царя марионеткой в руках немецкой шпионки, как они именуют ее, русскую царицу.
И когда она, напрягая все свои духовные и телесные силы, ходила от постели к постели больных корью детей, которые все перестрадали, один за другим, а жизнь Марии, самой крепкой из них, висела на волоске, когда она ежеминутно ждала возвращения из Ставки мужа, молясь теперь только об одном — чтобы он остался жив, ей открылась судьба мужа и всей ее семьи.
Это произошло, когда она перечитывала то место в Евангелии от Иоанна, где Иисус в храме объясняет фарисеям, кто Он, а они поносят и бесчестят Его: Иудеи сказали Ему: теперь узнали мы, что бес в Тебе. Авраам умер и пророки, а Ты говоришь: кто соблюдет слово Мое, тот не вкусит смерти вовек. Неужели ты больше отца нашего Авраама, который умер? и пророки умерли: чем Ты Себя делаешь?
Иисус отвечал: если Я Сам Себя славлю, то слава Моя ничто. Меня прославляет Отец Мой, о Котором вы говорите, что Он Бог ваш. И вы не познали Его, а Я знаю Его; и если Я скажу, что не знаю Его, то буду подобный вам лжец.
И она уверилась, что государь и муж ее поступил по слову Божию. Она еще не знала обстоятельств отречения, не знала, что государя императора предали все — и командующие фронтами, и думские главари масоны, исполнители воли мировой закулисы, и почти все члены императорской фамилии, и начальник генштаба генерал Алексеев, «косоглазый друг», как называл его император, считая, что тот предан и верен до конца, тогда как Алексеев и был главным губителем и царя, и государства Российского.
Ничего этого Александра Феодоровна не знала. Не знала, что телеграммы за отречение прислали после провокационного запроса Алексеева все командующие фронтами, что масоны Родзянко, Пуришкевич и Шульгин в вагоне императора лгут государю, что «положение безвыходное», что иного пути, кроме отречения, нет. Не знала она и о гнусном предательстве генерала Рузского, командующего Северо-Западным фронтом, который остановил вызванные царем конные и пешие части. А они без особого труда навели бы порядок в Петрограде, где на сторону митингующих, громящих магазины и убивающих всех, кто следил за порядком в столице, стали переходить солдаты из запасных, то есть плохо организованных и не готовых к серьезным испытаниям частей.
Не знала Александра Феодоровна, что, подписывая отречение, государь император не хотел кровопролития своих, поступал так во имя России, коли те, кто руководил армией, обществом, были против него как царя и главы государства. Он весь отдался в руки Божии, поступая точно так же, как поступил Христос, предавая Себя на поругание и смерть, но зная, что Он будет искупительной Жертвой и спасет мир.
Государь, спасая Россию, подражая Христу, проявил не слабость, а силу духа и глубинное понимание роли помазанника Божьего.
Все это Александра Феодоровна узнала позже, когда встретила мужа, уже не царя, а заключенного Временного правительства, которое в полном составе, от первого до последнего человека, было жидомасонским.
Но тогда, ожидая мужа, напрягая все силы, которые дал ей Господь, она снова и снова читала девятую главу Евангелия от Иоанна, где Христос исцеляет слепого. Прозревший сказал: От не слыхано, чтобы кто отверз очи слепорожденному. Если бы он не был от Бога, не мог бы творить ничего. Сказали ему в ответ: во грехах ты весь родился, и ты ли нас учишь? И выгнали его вон. Иисус, услышав, что выгнали его вон, и найдя его, сказал ему: ты веруешь ли в Сына Божия? Он отвечал и сказал: а кто Он, Господи, чтобы мне веровать в Него? Иисус сказал ему: и видел ты Его, и Он говорит с тобою.
Он же сказал: верую, Господи! И поклонился Ему. И сказал Иисус: на суд пришел Я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы. Услышав это, некоторые из фарисеев, бывших с Ним, сказали Ему: неужели и мы слепы? Иисус сказал им: если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха; но как вы говорите, что видите, то грех остается на вас.
Государыня поняла тогда, что она и есть тот самый слепой, который прозрел благодаря вере православной. И муж ее тоже прозревший, но только намного раньше. А те, кто предал его, или слепые душой, или ослепшие от грехов своих, продавшие душу дьяволу ради власти, славы, золотого тельца.
Когда ей сказали, что государь вернулся, что он уже в Царском Селе, она побежала к нему навстречу.
Аликс быстро спускалась по лестнице, подобрав платье и держась за перила. Она пробежала гостиную и распахнула дверь, оказавшись в комнате для приемов. Он был в шинели, перетянутой ремнями, в фуражке. Она — в черном длинном платье с неизменной ниткой жемчуга на шее.
Секунду-другую они смотрели друг на друга, потом одновременно побежали и обнялись посреди зала.
Слуги с удивлением и восторгом смотрели на них, потому что они были похожи не на мужа и жену, имеющих пятерых детей и проживших вместе уже двадцать три года, а на влюбленных юношу и девушку, которые встретились после долгой разлуки.
Он касался губами ее мокрых щек, а она вытирала его теплые слезы тонкими нежными пальцами.
Когда государь рассказал ей все, что произошло и в Могилеве, и во Пскове, и рядом со Псковом, на станции Дно, она убедилась, что ее размышления об истинном смысле отречения правильны. Она уже не плакала, а только крепко сжимала его руки и смотрела в его серо-голубые неземные глаза. И ей неожиданно вспомнились слова Евангелия: Потому любит Меня Отец, что Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее. Никто не отнимает ее у Меня, но Я Сам отдаю ее.
Глава двенадцатая
Яблоня и яблоки
16 июля года. День
— Посмотри, как наливаются яблоки. Здесь Сибирь, а яблоки родятся не хуже, чем в центре России.
— Почему говорят, что это Сибирь?
— Ну да, правильно, это Урал. Но раньше, когда Татищев по велению Петра Великого основал здесь город и началась добыча золота, отсюда и до самого океана все Сибирью называлось.
— А яблочки как называются?
— Это осенние полосатые. Они будут розовые, наливные.
— Нам их уже не попробовать.
Государь быстро взглянул на сына.
— Все в воле Божией, Алеша. Давай я подниму тебя на руки. Еще пройдемся.
— Нет, постоим. Они все время на нас смотрят. Неужели думают, что мы убежим?
— Убежать отсюда невозможно. Они просто плохо воспитаны.
— Если будут убивать, лишь бы не мучили.
— Сынок, Алеша. — Государь взял Алексея за руку и крепко сжал ее. — Страшна не сама смерть, а ее ожидание. Если постоянно думать об этом, очень просто сойти с ума.
— Но и не думать нельзя.
— Конечно. Но у нас есть оружие посильнее их пулеметов и бомб.
— Я знаю — молитва.
— Да, сынок. Разве ты не веришь в жизнь вечную?
— Верю. Но мне хочется, папа, — он посмотрел на отца и прижался к нему: — Мне хочется иногда… чтобы Ангел Господень, может, Архистратиг Михаил, с мечом… чтобы этих…
— Успокойся, Алеша. Всему свой час.
— А они специально набрали инородцев, да? Русские не смогли бы?
— Ты уже забыл Авдеева и Мошкина? Конечно, им удобнее управлять латышами или венграми. Но негодяев в какой хочешь стране можно отыскать.
— Я понимаю, они ведь были пленные. Они хотят отомстить.
— Давай не будем говорить о них… Вот, например, яблоко. Что ты можешь о нем рассказать? Какую историю?
— Историю?
— Ну да, историю, легенду какую-нибудь…
Алексей задумался, опустил голову.
— Как в райском саду! — подсказала Мария, подошедшая сзади вместе с Анастасией.
— Сам знаю! — Алеша резко обернулся, обиженно глядя на сестру.
Та засмеялась:
— Ладно, я буду змеем-искусителем! — она надула щеки, выставила вперед руки, согнув пальцы так, чтобы они были похожи на клешни.
— Не так, не так, — быстро сказала Настя. — Во- первых, змей соблазнил Еву. И соблазнил, не пугая, а льстиво, сладкими речами…
Государь невольно улыбнулся, глядя, как Анастасия, сделав умильные глазки, словно кошечка поднырнула к брату.
Настя умела изображать близких, знакомых, с большим удовольствием принимала участие в домашних спектаклях. У нее был несомненный актерский талант.
— Ты вместо змея кошку показала, — сказала Мария.
— Домой придем, я покажу, как змеи ползают, — быстро ответила Настя.
— Домой? — переспросил Алексей.
— Не придирайся к словам! — Анастасия поправила шляпку, улыбнулась брату.
— Не будем про змея, — примирительно сказала Мария. — Начали-то про яблоки?
— Вот именно! — Настя весело посмотрела на брата.
— Если ему про яблоки не вспоминается, пусть вспомнит про клубнику!
Тут засмеялась не только Настя, но и все, включая государя.
И Алеша не мог не улыбнуться, и глаза его повеселели.
В каждой семье есть истории, которые домочадцы вспоминают с особой радостью. Истории именно этой семьи. Здесь одно слово служит паролем, и сразу вспоминается, что же произошло.
Алеше было четыре годика, когда на одном из семейных обедов в Царском Селе он залез под стол и снял туфельку у молоденькой фрейлины, которая ему очень нравилась.
Фрейлина вздрогнула от неожиданности, испуг исказил ее милое личико.
— Что с вами? — спросила государыня.
— Ваше величество, — ответила фрейлина, — цесаревич Алексей изволил снять с меня туфельку.
— Ах, вот оно что! — как можно строже сказала государыня, увидев, что белокурая, вся в кудряшках, голова Алеши выглядывает из-за края стола. — Немедленно встаньте и верните туфельку!
— А никакой туфельки у меня нет! — сказал он.
— Покажите ваши руки! — сказала государыня, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.
— Руки? Пожалуйста! — цесаревич вытащил из- под скатерти руки, и все услышали, как туфелька шлепнулась о паркет.
— Вот, поглядите! — и Алеша покрутил ладошками. — Ничего нет!
— Алексей, немедленно поднимите туфельку и сами наденьте ее на ногу фрейлине! — сказала государыня. — Вы все поняли?
— Конечно, — Алеша вздохнул, лицо его стало грустным.
Он оглядел стол, взял с тарелки клубничку, съел ее. Потом взял еще одну ягодку — крупную и сочную. Вдруг какая-то мысль мелькнула в его глазах, и они мгновенно оживились. Он быстро нырнул под стол.
Надев фрейлине туфельку, он вылез из-под стола, обежал его и встал у окна, чтобы хорошо видеть милое лицо фрейлины.
— Ну что, туфелька на месте? — спросила государыня.
— Да, ваше величество!
Вдруг она вскрикнула и резко встала, подняв ногу и сбрасывая с ноги туфельку. В испуге вскочили со стульев и те, кто сидел рядом. Встала и государыня.
— Что там такое? — грозно спросила она.
Дворцовый комендант Воейков, подняв туфельку, увидел в ней на внутренней стельке большое красное пятно.
Воейков был статный, грудь колесом, усы безукоризненно изгибались волной. Голос у него был громкий, командирский.
— Здесь, ваше величество, — сказал Воейков, разглядывая туфельку, — раздавленная клубника.
— Что?
— Клубника, ваше величество, — повторил Воейков.
В наступившей тишине раздался негромкий смех. Это не выдержал и первым засмеялся князь Василий Долгоруков. Он был честен, смел и бесконечно предан царю. В семье его звали Валя. Вслед за князем засмеялся и доктор Евгений Сергеевич Боткин — могучий, плечистый, такой же открытый, как и князь. Широкое, чистое лицо фрейлины Анны Вырубовой, дочери знаменитого композитора Танеева, озарилось веселой улыбкой, и она засмеялась звонко, заливисто. Даже государь, всегда сдерживающий себя, тоже тихонько засмеялся.
Но надо было в это время видеть лицо Алексея — выражение его то и дело менялось. Сначала было ожидание, потом, когда юная фрейлина вскочила, — испуг, затем ожидание наказания. Наконец, когда все уже смеялись и хохотали, — веселая улыбка.
— Графиня, отведите его, пожалуйста, в детскую, — сказала, обращаясь к Анастасии Гендриковой, государыня. — Вы, Алексей, наказаны и остаетесь сегодня без прогулки в саду. Извинитесь перед мадемуазель.
Графиня с выразительными темными глазами, строгая и добрая, подвела цесаревича к фрейлине.
— Простите меня, — сказал Алексей. — Но я хотел, чтобы всем весело было.
Мадемуазель как-то растерянно улыбнулась и пожала плечами.
— Ну все, идем! — графиня Анастасия увела цесаревича…
Долговязый охранник, тот, который играл в карты, когда государь пришел за свечой, с насмешливой гримасой смотрел на царя и детей.
— Веселятся, — сказал он своему напарнику. — Можешь представить, над чем они смеются?
— Тебе-то какая разница? — лениво отозвался второй охранник.
У него было одутловатое лицо, мешки под глазами. Он страдал от болезни печени, разрушаемой алкоголем. Здесь, на Урале, служа вместе с русскими уголовниками, которые теперь стали революционерами, он приучился пить денатурат.
Говорили охранники по-немецки.
— Пусть повеселятся — недолго осталось.
— Тебе не кажется, что они даже не догадываются? Или так легкомысленны?
— Тише. Ты забыл, что она немка?
— Да не слышат ничего. Видишь — опять хохочут, идиоты!
В это время дети вместе с государем подошли к Александре Феодоровне.
— Вам весело, — сказала она. — Ты, Настя, насмешила?
— Вспомнили Алешкину клубнику, — радостно отозвалась Мария. — Туфельку фрейлины. А теперь давайте вспомним Настины башмачки.
— А! Сколько можно об одном и том же! — Алексей поднял руку, в которой держал кусочек мяса, оставленный с обеда.
Спаниель Джой, любимый не только Алексеем, но и всей семьей, послушно встал на задние лапы и застыл, словно окаменел. У собачки была шелковистая светло-каштановая шерсть, мягкие длинные уши, свисающие почти до земли. Глаза карие, умные.
В них сейчас светились любовь к хозяину и ожидание награды.
— Молодец, Джой! — и Алексей отдал собаке мясо.
— А для Джерри ничего не припас?
Из-под рукава Настиной кофточки выглянула мордочка маленькой собачонки, с которой Настя почти никогда не расставалась. Глаза у Джерри были навыкате, блестящие, верхние зубки нависали над нижними, отчего казалось, что мопсик разозлен и сейчас кого-нибудь обязательно тяпнет. На самом деле Джерри была добрейшим существом, веселым и ласковым. Шерстка у нее была такая же шелковая, как у Джоя. Джерри тоже все любили, но особенно — государыня.
— Дай ее мне, — сказала Александра Феодоровна. — Я успела по ней соскучиться.
— Для нее у меня есть сухарик. — Алексей поднес на ладошке угощение.
Но Джерри, понюхав сухарик, отвернулась, да с таким чувством достоинства, что все невольно рассмеялись. Веселее всех — Анастасия, ласково шлепнувшая собачку по короткому хвостику.
Анастасия, взрослея, оставалась такой же веселой и озорной. История с ее туфельками, о которой не захотел вспоминать Алеша, была такова. Она играла в прятки с детьми Пьера Жильяра, швейцарского подданного, который учил царских детей французскому. Пьер Андреевич, как звали его в семье, учил французскому герцога Лейхтенбергского, который приходился дядей по матери государю Николаю Второму.
Рекомендованный царской семье, он, прекрасный человек и педагог, очень скоро стал своим в царской семье.
И вот, играя в прятки с детьми Пьера Андреевича, Настя спряталась за портьеру. Но башмачки ее были видны.
— Анастасия Николаевна, а мы вас видим, — сказала дочка Жильяра, Мари.
— Ну хорошо, я перепрячусь. Отвернитесь!
Настя снова спряталась.
— Анастасия Николаевна, а мы вас видим! — опять сказала Мари, потому что башмачки Насти по-прежнему выглядывали из-под портьеры.
В ответ — тишина.
Мари подошла к портьере и резко отдернула ее. Насти за портьерой не было, на полу стояли лишь башмачки. Пока Мари соображала, что же произошло, Настя вынырнула из-под стола, подбежала к двери и постучала по ней:
— Тук-тука, тук-тука! — и весело, заливисто рассмеялась.
Белые зубы ее сверкали, глаза сияли — как ловко она всех провела!
Смеялся и Пьер Андреевич, принимавший участие в игре. Из-под его прекрасных усов тоже сверкали белые зубы, карие глаза озорно светились. Он всей душой полюбил царскую семью и не оставил ее, когда после отречения государя почти все царедворцы разбежались, как крысы с тонущего корабля. Пьер Жильяр, как и учитель английского Сидней Гиббс, последовали за семьей в ссылку и оставили ее только в Тобольске, когда чекисты приказали им возвращаться в Петроград или идти на все четыре стороны.
— Вот и прогулка закончилась, — сказал Алексей.
Из-за своей неизлечимой болезни, гемофилии, он с годами становился все более печальным. Алеша уже не устраивал розыгрыши, потому что игры внезапно обрывались, пустяковый ушиб на много дней приковывал его к постели.
— Ну и что? Продолжим игру в доме. Маман, ведь мы можем здесь сыграть сцены, как в Царском? Пусть не будет костюмов, но мы придумаем, — сказала Настя.
— А у тебя есть что-то на примете?
— Я вот думала… «Жил-был у бабушки серенький козлик…»
— Что-о?
— Да, козлик! А сделать это, как в «Риголетто». Например, вступление поется, как песенка Герцога.
Настя подбоченилась, правую руку откинула в сторону, ножку отставила (ну просто первый тенор в роли Герцога!) и запела:
— Жил-был у бабушки серенький козлик…
Все так и покатились со смеху.
— Надо же! — государыня смеялась, вытирая слезы. — Маша, Оля, возьмите кресло. Пойдемте, а то наши церберы уже нервничают.
Тем же путем — мимо беседки, где была калитка, через двор, по лестнице на второй этаж — вернулись в свои комнаты.
Государь нес сына на руках. Усадил его в кресло.
— Или ты хочешь лечь?
— Нет, папа, посижу. Не хочется лежать. Если бы ты рассказал мне что-нибудь…
— Из истории?
— Нет, лучше из своей жизни.
— Но в ней нет ничего такого, — он улыбнулся сыну. — Может, ты сам скажешь мне, что хотел бы узнать? Наверное, о войне?
— Да, о войне.
Государь задумался.
Комната, в которой они размещались, была довольно просторной, так что кресло, стоящее у кровати, на которой спал цесаревич, находилось достаточно далеко от кровати государыни. Александра Феодоровна, положив под спину подушки, лежала, взяв в руки книгу, — ноги по-прежнему болели. Лучшим лекарством для нее всегда было чтение.
Она слышала разговор мужа и сына. Между ними не было никаких секретов, но есть обстоятельства, когда самые близкие люди не все могут сказать в присутствии третьего, который не лишний, но все же в данную минуту при подобном разговоре нежелателен.
Александра Феодоровна нашла выход из положения:
— Идите в гостиную, там сейчас лучше, чем здесь, не так душно.
— Право, Аликс…
— Идите. Алексея посади в мое кресло, он его любит.
— Спасибо, мама, — Алексей обнял отца за шею, и государь встал, обхватив сына…
Глава тринадцатая
«Во имя отца и сына…»
16 июля 1918 года. День
— Видишь ли, сынок, — начал государь, — не очень-то я умею объяснять, да и не люблю, если ты заметил. Я старался ставить вопросы так, чтобы собеседник сам нашел ответ. Если же возникало такое положение, что мои высокопоставленные подчиненные не находили ответа и не понимали меня, я молчал, давая им время найти правильное решение. Или хотя бы понять, что заставило меня поступить так, а не иначе. Я знаю, что часто мое молчание они принимают или за согласие, или за мою слабость, но все равно я вел себя именно так, потому что таким меня создал Господь Бог. Иначе вести себя я не могу и не умею. Это такие господа, как Родзянко или Пуришкевич, могут объяснить что угодно, оправдать то, что они еще вчера осуждали с таким же азартом. Я всегда помнил слова Спасителя: от слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься. Поэтому не любил и не люблю говорунов, остряков, у которых все их дело заключается в пустопорожней болтовне.
Государь смотрел на сына серьезно, разговаривая с ним, как равный с равным. Так говорил с ним и его отец, когда выпадало время для серьезных бесед.
— Прости за длинное вступление, но мне хочется, чтобы ты знал: я не трусил в решающие моменты в годы моего правления империей. Двадцать три года… Если мне было страшно, я подавлял страх. Я понимал, что от моего решения зависит судьба России. Слишком велика была ответственность, чтобы позволить себе слабость. Никто не должен видеть государя слабым, да и не может правитель такой страны, как Россия, быть слабым!
Чтобы понять войну, надо знать, кто руководит войсками и какие перед собой ставит цели. Отец мне говорил: «Избегай войны, но держи в полной готовности войска». Еще он говорил, что у России только два надежных союзника — ее армия и флот. И это правда, потому что в моменты, когда надо было спасать Францию от полного разгрома, мы начинали наступление. Они же всегда медлили или вообще не помогали нам, и наши войска несли огромные потери. Им было все равно, в глубине души, конечно. Видишь ли, они лишь на словах считают нас европейцами, союзниками. На самом деле и Россия, и русские для них — люди второго сорта, дикие, отсталые. Кто-то из их острословов, Вольтер, кажется, сказал, что копни любого русского поглубже — и обязательно найдешь в нем татарина. Понимаешь, о чем я?
— Да, папа. Но ведь Пьер Андреевич, Сидней Иванович — совсем не такие.
— Конечно. Ты сказал: «Пьер Андреевич», «Сидней Иванович». То есть они стали по духу русскими, поняли и полюбили Россию и нашу семью. Ты, слава Богу, не читал тех газет, где маму твою называют немецкой шпионкой, подчеркивают без конца, что она немка, а не русская. Да и про меня писали много раз, что я никакой не русский царь, потому что мать у меня датчанка, а отец родился от немки, поэтому у меня ничего русского нет. Но они забыли, что все русские императоры Романовы — православные цари, что они венчаны на царство по закону Божьему, и управлять великой державой им всегда надлежало так, как Господь повелел в России. Поэтому мы были и есть русские цари, а императрица Александра Феодоровна в тысячу раз более русская, чем многие княгини и графини. Они кичатся своей русскостью, а на самом деле давно англичанки и француженки, потому что не понимают и не любят наш народ. В церковь ходят не потому, что душа зовет, а по обязанности, положение в обществе заставляет.
— Я слышал, сестры говорили, что они втайне и веры другой, и занимаются какими-то колдовскими делами.
— Да, это спириты. Развелось много тайных обществ. В них, к несчастью, входят и наши родственники.
— Но, папа, я не могу понять, — сказал Алексей с серьезностью, которая появилась в нем с марта прошлого года, после того, когда ему сказали, что его отец больше не император и что у России теперь уже никогда не будет императоров, — я не могу понять, почему они против России? Почему отрекся от престола и дядя Михаил? Мы будем такой страной, как Франция?
— Не знаю, сынок. Так, значит, Господу угодно, чтобы Россия претерпела страдания. Во искупление всех наших тяжких грехов.
Он замолчал, отвел глаза от сына. В углу гостиной, где они вели разговор, в деревянном вазоне росла пальма, опустившая ветви к полу — непременное украшение домов всех зажиточных обывателей. Над пальмой висела картина в тяжелой резной раме, пейзаж Шишкина. На переднем плане река, за ней лес, справа раскидистое дерево. Стены оклеены обоями, тоже самыми заурядными, с вазончиками, все это бледно-коричневого цвета. Мебель достаточно дорогая, наверное, дубовая, темно-коричневого цвета, как в домах у богатых купцов или промышленников.
Этот инженер Ипатьев недавно купил дом у промышленника, который уехал куда-то и, может быть, даже и мебель свою продал новому владельцу особняка.
Вся эта обстановка — начиная с люстр, кресел, покрытых бархатными накидками, массивных столов и высоких столиков с круглыми столешницами для цветов, — свидетельствовала о хозяевах как о людях, которые долгим и упорным трудом «вили гнездо», в строгом соответствии с представлениями о том, каким должен быть «порядочный» дом.
В гостиной, ближе к окну, стоял аквариум, довольно большой. Но ни воды, ни рыбок в нем не было. И всякий раз, когда на глаза государю попадался этот аквариум, он думал о том, что и его дом сейчас вот так же пуст. Но ни безвкусные обои, ни живопись, тут и там висевшая на стенах, ни пустой аквариум не раздражали государя. В доме было чисто, паркетный пол хоть и не натерт, но чист (за исключением тех комнат, в которых расположились наемники). В них-то, в их лицах, одежде, взглядах, было заключено как раз то, что государю надо было преодолеть, сохранив душу в том состоянии, когда можно думать и о Боге, и о России, и о своих близких.
— Конечно, Алеша, война — это целый ряд многих причин, обо всем не расскажешь, да и надо ли? — продолжил государь. — Ты теперь достаточно взрослый, чтобы самому во всем разобраться. Я лишь хочу сказать о некоторых понятиях, которые тебе самому нелегко уяснить… Тебе сейчас тринадцать. И мне было столько же, когда произошло событие, которое сильно изменило и мой характер, и мое отношение к людям. Я присутствовал при смерти моего дедушки, императора Александра Второго. Ты видел его портреты, но поверь, Алеша, твой прадед в жизни был другой, портреты не передают того, каким он был. Вот тетю твою, Елизавету Феодоровну, теперь игуменью, кто только ни пытался нарисовать, а никто не смог. Потому что есть непередаваемые черты души человека особого склада. Таким был и император Александр. Я восхищался им. И вот представь: он лежит с оторванными бомбой ногами, лицо белое, как мел. Он уже исповедовался и причастился, а теперь призвал всех нас, чтобы сказать последнее «прости». Можешь представить, какие боли он испытывал, как страдал! Но ведь ни слова о себе не сказал, стоны сдерживал, только просил простить его, если кому-то он причинил зло. Знаешь, Алеша, я, наверное, оттого и стал молчалив, что слишком много перестрадал и передумал после этого дня. Я ведь тоже был шалун и озорничать любил, как и ты, когда был маленький. А после первого марта совсем другим стал… Ну ладно, ведь начали мы о войне.
— Нет-нет, рассказывай, мне очень нужно все это от тебя услышать! Мне, конечно, многое рассказывали и учителя, и сестры. Да я и сам читал. Все эти убийцы, папа… Я не понимаю, почему? Почему обязательно надо убивать? Французы даже гильотину придумали. Зачем?
— Да, Алеша, и я думал об этом… На дедушку покушались шесть раз. А скольких прекрасных людей поубивали! Как раз тех, кто не жалел сил во славу России… Вот это, Алексей, и есть настоящая война.
— Но почему они нас так ненавидят? Мы тираны? Убийцы? Разве ты не за народ?
— Они думают, что без царя им будет лучше. Как будто не было Французской революции, гильотины, о которой ты вспомнил. Вожаки потом головы друг другу поотрубали. Но дело, сынок, даже не в этом. Вернее, совсем не в этом. Отрубленные головы — итог, следствие. А надо найти причину. Верно?
Алексей кивнул. Он любил отца и хотел во всем быть похожим на него. Отец никого не боится и победит любого врага. Алеша видел, как встречали отца в дни торжеств, когда вся страна праздновала трехсотлетие Дома Романовых. Или в тот день, когда была объявлена война Германии. Или когда прославляли преподобного Серафима Саровского. А как отец любит маму, детей… В Ливадии, когда на моторе поднялись высоко в горы, а потом шли пешком, на площадке одной горы устроили настоящий бастион. Бегали, играли в снежки. И Пьер Андреевич бегал, как мальчишка. И папа бегал и весело смеялся, когда Алеша угодил снежком ему в лицо.
А как папа умеет даже в самые тяжелые минуты не пасть духом, найти для всей семьи занятие, которое приободрит, отвлечет от невеселых дум! Например, после кори, которой все переболели в Царском, а Мария и Анастасия — еще и воспалением легких. Уже они были под стражей, и отец спокойно вел себя, даже когда солдаты закуривали при нем и не отдавали честь. Отец придумал заняться огородом. В саду устроили грядки, стали выращивать овощи.
Еще отец очень добр и прост и никогда не будет превозноситься даже перед самыми обыкновенными солдатами. В Тобольске он пилил с ними дрова, играл в шашки, расспрашивая их о жизни и беседуя, как равный с равными. И все они, сначала настроенные против него, как врага народа, кровавого убийцы, очень скоро смотрели на него с восторгом и любовью.
Чекисты вынуждены были менять караульщиков, потому что сами видели — царь и есть настоящий отец солдатам, всему народу.
Но папа совсем другой, когда разговаривает с подчиненными. И хотя он никогда не кричит, редко повышает голос, они не могут ослушаться его.
Так почему же им надо убить такого царя? Где они найдут человека лучше папа, который сможет управлять государством? В самом деле, в чем причина ненависти? Почему результат — отрубленные головы не только королей, императоров, но и самих революционеров?
— Я не знаю причину, папа. Я не знаю, как это можно жить без царя…
— … и без Бога, — добавил государь.
— А, вот оно что! — понял Алексей. — Они считают, что Бога нет, — этот Мошкин орал похабные частушки про попов, а они все хохотали…
— Да, сынок, в этом-то все и заключено. Если не веришь в Отца и Сына… можно оправдать любое убийство. Понимаешь?
— Причина войны против нас — это война против Бога?
— Против нашей веры. Если не будет Православия, не нужен ни царь, ни закон Божий. Тогда очень легко завоевать нашу страну. А она богата, огромна. Тогда они будут жить очень хорошо, потому что все наше отнимут и присвоят себе. Они говорят, что строят рай на земле для всех, а на самом деле строить будут его для себя. Потому что иначе не бывает. Есть те, кто управляет, и те, кем управляют. Таково общество. Все очень просто, верно?
— Да, я теперь знаю. То есть я и раньше… Но не очень-то ясно… представлял.
— Я рад, что помог тебе разобраться. В этом пункте и очень мудрые мужи спотыкаются. И лбы расшибают.
— Какие же они «мудрые»? — Алеша улыбнулся.
В это время в гостиную заглянул наемник.
— Вам надо идти в свою комнату, — сказал он по- немецки.
— Оставьте дверь открытой, — ответил государь. — Я сейчас закончу разговор с сыном.
— Поскорее. Герр комендант не разрешает долго находиться здесь.
Алексей не знал немецкого, но понял, о чем говорит белесый охранник.
— Ну вот, сегодня мы хорошо с тобой побеседовали, — сказал государь. — Я давно собирался поговорить на эту тему, да как-то не решался. Признаться, думал, что ты меня не поймешь.
— Потому что я маленький?
— Тринадцать лет — не такой уж большой возраст! — государь протянул руки к сыну. — Скажи, ты скучаешь по ослику Ваньке?
Ослика Ваню купили в цирке Чинизелли. Этот ослик на арену не выходил по солидности лет. Он ленился, не выполнял команды, лишь ловко выворачивал карманы дрессировщика в поисках сладостей. Еще он умел закрывать левый глаз, щурился и подмигивал, чем потешал публику. Особенно Ванька был хорош, когда ему надевали на голову цилиндр, и он потихоньку бежал по арене, кивая головой и подмигивая, как заправский ухажер за дамами.
Ослика Ваньку Алеша очень любил, мог подолгу играть с ним. И Ванька полюбил Алешу, позволял ему кататься на себе, не взбрыкивал, хотя матрос Деревенко постоянно был рядом и зорко следил за тем, чтобы ослик не сбросил цесаревича.
— Ванька, наверное, уже умер, — сказал Алеша. — Или его убили за ненадобностью. Скажи, папа, а в нашем дворце в Царском кто-нибудь сейчас живет?
— Не знаю, сынок. Я просил, чтобы нам разрешили жить в Ливадии, да вот видишь, где они нас прячут «для нашей безопасности».
Государь поднял сына на руки и направился в комнату, где они жили втроем.
— Папа, я еще хотел спросить, почему люди… которые кричали «ура», когда мы ехали мимо них… почему теперь они так переменились? Почему?
Государь усадил сына на постель. На круглом столике лежало Евангелие, и государь взял его.
— Все ответы здесь, — сказал он.
— А о чем ты спрашивал, Алеша? — спросила государыня.
— Почему они кричали нам «ура» и даже плакали от восторга, а теперь ненавидят? — Алексей посмотрел на мать скорбным, недетским взглядом.
— Дайте мне Евангелие. Я прочту то место, где Иисус стоит на судилище.
— Я помню, не надо. Люди кричали: «Распни Его!» Но почему? Он же столько чудес совершил. Накормил, напоил. Что им еще было надо?
— Чтобы Он умер и не мешал им творить зло, — ответил государь.
Глава четырнадцатая
«Косоглазый друг»
16 июля 1918 года. Вечер
Государь сел к столу, достал дневник. Он вел его много лет каждый день, но в последние дни записи становились все короче. Мысли были такие, что записывать их было тяжело. Вот и сейчас, взяв ручку, он задумался…
— Почему ты не записываешь свои рассуждения, Ники? — спрашивала государыня, которой он еще с помолвки разрешил читать свой дневник и даже делать в нем свои записи. — У тебя очень интересные мысли, а ты записываешь, сколько подстрелил ворон или с кем обедал.
— Ну, во-первых, я не Руссо, «Исповедь» писать не собираюсь. А во-вторых, если я прочту, с кем обедал, сразу вспомню, о чем был разговор.
— Скрытничаешь?
— Такой характер.
— Ну а про ворон зачем?
— Воронье… это. Да ты разве сама не знаешь?
— Стреляешь… в зло?
— Возможно. Но не надо во всем искать скрытый смысл. Вот ты философские курсы прошла в Оксфорде, и я думаю, что они принесли тебе не только пользу.
— В чем же вред?
— Тебе хочется видеть меня генералом Скобелевым на белом коне. Или царем Соломоном.
— Но что здесь плохого?
— Да ничего. Просто мне больше по душе Михаил Кутузов и мой отец, при котором у России не было войн. И царь Алексей Михайлович.
— Но нельзя отрицать героическое… Ты излишне скромничаешь, излишне. Отец не успел произвести тебя в генералы, и ты, император, до сих пор ходишь в полковниках!
— Ах, Аликс. В чине ли дело? Если при мне, когда я стал главнокомандующим, положение на фронтах изменилось в нашу пользу, то какая разница, полковник я или фельдмаршал?
Не только Аликс, но и мать, и самые близкие люди говорили ему, что он должен придавать большее значение и чину, и общению с подчиненными. Нужно больше жесткости, силы, все должны чувствовать, что он император. Тогда прекратятся разговоры о его слабости, мягкотелости, о том, что им командуют жена и Распутин.
Надо быть… величавее! Они не понимали, что величие совсем в ином. Они забыли о Христе. «Стяжи дух мирен — и вокруг спасутся тысячи».
Не эти ли слова преподобного Серафима все повторяли, когда прославляли батюшку? И разве не видели, как шел народ в Дивеево? Разве не почувствовали, не поняли тогда, что по вере дается Господом всякому, от простого хлебопашца до царя?
Чего они добились, создав Думу, потом свое правительство? Где теперь Львов, Родзянко, генералы, которые требовали его отречения? Скоро все станет известно, потому что все тайное становится явным…
Он отложил ручку со стальным пером, закрыл чернильницу крышкой.
Пора совершить вечернее правило и ложиться спать — уже девятый час.
Они помолились, как обычно пожелали друг другу спокойной ночи и улеглись спать.
Стоило ему закрыть глаза, как снова перед ним поплыли лица — знакомые и незнакомые. Чтобы избавиться от этого, он постарался вспомнить что-нибудь такое, что порадовало бы и успокоило сердце. Но почему-то ничего особенного не вспоминалось. «Я не все сказал мальчику, — думал он. — Да и надо ли? Надеюсь, он правильно меня понял в главном. Конечно, и ему хотелось бы видеть меня на белом коне. Господи, да разве в детстве и я не видел себя таким? Господи, Ты все видишь и знаешь. Твой суд — праведный, Тебя одного убоюся! Ты и скажешь, какой я был царь. Кровавый, как говорят они, или православный, для которого на первом месте были народ и Россия».
Опять стали вспоминаться февраль и март прошлого года. Он не хотел думать о тех днях, но мысли упорно возвращались то в Могилев, то в вагон поезда «Литер А».
Ночью, накануне второго марта, ему тоже не спалось.
Правда, было не так душно, но чувствовал он себя гораздо хуже, чем сейчас.
Первый приступ острой боли он почувствовал в самый неподходящий момент.
Шла утренняя служба, и во время ектеньи он, занеся руку, чтобы перекреститься, едва сдержался, чтобы не вскрикнуть, — по сердцу внезапно резануло, как ножом.
Начальник штаба генерал-адъютант Алексеев, стоявший справа и чуть позади государя, услышал, как император слабо застонал. Глаза у Алексеева от природы косили, и он, не поворачивая головы, увидел, что на лбу государя выступили капли пота.
Спросить, что случилось, он не решился, но продолжал наблюдать за ним.
— Еще молимся о богохранимей стране нашей, властех и воинстве ея, — возглашал дьякон высоким голосом.
— Господи, помилуй! — пел хор.
Государь, продолжая чувствовать острую боль, все же перекрестился. Он ждал, что боль отступит, как это бывало прежде. Сердце стучало так громко, что ему казалось — стук слышат стоящие рядом с ним.
— О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся, — продолжал ектенью дьякон.
— Господи, помилуй! — завершал возглас хор.
«Мне нельзя упасть, — слабея, думал государь. — И уйти нельзя. Надо терпеть».
Сколько раз он так говорил себе! С юных лет, когда отец объяснил ему, что государь обязан претерпевать все тяготы, начиная с исполнения положенных норм и особенностей этикета и до высшей Господней воли, которую он должен услышать, понять и выполнить.
— Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию!
— Господи, помилуй!
— Помилуй, Господи! — повторил он за хором.
В Ставку он вернулся из Царского 22 февраля. Михаил Васильевич Алексеев, который молился рядом, приехал за три дня до царя. Начальник Генерального штаба несколько месяцев лечился, и тоже был не совсем здоров, как он сказал государю. У генерала болели почки, еще что-то. Ходил он трудно, часто вздыхал, разговор поддерживал чаще всего по надобности, говоря кратко и словно нехотя. Своей неторопливостью, основательностью, тщательной разработкой каждой операции, каждого шага Алексеев нравился государю. И хотя он знал, что начальника штаба называют «генералом в калошах» за кабинетность, нежелание и неумение общаться с чинами, вообще за отстраненность от реальной жизни, все равно Михаил Васильевич пользовался расположением верховного главнокомандующего. «Мой косоглазый друг». Так называл царь Алексеева среди своих близких. Он верил в преданность и надежность генерал-адъютанта, хотя знал, что Михаил Васильевич бывает недоволен решениями царя. Иногда врожденное косоглазие Алексеева словно помогало ему прятать от государя свои мысли.
Бывало, государь задавал себе вопрос: «А знаю ли я, кто такой Алексеев?» Но тут же он говорил себе, что лучшего начальника штаба не найти, а что до скрытности, то она все же лучше, чем развязность и нахальство многих генералов. Вызывал подозрение и недоумение не только у государя, но и у многих, кто знал Алексеева, его друг генерал Борисов. Это был маленький, толстый, почему-то всегда грязный и небритый человек, общение с которым было неприятно. Этот Борисов слыл знатоком стратегии Наполеона. Алексеев чрезвычайно ценил Борисова и держал его при себе, к удивлению многих.
Когда государь однажды пригласил Борисова к обеду, желая поближе познакомиться с ним, флигель-адъютанту генералу Воейкову пришлось приложить немало сил, чтобы Борисов выглядел прилично. Но через несколько дней он опять обрел свой засаленный вид.
Отношение Алексеева к Борисову стало понятно, когда государь узнал, что они вместе учились в академии, вместе начинали службу. Потом у Борисова случилось какое-то несчастье в семье — то ли жена бросила, то ли еще что-то, но только Борисов замкнулся, стал дичать, бросив службу и людей. Алексеев уговорил жену взять Борисова к ним в дом. Они выходили и вынянчили Борисова, а потом Михаил Васильевич взял его служить к себе в штаб.
Узнав все это, государь стал относиться к Алексееву еще лучше. Ему казалось, что набожность начальника штаба согласуется с его поступками в жизни.
Но государь лишь позже понял, что вера Алексеева шаткая, и он может совершать не только добрые дела.
— Пресвятую, Пречистую, Преблагословенную, Славную Владычицу нашу Богородицу и Приснодеву Марию, со всеми святыми помянувше, сами себе, и друг друга, и весь живот наш Христу Богу предадим! — возглашал дьякон.
— Тебе, Господи! — ответил хор.
Боль отступала, но медленно. Государь осторожно достал из кармана платок и вытер пот.
Немногословность генерала Алексеева, конечно, хороша, но за его скрытностью есть что-то нехорошее. Это государь ясно осознал, когда Владимир Николаевич Воейков сказал, что Алексеев обмолвился, будто положение в Петербурге катастрофическое, его уже не исправить. Это замечание потому так поразило царя, что он через Алексеева послал телеграмму на имя великого князя Михаила, своего брата. Государь сообщал, что он не считает возможным отложить свой отъезд в Царское (об этом просил Михаил Александрович) и выезжает 28 февраля. Также сообщалось, что в Петроград отправлен генерал-адъютант Иванов как главнокомандующий Петроградским округом, а с фронта направляются четыре пехотных и четыре кавалерийских полка для наведения порядка в городе.
Так в чем же дело? Почему положение «нельзя исправить»?
Уже потом он узнал, что Манифест об отречении вызревал в Мариинском дворце, был передан в Ставку, что на регентство уговаривали Михаила, говорили ему, что «ответственное министерство» должен возглавить князь Львов, что все это знает Алексеев.
— Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны и добраго ответа на Страшнем Судищи Христове просим! — возгласил дьякон.
Государь уже смог поклониться и понял, что и на этот раз Господь его миловал: сердце теперь билось в обычном ритме. Когда после службы выходили из храма, Алексеев, пряча свои косые глаза, сказал, что он плохо себя чувствует, поэтому просит прощения, что не придет на ужин. Государь понял, что Воейков сказал правду: начальник Генерального штаба не верит, что государь восстановит порядок и победит. Но не хотелось даже думать, что Алексеев на стороне предателей.
— Ну так поправляйтесь, Михаил Васильевич, — сказал бледный, измученный государь своему генералу.
— Поцелуемся на прощание!
Государь ощутил на щеке прикосновение влажных губ Алексеева и посмотрел ему прямо в глаза.
Алексеев потупился и, кланяясь на ходу, суетливо повторял:
— Ангела Хранителя, Ангела Хранителя в дорогу…
И глядя на этого пятидесятилетнего человека, по виду уже старика, в принципе обыкновенного генерала-штабиста, которого он так возвеличил, государь вдруг понял, что произошло.
«Что делаешь, делай скорее», — вспомнились ему слова Спасителя, сказанные Иуде. И уже в вагоне, сидя у окна, смотря на сиротливую землю, в подтеках грязно-серого снега, на голые мокрые деревья и избы, казавшиеся сейчас такими же одинокими, как и он сам, государь все более и более приходил к той мысли, что он находится не в окружении верных друзей, а предателей. Даже те, кто говорил, что любит его, изменили.
Вот сообщили, что от станции Малая Вишера, куда прибыли в час ночи, дальше ехать к Царскому нельзя — следующие станции Любань и Тосно заняты бунтовщиками. Решено было ехать на Бологое — Дно.
На станции, название которой вызвало невеселые мысли, его ждала телеграмма от председателя Государственной думы и председателя Временного комитета Родзянко. Этот тучный, говорливый, такой важный и чрезвычайно ценящий себя господин всем поведением старался показать, что он хозяин положения. На самом деле он был пешкой в руках Совдепа — поезд ему не дали, к государю он не попал. Некто Бубликов, инженер-путеец, уже считался министром путей сообщения и держал управление железной дорогой в своих руках.
Но это государь узнал потом, а сейчас ему сообщили, что Родзянко не приедет.
«Дно, — думал государь. — Вот я и доехал до дна. Дальше пути нет».
— Государь, надо добираться туда, где есть аппарат Юза, — сказал генерал-адъютант Воейков.
«Какой он хороший человек, — подумал государь. — Вот этот никогда не предаст. Никогда».
Но именно по таким людям, как Владимир Николаевич Воейков, как князь Долгоруков, граф Татищев, как раз и наносились самые сильные удары.
У Воейкова в землях Пензенской губернии, потомственно ему принадлежащих, была обнаружена минеральная вода, которую по месту нахождения он назвал «Кувакой». Владимир Николаевич наладил продажу этой воды. В Думе Пуришкевич, один из «героев» убийства Распутина, известный еще и фельетонными стишками, выступил с обличением Воейкова, сказав, будто бы тот использовал государственные деньги на свою «Куваку». И под аплодисменты всей Думы он назвал Воейкова «генералом от кувакерии». Было учреждено расследование, все обвинения Пуришкевича оказались ложью. Но острота «генерал от кувакерии» пошла гулять по России.
Так клеветали и позорили не только близких царю людей, но и самих царя и царицу. Ловко назвал свой фельетон о Романовых беллетрист Амфитеатров — «Господа Обмановы»…
— Думаю, нам надо ехать во Псков, — сказал Воейков, когда «Литер А» стоял на станции Дно. — Там штаб. Войска. Надеяться на Рузского особо не приходится, но что поделаешь…
— Да, конечно, — согласился государь, — Едем во Псков.
Отношение государя к генералу Рузскому, командующему Северо-Западным фронтом, было иным, чем к Алексееву. Рузский был человеком нервным, самоуверенным, все «метил в Бонапарты». О себе он был мнения чрезвычайно высокого и как личное оскорбление воспринял назначение Алексеева начальником Генерального штаба. По своим убеждениям Николай Владимирович Рузский был либералом, в царе видел причину всех бед России, так как считал его тряпкой, а при генералах своего штаба однажды выразился, что «страной правит безумная женщина».
Об отношении к себе Рузского государь знал (не в столь карикатурной, конечно, форме), но с поста командующего фронтом его не смещал, потому что знал и о способностях Рузского как военного специалиста.
Если Алексеев отмалчивался, прятал глаза, говорил предположительно, часто употребляя выражение «как бы», то Рузский наседал, говорил много, не давая собеседнику вклиниться в свою речь. Он относился к тому типу людей, которые, увлекаясь своей идеей, уже не видят ничего другого. Тех же, кто им возражает, считают или людьми недалекими, или просто дураками. Они, одушевляясь своими словами, тем больше верят в них, чем больше говорят. Бывает с ними и так, что если начнут с сомнения, еще плохо уверенные в своей правоте, то обязательно закончат утверждением уже категорическим, которое, по их мнению, единственно правильное.
Поезд пришел во Псков ночью. Никто царя не встречал. Платформа, слабо освещенная, была пуста — никого, кроме дежурного. Спустя минут пятнадцать показалась сутулая фигура Рузского, который медленно шел, перешагивая через рельсы. И по этой походке (государь смотрел в окно), и по платформе, мокрым рельсам, и, главное, по тому внутреннему чувству, которое не покидало его, он понял еще яснее, что вершится необратимое, уже заранее предрешенное.
Оставалось только узнать, как он будет отстранен, и увидеть лица предателей.
Впрочем, этого, Рузского Николая Владимировича, государь знал.
Вот он начал говорить. Нарисовал картину, из которой нет выхода, кроме одного: правительство надо распускать, создавать новое, ответственное перед Думой и Государственным советом министерство. Только что, сказал Рузский, он подробно говорил с председателем Временного комитета Родзянко Михаилом Владимировичем. Составлен Манифест, который государь должен подписать. Если этого не произойдет, народную стихию никто не остановит — рухнет и монархия, и государство, и армия. Если же подписать Манифест, ответственное перед палатами министерство начнет управлять страной, то есть «государь царствует, а министерство управляет».
— Мне для себя ничего не надо, — объяснял Рузскому государь. — Я ни за что не держусь. Но я не могу, нет у меня права передать все дело управления Россией в руки людей, которые сегодня у власти, а завтра где? Они могут нанести величайший вред России, а потом умоют руки и уйдут в отставку.
Доводы государя были просты и ясны. Рузский это понял, но говорить и действовать иначе, чем он договорился с Родзянко, уже не мог. Вопреки самозваному «временному комитету», который реальной власти не имел, Рузский спокойно мог сформировать сильный отряд и двинуть его на Петроград, арестовав заговорщиков. Можно было быстро установить порядок среди солдат запасных полков, плохо обученных и не готовых к серьезным боевым действиям.
Но ничего этого Рузский не сделал. У него была иная цель — устранить от управления страной царя. Он верил, что в России будет — завтра уже — парламентская республика, что власть — у Родзянко и его комитета. Страна пойдет по правильному пути, как страны Европы. Он был не русский, а Рузский, как скаламбурил кто-то из его подчиненных. Ум его был настолько обужен понятиями исключительно военными, что не мог вместить мистического смысла понятия «помазанник Божий». Он не понимал и куда более простой, земной мысли: родзянки, гучковы и прочие милюковы нужны истинным хозяевам положения для того, чтобы устранить царя сначала «на законном основании», уничтожив монархию, а потом и уничтожив государя физически.
Тем более генерал Рузский, считая сейчас себя фигурой, вершащей историю, даже мысли не мог допустить, что и он сам не более как пешка в руках мудрейших гроссмейстеров. Он хотя и был членом масонской военной ложи, но знал только то, что положено было знать на его уровне.
— Я ответственен перед Богом и Россией за все, что случилось и случится, — сказал государь. — Будут ли министры ответственны перед Думой и Государственным советом, безразлично. Видя, что делается министрами не ко благу России, я никогда не буду в состоянии с ними соглашаться, утешаясь мыслью, что это не моих рук дело, не моя ответственность.
— Да ведь никто против этого и не говорит, — устало и раздраженно сказал Рузский. — Все знают… ваши качества. Но вы же понимаете, что иного выхода у вас нет? Для блага России… и чтобы не было междоусобного кровопролития! Родзянко сообщает, что войска, посланные в Петроград, надо остановить. В них нет никакой надобности.
— Почему?
— Потому что, создав ответственное правительство, мы выбьем главный козырь из рук восставших. Не нужны будут силы.
— Выдумаете?
— Конечно! Ну против кого им стрелять, если все их требования будут удовлетворены? Палаты выбраны народом, так? Правительство отвечает перед народом. Что еще надо? Да ничего! А пришлем войска — сразу накалим обстановку. Думать будут, что порядок восстанавливаем силой. Что обманываем.
Рузский был уверен в справедливости своих доводов. Ему казалось, что дело обстоит именно так, как он говорит. Он верил Родзянко, который был всего лишь мыльным пузырем, изображающим из себя правителя России. Реальная власть была в руках Совдепа. Суханов (Гиммер), Стеклов (Нахамкес) и другие руководители Совета рабочих и солдатских депутатов давали разрешение Родзянко на создание Временного правительства. Они хорошо понимали, что это правительство действительно временное, что как только не будет царя, прибудут в Петроград их вожди, скинут временщиков и свершат «всемирную социалистическую революцию». На деньги еврейских банкиров, подданных германского правительства, в запломбированном вагоне через линии фронтов беспрепятственно приедут Ленин (Ульянов), Зиновьев (Апфельбаум), Войков (Вайнер) — как раз те люди, которые и будут в числе главных действующих лиц в судьбе государя и его семьи.
Из Нью-Йорка на комфортабельном пароходе отправятся в Петроград не менее важные вожди «пролетариата», возглавляемые Львом Троцким (Лейбой Бронштейном). На царя, на Россию их двинет капитал, сосредоточенный на Уолл-стрите банкирами, среди которых особенно рьяным будет Яков Шифф.
Лидеры Думы, создатели Временного правительства, считали, что это они вершат историю, они ведут Россию к «европейской цивилизации», что на этом пути у них есть «добрые друзья» в Европе и Америке. «Добрые друзья» на февраль, потом на октябрь семнадцатого года дали сто миллионов долларов в ценах тех лет.
— Ну, решайтесь, Ваше величество! — резко сказал Рузский. — Вы должны думать и о себе, и о своей семье. Кто их защитит, если вы не остановите войска? Они будут знать, что вы решили, — я обязан телеграфировать. Михаил Васильевич возложил обязанности на меня, так как сам он нездоров… к аппарату не подходит.
Государь молча посмотрел на Рузского. Он ждал, что этот человек, так уверенный в своей правоте, обязательно скажет о семье царя. Это же очень веский аргумент, как его не использовать…
— Дело не столько во мне и в моей семье, — сказал государь. — Я вам говорил, что лично мне ничего не надо. Но я не верю в ваше «ответственное правительство». В то же время, если можно избежать кровопролития, надо идти на ваше предложение. Я никогда не хотел и не хочу, чтобы лилась кровь. Я согласен подписать Манифест. Текст, конечно, готов? Он у вас?
Рузский при всей своей наглости смешался. Он никак не ожидал, что государь в состоянии предвидеть действия Петрограда и Ставки.
— Я… сейчас принесу, — запинаясь, сказал он.
— Идите. А я составлю телеграмму Иванову.
Как только Манифест был подписан государем, Рузский вместе со своим начальником штаба генералом Даниловым отправился в город.
В половине третьего ночи i марта они были на связи с Родзянко.
Но теперь Родзянко сообщал, что Манифест опоздал. Требование другое: отречение Николая Второго в пользу наследника Алексея при регентстве великого князя Михаила Александровича.
Требовалось «дожать» царя. Родзянко властно сообщил, что для принятия отречения едут во Псков представители Думы Гучков и Шульгин. Рузский об этом должен доложить государю.
Такого стремительного развития событий генерал не предполагал. Накрывшись шинелью, он прилег на диван, приказав разбудить его на рассвете. Ему требовался хотя бы кратковременный отдых. Прилег, также накрывшись шинелью, и государь.
По-прежнему не было вестей из Царского, где все дети больны. В Ставке нет человека, который помог бы ему и России. Там помогают его врагам, это теперь совершенно ясно.
Алексеев сказался больным. Гимназический прием…
И тут опять государю вспомнился «косоглазый друг» на паперти храма в Могилеве, как он, пряча глаза, торопливо говорит: «Ангела Хранителя, Ангела Хранителя в дорогу…»
В четверть второго марта 1917 года начальник Генерального штаба Михаил Васильевич Алексеев дал телеграмму номер 1833 вдогонку генералу Николаю Иудовичу Иванову, посланному верховным главнокомандующим в столицу для наведения порядка: «Частные сведения говорят, что 28 февраля в Петрограде наступило полное спокойствие. Войска, примкнув к Временному правительству в полном составе, приводятся в порядок. Временное правительство под председательством Родзянко, заседая в Государственной думе, пригласило командиров воинских частей для получения приказаний по поддержанию порядка. Воззвание к населению, выпущенное Временным правительством, говорит о необходимости монархического начала в России, о необходимости новых выборов для выбора и назначения правительства. Ждут с нетерпением приезда Его Величества, чтобы представить ему все изложенное и просьбу принять это пожелание народа.
Если эти сведения верны, то изменяются способы ваших действий. Переговоры приведут к умиротворению, дабы избежать позорной междоусобицы, столь желанной нашему врагу, дабы сохранить учреждения, заводы и пустить в ход работу.
Воззвание нового министра путей сообщения Бубликова к железнодорожникам, мною полученное кружным путем, зовет к усиленной работе всех, дабы наладить расстроенный транспорт. Доложите Его Величеству все это и убеждение, что дело можно привести мирно к хорошему концу, который укрепит Россию. Алексеев».
Копии этой телеграммы, остановившей войска, идущие за царя, за Россию против временщиков, были посланы всем главнокомандующим.
Предательство свершилось.
А как у Иуды был ящик, то некоторые думали, что Иисус говорит ему: купи, что нам нужно к празднику, или чтобы дал что-нибудь нищим.
Он, приняв кусок, тотчас вышел; а была ночь.
Глава пятнадцатая
«Не моя воля, но твоя да будет…»
16 июля 1918 года. Вечер
Не спится.
Духота. Если бы, как прежде, утомился работой, то бессонница отступила бы. И в Царском, и в походе, и в гостях, где приходилось ночевать, он всегда спал хорошо. Это отец приучил с детства всех пятерых детей спать на простых солдатских кроватях и жестких подушках. Утром, в любое время года, они обливались холодной водой. На завтрак ели кашу.
Как жаль, что быстро пролетело время! 6 мая, в день памяти Иова Многострадального, ему исполнилось пятьдесят лет. На один год он прожил уже больше, чем его отец. Восшествие на престол Александра III состоялось 2 марта 1881 года. И 2 марта 1917 года государь император Николай Второй подписал Акт отречения от престола.
Второго марта… Они пишут о Манифесте отречения. Но был другой Манифест — о создании «ответственного правительства», который они не приняли. Об отречении же был Акт, а не Манифест. Это ведь совсем разные понятия. Было еще «Прощальное слово к войскам». Как узнал государь, это «Слово» запретил распространять в войсках Гучков, военный министр. «Слово» царя до войск не дошло.
Гучкова государь хорошо запомнил. Он, конечно, знал об этом «неторгующем купце», как сам себя называл этот думский лидер, красноречивый оратор с репутацией героя. Он воевал в Африке на стороне буров против англичан. Воевал в Македонии на стороне восставших. То есть изображал русского Байрона. Вот только стихов не писал. Зато был хорош собой, смел, решителен. Жизни своей не пожалеет за Родину. Родина его, разумеется, должна быть либеральной, но при сохранении монарха. Главные фигуры в правительстве — представители крупного капитала, как это и начертано на знаменах партии октябристов, один из создателей которой — он, Гучков Александр Иванович.
Он был председателем III Государственной думы. И еще председателем масонской военной ложи.
Вместе с Гучковым к царю ехал во Псков Василий Витальевич Шульгин. Это был лидер «прогрессивных националистов», депутат Госдумы, редактор газеты «Киевлянин». Его избрали во Временный комитет. Как человека, который сам себя называл монархистом, его решили направить к государю.
Но приезд Гучкова и Шульгина оказался формальностью — все было решено до их появления во Пскове.
Утром, после чая, с докладом опять явился Рузский.
Государь принял его все в том же вагоне-салоне, обшитом зеленым шелком. Он сидел у небольшого четырехугольного столика, бледный, спокойный, сосредоточенный. Все в той же темно-серой черкеске, с кинжалом в серебряных ножнах на поясе.
Но было и нечто в лице государя, что делало его выражение не таким, как вчера.
Рузский, сосредоточенный на том, что он должен сказать, не заметил ничего. Юрий Никифорович Данилов, начальник штаба фронта, человек куда более умный и наблюдательный, чем его начальник, заметил: под глазами государя кожа потемнела, появились морщины, которых прежде не было.
Но особенно поразили Данилова глаза государя. Непроницаемо-светлые, они вызвали в памяти генерала воспоминание о том, когда он впервые увидел Белое море. Это было летом. Светло-голубое море, ровное, совершенно неподвижное, казалось бескрайним. Вода прозрачная, но Данилов ничего не увидел сквозь ее толщу. Море хранило свои тайны.
Это воспоминание пронеслось в сознании Данилова, когда он попытался определить, о чем государь сейчас думает, но ничего не мог прочесть по глазам императора.
Генерал Саввич, Сергей Сергеевич, ныне занимал должность начальника снабжения фронта. Служить ему пришлось и во Владивостоке, начальником крепости, и в Сибири, где он командовал армейским корпусом. Был он и генералом от инфантерии по Генеральному штабу. Не думал генерал, что ему придется стать свидетелем события, которое он будет помнить до последней минуты своей жизни.
У Рузского глаза были в красных прожилках, под глазами мешки, но китель не помят, волосы аккуратно причесаны, усы нафабрены. Для официальности визита он взял с собой генералов Данилова и Саввича.
— Ваше величество, — начал Рузский, протягивая государю тексты переговоров с Родзянко, телеграммы Алексеева и ответы командующих фронтами, наклеенные на листы. — Вы должны ознакомиться с этим. Прошу вас!
Государь взял листы и стал внимательно читать. Тексты телеграмм были ошеломляющими, но ни один мускул на лице государя не дрогнул.
«Да он что, каменный? — подумал Рузский. — Или не понимает, что происходит?»
— Вашу телеграмму о создании ответственного правительства я не послал, — сказал Рузский, когда увидел, что государь прочел телеграммы. Говорил Рузский нарочито медленно, разделяя слова. — Так как вы сами видите — создавать ответственное правительство поздно. Речь идет о вашем отречении в пользу наследника при регентстве Михаила Александровича.
Государь отложил листы. Посмотрел на окно, плотно занавешенное шторами.
«Западня, — подумал государь, — Алексеев без моего ведома дал запрос всем командующим фронтами… Вел переговоры с Родзянко, а для меня сказался больным… Они все давно решили — без меня».
Тишина стояла такая, что не было слышно даже дыхания присутствующих.
Гробовая тишина.
«Господи, что же это он? — думал генерал Данилов. — Хоть бы крикнул, порвал листы, выгнал нас!».
И опять это сравнение глаз государя с морем, которое он наблюдал с борта парохода, возникло в его сознании.
Генерал Саввич вообще не смог бы вымолвить и слова, если бы его о чем-то спросили. Дыхание перехватило, в груди возникла боль — будто туда воткнули тупой предмет.
Больше всего государя поразила телеграмма великого князя Николая Николаевича, дяди, который был Верховным главнокомандующим, а сейчас командовал Кавказским фронтом. «Николаша» столько раз клялся в преданности государю. Его любили в войсках, ценили за мужество, связывали с ним надежды на победу. Высокий, худощавый, с удлиненным лицом, похожим на лицо деда, императора Николая I. Как ему верил государь! И вот он телеграфирует. Государь взял листы и еще раз прочел, что написал его дядя, выразитель мнения большинства Дома Романовых:
«Генерал-адъютант Алексеев сообщает мне создавшуюся небывало роковую обстановку и просит меня поддержать его мнение, что победоносный конец войны, столь необходимый для блага и будущности России, и спасение династии вызывает принятие сверхмеры.
Я, как верноподданный, считаю по долгу присяги и по духу присяги необходимым коленопреклоненно молить Ваше императорское Величество спасти Россию и Вашего наследника, зная чувство любви Вашей к России и к нему.
Осенив себя крестным знамением, передайте ему Ваше наследие. Другого выхода нет. Как никогда в жизни, с особо горячей мольбою молю Бога подкрепить и направить Вас.
Генерал-адъютант Николай».
«Какой же он „верноподданный“? — думал государь. — Так поступали и фарисеи. Командующие против меня, Дума и их правительство тоже против…»
Государь отвернулся от зашторенного окна и поймал злобный взгляд Рузского.
«Однако хуже Алексеева и Николаши вот этот… Но уже недолго мне осталось видеть его».
— Я еще вчера понял, что Манифест о даровании ответственного правительства не поможет, — сказал государь ровным голосом. — Если надо для блага России, чтобы я отошел в сторону, я готов. Но я опасаюсь, что народ этого не поймет. Скажут, что я изменил клятве своей в день священного коронования. Еще обвинят, что я бросил фронт.
— Отчего же «обвинят»? — ехидно сказал Рузский. — Вы объясните в отречении, почему оставляете трон. Именно на благо России, как вы сказали. И главнокомандующего назначите — Николая Николаевича… Впрочем, о назначениях можно потом. Сейчас — главное. Я, как главнокомандующий Северо-Западным фронтом, полностью поддерживаю решения начальника Генерального штаба и председателя Государственной думы. Они правы — у вас нет иного выхода, как отречение. Вот и генералы мои подтвердят… Юрий Никифорович?
— Да, положение действительно такое, ваше величество, — сказал Данилов.
— Сергей Сергеевич?
Саввич кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Внезапно странный звук вырвался из его груди, и он опустил голову. Плечи его затряслись, он прижимал кулак то к одному глазу, то к другому.
— Ну? — Рузский смотрел на государя так, будто это он мучает их. — Решайтесь!
— Я принял решение, — ответил государь, продолжая сохранять самообладание, а оно было в этот момент выше человеческих сил.
Он встал и осенил себя широким крестом.
— Я принимаю решение отказаться от престола в пользу своего сына Алексея, — сказал он ясно и твердо.
Потом, после небольшой паузы, сказал слова, поразившие даже Рузского:
— Благодарю вас всех за доблестную и верную службу. Надеюсь, что она будет продолжаться и при моем сыне.
Рузский, который минуту назад почти кричал на государя, смотрел на него с нескрываемым почтением. Чувство преклонения перед мужеством государя испытывал и генерал Данилов, а генерал Саввич залился слезами, чего с ним никогда не было до сего дня и часа.
Генералы ушли, но государь знал, что муки сегодняшнего дня не окончены. Предстояло сказать о своем решении генералам свиты и посланцам Временного комитета, которые уже были на пути во Псков. Надо еще написать текст Акта отречения, послать телеграммы в Ставку и Думу. Кроме того, он решил поговорить с лейб-хирургом профессором Федоровым — возможно ли в будущем вылечить наследника. От этого зависит текст отречения. И еще много других вопросов предстояло решить в теперешнем новом для себя положении, которое не принесет ему ничего, кроме новых страданий — государь это хорошо знал. Но он также хорошо знал, что спасет его. Если он до последней минуты будет с Господом, то и Господь не оставит его.
А над Псковом, над Петербургом, над всей Россией, в самом имени которой заключена синь, сгустилась тьма. Небо опустилось низко и превратилось в сплошную черноту, а приятный легкий морозец, в эту пору веселящий душу, стал холодным, леденящим морозом.
Платформа вокзала, слабо освещенная, покрылась корочкой льда, и дежурный шел по ней мелкими шажками, боясь упасть. Согбенная фигура солдата виднелась на краю платформы, а фонарь, тускло горевший, желтел в черноте.
Свистя и пуская клубы пара, к платформе подошел паровоз с несколькими вагонами. Полковник Мордвинов, флигель-адъютант, встретил депутатов Думы Гучкова и Шульгина и повел их к вагону государя.
— Что в Петрограде, господа? — спросил Мордвинов.
— О, вы себе представить не можете, — ответил Шульгин, озираясь вокруг. Он поскользнулся и упал бы, если бы его не подхватил под руку Мордвинов.
— Как у вас тут, однако! — Гучков шел, семеня.
Оба депутата были в черных пальто, в шляпах-котелках. Мордвинов обратил внимание, что у Шульгина усы были густые, длинные, стрелами. У Гучкова усы и борода холеные, с благородной сединой.
— Вы не поверите, но мы находимся в руках этой самой народной массы, — сказал Шульгин. — Вернемся, а нас могут арестовать.
— Вас? Народных избранников? — удивился Мордвинов. — Так что же вы предполагаете делать? На что надеетесь?
Гучков продолжал хранить молчание, а Шульгин как- то робко сказал:
— Может быть, государь… нам поможет. Надеемся…
Мордвинов не переставал изумляться — ждали волевых, сильных деятелей, взявших власть, а тут…
Он представил депутатов министру двора графу Фредериксу. Из вагона свиты граф провел депутатов в вагон государя.
Император впервые лично разговаривал с этими людьми.
«Какой у них, однако, странный вид. Не бриты. Воротнички грязные. Неужели не могли взять в дорогу свежее белье?»
— Общее положение сейчас таково, что весь Петроград в брожении, — начал Гучков. — Беспорядки приняли масштабы катастрофические, и если бы не Дума, возник хаос.
Гучков прикасался то к усам, то к виску, и государь заметил, что руки у «лидера Думы и героя освободительных войн» трясутся.
— Нам удалось наладить связь с воинскими частями через Советы, выяснить их требования… Чтобы продолжить войну до победоносного конца, необходимо принять условия тех, кого не устраивает прежний порядок.
Гучков продолжал говорить о положении в Петрограде в той же безличной форме, никак не обращаясь к государю, будто читал лекцию…
Государь смотрел прямо перед собой. Глаза его оставались непроницаемыми.
Потом заговорил Шульгин. И у него тряслись руки, и он говорил сбивчиво, тоже в общих чертах.
Послышался шум, и в вагон без доклада вошел Рузский. Он только что отчитал подчиненных, что ему не доложили о приезде депутатов. Ведь именно он должен был встретить их и лишь потом идти к государю.
— Вечно путают, — продолжал ворчать Рузский, подчеркивая, что он хозяин положения, а не кто- либо другой. — Мне не доложили, господа, о вашем прибытии. Путаница…
Он поздоровался за руку с Гучковым и Шульгиным, поклонился государю.
Гучков подождал, пока Рузский утихнет, и, обращаясь к государю, произнес наконец то, ради чего приехал сюда с Шульгиным:
— Мнение Временного комитета, поддержанное командующими фронтами, — ваше отречение.
И Гучков замолчал, боясь взглянуть на государя. Шульгин вынул из кармана платок, вытер пот со своей бритой наголо головы.
— Я принял решение. До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына Алексея… Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца…
Государь встал и прошел в свое отделение вагона. Через несколько минут он вернулся…
Акт об отречении был подписан.
Но почему-то он был напечатан на пишущей машинке и подписан государем карандашом…
А ведь пишущей машинки в вагоне-салоне государя поезда «Литер А» не было…
Вот текст Акта:
«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны, во что бы то ни стало, до победного конца. Жестокий враг напрягает последние силы, и уже близок час, когда доблестная армия наша совместно со славными союзниками нашими сможет окончательно сломить врага.
В эти решительные дни в жизни России почли Мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и в согласии с Государственной думой признали Мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть.
Не желая расставаться с любимым сыном нашим, Мы передаем наследие наше брату нашему Великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на Престол государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу. Во имя горячо любимой Родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед ним повиновением царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему вместе с представителями народа вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России!
Николай.
2 марта. 15 часов. 1917 г.
Министр Императорского двора генерал- адъютант граф Фредерикс».
Депутаты и Рузский торопливо ушли, а государь отдал распоряжение ехать в Ставку, а оттуда в Царское. Теперь поезд вряд ли кто остановит.
Он записал в дневнике: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого… Кругом измена, трусость и обман».
Стук колес немного успокоил его.
Он думал об Алексееве. О том, какую телеграмму он дал командующим. Ответ об отречении диктовался просто: «Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу Его Величеству…»
«Благоволили дать просьбу… убрать меня».
Как они теперь встретятся? Впрочем, Алексеев, как обычно, спрячет глаза.
Государь взял Евангелие, раскрыл его: Придя же на место, сказал им: молитесь, чтобы не впасть в искушение.
И Сам отошел от них на вержение камня, и, преклонив колени, молился, говоря: Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! впрочем не Моя воля, но Твоя да будет.
…И сейчас, лежа на кровати в доме инженера Ипатьева, вспоминал он эти слова Спасителя.
И еще вспомнил другое событие, которое произошло с ним в Крыму, в те счастливые дни, когда еще ничто не предвещало страданий.
Был солнечный день, нежаркий, с прогретым воздухом. Ветер касался лица, словно лаская его. Они с Аликс сидели в открытом авто, на заднем сиденье, любуясь видами, которые открывались взору. Дорога шла вдоль моря, оно сияло, вспыхивая на солнце серебристыми искрами. Слева высились горы, покрытые орешником, кустами снежного ягодника, терновника. Деревья, цепляясь корнями за уступы, были невысокими, но крепкими, с густыми ветвями. Попадались и голые каменистые склоны, то темно-серые, то черные, с розовыми прожилками гранита.
— А не поехать ли нам в монастырь? — предложил он. — Здесь не так далеко, а мы с тобой там давно не были.
— Я с удовольствием, — сразу же согласилась Аликс. — То-то отец-настоятель обрадуется!
Они улыбнулись друг другу, вспомнив прошлую свою поездку в монастырь, радость отца-настоятеля, игумена Тихона, который не знал, как угодить царю и царице, которые почтили монастырь своим посещением.
Георгиевский монастырь был особенным, редким для России. Он находился в двенадцати верстах от Севастополя, в семи верстах от Балаклавской бухты. Необычность монастыря заключалась в том, что находился он высоко в горах, наподобие птичьего гнезда прилепившись к скалам.
Монастырю более тысячи лет. Храмов два. Один внизу, у воды. Здесь, по преданию, во время бури, когда гибли греческие мореплаватели, на камне по их молитвам явился Георгий Победоносец и усмирил бурю. Спасшиеся мореплаватели построили часовню в память о своем чудесном спасении, а потом появился и монастырь с храмом во имя Георгия Победоносца.
Когда в 1850 году праздновали тысячелетие со времени основания часовенки, положившей начало монастырю, решили заложить еще один храм, на высоте две тысячи футов, где была удобная площадка для строительства.
Произошло это в праздник Воздвижения Животворящего Креста Господня, поэтому храм и стал так называться.
Царская чета, узнав о Георгиевском монастыре, решила обязательно помолиться там, ведь он находился на такой высоте, у самого неба!
Прошлый приезд был запланированным, а нынче они приехали неожиданно.
Игумен Тихон, крепкий старец с курчавой черно-белой бородой и такими же длинными густыми волосами, так и просиял от радости, когда ему сказали, что приехали государь с государыней.
Игумен готовился к обедне. Царственные особы не стали нарушать монастырский устав и вместе с братией встали на молитву.
Служба шла обычным чередом, но когда заканчивали петь «Господи, к Тебе воззвах!» — в храме возник какой-то странный шум. Там, у самого входа, происходило что-то необычное. Один из монахов, пробежав вдоль стены храма, зашел через дьяконские врата в алтарь, чтобы сообщить отцу настоятелю о каком-то чрезвычайном событии. Игумен что-то сказал монаху, а сам пошел к выходу из храма.
— Государь, — тихонько сказал он, вернувшись и подойдя к царю. — Прошу вас прервать на минуту молитву и последовать со мной.
Государь повиновался.
Когда вышли из храма на паперть, царь увидел двух старцев, стоявших один подле другого. Солнце освещало их так, что отчетливо были видны лица, глаза и каждая черточка ликов этих молитвенников.
Они были монахами-отшельниками, жили в пещере намного выше монастыря. Пещеру их никто не видел. О том, что старцы живы, узнавали лишь по тому, что пищу, которую монахи оставляли на тропе, отшельники забирали.
У одного из них, высокого и худого, была длинная седая борода. Другой был среднего роста, борода у него была не столь длинная, но тоже седая.
— Просили на минуту позвать вас, — сказал игумен. — Это наши старцы.
Оба монаха, ни слова не говоря, низко, в землю, поклонились государю.
Он тоже поклонился им.
После этого старцы молча повернулись и ушли по тропе в горы.
Государь смотрел им вслед, пораженный произошедшим.
— Я, государь, осмелился вас из храма вызвать, потому как старцы первый раз из пещеры своей сюда пришли, — сказал игумен. — И вот что еще… О вашем-то приезде никто и знать не знал…
Государь кивнул, все еще находясь под впечатлением произошедшего.
— По молитвам, значит, они ваше величество узрели, — сказал игумен.
Государь хотел спросить, почему старцы поклонились ему до земли, но не стал.
А потом, когда на яхте «Штандарт», уже другим летом, шли мимо Балаклавы, он о многом догадался.
На обрывистом скалистом берегу, на вершине скалы, ближней к морю, стояли два человека. Они повернулись лицом к морю, будто дожидаясь, когда яхта пройдет мимо них. Яхта шла на довольно большом расстоянии от берега, но двое на скале были хорошо видны.
— Кто это? — спросила государыня, подходя к мужу.
Он пристально смотрел на скалу и ничего не ответил.
Там стояли монахи-отшельники.
Их седые бороды развевал ветер.
Тот, кто был выше ростом, поднял руку и широким крестом перекрестил государя и государыню — на палубе в это время больше никого не было.
Таким же широким крестом перекрестил царскую чету и второй старец.
— Это они, те самые? — спросила Александра Феодоровна.
— Они…
Государь подумал тогда, что и земной поклон, и это благословение имеют глубокий смысл, в котором, быть может, заключена его судьба.
«Да, — думал он и сейчас, засыпая в душной комнате „Дома особого назначения“. — Они поклонились не мне, а моим испытаниям… И благословили меня, чтобы я претерпел до конца…».
И с этой мыслью, к которой он пришел раньше, государь император Николай Второй заснул.
Было десять часов вечера.
Глава шестнадцатая
Вторая тайна убийц
16 июля 1918 года. Ночь
Все подготовлено, глупо волноваться. Наоборот, надо радоваться, что все в полном порядке. Посты на местах, вызваны нужные люди, и они тоже на месте, в соседней комнате. Они понимают, что им предстоит сделать.
В том смысле, что надо стрелять в царя, царицу, их детей, слуг.
Вот и все.
Остального они не понимают.
И это хорошо.
Юровский одернул китель, поелозил в кресле, в котором сидел, ожидая Ермакова. «Ермаков должен прибыть на грузовике к десяти. Он еще раз разведал место, где надлежит уничтожить тела. Надо выставить двойную охрану. Первую — на подходе к урочищу Четырех Братьев, вторую — вокруг самого места уничтожения. Должно быть, помимо авто, телеги, конное и пешее сопровождение.
Ермаков все сделает.
Неважно, что он ублюдок. Важно, что он может спокойно убивать, стреляя в людей, как в тыквы. Он хороший для дела товарищ. Самое главное — надежный».
Юровский встал, прошелся по комнате. Это комендантская. Довольно-таки просторная, мебель неплохая.
Впрочем, это не имеет никакого значения, кроме одного.
Он, Юровский, находится здесь накануне великой миссии, которую понимают лишь избранные.
Он оказался в их числе.
Он — наконечник стрелы. Она вонзится в сердце царя.
«Так, без десяти десять. Посты уже трижды проверены. Что делать? Вот что — надо поесть». Он вынул из буфета с утра приготовленную для него поваром Харитоновым котлетку с огурчиками и картошечкой, посыпанной свежим зеленым луком. Одну котлетку он съел в обед, после вкуснейшего супа с грибами, а вторая оставлена на ужин. «Надо отдать должное этому повару. Еще бы, разве мог быть у царя плохой повар! Готовит, стервец, прекрасно.
Можно было бы сохранить ему жизнь, чтобы он готовил для них, чекистов, но свидетели не нужны.
Доктор Боткин тоже хорош в своем деле, но и он свидетель. И Анна Демидова, аппетитная горничная, тоже хороша».
Юровский разжег примус, поставил на него сковородку с котлеткой и картошечкой. Масло сливочное, его принесли монахини из монастыря. Вчера они, как обычно, принесли молоко и яйца в корзинке — другие продукты он запретил. Яйца с корзинкой он возьмет с собой. Монахиням сказал, чтобы больше не приходили. Яйцами он перекусит там. Молоко отдал им. Котлету съест сейчас. И все.
Дом закроется. Нет, освободится. И он освободится. И народ освободится. И не будет так называемого помазанника Божия. Да какой он помазанник? Тряпка. Слабак. Вот царица… Да, у нее стать. Осанка. Взгляд. Не то что у его жены Мони.
Ничего, эта надменная немецкая женушка будет лежать на крашенном желтой краской полу. И вся ее спесь улетучится, как дым, от выстрелов револьверов и наганов. А у него, Юровского, как коменданта «Дома особого назначения», есть еще и маузер. В крайнем случае, он пустит его в ход.
«Вкусная котлетка. Но почему же нет Ермакова?
Вот особенность русских — вечно опаздывать. Все же они свиньи. Поэтому основные помощники — интернационал. Австрийцы, венгры, латыши. Вот, он уже закончил ужинать, а этого балбеса с волосами, как пакля, все нет! Где он?
Нет, он не подведет. Но разболтанность при внешней принципиальной строгости… Да, свиньи, конечно. И умных людей у русских очень мало. Взять хоть царя. Ну был бы умный, разве бы не понял, что готовится? Разве бы не сумел уехать за границу, еще из Царского, до Тобольска, не говоря о Екатеринбурге? Нет, он дурак, дурак и еще раз дурак! И наивен, как и его сынок! Такие же глаза, такая же улыбка. Вырожденцы. Если бы они были нормальные, разве был бы сынок неизлечимо болен?»
Юровский снова сравнил своего сына с Алексеем. Его сын здоров, крепок. Прекрасно ест. И прекрасно спит. А этот? Сплошные стоны, оханья и аханья… Вот только… Да, это «вот только» и есть момент, о котором он часто думает. Глаза. Почему у него такие прекрасные глаза? Невозможно их описать, невозможно сказать о них так, чтобы определить их…
Глаза!
Они вроде бы такие, как у отца и матери, и в то же время совсем другие.
Что в них?
У его сына ясно, какие глаза. Посмотришь в них — и сразу видно: хочет добиться своего. А свое — такое простое, как дважды два. Поесть, погулять, не делать трудной работы — все перевалить на другого. Это правильно, но не до такой же степени!
Например, он дает сыну задание: отнеси к портному Мойше починить пальто, которое ему, видите ли, перестало нравиться. Так он не только не относит к Мойше свое пальто, а где-то его выбрасывает, а потом говорит, что у него пальто отняли.
Проводится расследование, выясняется, что пальто никто не отнимал, что он выбросил вещь в мусорный ящик. Пальто нашел дворник Шамиль. Определил, что пальто еще можно носить, а потом вспомнил, что это пальто носил сын уважаемого Ян- келя Хаимовича… Ох-ох. Со всеми надо быть начеку, а с собственным сыном — в особенности.
Десять, а Ермакова все нет!
Если позвонить в Уралсовет или в ЧК, они поднимут переполох. Отвечать придется ему. Ждать. Он вышел в соседнюю комнату, где сидели стрелки. Их называют «латыши». Но латышей-то среди них двое всего…
— Задержка, — сказал он Медведеву, начальнику охраны. — Сохранять спокойствие!
Медведев уже раздал всем револьверы. Лицо у него одутловатое, словно он только что проснулся. Наверное, с утра пил, а сейчас рад бы опохмелиться. Глаза маленькие, заплывшие, но смотрят зорко.
— Если не приедет…
— Видать, с дружками задержался. Ждем еще.
— Сколько? — спросил Медведев.
— Сколько потребуется.
Он оглядел наемников. Нет, они не нервничают. Просто ждут.
— Оружие проверено?
— Да о чем вы, Яков Михайлович? Команда — сами видите — все как на подбор!
«Подбор» действительно хорош.
Лица угрюмые, ничего не выражающие.
— Скоро, — сказал Юровский и вышел. По лестнице поднялся в свою «комендантскую».
Стоявший на посту австриец Рудольф — с длинной шеей, вытянутой вперед дынеобразной головой, с кадыком, похожим на птичий, — вопросительно посмотрел на него.
— Ждать, — шепотом сказал Юровский и показал, чтобы тот сел на свое место.
Прислушался. Тихо. Спят царственные особы. Ничего не понимают, идиоты! Впрочем… Вчера, когда он обходил посты и комнаты особняка, опять обратил внимание на царевича. Тот встал с постели (последнее время он лежал) и сидел у стола, в гостиной. Перед ним лежала раскрытая книга. Царевич был в гимнастерке, точно такой же, как у отца. Оторвался от книги. Юровский сел напротив царевича, в упор посмотрел на него.
— Как здоровье?
— Благодарю. Сегодня мне лучше.
— Можешь ходить?
— Нет. Опухоль на колене еще не прошла.
— Пройдет. Что читаешь?
— Вам интересно? — царевич улыбнулся так открыто, что Юровский растерялся.
— Да, интересно, — ответил он.
— Мама вчера читала нам притчу о зернах и плевелах. Ну вы, конечно, знаете?
Юровский кивнул, хотя не понял, о чем говорит Алексей. В школе при синагоге Евангелие если и упоминали, то всегда в отрицательном смысле. В Германии, где Янкель прожил год и принял лютеранство, христианская вера была для него лишь средством приспособления к новой среде. Идеи Маркса понравились ему гораздо больше других, но и они были тоже средством для достижения своей главной цели — стать тем человеком, который подчиняет себе других, а не тем, кого подчиняют.
— Тогда вы помните, что плевелы, которые засеял враг на поле сеятеля, сразу выдергивать нельзя — так хозяин сказал рабам. Надо ждать, когда созреет пшеница. И только потом собирают плевелы. Вот я и подумал: неужели нельзя иначе? Почему пшенице нельзя расти без сорняков?
Юровский понял, о чем говорит мальчик: речь шла о притче из Евангелия. Но в чем ее смысл, он забыл.
«Ладно, посмотрю потом», — подумал он, взял в руки Евангелие, полистал его и бросил на стол.
— Читаешь ерунду, — вслух сказал он, — и без этой книжонки ясно, что белое не бывает без черного. Читать тебе надо Маркса, и тогда все встанет на свои места.
Важно ступая, Юровский ушел в «комендантскую».
«Надо найти время и прочесть все же про эти плевелы и зерна, — думал Юровский, ожидая Ермакова. — Образование нам необходимо, не быть же такими, как Ермаков. Вот негодяй, опаздывает уже на полтора часа!»
И в этот момент раздался шум мотора — подъехал грузовик. Юровский резко встал и быстро спустился по лестнице вниз. Подтянул ремень, поправил фуражку. Встретил Ермакова в прихожей. Стоило только взглянуть на Петра Захаровича, как сразу стало ясно, что он принял на грудь.
— Ты что? — прошипел Юровский.
— Тихо! — Ермаков выставил руку вперед. — Думаешь, мне было легко? Дорога дрянь, вся разбита… И братва…
— Ты зачем нажрался?! Неужели не понимаешь, что нам доверено?
— Я не нажрался! — повысил голос Ермаков, и Юровский вынужден был закрыть ему рот ладонью.
— Тихо, понял меня? — и, увидев остановившийся взгляд угрюмого Ермакова, толкнул его в комнату, где ждала команда: — Стой там и жди моего приказа. Действуем по плану. Никулин, скажи шоферу, чтобы мотор не выключал.
Никулин, верткий помощник Юровского, бросился к выходу, на бегу поддерживая гранаты, висевшие на широком ремне.
— Петр, — Юровский вплотную приблизил лицо к Ермакову. — Ты можешь действовать?
— Еще как могу, — ответил Ермаков, выдохнув перегаром самогонки в лицо Юровскому.
— Хорошо! — Юровский с трудом сдержался, чтобы не сплюнуть.
Он нажал кнопку, и в гостиной, рядом с диваном, где был установлен пост, раздался звонок. Янкель пошел вверх по лестнице на второй этаж. За ним двинулись Ермаков, Никулин и Медведев.
— Петр, останься внизу. По моей команде выведешь из комнаты всех бойцов. Слушай внимательно: как только я начну читать решение Уралсовета, выходите и становитесь, как договорились. Понял?
Глаза Ермакова оставались все такими же мутными. Он кивнул.
— Приступаем! — и Юровский пошел по лестнице дальше.
В гостиной они встретили Боткина. Юровский подошел к нему:
— Скажите всем, что надо спуститься вниз, в безопасное помещение. Скоро начнется стрельба. Положение серьезное.
Евгений Сергеевич пристально смотрел на Юровского. «Стрельба? Наступают войска Колчака? Но почему не сказали раньше, когда укладывались спать?» — думал он.
Боткин постучал в дверь комнаты, где спали государь, государыня и Алексей.
— Да? — услышал он голос царя.
— Ваше величество, комендант приказал всем встать, одеться и спуститься вниз, в безопасную комнату. Начинается бой за город.
— Да-да! — отозвался царь. — Сейчас.
Проснулась государыня, проснулись дети.
Александра Феодоровна быстро оделась, прошла в комнату дочерей.
— Вот что, дети, — сказала она, — возможно, нас могут увезти куда-нибудь. Наденьте корсеты и лифы, в которых драгоценности.
— Хорошо, мама, — ответила Татьяна. — А из вещей ничего не брать?
— Пока ничего.
Она вернулась в свою комнату. Вспомнила, что крест с бриллиантовыми подвесками, подарок свекра, хотела отдать Татьяне. Но было уже поздно. Государь и Алексей уже собрались. Оба в военной форме — гимнастерках, брюках, сапогах.
В дверь постучал Юровский.
Государь взял сына на руки.
— Прошу следовать за мной, — сказал Юровский, когда дверь открылась.
По лестнице, ведущей во двор, первым шел Юровский, за ним государь с сыном на руках, государыня, великие княжны, горничная Анна, Боткин. Никулин и Медведев замыкали шествие.
Горничная Анна Демидова взяла с собой пуховую подушку — на всякий случай для государыни. Великие княжны были в длинных дорожных платьях, с рядом белых пуговиц на груди.
Во дворе, над дверью, ведущей в нижний этаж, горела лампочка. Юровский открыл эту дверь. В коридорчике к ним присоединились повар Иван Харитонов, камердинер Алексей Трупп.
Вошли в пустую комнату. Стены оклеены обоями в клеточку, серого цвета. Пол покрашен желтой масляной краской. Слева окно, зарешеченное. Наглухо закрытая дверь.
— Неужели нельзя принести хотя бы стулья? — спросила, осмотревшись, государыня.
— Можно, — ответил Юровский и кивнул Никулину: — Принеси!
Пока Никулин ходил за стульями, всех приведенных в комнату Юровский расставил вдоль стены: Боткина в правый угол, Харитонова и Труппа — в левый, впереди — царя, царицу и наследника, за ними — дочерей. Горничная Демидова оказалась рядом с Боткиным.
Принесли три стула. На них сели государь, наследник, государыня.
Юровский вынул из нагрудного кармана френча решение Уралсовета.
— Господа Романовы! Вот это — решение Уральского Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. Вы приговариваетесь к смертной казни через расстрел.
Наемники, уже вошедшие в дверь из соседней комнаты, стали в два ряда за спиной Юровского. Правая рука Юровского была в кармане, и едва он закончил читать, как выхватил револьвер.
Пуля разорвала сердце государя. Он упал, и в этот же момент загремели выстрелы убийц. Хмельным был не один Ермаков, поэтому пули летели не только в тех, кого убивали, но и в стены. Они попадали в деревянную заднюю стенку и в боковые кирпичные, отскакивали от них, летали по комнате, как живые.
Пули отскакивали и от корсетов княжон, где были спрятаны драгоценности, увязали в подушке Анны Демидовой, которой она закрывалась от выстрелов.
Убийцы, стоявшие в два ряда, мешали один другому, толкались, кричали что-то невнятное, с удивлением и ужасом видя, что пули летают по комнате, грозя и самим убийцам. От выстрелов в комнате сразу же скопился дым, смрадно запахло. Истошные крики Демидовой разрезали угарный воздух.
Кричала и Анастасия, которой пули пробили руки, плечи, живот, но не тронули сердце.
Кричал и израненный Алексей. Государь умер от первой пули. Сраженная, пала и государыня. Упал, умерев, доктор Боткин, привалившись к стене. Мертвы были лежавшие навзничь на полу Харитонов и Трупп. Убита была Ольга. Но Татьяна и Мария еще жили. Дым настолько плотно закрыл все пространство комнаты, что разъедал глаза убийц.
— Прекратить стрельбу! — крикнул Юровский.
Наемники опустили револьверы.
Юровский настежь открыл дверь. В наступившей тишине стало слышно, как работает мотор грузовика.
Дым понемногу рассеялся, Юровский увидел залитые кровью тела государя, государыни, княжон.
С удивлением и ненавистью он смотрел на царевича — тот стонал, скорчившись на стуле.
— Гляди, какой живучий! — и Юровский дважды в упор выстрелил в царевича.
Тело мальчика дернулось, он свалился со стула.
Перешагивая через трупы, Юровский разглядывал лежащих на полу.
— Стерва! — он хотел выстрелить в Демидову, которую спасала не только большая пуховая подушка, но и необычайно сильный организм, но передумал.
Он увидел Ермакова, который, выхватив из рук охранника Стрекотина ружье со штыком, колол тех, кто подавал признаки жизни. Удары Ермакова были такими сильными, что штык, проходя сквозь тела, вонзался в пол. Глаза его были налиты кровью.
— Бей! — Юровский показал на Демидову.
Ермаков, высоко замахнувшись, ударил так сильно, что выдернуть штык из тела сразу не смог.
Дым рассеялся, стали видны все убиенные. Ермаков разглядел, что Анастасия еще жива. Наступив ногами на раскинутые руки девочки, он штыком ударил ее. В нем кипела и клокотала свирепая злоба.
— Никулин! Медведев! — крикнул Юровский.
— Да, товарищ комендант!
— Оглобли стоят во дворе, у сарая. Натянуть на них простыни и нести сюда!
— Есть! — нижняя губа у Никулина тряслась, глаза осоловели, будто он опять напился самогонки.
«Почему пули рикошетили? Ага, так вот в чем дело!»
Юровский нагнулся над телом государыни. Платье на животе было разодрано и сквозь дыру сверкнул изумруд. Юровский разодрал платье и снял с государыни пояс с драгоценностями.
Улыбка искривила его влажные губы. Он шагнул к телу Татьяны, зная, что после государыни она главный человек в семье. Ощупав ее, он опять улыбнулся: рука наткнулась на что-то твердое, упрятанное в лифе девушки. Сняв его с Татьяны и прикидывая, куда бы положить драгоценности, он увидел, что команда занимается тем же самым, что и он, — обыскивает одежду убитых.
— Прекратить! — Юровский выхватил из кармана маузер. — Все драгоценности сюда! В одну кучу! Стрекотин, немедленно принести какой-нибудь ящик.
Стрекотин, охранник, успевший спрятать в карман бумажник Боткина, выпрямился.
— Слушаюсь!
Не все убийцы послушались коменданта. Они успели насовать в карманы часы, браслеты, деньги убитых. С особой неохотой оторвался от тела Марии тот самый Рудольф, которого она застукала, когда он воровал вещи из сундука.
— Комараде, ахтунг! — крикнул Юровский. — Сначала дело! Ферштейн? — и он показал, что надо выносить трупы.
Никулин и Медведев уже смастерили носилки.
— Данке шон! — сказал Янкель, потом обратился к латышам: — Лудзу!
Отдельных словечек — немецких, латышских, венгерских — Юровский нахватался, чтобы как-то объясняться с подчиненными. Более всего он знал немецкие слова. Да и «комараде» нахватались русских слов, так что общий язык находили.
Сложив драгоценности в коробку, он отнес их в «комендантскую». Дверь запер. Спустился во двор, наблюдая, как трупы бросают в кузов грузовика.
Через открытую дверь он вернулся в комнату, где произошло убийство. Подняв трупик мопса Джемми, сам бросил его в грузовик. «Собачьи трупы должны быть вместе с царскими», — вспомнил он слова гостя.
«А где же вторая собачка, Алексея? Джой зовут…»
— Стрекотин, ты собачонку царевича не видел?
— Не видел. Поискать?
— Обязательно найди. Тут надо замыть. Ладно, иди, я найду людей.
Он смотрел на пол в лужицах крови, на стены в красных брызгах и дырах от пуль.
«Ладно, потом уберем. Сейчас надо увезти трупы».
— Люханов, ты чего опоздал? — он подошел к кабине грузовика, где сидел шофер.
— Дорога тяжелая, Яков Михайлович, — хрипло отозвался Люханов, водитель из верх-исетских активистов. — Пеньки, кочки… да и братва…
— Что братва?
— Да встретили нас — там застава… Ждут. Конные, с телегами.
— Мотор не глуши.
— Понял, Яков Михайлович.
Юровский вернулся в дом.
Носилки уже были готовы, и на них положили тело государя.
Только приготовились нести, как вдруг охранник, один из верх-исетских, ничем не примечательный, даже лицо-то его не вспомнить, издал протяжный, тонкий крик, похожий на визг собаки, когда она попадает под колеса или когда, поджав хвост, вырвется, оставив клок кожи с шерстью в зубах более сильного кобеля.
Лицо охранника перекосилось, глаза наполнились диким ужасом, он взвыл еще громче.
— Господи! — закричал другой охранник. — Господи…
Все застыли, не зная, что делать.
На вой солдата пришел Ермаков. В руке у него была винтовка со штыком. Замахнувшись ею, он со всей силы ударил охранника по голове. Тот отлетел в сторону, упал и затих.
— Есть еще слабонервные? — спросил Ермаков. — Если есть, лучше пройти в караульное помещение.
В тишине он оглядел всех волчьими глазами.
Никто не отозвался. Подняли носилки с телом государя и понесли к машине. На других носилках несли тело государыни. Во дворе лунный свет упал на ее лицо. Чубатый парень, который нес носилки сзади, увидел лицо царицы. Ее убили выстрелами в сердце, и лицо осталось чистым. При ходьбе охранников голова убитой покачивалась, и казалось, что она вот-вот откроет глаза.
— Господи! — прошептал парень.
— Чаво там? — передний носильщик оглянулся.
Чубатый не ответил. Тело сбросили в кузов — там орудовали еще два охранника.
— Ты вот чаво, — сказал чубатому охранник, который был старше годами. — Не пялься. Ну, будто мешки тащишь. Или там баранов…
— Сам ты баран, — огрызнулся парень. — Эвон, глянь, кто это? — глазами он показал на окровавленное тело Демидовой. — Сколько же разов в нее стреляли, ты погляди…
— Сказал, не пялься! — и пожилой охранник взял за руки тело горничной. — Хватай!
Пока возились внизу, на верхнем этаже шла бойкая работа.
Услышав, как что-то упало наверху, Юровский сообразил, что «комендантскую» он закрыл, а царские-то комнаты остались открытыми.
Он быстро поднялся на второй этаж.
В комнате, где жили государь, государыня и наследник, вовсю орудовали чекисты. Лихорадочно наталкивали в сумки, мешки все, что попадало под руку: белье, верхнюю одежду, обувь, туалетные флаконы, сувениры…
Юровский не знал, как остановить грабеж. Стрелять нельзя. Немецкое «стой!» он забыл. Грязно выругавшись по-русски, Юровский все же выхватил маузер.
«Интернационалисты» с ненавистью смотрели на коменданта. Один из них бросил на пол нижнюю рубашку государыни.
— Каждый из вас получит обещанное вознаграждение, — сказал он. — Но вещи бывшей царской семьи по решению Уралсовета принадлежат советской власти. Всем спуститься вниз! — и он показал маузером на дверь.
«Интернационал» со своими мешками и сумками не расстался — бойцы за народное счастье уходили из комнаты с награбленным.
«Пусть, — решил Юровский, — потом отниму!»
Он окинул взглядом комнату. На полу валялись книги, иконы, вещи. Дверцы шкафов, столов были открыты…
На полу валялось и Евангелие — то самое, что совсем недавно читал цесаревич. Оно было небольшого формата, в хорошем кожаном переплете.
Юровский сунул его в карман.
В это время Шая Голощекин дал телеграмму в Москву: «Передайте Свердлову, что все семейство постигла та же участь, что и главу, официально семия погибнет при евакуации».
Глава семнадцатая
Третья тайна убийц
17 июля 1918 года, 1 час ночи — 8 часов утра
Гость и Юровский вошли в расстрельную комнату. Кровь на полу, на обоях, дверях, следы ударов от пуль, штыков. Кое-где обвалившаяся штукатурка. Пахнет гарью и кровью.
— Янкель, где лежал царь? Здесь? — гость показал на лужицу крови у левого стула.
— Да. Рядом — царенок. Правее — царица. А за ними — княжны.
— Хорошо, — гость погладил черную, клином, бороду, доходившую почти до пояса. — Выставь охрану у двери и сам встань, чтобы сюда никто не входил, пока я сам не выйду.
— А зачем?
— Надо, Янкель. Потом скажу. Потом пусть придут женщины — жены караульщиков. Надо все вымыть с мылом и песком.
Юровский ушел.
Гость достал черный мешочек из небольшого чемоданчика. В нем были подушечка, кисточка, флакончик черной краски особого состава. Обмакнув кисточку в краску, гость написал четыре каббалистических знака:
Значение надписи: Здесь по приказанию тайных сил царь был принесен в жертву для разрушения государства. О сем извещаются все народы.
На стене гость обнаружил написанные тушью строки из Гейне, из поэмы «Валтасар»:
«Войков успел начертать, — понял гость. — Интеллигент! Что ж, пускай останется и эта надпись. А это что?»
Гость стал рассматривать надписи на немецком. Это были имена убийц.
«Стереть. Никаких имен!».
Из лужиц крови, что пролилась в этих местах, гость ложечкой стал собирать кровь во второй флакон. Флакон аккуратно спрятал в мешочек, поставил в свой чемоданчик.
Закончив операцию, он вместе с Юровским поднялся на второй этаж.
Гость сразу же увидел железный сундучок, стоявший на столе, до краев наполненный драгоценностями.
— Много украли? — спросил гость.
— Не очень. Я почти все заставил вернуть.
— Хорошо, Янкель. Все самое ценное опечатать и увезти в Москву.
— Дряни много. Иконы, мусор какой-то — камешки, цветочки засохшие…
— Это так называемые святыньки — с разных памятных мест. Все на помойку, иконы разбить!
— А одежда?
— Рассортируйте.
Янкель понял так, что часть можно взять себе, часть раздать персоналу. А сейчас все ценное надо увезти в «Американскую гостиницу».
В комнату вошли Шая Голощекин и Пинхус Вайнер.
— Я подогнал авто, — сказал Шая.
— Правильно. На погрузку поставить надежных людей. А самим вести контроль. Когда ждать Ермакова?
— К рассвету, — сказал Войков.
— Прекрасно! Шая Исаакович, — обратился он к Голощекину. — Вы принесли, что я просил?
— Конечно! — живо откликнулся Голощекин. — В столовой? Или прямо здесь?
— Прямо здесь. Вот на этот столик… Посмотрите — прекрасные царские бокалы, с вензелями.
Голощекин открыл саквояж, с которым пришел, достал штоф «Смирновской» и хотел налить водку в фужеры.
— Только не сейчас, чуть позже. — Гость открыл свой чемоданчик и вынул оттуда флакон с кровью.
Улыбки сползли с лиц Голощекина и Вайнера. Что должно произойти, понял и Юровский.
— Братья мои, — начал гость голосом торжественным и твердым, — этой кровью жертв, которую мы принесли богу нашему, мы сейчас скрепим навеки наш союз и поклянемся: все, что мы совершили здесь во имя его, сохранить в вечной тайне, не говоря о том никому и никогда. Я прочту клятву и молитву на древнееврейском, а потом по-русски, а вы ее за мной повторите. Запомните: тот, кто нарушит данную клятву, подлежит уничтожению. Не укрыться изменнику нигде и никогда от расплаты не уйти…
В это время отряд Ермакова, миновав Верх-Исетский завод, двигался по дороге к Коптякам. Дорога шла полем. Ночь истлевала, воздух был серым, призрачным, влажным. Нудно гудел мотор автомобиля, чекисты, сидящие в кузове по углам, покачивали головами, как китайские болванчики. Им хотелось спать, хотелось в тепло. К плошке с горячим супом или, на худой конец, к чугунку с картошкой.
Чекисты все были иноверцы, попавшие в Россию во время мирового похода. Теперь они продолжали убивать, но уже за деньги. Никто из них не понимал, в какой мясорубке оказался, какой хищный зверь с красным языком, красными глазами и волчьим оскалом управляет ими. Им казалось, что они выполняют высший долг, о котором говорят вожди интернационализма.
Дремавший в кузове австриец вдруг увидел, что из-под солдатского сукна, которым были накрыты тела, выпросталась девичья ладошка. Она была маленькой, белой, и когда грузовик подпрыгивал на кочках, ладошка дергалась. Австриец, нагнувшись, заправил ладошку под сукно, закрыл глаза, чтобы хоть немного подремать. Но в очередной раз, когда машина подпрыгнула, он невольно открыл глаза и опять увидел ладошку. Ему даже показалось, что указательный палец этой ладошки согнулся, будто поманил его к себе.
Наемник выругался и хотел снова натянуть сукно на труп, но в это время услышал голоса и увидел людей, которые верхами, на телегах и пешими стояли на дороге.
Впереди отряда верхом на коне ехал матрос Ваганов, один из помощников Ермакова по верх-исетскому ЧК.
Ваганов уже проявил себя, побывав в «деле» с Ермаковым: стрелял сразу, не раздумывая, бил наотмашь, мог и с ног свалить. Ходил он в своей матросской форме, в деревянной кобуре носил револьвер, чтобы каждый знал, с кем имеет дело.
— Братва! — крикнул Ваганов. — Дай дорогу!
— Погоди! — отозвался коренастый рабочий в картузе, в коротком, выше колен, пальто, скуластый и востроглазый.
По окрику его, движениям было видно, что он тут за старшего.
— Где Петро?
— Здесь я! — отозвался Ермаков, вылезая из кабины грузовика. — Здорово!
— Здорово! — отозвался коренастый. — А где эти, царские?
— Лежат в кузове. Охрану поставил?
— Погодь. Ты ж обещал их живыми привезти.
Отряд, в основном верх-исетские рабочие, зашумел, задвигался.
— Тихо! — крикнул Ермаков. — Обстановка такая была. И приказ Уралсовета — расстрелять Романовых на месте. Во избежание нападения или еще чего. Чтобы случайностей не было, понятно? И вы должны проявить пролетарское понимание ситуации и выразить общую нашу радость, потому как царизм пал навеки!
— Да ты погодь, комиссар, — сказал, двинувшись вперед, другой рабочий, хорошо знавший Ермакова. — Дай хоть глянем на энтих-то! — и он сунул Ермакову початую бутылку самогонки.
— Да глядите, мне-то что. Только кузов не поломайте!
Задрали солдатское сукно.
— Эка!
— Гляди, мальчишка!
— А энто, сбоку, царица?
— Дурак! Горничная это, царица-то вон, у кабины…
— А девки-то, девки…
— Что девки? Бабы как бабы…
— Да нет…
— Чаво нет? Жалеть их вздумал? Нашей-то кровушки сколько они выпили, а?
— Да ведь оно так, а все ж…
— Ладно, закрывай, нечего глазеть! Ехать надо.
— Мы с вами?
— Куды столько народищу? — крикнул Ермаков. — Пятерых берем, и будя. Остальным стать в оцепление здесь. Второе кольцо поставить у Четырех Братьев. Организуй, — он ткнул пальцем в коренастого, отхлебнул из бутылки и протянул ее знакомцу.
— Да бери с собой, пригодится!
— Ладно, — Ермаков сунул бутылку в карман. — Едем! — и залез в кабину к Люханову.
Отряд двинулся вперед.
Будочник у железнодорожного переезда не высовывался — таков был приказ. Но в окошечко он видел, как проехал грузовик. Ясно, что в нем везли убитых.
За переездом дорога раздваивалась на две ветки. Одна, через лес, вела в деревню Коптяки, другая шла к югу, через болото, местами непроходимое.
Развилка начиналась там, где прежде росли четыре могучих сосны. Место назвали урочищем Четырех Братьев. Теперь на месте развилки торчал лишь один пень.
Обе дороги за болотистым местом, верстах в пяти, соединялись. Весь этот район именовался Ганиной Ямой — по названию маленького прудика, который находился в середине района. Здесь было много шахт, шурфов, котлованов — когда-то велись рудничные разработки.
Ермаков выбрал поляну, которая находилась поближе к руднику, в глухом лесу.
Посреди поляны был глиняный холмик, дальше — заброшенная шахта. На краю росла старая кривая береза, перед ней — кустарник. Грузовик не доехал до поляны, застрял на дороге. Тела убиенных перегрузили на брички. Но и брички не могли проехать к поляне — мешали кусты и деревья. Ермаков приказал срубить молодые березки, сделать носилки. Других заставил разжечь костерок, чтобы отгонять зверевших с каждым часом комаров. Тела перенесли к глиняному холмику, свалили в кучу. Ермаков заглянул в шахту. Она была достаточно глубока. На дне блестела вода.
— Валежнику тащите! — приказал он.
Его покачивало, он чувствовал тяжесть в ногах, гул в голове. Глаза слипались сами собой. Он вытащил из кармана бутылку и отхлебнул.
— Давай! — крикнул Петр.
Убиенных бросили в шахту. Не забыли кинуть туда и трупик мопса Джемми — это был наказ гостя.
Забросали шахту валежником и пошли к машине.
Грузовик к этому времени вытащили из ямы и откатили на дорогу. Сели по местам — в кузов грузовика, по бричкам — и двинулись к Екатеринбургу. Солнце уже светило в небе, перекликались утренние птахи…
Глава восемнадцатая
Четвертая тайна убийц
17–18 июля 1918 года. День, вечер
Когда Ермаков вернулся в Уралсовет, надо было как следует его отматерить за то, что он не догадался о том, что царские тела по ритуальному закону надо выбросить на помойку — вместе с трупом собаки. Собачка Джемми, которую Анастасия носила то в муфте, то в рукаве, оказалась кстати. Вторая собачка, Джой, царевича Алексея, куда-то пропала. (Позже выяснилось, что ее украл пулеметчик Летемин.)
Теперь по этому же закону предстояло тела поднять и уничтожить. Ермаков едва держался от усталости на ногах. Глаза его слипались. Он не мог понять, почему Голощекин, Сафаров, Войков и даже Юровский, давшие ему прямое указание сбросить тела в шахту, бранят его. Он сел на кожаный диван, свесил голову.
— Мне надо немного поспать, — сказал он.
— Не здесь. Идем в мою комнату, — Белобородов увел Ермакова в кабинет, который находился здесь же, за дубовой дверью.
— Я сейчас. — Ермаков улегся на кровать не снимая сапог. — Сейчас…
Белобородов стащил с Ермакова сапоги. В нос ударил крепкий запах вони. Белобородов поморщился и едва сдержался, чтобы не сплюнуть. Вернулся в кабинет.
— Ну что же, — сказал Шая, — надо ехать. У нас все готово?
— Все! — подтвердил Войков.
Они вышли на улицу, расселись по машинам. Гость, Голощекин, Юровский — в легковую, Войков — в грузовик, к шоферу. Только завели мотор, как в дверях подъезда показался Ермаков.
— Стойте! — крикнул он и быстро подошел к грузовику. — Без меня можете заплутать. Едем! — и он сел в кабину рядом с Войковым.
— Ты несгибаемый революционер, — то ли утвердительно, то ли издевательски сказал Войков.
Ермаков надвинул фуражку на глаза:
— Высплюсь по дороге!
По тому же пути вернулись на поляну Ганиной Ямы. Поставили оцепление, и Ермаков подвел чекистов к шахте, куда ночью сбросили убиенных:
— Здесь!
— Ну, приступим, — теперь командование взял на себя Голощекин, получивший подробные инструкции от гостя. — Нетребин, срубите пару сосен и готовьте кострище. Бочки из грузовика принесите. Петр, кто в шахту полезет?
— Да хоть я! — вызвался пулеметчик Наметкин.
Это был верткий, хваткий мужичонка, всегда готовый услужить. Худощавый, жилистый, умеющий быстро освоить любую работу, он одинаково хорошо работал и за станком, и за пулеметом. Главное, к чему стремился Наметкин, — побольше заработать, а уж что делать — неважно.
Он спустился в шахту и ловко обмотал веревкой тело государя.
— Тащи!
Тела уложили на поляне в два ряда. Они успели заледенеть и сейчас, на солнце, оттаивали. Обескровленные лица стали совершенно чистыми, и если бы не закрытые глаза, убиенных можно было принять за живых.
— Гляди, ну чистые мощи! — сказал бородатый мужик.
— Коли мощи, может быть, приложишься? — Наметкин хохотнул. — А ты, — ткнул локтем чубатого парня, который помогал ему вытаскивать из шахты тела, — можешь теперь форсить — саму царицу тискал!
С протяжным стоном, гулко ухнув, упала срубленная сосна. Ее тут же принялись обрабатывать — срубали лапник, раскалывали на бревна, чтобы сложить кострище.
Тут командовал рабочий Павлушин. Его Ермаков взял как «специалиста по сжиганию», потому что Павлушин работал в котельной. К нему обращались и когда надо было заколоть и разделать корову или хряка. Ударом молота он оглушал быков, после чего вонзал специально наточенный нож в бугорок на голове, и бык, оседая, валился на землю.
Сейчас Павлушин, переваливаясь на толстых ногах, ходил вокруг тел убитых, прикидывая, как их разрубать. Ему было приказано сжечь побыстрее, а для этого тела необходимо расчленить.
— Ну чаво, будете раздевать их? — спросил Павлушин.
Он курил самокрутку, придерживая ее правой рукой. В левой у него был топор. Голощекин обратил внимание, что он остро отточен и сверкает на солнце.
— Раздевать не будем, — сказал Шая. — Сначала отделим головы. Первому — царю.
— Так это у меня просто — одним ударом. — Мясистое лицо у Павлушина выражало полную уверенность в том, что он говорил.
— Подожди, сейчас, — Голощекин отошел к Юровскому.
Тот, сидя на пеньке, еще раз просматривал брошюру на немецком языке по хирургическим операциям — там были в популярной форме изложены правила по отделению органов тела.
— Ну что, Янкель, сможешь? — спросил Голощекин.
Юровскому, как бывшему фельдшеру, было поручено отделить голову царя от туловища. Затем голову следовало погрузить в бочку со спиртовым раствором, специально приготовленную Вайнером. Голову царя обязали доставить в Кремль. Такова заключительная часть ритуального убийства. Новый царь должен видеть отрубленную голову бывшего царя.
— Если не смогу, поручим этому, мяснику?
— Поглядим, как он рубит. И тогда решим.
— Согласен! — Юровский сунул брошюру в карман. — А как с конспирацией?
— Когда приготовят кострище, останемся втроем. Всех отправим в оцепление.
— И Ермакова? Он не уйдет.
— Что значит «не уйдет»? Прикажу командовать оцеплением! — глазки Голощекина стали пронзительными: — Идем!
Кострище подготовили. Бочки с керосином, серной кислотой стояли у края поляны. Рядом, чуть в стороне, — бочка поменьше, со спиртом. Их охранял Пинхус Вайнер. Он должен был поливать костер и тела так, чтобы они сгорели дотла, а кости рассыпались.
— Ну, Павлушин, давай! Ее! — и Голощекин указал на царицу.
Растаявший лед скатывался с лица государыни каплями, и они были похожи на слезы.
Павлушин нанес первый мощный удар. У Голощекина от ужаса сердце сжалось так, что он слабо застонал. Юровский изо всех сил сжал кулаки. Глаза расширились, опять налились кровью — как ночью, когда он палил из револьвера. Войков словно окаменел.
Страшно отточенный топор разрубил рубин «Кабошон», который был в кольце государыни — том самом, что она носила на шее вместе с крестом.
Слетел с шеи государыни и крест с бриллиантовыми подвесками. Вместе с осколками рубина, жемчужиной из серьги Павлушин втоптал крест в глину.
— Ну что, пусть действует? — спросил Юровский.
Голос у него внезапно сел, слова выговаривались хрипло.
— Давай! — Голощекин подошел к Павлушину. — Теперь голову царя. Потом остальные. Понял?
— А чего ж тут не понять? — усмехаясь, ответил «специалист». — Топорчик у меня хороший. Видишь? — и он, подняв топор, поводил им из стороны в сторону, и лезвие опять блеснуло на солнце, уходящем за край леса.
Уже темнело, когда полыхнул костер. Пламя метнулось высоко. Поленья, облитые бензином, горели с треском и гулом. Стоять даже в нескольких метрах от кострища, на котором горели тела, было невыносимо тяжело. Но по инструкции гостя надо было дождаться, пока все сгорит дотла. Затем надо разбросать кострище, чтобы не оставить следов. Оцепление снять, когда на месте кострища останется только зола. Кто сунется — расстреливать на месте.
Тела сгорали на удивление медленно. Войков позвал своих помощников, Быкова и Родзинского, и приказал им подливать в костер бензин и серную кислоту. Сам он делать этого уже не мог — жгло руки, лицо, колени.
Голощекин и Юровский еле стояли на ногах. Только Павлушин действовал без устали. Отирая пот, он подходил к кострищу, шуровал длинным бревном, отклонялся, когда пламя, вспыхивая, поднималось высоко. Лица и руки убийц покрылись сажей, глаза блестели, на щеки ложились красные отблески огня, который время от времени с гулом взмывал вверх. Изуверы были похожи на дьяволов.
Они и были дьяволами.
Глава девятнадцатая
«Взыскание погибших»
19 июля 1918 года. День, вечер.
— Вот здеся ставь свою закорюку, — Пашка Медведев, начальник караула, ткнул толстым пальцем в листок, где были отпечатаны на чекистском «Ундервуде» фамилии всех двадцати шести охранников «Дома особого назначения».
Караульщики, столпившиеся у стола, за которым восседал Пашка, обратили внимание на желтый, с ободком черной грязи, ноготь начальника и на сумму, которая значилась против каждой фамилии, — 415 рублей.
— А почему 415, а не 420, скажем? — спросил Мишка Летемин, тот самый охранник, который заметил, что тело горничной Демидовой пробито пулями но меньшей мере раз двадцать. — Я хочь и не стрелял лично…
— Зато много болтал! — перебил его Медведев.
Эти слова он сказал, чуть усмехаясь, щуря ушлые, зоркие глаза. Мишка Летемин тоже слегка улыбался, давая этой улыбкой понять, что он спрашивает не с какой-то там подковыркой, а так, для интереса. Он тряхнул своим чубом, который часто мыл и расчесывал — чуб кучерявился, загибался волной.
Вообще настроение у большинства охранников было сегодня уже не такое подавленное, с мрачноватым оттенком, как позавчера и вчера. Трупы увезли, полы замыли. Погрузкой царских сундуков, вещей, драгоценностей занимались сами чекисты, а им, охранникам, появившийся сегодня Юровский объявил, что посты завтра будут сняты окончательно. Выдадут дополнительные наградные, предоставят отдых в субботу и воскресенье, а в понедельник — сбор. Кто хочет, может оставаться в доме Попова, в казарме (этот дом находился в Вознесенском переулке, за садом дома Ипатьева), а у кого родня или какие-то дела, пусть приходит сразу на вокзал, для отправки на фронт.
— Поясняю всем, — Пашка перестал улыбаться и выпрямился, оглядывая собравшихся. — На расчет караулу выдано 10800 рублей. Товарищ Юровский отдал распоряжение эти наградные выдать всем поровну. Хотя некоторым полагалось бы выплату уменьшить, и значительно, — тут он посмотрел на Фильку Проскурякова.
Филька нахально улыбнулся — дескать, с кем не бывает — и пожал плечами.
— Поскольку вы едете на фронт, — продолжил Пашка, — выдаю всем поровну. Деньги должны пойти на семейное обеспечение, у кого, конечно, имеется семья. Товарищи Столов и Проскуряков, вам я это говорю особенно…
Столов и Проскуряков отличились пятнадцатого, после выдачи жалованья. Они пошли пьянствовать. Пили денатурат, а на дежурство, шестнадцатого, явились «вдугаря», как выразился увидевший их Медведев. Он отвел их в холодную баню, которая находилась во дворе, запер дверь на замок. Выпустил только ночью, когда надо было замывать полы и стены от крови.
— Ладноть, выдавай, чево там, — сказал Иван Клещев, толстомордый, с животом, нависающим над ремнем, который он то и дело поправлял. — Какая разница — 415 или 420!
— Погодь! — Пашка Медведев выставил вперед руку. — А то еще решите, что я какие-то деньги зажилил. Вот, гляди, Мишка, ты у нас самый грамотный. Арихметику знаешь? Скока нас было в охране, включая пьяных Егорку и Фильку? Двадцать шесть, правильно. Латышей в расчет не берем — они команда особая, а мы — охрана. Делим 10800 на 26. Скока получается? Ну, дели. Давай-давай!
Летемин взял у Пашки химический карандаш с фиолетовым грифелем, послюнявил его и начал делить. Вышло по 415 рублей с копейками, но сколько именно копеек получалось в остатке, Летемин так и не смог сосчитать. Пашка поднял его на смех:
— Ну что, грамотей, скока тебе копеек докласть — четыре аль пять?
Некоторые засмеялись, но Иван Акимов, сысертский молодой парень, которому подошла очередь расписываться в ведомости, даже не улыбнулся. Он держал руки сцепленными, чтобы никто не видел, что пальцы у него трясутся.
В ночь после убийства уснуть он не смог. Его, как и других караульщиков, заставили замывать кровь не только в комнате, но и в коридоре, и во дворе. Утром он собирался сходить к сестре Капитолине, которая жила с мужем и дочкой на Васнецовской улице. Но после всего, что случилось ночью, когда он таскал тела убиенных в грузовик, замывал кровь, а потом узнал подробности убийства, было уже не до сна. Подробности рассказали Ванька Клещев и Мишка Летемин — один все видел в раскрытые двери со своего поста, другой — через окно, из сада. Пашка Медведев иногда поправлял их, так как сам был в расстрельной комнате и тоже дал «выстрела два-три», как он выразился.
Сначала Иван Акимов почувствовал внутри леденящий холод и сильно испугался. Но когда Ермаков ударом приклада повалил воющего Сашку Лесникова, Иван понял, что показывать свою слабость ни в коем случае нельзя. Его начала бить дрожь, и во время мытья полов он старался двигаться быстрее и не попадаться на глаза Ермакову и Юровскому.
После уборки, придя в казарму, он, не раздеваясь, залез под одеяло. Дрожь продолжала сотрясать его тело. Поверх одеяла он накинул фуфайку, укрылся с головой, но дрожь все равно не утихала. Забылся сном только к утру, до пяти провалялся в постели, а после дежурства, попив горячего чая, опять лег, стараясь заснуть. Крупная дрожь утихла, но руки тряслись и сейчас, когда он ставил свою подпись в ведомости.
— Ты чего, кур воровал? — издевательски спросил Пашка. — Или еще чего?
— Не дури. Устал просто, — Иван засунул деньги в карман темного, засаленного по бортам и манжетам, пиджака.
Медведев, обратив внимание на трясущиеся руки Акимова, теперь рассмотрел и его лицо. Глаза у Ивана покраснели, расширились, щеки запали, весь его вид, два дня тому назад собранный и молодецкий, теперь стал жалким и растерянным.
— Ты, парень, вот чего, — назидательно сказал Медведев. — Себя-то прибери. Сегодня как раз можно и чекалдыкнуть. И не денатурки, а хорошей водочки. С хорошей закусочкой. Понял? Иди, отдыхай, но помни, что в понедельник выступаем.
— А куда? — спросил пулеметчик Андрей Стрекотин, парень тоже из сысертских.
Он пошел в караульщики вместе с младшим братом Сашкой — нанимавший их комиссар Мрачковский пообещал хорошие деньги. В охрану в основном попали сысертские рабочие. Были и екатеринбургские, с фабрики братьев Злоказовых. При Авдееве почти все были злоказовские, теперь их осталось шесть человек. Поначалу всех насчитывалось тридцать человек, но Юровский, точно посчитав караулы и разделив всех на три смены, образовал команду в двадцать шесть человек — для внешней охраны. Внутреннюю охрану, которая составила расстрельную команду, образовал «интернационал».
— Выступаем на фронт, Андрюша, — Медведев пригласил Стрекотина к столу, указывая пальцем на ведомость. — Наше дело солдатское — куда прикажут, туда и пойдем добивать буржуйских ублюдков.
— А я вот на фронт идти не рядился, — сказал Мишка Летемин. — Я рядился только в охрану!
— И чё же? Теперь своей бабе под юбку спрячешься, когда белые придут? Думаешь, они тебя по головке погладят? — издевательски спросил Иван Старков, один из тех, кто и на заводе в Сысерти, и здесь, уже в охране, пользовался уважением.
Это он объяснял Летемину, как действовать, когда носили трупы в грузовик.
— Вот это ты верно сказал, Иван, — поддержал Старкова Медведев. — Нам теперь друг без друга никуда. Всем понятно? И что будет за разглашение военной тайны?
Наступила тишина. Каждый из тех, кто сейчас находился в этой комнате, понял, что, действительно, все они теперь навсегда повязаны пролитой кровью.
— Дак ведь латыши стреляли, не мы, — оправдываясь, словно уже на допросе, сказал толстомордый Клещев. — Мы только в охране… И потом, Паша, шило в мешке не утаишь.
— Верно. Уралсовет и чекисты сами все народу объявят, через газету. А наше дело — помалкивать…
Иван Акимов вышел из дома Попова. Кто такой Попов, он не знал, да и знать не хотел. Не знал и про Ипатьева. Не это занимало его и раньше, и сейчас. Перед глазами вставали то горько плачущий поваренок Леня Седнев, которого привели в дом Попова и не стали убивать, то озверевший Ермаков, прикладом бьющий Лесникова, то белое, точно мраморное, лицо княжны Татьяны — они несли ее тело к грузовику за руки и за ноги с Мишкой Летеминым. И если прежде он сторонился Летемина, в душе презирая этого скользкого, как угорь, человека, то теперь приходилось признать, что и он, Иван, ничуть не лучше.
Мишка, уже женатый, покушался на соседскую девчонку двенадцати лет. Он точно бы изнасиловал ее, не приди в тот момент мать девочки — она была подружкой Мишкиной жены. Мишку осудили на четыре года. В Сысерти узнали эту гнусную историю, и поэтому Мишке пришлось уехать в Екатеринбург. И вот надо же, встретились! Сначала на фабрике Злоказовых, а потом и здесь, в охране.
Он шел быстро, надеясь ходьбой унять дрожь — она то проходила, то возникала снова. Солнце поднялось над городом, ярко светило в чистом небе, и день уже был жарким. Но он не видел ни солнца, ни зелени. Взгляд его упирался в булыжники мостовой, в дощатые настилы пешеходных тротуаров. Вот под ногами оказалась утрамбованная земляная дорожка, и он, осмотревшись, понял, что находится на Васнецовской. Дом сестры Капитолины был рядом…
Она сразу заметила, что с братом произошло что- то из ряда вон.
— Ты чего, Ваня? — спросила она, пропуская его в большую комнату. — Что случилось?
— Да ничего, — ответил он, озираясь и снимая заплечный мешок с довольствием. — Геннадий на службе? Тут хлеб, сало… Идем на кухню.
На кухне он уселся на привычное место — между буфетом, стоящим у стены, и столом, где угнездился венский стул.
— Давай чаю, горяченького… Что-то я не в себе…
— Простыл?
— Нет, Капа. Да ты прикрой-ка дверь.
Сестра Ивана была хороша собой — стройная, всегда опрятно одетая, с косой густых светло-русых волос, уложенных на затылке в тугую корзинку. Глаза у Капитолины добрые, заботливые, но когда надо, взгляд становится твердым — она умеет постоять за себя. На чистом высоком лбу у нее завитки волос, которые Иван особенно любил. Капитолина старше Ивана на четыре года. Она нянчила его, а когда он подрос, случалось, защищала от мальчишек. Выучилась хорошо шить. Ваня учился у отца, на заводе, стал токарем. За Капой ухаживали многие, но она выбрала Геннадия, который работал в заводском управлении. Отец считал, что выбрала себе Капа неровню, на что она ответила, что «этот лучше других, а замуж надо все равно».
— Ну, чего молчишь? — она подала брату чай. — Неужто… да?
Иван кивнул, не в силах сказать ни слова.
В кухне было светло, чисто. На подоконнике цветет раскидистая герань. Полы покрашены желтой краской.
И эта краска опять напомнила Ивану расстрельную комнату, лужицы крови на полу, вповалку лежащие тела убиенных. И надо же было Ивану заглянуть в комнату как раз в тот момент, когда Ермаков, наступив на раскинутые руки Анастасии, со всего маху штыком ударил в грудь девушки так, что штык вонзился в пол!
Иван бы не осмелился заглянуть, но его окликнул Медведев — тот посчитал, что дело кончено и надо выносить трупы.
— Егорка Столов и Филька Проскуряков пьяные были, их в бане закрыли. Вот бы и мне так… А я…
Губы его затряслись, глаза расширились.
— Ты говорил, что стоишь в карауле. Неужто заставили стрелять?
— Нет-нет, я не стрелял, — он поднял на сестру воспаленные красные глаза. — Латыши стреляли. Из наших один Медведев стрелял. Ну и чекисты эти — Юровский с Ермаковым. Чего это? — он покосился на стакан, куда Капитолина наливала какой-то настойки.
— Корень валерьяны. Пей!
Он послушно выпил.
Тут же появился кот Ерофей — пушистый, бело-серый. Запрыгнул на буфет и стал принюхиваться, вытянув вперед почти круглую голову.
— Я тебе! — Капа замахнулась на кота.
Он пригнул голову, но с места не сдвинулся, знал, что хозяйка его не обидит. Но на этот раз Ерофей просчитался. Получив шлепка по толстому заду, утробно мяукнув, он убежал из кухни.
Капитолина принесла ватное одеяло и закутала брата, как маленького.
— Ничего, пройдет, — приговаривала она. — Это нервное, кто такое выдержит? Только у кого сердце каменное.
— Выходит, у них такие и есть. У кого лютая ненависть к царю была. Ладно бы его, а то детей, царенка! Он же мальчишка… А потом достреливали, докалывали штыками…
— Давай-ка я тебя буду поить, сам ты не можешь.
Зубы у Ивана лязгали о стакан. Она поила его так, чтобы он глотал маленькими глотками.
После чая Ивана разморило, глаза потеряли безумный блеск. То, что случилось, Капитолина знала теперь, а о подробностях не стала расспрашивать. Она сняла с кровати покрывало с кружевным подзором, разобрала постель. Потом принесла Ивану чистое белье мужа, заставив брата переодеться.
Иван улегся на прохладную простыню, укрывшись пуховым одеялом в пододеяльнике. От белья пахло крахмалом, и этот запах напомнил ему родной дом, мать. Он вспомнил, как она укладывала его спать и пела ему и Капе молитвы, а еще песенку про то, как паломники идут по Руси и поют: «Аллилуиа…»
Все это было как будто в какой-то другой жизни, которая безвозвратно ушла. И вдруг он понял, что это действительно так, что теперь для него наступила иная жизнь — после того, что случилось в ночь с шестнадцатого на семнадцатое.
— Капа, я… убийца?
— Ты не думай об этом. Сейчас тебе надо заснуть.
— Значит, убийца. Да и как иначе считать? Я же их охранял. Когда они из револьверов палили. Да, Капа… дым-то сплошняком стоял, стеной, а я ведь позже зашел, уже при открытых дверях…
— Спи, Ваня. Я тебе потом скажу, что делать.
— Да я знаю, что ты скажешь, сестричка моя родная…
Глаза его закрылись. Капитолина осторожно вышла из спаленки. Белье Ивана бросила в стирку. Развязала его мешок, достала из него продукты — сало, лук, вареные яйца, хлеб. В мешке находились и пожитки Ивана. Находился и сверток какой-то в белой тряпице. Развернув его, Капитолина увидела письма, перевязанные тесемкой. Улыбнулась — это были ее письма к брату, когда он оставался в Сысерти, а она подыскивала ему работу в Екатеринбурге. Сысерть хоть и рядом, а ездить туда-сюда нет времени.
Вот фотографии. Вся их семья. Отец — усатый, в пиджаке, косоворотке. Волосы на пробор, взгляд твердый, спокойный. Капа вышла в отца, а вот Иван — в мать. Такой же переменчивый, чужие слова выдающий за свои. Кто рядом, тот им и верховодит. Но не всегда: бывало, мать так стояла на своем, что и отец не мог ее с места сдвинуть. И если бы речь шла о чем-то серьезном, а то мать могла заартачиться из-за сущего пустяка, каприза ради. В такие минуты отец злился, сжимал кулаки, но мать ни разу не тронул — любил, да и считал гнусным бить женщин, как это делали некоторые заводские мужики, поколачивая жен то по пьянке, то по злобе на весь окружающий мир.
Если бы отец узнал, что его сын оказался среди убийц царя, он бы собственными руками задушил Ивана. Потому что Вера, Царь и Отечество были для отца нераздельной Троицей, как Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой.
Отцу не нравилось, каким растет его сын. Особенно в ту пору, когда Иван стал ходить в какой-то тайный кружок.
В то время он уже работал самостоятельно. Домой приходил поздно. По воскресеньям, когда семья шла в церковь, Иван спал, твердо отстояв себе право ходить в церковь, когда ему захочется. Отец уступил, потому что мать встала за сына горой, и ни выгнать, ни проучить Ивана отец не смог.
— Припомнится тебе этот твой грех, — говорил отец жене. — Ты безбожника защищаешь. Он ведь среди тех ныне живет, кто в Россию смуту несет. Ты вот его спроси, так это или не так? С Богом он или со смутьянами?
Разговор этот был за обедом, на Рождество.
— Живу так, как современные люди живут, — ответил тогда Иван.
— Это какие такие «современные»? Не те ли, которым царя не надо? Которые его грязью обливают?
— Ты, отец, много знаешь, да не во все вникаешь. — Иван научился спорить, и уже были случаи, когда отец не знал, как возразить сыну. — Если царь действительно за всех нас радеет, как за сыновей своих, почему войне не видно конца? Говорили, у нас боеприпасов мало. Теперь-то достаточно? Одни мы, что ли, день и ночь на войну трудимся? Сколько таких заводов по всей России! Да у немцев и половины нет!
Иван почти слово в слово повторил то, что сказал на собрании товарищ Нейман, приезжавший из Перми. Нейман, правда, сказал еще о том, что Гришка Распутин работает на немцев, а императрица — немка, делает то, что он ей скажет. А царь подкаблучник, жены не может ослушаться, тряпка, вот весь народ и страдает…
— В чем, по-твоему, дело? — мрачно спросил отец.
— Ладно вам все про политику! — мать всполошилась, поняв, что надвинулась гроза. — Мы с Капой старались, вон пироги какие, шанежки тоже. Рождество, а вы…
— Да, Рождество, ругаться грех. Не буду, мать, — отец тяжело вздохнул. — Но все же хотелось бы знать, кого я вырастил, кто со мной под одной крышей живет…
Лицо у отца перестало быть грозным, он опять вздохнул. Хорошее лицо у отца, вот только осунулось в последний год, легли под глазами круги. Что-то у него происходило с желудком, ел он мало, а потом и вовсе перестал. До весны не дотянул, ушел в иной мир на Сретенье, когда весна с зимой встречается… Не объяснился с сыном — может, оно и к лучшему, потому что мог выгнать Ивана из дома, если бы узнал, чем его мозги напичканы.
Все же сказал сыну перед смертью:
— Ты, Ваня, запомни… Человек без веры — как корабль без якоря. Не я сказал, святые отцы… Горько будет, когда один останешься, без Бога-то… Да в последний свой час…
Иван проснулся, будто услышал эти слова отца.
Но это говорили в соседней комнате Геннадий с Капитолиной.
— Будет последний час. И для него, и для нас с тобой.
— Трусишь?
— Не своди все к примитиву. Они помазанника Божия убили. Ты что, не понимаешь этого? Да Ивана, как только обнаружат, в первый же день к стенке поставят. И нас с тобой вряд ли помилуют. Ему надо немедленно уходить с красными.
— Он на ногах не стоит.
Иван откинул одеяло, встал. Ноги держали. Он вытянул вперед руки. Они почти не дрожали.
«Теперь надо где-нибудь в трактире поесть, прав Медведев. Может, выпить. И на вокзал».
— Капа! — окликнул он. — Дай мою одежку!
— Лежал бы, а? — Капа подошла к двери и приоткрыла ее.
— Нет, мне пора.
Одевшись, он прошел мимо Геннадия, молча поклонился. Тот ответно кивнул.
На кухне Капитолина собрала вещмешок брата.
— Белье твое высохло, а вот погладить не успела.
— Да куда мне, на бал, что ли… Еды-то не клади много, нам харчи выдадут.
На кухню заглянула Катя, дочка Капитолины пяти лет.
— Здравствуй, нос красный! — сказала она.
— Ишь ты! — Иван невольно улыбнулся. — Здорово, племяшка. Бойкая ты.
— Вся в маму, сам говорил. Ты мне что принес?
— Ох, не успел я в лавку-то зайти, — он машинально сунул руку в карман пиджака. Пальцы наткнулись на пачку денег.
— Эх ты! — Катя забралась на стул, осматривая, что есть сладенького в буфете. — Хоть бы какую конфетку принес.
— Ты не очень-то болтай, — строго сказала Капитолина. — Иди, у нас тут взрослый разговор.
Катя, обиженно надув губы, ушла. Капитолина плотно прикрыла за ней дверь, повернулась к брату.
— Ты только не возражай мне, ладно? Выслушай и обдумай как следует. Я тебя очень прошу.
— Ну, говори.
— Вот, возьми эту иконку. Она у мамы стояла. Помнишь?
— Как не помнить.
— Теперь все твое спасение здесь. Пойми это, брат. Молись Богородице. Проси, чтобы Она умолила Господа твой страшный грех простить. Ты ведь не ведал, что творишь. Не знал, что убийц охраняешь. А коли и догадывался, то теперь раскаиваешься, что погнался за деньгами, думал, что без убийства обойдется. Мама говорила, что эта икона старинная, ей от ее матери досталась, от бабушки нашей. Спасает она всех, даже самых пропащих.
— Хватит уже, Капа! Ты ведь знаешь, что я неверующий.
— Как неверующий? Ты крещеный, значит христианин. Бери икону и молись. Молись, как мы с тобой в детстве молились. В церкви, когда на клиросе пели. Ты даже плакал, я помню…
— Я тогда маленький был.
— Маленькие — чистые сердцем. Молись, Ваня, усердно молись, иначе пропадешь!
— Я и так уже пропал.
— Нет. Вспомни, разбойник даже на кресте смертном спасся, когда поверил во Христа.
— Ну ладно, ладно. Пусть по-твоему будет.
Он положил икону в мешок. Вышел в прихожую. Остановился, задумался. Потом быстро пошел в спаленку.
В большой комнате он увидел Геннадия. Тот вопросительно посмотрел на Ивана. В рубашке, белых брюках, с холеными усами и бородкой, он оказался для Ивана не свояком, а чужаком — совершенно чужим человеком из другого мира, который и привлекал, и отталкивал. В этом мире жили и комиссары вроде Неймана, Мрачковского. Как теперь выяснилось, никакие они не борцы за народное счастье, а мясники, которым нужна власть. А Геннадий просто трус. Такой при любом режиме найдет себе место.
— Рубашку забыл, — на ходу сказал Иван.
В спаленке он подошел к круглому столику, застеленному белой скатертью. Поверх скатерти — кружево. Это работа Капитолины. Кружевные скатерки — круглые, прямоугольные, дорожками — расстелены тут и там. Таким образом Капитолина создавала в доме уют.
Ивану кружева сестры очень нравятся.
«Жили бы мы с ней, не тужили… И зачем ей понадобился этот Геннадий? Галстуки носит… Да, без семьи нельзя. Как же без деток?».
Тут он вспомнил Катю.
«Вот и купят ей конфеток… И оденут… Ну разберется Капа».
Он достал из кармана кредитки и положил их на кружево. Прижал вазочкой. Икону Богородицы, вынув из мешка, поставил в изголовье кровати, прислонив ее к ночнику, который стоял на этажерке.
«Это Иверская? Нет, не Иверская. И не Казанская… А, забыл я все… Капе она нужней. Пусть сама молится, а я…»
Надо бы ему перекреститься, но он не догадался — действительно, все забыл.
Геннадий все еще стоял у окна в большой комнате.
— Прощай! — Иван торопливо прошел к двери.
— Счастливо тебе! — Геннадий деланно улыбнулся.
— Что? А, ладно.
Капитолина проводила брата до калитки.
— Помни, что я тебе сказала.
— Ладно, Капа… если со мной что-нибудь…
— Я буду молиться за тебя.
— Ладно. Ну все, я пошел.
Он суетливо дернулся, неловко махнул рукой на прощанье и пошел вперед, не оглядываясь.
На крыльцо вышла Катя:
— Мам, а мам, он заболел?
— Заболел…
Иван решил идти на вокзал. Времени достаточно, извозчик ему не нужен. Солнце миновало зенит — сейчас, должно быть, часов пять. Уже не так жарко. Можно, пожалуй, зайти в какой-нибудь трактир. Как советовал Медведев. Но тут он вспомнил, что деньги оставил Капитолине. Порывшись в карманах, он нашел несколько кредиток — это от жалованья деньги, выданные накануне убийства. Как у них все рассчитано — вот вам на убийство, а вот награда после убийства. Так и положено…
Тридцать сребреников — 415 рублей.
Если быть точным, «докласть», как сказал Пашка, надо было не четыре или пять копеек, а по 38. То есть каждому выдать по 415 рублей 38 копеек.
Если 38 копеек помножить на 26, будет 988 копеек, то есть 9 рублей 88 копеек. Эту сумму зажилил Пашка. И правильно сделал, раз никто, кроме него, Ивана, «арихметику» не знает. А Иван, стоя в карауле, сосчитал — из любопытства. Вернее, для того, чтобы еще раз убедиться в том, что Пашка — вор. Видели, как он украл деньги из книги царя. И тут не удержался от небольшой, но все же суммы.
К вокзалу надо идти по Вознесенскому проспекту. Но стоило ему подумать, что придется идти мимо «Дома особого назначения», как в животе внезапно забурчало, к горлу подкатила тошнота.
Он поспешно свернул в какой-то проулок, быстро подошел к забору, упершись в него рукой.
Его вырвало. Потом еще и еще — долго, изнурительно.
Отдышавшись, он с трудом пошел вперед, отыскивая место, где можно было бы присесть, умыться. Оглядевшись, он понял, что находится на краю города. Одна тропа вела в лес, другая влево, к холму, за которым, по его предположениям, должны начинаться улицы города. Он попал в лес и скоро вышел на полянку, на краю которой текла полуиссохшая речушка. Сбросив мешок, он умыл лицо. Набрал воды, попил.
«Ну вот, теперь можно идти». И тут он увидел, что на другом краю полянки на крепком вязе устроены качели. Он поднял мешок и направился к ним. Подойдя, подергал за веревку — она была толстая, неистертая.
Иван опустил голову, задумался. Ни тошноты, ни дрожи в руках не было. Осталась только гнетущая, давящая сердце тоска. Думать о встрече с теми, кто был с ним в карауле, оказалось так тяжко, что он даже затряс головой, чтобы прогнать возникшие перед ним лица.
Он поднял голову к небу. Солнце клонилось к закату, пора принимать решение. Положив мешок на доску качелей, он развязал его и достал нож.
Нож хороший, солдатский.
Отрезав один конец веревки, Иван стал мастерить петлю.
Кряхтя, обдирая ладони и колени, залез на сук, к которому были привязаны веревки качелей. Надел на шею петлю.
Стараясь ни о чем не думать, свесился вниз.
Петля надежно удержала его на весу…
* * *
Капитолина заканчивала мыть посуду после ужина, когда в кухню забежала Катя.
— Мам, гляди, чего дядя Ваня забыл! — она держала в руках пачку новеньких кредиток. — На столе лежали.
Капитолина взяла деньги, машинально пересчитала их.
Задумалась.
В кухню вошел Геннадий, выкуривший на крыльце папироску после ужина. Увидел у Капитолины деньги.
— Это откуда?
— Дядя Ваня забыл, — сказала Катя.
Геннадий оживился:
— Нет, забыть он не мог. При мне в спальню заходил. Значит, оставил сознательно. Очень кстати. Дай-ка посмотреть, сколько там…
Капитолина отстранила руку мужа.
— Это нечистые деньги.
— Как это нечистые? Ты что, мама? — спросила Катя.
— Нечистые — значит нечисто нажитые, дочка. Платят и за грязные дела.
— Постой-постой, — забеспокоился Геннадий. — И что ты собираешься с ними сделать?
— Сжечь, — решила Капитолина.
— Капа, не чуди. Нам жить. Сейчас новая власть придет, и неизвестно, как ко мне отнесутся. Может, опять без работы останусь. Давай деньги сюда, я завтра же их отоварю. А то ведь пропадут.
— И пусть пропадают.
— Капа, дай мне деньги, — с трудом сдерживая себя, повысил голос Геннадий. — Разве ты не слышала, что деньги не пахнут? Еще с древнеримских времен это известно, могу тебя просветить про императора Тиберия…
— Постыдился бы ребенка, ученый!
Капитолина встала, открыла чугунную дверку печки и швырнула туда деньги.
— Сумасшедшая! — Геннадий схватил кочергу и хотел выгрести деньги из печки, но Капитолина резко его оттолкнула.
— Отойди от греха подальше!
Она так посмотрела на мужа, что тот невольно отшатнулся и опустил кочергу.
Язычок пламени лизнул кредитки, они занялись огнем. Захлопнув дверцу печки, Капитолина подождала, пока кредитки сгорят. Потом взяла дочку за руку и повела в спальню.
— Мам, а зачем ты это сделала? Дядя Ваня эти деньги украл?
— Нет. Он получил их от темных, злых людей.
— Которые как бесы?
— Как бесы. Давай раздеваться и спать.
— Мам, гляди, а откуда тут иконка?
Катя взяла икону, которую Иван поставил на этажерке, в изголовье кровати.
— Господи! — вырвалось у Капитолины.
Она перекрестилась, взяла икону и поцеловала ее.
— Как же он теперь? Господи, прости ему прегрешения его, ибо не ведал он, что творил!
— Что творил? Дядя Ваня? Дай мне иконочку, я ее тоже поцелую.
Пухлыми губенками девочка приложилась к лику Богородицы и прижала иконку к сердцу.
— А как она называется? Я знаю Казанскую, «Семистрельную»…
— Ложись вот сюда, доченька. Эта икона от прабабушки твоей. Называется «Взыскание погибших».
— Мам, я с тобой полежу. Ну немного, мам… А что это такое, «Взыскание»?
— Взыскать — значит «найти, спасти». Поняла, ласточка ты моя маленькая?
— И не маленькая уже. Божия Матерь нас находит и спасает? Она хорошая-прехорошая? Как ты?
— Что ты, доченька. Я твоя мама, а Богородица — Мать Бога нашего, Иисуса Христа. Я тебя могу защитить, а Она всех — и малых, и старых. Даже тех, кто на самом краю гибели стоит. Над самой пропастью. Она Царица наша Преблагая…
— A-а, вспомнила. Это мы с тобой в церкви слышали! — и она запела тоненьким, чистым голоском: Царице моя Преблагая, Надеждо моя, Богородице…
Капитолина, поглаживая дочурку по голове, тихонько подхватила:
— Приятелище сирых и странных Предстательнице, скорбящих Радосте, обидимых Покровительнице!
Катя прижалась к матери и начала засыпать. А Капитолина продолжала тихонько напевать, как ей напевала ее мать, а той — ее родительница:
— Зриши мою беду, зриши мою скорбь, помози ми, яко немощну, окорми мя, яко странна…
И сокровенная эта молитва неслась над Уралом, над Сибирью, над всей Россией, поднимаясь высоко-высоко в небо, к Самой Богородице, Которой Господь велел сесть на осиротевший престол Российский, взяв в руки вместо убиенного царя-мученика скипетр и державу.
Послесловие автора
Работа над повестью завершилась в июле 2003 года — как раз в тот срок, когда приблизились «Царские дни». В Екатеринбурге, на месте убийства царственных мучеников, должно было состояться торжественное освящение храма-памятника на Крови во имя Всех святых, в земле Российской просиявших. Исполнялось 85 лет с тех дней, когда были убиты и царская семья, и великая княгиня Елизавета Феодоровна с инокиней Варварой и великими князьями Константиновичами на севере Урала, под Алапаевском.
Всей душой я стремился поехать на торжества. Несмотря на тяжкие обстоятельства моей личной жизни, собрался в дорогу и побывал там, куда так стремился. А когда вернулся домой, рукопись сверсталась так, что формат книги требовал еще нескольких страниц текста — чистые листы оказались как бы специально приготовленными для того, чтобы я рассказал о всенародном почитании царственных мучеников, о той любви, которая с такой очевидностью пролилась вместе со слезами в июльские дни покаяния и торжеств, свидетелем и участником которых был и я в 2003 году.
…Город, умытый ночным ливнем, утром 16 июля услышал колокольный звон, раздавшийся на звонницах пятиглавого белоснежного храма, сияющего золотыми куполами и крестами.
Площадь перед храмом, аллеи лиственниц, елей, зеленые лужайки, газоны, улицы, со всех сторон ведущие сюда, заполнились паломниками, пришедшими с севера и юга, востока и запада России. Крестными ходами шли сюда пешком по нескольку дней паломники из Волгограда, Ростова, Архангельска, Тобольска, Тюмени, и многих других городов. Износили не одну пару обуви, не устрашились ни палящего солнца, ни дождей, ни усталости, свершая свой личный подвиг во имя царственных страстотерпцев.
Началась Божественная литургия. Вместе с иерархами нашей Церкви, духовенством, монашеством, седобородым и совсем юным, устремила ко Всевышнему свой порыв, казалось, вся Православная Россия.
Конечно, не обошлось и без тех, кого народ наш язвительно назвал «подсвечниками». Они, разумеется, затесались в первые ряды в самом храме. Но не на них останавливался взгляд, а на той женщине, у которой лицо было залито слезами, и икону с изображением царственных мучеников она поднимала к небу, стоя на коленях; на хоругвеносцах, твердо держащих иконы на древках. Я обратил внимание, что рядом с ликами преподобного Серафима Саровского, святых благоверных князей Александра Невского, Димитрия Донского есть лик и нашего современника — воина Жени Родионова, которому чеченские бандиты отрезали голову, потому что наш солдат не снял креста и не отрекся от своей веры. Прошлое и настоящее соединились в одно целое. И потому в сердце каждого, кто был здесь, не могли не войти возгласы и песнопения Божественной литургии, которые с мощью и величием, скорбью и радостью пели хоры. И многажды повторялось: «Святые царственные страстотерпцы, молите Бога о нас!»
На своде, перед входом в храм, золотом по белому надпись: «Пролияша кровь их, яко воду окрест».
Да, кровь мучеников пролилась, как обильные окрестные воды, влилась в них — и навечно. И оттого скорбь соединилась с утверждением веры — той самой, во имя которой они, страстотерпцы, приняли мученический венец.
Народ наш давно понял, по каким нравственным законам жил царь, его семья, и не «мудрствовал лукаво», как многие наши интеллигенты, продолжая, вслед за коммунистами, говорить о царе хотя и не с прежней оголтелой презрительностью, но все же с ухмылкой и непременным осуждением за «мягкотелость» и еще за то, что царь был «не на своем месте», а был-де «просто хороший человек и семьянин». Народ рассудил иначе, сердцем осознал, что царь поступал именно как православный государь, кто, согласно Евангелию, «положил душу свою за други своя». Ничего не формулируя, ничего не доказывая, народ не принял десятки «правильных», «неопровержимых» доказательств «порочности» царя и его семьи. Прославление во святых Николая Второго и его семьи шло из самой массы народной. Как волна, которая набирает силу, двигаясь к берегу под сильным ветром, так и чувство народное обрело напор, высоту и вылилось вот в это торжество, утвердило этот храм, сплотило вокруг него тысячи людей.
Сердце народное не обманулось — убийцы остались убийцами, их имена прокляты, хотя и кричали о «народной мести», и выдавали себя борцами за «народное счастье». А взошедшие на «Русскую Голгофу» обрели бессмертие.
В тот же день служились в храме на Крови всенощная и вновь Божественная литургия. Затем, уже в пятом часу утра, крестным ходом процессия двинулась к урочищу Ганина Яма, где теперь находится монастырь во имя святых царственных страстотерпцев.