— Давай-давай, проходи, чай стынет… И ноги вытереть не забудь! С болота все-таки. Что так поздно, скоро петухи пропоют, а ты все не идешь, — бухтел Пафнутий, разливая чай.

— Какие петухи, только солнце село, Степан недавно заснул, даже дышит неровно еще. Что такой суетливый? Заскучал?

— А!.. — отмахнулся Пафнутий, состряпал огорчение на лице, посмотрел куда-то вдаль, на стену. Борода заходила ходуном, губы задергались, а глаза подозрительно заблестели. Того и гляди расплачется.

— Говори уже, упырь тебя подери, не томи. Что стряслось? — напустила на себя строгость кикимора, а сама улыбку еле сдерживает — больно милый домовой, когда волнуется и обижается. Маленький, пухленький, ходит смешно и рожи корежит, ну как ребенок… Только с бородой.

— Дочка к Степану приезжает завтра. Телеграмму он получил.

— Ну и пусть приезжает, хорошо же. Хоть радость ему, а то один совсем. Олеся — девчонка хорошая, я ее в колыбельке качала.

— Да Степану-то радость, а мне хлопоты. Прижился только, а тут новый человек: привыкай, приноравливайся. Да и прятаться сложнее. От Степана немудрено укрыться, а тут уже… Что же мне теперь, целый день за печкой сидеть? Ой, беда-беда!

— Ну, ты наговоришь. Живут же домовые с целыми семьями, а ты сопли распустил, да было бы с чего. Фу, какой капризный!

— Все бы ничего, только с дитем она едет. Хозяин-то не знает, а я чувствую. Не люблю я детей. Лезут везде, нос суют, не укроешься от них. Ночью проснутся и зыркают на тебя. Никакого уединения, шагу ступить нельзя, все видят.

— Ну, дети сокрытое видят, но, пока маленькие, рассказать все равно ничего не смогут, а с возрастом зрение тайное пропадает, и не вспомнят уже ничего. Не расстраивайся. Радоваться надо. О Степане подумай, счастье какое ему. Да и тебе благо, семья растет, живет, и ты, значит, при деле будешь.

— Так-то оно так, но за детями глаз да глаз. Смотри за ними, приглядывай. Нечисть до них всякая охоча, знай отгоняй, и в беде не оставишь, своя кровинушка уже, родная.

— Ой ты, какой заботливый стал. Да брось ты! Какая нечисть? Подумаешь, забрели упыри раз в двести лет, хоть кости размяли. Вон, Путяту расшевелили, здороваться хоть стал. Не боись, Пафнуша, справишься, а я помогу.

Пафнутий покивал-покивал, да и повеселел. Семью представил. Счастливую, большую. Дом, полный радости и уюта. Себя с Мокшей на лавочке, почему-то в обнимку. Встряхнул головой, улыбнулся:

— Пей чай, остыл уже. Давай медку подложу.

* * *

Поезд подполз к платформе, заскрипел, дернулся и застыл. Проводница с грохотом открыла дверь, опустила лестницу. Народ спешно, толкаясь, стал выходить, почувствовал свободу. Засиделись, заскучали в длинной дороге. Кто-то расправлял плечи, кто-то потягивался, забавно подпрыгивая. Вскоре все разбежались, оставив на платформе одинокого человека. Растерянно поглядывая по окнам, он ходил вдоль поезда, искал кого-то. — Девушка, конечная, выходить будете? Поезд скоро в тупик отправится. — Да, конечно, извините. Олеся последний раз глянула в окно, вздохнула, стала собираться. Сиди не сиди, а идти надо. Вон папка на платформе стоит, волнуется. Ох, папка… Соскучилась Олеся по дому, по отцу. Когда поля родные, леса увидела, сердце защемило от радости. Не терпелось приехать, папку увидеть, обняться. А теперь… К отцу выйти сил не находит. Как ему с ребенком на глаза показаться, да без мужа? «Опозорила, — скажет, — в подоле принесла». Страшно. Разочаровать страшно, когда в тебе души не чают. Но так хочется домой… Надо было сразу написать все как есть, сейчас было бы легче.

— Пап, я здесь. Привет! — улыбается, а саму всю трясет. Накрутила себя. Ой, что сейчас будет…

— Наконец-то, я уж волноваться начал, думал, стряслось чего! — Степан засветился от счастья, ручищи растопырил для объятий. Олеся расплакалась, прижалась к отцу. Комок в руках закряхтел, захныкал.

— Осторожно, большого человека раздавишь.

— Ой, кто это?

— Это — Андрюша, внук твой!

— Что же ты папке-то не сказала, на свадьбу не позвала? А мужик где твой? — оторопел Степан, руки опустил.

— А нет его, вдвоем мы. Нам и без него хорошо. Да, сынок? Или не примешь без мужа?

— Тьфу, типун тебе на язык. Как только в голову такое пришло. Дуреха ты, дочка, вся в мамку. По любви хоть, али по блуду?

— По любви…

— Ну-у, чего нюни-то распустила, чудо ты мое? Наконец-то приехала, совсем про отца забыла. Поехали быстрее домой, по дороге все расскажешь. Дай хоть внука подержать. А глаза-то мои!

* * *

— Да где ж их черти-то носят! Запропастились совсем! За полночь уже, а их все нет. За это время можно двадцать дочек привезти, а он все с одной не справится! — причитал Пафнутий.

— Да не гоношись ты! Знаешь же, путь не близкий, на телеге с кобылой ехать долго. На их месте я бы вообще в городе заночевала, а с утра дальше двинулась.

— Много ты понимаешь. Да где они там телегу оставят, ты об этом подумала, садовая твоя башка? Сама-то давно из леса выбиралась? Конюшен нынче не сыщешь, так что приедут, еще как приедут. А если не приедут… — что он с ними сделает, Пафнутий так и не придумал, да и не хотелось об этом думать. Лучше бы приехали.

Непорядок, когда хозяев дома нет. Неуютно становится, одиноко, холодно, и бежать хочется. То ли дело, когда хозяин под боком, рядом, пусть спит даже, а тепло сразу становится от одного присутствия. Эх, кабы не кикимора, совсем невмоготу было бы, а тут пришла, поддержала. На дорогу с Пафнутием вышла. Стоят вдвоем, как привидения, в темноту всматриваются, хозяев встречают: вот-вот должна телега заскрипеть, еще немного, и Зорька из-за поворота покажется. Но все нет и нет, случилось чего? Да нет, домовой бы почуял.

* * *

Колесо снова заскрипело, юзом пошло. Лошадь всхрапнула, остановилась.

— Да чтоб тебя, окаянная! — Степан с фонарем в руках уже забрался под телегу, осматривал колесо, чем-то стучал, тихо ругаясь.

— Пап, что там?

— Да не пойму никак, дочка. Все нормально. Что не так? Всю душу вымотала эта дорога. Поехали дальше. Но! Пошла, родимая! Как из города выехали, так и пошло неладное. То кобыла взбеленится, идти отказывается, то телега встрянет, то еще что. И Андрюша постоянно плачет, будто болит что-то.

Забеспокоился Степан. Быстрее бы домой, но нет дороги и все тут. Как сглазил кто, словно бес привязался. Кое-как деревню миновали. А тут засмеркалось, к ночи дело идет. Воздух загустел вдруг, как кисель, дышать стало тяжело. Тишина кругом, только стук сердца гулом в груди отдает. Страх какой-то беспричинный, на душе тошно, хоть волком вой. Одна отрада: посмотришь на дочку с внуком, и легче становится, только ненадолго. Вон Олеся тоже смурная сидит, ребеночка к груди жмет. До этого щебетала без умолку, о себе рассказывала, а теперь молчок. Не по себе ей, чует неладное. Только где это неладное, в чем? Выйди, покажись! Не трави душу, не вытягивай жилы! Нащупал Степан под соломой ружье, придвинул поближе, так спокойнее. Да вот и дорожка уже родная к дому через лес идет. Скоро будем.

* * *

— Ну, хватит уже стоять, пойдем лучше еще чаю выпьем. Оттого что ты здесь торчишь, они быстрее не приедут.

— Может, пройдем чуток по дороге, навстречу, а?

— Слушай, домовой, хватит дурью маяться. Пойдем, говорю!

Пафнутий крякнул, махнул рукой, подался было вперед, на дорогу. Сделал шаг, другой, но не тут-то было. Мокша переменилась в лице от злости, снова превратилась в страшную каргу. Схватила домового за рукав и волоком потащила к дому.

— Вот задрыга неугомонная! — осерчала кикимора.

— Отпусти! — хныкнул домовой, упираясь.

— Я тебя сейчас так отпущу… Хрястну оглоблей, да так, что борода осыплется!

— Отпусти, говорю!

— Не отпущу!

— Куда ты меня волохаешь?

— Чай пить.

— Отпусти! Слышишь, копыта стучат? Едут! Мокша остановилась, прислушалась.

— И правда, телега скрипит, не обманул, старый, — Мокша уже снова стала доброй старушкой.

— Я не старый, — обиженно буркнул домовой, расправляя помятый рукав, — я зрелый!

— Скройся ты. Близко они уже. Иль на глаза решил показаться? Пафнутий ойкнул и тут же исчез.

— Чуешь? — шепнула Мокша.

— Ага! Нечистью запахло! Говорил же, нельзя Степана одного отпускать. Люди как дети. Как в город сунутся — сразу какую-нибудь заразу подцепят, изгоняй потом!

— Так говоришь, будто сам человеком не был. На то ты и домовой, чтобы очаг хранить.

— Подъехали почти. Давай, с двух сторон обходим и гоним эту гадость в три шеи поганой метлой. Готова?

Поравнялась телега с домовым. Вот Степан сидит, фонарем дорогу высвечивает, лицо хмурое, усталое. Вот Олеся, вот дите… Не такое уж и страшное, это дите… А вот и она, зараза проклятущая! Сидит рядом с ними на телеге, улыбается, ногами болтает. Костлявая баба с длинными черными, как тьма в погребе, волосами. Гляделки, словно бельма, как пустота смотрит. Зубы настежь, пасть искривлена в злорадной ухмылке. Вместо одежды грязная, драная тряпка, вроде рубища. Кожа синяя, как у мертвяка, в язвах вся и струпьях. Тянет руки к дитятке, щиплет его, тычет в бока, тот плачет, слезами заливается. А Олеся агукает да баюкает бедное дитя, гадает, почему сынишке не спится? Видать, нечисть эта пристала к ним еще в городе. Увидела ребенка, жажда проснулась, захотелось извести молодую душу. Так и едет с ними, страху нагоняет, дороги не дает. Степан с Олесей хоть и не видят ее, но чувствуют — давит она на них. Как от тучи, пасмурно от нее на душе. Рыпнулся было домовой на нее, а страхолюдина его уже приметила. Вперила в Пафнутия бездонный взгляд, смотрит прямо внутрь, насквозь, и скалится зубастой улыбкой, широкой, от уха до уха, мерзко хихикая, как душевнобольная. Домовой остолбенел, ничего поделать не может, только тоска вдруг пронзила и страх гложет. Вот провалиться бы на этом месте и не существовать, только бы такого не испытывать. Покуда Пафнутий мешкал, нечисть в червя обернулась, скатилась с телеги и зарылась в землю.

— Ну и какого ты ничего не сделала?

— А сам-то! Меня заворожили, а ты чего ждал?

— Как она тебя могла заворожить, если она на меня смотрела, да так околдовала, что поделать ничего не мог!

— Хватит врать, струсил — так и скажи! Она вылупила глазищи свои на меня. Смотрит, и будто поглощает, бррр, а я и взгляд отвести не могу!

— Меня тоже околдовала. Это что же, выходит, она нам обоим глаза отвела?

— Выходит. Только это еще умудриться надо.

— Да, хитра подлюка, — почесал бороду домовой, — а куда она подевалась-то?

— Ой, правда! Я и не приметила. Как отпустило меня, так ее уже не было. Может, нас увидела, испугалась и дала деру?

— Ну и пес с ней, баба с возу — волки сыты.

— Ты это, про баб не надо. И все равно осторожнее, вдруг вернется.

— Ага, у меня не забалуешь! Пойдем гостей встречать.

Ожил дом, стал теплее, светлее, будто внутрь больше солнца попадать стало, будто светит только для них. Да и Степан расцвел, встрепенулся, как после спячки. Мир в нем появился, радость. А внуку-то как рад, нянчится, агукает, улюлюкает. Наверное, всю жизнь об этом мечтал. Олеся тоже молодец. По дому крутится, порядок наводит. Папке подмога и радость. Пафнутий попривык, успокоился, а после того, как с Мокшей на окна с дверьми наговор от зла сделали, совсем хорошо стало, настолько, что и желать больше нечего. И чего домовой боялся, дурачина? Свободы не убавилось, хлопот никаких. Проснется Андрейка ночью, а домовой тут как тут — убаюкает, понянчит. Любит маленький бандит Пафнутию в бороду вцепиться. Треплет волоса, смеется, словно ляльку нашел, а домовой хохочет, умиляется. Мокша только успевает шикать, боится, что хозяев разбудит.

* * *

Путята присматривал за этим лесом с давних пор. Настолько давних, что сам не помнил, с каких именно, и как не пытался, вспомнить не мог, да и времени на такие глупости не было. Леший давно перестал ощущать себя чем-то отдельным. Он сам и был своим лесом, а лес был им, и казалось ему, будто никакого Путяты уже и в помине нет. Лес давно вырос, оформился, повзрослел, и лешему оставалось только поддерживать установленный им же порядок и слушать. Слушать и исправлять, если что не так. Путята знал все, что творилось в лесу. Все жалобы и просьбы обитателей он слышал сразу, одновременно, и было их много. Жаловаться любил каждый, от малой былиночки, крохотного муравья до вековечного дуба, росшего еще до Путяты. То дупло не поделят, то муравейник не там построили, то кто-то листья к зиме забыл сбросить — хлопот было много, и Путята со всем справлялся, везде успевал — иначе нельзя, иначе будет плохо и может случиться Большой Аяяй. И Аяяй этот с ним уже случался. Путята лешим тогда только обернулся. Был не настолько сучковат, и внешне еще не сильно походил на дерево. Так, старичок-лесовичок. Делянка досталась ему несладкая. Лес молодой, но уж больно разросшийся, огромный, запущенный. Лешего тут отродясь не водилось, оттого и росло все беспорядочно, в разные стороны. Справиться со всем было нелегко. Лес, он ведь как человек — рождается, растет, крепнет, стареет и умирает. И чем заботливее, усерднее леший, тем дольше живет и цветет лес, а если и умирает, то только вместе с лешим. Леший — тот же домовой, только в лесу. Уследить за всем сразу Путята тогда еще не мог: силенок и опыта не хватало, да и лес капризничал, вредничал по-всякому. Этот беспризорник никак не хотел признавать хозяина. Пытался доказать самостоятельность. Дескать, не вы меня посадили, не вам и растить! Ох и намучился с ним Путята, ох и намаялся, столько козней натерпелся. Лес был с характером, но и Путята не лыком шит. Понимал, что нельзя сразу, нахрапом, силой взять — насильно мил не будешь. Искал лазеечки, круголями к лесному Сердцу плутал. Месяцами, годами — и подобрал-таки ключик: принял его лес. И не просто принял, а как родного, будто Путята всю жизнь с ним прожил. Пока отношения ладил да приживался, леший присматривал за лесом, как мог. Присматривал, да не усмотрел. Сердце лесное Путята сберег, а вот за дальней окраиной не углядел. Дремучая та часть леса была, заросшая, нечисти всякой там развелось. Путята боролся с ней, выгонять пытался, но было уже поздно. Заразилась окраина тьмой и злобой. Деревья стали как мертвые, будто тлей черной пожратые. Животные, кто мог, в здоровую часть перебежали, а кто не успел — сгинул насовсем в мертвой чаще. Отделилась темная половина от леса, даже Сердце свое там зародилось. Черное, скверное, злое. Путята с этим поделать уже ничего не мог, только хватался за голову и причитал: «Аяяй, аяяй!» Ту половину с тех пор зовут Черным лесом, а несчастье Путята вспоминает как Аяяй. Много веков из Черного леса никто не приходил, но ночами там и по сию пору кричит кто-то, воет, повизгивает, деревья будто с места на место передвигаются. И слышит Путята в последнее время оттуда зов странный. Шепчет голос ночами, просит прийти, присоединиться, а к кому, зачем — непонятно, но противиться ему все сложнее. Манит он к себе, как околдовывает, и становится Путята в те моменты сам не свой, безумный, а все оттого, что борется с наваждением, старается не поддаться. В эту ночь лешему не спалось. Странные голоса снова звали его к себе, но в этот раз как-то вяло, ненавязчиво и быстро отстали. Путята уже приготовился к долгой борьбе с самим собой, а тут раз, и все закончилось. Гул в голове резко прекратился, неожиданно настала тишина. Леший долго лежал у себя в дупле, прислушивался, боялся пошевелиться. Потом собрался с духом, медленно поднял руку, осторожно постучал по деревяшке. — Уф! Не оглох, старый! — радостно проскрипел Путята, услышав сухой стук, и еще больше обрадовался собственному голосу. Голоса ушли и больше не мешали, ночь обещала быть тихой. Леший решил пройтись, осмотреть лес, пока все спят, и подумать. Давненько он этого не делал — днем-то думать некогда, а ночью всякий гомон в голове мешает. А подумать было о чем. Путяте до сих пор не давала покоя оскверненная часть леса. Не мог он никак смириться с потерей, совесть мучила, что недоглядел, не усмотрел. Все свободное время, хоть его было и немного, леший соображал, как очистить лес от этой гнили. А тут еще зов, будь он неладен… Раньше голос просто звал, а сейчас ведь угрожает, приказывает. Так Путята брел, кумекал и не заметил, как к дому лесника вышел. Подошел, в окошко глянул. Спят человеки, отдыхают. А эти чаи гоняют, ишь, сдружились-то как. Да! Никогда бы не подумал, что домовой с кикиморой ужиться смогут. Ой, ты посмотри, и ребеночка вместе укачивают! Ну, дела! Стоял так леший, смотрел, и показалось вдруг ему, что не один он, ходит у дома еще кто-то. Вон там, за углом. Стоит, по окнам таращится. Что за зверь такой? Над окном нависла длинная тень с неровными, постоянно меняющимися очертаниями. Внутри у нее будто что-то клокотало, кипело, вспучивалось, снова убиралось, появлялось пузырем в другом месте. Тень покачивалась из стороны в сторону. Временами из нее вытягивались отростки, тянулись к окну, потом вдруг отдергивались и снова исчезали. Путяту передернуло. Такой мерзости он еще не встречал. Такие даже в Черном лесу не водились… Раньше не водились.

— Эй! — окликнул леший, — таких мы не звали! Проваливай, покуда осиной не попотчевал!

Тень перетекла в его сторону, побурлила. В туманном мареве вспыхнули глаза, уставились на лешего, налились кровью. Тень заклокотала, поплыла к Путяте — медленно, будто туча, извиваясь и булькая. На ходу стала вдруг сгущаться, приобретать форму. Вот уже появились плечи, наметилась голова, вытянулись руки. Вот тень уже и не тень совсем. На человека похожа, не плывет, а вышагивает. Глаза смотрят кровавыми бельмами, а вот лица нет вовсе, словно вылепить забыли. Вдруг существо передернуло, и идет теперь на Путяту баба синюшная, в струпьях вся. Подошла к лешему, смотрит в глаза. Лицо неподвижное, как маска надета.

— Не хотишь, значит, по-хорошему? Ну глядай! — Путята поднял руку, вращая указательным пальцем, забубнил что-то под нос.

Воздух вокруг загудел, задвигался, под тварью поднялся столбик пыли, закрутился быстрее и быстрее, в такт движениям лешего, стал похож на маленький вихрь. А Путята вращает уже всей рукой, шепчет странные слова, отдающиеся вокруг громовыми раскатами. Вихрь все рос и рос, сорвал листву с соседних деревьев, закружил тень, завертел, пока та не исчезла в бешеном хороводе листьев.

— Ты чего это делаешь, Путят? — Пафнутий вышел проводить Мокшу.

Путята дернулся от неожиданности, обернулся, сбился с ритма. Смерч вырвался на свободу и пошел кружить по двору, вырывая с корнем кусты смородины и крыжовника, опустошая огород.

— Ох ты ж, ё… — схватился за голову домовой и побежал с кикиморой ловить вихрь, топча грядки вместе с тем, что еще там осталось.

Путята крутанул рукой, понял, что смерч уже не слушается, топнул, сплюнул и со скрипом припустил за ними. Вихрь ловили долго, но так и не поймали. Он сам успокоился, сошел на нет. Почти сразу после того, как выломал дыру в заборе. Покружил еще немного и затих. Осыпался в кучу ветками, досками и прочим хламом. А поверх этой кучи сидела нечисть, что приехала со Степаном — домовой с кикиморой ее сразу узнали. Пока узнавали да ошарашенно переглядывались, та осклабилась и рассыпалась горстью мерзких могильных червей, которые, копошась и извиваясь, стали зарываться в землю, пока совсем не скрылись с глаз.

— Ускользнула, зараза! Ну прям сквозь землю провалилась. Тьфу… Ну что же теперь делать, где ловить? Раз тогда не отстала, то теперь уже и палкой не отшибешь, — заволновался домовой.

— Я по лесу-то пошукаю, глядишь, и найду. Вот только одно мне невдомек. Я так разумею, что знакомы вы. Ежели вы про нее прознали, отчего мне не сказали? — обиделся леший.

— Так мы сами на тебя рассчитывали. Ты же чужаков да волшбу злую чуешь, прогнал бы, если что. А раз молчишь, думали, убралась она восвояси. Хотя ты же упырей на болото пустил, людей позволил угробить, нас чуть не схарчили, — разошлась Мокша.

— Довольно! — прервал леший. — За болотом сама смотри, для того ты здесь и поставлена. У меня забот и без того хватает. В лес я ходить никому не запрещаю, у меня ведь как: всяк ходи, только лесу не вреди. А ежели чужак чужака сожрать хочет, то мне до того дела нет. Земля плодовитей будет.

— А что же ты за нас с ними сцепился? — буркнул домовой.

— Так куда же от вас деваться? Вы в моем лесу живете, мне за вас и ответ держать. Свои вы теперь, родные, — Путята обвел взглядом огород. — А теперь цыц! Натворили мы дел… Скоро рассвет, огород воротить надо, покамест человеки не проснулись, а то вон что вышло, непорядок. Давай, домовой, твоя делянка — тебе и начинать. А мы подмогнем.

— Лежать без сил мне седмицу после такой волшбы, не меньше, — тяжко вздохнул Пафнутий. Поворошил выдранное из земли, побродил из стороны в сторону, будто не знал, за что взяться. Потом встал, вытянулся, руки по швам, заговорил:

— Плодородная землица, В память, что в тебе хранится, Разровняй всё, как было, Вспомни, что в тебе росло, Плодородило, несло, Подними скорей ростки, Тебе корни, нам — вершки!

Земля заходила ходуном, выровнялась, стала приобретать форму, появились грядки, показались слабенькие зеленые росточки.

— Мокшенька, водички, водички поддай. А ты, Путята, сил прибавь земле. Пускай лес поделится, с него не убудет.

Грядки враз налились влагой, растения потянулись вверх. Тут вступил в дело леший. Заскрипел руками, затрясся весь. В ответ в лесу зашумело, деревья передвинулись, будто лицом к нему повернулись, вокруг все задрожало. Из земли поперло со страшной силой, ростки мгновенно поднялись, как вытолкнул кто. Кусты смородины и крыжовника снова зазеленели, заблестели ягодами. Оголившиеся от Путятиного смерча яблони оделись в листву, зашелестели. Стало вокруг, как было, даже лучше. Живее, сочнее.

— Теперь Степан урожая в два раза больше соберет. Семью накормит и на продажу еще останется! — обрадовалась кикимора.

Путята тоже в лице переменился, оглядывал все, смущенно бубнил что-то, но вроде как радовался. Один Пафнутий осунулся, ссутулился, руки опустились — вид усталый, но довольный.

— Ну все! Осталось только забор подправить и прибраться, но это мы быстро. Мокша, присмотришь за домом? А то я теперь долго из-за печки не вылезу.

— Ага, только на болото сбегаю. Гляну, что да как.

* * *

Внизу что-то заблестело, закопошилось. Наверное, жук или червяк. Птенцы подросли, скачут уже по гнезду вовсю, неугомонные. Пух почти сошел, оперяться стали. Скоро летать надо учить. Отрыжкой уже не прокормишь, им подавай что побольше, настоящую еду. Что поделать, дети растут, и на поиски добычи у матери-вороны теперь уходило куда больше времени. Червяк большой, жирный. Таким половину птенцов можно накормить. Птица ловко спикировала вниз, подобралась поближе, приготовилась схватить. Вдруг листва зашевелилась, и появился еще один червяк, такой же. Глаза у птицы заблестели: кого схватить первым? Пока гадала, рядом выползла еще пара, и еще, и еще… Через мгновение под вороной копошилась целая куча, которая все росла, доставая уже до самого брюшка. Черви проворно взбирались по лапам, нагло ползли по спине, крыльям, хвосту. Птица испуганно каркнула, попыталась взлететь, но вырваться не получилось, будто ее держали. Копошащаяся горка становилась все больше и больше, опутывая жертву со всех сторон. Свободной осталась только голова с беззвучно открывающимся клювом. Ворона уже не дергалась — поняла, что не выбраться, и последний раз посмотрела на родное гнездо. Черви тем временем плотно переплелись, начали срастаться, превращаясь в однородную массу, которая все увеличивалась, поднималась, как тесто на дрожжах, и наконец обратилась в синюшную бабу. Та склонилась над трепыхающейся птицей, прижалась губами к клюву и начала высасывать жизнь, жадно глотая тонкую синюю дымку. Тело вороны дернулось судорогой, стало блеклым, словно потеряло цвет. Закончив, существо встало, отбросило бездыханную птицу, шумно втянуло воздух, будто принюхиваясь, посмотрело вверх, криво ухмыльнулось и снова рассыпалось. Черви поползли по дереву, оставляя за собой черные пятна гнили и подбираясь к птенцам.

* * *

Пафнутий седьмой день валялся в беспамятстве. Иногда приходил в себя, просил у Мокши чаю и снова засыпал, не дожидаясь. Бывало, принимался орать что-то среди ночи, до смерти пугая хозяев и кикимору. Что ж ему снилось? Мокша была все это время рядом, честно выполняя за домового работу по дому. Лишь иногда бегала на минутку проверить болото — все ли там как надо? Путята в эти моменты ее подменял, караулил у окна, чтобы ничего не случилось, дрянь какая не пробралась. Про злую синюю бабу никто не забыл, жили в постоянном ожидании, что та вот-вот должна вернуться, и уж тогда они точно не оплошают, хотя и неясно, что с ней делать. Но ничего не происходило, и ожидание угнетало кикимору с лешим еще больше, чем незнание, как эту беду одолеть. Им оставалось только надеяться, что Пафнутий оклимается раньше, что он придумает, как поступить с этой тварью, да и втроем оно сподручнее, легче. А Пафнутию тем временем снилось разное. Снились картинки из прошлой жизни, до того, как он стал домовым. Снились бывшие хозяева, которые становились вокруг и смотрели, вроде как с сожалением. Иногда они что-то рассказывали — наверное, важное. Показывали пальцем куда-то в сторону Черного леса, но голоса были такими глухими, далекими, что Пафнутий ни слова не понимал, отчего было очень обидно, до слез. Но плакать не давали, потому что кто-то заставлял смотреть туда, куда указывали мертвые. Смотреть не хотелось, но противиться у Пафнутия сил не было. Там, из Черного леса, кто-то глазел, таращился прямо внутрь домового, в самую душу, минуя оболочку. Смотрел с такой ненавистью, что тянуло убежать, исчезнуть. Пафнутий чувствовал запах беды и понимал, что у него хотят отнять самое дорогое. От этого становилось настолько страшно, что хотелось кричать, и в эти моменты, как спасение, появлялась Мокша, гладила по голове, успокаивала добрыми словами. На восьмой день он очнулся. Вскочил посреди ночи и давай колобродить по дому. Ковырялся по углам, громыхал чем-то, почесывал затылок. Кикимора насилу его успокоила. Пафнутий присел, посмотрел в пустоту, потом многозначительно поднял палец вверх, прошептал: «Вспомнил!» и вышел из дому. Мокша кинулась за ним — мало ли что учудит, спросонья-то. Догнала домового у телеги, тот уже копался в настиле из сена, что-то искал. Кикимора слегка потрепала его за волосы.

— Ты чего вскочил-то, чумовой, приснилось что?

— Приснилось, Мокшенька, приснилось. Вспомнил я! — с этими словами Пафнутий выхватил из сена какие-то тряпки.

— Вот!

— Это что? Дай посмотрю, — и выдернула из рук домового непонятное тряпье, которое вблизи оказалось куклой.

— Ты издеваешься, что ли? В куклы решил поиграть? Ты вспомнил, что ляльку в телеге закопал?

— Дуреха ты, — хихикнул Пафнутий, — как только в голову такое пришло. Я знаю, что за гадость нам покоя не дает.

— И что же ты молчал, окаянный?

— Говорю же, забыл, а когда лежал в беспамятстве — вспомнил.

— Не темни! Это у людей память коротка, а у нас все копится, ничего не забывается.

— Ты не поняла. Я вспомнил оттуда, из той жизни, когда человеком был. Прицепилась тогда к ребенку такая же, жизнь ночами высасывала. Чахнуть дите стало. Думали, болезнь какая. Знахарь лечил-лечил, травками разными пичкал — не помогало. А как-то ночью встал я воды попить, смотрю, а у колыбельки, у изголовья, стоит страхолюдина, такая же, как наша, только чуть-чуть другая, и к сынишке тянется. Я тогда весь дом переполошил, отогнал-таки ее, а утром к ведунье пошли. Та и говорит: ночница это. В колыбель к детям ночью подкладывается и жизнь из них вытягивает, пока совсем не изведет. Сказала, что нужно ребенка из дома унести, вместо него в колыбельку куклу на ночь вот такую положить, на куклу наговор сделать, а утром подбросить кому-нибудь в телегу.

— Сделали?

— Сделали. Помогло. Нам. А вот кому подбросили… Вон оно как, оказывается. На других передается. Тогда я об этом почему-то не думал.

— Выходит, это кто-то в городе Степану подкинул. А нам то же самое делать, что ли?

— Нет! Нельзя беду на других перекладывать. Я, может, из-за того, что так сделал, до сих пор в домовых и маюсь. Извести ее нужно. Совсем. Чтобы никому зла не причиняла. Только вот как?

* * *

Пафнутий совсем ополоумел с этой ночницей — хозяйство забросил, Степану с дочкой не помогает, даже с Андрейкой играть перестал. Из-за этого дома стало неуютно, холодно. Степан с Олесей за хозяйством присматривают исправно, но все равно какого-то тепла не хватает, сразу видно, что домовой или в отлучке, или его вовсе нет. И как только раньше без Пафнутия обходились? Да вот вобьет этот баламут себе что-нибудь в бошку, спасу нет. Не угомонится, пока не добьется своего. Всех на уши поставит, все вверх портками перевернет. Вот и сейчас: принялся охотиться на эту ночницу. Искать ее, конечно, надо, спору нет. Но не так! Рыщет по лесу целыми днями, под каждый куст заглядывает, в каждую нору, зверью жить мешает, скоро по гнездам лазить начнет, чтоб его… Достал Мокшу до печенок. Заставляет ходить за ним повсюду, даже дом хотел поставить сторожить. Кикимора за это такую оплеуху ему влепила, что он потом долго глаза в небо таращил. Сторожить больше не просил, но ходить за ним все же пришлось. И ведь что еще удумал, умник. Захотел, чтобы Путята к Олесе охрану приставил. Пусть, мол, животина лесная за ней приглядывает, когда она ребеночка выгуливает. А еще лучше, если бы Путята сам за ними смотрел, якобы так надежнее. Леший поначалу терпел, относился к этим причудам снисходительно. Понимал беспокойство домового, даже сочувствовал. Но под конец от злости все же покрылся мхом и местами потрескался. Даже переселяться собрался в дальний конец леса, чтобы ненароком домового не покалечить — Мокша насилу отговорила. Вот и сегодня кикиморе пришлось весь день бродить с Пафнутием по лесу. Как всегда, ничего не нашли. Мокша давно поняла, что ночницу искать бесполезно. Прятаться она может где угодно, а уж если и леший ничего не видит… Нужно просто ждать. Когда-нибудь она сама объявится. Но Пафнутий, видите ли, не может сидеть сложа руки и ждать, когда хозяева в опасности. Мокша говорила домовому, что ей нужно на болото наведаться, а то с этими поисками совсем его запустила, но он и слышать ничего не хотел. И теперь вот пришлось кикиморе идти туда среди ночи, порядком устав после поисков. А ведь могла спокойно сидеть за печкой и пить чай. Ох уж этот деятель… Она шла и злилась, дулась на домового, и вдруг заметила над родным болотом огонек. Он то висел над водой, то принимался летать как угорелый, будто за ним гнались. Раньше Мокша сама создавала такие от скуки и запускала их летать над болотом, чтобы подразнить Путяту. Но то было давно, еще до того, как сюда пришли люди, с тех пор она этим не баловалась. Откуда же здесь этот взялся? Такие светляки селятся у сокровищ, но кладов кикимора не хранила… Пока Мокша размышляла, огонек ее заметил, приблизился, замерцал перед глазами, запрыгал, как бы приветствуя, и полетел прочь. Кикимора пошла следом — а он будто звал ее за собой, уводил все дальше и дальше. Если она отставала, он возвращался и ждал. Мокша совсем забылась и все шла, шла, уже не думая, куда, зачем, просто хотелось идти, и все. Очнулась Мокша в странном месте. Эту часть леса она не знала и никогда сюда не забредала, но поняла сразу — это граница с Черным лесом. Кикимора поежилась. Огонек снова вспыхнул перед Мокшей, только цвет его сменился с теплого желтоватого на ядовито-зеленый с черными прожилками. — Ты куда меня привел, шалопай? Светляк вдруг исчез, а вместо него перед Мокшей возникла ночница, да так неожиданно, что кикимора подскочила. Ночница приблизилась, схватила ее за плечи, уставилась кроваво-красными зрачками прямо в глаза. Страшно стало до дрожи. Ночница долго смотрела, потом дернула щекой, и, завывая, стала открывать рот все шире и шире, обнажая острые иглы зубов. Пасть раззявилась непомерно, открываясь еще больше. Вот уже вместо головы сплошной рот, но он все раскрывается, вернее, выворачивается наизнанку, а внутри кроме тьмы ничего нет. Мокша завороженно смотрела, как тьма окутала ночницу, как вместо нее осталось лишь черное пятно, точно дыра в пространстве. И тут темный сгусток вытянулся змеей и, извиваясь, бросился на кикимору.

* * *

— Путятка! Путятка! Открывай, чтоб тебя, — запыхавшийся Пафнутий что есть силы барабанил по дереву, где обитал леший. Внутри что-то громыхнуло, из дупла показалась ветвистая борода, а потом и сам Путята.

— Ну, чего орешь, как баба на сносях? Весь лес перебаламутил. Что стряслось-то? — проскрипел леший.

— Мокша пропала!

— Куда?

— Знал бы — не искал. Ночью пошла на болото. Полдень уже, а ее все нет. Искать надо! Говорил же, подожди до утра — нет, поперлась. Помоги, Путят, а? — голос у Пафнутия дрожал, глаза на мокром месте, губы затряслись.

— Да не хнычь ты! Ой, беда с вами. Как дети малые. Ванька дома — Маньки нет, Манька дома… Эх! Заходи давай, не позорь меня перед зверьем.

Пафнутий подтянулся, вскарабкался и исчез в темном дупле вслед за лешим. Перед ним открылась просторная, уютная комната. Пахло елью и какими-то цветами, было светло как днем. Домовой завертел головой, пытаясь разглядеть чудо-лампы, но вместо них под высоким потолком летал целый рой светлячков. Пол был отполирован до блеска. Годовых колец на нем было не счесть. У стены стоял пенек, на котором скатертью лежал огромный лист орешника. Рядом со столом стояли два пенька поменьше и сплетенное из веток кресло-качалка с накинутым поверх травяным пледом. Кроватью лешему, видимо, служила куча лапника, сложенного на другом конце комнаты.

— Ух ты! Ничего себе обустроился! Снаружи деревце небольшое, толщиной обнять два раза, а внутри… Ишь, палаты отгрохал! А я-то думал, как ты в этом дупле вообще помещаешься, спишь, что ли, стоя?

— Вижу, понравилось? — хитро заулыбался леший. — Но не за тем пришел! Что там у вас опять стряслось? Мало того, что чудище какое-то в бабьем обличье по моему лесу шастает, птиц изводит да людей погубить норовит, так вы еще со своими бедами бежите. Пропала, говоришь? Ну пойдем, посмотрим, что у нас в лесу делается.

Путята подошел к стене, провел по ней ладонью и зашевелил неслышно губами. Рука засветилась, леший пальцем вывел на стене очертание двери и открыл ее.

— Пойдем, — буркнул Путята и шагнул за порог.

— Тудыть ее, — только и смог выдать домовой.

— Давай шибче, не стой столбом, — леший протянул руку, ухватил Пафнутия за шкирку и вытянул наружу.

За дверью оказался лес. Все тот же родной лес, а вроде как и другой. Вокруг было как-то очень светло, и цвета стали настолько яркими, что слепили глаза. А еще каждый листик, каждая веточка-травиночка светились как лампа, испуская мягкий, теплый свет.

— Что за чудеса? — раскрыл рот домовой.

— Нутро это.

— Чье? — Пафнутий растерянно вертел головой.

— Леса. Ну что глаза выпучил, ни разу не слыхал про такое? Тебя в дровах, что ли, нашли? Нутро это. Изнанка, мир внутренний. У человека душа, а у леса — это. Тоже вроде как душа. Но мне Нутро больше нравится. Смотри — ты первый, кому показываю.

— И зачем мы здесь? Я думал, ты кикимору найти поможешь, а ты меня прогулками попотчевать решил. Ты не серчай. Тут красиво, занятно, но не ко времени. Мокша в лесу одна, а в лесу — эта… Вот найдем, тогда нам обоим все и покажешь.

— Чуден ты, домовой! Вроде не дурак и не блаженный. Ты что, когда ко мне бежал, мозги по дороге оставил да подобрать забыл? Так пойдем, поищем. Ты думал, я тебя сюда, что красну девицу — развлекать привел? Мы сейчас на лес изнутри смотрим. Если в нем зло творится или чуждый кто есть — здесь сразу это видно.

— Это как? — удивился домовой.

— Ну вот смотри, — леший взял домового в охапку, махнул рукой — и местность вокруг переменилась. — Сейчас мы на опушке, а во-он там, — Путята ткнул пальцем вдаль, — деревня. Теперь гляди туда. Видишь, человечки мельтешат? Все вокруг цветное, а они будто бесцветные. Ну, разглядел? — леший дождался, пока домовой угукнет, и стал объяснять дальше. — Это детишки с деревни играют. А бесцветные они потому, что для нас они по ту сторону, в другом мире. Они в Яви, а мы, вроде как, на перепутье: и не живые, и не мертвые.

— А мы с кикиморой тоже бесцветные?

— Нет, вы — часть леса, да к тому же — как вы, молодежь, говорите? — леший почесал затылок. — Вспомнил — сумеречные! Цветные вы, как все вокруг, вы ведь тоже на перепутье, как и я. Да, Степан с семейством тоже цветные. Потому как в лесу живут, частью его стали, свои, то бишь, хоть и не на перепутье.

— А ночница, — всполошился домовой. — Она цветная? Ее отсюда видно?

— Она — ненависть, и, хоть и сумеречная, лес ее не принимает, она пятно черное, как дырка в пространстве. Не цветная, хоть цвет имеет, и не бесцветная, но красками не блещет. Чернее ночи она, и чернота ее настолько плотная, что все вокруг поглощает, да насытиться не может. Оттого эта прорва и уничтожить все пытается. Детей извести тем паче, потому как из них она чистую жизнь забирает, саму ее суть. Так-то вот. А лес своих признает, так же как ты меня, когда видишь.

— Это что же получается, мы, значит, с ног сбиваемся, изловить ее не можем, а ты сидишь тут, пялишься, как она шастает, и молчишь? — Не все так просто, Пафнутий. Ежели б я ее так увидеть смог, да изловить… Рассеивается она, понимаешь? Вот вроде стоит она, бери да лови, ан нет, рассыплется червями могильными и расползается по всему лесу. Так ее не то что поймать, выследить невозможно — она везде, она повсюду. И даже если изловишь, растопчешь этих червей хоть десяток, хоть два, а все равно с нее не убудет. Всех не переловишь, я пробовал. Да и поймаешь если, что делать с ней — непонятно.

— Я живу не так долго, но тоже кое-чему научился, все ж не лапти плел. Хотя плел иногда, от скуки. Ежели голову сломал, а решения так и нет, то полезно бывает плюнуть и делать, что должен, а нужное само в последний момент придумается. О как! — сказал домовой с таким лицом, будто истину великую открыл.

— На авось, говоришь, иногда надеяться полезно? — Путята почесал поясницу. — Что ж, может и твоя правда, посмотрим.

— Ты это, Мокшу поможешь искать?

— Мокшу? А, башка-то моя деревянная, совсем запамятовал. Пойдем, — Путята снова сунул домового подмышку, помахал руками — и местность вокруг переменилась.

— Это что? — спросил Пафнутий, указав вверх пальцем.

Там, над поляной, около которой они оказались, висел какой-то непонятный, светящийся зеленый комок. С виду вроде волосатый, с торчащими в разные стороны палками. Комок постоянно надувался и сдувался, будто дышал. Домовой подошел поближе, присмотрелся. Комок был не волосатым, а травянистым. Травка была настолько тонкая и нежная на вид, что напоминала шерстку, а изнутри комка во все стороны топорщились ветки, по которым пробегал какой-то огонек.

— Это — Сердце, — ответил леший, — оно лес питает, связывает между собой каждое деревце, каждую травинку. Снабжает их силой жизненной, которой с ним земля щедро делится. Приглядись, от Сердца к деревцам тянутся жилки тоненькие. Через них они кормятся, разговаривают, сплетничают. Вот сейчас и спросим, видали они кикимору или нет.

Путята подошел к сердцу, обнял его, приложился ухом и замер, закрыв глаза. Стоял он так долго, Пафнутий даже испугался, что тот заснул, и стал его окликать и тормошить, но леший будто помер. И только после того, как домовой пнул его с досады, тот открыл глаза и попросил не хулиганить, постоял еще, почесал поясницу и сказал:

— Ой, что-то мутное наговорили. Не понял половины, трандычат-трандычат, как бабы на завалинке, перебивают друг дружку, сказать не дают.

— Ну не тяни, говори, что не так, — забеспокоился домовой.

— Кикимора жива-здорова, вроде…

— Что вроде?

— Жива, но была у Черного леса. Чего ее туда понесло? Еще талдычат про какой-то огонек, про ночницу, произошло нехорошее что-то, там, у Черного леса. Дальше что было, не разобрал, но Мокша к дому идет, жива значит.

— Выведи меня, леший, верни домой, быстрее!

— Сейчас-сейчас, не колготись, — Путята уже рисовал в воздухе дверь, — хватай меня за руку.

* * *

Вышли они из дерева прямо у дома, снаружи уже стемнело. Домовой тут же рванул к крыльцу, на котором сидела, склонив голову, кикимора.

— Что стряслось, чего ты там делала? — Мокша не отвечала. — Чего молчишь-то? Эй! Пафнутий потормошил кикимору за плечо.

Та долго не шевелилась, потом медленно подняла голову и уставилась на домового.

— Ну, что смотришь, отвечай!

— Ее больше нет.

— Кого нет!

— Ее.

— Тьфу ты! Как немой с глухим разговариваю, — стал злиться Пафнутий.

— Кого ее нету? Ночницы?

— Да, — Мокша все также пристально смотрела на домового.

— И куда она делась?

— Туда.

— Сейчас как надаю по щам! Что случилось, куда делась?

— Встретила ее в лесу. Сцепились, поваляла она меня немного, потом я ее в болото столкнула, она в грязище увязла, а я еще сверху добавила, — кикимора отвечала медленно, монотонно, растягивая слова.

— Засосала ее трясина, замуровала намертво — не выберется. Одной гадостью больше у меня в болоте.

— Ты не поранилась, сильно она тебя помяла? Ой, да что ж это я. Устала-то вон как, еле языком ворочаешь. Пойдем чаю попьем. Праздник-то какой у нас! Избавились от этой ведьмы. Ты теперь Андрейке что мамка вторая, жизнь ему спасла. Вставай, пошли, — домовой вошел в дом, следом за ним медленно поднялась кикимора, но внутрь не пошла, а встала как вкопанная на пороге, не двигаясь.

— Ну что ты как неродная? Заходи в дом, не бойся, все уже спят, — позвал Пафнутий откуда-то из темноты. Мокша вышла из оцепенения, перешагнула через порог. Пафнутий уже хлопотал за печкой: кипятил чайник, гремел кружками, напевая себе под нос. Кикимора не торопилась. Медленно прошлась по дому, оглядывая все как в первый раз, зачем-то водила руками у окон, дверей, временами передергиваясь, и вообще вела себя очень странно. «Наверное, сильно ее эта ведьма приложила», — думал домовой, тихо сочувствуя и жалея, что не смог оказаться рядом в нужный момент и помочь, а прохлаждался вместо этого с лешим внутрях леса и дивился, какие все вокруг черно-белые. Мокша тем временем подошла к кровати Степана, постояла над ним, потом постояла у Олеси и двинулась к колыбели. Пафнутий тихо наблюдал за ней из-за печки. Что-то его настораживало, что-то было не так, не срасталось. «Соскучилась, наверное, после такого. Переосмыслила много. Ходит теперь, смотрит на мир новыми глазами», — думал Пафнутий.

* * *

Путята бежал по лесу, скрипя коленями и порой спотыкаясь. Спешил найти место, где столкнулись кикимора с ночницей. Он слышал, что сказала Мокша, помнил, о чем сообщил лес. В том и другом понятного было мало. Деревья говорили о встрече у Черного леса, кикимора — про болото, а оно от границы со скверной ой как далеко. Лес врать не может, да и у болота никаких следов нет — леший уже проверил. Пафнутий что — тюха-матюха, уши развесил, а Мокша ведь что-то недоговаривает, скрывает. Эх, знать бы точно, где все произошло — перенесся бы туда сразу, не метался бы теперь по всему лесу. Наконец он нашел, что искал. Как раз у Черного леса. На земле темнел выжженный черный круг, от которого разило злобой и гнилью чуть не за версту. Путята поморщился. Он знал этот запах. Будто все вокруг отмирает и распадается. Такой же был у леса, когда его стала пожирать тля и скверна. Еще издали Черный лес почуял его, заскрипел корнями, в чаще кто-то заворочался, застонал. Внутри у лешего защемило. Снова напомнило о себе чувство потери. Путята постоял немного, отдышался, погрозил кулаком Черному лесу и занялся тем, зачем пришел. Присел у круга, поводил над ним ладонью. Взял горсть земли, пересыпал из руки в руку, пошептал что-то, поднес открытую ладонь к лицу и сдул с нее пыль. Воздух вокруг заискрился, пыль не осела, а осталась в воздухе, переливаясь разными цветами. Все это светопреставление покружило немного, а потом оформилось в картинку и показало лешему, что произошло здесь между Мокшей и ночницей.

* * *

Пафнутий забеспокоился еще больше. Мокша уж слишком долго стояла у люльки с Андрейкой, странно наклонившись, и не откликалась. Домовой подошел, позвал, похлопал по спине — кикимора нервно дернула плечом, но не обернулась. Тогда Пафнутий наклонился к ней — и отпрянул в ужасе. Лицо Мокши было перекошено, рот раззявлен, а из него, извиваясь, к ребенку тянулись тонкие, черные жгутики. Присасываясь, точно пиявки, они начинали светиться — видно, вытягивали жизнь. Домовой кинулся на кикимору, сбил с ног и повалил на пол. Мокша завизжала не своим голосом.

— Что визжишь, будто кишки лезут? Побудишь всех! — Пафнутий заткнул кикиморе рот ладонью и стал оглядываться. Хозяева на шум даже не пошевелились. Только сейчас домовой заметил, что вокруг Олеси со Степаном собралось какое-то зеленое марево.

— Что ты с ними сделала, зараза? Отвечай! Домовой заглянул в глаза Мокши и оторопел. Изнутри кикиморы на него пялились черные бездонные буркала ночницы.

— Вылазь из нее, слышишь, пока сам тебя не вышиб! — заорал Пафнутий.

Тело Мокши изогнулось, раскорячилось пауком и с воем прыгнуло на домового, опрокинув на пол. Кикимора била его руками, топтала ногами, возила по полу и одновременно умудрялась клацать зубами, пытаясь откусить лицо внезапно выросшими клыками. Пафнутий извивался, пытался не попасть ей на зуб, потом изловчился, схватил за горло, вдарил по зубам и пинком отправил в угол.

* * *

«Сдался мне этот огонек, зачем поперлась за ним незнамо куда?» — корила себя Мокша. После того как ночница ворвалась в нее и завладела оболочкой, кикиморе пришлось прятаться внутри самой себя. Ночница вела себя нагло, по-хозяйски. Подчиняла кикимору медленно, частями, будто смаковала. Впереди она спускала страх, который черными, без конца лающими псами гнал Мокшу, щелкая зубами, брызжа слюной и жутко завывая, заставлял бежать без оглядки. Чтобы укрыться от него, кикиморе приходилась бежать в самые закоулки своей памяти, и чем дальше она уходила, тем больше ослабевала, тем меньше могла противостоять ночнице. Мокша долго бежала какими-то коридорами, петляла тропами и мощеными дорогами. Дороги превращались в буреломы, а те в бескрайние, цветущие поля. Откуда что берется? Каждое место было знакомо, с каждым что-то связано. Вот она с Пафнутием в доме чаи гоняет, вот они с упырями бьются, вот первая встреча с домовым, вот с Путятой, а дальше и вовсе что-то незнакомое пошло, настолько далекое, что и не вспомнить. И все вокруг мелькало, мельтешило, изменялось до головокружения. Кикимора остановилась перевести дух, прислушалась — никого. Осмотрелась. Пахло сыростью и землей, под ногами мокрая, скользкая трава, кое-где с потолка торчали корни, а по влажным, осклизлым стенам ручьями стекала вода. Похоже на пещеру. Или на нору… Ее нору! Где-то в глубине Мокша разглядела костерок и направилась к нему. Приблизившись к костру, кикимора приметила у него какую-ту фигуру. Вроде бы человек. Он сидел на земле и подкидывал ветки в огонь, отчего тот шипел и привередливо потрескивал. Мокша подошла ближе и, примостившись напротив, попыталась рассмотреть незнакомца. Тело его скрывало длинное темное одеяние, а лица, хоть оно и освещалось огнем, было не разглядеть, отчего человек имел вид чересчур уж зловещий и невозможно было понять, кто перед тобой — мужик или баба. Только сейчас, ощутив тепло костра, кикимора поняла, что замерзла: ноги оледенели, тело бил колотун. До этого Мокша никогда не чувствовала холод, да и не должна была, она же кикимора! Видать, ночница отняла всю болотную силу без остатка. От этих мыслей стало совсем скверно.

— Пришла наконец! — голос был женский, не молодой и не старушачий, но знакомый и родной, откуда-то из далекого-далекого прошлого, еще того, докикиморьего.

Мокша вновь стала вглядываться в незнакомку, силясь вспомнить, откуда ее знает. Лицо вдруг стало открыто и хорошо видно — то ли женщина села ближе к огню, то ли огонь стал ярче. Но и сейчас кикимора не смогла ее разглядеть. Черты лица то прояснялись, то становились неуловимыми. Будто ускользали или пропадали, а потом снова появлялись, и никак их не получалось запомнить. Мокша встряхнула головой, сморгнула — не помогло.

— Что, совсем забыла? Не мудрено, столько-то лет, — как только голос зазвучал, Мокша будто всё вспомнила — и тут же забыла.

— Ну что ты там прячешься, выходи, не бойся, никто тебя не обидит, — сказала женщина кому-то во тьму. Там зашуршало, затопало маленькими ножками, и из-за спины незнакомки осторожно выглянуло чумазое, испуганное детское личико. Девочка настороженно посмотрела на кикимору большущими глазами, улыбнулась застенчиво и опять спряталась.

— Это кто же ребенка так запугал?

— Покажи ей, — сказала незнакомка за спину.

Девочка медленно подошла к Мокше, взяла за руку — и все вокруг изменилось. Болотная нора поблекла, померкла и исчезла вовсе, вместе с незнакомкой и девочкой, только костер оставался гореть где-то там, в пустоте, будто маячок. К нему кикимора и направилась, боясь заблудиться и сгинуть в этом странном месте. А костер приближался, становился теплее, жарче, с каждым шагом все больше и выше. Выше Мокши, выше деревьев, которые появлялись из пустоты, выше взгляда. Огонь везде, огонь повсюду, огонь не помещался в глазах. Пожар! Огромный, страшный, жадный, а внутри него дом, одинокий, посреди леса. Кикимора стала вглядываться в знакомые очертания, на глаза навернулись слезы. Вдруг она оказалась прямо в горящем доме. Маленькая, совсем ребенок. Плачет, зовет маму, а огонь подбирается ближе, обжигает кожу. В дверном проеме появляется мама, она пробирается к Мокше, спешит, спотыкается, падает, встает, идет дальше. Вот она уже близко, протягивает руки, но снова падает, придавленная горящей балкой, и больше не поднимается. Платьице уже начало тлеть, когда огонь злобно зашипел и раздвинулся, пропуская темного человека… Видение неожиданно оборвалось, и Мокша снова ощутила себя в привычном облике, все также смотрящей на догорающий дом. По испачканным сажей щекам текли слезы. Все еще было страшно. Мокша дернулась от неожиданности — кто-то положил руку на плечо.

— Матушка Мокрыня? — прошептала Мокша.

— Я не хотела, чтобы тебе снова было больно. Но ты должна была вспомнить.

— Прости. Я не узнала тебя. Я не забыла, нет. Просто… Просто запамятовала — твое лицо, голос будто стерлись из памяти.

— Ну будет, будет. Хватит реветь на сегодня, — старая кикимора прижала Мокшу к себе. — Все хорошо, так и должно быть.

— А девочка? — всполошилась кикимора. — Она вдруг пропала… это что — была я?

— Ты.

— А мама? Я что же… Как я могла ее забыть? — Мокша схватилась за голову, рухнула на колени и заревела.

— Ну, откуда ж в тебе воды-то столько? — Мокрыня присела рядом. — Не забыла ты ее. Самое страшное не забыла, как ни старалась я… Давно я тебя присмотрела, когда ты еще совсем маленькая была — не на кого мне было после себя болото оставить. Силы в тебе было, хоть ведром черпай. Мать твоя ведуньей знатной была: людей хворых с того света вытаскивала, предсказать что-то могла, совет толковый дать. От нее тебе сила и передалась по наследству. Кто отец твой — не знаю, но жили вы вдвоем, здесь, в лесу, отдельно от людей, чтобы не мешал никто. На этом месте теперь Степан с дочкой живет, оттого тебя в дом ихний так и тянет. Ну вот. Не нуждались вы ни в чем — люди с окрестной деревни помогали, чем могли, и мать твоя спокойно ведовством занималась, не отвлекаясь ни на что. Я за тобой присматривала, но забрать тебя до семи лет не могла — не принято так у нас. Отчего пожар случился, мне неведомо, Путята может и знает чего, но молчит. Вспыхнуло посреди ночи, да разгорелось так быстро, что пока я с болота дошла, успела только тебя из огня вытащить. Странный пожар был, быстрый, внезапный, будто раздувал кто. За какие-то мгновенья дом сожрал… Намучилась я тогда с тобой. Маленькая, кричишь, плачешь по мамке, не ешь, не спишь. Испугалась я, что умом ты тронешься, да сила твоя пропадет, и решила воспоминания тяжелые у тебя забрать и в болоте упрятать, чтобы не мучилась ты больше. Так я тебя и растила, а дальше… Тут все заходило ходуном, затряслось, перевернулось. Обе кикиморы вцепились друг в друга, испуганно озираясь.

— А теперь слушай внимательно! — Мокрыня схватила кикимору за плечи. — Времени совсем мало, вишь как домовой с ночницей в твоем обличье воюют, того и гляди, поубивают кого-нибудь. Думаешь, раз ночница оболочки тебя лишила, то и силы твои забрала? Нет, не может такого быть! На испуг тебя, глупую, взяла, а ты и рада пятками посверкать. Силы-то в тебе много, а ума — не очень. Ты и есть эта сила, сама в себе. И отнять ее никому не по зубам. А сейчас беги, покуда не погиб никто. Мокшу вдруг обуяла злоба: «А ведь и правда! Приперлась тут какая-то, раскомандовалась, хозяйничает, норовит отнять все, а я даже слова поперек не сказала!» Гнев забурлил, заплескался внутри через край, наполнил кикимору пробудившейся силой. Хлынула эта сила вся сразу, оглушая, сбивая с ног — кикимора чуть не захлебнулась. По кусочкам, медленно Мокша стала отвоевывать свою оболочку, заполняя ее собой, будто костюм какой надевала — руки в руки, ноги в ноги и голову на место. Выдавливала ночницу из себя, словно хворь ненавистную, пока совсем для нее места не осталось.

* * *

Выбросило ночницу из кикиморы черным комком. Пролетела она через всю комнату — и угодила прямиком в зеркало.

— Ой беда, разобьет ведь! — зажмурился домовой в ожидании. Тишина.

— Эй! — затормошила Мокша Пафнутия. — Да открой ты глаза наконец!

— Подожди, еще звона не было.

— Не будет звона. Подзатыльник могу дать — зазвенит не хуже. Смотри, пропала она!

— Как пропала? Куда? — вытаращил глаза домовой.

— В зеркало. Летела-летела и провалилась! Внутрь! Только как так вышло…

Подошли к зеркалу, сняли со стены, покрутили, повертели — все как обычно, повесили на место. Осмотрелись — марево над хозяевами поблекло, Андрейка запыхтел, заворочался, стал хныкать. Пафнутий озадаченно оттянул бороду, задумался. И вдруг как хлопнет в ладоши, расплывшись в улыбке. Мокша со страха чуть сама в зеркало не прыгнула.

— Ты что творишь, рожа оголтелая!

— Понял! — ответил домовой. — Ты ее, Мокшенька, из себя прогнала, а в свою оболочку нарядиться она не успела, вот и засосало ее в зеркало, как душу усопшую. Так-то! Пафнутий погрозил кулаком в сторону зеркала и пошел к хозяевам, пританцовывая. А Мокша все стояла у зеркала и всматривалась внутрь, будто что-то увидела.

— Слишком просто… — пробубнила кикимора.

— Что?

— Просто все слишком. Мы всю весну за ней бегали, да изловить не могли. Огород наизнанку вывернули, Путята по червям ее отлавливал, моей оболочкой завладеть смогла, а нужно было только зеркало ей на уши одеть?

— Ай! Ладно тебе. Из зеркала так просто не вылезешь — такие лабиринты… Я сам не бывал там, но не зря же зеркала занавешивают, когда умирает кто. А попадешь туда — так и будешь блуждать, пока время не кончится. От такой злыдни избавились! Не порть праздник. Пойдем лучше в гости к тебе, ты давно зовешь нору свою смотреть. Я вареньица с собой прихвачу. А дома завтра приберусь. Не буду сегодня работать — без меня управятся.

Пафнутий, пока говорил, и хозяев успел проверить — живы ли, и за печку слазил, банку с вареньем достал, и направился было на выход, как вдруг что-то завыло. Дом затрясся, заходил ходуном. Обернулся домовой — Мокша все так же стоит перед зеркалом, а оно рябью покрылось, будто вода. Поверхность вздулась, пошла пузырями, а изнутри ударило, словно в двери кто-то ломился, да так, что с полок все посыпалась. Кикимора попятилась, но тут ударило с новой силой. Внутри зеркала что-то хрустнуло, треснуло, а отражение в нем сменилось снежным пейзажем. Мокша с Пафнутием от удивления рты пораскрывали, уставились на чудо во все глаза. Пейзаж вдруг застило черным, и это черное медленно, словно кисель, стало перетекать наружу. Ночница черной жижей переваливалась через край, тут же покрываясь оболочкой. Рука ее вытянулась из зеркала, раскорячилась, уперлась в стену и стала вытягивать за собой остальное.

— Смотри, как ей назад-то хочется. Тьфу! Сгинь ты уже, зараза! — рявкнул домовой и запустил в зеркало банкой с вареньем. Зеркало со звоном разлетелось, изнутри него раздался крик, а руку, что ночница наружу высунула, в тот же миг затянуло обратно.

— Ну, теперь-то все, что ли? — спросила кикимора.

— Еще нет, — Пафнутий указал на пол.

Осколки зеркала светились, немного подрагивая, а внутри что-то металось, будто тени какие.

— А вдруг из каждого по мелкой ночнице повылазит — что мы тогда с ними делать будем? — спросила Мокша.

Домовой посмотрел на нее: не шутит ли? Нет. Подумал — и сам испугался: кто этих ночниц знает, из зеркала ведь почти выбралась.

— Эй, веник-лентяй! — скомандовал Пафнутий. — Хватит в углу прохлаждаться, ну-ка, поработай давай, и друга своего прихвати!

В углу зашуршало, и из темноты, лениво вышагивая на веточках-ножках и волоча за собой совок, появился веник. Вид у него был заспанный и немного потрепанный, но при виде такого беспорядка оба оживились и стали ловко все сгребать-собирать. — Первым делом зеркало битое, только живо! Остальное потом. Пока они прибирались, домовой подошел к печке, открыл заслонку и гаркнул внутрь: «Гори!» В печке тут же затрещало, заплясали язычки пламени, повалил дымок. Обдало жаром. Пока Пафнутий колдовал с печкой, веник уже протягивал совок, полный осколков. Домовой тут же отправил их в огонь.

— Ну вот, Мокшенька, сейчас зеркало закоптится, перестанет отражать, и врата сюда закроются.

— Теперь все, — в открытой форточке с улицы показалась голова Путяты.

— Вот ты где, хрыч старый! Тебя где носило? Помочь не мог? — завелась Мокша.

— Тихо, тихо, как же я помогу, ежели в дом не войти? Меня же не звал никто. Не мои это угодья, а домового. А он меня не приглашал, — леший пожал плечами.

— О! Смотри, хозяева просыпаются! Мне пора, — и голова исчезла.

* * *

Степана разбудил грохот. Было жарко, голова жутко болела, в горле пересохло, а глаза вообще не открывались, хоть руками раздирай. Как с похмелья. С трудом сел на кровати, поднялся, да чуть не упал. Захворал, что ли? Кое-как разлепил глаза. Вот те на! Дома полный кавардак: посуда побита, стулья перевернуты вверх дном, рама от зеркала разворочена, только осколков не видать. Зеркало разбили — жди теперь беды! А в довершение всего сидит кошка, мурлычет и, вот чудная, из банки разбитой варенье вылизывает.

— Ты что же это творишь, паршивка? — сон со Степана как рукой сняло. — Ну-ка марш на улицу, и чтоб в доме я тебя больше не видел! Степан схватил кошку за шкирку, подошел к двери и вышвырнул ее наружу, плюнув вслед с досады. Кошка долетела до конца огорода, мякнув, шлепнулась на землю и, перекувырнувшись через голову, снова обернулась в Пафнутия. Домовой поднялся с земли, сопя и отряхиваясь, обернулся, с обидой посмотрел на дом и поплелся, осунувшись, в лес, в сторону болота.