Я возвращался в Москву из Ростова Великого. Длинное село, растянувшееся вдоль шоссейной дороги, осталось позади, как вдруг мною овладело некое беспокойство.
Бывает, во время пешей ходьбы по московскому многолюдному тротуару задумаешься о чем-нибудь, идешь, не обращая внимания на встречных прохожих, не вглядываясь в их лица. Вдруг остановишься, как проснешься, оглянешься и долго смотришь назад. Что-то задним числом поразило тебя в толпе. Может быть, это было красивое женское лицо, может быть, встретился знакомый и даже кивнул тебе. Однако бежать и заглядывать в лица всем прохожим уже неудобно, и ты идешь дальше, стараясь вспомнить и сообразить, что же это такое было.
Похожее беспокойство я почувствовал на дороге из Ростова Великого в Москву, когда совсем проехал длинное село, растянувшееся вдоль шоссе. Я развернулся и тихо поехал, оглядываясь по сторонам. Ничего особенного нельзя было увидеть, кроме обыкновенных деревенских домов с палисадниками, старых ветел перед домами, иногда колодцев да еще кур и гусей, пасущихся на мелкой травке.
Я и еще раз чуть-чуть не проскочил мимо, но тут сквозь кудрявую темную листву промелькнула яркая белизна, и я угадал за деревьями небольшую церковку. Она стояла меж двух изб, но несколько в глубине. Деревья, растущие перед ней, загораживали ее довольно надежно.
Теперь, удостоверившись, что моя механическая зрительная память сработала безотказно, я мог спокойно продолжать путь. Ибо если возможно, чтобы у одинокой старушки отшельницы, живущей в развалинах монастыря, в стороне от дорог, обнаружилась случайно уцелевшая старая икона, если возможно, что на кладбищенской церкви в Черкутине, в глуши, уцелели две-три иконы, то невероятно, чтобы на дороге из Ростова Великого в Москву, а если смотреть дальше – на дороге в Ярославль, могло сохраниться что-нибудь достойное внимания собирателя. Сколько туристов, сколько художников, сколько искусствоведов проехало взад и вперед по этому пути, сколько внимательных, пристрастных взглядов обшарило здесь каждый метр расстояния. Известно, что каждый турист, художник, искусствовед – если еще не состоявшийся, то потенциальный собиратель, и уж конечно палец ему в рот не клади, то есть если бы увидел он около самой дороги в тридцати шагах церковь, то захотел бы обойти ее вокруг, а обойдя, заглянуть внутрь, а увидев… говорить смешно, двадцать раз смешно надеяться на неожиданную находку на шоссе Москва – Ярославль в тридцати шагах от асфальта.
Но церковь была отворена, и я решил войти. От самого порога меня встретила гора овса. Зерно лежало метровым слоем. Если бы я захотел идти дальше, идти нужно было бы по зерну. Разумеется, я пошел. Потом мне пришлось высыпать овес из ботинок, а также из отворотов брюк, но это потом, гораздо поздже. Завскладом, женщина, шла по овсу мне навстречу.
– Ходим по овсу яко по суху, – попытался пошутить я.
Но суровая женщина даже не улыбнулась. Она встретила меня неприветливо, и все из-за того, что торопилась домой обедать. Это совсем некстати: я успел увидеть высоко, под церковным куполом, большую, совершенно черную икону, загораживающую окно. Впрочем, вся церковь была не высока, обыкновенной крестьянской лестницы хватило бы долезть и снять.
Женщина выпроводила меня из склада, а я, отступая, не спускал глаз с черной доски, стараясь если не зрением, то прозрением угадать сюжет. Мне представилось, что на иконе изображен «Никола Зарайский» с житием.
Бесцеремонно выпроводив меня, кладовщица ушла обедать. У меня не оставалось теперь другого выхода, как терпеливо ждать ее, сколько бы ни пришлось. Обед, ужин, завтрак – все нужно перетерпеть и дождаться. Я ходил вокруг церкви и любовался этим маленьким, изящным сооружением семнадцатого столетия. Но больше всего меня удивили не кокошники над каждым окном и не форма купола, воспроизводящего пламя свечи, а то, что еще одно окно оказалось загороженным иконой, но только живописью наружу, в сторону улицы. Ниша окна была достаточно глубока, но все же дожди смыли самый верхний, самый черный слой олифы, и на этой иконе, в отличие от первой, ясно различался сюжет. Это была «Ветхозаветная Троица». Удивительно, что дожди не смыли всю живопись до конца, до белой доски.
Прошло два часа. Кладовщица не возвращалась. Потеряв терпение, я отправился искать ее дом. Мне показали. Оказывается, она давно отобедала и теперь хлопотала по хозяйству, кормила кур. То, что я до сих пор не уехал, удивило сердитую женщину. Я заметил, что после обеда настроение ее немного улучшилось. Она даже вступила со мной в разговор.
– Ну и что вам от меня нужно?
– Я хотел бы посмотреть икону, которой заколочено верхнее окно.
– Вы ее видели.
– Я хотел разглядеть ее вблизи.
– Я, что ли, за ней полезу наверх? Нужна лестница. А лестницы у меня нет. Если хотите, ищите сами, только недолго, мне нужно ехать в деревню, там у меня еще один склад.
– Тоже церковь?
– Сарай.
– Вы скажите мне, у кого есть лестницы, я пойду и спрошу.
– Ищите сами.
Я обошел несколько домов поближе к церкви, чтобы не тащиться с лестницей через все село, и в одном доме дали мне высокую легкую лестницу. Крестьянка, хозяйка лестницы, пошла со мной. Как видно, ее разобрало любопытство: что за икона может оказаться в давно закрытой церкви.
Докарабкавшись до верхней ступеньки, я увидел, что икона тоже, как и церковь, семнадцатого века, что это действительно «Никола Зарайский» с житием и что она в ужасном, катастрофическом состоянии. Я подергал икону, проверить, крепко ли она приколочена. Кладовщица заметила и закричала:
– Нечего, нечего! Отшивать нельзя.
– Почему же нельзя отшить? – спросил я, спустившись вниз и вытирая руки от жирной пыли.
– Отошьешь, а мне в окно и дождь, и снег, и всякая сырость. Окно на северную сторону, ни за что не дам отшивать, нельзя.
– Окно заделаете досками.
– Я, что ли, буду заделывать?
– Я дам вам денег, вы наймете колхозников или попросите мужа.
– Буду я бегать по всей деревне нанимать. Если хотите, нанимайте мужиков сами, только скорее, мне нужно в другую деревню, там у меня еще один склад.
Это был тяжелый, сердитый, но все-таки деловой разговор. Через четверть часа я привел мужиков с топорами и досками, а еще через пять минут икона была внизу, вынесена из церкви и положена на траву живописью к летнему небу.
Катастрофическое состояние иконы было теперь еще виднее. Ее нельзя было не только везти в Москву, но даже нести до машины. Весь живописный слой до последнего квадратного сантиметра шелушился мелким, то есть самым злым, шелушением. Чешуйки были крохотные, но все же можно было разглядеть, что у каждой чешуйки загнулись кверху четыре уголка, а держится она только своей серединкой. Чешуек было бесчисленное множество, и оттого икона выглядела белесоватой, как бы обсыпанной известью. Ее нельзя было даже вытереть тряпочкой от пыли. Если бы провести по ней плотно ладонью или стукнуть торцом о землю, шелуха отлетела бы от доски. Нужно было оставлять икону на месте, прислонив ее к церковной стене, или попытаться спасти.
Операция по спасению состояла в следующем: купить десяток яиц, отделить белки от желтков, после чего белки хотя бы и выбросить, а желтки очень жидко развести в воде. Получившейся желтенькой, содержащей в себе клейкие вещества водичкой нужно было смочить все чешуйки, попросту говоря, всю икону. Размягченные чешуйки осторожно приминать чайной ложкой, чтобы загнувшиеся уголки чешуек распрямлялись и прилипали к тому месту, от которого они отсохли.
Эта работа ложечкой заняла несколько часов. Собирались вокруг иконы деревенские дети, но им надоедало смотреть на однообразную, кропотливую работу, и они убегали. Подходили старушки, долго наблюдали, а потом осторожно спрашивали: «А может, вы подновляете? Вы не бойтесь, мы тихонько, никому не скажем». Собрались мужики, сидели на траве, на дубовом бревне, неторопливо курили, рассуждали:
– Ну и что оно, ежели к примеру, представляет? По-нашему, по-простому – одни дрова.
– Сжечь можно что хочешь, допустим красивый шкаф или стул, но зачем же, когда есть обыкновенные дрова, поленья. Икона эта будет очень красивая. То есть она красива и теперь, только красота ее скрыта.
– Шкаф – понятно, в нем польза. В него можно повесить платье или, бывает, для посуды. На стуле сидят. А икона – икона и есть. Хоть она пусть будет раскрасавица, все равно – пользы от нее никакой нет. Раньше, скажем, молились, а теперь перестали. Значит, отпала полезная сторона иконы и осталась только бесполезная красота. Да еще сухая доска. Доска годится на топливо, вот и весь сказ.
– Все мы грамотные стали, а вы вот тоже. Но не знаете, что задолго до вас находились люди, рассуждавшие таким же образом: полезно, нужно, – значит, красиво. И напротив – красота должна быть полезной и нужной. А иначе она как будто и не красота.
– Вот-вот, значит, и раньше были умные люди.
– Глупые люди. А главное – бедные, жалкие, обворовывающие сами себя. А главное, что вы сами не такие уж плохие, какими хотите казаться. Вон видите, палисадник около дома, а в палисаднике сирень и цветы-золотые шары. Зачем все это посажено? Это ведь не картошка и не морковь, никакой пользы не будет. Ну зачем тут посажена сирень?
– Для красоты.
– Видите, как все просто.
Мужики рассмеялись.
Уезжая, я все время думал о том, что в церковке остается еще одна икона – «Ветхозаветная Троица». Но снова уговаривать кладовщицу (уехала, кстати сказать, в другое село), снова нанимать мужиков, чтобы заделывали окно, я постеснялся и поленился. Теперь, задним числом, говорю: нужно было остаться ночевать, нужно было построить около церкви шалаш и жить столько времени, сколько понадобилось бы для того, чтобы икону снять и спасти. Но всегда ведь появляется и оправдательная мыслишка: ладно, тридцать лет висела, повисит и еще. Другой раз поеду – возьму.
Другой раз пришелся едва ли не через три года. Время от времени я вспоминал дивную маленькую церковку с куполом, похожим на пламя свечи, и «Троицу», глядящую из верхнего окна, из глубокой ниши.
Почти физически ощущал я, как набирает в себя икона сырости осенью и ранней весной, как пересыхает она жарким летом на ветерке и как, не выдерживая напряжения, лопается левкас, шелушится краска, обсыпаются целые участки иконы, обнажая доску.
Однажды случилось мне ехать в Ярославль. Ехал я задумчиво и снова забыл, что должно встретиться на пути знакомое село и лужайка, на которой я разводил желтки, и палисадник с сиренью, который я привел меня от задумчивости. Я его узнал, и сразу все вспомнил, и удивился, что церковь не бросилась в глаза, не напомнила о своем существовании.
Как ни ездил я вдоль села, как ни вглядывался, моей знакомой красавицы семнадцатого века нигде не было. Значит, я ошибся селом. Дом, о котором я думаю, что покупал в нем яйца, похож на дом в другом селе, в котором я их действительно покупал, и палисадник с сиренью похож на тот палисадник… Вот видишь, здесь магазин, а там его не было. Тебе хотелось есть тогда, и, если бы магазин был, ты сообразил бы в него зайти и купить еды. Магазина не было. Но дубовое бревно, на котором тогда сидели твои собеседники? До сих пор оно лежит на траве. То самое, с выгнившей сердцевиной.
Тогда возникают два вопроса: куда делась церковь и откуда здесь очутился магазин. Очень просто: магазин сделали из церкви. Обезглавили. Сняли верхнюю часть с нарядными кокошниками, покрыли плоской крышей, и получился вполне современный магазин, почти модерн, еще бы стеклянную витрину во всю стену.
А где же «Троица», которая глядела из окна, из глубокой ниши? Она ложится отныне на твою совесть. Нужно было строить шалаш, запасаться провиантом и жить около церкви до тех пор, пока кладовщица не позволила бы тебе снять икону из окна и спасти. И сколько бы ты ни жил на свете, всегда погибшая «Троица» будет лежать на твоей совести, как если бы ты прошел мимо проруби, в которой захлебывался человек, прошел и не протянул руку.