Разорвать кольцо…
Как в берлоге медведь бывает обложен охотниками и собаками, и ружья со всех сторон заранее нацелены в то место, где должна появиться над снегом для посторонних лохматая и злая, а для самого медведя затуманенная сном тяжелая голова, и нет никакой возможности изловчиться и убежать, так и человек бывает обложен обстоятельствами, обязанностями (кругом обязанностей), многолетними привычками и устоявшимся образом жизни.
Сограждане (когда окажешься с ними в купе вагона, например) ужасно любят все разузнать и выспросить. А кто вы такой? Кем работаете? Где работаете? Вынь да положь.
– А я, знаете ли, нигде не работаю. Я надомник.
Озадачивается взгляд согражданина, а тем более согражданки. Они и не верят, и одновременно завертелись в мозгу колесики, захлопали алюминиевые пластинки, как у автоматического справочного бюро, когда хлопают они, прежде чем выскочит нужный город, нужный номер поезда, часы отправления. Но пластинки хлопают холостые, потому что озадаченный собеседник никак не может подобрать подходящую к внешности специальность, которая допускала бы надомничество. Мелькают в мозгу портной и сапожник, ну, может быть, еще скорняк. Однако не похоже на сапожника, да и не стал бы настоящий надомник хвалиться своим надомничеством, обязательно сослался бы на артель, на мастерскую, на ателье.
Но и правда, мое рабочее место – домашний письменный стол. Я сидячий работник умственного труда. За столом я должен проводить большую часть своего времени. Я могу менять обстановку, переезжая из московской квартиры в другой город, в деревню, в санаторий, в Дом творчества, на берег Черного моря «дикарем», но всюду я первым делом ищу удобный письменный стол и раскладываю на нем свои бумаги.
С одной стороны, хорошо, что жизнь пока обходится без верещания будильника, без давки в пиковые часы в автобусе, электричке или метро, без железной бляшки, называемой табельным номером, без косого взгляда недовольного твоей работой начальника, без сложных отношений с сослуживцами, без премиальных, без графика отпусков.
Но с другой стороны, прибежал бы, протолкавшись сквозь пиковый час, на свое рабочее место, к своему телефону – и можно расслабиться.
Впечатления от вчерашнего футбола, которыми надо обменяться с соседним столом, к месту и вовремя подоспевший анекдот, телефонный звонок, прогулка до туалета, папироса в коридоре на подоконнике… Солдат спит, а служба идет.
Нет, все держится только в твоих руках. Ни начальства, ни подчиненных. Ты сам себе и генерал, и солдат. Сам велишь, сам исполняешь. Никто не спросит, когда ты сел за стол, когда встал. И сел ли ты вообще или пошел прогуляться под мелким дождичком, обдумать сюжет рассказа, найти поворот в статье, поймать необходимую рифму. Казалось бы, вольная воля, райский рай.
Однако запомнилось из биологической книжки опровержение банального представления о птичьей свободе, которая возведена чуть ли не в символ, не в идеал: «Свободен, как птица», «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда».
Правда, что птица не знает человеческих – моральных, психологических и государственных – границ. Отсюда, наверное, и сложились представления о птичьей свободе. Между тем у птиц есть свои границы, и всякая птица живет в железных цепях и путах предписанных ей законов, обстоятельств и необходимостей. Участок обитания строго ограничен фактом обитания вокруг других птиц, не допускающих вторжения со стороны. Трудоемкая необходимость из травинок и прутиков сложить гнездо. Изнурительная необходимость сидеть неподвижно и согревать яйца. Занудная механическая работа по доставке птенцам десятков тысяч червяков, мошек и гусениц. Да и для собственного горения надо поглотить пищи в сутки побольше иногда собственного веса. А затем властная необходимость лететь за три, за семь, за двенадцать тысяч километров, набивая себе под крыльями костяные мозоли.
Я тоже называюсь свободный художник. Людям, связанным в жизни с будильниками, пиковыми автобусами и проходной, моя жизнь (и моих собратьев по профессии) представляется, возможно, океаном голубой беззаботности.
Но в сентябре истекает срок сдачи в издательство книги рассказов, а рассказов для книги не хватает и нигде их, представьте, не возьмешь. Надо их написать. Для этого надо (кроме времени), чтобы они уже были во мне, причем в девятимесячной готовности появления на свет.
Если я не сдам рукопись в издательство в срок, никто мне не сделает выговора, но книга не выйдет в будущем году и вылетит из плана издательства. А если не выйдет книга… Отсутствие в жизненном обиходе табельной доски автоматически сопрягается с отсутствием тех двух дней в каждом месяце (третьего и восемнадцатого, кажется), которые столь популярны среди широкой массы трудящихся.
По той же причине для меня очень важно, чтобы в декабре закончить перевод длинного, с пугающей добросовестностью написанного романа (шестьсот страниц), а к четвергу надо написать статью для газеты, которую я опрометчиво пообещал.
На моем столе лежат также четыре папки – четыре рукописи, присланные одним издательством для отзыва. Авторы этих рукописей – живые люди. Они ждут решения судьбы, и, значит, не следует держать эти рукописи у себя слишком долго. Сначала их надо внимательно прочитать (скажем, по два дня на рукопись), а потом написать развернутые рецензии, затратив на каждую из них по два драгоценных рабочих утра.
Еще восемнадцать папок-рукописей лежат на моем окне, сложенные в четыре стопы. Они присланы не издательством, которое все же заплатит за рецензирование, но по почте самими авторами.
Мне бы, свободному художнику, почитать Уоррена, Саган, новый роман Василия Белова «Кануны», перечитать бы «Бесов» (есть такая потребность), а я открываю папку весом в шесть килограммов под названием «Рябиновые рассветы». Рукописей пока что восемнадцать. Если по четыре дня на каждую рукопись…
В моем столе существует ящик, куда складываются письма, на которые не успел ответить. Их накопилось за месяц семьдесят – восемьдесят штук. Если на каждое письмо по двадцать минут… Но стоп. Телефонный звонок.
– Володенька? Старик Ляшкевич…
То есть, значит, Дмитрий Ефимович Ляшкевич, директор Всесоюзного бюро пропаганды художественной литературы.
– Тюмень и Тобольск. – Говорит Ляшкевич предельно кратко. – Семь дней. Большая бригада. Иностранцы. Просьба Маркова. Возглавляет Алим Кешоков. В Тобольске открытие памятника Ершову, автору «Конька-Горбунка». Надо произнести речь.
– Дмитрий Ефимович, погибаю, цейтнот. Поверите ли…
– Володенька, дорогой, я все понимаю. Но – Ершов, «Конек-Горбунок». Кому же, как не тебе. Там уж и в газетах объявлено.
– Но ведь с приездом-отъездом десять дней пролетит.
– Что в наше время десять дней! Надо, Володя. Надо. Нависает декада русской литературы в Грузии. Включен в бригаду. Рукописей на окне становится двадцать три. Они обретают очертания братской могилы. Рукописей на столе (издательских) уже не четыре, а шесть. Писем в ящике стола уже не семьдесят, а сто двадцать. Неудержимо приближаются сентябрь и декабрь. Вот еще одно письмо, открываю. «Союз болгарских писателей хотел бы видеть вас своим гостем сроком на тридцать дней в любое время до конца этого года».
Отрываясь от письменного стола, уезжаешь в редакции газет и журналов, в издательства, на киностудии, в Союз писателей, в Дом литераторов, где сидишь (сидишь), принимая участие в разнообразных обсуждениях и разговорах, иногда требуя и ругаясь, иногда соглашаясь, идя на уступки, выслушивая и доказывая, но всегда торопясь в еще одно похожее место. Эта беготня (за отсутствием слова «ездотня») чаще всего кончается таким разговором:
– Ну ладно, это все хорошо. А где ты сегодня обедаешь?
– Пока не думал. Который час?
– Третий. Пора и подумать.
– Может, объединимся? Ты с колесами?
– Куда?
– Не проблема. Давай позвоним Ивану (Саше, Мише, Толе, Сергею), давно не виделись.
Втроем-вчетвером заходим в заведение – легкие, голодные, жаждущие дружеских бесед. Выходим через два-три часа отягощенные (дружескими беседами), и день, как таковой, полезный рабочий день, можно считать законченным.
Вечера складываются по-разному. Тихих чаепитий, семейных или с привлечением добрых знакомых, как-то нынче не принято, по крайней мере в нашем кругу и на уровне нашего возраста.
Сидеть в театре, сидеть в концертном зале, сидеть в кино, сидеть в гостях, сидеть дома с гостями, сидеть на стадионе, сидеть перед телевизором, сидеть в мастерской знакомого художника, сидеть на банкете, на приеме иностранцев, за шахматной доской, за книгой, на сиденье автомобиля, в кресле самолета, сидеть и сидеть.
Некоторые из моих знакомых ходят, правда, целыми вечерами вокруг бильярдного стола с кием в руках, в облаках табачного дыма, но эта ходьба никаких преимуществ, по-моему, перед сидением не имеет и ничего, кроме одуряющей усталости с дальнейшей потребностью в снотворном, не дает.
Центральный Дом литераторов – великолепная прорва, куда можно ворохами и охапками валить свои вечера. И не попусту. Обсуждение новой прозаической книги, новых стихов поэта, новых пьес, новых песен. Встреча с авиаконструктором Ильюшиным, встреча с академиком Колмогоровым, встреча с министром внутренних дел (проблема преступности и борьба с ней). У нас в гостях канадский ученый (проблема снежного человека). У нас в гостях цыганский театр «Ромэн», у нас в гостях Чарльз Сноу, Джеймс Олдридж (у нас в гостях космонавты, футболисты, кибернетики), у нас просмотр нового фильма, у нас выставка грузинской чеканки, у нас в ресторане свежая вырезка, у нас иногда бывают даже и раки.
В фойе сражаются шахматисты, в буфете шипит кофейный аппарат, в бильярдной стучат шары, в ресторане звенят бокалы, в большом зале – юбилейный вечер, в малом зале – заседание секции. Жизнь кипит, жизнь идет – жизнь проходит.
А что такое вечер, проведенный в Доме литераторов, если он даже – обсуждение книги, просмотр фильма, встреча с генетиками или участниками последних олимпийских игр? Это полная физическая бездеятельность, если не считать за деятельность рукопожатия и жестикуляцию, а также неизбежная, пусть и небольшая, доза какого-нибудь алкогольного напитка. Почему неизбежная? Разболтанность, и не более того. Посидел, послушал, принял участие и немедленно уходи. Как же! Так тебе и удастся уйти, если от каждого столика тянется приятельская рука, чтобы схватить тебя за полу, пока ты проходишь мимо. Да, собственно говоря, и самому перед выходом на мороз почему бы не выпить рюмочку, закусив ее чем-нибудь остреньким, почему бы и не поужинать?
Заканчивается день в надежде на просветленное свежее утро. Нет, пожалуй, надо скорее в Тюмень и Тобольск на открытие памятника Ершову. Сменить обстановку, подальше от редакций, от Дома литераторов, от Дома кино, от всех Домов так называемых смежных искусств.
Но что такое поездка в Тюмень и Тобольск, кроме того, что это – посещения нефтяников, рыбаков, хлеборобов, газопроводчиков, встречи с общественностью города и открытие памятника славному автору «Конька-Горбунка»? Это полная физическая бездеятельность (автомобиль, вертолет, катер), а также неизбежная доза какого-нибудь алкогольного напитка. Так вас и отпустят нефтяники с рыбаками, не угостив со всей сибирской и к тому же северной широтой! Вырвался один раз, поехали с работниками местной газеты ловить стерлядку на Иртыше. Вот подышу свежим воздухом, вот хлебну предутреннего простора, вот проветрюсь на иртышском солнечном ветерке!
Стерлядь доставали из воды, немедленно пластали острым ножом, разрезали вдоль по животу, прорезая до спинной кожи. Потом надрезали частыми поперечными косыми надрезами и на эти надрезы сыпали соль. Через двадцать минут начали есть. Еда называется – сыроежка. Так я и поверю вам, что вы, сидя на берегу у костра, начали вгрызаться в сырую стерлядку, не подержав перед этим стакана, если не для удовольствия, то хотя бы для смелости. И уже поспевает ведро стерляжьей ухи, и перед ухой – как полагается по-русски, и тем более по-сибирски…
Теперь вспомним, что такое декада русской литературы в Грузии (Армении, Таджикистане, Украине). Это литературные вечера-встречи с рабочими металлургического завода, угольной шахты, работницами шелкового комбината… И полная физическая бездеятельность (автомобиль, самолет, пароход), и определенная доза… Впрочем, тут вернее будет сказать – неопределенная доза.
И наконец, что представляет собою поездка за границу, в гости к болгарским (польским, венгерским, датским) писателям, в Англию по приглашению Королевского Британского совета, во Францию или в Швецию по приглашению соответствующего издателя? Что представляют собой все эти поездки, помимо осмотра старинных соборов и музеев современной живописи, древних крепостей и королевских дворцов, помимо посещения университетов, художников, писателей, магазинов, театров, стадионов, мемориальных домов (скажем, дома Вальтера Скотта в Шотландии), бесчисленных ресторанов и кафе? Это полная физическая бездеятельность (автомобиль, самолет, поезд) и неизбежная, практически ежедневная доза…
Во Франции не обедают без вина. Во всем мире не беседуют друг с другом без сигареты в левей руке и без стакана в правой. Сколько протокольных мест вы посетите за день (газета, телевидение, режиссер театра, мэр городка, известный художник, Общество культурных связей), столько вы и получите чашечек кофе и рюмочек коньяка к нему. Восемь посещений – восемь чашечек. Удобное кресло, сигаретный дымок, доброжелательный, но дежурный разговор, запланированный тем департаментом международных дружественных связей, который осуществляет по отношению к вам французское (румынское, польское, датское, чехословацкое) гостеприимство.
Постепенно накапливаются годы и годы физического бездействия, и, конечно, пятнадцатиминутная утренняя гимнастика, если бы она и была ежедневной, уже не меняла бы плачевного положения дела.
Вот поеду на летнее время к себе в деревню, там возьмусь за себя как следует. И правда, вскочив утром, пробежишься до речки, помашешь руками вверх и в стороны, окунешься в холодную воду. Все это заняло у тебя полчаса.
Потом потянет с севера знобким, обжигающим ветерком, прыснет дождь, грязь разведется под ногами. Чтобы идти на речку, надо надевать плащ, резиновые сапоги. Пропустишь одно утро, пропустишь второе, на третье окажется, что вода в реке замутилась после дождей.
Отводишь себе два железных часа для прогулки в дальний лес, для быстрой ходьбы. Не бог весть какая физическая деятельность, но все же рубашка прилипает к лопаткам, и так приятно омыться по пояс, переодеться в сухое. Но приходишь однажды с такой прогулки – и ждет тебя телеграмма, вызывающая в Москву по неотложным литературным делам. А то и просто без телеграммы понадобится съездить во Владимир для ремонта машины, или наступает жара, в которую никак не захочется высовывать нос из прохладного, затененного дома.
В грибную пору двигаешься больше обычного. Приходится даже и нагибаться, но недолго длится активная грибная пора. Да и смешно называть работой, физической нагрузкой неторопливое, лирическое собирание грибов.
Пресловутый бег трусцой, который мог бы быть ежедневным и только в этом случае действительно полезным, почему-то не прививается ко мне, хотя и было несколько добросовестных попыток. Во-первых, и в молодости, в пору физкультурных трусов и маек, в пору кроссов и значков ГТО, я не любил бегать. Легкие начинает распирать от острой боли, во рту накапливается клейкая, горьковатая слюна; вместо спортивной радости испытываешь мучения, которые продолжаются еще с полчаса после того, как дистанция пройдена. Вернуться к ненавистным ощущениям теперь, когда вместо двадцати трех лет тебе сорок восемь, а вместо семидесяти двух килограммов ты весишь все девяносто, пожалуй, граничило бы с маленьким подвигом. Но попытки, говорю, были.
В Кобулети есть красивая набережная, с одной стороны освещенная синим морем, а с другой затененная узловатыми низкорослыми соснами. Она заасфальтирована, бегать по ней было бы удобно, и около шести часов вечера я побежал. До выбранной глазами отметки и обратно получалось километра два. Для начала достаточно. Мужественно я трусил через недоуменные взгляды грузинских старух в черных одеждах, выползших на набережную подышать вечерним морем; через понимающие, но иронические взгляды русских отдыхающих, прогуливающихся небольшими группками и попарно; через веселые взгляды местных смуглокожих мальчишек, гоняющих по широкой набережной на велосипедах и выполняющих в горизонтальной плоскости что-то вроде фигур высшего пилотажа.
Реплики были самые разные. Что говорили мне вслед старые грузинки, я не знал. Они говорили по-своему. Мальчишки-велосипедисты бросали мне, поравнявшись, что бегать надо утром, а не теперь. Из трех русских женщин, шедших прогулочным рядком, одна, поглядев на меня, насмешливо спросила:
– Ну и что?
– Потом посмотрим, – ответил я ей, но она, наверное, уже не слышала.
– Что это значит? – спросила другая, из другой группы.
– Надо рубашку надевать, – серьезно посоветовал мужчина моих же лет. – Ветерок пойдет с моря, застудишься.
– Жирок растрясает, – пояснил следующий мужчина своим спутницам.
– Эх, родимый… – посочувствовал третий.
Тут я поравнялся с пивным ларьком, и круглолицый и добродушный рязанец или владимирец, с животиком, заметно растягивающим синий тренировочный костюм, и в тапочках на босу ногу, сказал мне, сдувая пену:
– Ну чего мучаешься-то? Остановись, пивка выпьем, у меня и воблинка есть.
Мимо пивного ларька я пробежал аскетически и бегал по набережной еще два раза. Потом приехал из Батуми мой друг, грузинский поэт Фридон Халваши, и увез меня в горную деревню Верхней Аджарии, где ждало нас под чинарой застолье с зеленой фасолью, перемешанной с толчеными орехами (лобио), сыр, запеченный в тесте (хачапури), маринованные баклажаны с орехами, огненные кукурузные лепешки (мчади), свежая брынза, жареные цыплята, острое мясо на сковороде, вороха зелени (кинза, рехан, цицмат, тархун, петрушка), и еще что-то, и еще что-то, и все потонуло в золотистом крестьянском вине типа цоликаури.
После экскурсии в аджарскую деревню два дня я не мог и помыслить о беге трусцой, – как раз вплоть до знаменитого батумского субтропического дождя, который, если начинается, идет беспрерывно две недели.
Этот дождь показал, правда, что старая спортивная армейская закваска еще оставалась у меня. Один только я из всего санатория шел утром на пляж и бросался в море, хотя уже и штормило – расплескивались по берегу белой пеной, примерно так с меня ростом, гладкие и зеленые, как бутылочное стекло, валы. Полчаса я барахтался в пене, плавал под дождем. И это была вся моя физическая деятельность. Немного.
Так накапливались и напластывались годы физического бездействия. Я уж думал иногда, хорошо бы быть каким-нибудь высокопоставленным лицом, премьером маленького государства, что ли, но не ради того, чтобы управлять, а ради того, чтобы можно было распорядиться, и поставляли бы мне к определенному часу ежедневные кубометры ровных и колких (лучше всего осиновых) дров. Я бы их щелкал ежедневно до третьего пота.
Смешно! Ежедневной работы захотел. Будто уж нельзя найти, если хочешь, ежедневной физической работы. Но если вникнуть и подойти всерьез, не так просто ее найти Во-первых, все-таки для здоровья должна быть работа, которая нравится. Я, например, люблю колоть дрова или рубить хворост. Люблю косить траву и метать стога. Мне нравилось бы чистить и убирать снег (нешто в дворники записаться?), но я органически почему-то не люблю копать землю.
Во-вторых, работа должна быть не во всякое время, а в определенные часы, потому что с утра я должен делать свое основное дело – писать, расставаться с которым я не собираюсь, да и не имею права. В-третьих, работа должна быть под руками, чтобы не ехать за ней через всю Москву. В-четвертых, она должна быть интенсивной, чтобы в короткое время, скажем, за два часа (больше времени не выкроишь в своем рабочем и суматошном дне), получить хорошую нагрузку. А как быть, если (допустим!) такая работа назначена от пяти до семи, а уже в семь я должен быть в Колонном зале Дома союзов на вечере, посвященном столетию со дня рождения Пришвина, или на коктейле в югославском посольстве по случаю приезда в Москву группы югославских писателей?
Я знаю, что в Москве можно, если захочешь, найти себе работу по вкусу, а вернее сказать – любую физическую работу. Но я говорю о том, что ее трудно сочетать с тоже рабочим, но своеобразным днем московского литератора, притом не бездельника, пишущего по наитию три стихотворения в год, а упряжного вола, влекущего за собой вороха исписанной, а более того – исчерканной, изведенной в черновики, но все равно вобравшей в себя и время и труд бумаги.
Спохватившись, оглядываешься назад. Действительно – годы! Сердце, отвыкшее от энергичной ритмичной работы, едва барахтается среди вялых, полусонных внутренностей. Чтобы немного встряхнуть его (как обморочного будят дробью пощечин), вливаешь внутрь чашку горячего крепкого кофе. Начинает там, внутри, просыпаться и шевелиться. Кровь побежала быстрее. В голове тает противная серая вуаль. Мысль проясняется, рука твердеет, появляются слова, сочетания слов, – начинается мой рабочий день.
Но утрачена мышечная радость бытия. Утрачено само ощущение мышц: спины, бицепсов, брюшного пресса, ног. Как сказали бы медики или спортсмены: детренированный организм. Полностью детренированный организм. Невольное резкое движение отзывается болью в сухожилиях или в суставе. После десяти приседаний три дня болят икры и мышцы выше колен. Шестой этаж (испортился лифт) – учащенное дыхание и сердцебиение. От восьмикилограммовой сумки (с базара) за десять минут пути пять раз переменишь руку.
В Туркмении, на Декаде искусств Российской Федерации, мы, писатели, музыканты, киноактеры, оказались на пестром (халаты, тюбетейки, лиловополосатый шелк женских платьев) и шумном (бубны, зурна, человеческий смех) национальном празднике. В песчано-солнечном круге с черными протуберанцами зрительской толпы на поясах боролись туркмены. Праздник был устроен для нас, и один борец стал вызывать в круг кого-нибудь из гостей. На мгновение я почувствовал, как руки наливаются силой и как перекатились мышцы под кожей ног. Я бывал на ковре. Перекидывали меня приемом «через бедро» (турдеган со стойки), перекидывал и я. Соблазн выйти в круг и не посрамить славный отряд столичной интеллигенции был велик. Да и взгляды москвичей (и москвичек) невольно обратились ко мне – обманывали комплекция и пропорции. Туркмен все вызывал, топчась среди круга и взмахивая руками, а я не двигался. Я понял, что через две минуты борьбы превращусь в запыхавшегося, раскрывшего рот и хватающего воздух рохлю, на которого жалко будет смотреть. Детренированный организм.
Утрата ощущения мышц и их силы не есть ли во многом и утрата себя? В здоровом теле – здоровый дух. Я, правда, больше люблю эту истину в вывороченном наизнанку, как овчинная варежка, виде: «Здоровое тело благодаря здоровому духу». Но тогда где же он, этот дух? И где это тело? Сорок восемь лет, почти пятьдесят. Неужели так по инерции и поволоку до конца своих дней девяностокилограммовый мешок с костями и мясом, который будет, вероятно, и еще тяжелеть. Мясо будет все больше дрябнуть, кости скрипеть, сердце трепыхаться, а там пойдут снотворные порошки и пилюли, капли Зеленина, валидол и нитроглицерин, иголка в левой части груди, то тупая, то острая. Потом начнет отдавать под лопатку, под ключицу, заноет печень, появятся всякие камни, частично отключится нога, окостенеет и перестанет прогибаться поясница, помутнеют и заслезятся глаза…
Телефонный звонок остановил работу воображения, которое зашло, может быть, слишком далеко, но в общем-то не вырываясь из сферы реальности.
Позвонил мне хороший знакомый, Саша Кузнецов, которого я к моменту звонка не называл еще (как это произойдет) Александром Александровичем. Поскольку в этой замедленно, но верно развивающейся истории он будет играть едва ли не главную роль, то позволительно представить его, хотя бы кратко.
Он потомок русской фамилии Муравьевых, восходящей одной ветвью к прославленным декабристам, а другой – к менее популярному Муравьеву, возглавлявшему известный карательный поход русских войск. Но, конечно, все это не имеет никакого отношения к тому светловолосому юноше, которого я увидел лет двадцать пять – двадцать шесть назад, когда мы были студентами: я литературного института, а он театрального. Строго говоря, я не был тогда с ним знаком. Но в нашем общежитии у него были друзья, и, значит, визуально мы могли знать друг друга.
Гораздо явственнее я вижу Сашу не у нас в общежитии, а на экране кино. В то время он сыграл уже три роли, в фильмах «Сибиряки», «Зоя» и «В дальнем плавании». «Сибиряков» не помню совсем, в «Зое», хотя была у него и вторая по главности роль, Саша почему-то тоже не запомнился мне. Но фильм «В дальнем плавании», по мотивам Станюковича, я помню отчетливо, и молодой матрос Егорка с вечным синяком под глазом от боцманского кулака (на вопрос капитана – всегда: «Зашибся, ваше благородие») как живой стоит перед моими глазами.
Потом Саша Кузнецов внезапно исчезает из Москвы, пренебрегая хорошо начавшейся дорогой киноактера. Тут есть две версии. Одна из них, более романтическая, включает легочную болезнь и категорический совет врачей («если хотите жить») оставить Москву и переменить климат. Будто бы Саша бросил все, уехал в горы, в Заилийское Алатау, сделался альпинистом, горнолыжником, мастером спорта, защитил кандидатскую диссертацию о птицах Тянь-Шаня и, наконец, стал писать рассказы и повести – и в этом именно качестве вновь всплыл для меня в Москве, потому что его повесть «Сидит и смотрит на огонь» прислали мне на отзыв из издательства «Молодая гвардия».
Вторая версия, более верная и спокойная, но, впрочем, тоже с решительным рывком в нужном месте, гласит, что после окончания вуза Саша получил распределение в Алма-Атинский драматический театр. Оказавшись вблизи гор, он стал приобщаться к охоте, познакомился с альпинистами, понял вкус этого спорта и в один прекрасный день, бросив театр, уехал в горы.
Кроме специальных книг по птицам, рекомендую его книги «Горы и люди», «Внизу – Сванетия» и «В северном краю». Сейчас он – доцент на кафедре физкультуры Московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии (бывший Межевой институт). Редкую коллекцию птиц, собранную собственноручно, – около восьмисот штук – он разрознил, подарив большую ее часть Зоологическому музею МГУ, а грифа (размах крыльев 280 см) краеведческому музею города Фрунзе. Увлекается собирательством: старинное оружие и немного иконы. Патологически честен. В Монте-Карло, где он ночевал со спортивной группой после восхождения на Монблан, выбежал утром из отеля на зарядку. Самой удобной для зарядки оказалась площадка, на которой с вечера стояли автомобили, теперь разъехавшиеся. В свежем снежке что-то блеснуло. Потянул – бриллиантовое колье. Прервав зарядку, побежал и вручил колье портье, которая в шоке не сказала даже «мерси». Однажды при встрече вынул из кармана мелко сложенную газетную вырезку и протянул ее мне со словами:
– Мои друзья альпинисты, уважающие тебя как писателя, просили тебе вернуть.
Еще недоразвернув вырезку, я понял, что это моя статья, написанная по заказу одной газеты, за которую мне стыдно и до сих пор.
Итак, позвонил мой хороший знакомый, Саша Кузнецов, которого я к моменту звонка не называл еще Александром Александровичем. Пустяковое дело (кажется, посмотреть икону, которую ему отказала тетка) мы решили в одну минуту, договорившись, что завтра он заедет ко мне в четвертом часу. Но предтелефонное настроение не совсем еще рассеялось, и я неожиданно для самого себя, как это всегда у меня бывает в переломных и важных моментах жизни, вдруг заговорил в трубку:
– Слушай, Саша, ты все там знаешь, в горах. Нельзя ли устроиться на месяц в какой-нибудь альпинистский лагерь? Но только так, чтобы отдельная комната. Мне все равно, где работать, но там я стал бы совершать прогулки по горным тропам; может быть, удастся порыбачить в горной реке. Хочется переменить обстановку и встряхнуться.
– В каком месяце?
– В июне мне необходимо поехать в свою деревню и во Владимир, в июле – съезд Всероссийского общества по охране памятников архитектуры. Он будет проходить в Ленинграде. Август – это не очень поздно для гор?
– Прекрасное время. А какие горы ты хочешь? Кавказ, Памир, Тянь-Шань? Или, может, Алтай?
– Собственно… мне все равно, лишь бы отдельная комната.
– Хорошо, я свяжусь со своими друзьями, все узнаю и позвоню.
Повторный звонок раздался неожиданно скоро, через пятнадцать минут. Не мог он за это время связаться ни с Памиром, ни с Тянь-Шанем.
– Совсем забыл. Я ведь в самом начале августа увожу в горы группу своих студентов. Они будущие бродяги: топографы, геодезисты. Вся жизнь в экспедициях. Альпинизм у нас вроде зачета. Сначала на уровне значка, потом желающие могут выходить на разряд. Поедем с нами?
Я молчал и дышал в трубку. Саша неожиданно вдохновился:
– Брось ты все, и поедем. Горы! Поживи ими один раз в жизни. Это будет прекрасно. Зайти на вершину и плюнуть на все, что ниже. Один раз можно себе позволить.
– Постой, постой. Какая вершина? Я хочу отдельную комнату и письменный стол. Мне работать надо.
– Хорошо, будешь работать. Будешь самостоятельно гулять. Но все равно вокруг тебя будут горы.
– Пожалуй, ты меня соблазнил. Но ведь теперь только апрель, а вы поедете в августе. Многое изменится, подоспеют дела.
– У нас ничего не изменится. Мы едем твердо. Разреши мне в начале августа быть настойчивым.
– Каким образом?
– Приведу своих ребят, свяжем тебя репшнурами и унесем на вокзал.
– Это, пожалуй, слишком. Но мысль ты заронил. Я буду иметь в виду, что в начале августа… Шнуры – это, пожалуй, слишком. Но, правда, прояви некоторую настойчивость, выдерни меня из этой паутины. Пожалуйста!
– До третьего августа! – решительно объявил Саша и, дабы избежать других вариантов, положил трубку.
Но почему все же горы? Почему у кого-нибудь другого из своих знакомых я не попросился в тайгу или на рыболовный сейнер? Или в Беловежскую пущу? Или в иной заповедник, где разъезжали бы с егерем верхом, наблюдая за поведением заповедных зверей? Почему в течение двадцати разноцветных лет, сквозь темную лиловую хвою грибного леса, на вечерней глади тихой реки, освещенной кувшинками, на серой, но и розоватой панораме Парижа, на уличном мелькании Москвы, сквозь чередование знакомых лиц и коловращение событий, сквозь обстановку московской квартиры, сквозь бумагу, на которой приходилось писать, сквозь зыбкие волны сна в момент засыпания, проступали иногда наподобие водяного знака белые шатры гор, подкрашенные с одной стороны золотистым цветом, но тем синее с другой, не солнечной стороны? Грохотала река, прыгая по округлым камням. Кромка снега граничила с зеленой травой и цветами. Начинался от этого снега и струился среди цветов ледяной ручей. Серые скалы громоздились одна на другую, и далеко внизу, на дне ущелья, скапливалась вечерняя мгла, в то время как у снегов было еще светло, и только синяя звезда в холодном небе напоминала о том, что и сюда идет ночь.
Двадцать лет назад судьба журналиста занесла меня на два дня на высокие, поднебесные горы Тянь-Шаня. Собственно, был я в горах больше, чем два дня. Но езда в автомобиле, ночевки в киргизских юртах, фотографирование отар и табунов, питье кумыса и поглощение бешбармака, скачки на спортивном празднике, посещение санатория Джеты-Огус, купание в Иссык-Куле, знакомство с городом Пржевальском – все это не были горы в чистом виде, и поэтому я считаю, что горных дней было только два, когда, покойный теперь, старый альпинист Рудольф Павлович Маречек затащил нас с фотокорреспондентом Тункелем к границам снегов. С тех пор отпечатался на листе моей жизни тот самый белоснежный водяной знак, который просвечивал иногда сквозь разноцветные события последующих двадцати лет.
Трудно сказать, почему горы произвели на меня такое неизгладимое впечатление, но я постоянно вспоминал их, не теряя надежды вдохнуть еще раз тот горный воздух, который так сладко, по-раннеапрельски холодит гортань, в то время как губы жжет горячее высокогорное солнце.
Конечно, Маречек провел нас тогда по удобной тропе, и наш поход не имел ничего общего со спортивным альпинистским походом. Но все же шли и карабкались, ночевали около больших камней, жгли костер, видели горных козлов, пили из ручья, гляделись в моренное озерко. По прошествии лет это стало казаться приснившимся, потому что осталось далеко позади и повториться, по всей вероятности, не могло, как все, что остается позади и только обманывает нас: будто стоит захотеть, протянуть руку, нажать на клавиши – и остановить, переменить вращение бобины, как это делаем мы, когда, манипулируя с магнитофоном, хотим вернуться к началу песни, дослушанной почти до конца.
Как-то июльским вечером, придя домой из очередного выхода в Дом литераторов, я нашел у себя странные вещи. Тяжелые ботинки, сплошь окованные снизу шиповатым железом. Еще одни длинные игольчатые шипы с ремнями, как видно, для того, чтобы их привязывать к ботинкам, когда собственных ботиночных шипов окажется недостаточно. Предмет, похожий на кирку, но более изящный и легкий. Память подсказала, что, кажется, он называется ледорубом. Спальный мешок. Белый полотняный мешок, похожий на саван. Не трудно было догадаться, что он вкладывается в спальный мешок вместо простыни. Широкий брезентовый ремень с пряжкой, а в него, как в баранку, продет еще один брезентовый ремень, сплошной и без пряжки. Моток шнура толщиной с карандаш. Большой и тяжелый моток веревки. Металлическая штуковина, похожая на деформированную букву «о», размером – положить на ладонь. Брезентовые штаны, брезентовая куртка и брезентовые рукавицы. Короткая записка, лежащая тут же, гласила: «Отъезд в понедельник. Нужны еще: шерстяная шапочка типа лыжной, темные очки (обязательно!), свитер (чем теплее, тем лучше), кеды, потник (нательная рубашка, которую снимаешь после занятий). Желательно иметь тренировочный костюм, куртку, более теплую, чем свитер, варежки, шорты. Идеально: достать пуховую куртку. Бывают такие, на гагачьем пуху. У альпинистов называются «пуховками». Назначение оставленного мною снаряжения поймешь в процессе занятий. С приветом. Саша».
Скорее набрал Сашин номер, чтобы мне разъяснили, что все это значит.
– Это я взял для тебя у нас в «Эдельвейсе». Есть такая спортивная база. Нет, ты, конечно, будешь жить в отдельной комнате, я уже договорился с начальником лагеря. Но вдруг тебе захочется прогуляться с нами, размяться, полазать по скалам, сходить на ледник, взойти на вершину… Это очень полезно. Гарантирую тебе четыре-пять килограммов и три-четыре года жизни.
Надо было понимать, что килограммы убавятся, а жизнь продлится. И то и другое вообще-то меня устраивало, тем более при твердой гарантии, но все же я высказал Саше некоторые мои опасения, которые он поочередно опровергал.
– Я совершенно детренирован. Дыхание, сердце…
– Втянешься. Не сразу же – восхождение. Нагрузка будет увеличиваться постепенно.
– Но мне уже сорок восемь. В то время как твоим студентам по двадцать.
– Мне тоже сорок семь.
– Ты мастер спорта. Разве можно нас сравнивать?
– Ничего. Я думаю, ты потянешь. Все будет прекрасно. Впрочем, если захочешь. А комната тебе уже обеспечена.
– Там есть удобства? Умывальник, горячая вода, туалет? Знаешь, с годами вырабатываются привычки…
После этого вопроса Саша долго молчал. Я уж подумал, что Саша отошел от трубки – скажем, кто-то позвонил в дверь, – но, справившись со своим замешательством, он наконец ответил:
– Если ты действительно хочешь пожить горами, то заранее примирись с некоторыми неудобствами, вернее, с отсутствием некоторых удобств. Теплого клозета не будет. Умываться будешь в ручье. Ну и вообще… Горы есть горы.
– А ручей, значит, будет?
– Да, будет прекрасный ручей с ледниковой водой.
– И река?
– И замечательная река.
– Грохочет по круглым камням?
– Грохочет по круглым камням.
– И вблизи будет снег?
– Ослепительный снег.
– Я чувствую, если я сейчас не поддамся твоим усилиям затащить меня на гору, то никогда этого не случится.
– Да, это твой последний шанс. Надо решаться. Разорвать паутину.
– Разорвать кольцо.
– Это мечта – взойти на вершину и оглядеться вокруг.
– Это хрустальная мечта. Так говоришь, отъезд в понедельник?
– Поездом. Но ты, если не хочешь трястись, можешь прилететь самолетом. Я тебя встречу. Но не позже четверга. В этот же день мы уедем в лагерь.
– А куда лететь?
– Вот так раз! Во Фрунзе, конечно. Пять с половиной часов беспосадочного полета – и ты во Фрунзе. В сущности, очень близко.
В разговорах с другими людьми я все чаще стал употреблять слово «горы». Люди же при упоминании о горах непременно произносили слово «сердце».
– Никуда не собираешься в ближайшее время из Москвы?
– Собираюсь. Я еду в горы. В альпинистский лагерь. Надеюсь совершить восхождение на вершину.
– А сердце?
– Что сердце?
– Как у тебя с сердцем? Опасную ты затеваешь игру. В нашем возрасте с сердцем шутки плохи.
– Хочу попробовать. Если я не способен взойти на вершину, то куда я гожусь?
– Но все же рисковать ради нелепой вершины! Сердце…
– Туда, значит, мне и дорога.
Варианты разговоров в конце концов сводились к одному:
– В августе, наверно, займешься грибами?
– Нет, уезжаю в горы.
– В какие горы, зачем?
– Тянь-Шань. В переводе на русский язык – «Небесные горы».
– Наверно, в санаторий, где пьют кумыс?
– Нет. Хочу взойти на вершину.
– Ты разве альпинист?
– В том-то и дело, что нет. Но, говорят, этому можно научиться.
– С ума сошел! Всяким спортом занимаются в молодости.
– Я не собираюсь ставить рекорды и добиваться разряда. Мне бы только одну вершину.
– Зачем?
– Хочется. И потом, если я не смогу взойти на вершину сейчас, в этом году, то, наверно, не смогу сделать этого никогда.
В Ленинграде я оказался в гостях у моего друга, художника Евгения Мальцева. Пили, ели, вели разговоры.
Дошла очередь до моих предстоящих гор. Брат художника Виктор, крупный инженер, постарше нас с Женей лет на пять, начал горячиться и спорить.
– Ни в коем случае восхождения тебе делать нельзя. Ничего, кроме инфаркта, не добьешься. Я знаю, что говорю. Когда ты поднимался в горы последний раз?
– Двадцать лет назад.
– Высоко?
– Не знаю. Что-нибудь около трех километров.
– Считай, что ты вообще никогда не поднимался. А сколько раз ты приседаешь на одной ноге? Давай выходи на середину комнаты. Давай одну ногу выбрасывай и вытягивай вперед, а на другой опускайся, приседай. Ниже, ниже…
Я когда-то умел это делать. Но теперь равновесие потерялось, и я оказался сидящим на полу в самом грустном, нелепом положении.
– Ну вот, – торжествовал Виктор Мальцев. – Нужно для начала приседать на каждой ноге не меньше восьми раз. Альпинисту требуются сильные ноги. А сколько метров ты пролезаешь по канату на одних руках?
– Не знаю. Я давно не лазил.
– Как давно?
– Лет двадцать пять или тридцать. Виктор обвел всех победоносным взглядом.
– И он собирается покорять вершину! А сердце?
– Что сердце?
– Когда ты его проверял на выносливость? Сколько километров ты можешь бежать в хорошем темпе – три, пять, десять? Какой у тебя потолок?
– Какой еще потолок?
– У каждого альпиниста есть свой потолок, выше которого ему ходить нельзя. Иначе – сердечная недостаточность и обратный путь на носилках. Ты знаешь свой потолок? А лет тебе, может, двадцать или двадцать четыре?
Вдохновившись моим молчанием, моей опущенной (но упрямо опущенной) головой, а также одобрительным рокотом гостей, Виктор вскочил на стул, схватил фломастер, подвернувшийся под руку, и на чистой стене горячечно, повторяя вслух каждое слово, стал писать.
Должен сказать, что в этой надписи (не знаю, цела ли она до сих пор) содержится очевидная переоценка значения рвущегося на гору литератора, так что как-то нескромно даже списывать ее со стены. Но, во-первых, она не придумана, и искажать ее я не могу. Во-вторых, это оценка не литературоведа, а, прямо скажем, приятеля. В-третьих, она сделана уже в конце вечера, а это имеет некоторое значение. И в-четвертых, Виктор мог пойти на эту переоценку сознательно. Ведь ему важно было убедить меня и остановить от безрассудного, как ему казалось, поступка. Как бы то ни было, вот она, эта надпись: «Солоухина мы любим. Терять его мы не хотим. Идти на гору ему категорически запрещаем. От имени гостей и всех читателей…» Тут фломастер сломался от усердия пишущего, и подписи не получилось.
Между прочим, с той же чистосердечностью, с какой писались слова на стене, и с той же, можно сказать, любовью Виктор восклицал вчера, когда видел, что я ставлю на стол невыпитую рюмку:
– Нехорошо, нехорошо, надо выпить до дна!
Но надпись, которой я был тогда до слез растроган, можно теперь стереть, потому что я пишу эти строки не на высоких горах, а на нулевой отметке, в ста шагах от морского прибоя, и батумский тропический дождь барабанит за моим окном по широким и ярким магнолиевым, лавровишневым и банановым листьям.
Начало августа катастрофически надвигалось. Тут возникло новое обстоятельство, а вместе с ним еще одно действующее лицо, без которого теперь, задним числом, нельзя уже и представить себе нашу маленькую альпинистскую одиссею. Дверь кабинета распахнулась, на пороге я увидел свою дочь Олю (неполных шестнадцать лет, перешла в девятый класс специальной экспериментальной школы No 7), а в глазах у нее увидел отчаянную решимость:
– Папа, ты едешь в горы? Я поеду с тобой.
Должен объяснить теперь, почему я не мог отказать Оле, и заодно обрисовать этого ребенка, как она сама любит называть себя. «Папа, твой ребенок завтра получит двойку». Хотя дальнейшие события показали, что в момент стояния Оли на пороге моего кабинета я совсем не знал своей дочери, чтобы иметь право ее обрисовывать. Оправдывает меня лишь то, что она и сама в то время еще не знала себя.
В пять часов утра в нашем доме начинает греметь будильник. Это Ольга встает доучивать уроки, которые не успела доучить вчера вечером. Она отрывается от сладкого сна когда все еще спят, и успевает выпить чашечку кофе. Вскоре из ее комнаты доносятся разные английские слова, которые она учит вслух. Уже в третьем классе мы заметили за ней эту особенность – учить уроки фанатично, до самозабвения, до истощения сил. Сначала я ей говорил шутя:
– Оля, ты опять учишь уроки? Ну-ка хватит, иди гуляй! И вообще учись немножко похуже. Четверочка, троечка – и прекрасно.
– Папа, – смеялась Оля, – ну какие родители внушают своим детям, чтобы они учились похуже?! Услышала бы тебя моя учительница.
Но и напряженных уроков ей казалось мало. Совет пионерской дружины, уроки музыки, фигурного катания, школа современного танца, проглатывание книг, все более серьезных и сложных (читает она новым методом, в несколько раз быстрее своего консервативного отца), театр, концертные залы и опять уроки, уроки с ежедневным будильником, повышенная изнурительная программа специальной экспериментальной школы – все это не могло кончиться добром. Вскоре начались тревожные признаки. Сначала частые головные боли, потом иногда головокружения, потом однажды – глубокий обморок. Это могло быть явлением переходного возраста, могло быть истощением нервной системы, могло быть чем-нибудь и похуже. Знаменитый профессор, консилиум, энцефалограмма. Но четкого диагноза так и не получилось.
– Посмотрим, что будет дальше, – сказал профессор. – Не случится ли нового головокружения. Пусть избегает мест, откуда можно упасть. Освобождение от физкультуры.
– Можно ли увезти ее на зимние каникулы в Кисловодск?
– Ни в коем случае. Перепад высоты на несколько сот метров. Ни в коем случае. И потом, не может быть и речи о самолете.
Некоторое время она глушила какие-то таблетки, но вскоре стало заметно, что от этих таблеток слабеет память. Властью, данной мне богом, я велел весь запас таблеток, рассчитанный на три, кажется, года, выбросить в фаянсовое округлое вместилище, имеющееся в нашей квартире. Воду, для гарантии, я спустил сам. Остальную часть таблеток, хранящуюся в деревне, Оля предала публичному сожжению на костре, при восторженном содействии олепинской детворы.
Но становиться на табуретку, чтобы достать, скажем, книгу с полки, все равно считалось недопустимым и опасным. Освобождение от физкультуры оставалось в силе. Правда, уроки музыки Оле удалось отстоять, и еще не могли мы справиться с ее ранним будильником.
Возвратных явлений как будто не было, но утомление наступало быстро. А то, что приучаться к кофе в ее возрасте нежелательно, она понимала и сама, хотя этот напиток успел сделаться для нее любимым. В довершение всего в мае (а дело идет, как помните, к началу августа) ей в больнице No 52 вырезали вялый, застарелый, двухгодичной будто бы давности, весь в сложных и болезненных спайках аппендицит.
Было в этой истории для меня несколько психологических моментов, которые невозможно забыть. Ее увезли ночью, а утром я, естественно, пошел узнавать о результатах операции. У сестры, дежурной по этажу, я спросил, где находится такая-то, поступившая ночью.
– Ее оперировали, – беззаботно ответила сестра, – пойдемте, я ее вам покажу.
Подойдя к нужной палате, сестра открыла дверь, и я вошел. На койке увидел неподвижно лежащую, изможденную страданием девушку, в которой нельзя уже было узнать нашей Оли.
– Оля, – выговорил я, весь холодея, – что они с тобой сделали? Да, может, это не ты?
Больная пошевелила губами и прошептала:
– Не я.
Я выскочил из палаты, пошел по коридору и в конце его, около большого окна, увидел свою дочь, как бы воскресшую, весело щебечущую с другой больной ее возраста.
Сестра перепутала. Операции не было ни в этот день, ни в последующие несколько дней. Познакомившись с историей болезни, врачи усомнились в диагнозе, начались новые исследования, доисследования. Однако на всякий случай с меня взяли подписку, что я, как отец, согласен на операцию. Не дай вам бог ставить свою подпись при таких обстоятельствах и такого значения.
Прошла неделя. Поговаривали о том, что Олю выпишут. И вдруг ее все же положили на операционный стол. Мы узнали об этом, что называется, после факта. На всякий ли случай распотрошили девчонку, действительно ли там был вялый, двухгодичной давности, весь в сложных и болезненных спайках аппендицит, мы об этом уже не узнаем. Вырезали, и слава богу. Но случай, как видно, и правда был не простой и доставил врачам много хлопот.
Когда я принес хирургу (Иде Львовне) охапку белых и красных роз и, не застав ее в кабинете, положил розы на стол, а сам пошел искать ее по палатам и когда я безмолвно стал на пороге палаты, а Ида Львовна подняла на меня глаза, то я увидел, как побледнела хирург и схватилась за спинку стула.
– Что-нибудь произошло?
– Розы… Мы вам так благодарны.
Впереди лежало и тонуло в золотистой дымке зеленое каникулярное лето. Все, что я обещал своей дочери в предыдущие годы, после того как заглянул в черную бездну, пошло навертываться одно за другим: Ленинград, Псков, Печорский монастырь, Михайловское, Тригорское, Святые Горы, Рижское взморье. Предполагалось, что август она проведет в деревне, дабы улеглись и усвоились впечатления от поездок. Но вот она стоит на пороге и произносит с решительностью в глазах: «Папа, ты едешь в горы? Я поеду с тобой».
По пути на аэродром Ольга получила от матери последние наставления. Часть наставлений перепадала и мне.
– Ты помнишь, что больше двух килограммов ей поднимать нельзя? Помнишь? Два килограмма. Понял? Запомнил? А ты, Оля, помнишь, что гулять только по ровному месту? Пусть папа, если хочет, гуляет и по крутым тропинкам. Всегда найдется для тебя ровное место. Одевайся получше. Нарядные кофты на дне чемодана. А главное – не слушайся папу, не ходи в горы. Помни, от движения в гору напрягаются мышцы живота, может разойтись кишечный шов. И больше двух килограммов поднимать нельзя.
Уже металлическая изгородь отделила провожающих и отлетающих, уже мы удаляемся в сторону самолета, оборачиваемся и машем руками. Расстояние увеличивается. Жена сложила рупором ладони около губ и что-то кричит нам вслед. Мы скорее догадываемся, чем слышим.
– Два килограмма, помни! – Она показывает издали два растопыренных пальца. – Два! Оля, не слушайся папу. Не слушайся папу, поняла?
С этим напутствием мы отрываемся от земли. Я откидываюсь в кресле, потому что полет для меня – сотый или двухсотый, а Оля жадно прилипает к иллюминатору, потому что все это для нее впервые в жизни.
…Через пять с половиной часов (Оля: «А сколько меня пугали самолетом!») мы едем с аэродрома во Фрунзе. Саша Кузнецов несколько смущен тем, что я прилетел не один. Он пристрастно расспрашивает Олю о ее физических возможностях, о ее «прошлом».
– Физкультурой занимаешься регулярно?
– Я освобождена.
– В туристских походах не бывала?
– Только в автобусе.
– Высоты не боишься? Приходилось ли залезать на высокие деревья, подходить к краю крыши? Подниматься по пожарной лестнице?
– Как папа говорит, выше табуретки я никогда не поднималась.
Саша задумчиво смотрит на ее раскрасневшееся лицо. Что-то соображает. Принимает какое-то решение. Потом дотрагивается до Олиной руки и облегченно и весело обещает:
– Ну ничего, успокойся. Я из тебя сделаю человека.
В тот далекий двухдневный проблеск, когда я впервые приобщился к горам, днем светило солнце, а ночью луна. Снега, к которым мы подошли тогда совсем близко, днем слепили глаза нестерпимой белизной, а ночью зеленовато горели, как бы погруженные на дно океана, заполненного вместо воды несколько более прозрачным, чем вода, лунным светом.
Я понимал, уезжая тогда из гор, что бывают в горах и снег, и дожди, и туманы, и снежные бури. Но как отпечатались они просветленными и сияющими, так и жили во мне, и никак я не мог их представить себе иными.
Не зная, как расположен лагерь, в который едем, из каких он состоит домов и строений, какая его окружает панорама, я ждал, однако, встречи с такими же самыми, запомнившимися картинами гор, и оттого, что увижу их очень скоро, уже сегодня, оттого, что покажу их также и Оле, было радостно, и нетерпение охватывало меня.
Автобус, арендованный Сашей Кузнецовым на фрунзенской спортивной базе, оказался заполненным от пола до потолка наполовину рюкзаками, наполовину студентами. Я сроду не видел таких огромных, таких раздувшихся рюкзаков. Что касается юношей и девушек, то при первом взгляде на них, как это всегда бывает, они не распались еще на отдельных, не похожих друг на друга Лену, Лиду, Галю, Олю, Тамару, Игоря, Володю, Илью, Виталия, Колю, но воспринялись все вместе как нечто молодое, загорелое, румяно-бородатое, одетое в дешевую и невзрачную спортивную одежонку.
Саша объявил, когда мы втиснулись в автобус через переднюю дверь и оказались лицом к этому обобщенному нашим первым разбежавшимся взглядом многоглазому и улыбающемуся лицу:
– Вот, ребята, это Владимир Алексеевич, о котором я вам говорил. А это его дочь Оля. Они будут жить и заниматься вместе с нами! Поехали!
Старый, еще с обособленной, выдающейся вперед моторной частью автобус преодолевал сорок километров два с половиной часа не только потому, что он был малосилен и перегружен, но и потому, что дорога оказалась крутой. Фрунзе, как известно, расположен на высоте от 600 до 800 метров над уровнем моря (он лежит на наклонной плоскости), а лагерь «Алаарча» – на 2100 метров.
Во Фрунзе стояла летняя жара, и все мы были одеты соответственно лету, однако уже через полчаса пути воздух заметно похолодал, а дорога оказалась мокрой от недавно прошедшего дождя. Еще через полчаса на крышу автобуса кто-то бросил гигантскую пригоршню воды, по стеклам потекло, впереди нас все замутилось, горы завалило клочьями серой ваты – мы въехали в крупный и холодный устойчивый дождь. У переднего стекла водителя, снаружи, но шкалой к нам, был прикреплен градусник. Красная ниточка, дремавшая во Фрунзе на двадцати пяти, медленно, но верно поползла вниз по мере того, как автобус тоже медленно, но верно лез вверх. И хотя в автобусе было все еще относительно тепло, красная ниточка миновала отметку десять градусов. Я думал, что это будет предел ее опускания, но дорога все поднимала нас, дождь все шел, и, когда мы въехали в сваренные из железных трубок ворота лагеря, всего тепла на улице, при сильном дожде, едва набралось пять градусов.
С первых минут я оказался обманутым в своих надеждах. Так, может быть, человек, уехав в детстве из родного деревенского дома, вспоминает его и видит во сне сложенным из солнечных бревен, просторным, прекрасным теремом, а, возвратившись под старость, находит осевшую, грязную темную халупу, а то и вовсе кучу гнилушек. И вокруг нас, и сверху нас была все та же серая, темно-серая вата, а под ногами лужи воды и грязь; грязи не было только на той, тоже, кстати, серой, бетонированной площадке, на которой остановился автобус. Корявая елка стояла неподалеку, с привязанным к ее толстой ветви баллоном из-под газа, игравшим здесь, как видно, роль сигнального рельса, в который бьют теперь везде по широкой Руси за упразднением колоколов.
Наша сиротливость под дождем подчеркивалась не столько рюкзаками, вытащенными под дождь, и тем, что сразу все съежились, но тем, что автобус, высадив нас, поспешно развернулся, миновал ворота, облегченно и резво покатил вниз.
Не время разглагольствовать под дождем, но необходимо теперь же объяснить, на каких правах прибыл наш отряд в «Алаарчу» и почему, не имея к лагерю никакого отношения, мы все же приехали сюда и высадились в самом его центре на бетонированной площадке.
Саша Кузнецов зимовал в этом ущелье, когда не было здесь ни двухэтажного деревянного дома, ни двух рядов стандартных палаток, ни домика начальника лагеря, ни медицинского пункта, ни бухгалтерии, ни прачечной, ни душевой, ни финской бани, ни склада, ни некоторых других построек, но стоял единственный домик, который совмещал в себе все перечисленное.
Горные козлы бродили вокруг, словно домашние козы. Антилопы спускались с гор в это ущелье. Недостатка в мясе не испытывали ни зимовщики (Саша с женой), ни огромный и свирепый беркут, которого Саша пытался приручить и сделать охотником. Позже, когда образовался лагерь «Алаарча», Саша работал в нем начальником учебной части. На правах ветерана он и привез сюда свою группу, но не с тем, однако, чтобы влиться в лагерь со всеми вытекающими из этого обязанностями и правами, но с тем, чтоб расположиться поблизости (в трехстах шагах) самостоятельным палаточным бивуаком, с самостоятельным распорядком, самостоятельной программой, самостоятельным питанием. Договорились заранее, что лагерь берет нас под свое крыло только в рассуждении медицины и спасательной службы. Ну, еще душ иногда, ну, еще свободное хождение по территории, ну, еще посещение клуба с двумя столами (бильярдным и для пинг-понга), а также со шкафом, в котором наберется сотня книг: Либединский, Сейфуллина, Сабит Муканов, Серебрякова, Караваева, Ольга Форш…
– Разобрать рюкзаки!
Я отвел Олю в сторону пошушукаться.
– У нас на двоих есть одна комната в том деревянном доме и один спальный мешок. Нелепо тебе в такой дождь и в такой холод спать в мешке на сырой земле. Значит, давай пока устроимся в моей комнате, а завтра посмотрим, попросим у начальника лагеря еще одну комнату.
– Нет. Если я хоть на одну ночь оторвусь от девочек, я буду для них чужая на все это время. Что бы ни было, я буду делать все, что они, и жить вместе с ними. Если они могут – значит, смогу и я.
– Они все лето жили в полевых условиях, в палатках, на практике. Они ко всему привыкли. А ты из-под московского одеяла.
– Когда-нибудь надо привыкать.
– Пошли! – тихо скомандовал Саша.
Мимо прозрачного озерка, которое среди лагерных построек выглядело скорее прудиком, мы пошли по мокрым кустам, с камня на камень перепрыгнули ручеек, по редко положенным камням перебрались через болотце, перешагнули еще один ручей и вышли на поляну среди кустов и деревьев. В десяти шагах грохотала река, несущая под крутой уклон беловатую, словно подбеленную молоком, но отнюдь не грязную воду. Сразу же за рекой, от самой воды, поднимались скалистые горы, так что взгляд не мог брать вдаль и вширь, но только вверх, цепляясь за кусты, нависшие камни, скальные выходы, пока не добирался до гребня, очерченного ломаной линией, и там должно бы начинаться синее небо, но теперь висела серая мгла.
Саша отдавал деловые распоряжения:
– Прежде чем ставить палатку, набросайте на это место веток арчи. Матраца они не заменят, но все же будет теплее… Николай, Игорь, Илья, из больших камней нужно сложить очаг. Дрова собирать сейчас поздно, они к тому же сырые. Володя и Виталий, разводите примуса, воду брать из ручья.
Ночью я проснулся, как от толчка. От внутреннего толчка. За окном хлестал дождь. С вечера я оставил окно открытым – ради свежего (горного!) воздуха. И теперь моя отдельная, но крохотная – не семи ли метровая? – комнатка вполне сравнялась с пятиградусной уличной стужей.
– Что же я наделал? – спросил я сам себя вслух. – Совершенно неприспособленному ребенку разрешил спать в такую ночь на сырой земле в ватном (а бывают пуховые) спальном мешке. Их там, правда, в палатке пять девчонок, улегшихся тесно одна к другой. С боков будет не холодно. Но снизу! Человек ли – крупица тепла – нагреет под собой влажную землю, земля ли пронижет своим холодом и остудит эту крупицу?
С вечера я успел – при помощи Саши, конечно, – позаимствовать у альпинистов кусок поролона, довольно толстый, завернутый в целлофан. Без целлофана, мне объяснили, поролон напитывается от сырой земли влагой. Но кусок оказался квадратным – для сидячего холодного ночлега. Так что, будучи подложенным под спальный мешок, он мог предохранить от леденящей земли только часть тела. Конечно, в свитере, в джинсах и в теплых носках забралась Оля в спальный мешок, но все равно! Все равно! И каково завтра утром ей, продрогшей за ночь, вылезать из мешка на холод и дождь?
Чтобы отвлечься от тревоги, я начал вслушиваться в заоконный шум, стараясь отделить в нем отдаленный шум реки от близкого шума дождя о землю, от еще более близкого шума дождя о крышу и от еще более близкого шума водосточной трубы. Дремота временами одолевала меня, но, едва забывшись, я вздрагивал снова, и снова сжимающая, спазматическая волна непоправимого прокатывалась по мне. Впрочем, когда перестал шуметь дождь, я не слышал.
Условились, что я буду вставать в семь часов (общелагерный подъем – в восемь) и бежать в наш маленький лагерь, для которого Александр Александрович назначил свой распорядок дня, с подъемом в семь. Я должен был успевать на зарядку. Затем – умывание в ручье, завтрак и выход на занятие.
Сначала решили, что я буду питаться в лагерной столовой и вообще чувствовать себя независимым человеком и лишь иногда, по желанию, присоединяться к молодежной Сашиной группе. Но уже становилось ясно для меня, что есть только два пути: либо присоединиться как следует, либо не присоединяться совсем и не путаться у них под ногами и в этом случае выбросить из головы мысль о восхождении на вершину.
Уже с утра вступали в противоречие два распорядка дня. Отряд при ранних подъеме и завтраке мог идти заниматься в половине девятого, а в лагере только в девять часов стучали молотком по газовому баллону, приглашая на завтрак. К тому же гонг, как правило, задерживался на десять-двадцать минут. Значит, поневоле завтракать я должен был с ребятами на бивуаке, у костра, из ведра.
Все это прояснилось днем позже, а пока я вскочил ровно в семь часов, выглянул в окно и зажмурился от чистого и ярко-синего неба, в котором еще плавала одна истончившаяся от рассвета, прозрачная звездочка. О дожде не было и помина. Коричневые скалистые горы, явственные и словно приближенные благодаря особенной чистоте мало того что горного, но еще и утреннего, но еще и промытого ночным дождем воздуха, загораживали нижние две трети неба. Прямо против моего окна эти коричневые явственные горы немного расступились, как театральный занавес, открытый в середине сцены, ну, скажем, на три метра, и показывали мне в глубине сцены белоснежную вершину с округлой шапкой. Эта вершина уже видела со своей высоты солнце, наверное, только что показавшееся вдалеке над ровным земным горизонтом. Левая половина ее желтела и розовела, в то время как скалистые горы пребывали в тени. Тем более сумрачно и холодно было у нас в ущелье. Потом окажется, что солнце к нам приходит около десяти часов. Тогда можно снимать длинные брюки от тренировочного костюма и надевать шорты.
Светлое утро немного развеяло мои ночные тревоги, но все же, подходя к бивуаку, я вспомнил все свои страхи и опасения. Издали, сквозь прогалины в кустах и деревьях, стал я вглядываться в сторону бивуака и тотчас заметил там признаки жизни. Над очагом поднимался дымок. Голоса. Смех. Переливчатый свисток. Наподобие милицейского.
В двадцати шагах от палаток, на поляне, ограниченной с трех сторон кустарником, а с одной стороны горной рекой, начинающие альпинисты занимались зарядкой. Впрочем, это меньше всего походило на обыкновенную утреннюю гимнастику. Валерий Георгиевич Лунычкин, заместитель Саши по физической подготовке, заставлял одних стоять широко расставив ноги, а других меж этих расставленных ног проныривать. Потом была чехарда, потом он связал им всем ноги репшнурами и так заставил играть в мяч. Ребята скакали по поляне, как стреноженные лошади, падали, хохотали. В такой суматохе я не сразу отыскал глазами Олю, которая тоже прыгала и бегала, как и все.
В стороне, около самой реки, а вернее даже, на безводной части ее каменистого русла, Саша занимался настоящей зарядкой, и я присоединился к нему. В дальнейшем у нас появилось совместное упражнение. Мы становились друг против друга на некотором расстоянии и брали увесистый валун сплющенной формы. Этот валун мы кидали друг другу. Но так как просто поймать и удержать тяжелый камень нельзя, то, схватив его на лету и сильно согнувшись, приходилось пускать камень вниз, между расставленными ногами, и затормаживать. Постепенно. То же самое делал партнер. Получалось, что камень летал по амплитуде маятника. Прекрасное упражнение и для рук, и для спины, и для брюшного пресса. Можно и одному заниматься с камнем подобным образом, то распрямляясь и поднимая его над головой на вытянутых руках, то сгибаясь, пуская его по дуге между ногами. При этом он заставит вас согнуться не так, как вы согнулись бы без него. Он будет сжимать, скручивать вас, как пружину, и, как пружину же, растягивать, взлетая вверх, когда вы закидываете его за голову, сильно прогибаясь в пояснице. Все тело выпрямлено и натянуто: как струна. Вам не видно себя со стороны – ни живота растянутого излишней едой и излишним питьем, ни общего жирка, обволакивающего мышцы предательской оболочкой. По ощущению же вы покажетесь себе стройным и сильным, состоящим из одних мышц, которые радостно подчиняются вам и начинают приятно ныть от разогревающей их неожиданной, давно забытой нагрузки. Разве вот дыхание и сердце напомнят, что вовсе вы не струна и не четко работающая система мышц, но система костная, заржавевшая, скрипящая. Одни узлы у нее развинтились, разболтались, другие застарели, с большим трудом и вот именно со скрипом сдвигаются с места и проворачиваются Камень вверх, камень вниз. Саша бросает – я ловлю. Завтра можно взять камень еще тяжелее. Камень вверх, камень вниз. Делается тепло. Дыхание выравнивается. Саша отбрасывает камень в сторону. Стоп. На сегодня хватит.
– Раздеться до пояса, умываться! – слышу я на поляне команду Лунычкина.
Светлая струя ручейковой воды раздваивается перед большим валуном и обтекает его с двух сторон, заполняя ею же самой промытую ямку. Вода так светла, что ее как бы нет. Из ямки я зачерпываю горсть светлой воды и выливаю ее себе на левое разгоряченное разминкой плечо. Вода льется вниз по руке и обжигает ее как кипятком. Тогда я беру еще горсть воды, пришлепываю ее около запястья и быстрым движением препровождаю вверх к плечу. Руке становится все лучше и радостнее в струях светлой воды. Черпаю левой рукой и омываю правую. От плеча и до кисти, от запястья и до плеча. В двух пригоршнях светлую воду я поднимаю до уровня горла и быстро пришлепываю ее к груди. Кряканье и восторженные возгласы раздаются справа и слева. Громче всех, пожалуй, крякаю я сам. Еще. Вот так. Теперь горсть воды перекинуть через плечо, чтобы она потекла по левой лопатке. Так. Достать поясницу. Светлая ледяная вода. «Будет ли умывальник?» – спрашивал я у Саши. Неужели я спрашивал, будет ли умывальник?
От тела курится парок, потому что солнце еще не пришло в наше ущелье и мокрая кожа (что естественно) горяча по сравнению с окружающим ее воздухом. Так. Растереться. Надеть сухую рубашку. Таких утр будет двадцать. Всего лишь двадцать?
Лунычкин по физкультурной профессии – баскетболист. Играл в составе сборной СССР, выезжал для игр за границу. Он кандидат наук (физкультурных?), преподаватель физкультуры в том же институте, что и Саша, то есть в Институте инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии. Он высок, легок, невероятно вынослив, но все же главной его чертой я назвал бы усердие. Горячее усердие. Страстное усердие. Патологическое усердие. Двадцать утр он водил ребят на зарядку, и ни разу не повторилось какое-нибудь одно упражнение. К зарядкам он готовился с вечера, листая книги или конспекты, подходил, что называется, творчески. Нам, детренированным и далеким от спорта людям (особенно Ольге), бешеные зарядки Лунычкина оказались чрезмерными. Кроме того, нагрузка (вспышка нагрузки) падала сразу и на сердце, и на дыхание. Доставалось и мышцам, но как-то беспорядочно и в суете, а я люблю разминать мышцы по порядку и с чувством. Все же я сделал еще одну попытку присоединиться к общей зарядке и попробовать, что это такое. Мы выстроились на линейке, и Саша рассказал, из чего будет состоять наш очередной день.
– А теперь – на зарядку. Валерий Георгиевич, уводите.
Лунычкин обвел строй взглядом, в котором рассеивались еще последние остатки сна, задумался на секунду и сказал:
– Так. Сели друг на друга.
Как-то не получилось у меня психологически сесть на шею Жене Юдину или Лене Цымбаловой. Так же не получилось, чтобы мне сели на шею. Поэтому я скорее отошел в сторону, отдернув за руку Олю, и веселая кавалькада сидящих друг на друге людей промчалась мимо нас от палаток к поляне.
Мы занимались зарядкой с Олей. Попробовали с ней бросать и камень, выбрав полегче. Но ее руки оказались слабоватыми для этого упражнения. Руки были самым слабым местом Оли во все эти дни. Пойманный ею камень оттянул руки вниз, пришибив один палец около ногтя к другому камню, лежащему на земле. Брызнула кровь. Это был у Оли первый горный ушиб в ряду последующих многих ушибов.
В конце зарядки вместо подпрыгивания Оля (прекрасная танцорка) шутя учила меня элементам современного танца, в частности шейка, давая голосом точный ритм.
В девять часов мы построились на линейке в самой легкой форме: шорты, кеды, без рюкзаков. В остальном – у кого рубашка в клетку, у кого кофта, у кого свитерок. Саша, как всегда, – в особой форме: в сером, железного цвета, крупновязаном свитере, похожем на кольчугу, и в серой войлочной сванской шапочке. Свитер, наверное, тоже сванский, грубой крестьянской вязки, возможно даже, с плеча Михаила Хергиани, великого альпиниста и Сашиного друга. Он разбился в Альпах, улетев со стены.
Люди (народы), живущие в горах, редко приобщаются к спортивному альпинизму. Может быть, здесь действует тот же самый закон, по которому люди, живущие на берегу моря, очень редко купаются. Или, может быть, горы для тех народов – сама жизнь, сам быт. Охота, пастбища, нужные растения. За века протоптаны тропы, освоены перевалы. Существуют для передвижения в горах мулы, лошади, ослы. Бессмысленно лезть по горе там, где нет тропы, где ничего для практической жизни не нужно. Ведь и русский крестьянин не полезет на крышу своей избы только для того, чтобы любоваться пейзажем с высокой точки. Разве что починить трубу. Вот почему жители гор чаще всего просто горцы, но не альпинисты. Киргиз, едущий нам навстречу на своей небольшой лошадке, недоуменно смотрит на вереницу людей, нагруженных огромными рюкзаками и отправившихся в горы ни за чем, просто чтобы забраться на гору. Альпинисты, в свою очередь, осуждающе смотрят на местных подростков, которые, разыгравшись вблизи лагеря, лихо, но неграмотно, без должного снаряжения, карабкаются на скалы, хотя им не нужно сдавать зачета, нет соревнований по скалолазанию и вообще – одно баловство.
Исключение, говорят, составляют сваны, которые очень легко приобщаются к альпинизму как к спорту. Ну а Михаил Хергиани был лучшим и даже великим альпинистом.
Недавно группа восходителей на пик Победы обнаружила завернутую в целлофан книгу Саши Кузнецова «Внизу – Сванетия». На второй странице обложки восходители прочитали: «Восхождение на пик Победы посвящаю памяти моего отца Свитова Михаила Ивановича и памяти Михаила Хергиани, человека, посвятившего всю свою жизнь альпинизму.
Восхождение совершено с ледника Дикий через пик Важа Пшавела по маршруту М. Хергиани 1961 года в составе экспедиции ленинградского «Локомотива». Привет следующим покорителям Победы. Просьба передать книгу автору Александру Кузнецову, которого я считаю лучшим нашим писателем по альпинизму.
16 августа 1971 г. В. Свитов»
Сама книга тоже посвящена Хергиани. Кузнецов в предисловии поясняет: «Эта книга не могла быть написана без участия Михаила Хергиани – замечательного человека и спортсмена с мировым именем. После его трагической гибели я не стал вносить в текст изменения: пусть для читателей, как и для нас, его друзей, Миша останется живым».
Вот почему сванская шапочка на голове. Вот почему грубый, словно железный, свитер – вязаная кольчуга. Благодаря рыжеватой бороде Саша и сам похож на свана.
Линейку он вчера в первую очередь приказал обозначить камушками. Ребята протянули по мелкой траве цепочку из камней с куриное яйцо, а то и с ладонь. Теперь мы стоим на линейке, касаясь этой ровной цепочки носками наших ботинок.
Мне все неудобнее называть Сашу Сашей. Для студентов он преподаватель, доцент, руководитель нашего сбора. Для них он – только Александр Александрович. «Саша» в присутствии студентов стало резать мне слух самому. Тем более что я и сам сейчас его рядовой ученик. Тем более что меня при студентах он называет всегда по имени-отчеству.
Александр Александрович прошелся перед нами вдоль линейки, тихо заговорил:
– Никаких занятий сегодня не будет. Сегодня мы совершим небольшую прогулку, поднимемся к кладбищу альпинистов. Там в лесу мы наберем дров и спустим их в лагерь. Альпинисты в горах ходят только строем. Я буду всегда идти первым. За мной – Владимир Алексеевич, за ним девочки, потом все остальные. Замыкающим – Валерий Георгиевич. Постепенно мы отработаем травянистые склоны и осыпи, скалы, снег и лед. Сегодня я скажу только несколько слов о движении вверх и вообще. Альпинисты вверх идут тихо. Вам это покажется непривычным. Что главное при движении вверх? Экономия сил. Когда работает одна нога, другая должна быть предельно расслаблена. Мышцы отдыхают. Доля секунды. Но таких долей будут десятки тысяч. Из них сложатся часы. Если камень возвышается над другими хотя бы на десять сантиметров, не становитесь на него, проносите ногу дальше, не делайте лишних вертикальных усилий. Подняв свое тело на десять сантиметров (а с рюкзаком вы будете весить все сто килограммов), вы совершите один килограммометр работы. Но за время подъема наберутся многие тонны. Особенно это важно при движении по моренам, то есть по очень крупным камням. Один камень выше, другой ниже. Линия движения ваших ног может быть более ровной и более зубчатой. Старайтесь, чтобы она была более ровной. Если на пути во время подъема лежит небольшой камешек, старайтесь, чтобы он оказался под каблуком, а не под носком. Стопа встанет более горизонтально, и мышцам ноги будет легче. В отряде не должно быть «гармошки», когда часть отряда то отстает, то догоняет, или когда между идущими образуются разные интервалы. Мы должны идти ровно шаг в шаг. Пятьдесят минут движения, десять минут отдыха. Это правило, от которого возможны небольшие отступления. Скажем, пятьдесят минут прошло, а впереди, в десяти минутах, – водопад. Отдыхать приятнее около водопада. В этом случае я могу удлинить время марша. Или на очень трудных участках можно идти по схеме: сорок пять и пятнадцать. И последнее: горы не допускают никаких одиночных действий. Если одному человеку необходимо вернуться в лагерь, его должен сопровождать другой человек.
Потому что если он сломает ногу или его ударит камнем, то одному ему будет… неприятно.
Александр Александрович чуть-чуть помолчал и потом еще тише, чем говорил до сих пор, без малейшей командирской интонаций, нарочито буднично и как бы даже с сожалением произнес:
– Пошли.
Первые мои шаги в альпинистском строю. Впереди Александр Александрович, сзади – весь строй. Теперь, что бы ни случилось, какие бы крутизны, скалы, расселины, ледники, снега, реки ни ждали нас на пути, мое место определено. Оказаться в хвосте, а тем более отстать мне не позволят. Что бы ни случилось, последним будет идти замыкающий – Валерий Георгиевич. Сзади него не может оказаться ни один человек из нашей группы. Выйти из строя и сдаться я не позволю себе сам. Не должен позволить. В этом состоит моя главная задача на эти дни. У ног будут свои трудности, у плеч (под рюкзаком) – свои. Критическая нагрузка падает на сердце. Но все же главная нагрузка ляжет на тот участок сознания, на тот департамент, который заведует понятием «не должен себе позволить». То есть понятием «должен», если перевести его в другую грамматическую конструкцию. Я должен идти в строю между Сашей и остальным отрядом. Удержаться на этом месте во что бы то ни стало – цель моей жизни на ближайшие двадцать дней.
Каждое утро, становясь на свое место, я буду спрашивать себя: выдержу ли я нагрузку этого дня? Над этим приходилось задумываться, потому что дней было мало и нагрузка с каждым днем возрастала резко. От нуля она должна была за двадцать дней подняться до той отметки, которая позволила бы совершить восхождение на вершину.
– Пошли.
Я думал, что мы сейчас, по крайней мере пока ровное место, быстро рванемся вперед, и боялся, как бы на первых же минутах не сбилось мое дыхание. Но ботинок Александра Александровича лениво, нехотя приподнялся и переступил. То же самое сделал и мой ботинок. Долго еще предстоит мне смотреть крупным планом на ботинки Александра Александровича. Земля и его ботинок, переступающий по ней, земля и ботинок, переступающий по ней. Это не значит, что я совсем не поднимал глаз или не оглядывался назад – как там Оля? – но все же большую часть похода смотрел себе под ноги. В горах и нельзя иначе. Но если под ноги, то невольно – на ноги впереди идущего альпиниста. Потом и во сне, еще более крупным планом, будет мелькать передо мной: камень – ботинок, камень – ботинок, камень – ботинок. Ноги у Александра Александровича (он в шортах) тонкие, похожие скорее на ноги гимнаста, нежели альпиниста (ждешь бугров мышц, переливающихся под волосатой кожей), но видно, как они просят ходу во время этой первой горной разминки. Идет, как играет. Ему не надо думать, сумеет он подняться до назначенной цели или не сумеет, собьется его дыхание или не собьется. Не идет, а танцует. Но если это киносъемка, то, представьте себе, замедленная. Лениво, нехотя, как в изнеможении, переступают с камня на камень башмаки и в то же время играя, когда чувствуется, что никакого изнеможения тут нет и что уйти таким шагом башмаки способны куда угодно. Темп, взятый Александром Александровичем, в первую минуту внушил мне, что до кладбища я сегодня дойду.
Камень – ботинок, камень – ботинок, трава – ботинок, сухая земля – ботинок, стремительный взлет ботинка над шустрым ручьем. Стук ботинок по настилу узкого, с высокими перилами моста (внизу низвергается по камням водопад реки), камень – ботинок; сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок.
Мы стали подниматься по тропе между зарослями арчи, в честь которой и назван весь наш лагерь. Алаарча – пестрая арча. Почему она показалась пестрой тому киргизу, который назвал некогда это урочище, я не знаю. Но в том, что всюду по ущелью здесь растет арча, мы убедились с первых минут пребывания. Ведь именно ветви арчи стелили ребята под свои палатки.
Солнце начало греть как следует, заросли арчи начали источать свой крепкий и душистый аромат. Первые капельки горячего пота потекли у меня сначала по вискам, потом со лба, потом приходилось время от времени стряхивать и сдувать их с губ, потом они стали капать с лица на землю, а ботинки Александра Александровича, словно играючи, уходили от меня. Но не должны были уйти.
Большого перепада высоты здесь быть не могло. И беспрерывный подъем, местами очень крутой, в первую очередь сказывался на ногах, но все же и сердце сразу почувствовало, что попало в передрягу. Мое лицо налилось кровью, как если бы шею перетянули жгутом. В груди бухало до слышимости. Било изнутри по вискам. Вся моя набухшая кровью голова пульсировала, а в левой части затылка больно дергалась какая-то жилка. Я давно знаю у себя это место. Иногда в минуту переутомления там дернется острой болью несколько раз, а потом перестанет. Это бывало не часто, но все же я всегда знал, что у меня в левой части затылка живет больной нервик или сосудик или что там может дергаться и болеть? Это слабое место теперь и обнаружило себя в первую очередь.
Могло случиться, что я и один решил бы подняться по этой тропе к альпинистскому кладбищу. Но, наверное, я бы сел отдохнуть, остыть, постоял бы на высоте, полюбовался на окружающее. В том-то и был смысл этих дней, как потом оказалось, что никогда бы я не смог самостоятельно дать себе такую нагрузку. Пожалуй, не получилось бы и пяти процентов нагрузки, потому что кто же заставит сам себя двигаться под рюкзаком в двадцать килограммов несколько часов и все время в крутую гору? Погулял часик-другой, садись отдыхай на камушки. Дождался первой испарины на лбу или на лопатках, остынь, полежи на траве. И уж конечно, остановись, если начало дергать в затылке и молотками стучать в висках и не успеваешь сдувать с губ горячий пот, разлетающийся от дуновения обильными брызгами, словно из трубки пульверизатора.
Ноги Александра Александровича играют как заведенные, но, к счастью, все в том же темпе. Если бы он сейчас сделал рывок, заставил нас взбежать хотя бы на сто шагов высоты, не знаю, как другие, но я бы запалился и лег. А так можно еще жить и дышать. Только бы не хвататься руками за ветки арчи. Только бы не помогать себе руками на очень крутых местах, не оказаться на четвереньках, только бы идти, как ведущий, только бы не думать о том, что идти, наверно, не близко. Пусть ноги болят сами по себе, это их дело. В конце концов, не отвалятся же они, а ты иди себе и не думай про ноги. Пока они еще не ватные, не онемели, прекрасно переступают с места на место, ну и пусть переступают, разве не их дело переступать?
Подкатило и укололо в левом боку. Вот так. Вся слабина сейчас полезет наружу, все слабые звенья заговорят о себе, что может колоть в левом боку? Селезенка? Поджелудочная железа? Диафрагма? Поколет и перестанет. Если бы шел один, тотчас бы дал поблажку селезенке и диафрагме. Не надо давать поблажки. Поколет и перестанет.
Тропа загибает все круче. Сухая земля – ботинок, сухая земля – ботинок. Благословляю ботинки за то, что двигаются лениво, нехотя, словно в последней степени измождения. Что из того, что мы поднимаемся вверх медленно? Зато возникает спокойствие и уверенность, что я дойду, куда бы ни повели меня эти ботинки. Мало ли что болят ноги, да и мышцы живота начало резать, мало ли что голову словно накачивают изнутри автомобильным насосом, мало ли что совсем залило потом глаза. Не падаешь ведь пока. Можно еще идти. Тогда почему же не идти?
Когда Александр Александрович остановился и отряд начал подтягиваться для отдыха, Оля, увидев меня, воскликнула:
– Папа, какой ты мокрый!
– Конечно, когда выжимают мокрую тряпку, неизбежно течет вода.
К арче неожиданно приметались молодые сосенки и лиственницы, явно посаженные человеком. В диком виде они тут не встречаются. Тем более не могла возникнуть сама собой загородка и калитка в ней, завязанная сквозь замочные проушины обыкновенной веревочкой.
Александр Александрович веревочку развязал, и мы вереницей, по одному, прошли в огороженное пространство к альпинистским могилам.
Как бы заботясь о престиже этого молодого кладбища, Александр Александрович тотчас нам пояснил, что альпинистов здесь погибает значительно больше, но ведь обычно приезжают родные и увозят погибших в свои города. Некоторых хоронят на месте гибели. Например, альпинист Художин лежит под пиком Победы на полке, завернутый в палатку и завязанный репшнуром.
– Что случилось с Художиным? Улетел? – спросил я, щеголяя альпинистским словечком.
– Нет. Сердечная недостаточность.
Мы остановились перед могилами. На крайней из них только что сооружен самодельный памятник. Впечатления в жизни любят иногда выстраиваться в рядок. Мы с Олей вчера, проходя через территорию лагеря, обратили внимание на молодую светлую женщину, одетую в черное пончо. У нее был какой-то очень не альпинистский, не лагерный вид. И кроме того, нельзя было ошибиться, что она из Прибалтики. Лежит на людях этого края некая печать, по которой почти безошибочно определяются латыши, литовцы, эстонцы.
Теперь оказалось, что эта молодая женщина – эстонка, вдова погибшего здесь альпиниста. Она приехала, чтобы собственными руками соорудить памятник над могилой мужа. Из диких камней эстонка сложила модель колокольни, увенчала эту колокольню железным крестом, а в проеме повесила небольшой колокольчик, который во время сильного ветра будет раскачиваться и звонить.
Рядом с эстонцем покоится альпинист-художник Афанасий Шубин. Афоня – так до сих пор называют его между собой альпинисты. Альпинистские гравюры Шубина широко известны среди спортсменов. В лагере они висят и в клубе, и в бухгалтерии, и у начальника учебной части. Все мы тоже через двадцать дней, уезжая, купим на память по нескольку гравюр Афанасия Шубина.
– У него был низкий потолок, – объяснил Александр Александрович.
– То есть?
– У каждого человека есть потолок, выше которого в горы ему ходить нельзя. Афанасий был хорошим альпинистом, но потолок его был 4200 метров, а он пошел на 4600. Стало плохо. Ему предложили спуститься, но он не захотел бросать группу. В результате – сердечная недостаточность.
На могиле Аллы Глуховской выставлена фотография молодой симпатичной женщины. Мастер спорта. Погибла в лавине вместе с другим альпинистом, с которым шла в связке.
Мне неудобно было тут же расспрашивать Александра Александровича о всех могилах, а тем более записывать имена. Да я и не брал с собой в горы ничего пишущего. Потом узнаю. Но потом нахлынули новые впечатления. Когда же я позвонил Александру Александровичу в Москву, чтобы уточнить имена похороненных, оказалось, что он и сам не все помнит. Пришлось ему писать письмо во Фрунзе своему другу, альпинисту и выдающемуся педагогу альпинизма Алиму Васильевичу Романову. Выписываю часть романовского письма:
«…Эстонец погиб от камня на стене «Свободной Кореи», Хейно Пальцер. В 1962 году он был у меня в отделении в школе инструкторов в альплагере «Шхельда» (там находилась тогда центральная школа инструкторов, я был тренером отделения). Был там еще один отличный парень (Володя Жердев), которого Хейно звал «Валедька». Валедька погиб в 1969 году на спасработах, где-то в районе Безенги. Хейно и Валедька были моими согревателями, когда на пике Гермогенова получил по башке Кирилл Баров.
Володя Кургашев, который тоже лежит на кладбище, умер в шесть часов утра 6 сентября 1964 года от перегрузки и высоты в палатке на седловине между 5-й и 6-й башнями Короны, то есть на высоте около 4600 м. Подробности описаны в одном моем рассказике в «Литературном Киргизстане»… Между прочим, он умер на руках у моего брата Ремира Ветрова, который ночью пришел туда вместе с Левоном Алибегашвили, совершив траверз 2-я – 5-я башни Короны.
Вместе с Аллой Глуховской погиб не Володя, а Вениамин (Венька) Пенкин, студент нашего института».
Ну вот, теперь прояснились все пять могил.
Одного из них убило камнем, двое погибли в лавине, а двое умерли от перегрузки и высоты. Двое из пяти немалый процент. Было над чем подумать мне, почти пятидесятилетнему, не имеющему представления о своем потолке.
На обратный путь нагрузились дровами, но тяжесть их была мне уже не страшна. Я дошел, поднялся до нужного места, а теперь – всего только вниз. Чтобы не путаться с вязанкой, которая неудобно расползалась бы на плечах, я нашел монолитную корягу – перекрученный комель арчи – и взвалил ее себе на плечо. И хотя предстояло еще тащить на себе литую тяжесть бревна в течение полутора часов, все же первое испытание можно было считать выдержанным, а первый день завершенным. После обеда полагался сон, а потом – свободное личное время.
В этот день, ближе к вечеру, около домика начальника лагеря можно было наблюдать некоторую нелагерную суету. Остановилась черная легковая машина: шофер, генерал и еще три офицера. Некоторое время спустя около домика запылал мангал. Один офицер раздувал пламя фанеркой, поблизости свежевали барана. Другой офицер попался мне навстречу, неся в руках две гирлянды бутылок. Минеральная вода и бутылки с темно-коричневым содержимым.
Суть происходящего была несложна. В лагере есть превосходная финская баня, и в нее привезли проводящего во Фрунзе свой отпуск московского генерала, чтобы он насладился финской баней в сочетании с горным воздухом. Шашлык после бани и то, что перед шашлыком, – вовсе не предосудительно для генерала, и не для осуждения я извлек из памяти этот маленький эпизод.
Дело в том, что хоть у меня и нет генеральского звания, но мне довольно легко было бы представить себя на территории лагеря в качестве именно такого однодневного гостя. Приехал во Фрунзе по делам Союза писателей. Слушай, говорят мне, здесь недалеко, в пятидесяти километрах, есть превосходная финская баня. Не хочешь? Красивое ущелье, шумит река, соорудим шашлычок. Ну как, согласен? Конечно, согласен. Кто же откажется от шашлыка на берегу горной реки в красивом ущелье. Приехали бы мы, стали бы хлопотать около домика начальника лагеря, раздувать мангал, носить бутылки из багажника на облюбованную лужайку, а мимо нас ходили бы основные обитатели лагеря в брезентовых куртках, тяжелых горных ботинках, обожженные солнцем. Ну что же, у них своя жизнь, у нас своя. Мы попаримся в бане, похлещемся вениками, поужинаем и уедем во Фрунзе заниматься своими делами (скажем, семинар молодых киргизских прозаиков проводить), а они останутся здесь с иными заботами, для нас непонятными или, во всяком случае, недоступными. Может, и мелькнула бы мысль, не приехать ли сюда когда-нибудь, не попроситься ли пожить здесь на горном воздухе, поработать. Но за суетой эта мысль мелькнула бы и погасла.
Как же все перевернулось на свете, если я на легковую машину, приехавшую из Фрунзе, и на все события, связанные с ее приездом, смотрю теперь с этой, непривычной для меня стороны?
Другой мир, другая планета – вот как показался офицер, несущий бутылки, мне, идущему к начальнику лагеря выпрашивать обмундирование для Оли. Надо было выпросить и получить: страховочный пояс, кошки, трикони (ботинки, окованные железом), штормовку, пуховку и ледоруб.
Больше всего я боялся, как бы у них не зашел там разговор и как бы не пришло им в голову позвать к шашлыку залетного московского литератора. Опасения мои оказались не напрасными, и только то, что я своевременно ушел за пределы лагеря посидеть на камне около шумной реки, где и пробыл до полной темноты, сохранило меня в моей новой, необычной и прекрасной позиции.
Ловлю себя на мысли, насколько мне было бы легче во всех испытаниях, если бы я был один, без Оли, если бы думать нужно было только о себе, за себя, страдать и мучиться самому. Каждый трудный взлет, каждый опасный участок скалы, которую я уже преодолел, мне приходится психологически еще преодолевать и за Олю, которая идет сзади меня. Мне хватило бы и своего сиплого прерывистого дыхания, но я слышу еще и дыхание Оли, тоже сиплое и прерывистое, и оно давит на меня постоянным психологическим гнетом.
Перепрыгивая через расселину или цепляясь ногой за скальный выступ и выкарабкиваясь за счет чрезмерного напряжения брюшного пресса, я физически ощущаю, как расходится у Оли только заживший после операции кишечный шов.
Подтягиваясь на руках и выходя вверх за счет силы рук, я физически ощущаю слабость ее ручонок.
Оттягивая руками лямки рюкзака, чтобы на несколько секунд ослабить их давление на плечи, я чувствую, как болят ее плечи, никогда не соприкасавшиеся с рюкзачными лямками.
Все так. Но если совершится невероятное, если мы победим и взойдем на вершину, во сколько раз будет больше моя радость, потому что присоединится радость и за нее! А между тем Александр Александрович приглядывается к нам, особенно к Оле: как мы себя ведем, каково наше самочувствие, каковы наши возможности? Чувствуется, что он еще не решил окончательно, можно ли брать нас на восхождение, выдержим ли мы. Всю ответственность в конечном счете он должен взять на себя. Он дал понять мне в разговоре, что завтрашний день будет настоящим рабочим днем и что многое завтра прояснится.
Централизованное снабжение подвело. На складе не оказалось нужного для Оли обмундирования. Предстояло проявить инициативу. Выяснилось, что из лагеря уезжает московский сбор – спортивное общество «Буревестник». Они уже отходили, откарабкались, сделали все, что хотели, а обмундирование у них свое, московское. Слушок о литераторе, оказавшемся в альпинистах, уже прошелестел по лагерным палаткам, и поэтому, когда я пришел к руководителям московского сбора, мне не надо было ни представляться, ни объяснять, зачем я здесь. Я сказал только, что нам нужно: страховочный пояс, кошки, штормовка, пуховка, трикони, ледоруб…
Нам дали две пуховки, и для меня тоже. Они были еще влажные со стороны подкладки, особенно около воротника, и пахли спортивным залом. Человек, надевший пуховку (куртка на гагачьем пуху, почти ничего не весит, пышная со всех сторон, как подушка, с такими же пышными рукавами, может быть свернута, стиснута и тогда занимает очень мало места, но при малейшей возможности и даже как бы вырываясь из рук, когда ее комкаешь, возвращается к пухлому состоянию, совершенно не пропускает холода, можно в ней лежать на льду, застегивается на молнию), итак, человек, надевший пуховку, становится похожим не то на водолаза, не то на космонавта, но все же наиболее сильное впечатление из обмундирования произвели на Олю трикони – ботинки, окованные железом. Было в них вопиющее несоответствие размера для ноги (35-й номер), то есть внутреннего пустого пространства, с внешними габаритами и весом. Требовались усилия, чтобы их приподнять от земли. Когда Оля надела трикони на свои привыкшие к босоножкам и туфелькам ноги, она усомнилась, можно ли вообще в них передвигаться.
Но это было обманчивое впечатление. Очень скоро человек начинает себя чувствовать в них увереннее и устойчивее на земле, а особенно на крутых ее склонах, на камнях и на скалах. Снег и лед лишь подтвердят потом превосходство этой обуви над всякой другой.
Ольгины трикони были очень тяжелы, тяжелее даже моих, но у них перед моими было одно бесценное преимущество: они были разношены, а мои ни разу еще не надевались на ноги.
Я четыре года был солдатом, я знаю, что значит на походе трущая и наминающая ногу обувь, я знаю, что значит подобрать и подогнать обувь по ноге. Даже в армии, в суровых условиях обстоятельств и дисциплины, мы выбирали себе сапоги из груды сапог, и старшина начинал морщиться и сердиться, если очень уж зарылся солдат в сапогах и примеряет десятую, скажем, пару.
Мне теперь совсем не из чего было выбирать. Надо бы мне в Москве самому сходить в магазин и купить трикони, а не надеяться на те случайные, которые мне принес Саша.
С тревогой, боясь не только неудачи, но катастрофы, я погрузил ногу в недра ботинка, и сразу у меня завертелись в мозгу многочисленные литературные воспоминания о каторжных колодках, об испанских инквизиторских сапогах, о том, что «гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете», о том, что «ничего не может быть страшнее зубной боли и тесной обуви» (не помню откуда), и о том, что простой тесный сапог покажет вам всю зависимость вашего высокого духа от нужд и забот бренного тела (вольное изложение по памяти известного места не то из Белинского, не то из Герцена).
Наверное, я сморщился, когда надел оба ботинка и встал на ноги. Не то чтобы они были малы, но они были жесткими, словно сделаны не из кожи, а из кости, причем удивительно не совпадали всякие там линии моей ноги с линиями колодки. Где выступ – там выемка, и наоборот. Левую ногу сжало, как тисками, в самом широком месте ступни, а правую стиснуло в подъеме, который у меня и правда очень высок. Я выбросил из ботинок стельки, и ногам стало как будто просторнее, но все равно жестокая, неудобная теснота ботинок при каждом шаге ломала и мучила мои ноги, приспосабливая их по себе. В конце концов победит нога, жесткая кожа ботинок в конце концов уступит, но сколько потребуется времени, пока это произойдет, сколько мучений мне предстоит перенесть. Надо бы разнашивать ботинки по часу в день еще в Москве, давая потом ногам заслуженный отдых. Но время уже упущено. Завтра, как было сказано, будет настоящий рабочий день – «травянистые склоны и осыпи».
Травянистые склоны и каменные осыпи. Александр Александрович так нам и сказал на линейке:
– Сегодня отрабатываем травянистые склоны и осыпи.
Но сначала надо до них дойти. Тропа, пожалуй, не круче вчерашней, но идти придется гораздо дольше.
Кстати, сразу надо сказать, что понятие дальности в километрах у альпинистов не существует. Много раз я спрашивал у Александра Александровича, сколько километров придется идти до ледника Аксай и сколько километров при восхождении на вершину, если бы я осмелился и если бы меня взяли. Александр Александрович задумывался, прикидывал в уме, соображал, но потом искренне признавался:
– Нельзя. На километры ничего тут мерить нельзя.
В горах не бывает одинаковых километров. Один километр приходится преодолевать в десять раз дольше другого. Иногда на стене приходится двигаться по сто метров в сутки. У альпинистов существуют только два понятия: время и высота. До Аксая с рюкзаками, скажем, десять часов пути. Высота стоянки 3200, высота подножия Короны 3800 метров. Все понятно. А сколько километров до стоянки, ей-богу, не знаю, да и знать незачем. Километры не имеют никакого значения. За десять часов по ровному месту можно пройти километров пятьдесят. Конечно, до Аксая гораздо ближе, но что из того, если идти туда нужно десять часов.
Отмечаю про себя, что до первого привала – пятьдесят минут крутого подъема по земляной тропе – я прошел легче вчерашнего. А когда мы поднялись еще выше и лепились, как мушиные точечки, посредине грандиозной, как бы стартующей в космос зеленой плоскости, то внизу увидели вереницу альпинистов. Маленькие человечки выглядели несущественными придатками к разжиревшим, раздувшимся рюкзакам. Это была вереница рюкзаков, а не людей. Рюкзаки передвигались таким же темпом, каким нас водит Александр Александрович. Шаг на месте. Топтание. Они топтались у подножия нашей зеленой плоскости, пересекая ее поперек, тогда как мы поднимались по вертикали. Оглянувшись через некоторое время, я ждал, что рюкзаки на том же месте, едва лишь передвинулись, но подножие плоскости было чисто и пусто. «Не бойся двигаться медленно, бойся стоять на месте». Неправдоподобно далеко для такого темпа ушли альпинисты за эти десять-пятнадцать минут и дойдут куда надо, достигнут цели.
– Значкисты. На Аксай, отрабатывать снег и лед, – пояснил Александр Александрович, видя, что я оглядываюсь на альпинистов. Через пять дней предстоит и нам, а пока что – травянистые склоны и осыпи.
Травянистым склонам в «Спутнике альпиниста» (есть такая справочная полезная книга) не посвящено ни строки. Конечно, это самая простейшая составная часть горного ландшафта, но все же, наряду со скалами и моренами, между зоной лесов и линией снегов травянистые склоны иногда во многом определяют эстетическую ценность горного ландшафта. Среди сурового, серого, с разными оттенками, от черного до сиреневого, от белесого до коричневого, нагромождения каменных глыб и стен зеленая гладь, то коническая, то горбатая, то чистая, как сукно бильярдного стола, то пропоротая изнутри острыми скалами, разнообразит цветовую гамму гор, умягчает человеческий глаз, дает ему отдых.
Наверно, мы и правда выглядели черными мушиными точечками на огромной зеленой плоскости, размахнувшейся от горизонтальной тропы над ущельем до облаков. Как раз одно белое облачко приплыло и устроилось на склоне ближе к его верхнему обрезу, но все же ниже обреза, не загораживая и не размывая четкой и плавной линии.
– У вас в руках ледоруб, – учил нас Александр Александрович. – Альпинисты шутят, что у ледоруба девяносто девять назначений, от прямого – рубить ступени во льду – до открывания консервных банок. Так вот, одно из главных предназначений ледоруба – самостраховка при движении по травянистым склонам. Поскольку это ваш самый главный инструмент, посмотрим на него самым внимательным образом.
Я стал разглядывать находящийся у меня в руках предмет, который жена в Москве презрительно именовала штырем: «Штырь не укладывается в чемодан», «Штырь торчит из рюкзака», «Смотри не задень кого в самолете своим штырем».
Больше всего ледоруб похож на кирку. Один конец, четырехгранный и острый, плавно изогнутый, называется клювом, другой, тоже острый, но плоский, – лопаточкой. На конце древка – острый штычок. По древку скользит брезентовая петля, которую можно надеть на руку и закрепить, передвинув кожаное колечко. При ходьбе можно опираться на ледоруб, как на трость, тем более что он легкий и прочный, но Александр Александрович нам внушает:
– Походное положение ледоруба таково… – Он берет ледоруб за середину древка наперевес и показывает, как надо нести его в правой руке. – Однако по травянистому склону, а тем более крутому, как этот, нужно идти с самостраховкой. Темляк надет на кисть правой руки и закреплен антапкой. Правая рука держит ледоруб почти за середину древка, левой рукой держитесь за головку. Клюв смотрит вниз и всегда в сторону склона. При падении вы молниеносно втыкаете ледоруб клювом в землю и тем самым тормозите свое падение. Вот мы двигаемся по склону зигзагом. Справа от нас склон, слева – пустота. Ледоруб находится около правого бедра, нацелен в склон. Мы совершаем зигзаг, поворачиваемся. Теперь склон слева, а пустота справа. Вы перехватываете ледоруб, правой рукой сжимаете головку, а левой древко. Ледоруб около левого бедра, нацелен в склон…
Травянистый склон – не отвесная скала, не стена, не пропасть. Но все же головокружительно и непривычно видеть под собой так много высоты и еще столько же высоты над собой. А что будет, если поскользнешься и покатишься вниз? Наверное, далеко не укатишься; строго говоря, падать здесь некуда. Существует у альпинистов такое точное выражение: «Есть куда падать». Каждое место, по которому предстоит пройти, они оценивают и с этой точки зрения. Если есть куда падать, значит, нужна страховка, надо привязываться к веревке, натягивать перила и вообще идти осторожнее.
Допустим, что, в строгом смысле слова, здесь, на травянистом склоне, падать некуда. Но отчего же такая зыбкость в коленках? Трикони не скользят. Мы медленно, все в том же замечательном темпе то поднимаемся, ставя ботинки «елочкой», то есть идем вертикально вверх, то набираем высоту, двигаясь зигзагом, почти горизонтально правым боком к склону, затем, почти так же горизонтально, левым боком к склону, а в результате вошли на головокружительную высоту. Но голова не должна кружиться. Эта высота – не табуретка, с которой можно слезть на пол. С нее никуда не денешься, кроме как сойдешь вниз тем же путем или поднимешься еще выше, перевалишь гребень и спустишься с другой стороны горы.
Склон сделался настолько крутым, что все время хочется заиметь еще одну точку опоры помимо трех имеющихся (две ноги и ледоруб), и здесь-то, на самом крутом месте склона, когда боишься сделать лишнее движение, чтобы не покатиться вниз, Александр Александрович останавливает отряд. Стоим, опираясь на ледорубы. Смотреть вниз и заманчиво, и жутковато. Падать, может, и некуда, но катиться, кувыркаясь и обдирая себя о жесткую землю, сплошь, так сказать, инкрустированную камнем, очень даже есть куда. Александр Александрович разрешает сесть, но стоять на такой крутизне как-то проще и даже удобнее.
– Сейчас мы будем отрабатывать самозадержание при помощи ледоруба при падении. Если вы поскользнулись и начали падать… ну, сейчас сухо, а представьте себе этот склон после дождя либо, не дай бог, обледенелым. Прошел дождь, снежок, схватило ледяной корочкой. Неприятно. Значит, если вы поскользнулись и начали падать, то первым движением вы должны выбросить ледоруб на вытянутых руках над головой. Это необходимо, чтобы во время кувыркания не напороться на острый клюв ледоруба. Таким образом, вы падаете с поднятыми руками, а в руках – ледоруб. Теперь вы должны во что бы то ни стало перевернуться на живот, а клюв ледоруба вонзить в землю. Он не сразу задержит вас, особенно если вы успели набрать скорость. Он будет чертить по земле, а вы будете давить на него все сильнее, подтягивая его к груди. Когда вы навалитесь на ледоруб всей грудью, он вонзится в землю глубоко и затормозит ваше падение. Ясно? Показываю.
Александр Александрович поднялся еще на несколько шагов, нелепо взмахнул руками, словно поскользнувшись, и стремительно покатился вниз по склону. Все у него получилось как по-писаному. Выкинув руки с ледорубом вверх, перевернулся на живот, вонзил клюв ледоруба в землю, подтянул его к груди, навалился, остановил падение. На всю операцию у него ушло метров десять – пятнадцать склона.
– По очереди каждый из вас будет делать то же самое.
Значит, вот она какая, наука. Если ты боишься поскользнуться, покачнуться и покатиться вниз, если тебе страшно просто стоять на склоне, то падай и катись нарочно, останавливай сам себя. Парни в рвении и в избытке сил падали и кувыркались еще более стремительно, чем если бы упали на самом деле. Они нарочно давали себе разогнаться при падении, набрать скорость и только тогда уж пускали в дело ледоруб и тормозили падение по всем правилам. Девочки тоже по одной выходили на исходное место и срывались вниз (как прыгают с парашютом), – но Ольга-то моя как сейчас полетит? Хватит ли у нее духу? По неуверенности в движениях, по их скованности можно понять, что делается у нее на душе. Не очень уверенно падает, скользит, катится, остановилась.
– Хорошо, Оля, – одобряет ее Александр Александрович из педагогических соображений.
– Нет, я хочу еще раз, у меня получилось плохо.
– Давай еще раз. Да и все мы будем отрабатывать это до чистоты, пока не научимся действовать автоматически. Оля начинает, остальные за ней. Пошли!..
Этот склон-то кажется крутым и опасным? Как дома, как на стремянке около книжной полки, как на ковре. Неужели час назад подрагивали колени и хотелось опереться о землю еще и рукой? Может, сплясать вам на этом склоне? Плясать не умею, а хотелось бы – такая вдруг уверенность и легкость во всем: и в мускулах, и в душе.
Отдохнуть расположились в пологой долине между двумя травянистыми склонами. После перерыва начнем отрабатывать каменные осыпи. А пока нас развлекают потешные и симпатичные высокогорные зверушки – сурки. Еще когда мы шли сюда, поднявшись из ущелья и выйдя на горный простор, и справа, и слева, и со всех сторон слышались высокого тона свистки этих осторожных, но и любознательных животных. Пожалуй, как следует прислушавшись, поймешь, что по природе своей это все же не свист, а короткий, на одной ноте визг. Но так уж принято говорить, что сурки свистят. Свистело так много сурков вокруг нас, идущих по субальпийскому лугу, что казалось – горы кишат сурками. Но мы долгое время не могли увидеть ни одного зверька, а видели только норы, и нор этих действительно было очень много. Удивительна быстрота, с которой сурки ныряют в свои норы, словно проваливаются сквозь землю. Александр Александрович рассказывает, что у него в охотничьей практике бывали случаи, когда смертельно раненный, фактически убитый сурок все же успевал скрыться в норе.
Теперь, когда мы не шли, а сидели тихо и смирно, то тут, то там поодаль начали подниматься рыжеватые столбики. Сурок садится на задние лапы, опираясь о землю своим длинным пушистым хвостом, а передние лапки держит около груди, подобно собачке, которую заставили служить. Голову он немного запрокидывает назад, как это сделали бы мы, стараясь приподняться повыше и увидеть подальше. До семидесяти сантиметров высотой эти рыжие столбики. Александр Александрович утверждает, что встречаются матерые сурки метровой длины, но мы таких все же не видели. В одном месте на большом сером камне расположилось изучать нас, пришельцев из другого, долинного мира, целое семейство сурков: очень крупный сурок, поменьше и двое детенышей. Замерев, они могут стоять очень долго в полной неподвижности, словно окаменев. Но при резком движении кого-нибудь из нас исчезают не просто мгновенно, но с быстротой, доступной разве что техническому приспособлению (щелчок капкана или затвора фотоаппарата) и удивительной для живого существа. Сразу, без промежуточного кадра, остается пустой камень, где только что стояло четыре любознательных, высматривающих столбика. Не знаю, право, вредны или полезны зверьки эти для человека и какова их роль в уравновешенном балансе природы, но хорошо, думалось, что они здесь так мирно живут, резвятся и в общем-то никому не мешают. И не дошел еще черед до их интенсивного изведения на шапки, на мясо или ради какой-нибудь там железы, вырабатывающей что-нибудь наподобие бобровой струи.
Камнепады в основном, говорится в «Спутнике альпиниста», проходят по кулуарам – углублениям, возникшим под влиянием текущей и падающей воды. Кулуары (попросту говоря, желоба) достигают иногда нескольких десятков метров в ширину.
Скопления крупного обломочного материала, встречающиеся у подножия склонов, особенно у выходов кулуаров, и перекрывающие зачастую значительные участки, называются осыпями. Осыпи различаются по величине камней (крупные, средние и мелкие) и внешнему виду (плитчатые, острообломочные), а также по подвижности (живые и мертвые).
Осыпь, к которой нас подвел Александр Александрович, была острообломочной, средней. Камни величиной с голову, чуть крупнее, чуть меньше. Нельзя сказать про них, что они квадратные или округлой формы, потому что никакой определенной формы у них не было. Но они были острообломочные, отнюдь не плиточные. Осыпь змеей вилась по крутому кулуару, образуя род каменной аспидной реки, исток которой терялся на высоте, там, где зеленый склон перегораживался выходом острых, тоже аспидных скал.
– Мелкие осыпи очень неудобны для движения вверх, – объяснял Александр Александрович, – они ползут под ногой. Получается то, что альпинисты называют велосипедом. Движение по мелким осыпям изнурительно. Зато для спуска они превосходны. Большими прыжками (а камни, оползая, сами несут вниз) можно очень быстро потерять высоту. И нет опасности, что камень, пущенный одним альпинистом, догонит и ударит его самого либо товарища. На средней осыпи, как у нас, такая опасность существует. Поэтому двигаться вверх по такой осыпи надо зигзагом, серпантином. Мы пересекаем осыпь поперек. Внизу у нас никого нет. Камень никого не заденет. Но лучше, конечно, его не пускать, двигаться осторожно, пробовать камень под ногой, прежде чем перенести на него тяжесть тела. Дойдя до края осыпи, мы ждем, пока подтянется весь отряд, и начинаем новый зигзаг. Если же кто-нибудь из вас пустит камень, надо кричать: «Камень!» Если вы увидите, что из-под ноги впереди идущего товарища пошел камень, вы обязаны, пока он не набрал скорость, ногой его остановить.
Странно, но я почти не вспомнил про свои необношенные ботинки. Думать приходилось о другом: насколько тяжело будет подняться до истоков этой каменной реки, не сделаются ли ватными ноги, не начнет ли от перегрузки и высоты барахлить насос.
Зигзагом, серпантином, переступая с камня на камень, каждый из которых готов сдвинуться и ускользнуть из-под ноги, постепенно поднимаемся все выше и выше, и вот уже долина с сурками смотрится, как с самолета, и смотреть на нее надо не вдаль, а вниз.
Александр Александрович остановил отряд и велел всем найти у себя пульс. Сам смотрит на часы на секундную стрелку.
– Нашли? Приготовились. Внимание. Раз!
В подушечки пальцев, указательного и среднего, частыми, учащенными, загнанными толчками ударяется кровь. Насос разогнался и работает с частотой и яростью почти что отбойного молотка.
– Два! – командует Александр Александрович. – Полученную цифру помножим на четыре. У кого больше ста сорока?
Тридцать два я помножил на четыре и получил сто двадцать восемь.
– Оля?
– У меня тридцать три.
– То есть, значит, сто тридцать два! Многовато. Остальные?
– Сто восемь.
– Сто двенадцать.
– Сто.
– Девяносто шесть.
Ну конечно. Мало того, что им по двадцать – по двадцать два. Все они занимались спортом, бегали, прыгали, ходили в походы. Бесполезно даже завидовать. Противопоставлять же их молодым и оттренированным сердцам можно один только дух. Но хватит ли его у нас с Олей?
– Я вам говорил, что альпинисты вверх поднимаются медленно, а вниз сбегают. Очень часто приходится сбегать по таким осыпям. Сейчас я покажу вам, как это делается, и вы увидите, что я не бегу очертя голову. Иногда я делаю прыжок сразу обеими ногами. Иногда я делаю прыжки, приземляясь то правой, то левой ногой. Я выбираю место, куда прыгнуть. Иногда прямо вниз, иногда в сторону. Ледоруб у меня на самостраховке около правого бедра. Самое главное при быстром спуске по осыпи – бежать, откидываясь назад, чтобы в случае чего упасть на пятую точку. То есть самое главное – избежать падения лицом вперед. Вы видите, что камни очень острые и жесткие. Упасть лицом вперед, да еще пропахать по камням метров десять, – очень неудобно. Удобнее падать назад. По той же причине следите, чтобы не задеть шипами ботинка за брючину на другой ноге. Трикони очень к этому располагают. Задев острыми шипами за штанину на другой ноге, вы непременно упадете лицом вперед. Один немецкий альпинист погиб на восхождении из-за того, что это произошло у него на узком гребне и он упал. Именно поэтому сейчас все опытные альпинисты, особенно на Западе, предпочитают носить гетры, чтобы не болтались широкие штанины штормовых брюк и чтобы не за что было зацепиться. На вас штормовые брюки, поэтому будьте внимательны. Не ставьте себе цели на первый раз сбежать по осыпи быстро. Старайтесь сбежать вдумчиво, красиво, спортивно. Я показываю.
Легко, как будто не торопясь, но очень быстро теряя высоту, уверенно и просто наш руководитель побежал вниз. Впрочем, слово «побежал» (хотя он бежал) все же не совсем подходил к спуску по осыпи. Поскакал? Попрыгал? Иногда он совершал прыжки сразу метра на полтора. Иногда перебирал по камням мелкими быстрыми шажками. Было видно по тому, как он держал свой корпус, что если он и упадет, то только назад, то есть, попросту говоря, сядет на камни, которые сзади находятся очень близко от спины (крутизна осыпи), но ни в коем случае не полетит головой и лицом на камни, которые, по причине той же крутизны, далеко внизу и нужно еще до них долететь.
Александр Александрович за пять минут превратился в маленького человечка, стоящего там, где черная каменная река осыпи впадает в зеленое озеро субтропического луга, и дал знак рукой. Побежал вниз и я. Все мы по очереди сбежали вниз, мне было легко, стоя внизу, смотреть, как лихо прыгают парни, как девушки, некоторые смело, некоторые скованно, делают то же самое. Только на время, когда сбегала Ольга, мне хотелось отвернуться либо зажмуриться, но благополучно сбежала к нам и она. Собрались для разбора.
– На первый раз очень неплохо. Но форсить вам пока не надо. Игорь, например, бежал очень смело, быстро и даже красиво, но в его спуске не было запаса надежности. Я, например, за него боялся. Казалось, он в любую секунду может упасть. Он не упал, слава богу, но глядеть на него было страшно. А надо спускаться и быстро, и красиво, и надежно. Сейчас мы поднимемся и сбежим еще раз…
Для удобства повествования я не оговорился несколькими страницами ранее, что при отработке травянистых склонов и осыпей Александр Александрович разделил нас на два отряда. Одним руководил он сам, а во главе другого поставил Валерия Георгиевича, энергичного и азартного физкультурника, но вовсе не альпиниста. Получалось так, что, собрав оба отряда вместе, Александр Александрович рассказывал и показывал нам (делая вводную), а потом мы расходились и отрабатывали все практически, каждый в своем отряде. Мы с Ольгой были в отряде Александра Александровича, и все бы шло хорошо и не понадобилось бы мне упоминать об этом разделении, если бы в конце занятий Александру Александровичу не пришло в голову поменяться с Валерием Георгиевичем. Ему захотелось посмотреть, как действует без него второй отряд. И в этом не было бы еще никакой беды, но занятия кончились, и по плану нам предстояло перевалить через гребень горы, чтобы спуститься в лагерь по ее противоположному склону. Вместо того чтобы соединить оба отряда для преодоления гребня, Александр Александрович вдруг распорядился, крикнув издали:
– Валерий Георгиевич, ведите отряд на гребень. Там встретимся.
Так мы неожиданно оказались под началом Валерия Георгиевича. Уже с первых шагов мы почувствовали перемену в руководстве, в методе, в альпинистской осведомленности, в темпе. Вместо ровного и уверенного подъемного шага мы рванулись вверх и через несколько минут начали задыхаться, оступаться, поскальзываться, карабкаться, помогая себе руками. Я думал, что только одному мне столь нелегко дается новый стиль руководства, но, оглянувшись, я увидел, что и все остальные дышат тяжело и карабкаются на четвереньках. Вскоре, не зная склона, руководитель завел нас в ужасный колючий кустарник, и сзади раздался ропот. В дополнение ко всему дорогу перегородили скальные выходы. Время от времени ведущий останавливал нас, а сам один уходил вверх, чтобы разведать дорогу и прикинуть, как нас вести. И возможен ли вообще здесь проход. Эти минуты были для нас желанными передышками, однако неуверенность ведущего передалась и нам. А известно, что, когда человек не уверен в дороге (например, заплутавшись), он старается пройти эту дорогу как можно быстрее, он жаждет уверенности. Он думает, что сейчас рывком преодолеет неизвестный участок и тогда наступит полная ясность. Но ясности не наступает, потому что вся дорога оказывается неизвестной, а может быть, и неправильно выбранной.
Между тем скалы становились все сложнее, одуматься мы не хотели и все более отчаянно и судорожно рвались вверх. Сзади раздался трезвый голос одного из ребят, обращенный как бы не к Валерию Георгиевичу, а к себе самому:
– Здесь уже есть куда падать. Такие скалы полагается проходить со страховкой.
Когда запаленные, обливающиеся потом, с онемевшими мышцами рук и ног, с болью в легких, с окровавленными о колючки руками мы все же выбрались на гребень, Александр Александрович со своим отрядом стоял уже там, и были они спокойны и свежи, словно и не совершали подъема.
– Проверим пульс. Нашли? Внимание! Раз!
Пульс трепыхался под пальцами, как воробей, накрытый ладонью и желающий вырваться. Я едва успевал считать пулеметную дробь сердечных ударов. Александр Александрович стал задумчив после того, как мы сообщили ему свои результаты. Самого себя я не видел, но на Олю было жалко смотреть. Она хватала воздух открытым ртом, а сквозь прирожденный постоянный румянец ее щек, особенно в складках (на месте будущих взрослых морщин), проступила известковая бледность. С этой минуты исподволь, осторожненько Александр Александрович стал готовить нас с Олей, особенно Олю (вернее, меня в отношении Оли), что, может быть, нам придется отказаться от восхождения на вершину.
Но пока что нам предстояло всего лишь спуститься в лагерь. В голове отряда опять шел Александр Александрович, и с нашего гребня мы видели, как на противоположной стороне открывшейся перед нами долины с грандиозной вогнутой плоскостью лежал ярко-зеленый травянистый склон. Он сосредоточивал наши взгляды, как вогнутое зеркало, хотелось оттолкнуться и пролететь полукилометровую толщу воздуха, так ласкала наши глаза его чистая зелень, которую как раз пересекало наискось (слева направо и снизу вверх) рыжее, с фалангу мизинца величиной, пятнышко горной косули.
Итак, утреннего томительного состояния – сумею ли я сегодня сделать все, что предстоит, что будут делать все остальные, – больше не было. До нового утра. Сегодня все сделал. Худо ли, хорошо ли, но справился. Теперь – два часа пути в лагерь. Два часа, и все под гору! Сердцу легче, а ногам тяжелее. Может, и не тяжелее, чем в гору, но неудобнее. Очень неудобно и непривычно ногам спускаться по крутым травянистым склонам. Ноги быстро устают, особенно в щиколотках, начинают вихляться и подвертываться. Не верится, что где-то есть ровная земля, по которой можно спокойно ходить. Кроме того, в этот день, в эти последние два часа, на меня навалилась жажда.
Водный баланс еще не отрегулировался в моем организме. Из меня вода льется и правда как из выжимаемой тряпки, а пить я стараюсь как можно меньше. Вот почему на сегодняшнем походе неукротимая жажда подступила ко мне: к гортани, к губам, к языку, к небу. Сколько я мог бы сейчас выпить? Например, пива? Да хоть бы один глоток! Помню, однажды в летний день засели с приятелем… Нелепость какая, если посмотреть отсюда, с травянистого склона: нарочно возбуждали в себе жажду, чтобы потом ее утолять! При расчете оказалось, что высосали в тот день восемнадцать кружек пива. По девять кружек на брата. Зачем? Пить ведь не хотелось тогда. Один бы глоток сейчас из тех восемнадцати кружек. Но некоторое чувство мне говорит, что, может быть, вовсе, если бы и поднесли к самым губам, я не стал бы сейчас пить пива, ни одного глотка. Пить хочется, это правда. Но я обсох наконец. Струи пота не щекочут лба и щек. Я иду легко. Сердце работает без нагрузки. Только вот ноги немного вихляются. Явственно чувствуется, что если бы я выпил сейчас бутылку пива, то снова сразу же бросило бы меня в противный пот, а в груди потяжелело бы, словно вместо сердца положили туда холодный липкий речной булыжник.
Учебник говорит: «Альпинист теряет много влаги, потребность организма во влаге зависит от высоты, сухости воздуха, сложности пути, нагрузки, выносливости и тренированности альпиниста; обычно она колеблется от двух до трех литров в сутки, а с высотой возрастает. Основное количество влаги организм должен получать во время утреннего и вечернего приема пищи на бивуаках. Беспорядочный прием влаги в продолжение ходового дня недопустим: это не утоляет жажды, вредно действует на сердце, повышает потоотделение и приводит к вымыванию с потом солей из организма. Днем во время большого привала пить можно».
«Во время большого привала пить можно». Скоро будет такой привал. Даже и не привал, а ночлег. Мимо наших палаток течет ручей. Это не ледниковая вода, которая тоже по-своему сладка и холодна, но все же пустовата, бессола и пахнет только снегом и льдом. Этот ручей – родник. Он вытекает из земли невдалеке от нашего лагеря.
От места рождения до палаток он пробегает по земле каких-нибудь четыреста метров.
Из многих кружек, чисто вымытых дежурными и лежащих под деревом, я выбираю большую фарфоровую чашку, случайно попавшую в компанию алюминиевой и эмалированной походной посуды. Ополаскиваю ее в струе ручья и с краями наполняю водой. Одна черненькая точечка крутится около белого дна в еще не успокоившейся воде.
Может быть, это попала песчинка, может быть, другая какая-нибудь соринка. Я черпаю снова, и теперь вода от края чашки до дна абсолютна чиста. Я отхожу от ручья и сажусь под деревом на плоский удобный камень. Теперь ничто в мире не помешает мне выпить эту чашку самого вкусного, самого сладкого, какой только может быть на земле, напитка – фарфоровую чашку холодной родниковой воды, зачерпнутую мной в ручье, светло и весело бегущем мимо нашего бивуака в тени арчовых кустов по серым камням в травянистых бережках под чистым – сегодня – солнечным небом.
…Когда в Москве шли разговоры о восхождении на вершину, имелась в виду просто вершина, еще неизвестно какая – какой высоты и какой трудности. Может быть, Александр Александрович имел в виду нечто определенное, знакомое ему, а может быть, и он не сразу принял решение.
Не могу вспомнить, при каких обстоятельствах было произнесено впервые слово Адыгене, но постепенно это слово стало повторяться все чаще и чаще. Так на фронте в минувшую войну возникало новое направление. Никому не известный ранее городок или пусть хоть и крупный город, но все же не участвовавший в солдатских разговорах, приказах и сводках, вдруг становился как бы главным на всем земном шаре. Все, от маршала до солдата, знали, что этот город придется брать, что не обойти его, не объехать, что он становится судьбой, и действительно становился потом судьбой для сотен и тысяч человек.
Кажется, это было так. Мы с Александром Александровичем шли по территории лагеря, намереваясь поговорить с начальником о возможности истопить финскую баню. Около палатки начспаса (начальника спасательной службы) мы остановились, и начспас, опытный альпинист, вынужденный (впрочем, может быть, не без удовольствия) сидеть в лагере, мужчина лет сорока – сорока трех, с небольшими голубыми глазками на красном лице, спросил у Александра Александровича, куда он намерен повести свою группу.
– Думаем сделать Адыгене.
– А чего не Электро? Проще же.
– Именно потому, что проще. И потом, что это за название для первой в жизни вершины? Адыгене звучит лучше. Ребята, да вот, возможно, и Владимир Алексеевич, будут делать первое восхождение. Пусть будет Адыгене.
Сейчас мне странно думать, что было время, когда я не сразу запомнил это слово и даже записал, чтобы не забыть и чтобы при случае произнести правильно. Это слово ничего не говорило мне. Я скорее стал наводить справки. Первые сведения, я почерпнул в одном научном труде, касающемся Киргизского хребта. «…С продвижением на юг высоты хребтов возрастают. Гребни становятся круче и скалистее. Реки глубже врезаются в склоны хребтов, расчленяя их на многочисленные и различные по величине и форме массивы. Особенно сильно расчленен мощный Алаарчинский отрог. Его наивысшая точка (пик Семенова-Тянь-Шанского, 4875 м) является одновременно высшей точкой всего Киргизского хребта. Наиболее высокая вершина Джаламышского отрога – пик Адыгене – достигает высоты 4404 м. Все остальные вершины верхней части бассейна имеют высоту не менее 4100 – 4200 м над уровнем моря. Весь этот район представляет из себя мощный горный узел с богатым оледенением».
Нетрудно догадаться, что из всей этой характеристики мне в первую очередь запомнилась высота избранной вершины – 4404 метра, и я стал сравнивать ее, пользуясь справочником, с другими вершинами. Я понимал, что для первого восхождения не могла быть выбрана очень высокая гора, какой-нибудь там семитысячник, доступный только перворазрядникам и мастерам. Но все же и четыре тысячи четыреста да еще и четыре метра занимали в горной шкале не последнее место. С определенным злорадством я читал, что высшая точка Пиренеев – Пикоде-Ането – 3404 метра, главная вершина Татр – пик Герлаховского – 2655 метров, что наиболее красивой и популярной вершиной Швейцарских Альп считается пирамида Маттерхорна – 4477 метров и что сам знаменитый Монблан выше Адыгене всего лишь на 406 метров.
Попадалась на глаза разная горная мелочь: Апеннины – 2914 (Гран-Сассо), Карпаты – 2543, Родопы – 2191, Балканские горы – 2376, Саянские горы – 3491 метр… Правда, Алтай своей высшей точкой превышает Адыгене, но всего лишь на сто два метра. Да что говорить! Ведь и Казбек не так уж далеко ушел от нашей избранницы: пять тысяч ноль тридцать три.
В лагерном клубе, там, где висят фотографии высочайших горных вершин Советского Союза, а также разные поучительные плакаты, вроде: «Переползание ненадежного снежного моста через ледяную трещину», «Узлы для связывания веревок», «Самозадержание на льду», «Оказание первой помощи», «Транспортировка пострадавшего в носилках-корзине и в носилках методом волочения», – я обнаружил картину-схему, выполненную в синевато-белых и коричневых тонах. Картина изображала Адыгене, подступы к ней и жирный пунктир наиболее удобного маршрута восхождения. Саму белоснежную вершину художник расположил в левой верхней части картона. Вправо к середине картона спускался от вершины крутой снежный склон, из которого в двух метрах вылезали наружу острые скалы. Спустившись достаточно низко, склон образовывал седловину и начинал опять подниматься. К этой-то седловине и вел снизу вертикальный черный пунктир, который затем поворачивал налево и устремлялся вверх по снежному склону, прокарабкиваясь по первому скальному выходу и огибая второй. На вершине, как полагается, рдел красный флажок. Я побежал за тетрадкой и добросовестно переписал в нее объяснительный текст.
«ВЕРШИНА АДЫГЕНЕ (4404 МЕТРА)
Местоположение.
Вершина Адыгене расположена на гребне Джаламышского отрога, протянувшегося с севера на юг и с востока на запад. От вершины отходят небольшие отроги. На северном склоне лежит крутой ледник.
Маршрут восхождения.
От стоянки «Электро» нужно пройти прямо на юг по галечниковой площадке, подняться правее конечной морены ледника и войти в ложбину между этими моренами и склонами пика Электро. По хаотическим нагромождениям камней продолжается движение сначала на юг, потом на запад, в ущелье между массивом пика Панфилова и гряды Электро – Адыгене. Дальше идти следует по моренной гряде правее языка ледника Панфилова. Не доходя до конца моренной гряды, по крутой осыпи следует подняться на перевальную точку гребня.
Подъем от перевальной точки гребня до вершины осуществляется по широкому разрушенному гребню крутизной 30°. В средней части подъема встречаются две скальные гряды. Первая из них проходится по разрушенному скальному кулуару, вторая – слева. Не доходя сто метров до вершины встречающаяся на пути черная скала обходится справа. Для страховки восходителей в этом месте натягиваются перила.
Спуск с вершины совершается по пути восхождения.
Спуститься с перевального гребня удобнее по мелкой осыпи справа».
Теперь я часто приходил в клуб и подолгу стоял перед картинкой.
Очертания вершины, с ее более крутым левым склоном и с более пологим, но зато и более протяженным правым, запечатлелись во мне, и я представлял их себе в любое время без всякой картинки. К тому же очень скоро я сделал важное открытие, после которого исчезла надобность торчать в клубе перед живописным куском картона.
Несколько ниже лагеря по тому же Алаарчинскому ущелью стояли две юрты. Около них паслись несколько коров и две лошади. Иногда доносился оттуда собачий брех. Зная по опыту, что в подобных юртах всегда имеются кумыс и айран, я предложил Оле прогуляться до юрт и попить одного или другого напитка. Сумерек еще не было, но дело шло к ним. Догадываясь, что в юртах живут киргизы, я спросил у девушки, моющей в ручье молочную флягу, спросил, не сомневаясь, что она меня поймет:
– Кумыс бар? Айран бар?
Девушка посмотрела на нас как будто дружелюбно, ничего не ответила. Между тем, услышав постороннюю речь, из юрты вышла старуха. Я обратился и к ней с тем же двойным вопросом. Старая женщина что-то сказала девушке на своем языке, и девушка потянула за веревку и достала из ручья еще одну флягу и открыла ее. Старуха тем временем принесла пиалу. Мы с Олей выпили по большой пиале холодного (из горного ручья!) жирного айрана. Я попытался заплатить за него доброй женщине. С большим трудом мне удалось всучить деньги.
Не для того я вспомнил о нашем походе за айраном. Дело в том, что когда я пил айран и оторвался от питья нa середине пиалы, перевел дыхание и поднял глаза, то увидел нечто знакомое и прекрасное. С того места, где стоял юрты, просматривалось вдаль одно поперечное ущелье, которого не видно из нашего лагеря. Вход в него обозначался двумя холмами, поросшими лесом и кустарником. Эти две горы, обозначающие ворота в ущелье, находились недалеко от нас и были видны во всех подробностях. Свет в эти часы распределялся так, что склоны, обращенные к нам, казались темными. В глубине ущелья пересекались сбегающие справа и слева зеленые косогоры. Первые два косогора, вторые два косогора (дальше и выше первых), третьи два косогора (дальше и выше вторых), четвертые, пятые… Их только условно можно было считать зелеными, поскольку мы знали умом, что они травянистые; на самом же деле они были: первые два, вблизи нас, – действительно зеленые, точнее, темно-зеленые от затененности, вторые два – светло-зеленые (откуда-то падало на них больше света), третьи – лиловые, четвертые – светло-лиловые, дальше – синие, голубые, похожие больше на дымку, а не на горы, а над всей этой убегающей от нашего взгляда чередой, поднятая высоко в небо, светилась и сияла нежно-розовая снежная шапка Адыгене! Я тотчас узнал ее по очертаниям. Не мог не узнать. И что значила бы для меня теперь плоская масляная картинка на картоне, когда сквозь начинающиеся сумерки я увидел ее настоящий снег, ее настоящую поднебесную высоту, ее настоящую даль.
Признаюсь, в эту минуту я впервые почувствовал, что, может быть, мне так и не удастся взойти на эту вершину. Так она и останется для меня розоватым видением, возникшим над голубыми горами в то мгновение, когда я оторвался от холодной кружки айрана и поднял свой взгляд. Есть на земле вещи, про которые человек вынужден бывает сказать, глядя правде в глаза: «Это не для меня. Это уже не для меня».
С тех пор иногда в предсумеречные часы я уходил из лагеря на то место, откуда видна белая Адыгене. Если облака не закрывали, словно ватой, все ущелье и не загораживали всю вершину, я сидел там на камне, подстелив под себя куртку, и час, и два.
Сначала это покажется нелепым – сидеть два часа и смотреть на одну и ту же снежную далекую гору, но потом, когда зудящие и щекочущие участки сознания смирятся с неизбежностью и затихнут, перестанут зудеть, откроется окно в глубину души. Как бы раздвинутся некие шторы (как, скажем, раздвижная стенка комнаты, выходящая в сад), граница между душой и миром исчезнет, они сольются в одно. И тогда двух часов, может статься, окажется мало.
Но и без этих часов любования невольно создавался среди нас культ Адыгене. Все, что бы мы ни делали в эти дни, все делалось ради нее, ради конечной цели нашего здесь пребывания, ради восхождения, которое должно было в последние два-три дня увенчать все наши уроки, усилия и труды.
Любуясь Адыгене, я знал, что между нею и мной, кроме расстояния и высоты, лежат часы и дни тренировок, скалолазание, а также ледник Аксай, про который говорили мне, что он – как бы генеральная репетиция и проверка: если сходил на Аксай, может быть, взойдешь и на Адыгене. Может, взойдешь, а может, и нет. Но правда состоит в том, что если ты не выдержал похода на Аксай, то об Адыгене надо забыть сразу и навсегда.
Хемингуэй написал на какой-то из своих многочисленных страниц, что все люди делятся на две категории: на людей, видевших леопарда, и на людей, не видевших леопарда. Имеется в виду не зверинец, конечно, а дикий африканский лес. В ближайшие дни я понял, что еще более категорично все люди делятся на людей, лазавших по скалам, и на людей, не лазавших по скалам. Два иных качества, две разные психологии, два разных человека, хотя разница создается всего за несколько дней.
Для нас скалолазание началось с очень прозаического и кропотливого занятия – с вязания узлов.
Тут надо сделать несколько оговорок. В современном альпинизме скалолазание делится на свободное и искусственное. Свободное – это когда человек цепляется руками и ногами за выступы скал, за бугорки, за выщербины и выемки, за щели – одним словом, за сами скалы. Искусственным же называется лазание с применением искусственно созданных точек опоры и зацепок. В скалы по мере продвижения вверх забивают металлические крючья, на которые можно становиться либо зацеплять за них веревки. В последнее время используют даже небольшие веревочные лесенки, шириной, чтобы уместилась ступня, и высотой в три-четыре ступеньки.
Но все равно и свободное лазание не обходится без веревок, употребляемых, правда, не для продвижения вверх, но для страховки, и в этом смысле оба современных альпинистских лазания отличаются, в свою очередь, от лазания чистого, когда никаких веревок, никакой страховки быть не может, но когда спортсмен лезет по скалам просто так, на свой страх и риск, и в случае срыва ничто уже его не удержит и не спасет.
«Чистые» скалолазы презирают альпинистов и говорят, что они испортили этот замечательный вид спорта. «Мало ли куда можно залезть, страхуясь при помощи веревки», – говорят чистые скалолазы. Но с ними я не согласен. Во-первых, веревка не является подсобным средством для лазания, не помогает движению по скале, но только страхует. Я сравнил бы ее с лодкой, идущей на некотором расстоянии от пловца, вздумавшего переплыть широкий пролив. Да, лодка спасет пловца, если он выбился из сил, но плыть ему она вовсе не помогает.
Во-вторых, у альпинистов, в отличие от чистых скалолазов, другая цель. Им нужно не просто пройти эти скалы, но взойти на вершину. Прохождение скал для них не цель, а средство достижения цели. Скалы – досадная преграда на пути, которую нужно преодолеть, чтобы идти дальше, а вернее, выше.
Но всему должен быть предел. Все же спорт есть спорт, и о металлических крючьях, то есть об искусственном скалолазании, можно спорить. При помощи крючьев и лесенок действительно можно залезть куда угодно, даже и на фабричную трубу. Если брать нашего пловца через широкий пролив, то крючья и лесенки – все равно что резиновые пузыри, которые поддерживали бы пловца на воде.
– Но как же быть, если пути к вершине преграждают отвесные, непроходимые скалы?
– Надо найти такой маршрут, который можно пройти без крючьев и лесенок.
– Но если нет такого маршрута к данной вершине?
– Значит, она недоступна. На облако тоже нельзя залезть, никто и не лезет. Но при помощи воздушного шара или вертолета – пожалуйста.
Точно так же есть две точки зрения на применение на больших высотах кислородных приборов. Надо взойти на вершину, а воздуха не хватает. Воздух разрежен. Кислорода в нем мало. Альпинисты задыхаются, слабеют, ноги становятся ватными. Каждый шаг приходится делать на четыре счета. Воткнуть впереди себя в снег ледоруб, опереться на него и шагнуть к нему – раз. Три вдоха и три выдоха. Получается четыре счета. На третьем вдохе вытянуть ледоруб и снова воткнуть его впереди себя. Шагнуть к нему – раз. Три вдоха и три выдоха… Шаг за шагом – к вершине. Час, другой, третий. Может наступить сердечная недостаточность. То ли дело – кислородный прибор! Дышится вольготно. Разреженность воздуха уже не имеет никакого значения. Но ведь вместе с этим исчезает и понятие высоты. Тогда какая разница, где шагать по снегу – на семи тысячах над уровнем моря или на Воробьевых горах?
– Но надо же взойти на вершину?
– Зачем? Если это надо из практических соображений: руда, алмазы, установить измерительные приборы – одно дело. Смешно идти в этом случае без кислородного прибора и тем самым усложнять свою задачу. Но если просто хочется взойти из спортивного интереса, тогда уж, будьте добры, всходите как есть. Мы начали сравнивать горы с морем и альпинистов с пловцами. Продолжим это сравнение. Существует спорт – ныряние в глубину. Не знаю, какой там рекорд, но, допустим, сорок метров. А если с аквалангом? То есть с тем же самым кислородным прибором? Не другой ли это получается вид спорта?
Нам предстояло лазание свободное, но, с другой стороны, и не чистое. Мы не собирались применять крючья и лесенки, но мы должны были страховаться веревками. Вот почему Александр Александрович учил нас вязать узлы. Все узлы он разделил по назначению на три группы. Необходимо связать концами две веревки. Узлы: прямой, ткацкий, брамшкотовый и академический. Нужно привязать себя к концу веревки или привязаться к ее середине. Узлы: узел проводника, булинь, двойной булинь и так называемый схватывающий узел, который называли сначала узлом Прусика, по имени не то швейцарского, не то австрийского альпиниста, придумавшего его. Но потом, в годы борьбы с низкопоклонством перед Западом, этот узел был разжалован и теперь называется схватывающим.
Узел действительно хитроумен. Альпинист привязывает себя репшнуром к основной веревке и может свободно двигаться вверх, передвигая рукой по мере надобности и узел. Вверх узел Прусика скользит легко и свободно. Но если альпинист срывается, то узел намертво схватывается за веревку и вниз не скользит, не двигается. Рассказывают, что сам Прусик погиб на веревке по глупой оплошности. Репшнур между ним и веревкой оказался длиннее его руки. Когда он сорвался и узел, придуманный им, схватил за веревку и удержал альпиниста от падения, то альпинист, вися в воздухе, не смог дотянуться руками до веревки, подтянуться к скале, зацепиться за нее, продолжать восхождение или спуститься. Его нашли много времени спустя в подвешенном состоянии. Но узел не подкачал.
Целый день, не только на занятиях, но и на бивуаке, мы вязали булини, двойные булини, брамшкотовые, ткацкие, академические и схватывающие узлы. Девушки оказались понятливее нас насчет узлов, быстрее запомнили их, пальцы их работали проворнее наших неповоротливых пальцев, и мы то и дело обращались к ним за помощью.
Были еще узлы третьей группы, вспомогательные: стремя, удавка, узел Бахмана. Но если мы и сами, держа концы веревок в руках, все время путались и сбивались, то еще легче запутать в этих узлах читателя. Важно другое: освоив технику вязания узлов, мы наконец подошли к скалам, к вертикальным гладким камням, взбираться на которые без пожарной лестницы еще час назад мне не пришло бы в голову. Да и какой пожарной лестницы хватило бы подняться на скалы, у подножия которых мы казались маленькими букашками, приползшими издалека, сбившимися в темную кучку, начавшими сновать вдоль подножия скал, затем подползшими к ним вплотную и начавшими ощупывать передними конечностями каменную стену, как ощупывал бы, поднявшись на задние лапки, и муравей преградившую ему путь каменную глыбу.
Была теоретическая часть. Александр Александрович спокойно, по-преподавательски рассказал нам основные, общие правила скалолазания. Причем получалось у него так, что каждое правило выражалось в одной фразе, как бы в афоризме, а потом развивалось, расшифровывалось, разъяснялось в подробностях.
1. Пройти маршрут глазами.
То есть, подходя к скалам, внимательно осмотри их и – действительно – глазами взберись на них, намечай выступы, за которые можно уцепиться, наметь, где можно несколько секунд отдохнуть, где будешь менять направление; короче говоря, лучше, пожалуй, не скажешь – пройди маршрут глазами.
Забегая вперед и в виде своего комментария к правилу должен сказать, что проходить маршрут глазами – самое приятное в скалолазании. Стоишь внизу, задрав голову кверху, легко, плавно, от зацепки к зацепке, поднимаешься вверх. Ноги и руки действуют согласованно. Твои движения экономны, даже изящны, и ты уже видишь, ты уже понял, что маршрут пройти можно, ты уже наверху – трудное, отвесное, гладкое, жесткое позади. Тогда ты подходишь к скале, стараешься подушечками пальцев присосаться к выступу, казавшемуся тебе зацепистым, ногой упираешься в выступ, казавшийся тебе широким, и, к ужасу своему, убеждаешься, что пальцы не зацепляются, а башмаки соскальзывают и что надо не забыть еще о следующем важном правиле скалолазания.
2. Три точки опоры.
Следи за тем, чтобы во время карабкания у тебя всегда сохранялись три точки соприкосновения со скалами: две руки и одна нога, две ноги и одна рука. Нельзя отпустить обе руки и опираться только на ноги, так же как и нельзя повиснуть на обеих руках, освободив ноги, а тем более повиснуть на одной руке. Нельзя опираться на одну ногу и цепляться одной рукой. Всегда непременно и обязательно сохраняй на скале три точки опоры. Ухватился обеими руками, можешь передвинуть одну ногу, уперся обеими ногами, можешь перехватить одну руку. Три точки опоры – железное правило скалолаза.
Как прекрасно было бы иметь шесть рук и шесть ног. Девять рук, девять ног! Вообще – чем больше, тем лучше. Тогда я, легко держась за скалу множеством остальных конечностей, мог бы освободить одну ногу, чтобы опереться ею о следующую каменную шероховатость. Или освободить одну руку, чтобы подтянуться ею выше и нашарить трещину в камне, за которую можно уцепиться конечными фалангами пальцев. Но когда под тобой существует уже возможность протяженного многосекундного падения (сумел-таки докарабкаться) и ты более или менее надежно держишься на скале, присосавшись к ней всеми возможными точками (а их всего лишь четыре), каково отрывать от скалы ногу и шарить ею, скребя железом вертикальную, до противности гладкую стенку.
3. Найди опору, опробуй ее.
Смысл этого правила в том, что камень, кажущийся глазу надежным, может выковырнуться из своего гнезда, сдвинуться с места, выскользнуть из-под ноги и руки, полететь вниз. Нетрудно догадаться, что и сам альпинист полетит вслед за ним. Значит, прежде чем перенести на камень всю тяжесть тела, попробуй его, покачай рукой, потолкай ногой и только после этого опирайся. Само собой разумеется, что если камень выдержал один раз твою тяжесть, когда ты держался за него рукой, то старайся и ногой попасть на этот же опробованный надежный камень.
До сих пор осталась и живет в руках и ногах сладость прочности и неподвижности выбранной опоры, когда она выдерживает сначала твой опробывающий нажим, а затем основную нагрузку. Но практически, однако, невозможно проходить по скалам, опробывая каждый выступ. Доля интуиции, наития, вдохновения неизбежно помогает альпинисту, принося цепочку мгновенных радостей, когда опоры не ускользают из-под ног, а словно подсаживают тебя все вверх и вверх, словно подталкивают под железоокованные подошвы, но отнюдь не резкими, а плавными, пружинистыми, быстро чередующимися подталкиваниями.
4. Двигайся плавно, с минимальными остановками.
Не только потому надо двигаться плавно и по возможности без остановок, что при плавном движении меньше тратится сил, чем при резких и порывистых движениях, и не только потому, что при этом камни и вообще опоры под тобой испытывают меньше нагрузки, чем при резких толчках. Тут, видимо, действует тот же закон, который не допускает промедлений и не велит останавливаться циркачу, акробату, гимнасту, начавшему сложный комплекс, коннику, берущему ряд препятствий, слаломисту, уже оттолкнувшемуся палками, жонглеру, уже бросившему в воздух первые тарелки, мячи и кольца. Все они находятся уже во власти ритма и скорости, которые помогают им, вынося на себе, и, пожалуй, самый простой пример тут мог быть вовсе не с жонглером и акробатом, а с обыкновенным велосипедистом, особенно делающим первые попытки удержаться на шатком вертикальном предмете и удерживающимся на нем исключительно благодаря плавности и непрерывности движения. Можешь колебаться, медлить, не начинать движения, но если уж начал, пошел – иди и не спохватывайся на середине, теперь у тебя только одна дорога: вверх, вверх и вверх.
Были там и другие правила, как-то: «иди ногами» (то есть: ноги гораздо сильнее рук, поэтому старайся, чтобы на них падала основная нагрузка), «используй трение», «применяй распоры», «старайся двигаться по вертикали», «дальше от скалы – ближе к скале».
Это последнее правило, исполненное, так сказать, острого противоречия, требует пояснения.
Дело в том, что, с одной стороны, тебе хочется ближе и плотнее прижаться к скале, но, с другой стороны, чем ближе ты прижался к скале, тем труднее тебе передвигаться по ней. Это объясняется простыми законами физики, механики, математики. Неровности на скалах (по крайней мере, на большинстве из них) так уж устроены, что имеют наклон не в скалу, а в долину. Представьте себе выступ шириной три сантиметра. При скалолазании это прекрасная опора. Если бы он был перпендикулярен к стене, то на него легко было бы опереться краем ботинка, но он имеет внешний наклон и образует со стенкой тупой соскальзывающий угол. Значит, чтобы нога оказалась к нему перпендикулярной, ее надо сначала отклонить от скалы и ставить на выступ, так сказать, со стороны долины. Вот почему чем дальше отклоняешь весь корпус от скалы, тем легче за нее зацепляются ноги, хотя самому тебе хочется прижаться к скале как можно плотнее. Психология вступает в противоречие с законами математики и физики, но, конечно, только на самых первых порах. Потом привыкаешь.
Наши скалы были учебными. Они были во всем самыми настоящими труднодоступными скалами, но только имелся на их верх окольный, более легкий путь. Так что первые наши ребята, на которых ложилась обязанность страховки, не должны были идти с нижней страховкой, но ушли наверх по тропе и вскоре оказались над нами с веревками.
Страхующий наверху накидывает веревку на какой-нибудь надежный зубец скалы и становится пониже этого зубца. Один конец веревки бросается вниз, за другой конец страхующий держится, упираясь ногами. Внизу альпинист привязывается к веревке, и начинается движение по скалам. По мере того как альпинист поднимается, страхующий выбирает веревку, чтобы она всегда была почти натянута. В случае срыва альпинист провисает на веревке, ибо она тормозится о зубец, а страхующий крепко держит ее, иногда для надежности перекидывая через плечо и пропуская под мышку. Надо только не допускать маятника, то есть надо идти по скале прямо на страхующего. Если же отклонишься в сторону, то нетрудно догадаться, что при срыве не просто повиснешь на веревке, но полетишь по амплитуде и будешь качаться, а может быть, даже ударишься о скалу.
В этом заключается суть верхней страховки. Но как быть, если скалы не учебные, маршрут неизвестен, нет обходных путей и, чтобы организовать верхнюю страховку для всей восходящей группы, один альпинист должен сначала идти вверх? Тогда говорят, что он пошел с нижней страховкой. Представим себе действия альпинистов в этом случае. Группа остановилась на площадке, на которой удобно, во всяком случае, можно стоять. Уходящий вверх обвязывается концом веревки. Внизу ее будут крепко держать. Он прошел несколько метров – и тотчас должен найти каменный зубец, за который можно перекинуть веревку. Перекинув, сдвинулся влево и снова пошел вверх. Теперь если он сорвется, то повиснет на этом зубце (внизу веревку крепко держат), но он не должен уходить от зубца выше чем на три метра. В случае срыва ему придется пролететь три метра до зубца и три метра после зубца, то есть всего шесть метров. Это еще не опасно. При десяти метрах полета обвязывающая веревка в момент повисания ломает ребра. Так от зубца до зубца альпинист уходит вверх, пока не выберет удобной площадки, стоя на которой он мог бы страховать всю остальную группу уже верхней, более надежной страховкой. А потом все повторится сначала. Но только на новой над уровнем моря и на новой относительной – над ущельем, над долиной, над подножием горы – высоте.
Первая смена страхующих ушла вверх и сбросила нам концы веревок. Всего было восемь маршрутов, возрастающих по сложности от первого до восьмого.
Александр Александрович подошел к стене, показавшейся мне совершенно гладкой, и привязался к веревке.
– Страховка готова? – крикнул он наверх.
– Готова.
– Пошел!
Это уж про свои действия полагается крикнуть, что «пошел». А крикнув, надо идти. Согласитесь, что, крикнув «пошел», ничего больше нельзя делать, как идти. Не будешь, крикнув «пошел», стоять на месте и топтаться в нерешительности. Пошел так пошел.
Александр Александрович поднял руки, пошарил ими по поверхности скалы, поскреб железной подошвой о каменную плоскость и вдруг поднялся на полметра. Уперся в несуществующую шероховатость другой ногой, поднялся еще, перехватил руками, и не успели мы вглядеться как следует в его действия, как он уже стоял около страхующего и отвязывался от веревки, за какие-нибудь две минуты пройдя тот десяток метров, который определялся третьим маршрутом.
Один за другим стали раздаваться возгласы:
– Страховка готова?
– Готова.
– Пошел!
Надо сказать, боязни скал, боязни высоты, как таковых, и вообще страха ни у кого из нас не оказалось и в помине. Осталась только деловая часть наших занятий – залезть; остались расчеты – как залезть; осталось наблюдение за другими – как лезут они; осталось стремление пройти по порядку все маршруты.
Скажут: чего же бояться, если привязан к веревке и упасть не дадут. Да, но попробуйте привяжитесь к веревке и подойдите к краю крыши десятиэтажного дома или встаньте на верхний обрез фабричной трубы. Если не боязнь высоты, то, во всяком случае, некоторую неуверенность в поджилках вы почувствуете. Но если вас будет группа, если вам нужно будет заниматься конкретным делом на краю крыши, то для боязни, вообще для посторонних ощущений в вашем сознании не останется места, как это бывает у пожарных, у высотников-монтажников, у моряков, у шахтеров, у летчиков или на войне. И только в некоторые мгновения чувство реальности (реальной опасности) может проснуться, и человек на мгновение ужаснется своему положению в пространстве.
Александр Александрович Кузнецов, мастер спорта, делавший самые трудные маршруты, так называемые «шестерки», признался, что однажды на стене ему сделалось страшно. Не то чтобы страшно, но он отчетливо подумал про себя: почему я здесь? какая нелегкая занесла меня на эту стену? Ради чего я не дома, не в тепле за книгой, не на горизонтальной плоскости? Если останусь жив, больше никогда не пойду на стену…
Но потом, конечно, все прошло, и он снова ходил и делал «шестерки» с присущими ему ловкостью, техничностью и выносливостью.
– Что такое «шестерка»? – спросил я у Александра Александровича.
Я знал уже, что существует шкала сложности альпинистских маршрутов, и в этой шкале двенадцать категорий сложности. Однако эти двенадцать категорий зачем-то сведены к шести сдвоенным пунктам. Вместо того чтобы говорить «первая категория» и «вторая категория», говорят: один «А» и один «Б». Вместо третьей и четвертой категорий говорят: два «А» и два «Б»… Значит, «шестерка» (6А и 6Б) – это, по существу, одиннадцатая и двенадцатая категория трудности. Я это знал. Но я спросил у Александра Александровича, что конкретно, на деле, означает для альпиниста «шестерка»?
– Ну, cкажем, восемь дней на стене, – спокойно ответил Александр Александрович.
– Как «восемь дней на стене»?
– Стена. Делаем девяносто-сто метров в сутки, а пройти надо метров семьсот-восемьсот.
– Но отдыхать, спать, питаться?
– Все на стене. Забьешь крючья, привяжешь себя, повиснешь и спишь. Или попадется удобная полка, можно сесть. Или есть возможность натянуть гамак.
– Над пропастью в четыреста метров?
– Об этом не думаешь.
Я не собираюсь делать «шестерку». И даже «тройку». Я уже не успею приобрести для этого ни техники, ни ловкоcти. Но за эти двадцать дней я понял и свидетельствую, что об этом действительно не думаешь.
Из всей нашей группы только одной девушке приходилось все время преодолевать чувство страха. Ей было не просто трудно пройти скальный маршрут, но еще и страшно. Это было заметно нам всем, да она – Оля Троицкая – и сама не стыдилась признаться в том, что на высоте ей страшно. Однако она прошла все маршруты. Она преодолела страх, но не избавилась от него. Следовательно, это тот случай, когда бывает, что человек, врожденно или приобретенно в младенчестве, не переносит сливочного масла, запаха рыбы, скрипа ножа о фарфоровую тарелку.
Больше всего я опасался за свою дочь. Александр Александрович намекал и мне, и Оле после травянистых склонов и осыпей, что, может быть, ей не придется идти на Аксай, а тем более на восхождение. Так стоит ли, думал я, мучиться ей на этих скальных маршрутах? Я знал, что Ольга догадывается о сомнениях Александра Александровича, смотрящего со стороны, как она будет себя вести. У него было два способа преградить путь Ольге к высоте. Формально ее можно было не пустить на восхождение, потому что ей не исполнилось шестнадцати, так как официальный альпинист начинается с семнадцати лет. Ну, и всегда, по предварительному уговору, лагерный врач мог послушать, посмотреть и запретить выход в горы. Жаловаться, как говорится, было бы некому. Врачебный осмотр перед выходом в горы обязателен.
И вот я вижу, как Ольга подходит к концу веревки. Первый маршрут. Пристегнулась. Завинтила карабин. Не очень уверенным голоском, прокричала наверх:
– Страховка готова?
Бородатый Володя, похожий на землепроходца-сибиряка, ответил, что страховка готова.
– Пошел! – крикнула Ольга и начала цепляться пальцами, привыкшими только к перу да еще к клавишам пианино, за острые выемки и выступы скал. Все мы ходили потом в синяках и ссадинах на руках и ногах, но Ольга особенно. С первого движения Ольги по скале выявилось ее самое слабое место – руки. Руки ее, по совести говоря, никуда не годились. В них была цепкость (в пальцах), но не было силы. Хоть правило и велит «иди ногами», но все же без силы в руках далеко не уйдешь. Там, где другой, ухватившись за каменный рубчик, подтянулся бы на руках и подкрепил бы эту подтяжку распором ног, Ольга вынуждена была полагаться только на ноги. Распятая на каменной плоскости (лицом к ней), она подолгу искала опоры для ноги, скребя о скалу железом башмаков, подолгу шарила кончиками пальцев, ища зацепки, а тем временем и руки и ноги уставали от напряжения. На первом маршруте лезущий по скале натыкался на круглый арчовый куст, растущий из трещины камня. Мы этот куст обходили справа. Для этого надо было правую ногу вытянуть до предела в сторону и немного вверх, и тогда она упиралась в выступ шириной почти с ладонь. Прекрасный выступ, лучше не придумаешь для того, чтобы опереться. Однако нога в таком вытянутом положении теряет силу. Не было никакой возможности перенести на нее тяжесть корпуса без того, чтобы сильно не помочь руками. При этом брюшной пресс напрягался так, что трещали мышцы. Для Ольги такой маневр был не только не под силу, но и невозможен, помня о двухмесячном послеоперационном шве. Она как следует насиделась под этим злосчастным кустом. Бородатый Володя терпеливо ждал, глядя на нее сверху. Он же и подал ей совет попробовать обойти куст слева. Имелась каменная плоскость и щель сантиметра три шириной, идущая почти горизонтально, но все же с набором высоты. Трех сантиметров достаточно, чтобы крайними триконями цепляться за нее и идти. Правда, руками держаться было почти что не за что. Но это нам только казалось снизу. Ольга находила там какие-то шероховатости и трещинки, в которые можно было засунуть хотя бы кончики пальцев…
Сверху она спустилась раскрасневшаяся, с ободранными до крови руками, но счастливая своей первой победой
– А как лазил Михаил Хергиани? – спросил я у Александра Александровича.
– Миша полз вверх по стене, как муха.
Скалолазанию было отдано три полных дня. Подменялись страхующие. Мы вразнобой, по желанию, снова и снова проходили кто третий, кто шестой, кто четвертый маршруты. По два и по три раза. Мы уже не смотрели, как лезут другие, мы просто тренировались, и только седьмой маршрут временами привлекал к себе всеобщее внимание, так что внизу мы превращались вдруг в болельщиков за того, кто по этому маршруту идет.
Сложный и высокий сам по себе, он включал еще камин, который никак нельзя было обойти, кроме как пролезть через него.
По справочнику каминами называются «трещиноподобные детали скального рельефа, в которых может поместиться человек». Проще говоря, это вертикальные трубы, вертикальные колодцы, но, конечно, без передней стенки, как бы в разрезе. Высотой камины различаются до нескольких десятков метров. Ширина у них тоже разная. Прохождение каминов называется внутренним лазанием.
«Внутреннее лазание более сложно и менее естественно, чем внешнее… Расщелины, внутренние углы проходят приемами внутреннего лазания… По ним поднимаются, заклинивая ступни и руки… Надо избегать заклинивание коленей и локтей, которое вызывает боль…»
Что значит – заклинить руку? Просунуть кисть руки в щель и сжать ее там в кулак, чтобы нельзя было вытащить. Но продолжим выписку о прохождении камина.
«Особо стоит техника движения по каминам. Альпинист, упираясь в обе стороны камина, стремится расклиниться в них. Если камин узкий, то используются распоры между коленями и ступнями. В более широком камине употребляется распор спиной и коленями. Средний камин проходится в распорах носки – ступни – спина. В камине с увеличивающейся шириной, где еще возможны приемы внутреннего лазания, используются «ножницы» – поперечные распоры: правые рука и нога – в одну стену, а левые нога и рука – в другую. Возможен способ преодоления камина, когда ноги альпиниста упираются в одну стену, а руки – в другую».
Понимаете ли вы, любезный читатель, что тут написано? Представляете ли вы себе, как, оказавшись между двумя стенами в расщелине (пусть она называется камином), вы начинаете подниматься по ней, упираясь в одну стену руками, а в другую ногами? Или в одну стену спиной, а в другую коленками? И это не на земле, а на большой высоте, среди скал.
Наш камин на седьмом маршруте не был столь широк, чтобы подниматься, упираясь правой рукой и ногой в одну стенку, а левой рукой и ногой в другую. Скорее, сквозь него надо было проползать подобно змее, как, например, только что проползла, протиснулась своим длинным и сильным телом Лена Цимбалова, и мы, стоя внизу, позавидовали ей, так ловко, красиво и быстро у нее это получилось.
Зато Оля Кутузова, вообще-то очень спортивная и упорная девушка, но маленького росточка, забуксовала в камине, и тут мы превратились в настоящих болельщиков.
Часть камина она прошла, но потом заклинилась. Идти вверх у нее не получалось. А спускаться вниз, к началу камина, и терять пройденное, как видно, ей не хотелось. Но и висеть заклинившейся нужны были силы, тем более что девушка все время пыталась найти способ подняться вверх хотя бы на десять, на двадцать сантиметров. Важно было додвигаться по вертикальной трубе, дотянуться до верхнего края камина, а тогда подтягиваться на руках, всячески помогая им ступнями. Прошло десять минут, двадцать, полчаса. Нас поражали не только упорство Оли Кутузовой и ее выносливость, но в равной мере невозмутимость Александра Александровича, который лично страховал всех проходивших седьмой маршрут. Он сверху смотрел, как маленькая альпинистка барахтается в каменных тисках, и все предоставил ей самой, не помогая ни советом, ни делом. Каким делом он мог ей помочь? Ну, потянуть немножечко за страховочную веревку. Может быть, ей и нужно-то было несколько сантиметров, чтобы дальше пошло само. Нет, Александр Александрович терпеливо ждал, пока спортсменка что-то такое поймет, найдет какой-нибудь способ двигаться вверх, приспособится, применит нужный прием, дойдя до него вот уж и правда в муках творчества.
Постепенно пустого камина под Олей Кутузовой стало делаться больше, а пустого камина над ней – меньше. Она двигалась! После получасовых усилий она в конце концов дотянулась пальцами до края камина, и у нее хватило еще силенок вылезти из каменной ловушки к Александру Александровичу. Мы внизу наградили Олю Кутузову радостными аплодисментами, и она, стоя на краешке камина, не менее радостно раскланялась нам.
Когда я сам докарабкался до камина, то удивился его неожиданной высоте. Снизу он выглядел короче. Казалось, если я подпрыгну (хоть это не спортивно) – ухвачусь за его края. Но два полных моих роста с поднятыми руками могли уместиться в камине, и под ложечкой у меня засосало. Техники внутреннего лазания, чтобы упираться в одну стенку спиной, а в другую коленками, у меня просто не было. Сумею ли я освоить эту технику на ходу? Стенки у камина гладкие, без задоринки. Я попробовал и так, и сяк. Ботинки соскальзывали, руки беспомощно шарили по гладкому камню. Ни одного сантиметра высоты не мог я приобрести в моих судорожных и жалких попытках.
Становилось понятно, что камина не преодолеть. Но не было и дороги вниз. Во-первых, стыд и позор. Во-вторых, спускаться по скалам всегда труднее, чем подниматься, и, заглянув вниз, на пройденную часть седьмого маршрута, Я не представлял себе, как буду спускаться. Конечно, в крайнем случае страхующий спустил бы меня на веревке, как мешок или тюк, но это уж, на виду у всей группы, было бы самое последнее дело, после которого ни о каком восхождении нельзя и заикаться. Дорога к Адыгене пролегала только через камин.
Как и в случае с Олей Кутузовой, Александр Александрович хранил невозмутимость, хотя и не пропускал ни одного моего движения, наверное, про себя оценивая их, а вместе с ними и меня самого.
Спокойно, спокойно, спокойно. Огляди камин еще раз. Тебя не торопят. Подумай, как ловчее с ним поступить. Не за что ухватиться и не на что встать, это правда. Но нельзя ли использовать щель в глубине камина? Две плоскости сходились под углом, как стоящая вертикально полураскрытая книга. Но в самом углу была еще узкая щель с острыми краями, а за ней в скале некоторая пустота. Ступня во всю ширину не умещалась в этой щели, но, перекосив, можно было кое-как ее там заклинить. Вот же в чем дело! Не на технику ли заклинивания рук и ног рассчитан этот камин? С трудом я протиснул вывернутую ступню в щель. Пожалуй, теперь можно было бы на нее опереться. Но требовалась помощь рук или хотя бы одной руки. Без помощи рук вертикальное движение вверх отклоняло меня назад. Я попытался упереться в стенки локтями – не вышло. Попытался двумя руками ухватиться за края узкой щели, как бы растягивая ее, но устойчивости не оказалось. Тогда в отчаянии я ввел кисть правой руки в щель и сжал ее там в кулак, сильно потянул кулак на себя и вдруг почувствовал, что поднялся, как по ступеньке. Скорее начал заклинивать, также искособочив его, левый башмак повыше правого. Заклинил левый кулак – поднялся. Башмаки заклинивались так крепко, что требовались усилия освободить их из щели. Но все теперь было понятно. Я поднимался вверх, я ухватился за верхние края расщелины, я прошел этот проклятый, этот чертов камин!
На обратном пути седьмого маршрута приходилось по узкой полочке на большой высоте пересекать скалу. Для страховки здесь натянули перила, то есть вбили два крюка в начале опасного места и в конце, а на крюки натянули веревку. Это и называется перилами. Вступив на опасный участок, альпинист пристегивается карабином к веревке или привязывается к ней скользящим узлом. Идет лицом к скале, спиной к остальному миру, держась за веревку и передвигая по ней карабин или узел. Не очень похоже на то, что мы привыкли понимать под перилами, но по назначению в общем-то одно и то же. Идти и держаться. Когда я прошел перила и посмотрел вниз, то увидел, что моя Ольга пошла на седьмой маршрут.
– Александр Александрович, Саша! – закричал я. – Зачем ты? Ей ни в жизнь его не пройти. Там нужны руки!
– Это не я, – ответил Александр Александрович. – Это она сама. Сказала, попробую. Пусть попробует. Молодец. У нас есть еще полтора часа.
– Хорошо. Только потом помоги ей пристегнуться к перилам…
Говорилось, что скалы не цель. Преграда, которую нужно преодолеть не ради нее самой, как это делают чистые скалолазы, но ради достижения высшей (в буквальном смысле этого слова) цели. Поэтому и при спуске альпинисты не церемонятся со скалами, а если видят, что крутизна и сложность их отнимут много времени, спускаются на веревке. Пусть не возникают перед вашими глазами картины, как спортсмены, привязав к веревке своего очередного товарища, опускают его постепенно, словно в люк, и как он болтается на веревке, безмятежно глядя в горное небо. Все тут несколько посложнее. Вы делаете на конце веревки петлю, накидываете петлю на камень. Таким образом веревка закреплена. Конец ее брошен вниз, и надо убедиться, что он достигает той площадки, на которую вы собираетесь встать. Затем вы садитесь на веревку правым бедром, так что сама веревка оказывается перед, вашим лицом, заводите веревку за спину, огибаете ею левое плечо и наискось по груди ведете к паху. Здесь вы крепко держите ее правой рукой. Левой рукой будете придерживаться за веревочный ствол при спуске, для сохранения вертикального положения, чтобы не запрокинуться головой назад и вниз. Трения веревки, огибающей ваше тело и сдерживаемой правой рукой около паха, достаточно, чтобы вы могли висеть на ней не скользя. Но если вы правой рукой дадите слабинку, то веревка, хотя и с трением, передвинется на размер слабины, и вы ровно на этот размер опуститесь вниз. Значит, все теперь в вашей правой руке. Вы выходите на край скалы лицом к ней, осторожно сходите с края и запрокидываетесь спиной над пропастью так, чтобы веревка натянулась, а расставленными прямыми находящимися под углом к корпусу ногами упираетесь в стену. Правой рукой даете слабину, ногами отталкиваетесь от стенки – пошли вниз. Слабина – ноги, слабина – ноги. На шее, около левого плеча, даже сквозь парусиновый воротник штормовки часто получаются ожоги от трения веревки, да и бедру с нижней стороны горячо и больно. Но зато вы быстро оказываетесь у подножия скал. Самый острый момент во всей операции, пожалуй, запрокинуться спиной над пропастью. Вы еще не уверились, что веревка вполне держит вас и будет держать, пока вы сами не дадите ей слабины. Вы еще не верите в свою правую руку, от которой зависит ваше движение. Это я говорю о первом разе. Я думаю, что для того, чтоб хорошо отработать такой способ спуска, надо спуститься с учебной скалы сорок, а то и пятьдесят раз. Тогда в настоящих скалах вы будете себя чувствовать уверенно и свободно.
Я попросил ребят с фотоаппаратами сфотографировать Олю, когда она зависнет над пропастью, чтобы потом показать фотографию дома. Спустилась она благополучно, но, к моему удивлению, подошла к Александру Александровичу и попросила:
– Я хочу спуститься еще разика два. У меня получается как-то не чисто.
Скорее всего именно в эту минуту и решился окончательно вопрос, пойдет ли Ольга на ледник Аксай, а потом и на восхождение. По крайней мере, в потеплевших глазах у Александра Александровича я прочитал, что она пойдет всюду, куда пойдет остальная группа.
Едва не забыл сказать, что этот способ спуска со скалы называется способом Дюльфера.
Я жил двойной жизнью. Ночевал в лагере, в комнате. На зарядку бежал на бивуак. Там завтракал и оттуда же уходил на занятия. Однако обедать после занятий шел опять в лагерь. После обеда никаких занятий уже не было, все отдыхали у себя по палаткам (было от чего отдохнуть!), а я отдыхал на койке. Теперь до отбоя у меня было свободное время. Я мог читать, делать записи, гулять в одиночестве, но, конечно, тянуло на бивуак.
– Хочешь маленькое социологическое наблюдение? – сказал мне однажды Александр Александрович. – Вот смотри. Я их по палаткам не распределял. Они распределились сами. Потом, в первый же день, произошли небольшие перемещения, и составы палаток утряслись окончательно. Смотри теперь. Эта палатка: все девочки, так сказать, московская интеллигенция. Оля Троицкая – дочь актрисы или там театральной костюмерши, Оля Кутузова – дочь генерала, твоя Оля… В той палатке – девочки, поступившие в институт из других городов: Лида Старостина, Тамара, Лена Цимбалова, Галя. Возьмем ребят. В одной палатке – парни, уже отслужившие в армии, в другой – еще не служившие. И все это совершенно стихийно. Интересно, не правда ли?
Надо сказать о некоторых других обитателях бивуака, кроме основного студенческого состава группы.
С Валерием Георгиевичем Лунычкиным, заместителем Александра Александровича по физической подготовке, мы уже кратко познакомились. С опозданием на три дня приехал еще один преподаватель института, геолог Никита Живаго, что называется, крупный, но отнюдь не полный мужчина. Должно быть, ему, подобно мне, захотелось встряхнуться. У меня было перед ним преимущество в годах (он лет на семь старше), а у него передо мной было преимущество в том, что как геологу ему приходилось больше ходить по горам. Он побывал даже на Эльбрусе. Но все же в дальнейшем наши впечатления мы формулировали немного по-разному. Я говорил во время очередного десятиминутного привала или когда останавливались на ночлег:
– Трудно, но можно. Никита Васильевич отвечал:
– Можно. Но очень трудно.
Был еще один взрослый участник в группе – Альгерт Михайлович, по профессии инженер, но альпинист, мастер спорта, а по происхождению из давным-давно обрусевших немцев.
У него очередной отпуск. Александр Александрович по старой дружбе, скрепленной совместными «пятерками» и «шестерками», попросил его присоединиться к группе, чтобы вся программа не могла сорваться из-за какой-нибудь неожиданности. Ведь если бы Александр Александрович заболел или получил травму (и то и другое вполне возможно в горах), то пришлось бы приглашать для восхождения постороннего инструктора из лагеря.
Александр Александрович, Валерий Георгиевич и Никита Васильевич спали в одной палатке, каждый в своем спальном мешке. Их командирская палатка стояла немного в сторонке. Альгерт Михайлович поставил себе отдельную небольшую палаточку.
Хотите ли несколько штрихов бивуачного и лагерного быта? Александр Александрович назначил в группе «мать» и «отца». Матерью была Лена Басова, деловая и спокойная девушка, несколько постарше своих подруг, а отцом – Виталий Ярош, высокий, сутуловатый парень, говоривший, как мне показалось, с отдаленным украинским акцентом. У «матери» хранились все деньги, которыми располагала группа, и она этими деньгами распоряжалась. Когда было решено, что завтракать я буду на бивуаке, а не в столовой, то деньги за эти завтраки я вручил тоже «матери». Значит, она была вроде казначея. Практически же снабжением занимался Виталий. Ездить во Фрунзе пополнять запасы продовольствия, хранить их входило в его обязанности.
Двое дежурных – юноша и девушка – превращали продукты в пищу, горячую и в общем-то годную к употреблению.
Очаг с самого начала расположили около большого бегемотообразного камня, на котором вечером, когда после исполнения всех хозяйственных нужд очаг превращался просто в костер, рассаживались кто успел. Остальные садились вокруг огня на других, более мелких камнях.
Ребята где-то нашли спинку от кровати, положили ее над очагом, и теперь можно было обходиться без обязательных на каждой туристской картинке палок над костром – для подвешивания кастрюль и ведер. Более прозаично, но и более удобно, кастрюли и ведра ставились у нас, как на плиту, на эту решетчатую спинку кровати. Основными продуктами были рис, манка, макаронные рожки, какао. Дополнительными – мясные консервы, сгущенное молоко, печеночный паштет, сливочное масло. Разумеется, хлеб. Мисок не хватало на всех. Некоторые девушки объединялись и ели кашу или рожки из одной миски. То же самое Делали мы с Олей. Дежурная клала нам в миску двойную порцию огненной – из ведра – еды. Мы отходили в сторону, садились на камни и поглощали горячее варево, водя ложками по обочинам миски, где каша остывала быстрее.
После каши или рожков следовала кружка какао, сваренного в другом ведре, со сгущенным молоком. С какао съедался кусок хлеба, намазанный сливочным маслом.
Однажды Оля взмолилась, узнав, что на ужин опять будут рожки. Я взял ее с собой в лагерную столовую. Однако по закону подлости (в существовании которого не сомневаются все более или менее наблюдательные люди) и в столовой в тот вечер оказались те же самые рожки.
Я не обедал на бивуаке (кроме походных дней), поэтому не знал, какими супами кормили «мать» и «отец», свою прожорливую после скалолазания ораву. Только один раз поневоле пришлось принять участие в их обеде.
Наступила очередь Ольгиного дежурства. В силу обостренной добросовестности и стремления делать все хоть немножко лучше, чем другие, она уже за два дня была озабочена и встревожена.
– Папа! Как же я буду кормить их рожками, если они мне и самой надоели?
– Как следует надоели?
– Когда в Москве ты захочешь сказать мне какую-нибудь гадость, скажи одно только слово – «рожки». Этого будет вполне достаточно.
Выручил случай. Альгерт Михайлович, побывав после подъема за кустиками, вернулся с прекрасным подберезовиком в руке. Он положил его на большой камень около очага. Сам по себе этот гриб не имел никакого хозяйственного значения, но он навел меня на мысль, и, побродив по заросшей лесом морене, я набрал превосходных, крепких, без червоточинки, подберезовиков. Несколько сыроежек, несколько маслят и четыре крупных дождевика могли бы вместе с подберезовиками создать тот букет, ради которого стоило трудиться. Я включился в готовку обеда. Я сам перебрал и нарезал грибы. Картошка нашлась. Репчатый лук нашелся. Оставалось добыть сметану. Я вспомнил юрту, где мы с Олей пили айран, и действительно добыл там двухлитровую банку свежей сметаны, которую и бухнул в ведро целиком, когда суп уже был готов и миски были разобраны.
Ольга с сияющим видом раздавала добавки во множество мисок, тянущихся к ее половнику. Я думаю, что если бы просто вылить в ведро столько сметаны и по вкусу посолить, получившуюся бурду уже можно было бы есть и похваливать. Новый вкус бурда приобрела бы с добавлением картошки и лука, то есть из бурды она превратилась бы в хороший суп. Мое детство прошло именно на таких картофельных супах с добавлением молока или сметаны. Такой суп у нас называется беленым. Беленый суп. Если же беленый суп облагородить четырьмя сортами свежих грибов… Мне, конечно, не дали уйти в лагерную столовую, и я разделил заслуженный триумф Ольги, а заодно съел еще миску рисовой каши на второе и запил все это кружкой сладкого чая.
В лагере я жил в большом деревянном доме, похожем по архитектуре на отели в горных, горнолыжных, горнотуристских местах где-нибудь в Альпах или Татрах. Весь низ этого дома занимали столовая и кухня. Наверх вела очень крутая, только что не отвесная лестница. Наверху – большая терраса в сторону лагерной площади, а также узкий коридор с дверьми направо и налево. Над дверьми вместо номеров висели фанерки с названиями разных вершин и обозначениями их высоты: «Бокс», «Корона», «Свободная Корея», «Адыгене».
Мне досталась комната под вывеской «Бокс». Это было квадратное помещеньице, в котором уставились койка, стол, задвинутый вплотную в угол, шкаф и стул. Свободного места уже не оставалось. Но мне и не нужно было свободного места. Не плясать же после травянистых склонов и осыпей. В окно слышалось журчание ручья. Ночью в окно лился лунный свет, обогащенный мерцанием снежной шапки Теке-Тор, а также лился и воздух, охлажденный до нуля и немного ниже.
В первое же утро я пустился в осмотр дома и всех его закоулков. Путешествие было как бы небрежным, а на самом деле внимательным и подробным. Однако – безрезультатным. Не может быть, думал я, чтоб такой большой дом, похожий на швейцарскую гостиницу, в котором не только живут, но еще и работают поварами, официантами, судомойками… не может быть! Просто архитектор очень остроумно решил проблему, замаскировал, и надо найти. После долгого и бесплодного изучения всех особенностей архитектуры этого замечательного дома я приступил к осмотру прилегающей к дому местности. Но и здесь не ждало меня никакого успеха. Между тем время шло, и в нетерпении (вполне понятном) я спросил наконец у первого попавшегося спортсмена, проходившего по территории лагеря:
– Скажите, для жильцов этого дома, в котором столовая, где это?
– А здесь все равны. Для всех это вон там, в конце территории.
Умывальника тоже не было в странном доме. Спортсмены бегали умываться к ручью. Для меня, впрочем, обе проблемы, как известно, отпали со второго же утра: я умывался на бивуаке после зарядки, а тропинка на бивуак пролегала как раз мимо того места, на которое протянутой вдаль рукой показал спрошенный мною спортсмен.
В столовую обитатели лагеря приходили по гонгу: железная палка и голубой баллон из-под газа, висящий на еловой ветви. В тренировочных костюмах, в пуховках, в штормовках с обтрепавшимися краями рукавов альпинисты заполняли зал и рассаживались за столики. Александр Александрович разъяснил мне разницу между альпинистами и горнолыжниками. Альпинист пренебрежительно относится к красоте своей альпинистской одежды. Как будтo нарочно даже старается одеться как можно хуже, измятее, дранее. Парусиновую штормовку он может подпоясать репшнуром, то есть попросту веревочкой. Штормовые брюки, как правило, коротки. Края брюк обтрепаны. Пуховка сама по себе уже не придает фигуре изящества и стройности.
Но, возвратившись в город, альпинист не прочь шикнуть красивой спортивной одеждой и порисоваться в ней. Яркий свитер, дорогие спортивные брюки, изящная шапочка…
Горнолыжник, напротив, в городских обычных условиях ничем не выделяется из своих сослуживцев и сотрудников и старается не носить ничего спортивного. Но, становясь на лыжи, он заботится, чтобы его одежда была красивой и оригинальной. Эластичные яркие брюки, умопомрачительные свитеры, варежки, ботинки, крепления, сами лыжи, лыжные палки – все рассчитано на броскость, на праздничность, на эффект.
Итак, по удару гонга столовая наполнялась альпинистами нельзя сказать чтобы всех, но все-таки разных возрастов: от семнадцати до тридцати. Но не думаю, чтобы кривая достигала четвертого возрастного десятка, а тем более влезала в его толщу. И, конечно, одному мне во всем лагере было к пятидесяти. В разных городах огромной страны, на заводах, на фабриках, на стройках, в научно-исследовательских институтах, в сберкассах и банках, автобазах и железнодорожных депо появляется вдруг у людей стремление в горы. Надо полагать, что альпинист, случайно оказавшийся в коллективе, невольно, а возможно, и вольно становится как бы миссионером, которому удается разжечь у своих товарищей искру альпинистского интереса. Появляется объявление: «Желающие записаться в альпинистскую секцию могут записаться у товарища Аверьянова…» Первые теоретические занятия секции. Значение альпинизма как спорта. История альпинизма в СССР. Основные вершины в СССР. Предварительная физическая подготовка. Сдача норм: бег, лыжи, лазание по канату. А впереди – заманчивая поездка в альплагерь: Тянь-Шань, Памир, Алтай, Кавказ, Заилийское Алатау. Отряд значкистов, то есть самая первая ступень. И вот они по удару гонга собрались здесь в столовой.
Эстонец-повар, не разговаривающий и даже не отвечающий на «здравствуйте» молодой, худощавый, белобрысый, финского типа человек, готовил очень даже прилично. К приходу альпинистов кастрюли с супом уже на столах. Каждый наливает себе в тарелку четыре половника. Это мог быть борщ с мясом, щи с мясом, гороховый или фасолевый суп, суп с макаронами. Иногда на столе дожидалась нас разварная картошка и полная тарелка килек. Второе блюдо шло на уровне гуляшей или тушеного мяса с гарниром из картошки, гречневой каши, рисовой каши, вермишели, рожков… Капустная солянка с кусочками мяса, колбасы, жира. Плов, просто каша. Хлеб и масло. Кисель и компот. Нормальная, грубоватая, но достаточно насыщающая еда.
Альпинисты умеют ценить еду, каждый грамм еды. Недаром в справочной литературе по альпинизму важное место отводится таблицам, указывающим на содержание в разных продуктах белков, жиров, углеводов, витаминов, калорий. Точно рассчитано, сколько на каждого человека и каких продуктов надо брать, например, для похода, акклиматизационных выходов, несложных и сложных восхождений. Фигурируют хлеб, сухари, мясо, колбаса твердо-копченая или грудинка, сыр, масло, рыбные консервы, сахар-рафинад, крупа, макаронные изделия, сгущенное молоко, конфеты фруктовые, сухофрукты…
Я видел, как все эти продукты перед восхождением или акклиматизационным походом в горы альпинисты получали на лагерном складе и укладывали в рюкзаки.
Есть выражение, по которому видно, что альпинисты действительно умеют ценить каждый грамм питания и эффект от этого грамма. Про некоторую еду они шутя говорят, что она идет «прямо в кровь». Начспас, протягивая мне апельсин, сказал: «Бери. Прямо в кровь».
То же самое он сказал бы про кубик сахара, про ложку меда, про виноград, про сырое яйцо, про глоток кофе, про таблетку глюкозы.
Конечно, надо есть и картошку, и макароны, и кашу, которые тяжелым пластом ложатся в желудке, и надо ждать, пока там картофельный крахмал превратится в сахар, пока там желудочный сок растворит клейковину, пока макаронное тесто начнет, раскладываясь на отдельные химические вещества, поступать в мышцы и давать им силу. Но есть такое питание, которое – «прямо в кровь».
На восхождениях, оказывается, бывают такие моменты, когда достижение цели зависит уже не от техники и не от физической подготовки, как таковой, а от ста граммов сахара или чем еще можно его заменить? То есть, короче говоря, от горючего. В обыденной жизни мы никогда практически не доходим до черты, когда горючее на нуле. Это происходит оттого, что человеческий, организм очень гибок и совершенен по сравнению, скажем, с «мерседесом», который, если вышел весь бензин, останавливается, и ехать его не заставишь, хоть это и лучшая машина в мире. У человека – сложнее. Для того, чтобы идти в гору, – горючее на нуле. Но для того, чтобы идти вниз, его может быть достаточно. Если же и для ходьбы по ровному месту не хватает горючего (бывают такие случаи), то чтобы сидеть, а тем более лежать неподвижно, его хватит на много дней. Поэтому мы в обыденной жизни и не знаем нуля. Устал идти – садишься на диванчик и отдыхаешь. Устал писать – ложишься на тахту и берешь книгу. Выходишь на прогулку. Любое дело с приходом усталости можно прервать и сменить на другое. Но восхождение ни прервать, ни сменить нельзя. Вот почему там и может оказаться ноль топлива.
Должен сказать также, что питание в лагере стоит дешево. В бухгалтерии я заплатил (из расчета в день) один рубль за комнату и меньше двух рублей за обед и ужин.
Тут случайно еще раз проявилась популярность Александра Александровича в альпинистской среде. Бухгалтер, молодая женщина, выписывая мне квитанцию и начертав на ней фамилию, задумчиво подняла на меня глаза и спросила:
– Солоухин? Солоухин… Что-то знакомое. Это не тот, который написал предисловие к книге Кузнецова?
Иногда гонг раздавался, а столовая оставалась пустой, если не считать лагерного персонала, питающегося тут же. Отряды ушли в горы: на ледник, под Корону, отрабатывать лед и снег, на восхождение. Отряд значкистов – зарабатывать себе значки. Отряды разрядников – зарабатывать себе соответствующие разряды. Они возвращались через несколько дней с обожженными до черноты лицами, с заострившимися чертами лица, усталые. Они побывали там, где нам еще только снится и мечтается побывать.
Лучше всех из лагеря, а также от нашего бивуака видна вершина Теке-Тор. Ее сверкающая шапка то горела под солнцем, то светилась под лунным светом. Но даже и в темноте, когда не было никакой луны, эта шапка умела найти и вобрать в себя какой-то небесный свет и все-таки различалась, мерцала среди звездного неба. Временами ее закрывали облака, тучи, дожди. Но чаще она вырисовывалась четко, до мелочей, и мнилось – окажись человек на снежной белизне Теке-Тора, мы его тотчас различили бы. Но так только казалось. На самом деле вершина была так высоко и далеко, что мы принимали иногда за людей черные пятнышки, которые при ближайшем рассмотрении оказывались большими скальными выходами и камнями. Ближайшее рассмотрение позволяла нам делать подзорная труба, привезенная Альгертом Михайловичем. Обманывался даже Александр Александрович. Однажды мы долго гадали с ним, глядя на черные точечки, – камни это или живые существа, и решили, что живые существа. Но подзорная труба, принесенная мною из палатки Альгерта Михайловича, в одну секунду опровергла нас. Оказалось, что это скалы, притом крупные.
Точно стало известно, что завтра между десятью и одиннадцатью с Теке-Тора будут спускаться альпинисты. Восхождение они сделают по другому, невидимому для нас маршруту, а спускаться им придется в нашу сторону по белоснежному склону. У нас были скальные занятия, но то и дело мы поглядывали на отдаленную вершину, великолепно освещенную солнцем. Подзорная труба была с нами. Кто-то закричал наконец:
– Есть! Есть! Я вижу!
Однако простым глазом и на этот раз мы ничего не увидели. Труба разъяснила. Ее надо было положить одним концом на неподвижное плечо камня, иначе от дрожи рук, от неизбежных покачиваний и колебаний длинной трубы изображение все время ускользало из ее круглого поля зрения. Около камня столпились все мы, образовав очередь.
– Спускаются! – восклицал смотрящий. – Двое страхуют, один идет.
– Значит, там очень круто или паршивый снег, – комментировал Александр Александрович эти восклицания.
Очередь дошла до меня. Вершинный снег заколебался перед моими глазами приближенно. Я почувствовал его рыхлость, влажность и подсолнечный холодок. Склон горы, на который смотришь прямо в упор, всегда кажется еще круче, чем на самом деле, и даже отвесным.
На девственной крутизне Теке-Тора (привык к тому, что она совершенно незапятнанна) я увидел теперь вертикальную борозду, начинающуюся на самой вершине и сбегающую по снежным склонам. На этой борозде пониже вершины стояли двое альпинистов и, очевидно, воткнув в снег ледорубы, страховали третьего, находящегося значительно ниже их.
Отдаленность и масштаб наблюдаемого были таковы, что движение альпинистов вниз было только предполагаемым, а не очевидным, подобно тому как не улавливается на циферблате движение минутной стрелки. Но все же, пока все ребята пересмотрели в трубу и пока я снова подошел к ней и припал глазом, успел спуститься еще один альпинист. Потом он и все трое собрались в одном месте, и тогда один из них начал спускаться еще ниже. С таким же успехом и с такой же недосягаемостью мы смотрели бы на космонавтов, передвигающихся по Луне: ни крикнуть им, ни махнуть рукой, ни подать знака. Они находились в другом, отдаленном мире, причем отдаленном не просто километрами воздуха и не просто двумя сутками восхождения, но иным качеством, иным почти измерением. Чтобы попасть на их место, я, например, должен в этом году попасть на вершину и стать значкистом, потом, на будущий год, сделать более сложное восхождение и стать разрядником, и только потом уж… Но и без всяких внешних и нормальных препон я, плоскостной низменный человек, никакими судьбами оказаться там, в белоснежном поднебесье, не мог. Я воображал, какой там снег, какой воздух, какое небо, какой разворачивается перед ними кругозор. Одного я не мог вообразить – себя на их месте.
В перерыве во время скалолазания я сел отдохнуть на камень, где сидел перед этим Александр Александрович, и, увидев книгу, вроде учебничка по альпинизму, начал ее листать. Меня привлек раздел, называющийся «Опасности в горах». Они, опасности, оказывается, тоже подразделяются на группы. Одно дело – опасности, проистекающие из горного рельефа, как такового. Камнепады, обвалы, лавины, селевые потоки. Другое дело – опасности, проистекающие из горного климата. Туман, ветер, дождь и снег, влекущие за собой совсем другие последствия, нежели на равнине. Третье дело – опасности, зависящие от самих альпинистов. Тут шли в учебнике пункты этих опасностей, а на полях карандашом рукой Александра Александровича написаны против каждого пункта фамилии, имена. Так, около первого пункта – «Недостаточная подготовленность альпиниста и его поведение» – значилось несколько имен: Женя Соколовский, Афанасий Шубин. Володя Ворожищев, Альберт Арзанов, Миша Андреев, Художин… Пока я разбирал имена, написанные мелко и неразборчиво, подошел хозяин учебника, сел рядом со мной, и я попросил пояснить мне его пометки.
– Ну, Женя Соколовский. Вел отряд новичков. Приболел. Не посоветовался с врачом, не проверился, понадеялся на себя. При подходе к вершине умер от сердечной недостаточности.
Афанасий Шубин. Я ужe рассказывал. У него был низкий потолок. Почувствовал себя плохо. Надо было сразу спуститься, а ему показалось неудобным оставить отряд. Художин умер от сердечной недостаточности на склоне Победы, Альберт Арзанов на Алае, Миша Андреев на вершине Талган.
– А вот второй пункт: «Ослабление внимания на спусках и на легких участках». Тобой помечены: Игорь Рощин, Юра Ветров, Лена Мухамедова, Сахаров, Павел Меняйлов, Катя Бенюта, Ия Попова.
– Большинство несчастных случаев происходит во время спуска. Человек расслабляется, демобилизуется. Гора сделана, цель достигнута. Но пока не спустишься до травы, восхождение нельзя считать законченным. Ослабление внимания на спусках после огромного напряжения вполне естественно, но оно-то и приводит к несчастьям. Игорь Рощин и Юра Ветров сделали шестерочную стену. Есть на Кавказе гора Чатын. А на спуске улетели.
Я никак не мог привыкнуть к этому альпинистскому термину – «улетели».
– Куда улетели?
– Улетели. Поисковые работы не увенчались успехом. Искать там очень трудно. Активные камнепады. Как известно, камнепады усиливаются днем, когда и надо искать.
– Почему днем усиливаются камнепады?
– На солнце гора обтаивает. Сочится вода. Ну вот. А Лена Мухамедова и Сахаров улетели при спуске с Датых-Кая. Это Домбай. Они шли в одной связке. Говорят, Сахаров все время шутил: «Что это за гора, делать нечего». Улетели. Павел Меняйлов в связке с двумя девочками летел по снежному скату. Скат был просторный и сначала чистый. Их унесло на одной веревке и все время дергало, когда кто-нибудь из них пытался остановиться. К несчастью, снежный скат на их пути ощерился поперечным скальным выходом. Невысокие зубцы, выступающие из снега. Зубчатая черная гребенка. Павел ударился лицом, и ему выбило зубы. Ию перебросило через скалы, и она осталась невредима. Потом стала даже мастером спорта. А Катя Бенюта ударилась затылком.
– Теперь пункт: «Пренебрежение страховкой и невыполнение технических правил». Опять почему-то Павел Меняйлов.
– Этот случай я помню. Тогда я шел вместе с Павлом. Невысокая стеночка. Павел собирался идти без страховки. То же самое – «делать нечего»! Я настоял на страховке, и хорошо сделал, потому что Павел сорвался.
– Значится у тебя на полях имя Кима Кочкина.
– Пренебрежение правилами. Шел с нижней страховкой. Полагается забивать крючья через каждые три метра, чтобы в случае срыва не лететь больше шести метров. А он на тридцати метрах веревки забил только один крюк. Сорвался, и ему веревкой переломало все ребра.
– Четвертый пункт: «Переоценка своих сил и технических возможностей». Стоит имя Кирилла Шлыкова.
– Собственно говоря, там их было двое. Но имя первого альпиниста я не помню. Два значкиста, то есть даже и не разрядники. Решили сразу сделать «пятерку». Траверз Ушбы. Очень сложная и капризная гора. Из лагеря ушли ночью, тайком, надеялись доказать, удивить. Один улетел в сторону Сванетии на Гульский ледник. Не нашли. Кирилл Шлыков остался без веревки. Пытался спуститься. Ушибы, вывихи. Вместе с лавиной его вынесло на ледник. Черный, обмороженный, почти невменяемый полз на животе. Случайно обнаружила и подобрала грузинская экспедиция.
– Пятый пункт. «Одиночные хождения». У тебя тут значатся некто Герман Буль и некто завхоз.
– Одиночные хождения – соблазнительны, но очень опасны. Герман Буль – австриец, легендарный спортсмен. Ходил только в одиночку. Сделал восьмитысячник. Сделал массу стен, а погиб на довольно простом восхождении.
С завхозом – особая история. Фамилия его была Кассин, а звали, по-моему, Юрой. Завхоз экспедиции на пик Коммунизма. Высшая точка Советского Союза. Обязанности завхоза: продукты, снабжение, снаряжение, а он вдруг исчез. Думали, что пошел поснимать горы и провалился в трещину ледника. Начались поиски, как это часто бывает в горах, – бесплодные. Никому и в голову не могло прийти, что он пошел на вершину. Пик Коммунизма – семитысячник. Прежде чем его штурмовать, альпинисты роют на подступах пещеры, забрасывают в них продукты. Штурму предшествует длительная осада. Покорение таких вершин доступно только коллективу с хорошей организацией. И вдруг альпинисты, взойдя на пик, обнаружили там записку завхоза. Видимо, он уже сошел с ума: «Благодарю бога, Кирилла Константиновича Кузмина (начальника экспедиции) и моих детей, которые дали мне силы прийти сюда. Я погибаю. Нет сил на спуск. Нет продуктов. Но я счастлив, что осуществил мечту своей жизни».
В учебнике были еще и другие пункты опасностей с карандашными пометками на полях, но после рассказа о завхозе мы задумались, замолчали, да и перерыв кончился. Я отошел от камня, привязался к веревке:
– Страховка готова?
– Готова.
– Пошел!
Пятый, на вид устрашающий, а на самом деле не столь уж сложный маршрут повел меня вверх от плиты к плите и от глыбы к глыбе.
Да, все так примерно и говорили: «Аксай – генеральная репетиция восхождения». Так примерно оно и было. Если ты сходил на Аксай, это еще не значит, что взойдешь на Адыгене. Но если ты не взошел на Аксай, то про восхождение на вершину надо забыть в тот же день.
У начспаса, у инструкторов я расспрашивал, что тяжелее: ледник Аксай или подход к вершине, к стоянке «Электро», откуда обычно происходит восхождение на Адыгене.
– Аксай физически потруднее, но интереснее. Быстрей набор высоты. (То есть, значит, попросту, очень круто. – В. С.). Веселая такая морена. А на подходах к Адыгене как начнутся эти занудные травянистые холмы – что волны. Идешь, идешь… Но сама вершина, конечно, труднее ледника. Восхождение есть восхождение.
Никто не мог точно сказать мне, сколько часов придется идти на ледник, до так называемой стоянки Рацека. Кто говорил – десять часов, кто говорил – шесть, Александр Александрович успокаивал:
– К вечеру там будем. Правда, два взлета.
– Какие взлеты?
– Взлетом у нас называется быстрый набор высоты.
– Это когда очень круто?
– Да, противная там морена. Само по себе ничего страшного, но рюкзаки…
Одни называют морену «веселенькой», другие «противной». Какой-то она покажется мне? И действительно, рюкзаки. Ноги можно считать проверенными. Ботинки разносились. Ногами – я уверен – дойду. Но как я буду чувствовать себя под рюкзаком? Не могу вспомнить, когда в последний раз носил тяжелый рюкзак. В армии, бывало, ранец, скатка, оружие. Тоже сладкого мало. Но ведь это было когда? И сколько мне было лет? А если начну задыхаться с тяжелой ношей на этих взлетах? А если я просто не смогу идти с рюкзаком в гору в течение целого дня? И как это выдержит Оля, которой вообще запрещены тяжести?
За два дня до выхода я начал с Олей осторожный и окольный разговор о трудностях похода, когда нельзя ни отстать, ни остановиться без времени, о том, как режет плечи, как тяжело приходится сердцу и ногам. Но Оля прервала мои разглагольствования деловым вопросом:
– Ты не узнал, сколько туда идти?
– Говорят, десять часов. Ты понимаешь? Десять часов с рюкзаком, и все в гору. Не шестой ведь этаж.
– Ну что ж, когда-нибудь надо пройти десять часов, и все в гору.
Крыть, как говорится, мне было нечем. Между тем настал волнующий час – осмотр у лагерного врача. За пять минут лагерный врач с бородой, ленинградец Лев Николаевич, мог разрешить все наши колебания, сомнения, проблемы: «Идти на Аксай, а тем более на восхождение – запрещается». Достаточно даже – «не рекомендуется». Ну, и напишет там по-своему: «Шумы в сердце, медленное успокаивание пульса, общая физическая неподготовленность…» Он знает, что написать.
Но нельзя уехать из гор, не увидев снега и льда, не ослепившись (даже и через солнечные очки) сверканием снега, поднятого столь высоко, столь близко к небу, не надышавшись прохладой, источаемой снегом вопреки горячему солнцу, не ощутив податливого, крупнозернистого, слегка подтаивающего сверху, но никогда не тающего снега, под широким и тяжелым своим ботинком.
Оля скрылась за дверью врача, а я остался «болеть за нее», усевшись на камень перед медицинским домиком. Сейчас Лев Николаевич заставит ее двадцать раз быстро присесть, сердечко ее затрепыхается, дыхание собьется, и не видать ей тогда горного снега. А если сейчас она его не увидит, то когда-нибудь в другой раз – тем более. Когда у нее будет другой такой раз?
После склонов и осыпей Александр Александрович твердо решил, как мне показалось, не брать Олю на высоту. Правда, после скал у него потеплело в глазах. Эту теплоту Оля заработала своей самоотверженностью. Но есть для него известная доля риска. Случись что-нибудь с каждым из нас – неприятно. Но мы люди взрослые. С каждым может случиться. Комиссия разберется и установит, что за Александром Александровичем вины в случившемся нет. Если же с Олей произойдет несчастный случай, то из-за ее малолетства вся вина упадет, во-первых, на Александра Александровича, а во-вторых, на бородатого этого лагерного врача. Ради чего же им обоим идти на риск? Однако Оля выпорхнула на крылечко веселая и довольная. Нижняя губка прикушена, глаза смотрят вниз – первый признак ее радости, довольства собой и жизнью.
Итак, последняя преграда упала. Теперь – только мы сами, наши ноги, наши плечи, наши «насосы» и наша воля.
На сборы ушло все утро. Свернуть бивуак, уложить рюкзаки. Палатки, спальные мешки, одежду, снаряжение (веревки, кошки, страховочные пояса, карабины, крючья, молотки), продукты, примусы, бензин, даже дрова (на подмогу бензинным примусам) – все пришлось брать с собой. Надо было еще убрать мусор на месте бивуака. Только к десяти часам мы построились на линейку. Вернее, выстроились в линию наши огромные рюкзаки, а мы встали скромненько каждый около своего рюкзака.
Альпинизм – прежде всего рюкзак. Альпинист – вьючное животное. Много раз я слышал эти шутливые изречения, но считал их вот именно шутками. Теперь же, пробуя приподнять с земли свой рюкзак, я начал понимать, что, может быть, тут и нет большого преувеличения. Я и не видел никогда, чтобы рюкзаки наполнялись так умело и плотно. Обычно наполненный рюкзак в нашем представлении – нечто округлое, равное в ширине и высоте. Но оказывается, рюкзак, если его умело и доверху уложить, это большой вертикальный мешок, высота которого, по крайней мере, в два раза превосходит его ширину.
Александр Александрович обошел строй и потютюшкал каждый рюкзак, проверил, как все уложено. Важно, чтобы сторона рюкзака, которая будет соприкасаться со спиной, была ровная, мягкая.
– Что я вам скажу? Идем на Аксай, под Корону, отрабатывать снег и лед. Высота стоянки 3200, высота, где будем заниматься, – 3800. Места красивые, увидите настоящие горы, если повезет с погодой. Но можно просидеть там неделю и не увидеть ничего, кроме тумана и дождя. Одновременно – акклиматизация, привыкание к высоте. Без Аксая нельзя идти сразу на вершину. С рюкзаками идти тяжело, но ничего не поделаешь. Мы не берем лишнего. Только самое необходимое. Никто за нас туда не понесет ни палаток, ни хлеба, ни крупы, ни веревок. Рюкзак надо нести не на плечах, а на спине, вернее, даже на крестце, иначе не донесешь. Согнитесь вот так, немного прогнитесь в поясе, рюкзак хорошо и удобно ложится на поясницу, а плечи его только поддерживают. Пойдем в нашем обычном темпе. Пятьдесят минут идем, десять минут отдыхаем. Кто может, пусть возьмет под клапан рюкзака еще по два, по три полена. Дрова так нужны. У всех ли есть темные очки? У кого нет, может сразу оставаться здесь. Без вариантов. Вы, наверно, знаете, что после горного снега человек, если он был без темных очков, теряет зрение. Потом это проходит. Но ослепнуть даже на три дня – неприятно. Вопросы есть? Надеть рюкзаки, приготовиться к движению. Валерий Георгиевич – замыкающий.
Когда начался первый, пока еще травянистый, подъем, я оглянулся и увидел, что наш отряд из двадцати пяти вьючных единиц представляет собою на горном склоне живописное и внушительное зрелище. Между идущими образовались интервалы по четыре, по пять шагов, так что вся вереница растянулась на добрую сотню метров. При виде сверху рюкзаки казались больше самих людей, загораживали их и как бы придавливали к тропе. Кто нес в руках дополнительно к ледорубу стойку для палатки, кто канистру с бензином, кто пустое ведро. Совсем внизу и вдали Валерий Георгиевич усердно волок на плече большую причудливую корягу (на топливо), один взгляд на которую воодушевлял меня, потому что такой коряги на моем плече не было.
Словно не идет, а с ноги на ногу переминается наш отряд. Длинное яркое тело отряда похоже на огромное фантастическое пресмыкающееся, которое, слегка лишь изгибаясь и колыша сочленениями, медленно заползает на гору.
Еще недавно, до того как примкнуть к альпинистскому сбору, я, если бы прогуливался по ущелью и, сидя на камне, увидел такой отряд, удивился бы: что за охота людям тащиться в горы с такими тяжестями? Посочувствовал бы, вероятно, им, вспомнил бы непременно пресловутую песенку: «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет» – и, проводив навьюченных людей соболезнующим взглядом, налегке и с чувством превосходства, постукивая по камешкам палкой, пошел бы вниз к шумящей реке.
Если бы подобная встреча произошла несколько дней назад, когда я уже был членом альпинистского сбора, то я ужаснулся бы, вспомнив, что и мне предстоит через три дня тащиться наподобие их, защемило бы сердце от неотвратимости надвигающегося испытания.
А теперь вот и я сам иду в голове отряда, вслед за Александром Александровичем, прислушиваясь, как там дышит Оля, идущая вслед за мной. Дышит тяжело, как и я. Взглядываю на других, сзади идущих девушек: тоже не прогуливаются, тоже в капельках пота лоб и нос. Девчонки идут, Оля идет, надо идти и мне.
Когда у человека ничего не болит, он забывает о существовании разных органов, почек, печени, сердца, желудка, всевозможных желез. Но он все время помнит о левой почке и точно знает место ее нахождения, если она временами ноет и покалывает. Я думал: о чем мне придется все время помнить в походе, что мне будет наиболее досаждать? Ноги, которые будут болеть, намнутся башмаками или просто устанут? Плечи, которые нарежет рюкзак? Жажда, которая будет мучить? Спина, которой непривычно в присогнутом положении? Сердце, которое откажется от такой необычной нагрузки?
Жажды не было. Ног не было до конца похода. Первое время были плечи. Их действительно резало. Я пытался сдвигать лямки немного вправо, немного влево, но это был самообман. Тогда я постарался усилием воли забыть о них, и это мне почти удалось. Но появилась левая рука, которая от перетяжки в плече онемела вся, от плеча до пальцев, так что если я пытался дотронуться ею до носа (смахнуть капельки пота), то попадал на ухо или на рот. Она потеряла чувствительность и координацию. Некоторое время была спина, но вскоре привыкла. Вообще же до первого взлета, можно сказать, ничего не было, кроме левой руки. На взлете появились легкие, грудь, дыхание, гортань – все, что связано с воздухом. Короче говоря, появился воздух, которого стало не хватать. Но до этого было два привала.
– Зато снимешь рюкзак – и почувствуешь крылья за спиной, способность взлететь! – говорил Александр Александрович.
Действительно, когда он остановился наконец, повернулся лицом к отряду и объявил привал, я, сняв рюкзак с плеч, сделался на несколько секунд невесомым. Задние подтягивались еще к месту привала, а я уже сидел, привалясь к рюкзаку, и радовался, что выиграл ну хотя бы минуту. Левая рука исчезла, ожила, соединилась с остальным организмом и растворилась в нем.
– Можно съесть два-три кусочка сахара, – объявил наш предводитель. – Лучше, если их сосать под языком. Прямо в кровь. Каждая капля дорога.
Кто-то из студентов вслух занялся арифметикой:
– Так… Если во мне семьдесят пять килограммов да еще двадцать пять в рюкзаке, а перепад высоты у нас будет полторы тысячи метров… Умножим. Сто пятьдесят тысяч килограммометров работы. То есть один килограмм поднять на сто пятьдесят километров или одну тонну поднять на сто пятьдесят метров. Это я один должен поднять тонну на сто пятьдесят метров? – удивился студент своим собственным арифметическим выкладкам. – Два кусочка сахара мне маловато.
Вспоминаю некоторые застолья. Узбекские пловы. Грузинские шашлыки. Датские бифштексы. Кусок мяса величиной с тарелку, высотой со спичечный коробок, поставленный на попа, истекающий соком и тающий во рту, словно хорошее сливочное масло. Две дюжины устриц в Париже как предисловие к ужину. Килограммовая рыба, запеченная в керамической посудине, в пригородном ресторане в Софии. Киргизские бешбармаки, когда пятью-шестью человеками съедается практически целый баран, да еще тесто к нему, да еще гора помидоров, да еще кумыс из большой пиалы… Но даже и без крайностей, московский обед в теплой компании состоит из такого количества этих самых калорий, что энергии от обеда, право же, хватило бы толкать паровоз на протяжении нескольких километров. А что делаем после обеда мы, куда деваем энергию? Сидим на совещаниях. Садимся за стол и просматриваем рукописи. Газеты, телефонный разговор, телевизор. Как если бы упомянутый паровоз, разогревши свой котел и придя в ярость, тащил вместо пятидесяти тяжелых платформ одну фанерную вагонетку.
Иногда у костра альпинисты-мастера рассказывают начинающим собратьям о своих семитысячниках – пик Ленина, пик Коммунизма, пик Победы.
– Поднялись на морену и сели. Съели две баночки шпрот. По кружке горячего чая. Потом был тяжелый взлет. Противная стенка. Сделали ее. Отдых. Съели по бутерброду с домашним окороком, по апельсину… – Рассказ продолжается, и мы с удивлением слышим, что едва ли не самые яркие впечатления от восхождения связаны с привалами и с тем, что было съедено во время этих привалов. И не напрасно. На учете каждый грамм топлива.
Итак, на первом привале мы иссосали по два кусочка сахара, съели по яблоку и пошли дальше.
Десятиминутные привалы во время трудных походов известны мгновениями неизъяснимого блаженства, когда останавливаешься и снимаешь походную тяжесть, но также и мучительным мгновением окончания перерыва, наступающим слишком уж быстро. Дотошные американские исследователи установили, что перерыв (о какой бы работе ни шла речь) длительнее десяти минут недопустим, потому что организм расслабляется, размякнет, и продолжать работу или поход все труднее с каждой просроченной минутой. Обуяет лень, нежелание двигаться. Чем дольше отдых, тем нежелание сильнее.
Отмерено свистком ровно десять минут. «Надеть рюкзаки. Приготовиться к движению».
Уже осталась внизу та травянистая высота, обжитая сурками, которую мы одолели во время отработки травянистых склонов и осыпей. Мы прошли по краю очень глубокого ущелья, на дне которого навстречу нам бежала с ледников вода. Она, по непреложным законам земного тяготения, стремилась с камня на камень все ниже и ниже от породившего ее ледника, по наклону ущелья – к траве, к долине, желательно к морю. Слиться с другими реками, расплеснуться по ровному месту, но пока есть хоть малейшая возможность – течь все ниже и ниже.
Мы, по неизвестно каким человеческим законам, от моря, может быть, породившего нас, от низинной воды, с камня на камень стремимся все выше, лезем, карабкаемся, тащимся, достигая в конечном счете самых высоких точек планеты, а когда нет уж больше камней, на которые можно опереться, и над головой одно только небо, что же, стремимся и в небо. Но в какое море стремимся впасть, с каким морем стремимся слиться мы?
После второго привала началось то, что еще на бивуаке было названо взлетом. Морена (нагромождение камней) поднималась круто и так высоко, что конца ее мы не видели. Она загибалась влево, заходя за скальный кряж, и нацеливалась почти в зенит, словно приспособление для предвзлетного разгона ракеты.
Морена! Черт бы ее побрал! Мое, видимо, не географическое воображение отказывалось подсказать мне, каким образом ледник мог нагромоздить гряды камней высотой в сотни метров. Допустим, что ледник, ползя со скоростью полметра в год, двигает впереди себя, как бульдозер, кучу разных обломков. Допустим, что и по бокам гигантского ледяного плуга остаются продольные возвышения. Но чтобы нагромоздить такое, по которому мы сейчас карабкаемся? Непостижимо! Поистине здесь действовали циклопические силы, у которых в распоряжении были к тому же десятки миллионов лет. Только они могли создать подобный ландшафт.
Вообще-то, с технической стороны, по хорошей морене идти не трудно. С камня на камень, почти как по лестнице. Но рюкзак тянул меня вниз, а я его тянул вверх. Мои легкие раздирались двумя этими противоборствующими силами. Воздуху не хватало. Я стал дышать часто, отрывисто и болезненно. Я стал дышать «вслух». Я стал хватать воздух открытым ртом, а морена все уходила и уходила кверху, становясь все круче и круче. Пока что я еще удерживался от того, чтобы помогать себе и руками, от этого позорного способа восхождения. Но про себя уже усмехался, потому что «взлет на четвереньках» и правда звучало бы смешно. В самую критическую минуту, как всегда, приходило избавление. Ведущий поворачивался лицом к отряду, останавливался и одаривал нас привалом. Но выдержу ли я следующий взлет?
– Жалоб нет? Кто не может идти дальше? Кто не может нести рюкзак? Оля, как твое самочувствие?
– Хорошо, – говорит Оля, глядя в землю.
– Еще один хороший взлет, а там будет легче. Надеть рюкзаки!
Дыхание, немного успокоившееся за десять минут, зачастило на первых же двадцати шагах. Пожалуй, не выдержу я этот хороший взлет, по крайней мере без четверенек.
Вдруг появились среди камней нелепые предметы. Фанерный плакат на воткнутой в камни палке: «Конец толканья». Такие плакаты я видел на железнодорожных станциях. Рядом с ним, на стоянке, – круглая железка с большой буквой «А». Знак автобусной остановки. Шутники альпинисты притащили сюда снизу эти предметы, для того чтобы такие новички, как мы, на исходе сил улыбнулись и ободрились.
Не прошли мы после привала и пятидесяти шагов, как Александр Александрович почему-то остановился снова. Перед нами открылась узкая длинная площадка, зажатая между отвесной скалой и грядой морен. Вдоль площадки у подножия скалы мчится ручей, по черным плитам скалы ниспадает белая кисея водопада.
Еще одна традиционная шутка: сказать на привале, что предстоит хороший взлет, и через пять минут вывести на площадку для ночлега.
– Снять рюкзаки, ставить палатки! Умываться, варить обед, конец толкания!
– Ну как? – спросил у меня Александр Александрович.
– Трудно, но можно, – определил я свое впечатление от всех этих взлетов.
Тут-то и произнес Никита Васильевич Живаго вторую половину нашей формулы:
– Можно. Но очень трудно.
Нижнюю площадку мы все же вынуждены были пройти. Еще в лагере нас предупредили, что на ней останавливаться не следует. Со скалы методически падают камни, «простреливая» всю площадку. Был случай – расплющило одну палатку, хорошо, что днем, когда в ней никого не было. Действительно, вся площадка усеяна хотя и редкими, но недавно свалившимися камнями величиной то с голову, а то и с комод. Вторая площадка, шагов на сто повыше первой, не подвержена каменной бомбардировке. На ней мы и начали располагать наш трехдневный бивуак.
Итак, слева от нас поднималась черная скальная стена с ручьем у подножия и с кисеей водопада, а справа – гряда морены. Пространства между ними – шагов тридцать – вполне хватало для наших палаток. Сверху мы были накрыты серым облаком. Скальная стена исчезала в нем. Водопад ниспадал прямо из облака. Моренная гряда не доставала до тумана, но за ней уже ничего не было видно. Скоро мы привыкли к этому низкому белесому потолку, да и вообще я думал, что он скрывает от нас одно только небо. Однако ветер развеял на полминуты верхние слои облака, и там, где я предполагал только чистое небо, начало проявляться, как на фотобумаге, когда ее опустят в ванночку с проявителем, нечто грандиозное и прекрасное. Скалисто-заснеженные исполины как бы шагнули к нам из облака, появились над нами высоко в небе со всех сторон и совсем близко от нас. Рваные быстро летящие, быстро тающие, но и быстро скучивающиеся клочья и клубы пара то заволакивали зубчатые вершины, то снова показывали их нам, пока не улетели совсем, и мы остались, маленькие, завороженные, в окружении явственной, суровой и безмолвной первозданности. Огромный орел сделал два круга над нашим бивуаком. Он летал низко. Было видно, как он, неподвижно паря и скользя, поворачивает голову туда и сюда, чтобы разглядеть нас получше. Небо над ледовыми краями окружавших нас вершин разъяснилось окончательно, начало предвечерне густеть, и вскоре на нем загорелись звезды. В воздухе почувствовался мороз. Предстояла ночь в спальном мешке, в палатке, но меня ничего уж не могло испугать. Я дошел и донес свой рюкзак. Теперь если и пойдем завтра выше, под Корону, то налегке. А если в лагерь, то это все вниз и вниз.
Не снимая верхней одежды, в том числе и пуховки, напротив, надев на ноги еще одни шерстяные носки, кое-как протиснулся я в узкую нору мешка, а под голову приспособил отощавший (вынуты из него почти все вещи) рюкзак. Установилась полная, космическая, вселенская тишина, даже и не тишина, а безмолвие, в котором, однако, вдруг начинало отдаленно и гулко грохотать с абсолютной имитацией летнего грома, когда гроза проходит стороной. Я уже знал, что это грохочут в горах камнепады. Но, конечно, они, отгрохотав, только подчеркивали приближенную к звездам высокогорную тишину.
Четверым в спальных мешках в палатке тесно. Стиснутый соседями, я улегся на правый бок с перспективой так и пролежать всю ночь, не ворочаясь. Самым лучшим выходом из этого стесненного положения было бы скорее уснуть. Я и начал задремывать, как вдруг мое тихое и ровное дыхание, мое полусонное посапывание было прервано тремя частыми и глубокими, не зависящими от меня самого, отрезвляющими от сна, освежающими вздохами. Одновременно трижды ударило в груди (словно встрепенулось) сердце. Ну вот, подумал я, сейчас начнется сердечная недостаточность от непривычной высоты и дневной нагрузки, и тогда сколько хлопот я доставлю всей группе! Однако опять наладилось ровное и тихое дыхание, я начал успокаиваться, но через некоторое время вновь очнулся от трех частых и очень глубоких вздохов. Установилась система. Непроизвольно глубокое, частое, судорожное дыхание возникало независимо от моего сознания на двадцатом счету. Вот я отсчитываю про себя секунды, словно пробираюсь по бикфордову шнуру к точке взрыва. На пятнадцати, на шестнадцати ничто еще не предвещает, что я сейчас вместо ровных вздохов трижды подряд жадно глотну воздух и трижды подряд бабахнет сердце. Восемнадцать, девятнадцать… Готово!
Уснуть мне при таком дыхании, конечно, не удалось. Да я уж и не думал о сне. Я думал, во-первых, как бы ненароком не умереть, а во-вторых, еще о том, что завтра с этой моей реакцией на высоту вряд ли можно будет идти еще выше, под Корону, с перепадом высоты еще на шестьсот метров. Перепад перепаду рознь. Одно дело – перепад от нуля до шестисот метров, другое дело – от трех двухсот до трех восьмисот, и третье дело (если допустить восхождение) – от трех восьмисот до четырех тысяч четырехсот. Нет, брат, видно, вершина уже не для тебя. Семнадцать… восемнадцать… девятнадцать… Три вдоха, три выдоха, перерыв на двадцать секунд. Дожить бы до утра, рассказать Александру Александровичу.
Я ждал внезапной озабоченности на его лице, тревоги, немедленной отправки меня вниз в сопровождении двух ребят. Но Александр Александрович нисколько не удивился моему чрезвычайному сообщению.
– Это чейнстоново дыхание. Непривычное кислородное голодание в разреженном воздухе организм восполняет неожиданными вдохами. У новичков часто бывает. Для того и пришли сюда, чтобы акклиматизироваться и приспособиться к высоте. Сегодня твой организм побывает под Короной, и высота бивуака ему покажется благодатью. Вторую ночь ты проспишь спокойно.
И правда, чейнстоново дыхание больше не возвращалось ко мне.
На этой стоянке, может быть, единственной из всех альпинистских стоянок в Тянь-Шане, имеется хижина. Она, правда, недостроена, и неизвестно, какой бы она была по замыслу строителей, но все же стены и потолок у нее есть. Два альпиниста-эстонца строили эту хижину из камней, которые являются здесь самым подручным материалом. Они ее складывали во много приемов, во время коротких стоянок по дороге к вершинам. Теперь она останется недостроенной, потому что один эстонец погиб, а второй женился и перестал заниматься альпинизмом.
У нее нет дверей, и два маленьких окошка лучше назвать отверстиями. Но, входя в дверной проем, вы попадаете в довольно просторное помещение, заключенное в четырех стенах. Есть дощатый стол, есть скамейки возле стола, есть крючья в стенах – повесить что-нибудь из кухонной утвари или мешочки с продуктами.
В этой хижине не ночуют. Ночуют в палатках, в спальных мешках. В ней лишь готовят еду на примусах (нет все же ветра, дождя и снега), но главное, в этой хижине сидят после ужина и поют песни. В каждом альпинистском отряде обязательно найдется одна гитара, один человек, умеющий бренчать на ней.
Таким образом, хижина, хотя и не достроенная, во многом определяет быт на этой стоянке. Не будь ее, все с наступлением темноты разошлись бы по своим палаткам, ибо даже у костра здесь не посидишь. Не так уж много дров затащишь на себе в эту высь. Теперь же, при свете коптилки, под гитарный перебреньк, сидели до одиннадцати, а то и попозже.
Так совпало, что на стоянке, кроме наших, оказалась еще одна палатка, а в ней три альпиниста, молодые рослые ребята. Они намеревались сделать Корону и теперь занимались заброской продуктов к ее подножию. Даже обратились к нам:
– Завтра вы идете под Корону отрабатывать снег. Взяли бы каждый понемногу, по одной бы консервной банке, а нам не таскать тяжелые рюкзаки.
Но мы не взяли. Александр Александрович отнесся к чужакам очень настороженно. Как бы заранее оправдывая свои будущие действия, которые могли бы показаться мне непонятными. Он сказал, что будет вынужден сообщить об этих людях начальнику лагеря.
Благодаря встрече с посторонними альпинистами возникают три дополнительных мотива в моем рассказе: неожиданная спортивная проблема, песенный вечер и забавный курьез. Начнем по порядку.
Эти парни оказались альпинистами-частниками. Видимо, я заморгал столь недоуменно, что Александр Александрович пустился в объяснения, не дожидаясь моих вопросов. Все должно проходить в организованном порядке, в том числе и развитие альпинизма. Купить путевку в своем городе, приехать в альплагерь. Включат в отряд, дадут инструктора, поставят на довольствие, выдадут снаряжение. Снаряжение, правда, общее, а не твое, подогнанное по всем статьям. Перемеряешь десять башмаков и штормовок, и все равно они будут либо тесноваты, ибо слишком просторны. Но зато не надо покупать, обзаводиться на веки вечные. Сходил в горы – и сдал на склад. Продукты тоже на складе. Медслужба, спасательная служба, распорядок дня, режим поведения – все распределено и расписано. Значкисты к значкистам, разрядники к разрядникам, мастера к мастерам. Точно известно, какой отряд и куда вышел, какая задача и каков предполагаемый результат.
Но вот некий человек, индивидуалист и гордый одиночка, не хочет путаться с путевками и лагерями, со столовой и складом, капризным инструктором и строгим начальником лагеря. Он идет в горы самостоятельно, с товарищами, такими же гордецами. Они – спортсмены; конечно, владеют техникой, навыками. Но они не хотят отрядов, очереди на склад и общественного питания.
– А как же значок, разряд, спортивная категория?
– Им и это не нужно. Они пренебрегают разрядом и званием мастера спорта. В этом, конечно, что-то есть, но обыкновенные нормальные альпинисты их не любят. Я помню случай: пошли мы на сложный траверз на Кавказе и вдруг видим, что на этот же траверз выходят двое альпинистов – муж и жена. Ему тридцать лет, ей девятнадцать. Одеты красиво, стильно. Снаряжение превосходное. Разноцветные французские веревки, итальянские карабины, заграничные трикони… Мы сообщили по рации в лагерь, что встретили одиночек, идущих на «шестерку», и получили приказ спустить их вниз. А как спустишь? У него в руках ледоруб. Конечно, справились бы, навалясь коллективом; но хоть одна жертва или травма, зачем она нам, ради чего? Не диверсанты же они, не вражеские парашютисты во время войны! Нам настойчиво приказывали связать их, если будут сопротивляться, но мы их не тронули. Альпинист объяснил нам, что уже много лет готовился к восхождению, хорошо знает маршрут, хорошо подготовлен физически, располагает хорошим снаряжением. Оставили их в покое.
– Чем закончилось дело?
– Трагически. Он упал и сломал себе позвоночник. Пришлось молодой жене идти вниз. Через два дня она набрела на грузинскую экспедицию. Бедняга был еще жив, когда за ним пришли, но потом все равно умер.
– За что не любят нормальные альпинисты таких одиночек?
– Вот за то и не любят. При несчастных случаях приходится их спасать. Весь лагерь выходит на спасработы. Срываются занятия, нарушается расписание восхождений. Представь себе, человек приехал на двадцать дней по путевке, чтобы пройти программу и получить разряд, а приходится половину смены заниматься спасательными работами. Это все равно что пожар в деревне во время уборочной кампании. День дорог, но все бросай, иди тушить.
– В организационных отрядах разве не случается таких происшествий?
– Случается. Но все-таки реже, и потом – тут уж другое дело.
– Странно, что их не интересуют спортивные достижения: разряды, степени, звания.
– Достижения их интересуют. Если они сделали Корону, то они ее сделали. Это их достижение. А разряд… Обходятся же альпинисты всего мира без наших разрядов.
– Как так?
– Ты что же думаешь, немецкому, французскому, английскому альпинисту тоже присваивают разряды? Они даже представления не имеют, что это такое – разряд.
– Но как же оценивают его спортивную квалификацию?
– Просто знают, что этот человек сделал северную стену Монблана. И он про себя это знает. Остальное не важно.
С особенным интересом я стал смотреть на альпинистов-одиночек, собирающихся взойти на Корону. Кое-что в их действиях отличалось от наших действий. Они держались особняком, хотя в той же хижине. Они очень тщательно смазывали вечером свою обувь какой-то специальной вонючей мазью, а мы этого не делали. Но особенно сильно отличались они от нас своим ужином. Приготовить ужин на троих – это не то что общее ведро на нашу ораву. Они резали свежие помидоры и поджаривали их на сковороде. Они шинковали на сковороду свежую капусту. Они жарили свежее мясо. От аромата их борща можно было сбежать из хижины. Но самые большие терзания начались, когда разнесся запах крепкого и хорошо сваренного черного кофе. Оля схватилась за мой рукав:
– Папа, я не могу! Я не могу! Я хочу кофе.
– Успокойся, сейчас закипит наше ведро, и будет чай.
– Какой это чай?! Это просто горячая вода. Целое ведро горячей воды. А я хочу черного кофе. Маленькую чашечку. Ты слышишь, как пахнет?
Трепетный, захлебывающийся шепот Ольги долетел до слуха альпинистов-частников. Бородатый парень подал Оле чашку с драгоценным напитком. Высота 3200. Безмолвные горы. Недостроенная хижина. Температура на улице около нуля с переходом на легкий заморозок. Позади очень трудный день. Три взлета. В руках Ольги чашечка настоящего кофе. Она говорит, что никогда еще не испытывала подобного непередаваемого блаженства.
Вечером альпинисты-частники настроили гитару и начали петь разные песенки.
Были песни и у других костров на нашем бивуаке в главном лагере. Они повторялись, репертуар подобных концертов для меня прояснился, можно сделать некоторые общие выводы.
Хороших песен и хороших романсов, как правило, не поют. Очень любят, правда, петь смеляковское стихотворение «Если я заболею». Но я слышать не могу, когда стихотворение перевирается, а они вместо «в изголовье поставьте ночную звезду» поют: «в изголовье поставьте упавшую с неба звезду». Вообще же песни подобраны с той долей бродяжьей романтики, которая больше свойственна, наверно, обычному широкомассовому туризму, нежели строгому альпинистскому спорту. Я взял у начспаса и перелистал пухлый песенник, частично машинописный, частично переписанный от руки. У начспаса за многие годы собраны, видно, все песни, поющиеся альпинистами, поэтому могу свидетельствовать, что нет ни одной хорошей альпинистской песни.
Самая лучшая известна не только альпинистам, потому что ее исполняют по радио:
Не бог весть какая это альпинистская песня, но все же в ней есть и некоторая гордость, которая альпинистами заслужена, ощущение, так сказать, исключительности занятия и, кроме того, очень верный психологический мотив во втором куплете. Альпинист если что и хочет доказать, то доказывает в первую очередь самому себе. Горы – не стадион для футбола, не ледовая площадка для фигурного катания, не соревнования по легкой атлетике. Зрителей нет. Зрители такие же участники, как и ты сам. Если ты взошел на вершину, то и они взошли тоже. Друг друга не удивишь. А себе кое-что докажешь. Не напрасно у другой альпинистской песенки, слов которой я не запомнил, примерно такой смысл: «Зачем мы идем на вершину? Нет там ни руд, ни кладов, ни драгоценных камней. Там ты найдешь только победу над собой».
К этим же примыкает, по-моему, и третья песня, два куплета которой мне удалось записать по памяти.
Слова самодеятельные, но все же слова, ибо девять десятых песенок, поющихся у альпинистских костров, бездарная и пошлая тарабарщина, главным образом на мотивы известных песен. Для того чтобы мое суждение не показалось строгим и чуть ли не снобистским, выпишу несколько примеров:
Ну, и так далее, вплоть до жалостливого блатного мотивчика, бог знает как оказавшегося здесь, на такой высоте, среди ледовых громад, слегка посеребренных густотой и яркостью звездного неба:
Я собрался уйти из хижины, чтобы не слушать дальнейшего концерта, как вдруг на скалах над водопадом раздался истошный крик. Все выбежали из хижины на свежий холодный воздух. Так началась маленькая курьезная история, которую я обещал тут рассказать.
В альпинистском фольклоре бытует легенда о черном альпинисте. Он сорвался, шел, полз, умер голодной смертью и теперь будто бы бродит по горам. Когда альпинисты ужинают, он будто бы подсаживается к ним, ужинает, неузнанный, вместе с ними, а потом исчезает.
Александр Александрович, Альгерт Михайлович и Валерий Георгиевич с присущим им всем троим юмором решили развеселить ребят. Валерий Георгиевич взялся сыграть роль черного альпиниста. Для этого он намазался сажей, ушел в скалы и теперь вот начал кричать оттуда истошным голосом. Но уже с первых секунд стало ясно, что затея не удалась. Во-первых, чтобы крик в ночных скалах произвел впечатление, нужна особенная атмосфера в хижине, когда рассказываются, допустим, страшные истории и некоторое мистическое настроение овладевает людьми. Но такого настроения у нас в хижине не было. Во-вторых, кто-то сразу узнал голос Валерия Георгиевича. История казалась законченной, я начал угреваться в своем мешке, когда раздался тревожный свисток Александра Александровича. Было объявлено немедленно собраться всем в хижине.
– Что случилось? – спросил я тихонько у Альгерта Михайловича.
– Валерий Георгиевич уже спустился, а в это время кто-то прошел по скалам с электрическим фонариком.
– Вы собирались напугать ребят, а кто-то напугал вас самих?
Но Александр Александрович уже объяснял причину тревоги.
– Случилось чрезвычайное происшествие. Самое грубое нарушение в горах – уйти в горы без разрешения. Тем более ночью. Сейчас мы выясним, кто это сделал, и я буду вынужден завтра же утром спустить виновника вниз и отправить в Москву. Я жду признания.
Наступила, как говорится, мертвая тишина. Потом на освещенный круг, на середину хижины, вышел из темного угла бородатый альпинист-одиночка.
– Это я прошел по скалам с фонариком. Я хорошо знаю эти скалы. Я ничем не рисковал…
Он говорил, а за его словами слышалось еще и другое: «И вообще вам нет до меня никакого дела. Я вам не подчиняюсь и делаю, что хочу».
Александр Александрович, не ожидавший такого оборота, некоторое время помолчал, а потом мужественно объявил:
– Тогда у меня все. Можете расходиться по палаткам.
Тишина, в которой мы расходились, показалась мне напряженной и неловкой.
Когда я подошел к своей палатке, я услышал в ней тихий разговор наших старших:
– Проучить бы их как следует, да неудобно перед Владимиром Алексеевичем.
– Да, неудобно, а надо бы…
Откинув полу палатки, я сразу же оборвал разговор.
Ледник начинался (вернее, кончался, а начинался только для нас, шедших снизу) невдалеке от нашей стоянки. Настоящее же начало его где-то там, наверху, у самого подножия Короны и Свободной Кореи. Там в ложбине он накопился за миллионы лет, нарастил себе тушу толщиной во многие десятки метров и теперь стекает оттуда по ложбине, движется ледовой рекой со скоростью ну, скажем, полметра в год. Нижняя часть его называется языком. Самая нижняя часть языка покрыта черной пылью, землей и, географически говоря, разным обломочным материалом. Не зная, эту нижнюю часть ледника нельзя и принять за ледник – обыкновенное каменистое дно долины. Но, вступив на эту грязную поверхность, все-таки почувствуешь – да, под ногами лед, и толща его стара, плотна и мощна.
Выше ледник из грязного становится серым, бледно-серым, зеленоватым, чисто-зеленым на изломах, перепадах и ледопадах, а затем ослепительно белым, благодаря снегам, покрывающим его у истоков точно так же, как земля покрывает устье. Если было бы у ледника устье и он впадал бы куда-нибудь, во что-нибудь. Но ледник впадает просто в горы, просто в долину, просто в земное пространство. Он впадает, я бы сказал, в теплоту. Он не впадает, а кончается. Тут он истончается бесчисленными каплями и ручейками воды, от струйки толщиной с обыкновенный шпагат до потока, который трудно уж перепрыгнуть. И если это истончение происходит на километровом фронте, то нетрудно догадаться, что еще немного ниже, где собираются все эти капли, струйки и ручейки, грохочет по ущелью настоящая горная река.
Мы шли то по самому леднику, по его левой, если смотреть снизу, обочине, то уходили еще левее, на морену, и делали взлет и снова возвращались на ледник, но уже на несколько сот метров выше.
Ледник одаривал нас прелестями своего ледникового пейзажа. Небольшие камни, попавшие на лед, нагреваются солнцем быстрее льда. Лед под ними протаивает, и они тонут во льду, образуя ровные круглые отверстия, наполненные чистой водой. Эти отверстия так и называются – стаканами. Большие, огромные камни, напротив, затеняют место под собой, лед вокруг них тает, а они остаются на ледяных столбах и образуют грибы. Шляпка у такого гриба иной раз – каменная глыба объемом с нормальную комнату. Талая вода, сочась, а иногда и журча по поверхности ледника, пропиливает его, вырабатывает для себя ледяное ложе, а натыкаясь на поперечные трещины многометровой глубины, падает вниз, вымывает колодцы, промывает всю толщу льда до самой земли, вымывает в глубине ледника округлые пространства, пустоты, причудливые ледяные пещеры.
Хаотичное нагромождение ледяных глыб на месте ледопада, ледниковые столбы (грибы) – все это поражало нас своим величием, своей непохожестью ни на какие другие земные пейзажи и той первозданностью, которая свойственна тем уголкам планеты, где человек не вмешивался еще в ее дела. Но таких уголков теперь, согласитесь, мало.
Чем выше мы поднимались, тем чище становилась поверхность ледника, тем чище становился и ручей ледниковой воды, мчавшийся нам навстречу по его обочине. И когда наконец все вокруг превратилось в идеальную чистоту и белизну, над белой поверхностью ледника возникли две яркие красные бабочки, летающие друг за дружкой зигзагообразно и трепетно. Это поразило меня больше причудливых ледяных грибов и гротов. На высоте в три тысячи восемьсот метров, в царстве снегов и льдов – живые огоньки бабочек! Александр Александрович стал уверять меня, что их заносит сюда из степных предгорий бризом, то есть устойчивыми ветрами, дующими в определенное время суток, как по расписанию.
Белые горы окружили правильным кругом белое поле ледника и нас, находящихся на нем, и мы для этих гор ничем не отличались по своей мизерности от двух порхающих бабочек. Заползли на ледник некие мелкие черненькие существа, передвигающиеся цепочкой, коротким пунктиром. Вот поломали пунктирную цепочку, сбились в бесформенную кучку, замерли на белом снегу.
Мы действительно остановились, рассеялись на камнях, рядом со снегом. По рукам пошла кружка с ледниковой водой, почерпнутой в ручейке. Я постарался представить себе, какое безмолвие окружило бы меня, если бы я один оказался здесь. Я даже обратился ко всем, чтобы мы замолчали на минуту и прислушались к поистине вселенскому безмолвию. Но из двадцати пяти человек все равно кто-то кашлянул, кто-то звякнул ледорубом, кто-то пошевелился, кто-то полез в карман и прошуршал рукой о материю. Безмолвия никак не получалось у нас. Да если бы и удалось замереть, все равно это было не то, когда один оказался бы среди гор на леднике, и только гул отдаленного камнепада нарушал бы иногда безмолвие, состоящее из зеленого льда, белого снега, коричневых скал и синего неба.
Отподнимавшись по крутому снежному склону высотой до самого неба, отходив по нему то зигзагом, то прямо в лоб (воткнуть перед собой ледоруб, сделать шаг, сделать вдох и выдох, снова воткнуть перед собой ледоруб), отрубив ступени в ледяных вертикальных глыбах, отработав спуск по снежному склону – обыкновенный и глиссерный (катиться на ботинках, как на горных лыжах, зигзагом), – усталые, возвращались мы на бивуак.
Александр Александрович радовался – погода не подвела. Теперь, что ни случись, горы во всем блеске мы уже видели. А ему, конечно, хотелось показать нам горы именно во всем их блеске. Он всячески старался обратить наше внимание и на птичку, которой не живется почему-то внизу, где много зелени, а значит, и корма, на лужок размером с тарелку, кое-как приспособившийся на каменном уступе. Он успевал рассказать нам, что в высокогорных условиях растение своей основной массой прячется в почве, а наружу выставляет лишь минимальную часть, необходимую для улавливания света, для образования цветка и семян. От избытка ультрафиолета, дозу которого не выдержали бы обитатели низинных равнин, альпийские растения цветут гораздо ярче обычных. И тут не мог не удивить эдельвейс, который сделался как бы легендой и символом и дает названия разным человеческим понятиям: военным операциям, горным дивизиям, спортивным обществам, ресторанам, альплагерям, кафе, кинотеатрам, курортным комплексам. Женя Мальцев, ленинградский мой друг, наказал мне непременно добыть и привезти ему хотя бы один эдельвейс. Цветок понадобился не то для художнических, не то для лирических целей. «Первая серьезная просьба к тебе, – озадачил меня Евгений Демьяныч, – если не удастся добыть, узнай, где растет, на какой высоте, в какое время года цветет, чтобы я когда-нибудь сам мог поехать и сорвать». Вот какая нужда возникла в одном эдельвейсе у ленинградского художника Евгения Мальцева. Потом-то он признавался мне, что при слове «эдельвейс» вставало перед его глазами нечто пышное, крупное, яркое, вроде лилии, что ли, орхидеи, гиацинта. И правда, редко встретишь столь разительное несоответствие громкости имени, славы со скромностью облика. Стебелек высотою в две-три спички и только чуть потолще спички плотно покрыт белесоватыми ворсинками. Овально-продолговатые листочки, чуть крупнее овсяного зерна, плотно прижаты к стебельку и тоже ворсисты. Венчает это сооруженьице тоже как будто войлочная серая звездочка в поперечнике… разные бывают звездочки – от одной копейки до пятачка. Все растение производит впечатление опушенного, вот именно войлочного. Но слава эдельвейса тем не менее велика, потому что растет он в таких горах, куда редко поднимаются люди по какому-нибудь практическому делу. Что касается меня, то я всю эту эдельвейсову славу передал бы другому, воистину дивному цветку гор – эдельвейсовой ромашке. Во-первых, она встречается гораздо выше эдельвейса, вернее, не встречается столь низко, где можно все же встретить подлинный эдельвейс, скажем, ниже трех тысяч метров. Во-вторых, она встречается более редко, и, в-третьих, – она прекрасна. Сейчас мне некогда заниматься ботаническими изысканиями, сравнивать эту ромашку с ромашкой обыкновенной, аптечной или с поповником, то есть с нашими ромашками. Параллельно, самостоятельно развивались эти виды или когда-нибудь ветром занесло семечко из долины в горы, и оно проросло, и началась жестокая, многовековая борьба за существование, в которой победили обе стороны? Ромашка выжила, зато пришлось пойти на уступки и так сильно изменить свою внешность, что сделаться, в сущности, самостоятельным видом. Кроме того, если и допустить, что семечко действительно занесло миллионы лет назад в Тянь-Шаньские горы, то придется допустить, что точно так же занесло его в горы Кавказа, Памира, Альп и повсюду, где встречается этот очаровательный цветок.
Впрочем, может быть, он и не казался бы таким очаровательным, если бы рос на заливном лугу, на лесной опушке, на полевой меже. Может быть, он даже потерялся бы там среди других полевых цветов, в их пестроте и тесноте. Но в суровых и голых скалах, когда на целом дневном пути всего-то и попадется два-три цветка, он производит неотразимое впечатление.
От одного корня отходят в разные стороны пять-шесть стебельков, образуя пучок стеблей или, можно даже сказать, розетку. Стебельки короткие, ну с палец или чуть-чуть длиннее, тут и листочки, похожие по форме на листья наших ромашек. Но только и листья, и стебельки – все покрыто, как инеем, ярко-белым пушком. На каждом стебельке – по крупному ромашковому цветку. Цветы прикасаются друг к другу, собраны в изящный букетик. Не знаю, ярче ли эти цветы своих равнинных сородичей, но среди бестравных, серых, коричневых и черных скал они не просто цветут, а светятся и сияют.
Эти ромашки попадались нам, когда мы ходили на ледник, и, как видно, Александр Александрович велел сорвать экземпляр-другой, чтобы засушить или, по крайней мере, вдоволь налюбоваться. Во всяком случае, когда мы пришли на бивуак и расселись на камнях (момент, когда еще не начали переобуваться и переодеваться), молодой человек по имени Илья прошел к палатке с кустиком эдельвейсовой ромашки в руках.
– Ой, Илья, какие цветы! – восторженно воскликнула Лида, которая дежурила в этот день по бивуаку, готовила нам еду и, естественно, не могла увидеть эдельвейсовую ромашку там, где она растет. – Илья, дай мне этот цветок!
– Еще чего! – буркнул Илья и ушел с цветами в палатку.
Меня поразил этот коротенький разговор. Конечно, у молодости свои законы. Девушка даже и не обиделась на Илью. Но все же, как говорится, во все времена и у всех народов, если женщина, девушка сама попросила цветок, разве можно было его не отдать?
Во-первых, мне захотелось преподать этому парню Илье маленький урок, который, может быть, еще пригодится в жизни, а во-вторых, мне хотелось подарить Лиде желаемый цветок, поэтому я встал с камня и, хотя ноги мои после дневного похода почти не двигались, пошел на крутой гребень морены, чтобы перевалить через него и на другом склоне во что бы то ни стало сорвать эдельвейсовую ромашку.
Затея была безнадежна. Еще не смеркалось, но через четверть часа быстро начнет темнеть. В дальние поиски я пуститься не мог. Вблизи бивуака – какие могут быть эдельвейсовые ромашки? Но я знал одно: когда у стихотворной строфы есть уже три хорошие строчки, четвертая не может не появиться. Внезапно возникшая маленькая лирическая ситуация похожа была на стихотворение, написанное на три четверти, и логическое его течение исключало всякий другой конец, кроме того, что я сейчас немедленно найду и сорву эдельвейсовую ромашку. Сейчас я встану на склоне морены и, не сходя с места, оглядевшись вокруг, увижу этот цветок. Так должно быть. Или я ничего не понимаю в поэзии. Эдельвейсовая ромашка должна появиться, хотя бы материализовавшись из моего желания ее увидеть.
Серые камни морены были холодны и безжизненны. Одно место альпинисты из года в год приспосабливали для выбрасывания консервных банок, очень удобно. Подняться от палаток на острый гребень и высыпать банки на крутой противоположный склон. Катятся со звоном и грохотом. Все больше из-под сгущенного молока и печеночного паштета. Вид заурядной помойки. Среди этих банок – пышный, не привядший еще, в полном цвету семицветковый кустик эдельвейсовой ромашки. А то, что среди консервных банок, – имеет ли это какое-нибудь значение?
Бережно я извлек из почвы крепко укоренившийся кустик и в двух ладонях, словно живого птенца, понес вниз, к бивуаку…
Когда утром на другой день мы снимались с бивуака, снова появился орел. Он, как и при нашем приходе, сделал над нами несколько кругов, поглядел на нас с небольшой высоты, поворачивая голову вправо и влево, и вновь остался один в горном безмолвии, нарушенном нами на три дня.
Корягу, которую с таким трудом приволок на себе Валерий Георгиевич, мы сжечь не успели. Достанется следующим альпинистам и будет для них неописуемой радостью.
Перед восхождением полагается один день полного отдыха, но Александр Александрович дал нам целых два дня.
– Разленятся за два дня, – говорили ему опытные альпинисты.
– За два дня не успеют разлениться. Зато на второй день они будут землю рыть, как застоявшиеся лошади. А отдых им после Аксая нужен.
За эти два дня Александр Александрович решил усилить наш отряд, а вернее, его руководство. В лагере находилась группа альпинистов-челябинцев, а возглавлял ее «Барс снегов», прославленный альпинист Александр Григорьевич Рябухин. Сначала я думал, что его в шутку называют барсом, но, оказывается, существует официальное звание в нашей стране для альпинистов наивысшего класса – «Барс снегов». В группе Рябухина был еще один «барс», Станислав Николаевич Бедов (по-обиходному – Стас), а также одна «барсиха» – Галина Константиновна Рожальская. Незадолго перед этим она впервые в мире возглавила восхождение женской группы на семитысячник. Этих-то «барсов» и решил Александр Александрович привлечь к нашему восхождению. У них выдалось свободное время. Адыгене для них – всего лишь разминка. Отвыкли они от таких вершин. Даже есть своя прелесть, как если бы трем мастерам из сборной СССР сыграть в футбол за студенческую команду.
– Что же получается? – шутили в лагере, – Группу новичков поведут на первовосхождение пять мастеров спорта, из них три «Барса снегов». Такого никогда не бывало в истории альпинизма.
– Мало ли чего не бывало в истории альпинизма, – отвечал Александр Александрович, бросая на меня косвенный взгляд. – Московские писатели тоже не каждый день поднимаются на вершину.
С Александром Григорьевичем Рябухиным я, оказывается, заранее самостоятельно познакомился. Я и раньше его видел на территории лагеря, но, конечно, мы проходили мимо друг друга. Но вот я вернулся с Аксая, обожженный солнцем. Нос я старался прятать, подсовывая под перемычку очков фольгу от шоколадной плитки, придав ей форму заслончика. Но мой лоб обгорел до волдырей. Щеки лупились. Дело усугубилось тем, что я по глупости намазался там, на Аксае, вазелином, думая, что он предохранит от загара, тогда как, оказалось, вазелин усугубляет действие ультрафиолетовых лучей. Больше всего досталось губам. Они превратились в болезненные, распухшие, кровоточащие лепешки. Увидев меня в столь плачевном состоянии, Рябухин сжалился, завел к себе в палатку и дал мази, которая должна была облегчить мои страдания и если не излечить лицо сразу, то, по крайней мере, ослабить его дальнейшее обугливание на ультрафиолете во время предстоящего восхождения. Мазь была очень едучая. Губы после нее щипало четверть часа, но приходилось терпеть. Дал мне Рябухин и крем, который накладывается на лицо толстым желтым слоем и не украшает, разумеется, но зато спасает от высокогорного беспощадного солнца.
«Барсиха» Галина Константиновна приходила к нам на бивуак, рассказывала о своем восхождении на семитысячник и произвела на всех неизгладимое впечатление. Но я не знал, что она придет, и меня в этот вечер у костра не было. То, что она согласилась идти с нами на восхождение, было воспринято ребятами как праздник.
Я радовался. Мои ноги прошли проверку и выдержали ее. Ботинки не жмут, мышцы не болят. За ноги я совершенно спокоен. Они поднимут меня на желанную высоту. Рюкзака я тоже теперь не боялся. Он будет не тяжелее, чем я нес на Аксай. Подходы к вершине не сложнее аксайской дороги. Ну а на штурм вершины мы пойдем ведь без рюкзаков, налегке. Я прислушивался, приглядывался к себе – все в порядке. Нигде ничего не болит, сухожилия не растянуты. В первый день мышцы действительно отдыхали от похода, а на второй день действительно запросили работы. Впервые у меня появилась уверенность, что, может быть, и правда мне суждено совершить восхождение на вершину. Осталось непроверенным только сердце, вернее, поведение его на высоте четырех с половиной тысяч метров при тяжелой нагрузке восхождения. Но нет другой возможности проверить его, кроме как подняться на высоту.
Проверить сердце практически нельзя, но всячески беречь его перед восхождением – моя обязанность. А тут, как нарочно, подвернулись два неожиданных соблазна. Первый из них возник в образе той самой финской бани, о которой я упоминал в начале этих записок. После Аксая нашим командирам захотелось попариться. Александр Александрович в шутку так и сказал: «Баня для офицеров». Но я, хоть и рядовой в отрядном строю, тоже удостоился чести и оказался приглашенным на великое банное действо.
Баня, как и всякая финская баня, состояла из двух помещений, разделенных холодным тамбуром. Одно помещение, где мы раздевались, где пылал огромный камин и где мы, раздевшись, расселись в кресла, обогреваемые теплом камина, можно было назвать чистилищем. Второе помещение сочетало в себе одновременно и ад и рай, смертные муки и неизъяснимое блаженство.
Встав с кресла, человек уходил туда с закрытым ртом, спокойно дышащим, нормального телесного цвета. Возвращался же оттуда багровым, малиновым, обливающимся ручьями пота, хватающим воздух. В кресло он садился уже не небрежно, не нога на ногу, а развалясь и распластавшись, свесив руки к полу, а голову на плечо.
Главным заплечных дел мастером был у нас Валерий Георгиевич, который перепарил всех по очереди. Как он сам выдержал там в парной (хотя и отдыхая перед камином) , мне не ясно.
Когда я в первый раз сунул нос в парилку, у меня возникло ощущение, что никакой органической жизни (даже в форме простейших) там быть не может. Сто десять градусов при сухом потолке. Но, оказывается, можно войти, отдышаться, и даже лечь на верхний полок, и даже лечь под веник Валерия Георгиевича и, что самое удивительное, испытывать при этом удовольствие, граничащее с блаженством.
Однако не для описания банных ощущений я завел разговор. Мне интересно было общество опытных альпинистов перед камином, их разговоры, некоторые мысли, возникавшие при этом.
В каминной оказались три заросших бородами атлета, атлетические тела которых были, на мой взгляд, если не изнуренными, то заметно отощавшими. Один из молодых атлетов подтвердил правильность моего наблюдения. Он долго сидел в кресле, глядя на свои вытянутые ноги, и вдруг сказал:
– Черт знает что. Не узнаю свои ноги. Гляжу и не узнаю. Словно бы не мои.
– Что так?
– Тонкие какие-то, исхудали.
Эти люди только что возвратились с восхождения на пик Победы.
– Художин лежит на своей полке?
– Лежит.
Я вспомнил, что Художин – альпинист, погибший на склоне пика Победы от перегрузки, положенный там завернутым в палатку и завязанный репшнуром. В условиях вечного горного холода он лежит уже несколько лет.
От полки разговор у альпинистов сам собой перешел к холодным бивуакам. Тотчас они вспомнили кого-то из своих товарищей, а именно одного альпиниста-грузина, и рассказывали со смехом, как на холодном бивуаке он вбивал вокруг себя множество крючьев, чтобы развесить на них разные вещи, словно сам он не висит на вертикальной скале в веревочной петле, а сидит дома на кухне. Даже для крышки от чайника он вбивал отдельный крючок.
– Ночью грохот. Мы просыпаемся. Слышим его спокойный голос: «Спите, спите, это из-под меня полка ушла…»
Значит, отвалился тот приступок, на котором он кое-как сидел, и теперь он остался досыпать ночь на одних только веревках.
От холодных бивуаков ребята пошли вспоминать дальше, а я отпочковался от них и подумал о пределах, в которых спорт полезен, а не вреден для человека, то есть о пределах, в которых спорт можно называть спортом.
Какие бы определения ни давали спорту словари и энциклопедия, в эти определения должно входить одно непременное условие – полезность для человеческого организма. Однако часто в наше время спорт превращается в профессию. Начинаются разряды, призы, медали, рекорды. Человек не занимается ничем другим, кроме своего спорта, а спорт его входит в ту сомнительную фазу, когда организм работает на износ. Если это не так, если современный спорт, доведший сам себя до абсурда, действительно полезен и укрепляет здоровье, то назовите мне хотя бы двадцать (для обеспечения закономерности) бывших знаменитых спортсменов, доживших до преклонного возраста.
Прекрасный и благородный вид спорта – альпинизм. Может быть, это самый красивый вид спорта. Нет спору, художественная гимнастика или фигурное катание на льду – тоже красиво и благородно. Они даже граничат с искусством (как футбол и хоккей граничит с азартными играми), но все же антураж у них – спортивный зал, ковер, электрические лампы, стадион, в лучшем случае. Антуражем у альпинистов являются великие первозданные горы, с ледниками, с потоками, с камнепадами, с альпийскими лугами, высокогорным солнцем и высокогорным безмолвием.
Все прекрасно. Все полезно, хоть и трудно, ибо не трудный спорт не может быть ни прекрасным, ни полезным. Но вот я выпишу из книги кое-что о сидячих, висячих и холодных бивуаках.
«На стенных маршрутах не всегда возможен удобный бивуак… Сидячий бивуак организуется при наличии небольших полочек или балконов, где можно расположиться сидя или полулежа. При организации сидячего ночлега следует позаботиться, чтобы ноги не висели свободно, а на что-нибудь опирались, например, на специально протянутую веревку. В противном случае они затекут. В условиях сидячих бивуаков затруднено приготовление горячей пищи. В большинстве случаев примус с кастрюлей приходится держать на коленях…
Современные стенные маршруты с многодневным их прохождением привели к необходимости планировать и осуществлять ночлег на скальных отвесах (так называемые висячие бивуаки).
Висячий бивуак может быть решен в сидячем или лежачем варианте. Предпочтительнее второй, но он требует специальных гамаков, подвешиваемых на крючьях. Сидячий бивуак организуется на специальной дюралевой или пластмассовой платформе (то есть пластинке – В. С.); при ее отсутствии к ступеням двух укрепленных на крючьях на расстоянии 40 – 60 сантиметров штурмовых лесенок привязывается горизонтальное сиденье из двух ледорубов, молотков, специальных кусков прочной фанеры и т. д. В это, похожее на детские качели, импровизированное сиденье садится тепло одетый альпинист и ставит ноги на подвязанную внизу веревку. Можно надеть на себя спальный мешок и укрыться плащ-накидкой, создавая таким образом более комфортабельные условия. Во избежание раскачивания при порыве ветра всю конструкцию желательно прикрепить к скале.
В ряде случаев группа может оказаться на трудном участке маршрута в предвечернее время, не имея при себе бивуачного снаряжения. Предстоит так называемый «холодный бивуак»… Главная задача, стоящая перед группой в условиях холодного бивуака, – не поморозиться в течение ночи и сохранить способность передвигаться утром. Бояться длительной работы по устройству бивуака не следует. Все равно в период холодной ночевки спать, как правило, нельзя. Влажную одежду лучше всего надеть под штормовку. Промокшие носки, рукавицы, стельки выжать, выколотить о камни и положить на плечи под свитер для просушки… Штормовку надо заправить в брюки, капюшон надо надеть на голову и затянуть шнурком. Куртку тщательно застегнуть, ботинки расшнуровать, но не снимать с ног, а ноги засунуть в рюкзаки (по два-три человека в один рюкзак) – так теплее. Рюкзак не туго завязать выше колена.
В тесной компактной группе лучше сохраняется тепло. Поэтому в течение ночи следует не вставать, даже если затекают ноги. В таких случаях надо упорно шевелить пальцами ног, стопами, двигать плечами, бедрами, напрягая различные группы мышц. Активной работой мышц без движения конечностями удается значительно согреть их и уберечь от подмерзания. Если условия бивуака достаточно безопасны, рукава штормовки втянуть внутрь, а руки, вытянув из рукавов, положить под свитер на груди или с боков. При реальной опасности обморожения или переохлаждения надо заставить себя не засыпать, будить засыпающих. В течение ночи, особенно под утро, можно съесть что-нибудь легкоусвояемое – конфеты, сухофрукты, глюкозу.
Самым трудным будут предутренние часы. Надо все время следить друг за другом. Если у кого-нибудь чувствительность конечностей собственными средствами не восстанавливается, нужно безотлагательно помочь ему растиранием сухими шерстяными вещами… Утром перед началом движения по маршруту необходимо энергично (с соблюдением максимальной осторожности) восстановить кровообращение, чувствительность органов, согреться и только тогда осторожно на надежной страховке начинать движение».
Все это превосходно, конечно, но все же сидение целую ночь над пропастью на двух связанных ледорубах и просушка в морозную ночь носков и стелек на плечах под свитером – странный спорт. Речь идет, как мы видели, не о случайности, когда застигло стихийное бедствие, а о бивуаках, которые фактически неизбежны и даже планируются при современном характере альпинизма.
От воспоминания о холодных бивуаках захотелось скорее еще раз окунуться в сухой пар финской бани и лечь под веник Валерия Георгиевича.
При всем том баня была нежелательным соблазном перед восхождением. Она и освежит, и оздоровит, бесспорно, однако нагрузка на сердце огромна, и не скажется ли эта сегодняшняя нагрузка завтра на высоте 4404 метров.
Еще большим и злостным соблазном явилось пиво, которое привезли из Фрунзе ради банного дня и выставили посреди каминной в количестве не сорока ли бутылок. Только ради прекрасной Адыгене я и устоял от такого соблазна.
Однако соблазны в тот день на пиве не кончились. Не успел я прилечь отдохнуть после бани, как раздался стук, и на пороге моей комнатенки возник не кто-нибудь другой, а Чингиз Айтматов. Прилетев во Фрунзе, я, правда, позвонил ему, и мы условились, что увидимся, но можно ли было предполагать, что встреча придется на канун восхождения. Между тем Чингиз стал приглашать меня на дачу, где жена уже хлопочет и накрывает на стол, и я должен быть у них гостем. Это вполне естественно и понятно. Если бы Чингиз объявился вдруг в наших владимирских краях, а тем более в нашем Ставровском районе, и жил неподалеку от меня двадцать дней, очевидно, и я стал бы зазывать его к себе в гости. То есть даже нельзя и представить, чтобы не стал зазывать. И приехал бы за ним на машине, как он сегодня приехал за мной. Законы человеческого поведения, законы дружбы, законы гостеприимства. Можно ли не позвать и можно ли отказаться? И можно ли, приехав в его юрту под Фрунзе, имеющую очертания современной дачи, избежать всех остальных законов киргизского гостеприимства? Если же я даже бутылкой послебанного пива боялся нарушить свою спортивную форму, то что же от нее, от спортивной формы, останется к завтрашнему утру после посещения дома Чингиза Айтматова?
Нет, пожалуй, я слишком многого достиг, чтобы одним днем пустить все насмарку. Дело не только в сердце, которое утомится от застолья, дело в собранности, в психологической подготовленности, которые откристаллизовывались в эти дни, в уверенности, которая завтра утром покинет меня. Дело в настроении, в настроенности, в душевном самочувствии, в убежденности, что ничто постороннее, случайное и привходящее не помешает мне завтра. Если я не дойду, значит, я не дойду, как таковой, а не потому, что вчера истратил свои резервы.
Нет, дорогой Чингиз Айтматов, спасибо тебе за приглашение, но воспользоваться им я теперь не могу. Я иду на вершину Адыгене.
– Ну, Ольга Владимировна, что тебе сегодня приснилось?
– Мне приснился ужасный сон. Будто мы все, вся наша группа, окружили тех троих альпинистов, помнишь, которые пели в хижине на Аксае, и заставили их присоединиться к нашему отряду. Они вместо Короны должны идти с нами на Адыгене. А самое главное, они должны вместе с нами есть рожки и пить какао, сваренное в ведре.
– А они?
– Они не хотят. Но наши ребята окружили и наступают. В руках у ребят ледорубы и репшнуры.
– Плохо их дело.
– Но я проснулась и не знаю, чем кончилось.
Александр Александрович уже свистел, призывая нас строиться на линейке с рюкзаками перед нашим последним, перед нашим главным походом. Я дожил до своего восхождения на вершину.
Чем бы я занимался в этот день, будь я не в горах, а у себя дома? Пожалуй, это доподлинно известно. Во-первых, я был бы сейчас в Олепине, а во-вторых, собирался бы в гости в село Спасское, к Саше Косицыну и его родителям, потому что у них в Спасском сегодня праздник Преображение. Этот праздник все там по укоренившейся традиции празднуют, пожалуй, уже не вкладывая в него церковного смысла, но используя его как прекрасный повод собраться родне, попить, погулять.
Я приехал бы в Спасское часов в двенадцать. Походили бы у Косицыных по саду: крупный, начинающий янтареть крыжовник, яблоки, начинающие поспевать, сливы, начинающие розоветь, россыпь черной смородины, гроздья красной и белой смородины. Всем похвалился бы Павел Иванович. Потом сели бы за стол: зеленый лук со сметаной, московская колбаса, жареные мелкие карасики, стопки, зеленоватые бутылки.
– Володя, Володя, ты что-то злоупотребляешь, – говорил бы мне Павел Иванович, видя, что ставлю рюмку, не допивая.
Под вечер, как ни ловчи, как ни обманывай бдительность Павла Ивановича, отяжелевший вернулся бы в Олепино.
– Ну, как погуляли? Драки не было? – спрашивали бы меня мои сестры.
Так уж заведено у них в Спасском в Преображение. Посреди села – обязательно драка. Бывали и смертоубийства, бывали и массовые побоища. Теперь стало тише. Отчасти потому, что и народу стало гораздо меньше. Но все равно, хоть по одному разу, перехлестнутся какие-нибудь два парня, пьяные до потери соображения…
– Кто себя плохо чувствует? Кто не хочет идти? Нет таких? Надеть рюкзаки, приготовиться к движению. Валерий Георгиевич замыкающий…
Первый день ушел на подход к вершине, на достижение стоянки «Электро», с которой начинается обыкновенно штурм Адыгене.
Ощущения впечатлений этого первого дня не принесли, пожалуй, ничего нового. Конечно, горный пейзаж был другой, нежели при походе на Аксай, но ботинки Александра Александровича, за которыми я следовал, были теми же, рюкзак на спине лежал тот же самый, и надо было точно так же шагать, шагать и шагать то по сухой тропе, то переступая с камня на камень по моренным нагромождениям. Хорошо уж то, что не было крутых взлетов, быстрого набора высоты, а был более пологий, но и более длинный, многочасовой подъем. Рука не немела, как в прошлый раз. И еще одно нужно отметить. Нам пришлось пройти мимо того самого кладбища альпинистов, с прогулки на которое начинался наш сбор. Тогда налегке, без рюкзака, я с трудом преодолел этот подъем. Как помнится, пот заливал глаза и губы, стучало в висках и болезненно дергалось в затылке. Теперь же, под тяжестью рюкзака, я не заметил, как мы дошли до кладбища и миновали его. Тренировка, сказал бы любой спортсмен. Тренировка, скажу и я.
Наиболее памятные впечатления этого дня принесла нам сама стоянка «Электро», вернее, тот леденящий дождь, который поливал нас беспрерывно: и пока мы ставили палатки, и пока мы готовили еду, и пока ужинали. Погода испортилась тотчас, как мы пришли на стоянку.
Местность, если начертить схему, была такова: зеленая травянистая долина, ограниченная по сторонам двумя грядами гор. В нижней части – травянистыми, начиная с середины и выше – скальными. Дно долины изогнуто. Когда мы глядим на него в ту сторону, куда нам завтра предстоит идти, мы видим, что оно набирает подъем и перегораживается поперечной мореной, напоминающей высотную плотину, какие строят сейчас в ущельях, когда хотят соорудить гидростанцию. Если мы глядим на дно долины в ту сторону, откуда пришли, то оно невдалеке от нас, загибаясь, уходит вниз, и мы его больше не видим, а видим одно только небо. По этой изогнутой зеленой плоскости, откуда-то снизу, из неведомого чертового котла, беспрерывно поднимаются клубы пара различных оттенков, от белого, как речной туман, до темного, как ненастные осенние тучи. Эти клубы наползают к нам снизу с большой скоростью, наполняют всю долину, погребают нас в мраке и сырости, но пока не дождят. Они плывут, ползут, лезут, натыкаются на поперечную плотину морены и, перевалив через нее, уплывают куда-то еще дальше и выше, где мы их больше не видим. Наступает короткое прояснение. Побыв по ту сторону морены, бело-черные клубы вдруг возвращаются обратно и (в чем-то они изменились там, наверху, что-то с ними произошло) начинают поливать нас проливным дождем. Они не уползают обратно вниз, в преисподний котел, но, облегчаясь над нашей стоянкой, поднимаются, воспаряют и рассеиваются, приклеиваясь серыми клочьями к скалистым гребням. Тем временем снизу поднимается новая порция мглы, накрывает нас, проплывает над нами, переваливает через морену, некоторое время находится там, возвращается и окатывает новой порцией ледяного дождя.
Кое-как мы угрелись в наших спальных мешках, в палаточке, которая местами начала протекать. У этих палаток, вернее, у этого палаточного материала одна неприятная особенность. Дождь скатывается с него, и лишь мельчайшая испарина выступает на нижней стороне ткани. Испарина безобидна, она не собирается в капли и не начинает капать на спящих. Но если такую отпотевшую во время дождя ткань потереть с внутренней стороны или если к ней прислониться, задеть за нее локтем, спиной, прислонить к ней рюкзак, то она в месте прикосновения начинает пропускать воду. Укладываясь и ворочаясь в тесной палатке вчетвером, мы, конечно, и задевали, и прикасались к палаточной ткани, и теперь палатка во многих местах текла. К шуму дождя присоединились порывы ветра, уснуть все не удавалось, а между тем на сон отведено не так уж много времени. Все восхождения начинаются, по неписаному альпинистскому закону, на рассвете.
Один инструктор рассказывал:
– Вышли в четыре часа. К десяти оказались на вершине, к двенадцати сбросились. Впереди целый день. Погода прекрасная. Солнце, тепло. Отдых.
Наступит ли такая минута, когда все уже будет позади, только отдых, беззаботный отдых и сознание, что сделал то, что тебе полагалось сделать?
Почему полагалось? – думал я под шум высокогорного дождичка. Почему я обязан? Кто меня обязал? Это трудно. Это очень трудно, как уточняет Никита Васильевич Живаго. Это опасно. Я не знаю своего потолка. Я не знаю границ выносливости своего отнюдь не юного и почти не тренированного сердца. Даже и хорошо тренированные альпинисты умирают на высоте от недостатка кислорода – от сердечной недостаточности. Совсем недавно, месяц назад, при восхождении на пик Коммунизма умер от сердечной недостаточности немецкий альпинист.
Кто меня гонит? Поигрался, позабавился, ну и хватит. Полазил по скалам, отработал каменные осыпи, снег и лед, сходил на Аксай. Все хорошо. Довольно. Зачем тебе еще и вершина Адыгене? Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождения на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат. Наверно, даже и уговаривать не будут, разве только немного, для приличия.
Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастичным, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело.
Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент?
Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет:
– Ну, хорошо.
Не рад ли будет он в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность – тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но сказать он ничего мне не скажет, кроме спокойного, неодобряющего и неосуждающего: «Ну, хорошо».
Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверно, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так и вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.
– У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделано. Оставалось только взойти.
– Может, просто сдрейфил писатель?
– Может, и сдрейфил.
А что скажут «барсы», которые вняли просьбе Александра Александровича и пошли с нашей группой, вероятно, только из-за необычности ее состава? То-то будет чем поделиться в своем Челябинске!
А что скажут или подумают эти юноши и девушки? И моя Ольга? И все в лагере: начальник, доктор, начспас?
И что сам я скажу себе?
Да если бы исчез лагерь с лица земли, исчезли бы «барсы», исчезла бы вся группа во главе с Александром Александровичем, все равно я один встал бы в четыре часа утра и пошел на вершину Адыгене. Тем более что маршрут восхождения своей рукой списал в тетрадь и поэтому хорошо запомнил.
Мало ли что – условность! Во времена Пушкина честь тоже была явлением условным, и Писарев со своих нарочито реалистических позиций зло высмеял эту условность, разбирая дуэль Онегина с Ленским. Однако в те времена, приняв вызов, уже немыслимо было взять да и не выйти к барьеру. Продолжать жить можно было, только постояв у барьера и выдержав выстрел противника. Вся жизнь, богатая и яркая, сводилась вдруг к узкой щели, через которую необходимо было пройти и за которой, если не убьют, снова открывалась жизнь, просторная и прекрасная. Но вход в эту вторую половину жизни лежал, увы, только через тесную щель дуэли. А казалось бы, что такого? Взял да и не явился. Удалился в свое глухое имение коротать там остальные дни в одиночестве, в компании стеганого халата, длинной трубки да стакана вина. Лермонтов, скажем. Неужели он не сознавал своего значения для России и ничтожества Мартынова по сравнению с собой? Неужели он не понимал, что нельзя ставить на карту жизнь Лермонтова (Лермонтова!), не сделавшего еще и сотой доли того, что ему предназначено? Что такое условность? Что такое Мартынов? Что такое честь? Что такое пятигорские сплетни по сравнению с будущим романом, с журналом, который Лермонтов собирается издавать, с русской литературой? Потомки небось простили бы, если бы струсил да и не вышел к барьеру! Все так. Мартынов, может быть, действительно ничего не значил, равно как и пятигорские сплетни, но значило презрение к самому себе. Презирая Мартынова, жить можно. Презирая условности света, жить можно. Презирая самого себя, жить нельзя.
Вспомнив про дуэли, я, конечно, высоко и слишком хватил в своих полусонных ощущениях. Но и правда, моя жизнь теперь уперлась в вершину Адыгене. Не обойти, не вильнуть в сторону, не повернуть назад. Жизненный путь мог продолжаться, только обозначившись пунктирной линией на белых снегах вершины. Все широкое поле жизни, через которое, как известно, нужно перейти, свелось к узкой тропе нашего маршрута, и даже не к троне, а просто к линии, по которой мы пойдем след в след и по которой я, как по проволоке или как по лезвию, должен пройти в свое же будущее. Река, текущая меж зеленых и просторных берегов, должна протечь через трубу и через турбину, а потом – теки себе опять в земных берегах.
Тут перед моими закрытыми глазами потекла вода: то тихая, черная, почти неподвижная – в нашей речке, то узловатая и кофейная – расплеснувшегося под летним небом Днепра, то стальное полотнище Волги, то зеленобутылочное кипение реки Боровской в Родопах. Вода лилась, струилась, рябила, мерцала, пульсирующими толчками вырывалась из водосточной трубы, обрушивалась серым водопадом и шумела дождем. Только эта последняя вода была, увы, реальна, в отличие от всех остальных, просмотренных мною в кинофильме памяти.
Шум дождя переборол мою возбужденность, которая обычна перед событием (даже перед ранним выездом на рыбалку), и уже бесшумные мягкие волны понесли меня на себе в бархатную тишину сна. Теперь если уснешь – до самого восхождения, мелькнула последняя мысль. Ничего уж не осталось между этой минутой и восхождением, кроме сна. Никаких событий. И скорее бы, и тревожно.
Казалось, я спал не больше пяти минут, но прислушался и понял, что лагерь уже на ногах. Вылез из мешка. Выбивая зубную дробь (с раннего просонья на предрассветном морозце), тщательно, по порядку оделся и обулся. В черном, едва начинающем зеленеть небе, словно елочные игрушки, висели звезды. Одна ярко-зеленая звезда величиною с небольшое яблоко светилась над уступом скалы, и было похоже, как если бы там стоял человек и держал в руке яркий фонарь. Ни дождя, ни ветра на земле уже не было.
Я прошелся по бивуаку и увидел, что некоторые проснулись, но еще одеваются в палатках (приглушенные голоса, шуршание о стенки палаток, иногда девчоночий смешок). Некоторые вылезли на свет божий (на тьму божию) и, съежившись от холода, потрусили за отведенные для этой утренней цели камни. И в пяти шагах не узнаешь человека – настолько темно.
Когда я вылез из палатки, мои соночлежники еще оставались в ней, в том числе и Александр Александрович. Тем не менее, опередив каким-то непостижимым образом его выход, по бивуаку мгновенно распространилась новость, повергшая меня в уныние. Если бы сказали, что за ночь исчезла Адыгене, я бы, наверно, огорчился меньше. В конце концов, пошли бы на другую вершину.
Александр Александрович заболел. У него температура 38,3, у него болит горло, он потерял голос. Он на восхождение с нами идти не сможет. Произошло самое неприятное из всего, что могло произойти, чтобы помешать восхождению.
Нас поведут асы, «барсы снегов». Но присущ ли им тот темп, к которому нас приучил Александр Александрович и который давал мне уверенность? В последние несколько минут меня ошеломило новое обстоятельство. Оказывается, никто из «барсов» никогда на Адыгене не ходил и не знает не только маршрута восхождения, но и места, где находится эта гора. Александр Григорьевич Рябухин, который сделался командиром отряда, шутя успокаивал Александра Александровича:
– Взойти-то взойдем. Найти бы гору.
– Ее будет видно, когда подниметесь на морену. Не ошибетесь. Что касается маршрута – идите по логике. Заранее все не расскажешь, да я и не был на ней давно. Идите по логике. Взлет по осыпи, перевальный гребень самой горы…
– Перила не нужны?
– В одном месте натягиваются перила. Увидите сами. По логике.
– У меня есть маршрут восхождения. Я знаю его наизусть, – робко вступил я в разговор командиров.
– Да ну! – обрадовался Рябухин. – Тогда прекрасно.
Так получилось, что именно я, самый неумелый и неопытный, оказался практически проводником всей группы на вершину Адыгене! Не удивительно, что после часа пути мы заплутались и сделали по горам не очень большой, но противный крюк, который нам стоил минут сорока времени и некоторого количества самых утренних, самых свежих сил.
Без рюкзаков идти было легко, и физическая нагрузка подъема, как такового, меня не беспокоила. Я побаивался нагрузки на большой высоте, в разреженном воздухе, но до высоты было еще неблизко, можно было еще идти и наслаждаться ранним высокогорным утром.
Справа от нас на огромном скалистом склоне кричали улары. Эти крупные птицы (ошибочно их называют горными индейками) очень редки. Древние арабы считали, что если человек видел улара, то счастье и удача будут всегда сопутствовать ему. Естественно, что нам хотелось хоть издали поглядеть на этих птиц. Увидеть их тем труднее, что они почти никогда не поднимаются на крыло. Они пасутся на скалах не взлетая, причем вверх по камням поднимаются медленно или, скажем, нормально, а вниз сбегают очень быстро, махая крыльями, словно катятся кувырком. Совсем как альпинисты. Во время скатывания вниз они кричат криком, похожим на продолжительный и звонкий человеческий смех. Не летящую, а лишь сидящую в скалах птицу разглядеть никак невозможно; но все же – особенное везение – мы в это утро увидели уларов. Серые рябоватые птицы больше напомнили мне тетерок, а не индеек. Они мирно паслись у подножия отвесных скал, шагах в ста пятидесяти от нашей ровной и двигающейся цепочки.
Во время привала ребята разглядели высоко на скалистом склоне несколько горных козлов. Все мы стали смотреть туда же в надежде, что и нам удастся увидеть этих редких животных.
– Где, где?
– Около камня, похожего на трехгранный клинок.
– Не вижу.
– Вы не туда смотрите. Смотрите внимательнее. Видите большую квадратную глыбу? Правее этой балды – кулуар. Затем плита и вот – острый штык. Правее него на один палец.
Как раньше в армии, я вытянул руку, прищурив глаз, и взял на один палец правее острого камня. Так вот почему я не мог их увидеть! Я ожидал, что они будут выглядеть более крупными. Но расстояние в горах обманчиво. Должно быть, далеко было до острого камня, если крупные горные козлы показались мне тремя рыженькими муравейчиками, ползущими по травянистому склону. Приглядевшись и привыкнув отличать взглядом рыжеватые камни от рыжеватых живых существ, мы обнаружили, что козлов там не три, а гораздо больше. Впрочем, помогло и то, что стадо тронулось с места, и все они поползли поперек протяженного склона вот именно как муравьи, такие же крохотные, такие же рыжеватые и такие же многочисленные. Только передвигались они гораздо быстрее, чем если бы это и вправду было переселение муравьев. Даже на таком расстоянии мы видели, что передвигаются они со стремительной легкостью.
– Смотрите, еще, еще! – кричали наши.
– Как много!
– Огромное стадо.
– Начали появляться, – объяснил нам Рябухин. – Одно время совсем исчезла в горах всякая живность. – Теперь – построже. Охрана природы. Начали появляться.
Цветы, замерзшие за ночь, постепенно оттаивали и оживали, но видели мы их только на первой трети пути. Постепенно мы поднялись в те высокие сферы, где цветам не хватает ни кислорода, ни тепла, а ультрафиолет слишком жесток, чтобы можно было жить, а тем более расцветать. Но и нам (по крайней мере мне) тоже стало не хватать кислорода.
Сначала все шло прекрасно, несмотря на то что мы заплутались. Подойдя к грандиозной плотинообразной морене, преградившей нам путь, мы не знали, где подниматься дальше – по правому краю этой конечной морены или по левому. Тетради со мной не было. Мне казалось, что я хорошо помню маршрут восхождения, но именно этого места в описании маршрута я никак не мог вспомнить. Надо сказать к тому же, что у меня очень плохая ориентировка на местности. Одно из моих слабых мест. Я могу заплутаться в нашем олепинском лесу, знакомом мне с детства. Вероятно, ориентироваться мне мешает излишек воображения. Стоит оглянуться по сторонам, как я тотчас воображу себе, в какой стороне дорога, в какой стороне село, и тогда все начинает складываться и подтверждать мою ложную версию.
Точно так же и здесь втемяшилось, что Адыгене мы должны увидеть левее морены. Командир отряда совсем не знал этого участка гор. Поверил мне, и мы взяли влево. Однако, с усилием взойдя на очень крутую морену, мы не увидели никакой Адыгене и начали в растерянности оглядываться по сторонам. В противоположной почти стороне, где мы вовсе не ожидали, сверкал вдалеке снегами горный цирк: пик Панфилова со своим ледником – левый край цирка, Электро – правый край, а в середине – наша вершина. Цирк не был таким же округлым, как на Аксае, но вытянутым в длину, и Адыгене сияла на его далеком конце. Предстояло спуститься с морены, на которую мы попали по ошибке, а потом по другой длинной морене, похожей на лежащего тигра, по тигриному этому хребту подниматься долго и круто непосредственно к подножию горы.
Хребет-то хребет, но при ближайшем знакомстве – нагромождение камней, кубических и огромных.
Часто удивляют в горах причудливые, не всегда доступные даже и воображению образования. Вот, например, час назад, идя по галечной площадке, я увидел справа от нас следующую картину. На относительно ровном месте, в виде ну, что ли, башни, нагромождены камни по кубометру и больше. Они лежат компактной кучей, словно кто-то принес их в мешке и высыпал на ровное место, и не просто высыпал, а еще и подправил, чтобы не валялись как попало. Когда видишь у подножия склона одну глыбу, тотчас представляешь себе, как она скатилась со склона, с каким грохотом, с каким трясением земли. Если несколько глыб, то надо полагать, что они скатились в разное время. Но аккуратная куча, объемом с многоэтажный городской дом, как образовалась она? Стояла скала, а потом рассыпалась во время землетрясения? В этом случае она рассыпалась бы вот именно по долине и лежали бы вокруг откатившиеся отдельные камни. Не могла же она рассыпаться и осесть в такую аккуратную кучу? Вероятно, за миллионы лет работа ледника, работа землетрясений, работа солнца, мороза, воды и ветра приходит иногда в такое случайное сочетание, что наше воображение отказывается понять результаты этой работы.
Вот и эта морена, по которой мы поднимаемся, – можно ли вообразить, каким образом и на протяжении какого времени создавалась она?
Рябухин шел и, немного бравируя не то перед литератором, пыхтящим за его спиной, не то вообще перед новичками, намурлыкивал знаменитый булаховский романс о звезде. Но и то постепенно у него сбивалось дыхание, что никак не скроешь во время пения. Что же говорить про меня? При ровном перешагивании с камня на камень (по крутой восходящей) я дышал все же ровно, хоть и усиленно. Но стоило мне сделать одно резкое движение – прыгнуть или порывисто подняться на очередную глыбу, как тотчас дыхание сбивалось на одышку, и надо было делать несколько судорожных глубоких вдохов, чтобы его выровнять.
Казалось странным, что в таком чистейшем утреннем прохладном воздухе недостаточно кислорода. Понятно, когда его не хватает в жарко натопленном, душном, прокуренном, переполненном людьми помещении, или в каком-нибудь там водолазном приспособлении, или в большом современном городе, плавающем постоянно в бензинном чаду. Но здесь, в утренних горах, когда воздух настолько чист, что ни одной пылинки не обнаружить в нем никакими приборами… И тем не менее кислорода мало, не хватает. Он разрежен, и с каждым шагом вверх его делается все меньше и меньше. Не потому ли таким густо-синим, неправдоподобно густо-синим становится небо, чья темная синева оттеняется белизной снегов? Говорят, в космосе небо непроницаемо, как черный бархат. Конечно, четыре с половиной километра над поверхностью моря не бог весть какая высота, но все же это шаг вверх, а у цвета неба – шаг к его космической черноте.
Как будто ничего в организме не давало о себе знать. Ног не было (они легко шли), плеч не было (они блаженствовали без рюкзака). Было лицо, которому хотелось спрятаться от жестокого ультрафиолета, немного был правый бок (что-то покалывало там), но это временно. Фактически же было одно: величиной с целого меня, завладевшее всем моим вниманием сердце. Насос. Только от него зависело теперь мое восхождение.
Насос добросовестно и старательно гонит красную жидкость из главного резервуара во все уголки моего тела. Удар поршнем – жидкость стремглав мчится по трубкам, трубочкам, трубчатым волоскам, достигая каждой клетки. Клетки ждут этой жидкости, им нужно гореть, и гореть ярко, в полную силу. Но свеча тускнеет и гаснет под колпаком. Огонь задыхается в пару или собственном дыме. Огонь живет только при кислороде. Красная жидкость приносит кислород. Каждая клетка с нетерпением ждет новой порции жидкости, чтобы снова вспыхнуть. Но что толку в этой жидкости, если она притекает, омывает, а кислорода в ней все меньше и меньше. Его мало в том воздухе, который захватывают легкие. Значит, легкие должны захватывать воздух все чаще и чаще. Значит, и насос должен работать в учащенном ритме. Здесь-то и начинается трагическое противоречие. Чтобы работать усиленно, насосу самому нужна усиленная порция кислорода. Круг замыкается, начинается сердечная недостаточность.
Я слышу, как сердце то бултыхается в груди, то словно бы замирает. Когда преодолели морену и остановились у подножия склона Адыгене, я почувствовал, что в глазах у меня все растаяло, затуманилось, побелело. Скорее я оперся на ледоруб, чтобы никто не заметил моей слабости, да и просто чтобы не упасть. Глядя вниз, на трещину в красноватом камне, запаянную темным ледком, я кое-как отдышался. Камень, трещина и ледок были для меня той деталью, на которой начинающий фотограф останавливает размытое желтое пятно, чтобы точно навести фокус. Раздвоенные линии совмещаются, туман исчезает, остается ясное, четкое состояние кадра. Так и у меня после нескольких глубоких вдохов туманец в глазах рассеялся, и трещина и ледок в ней оказались в фокусе взгляда. Тогда я посмотрел вверх, и впервые за двадцать дней мне сделалось не то чтобы страшно, но как-то горестно и тоскливо.
Склон, перед которым мы остановились, показался мне только что не вертикальным. Он вздымался вверх, загораживая небо почти до зенита. Он был седловидным (как я изучил еще по картинке), и мы находились против самой низкой точки седла. Самая низкая, но ужасающе высокая. Влево от нижней точки седла поднималась ломаная, зубчатая линия гребня, ведущего непосредственно к вершине, которую теперь от самого ее подножия не было видно. Ее загораживали более близкие скалы. Ничего. Когда надо, появится. Левее нас, из нижней части склона, вздымались, пропоров его, темно-красные скалистые образования, напоминающие готические соборы, и самый грандиозный из них – Кельнский готический собор. Но Кельнский готический собор – творение человеческих рук – показался бы игрушечным, если бы его поставить рядом с этими каменными фантазиями природы.
Между тем Рябухин пристально вглядывался в склон, может быть, ища на нем признаки тропинки. Ведь ходили же до нас люди на Адыгене. Оставили какой-нибудь след или признак. И точно, в одном месте положены камень на камень и еще один камень, образуя башенку, веху, ориентир. На эту башенку и повел нас Рябухин. Булахова он больше не напевал.
Я заметил, что если поднимаю голову и гляжу по сторонам, то головокружение и зыбкая пустота в груди сказываются сильнее. Значит, если я хочу дойти хотя бы до перевального гребня, то нужно смотреть под ноги и отвлекаться, думая о чем-нибудь постороннем, а не о том, прошли ли мы третью часть склона или только еще четвертую.
Кто придумал словечки «покорять», «покорители», «покоренные вершины»? Посмотришь на нас издалека и не разглядишь на склоне среди этих готических многоступенчатых и многошпильных глыб. Ползут черные точечки; мельчайшие, но, правда, дерзкие существа. Возможно, и заползут на самый верх горы. Но что из того? Может ли цепочка из муравьев, заползя на крышу двенадцатиэтажного дома, считать, что она его покорила? Дому от такого подвига муравьев, как говорится, ни жарко ни холодно. Но сами себе муравьи кое-что доказали: преодолели, достигли. Я бы так и говорил: «достижение вершины», «достигнутые вершины», «мы достигли вершины Адыгене». Мы ее достигли, но вовсе не покорили. Покорили же мы… Например, я покорил в себе боязнь, осторожность, слабость, благоразумие, инертность, расхлябанность, некоторые вздорные представления о себе и о жизни. Вот идет моя Ольга, московская девочка, школьница, освобожденная от всех физкультурных занятий. Она думала про себя, что она домашний цветок, никудышный заморыш, слабенькое и болезненное существо, обреченное на лекарства, на форточно-комнатный режим. Вот она идет, перевалив за отметку четыре тысячи метров над уровнем моря, и достигнет вершины, тогда можно будет сказать, что она победила, покорила самое себя, а заодно и все те обстоятельства, которые пытались создать у нее ложные представления о себе самой.
Боюсь посмотреть назад, чтобы не увидеть, как мало еще мы поднялись но склону, боюсь посмотреть и вверх – почти в зенит, чтобы не увидеть, как много еще осталось. То, что основной подъем начнется, когда мы поднимемся на перевальный гребень, я как-то забываю. Задача – дойти до перевального гребня. Почему-то мне кажется, что оттуда до вершины останутся пустяки. Отчетливо представляю себе, как взгляну в сторону Адыгене и увижу, что она совсем рядом. Пройтись по снежку, по равномерно наклонному гребню. Только бы кончился поскорее этот противный крутой и высокий склон. Ясно, что привала на середине склона не будет. Приостановимся, когда выйдем на гребень, это ясно. Без остановки, без возможности перевести дыхание (спокойно вдохнуть и выдохнуть) – вверх, вверх и вверх на одном порыве (хотя и размеренно), от подножия склона к его поднебесному гребню – взлет.
Какой противный, отвратительный склон! Его плоскость вздыблена так, как мы нарочно подняли бы фанерный лист, если б захотели, чтобы с листа соскользнули какие-нибудь плохо ползающие по нему жучки. Крутая поверхность склона тверда. Она состоит из мелкого камня, сцементированного землей. Снежок, выпавший ночью и тающий у нас на глазах, делает склон еще более скользким. Когда наступаешь ботинком, то весь снежок остается на подошве в шипах, обнажая пыльную, мелкокаменистую поверхность склона. Снег налипает, накапливается на подошве, и нужно время от времени ударять по краю ботинка ледорубом, чтобы спрессованная по форме подошвы снежная лепешка отвалилась и сразу же облегчила шаг. Пока ее не сшибешь, нога подвертывается, оскользается, теряет устойчивость.
Тяжело. Не хватает воздуха. Сердце, кажется, перебивает само себя, настолько торопится. Не пора ли остановиться? Не всей группе, а мне. Не может быть, чтобы такое дыхание, а вернее сказать, такая одышка и такое сердцебиение считались нормой при восхождении и допускались этим видом спорта как нечто неизбежное, с чем нужно мириться.
В это время ко мне пришла спасительная мысль. Я вспомнил, что альпинисты иногда, приближаясь к вершине, идут на четыре счета. Шаг. Остановка. Три вдоха, три выдоха. Следующий шаг. Это что же, они от хорошей жизни так идут? От прекрасной работы сердца, от спокойного, ровного дыхания? Очевидно, что они идут так из самых последних сил и идти по-другому уже не могут. А ты идешь пока без всяких счетов. Шаг – вдох, шаг – выдох. У тебя до остановки после каждого шага дело еще не дошло. Так на что же ты жалуешься? Ты еще, оказывается, полон сил. Ну а то, что тебе тяжело, так оглянись назад. Ольга – идет. Другие девчонки – идут. Никита Васильевич – идет. Все идут. Значит, пойдешь и ты.
На гребне остановились. Исполненный надежды, я повернулся всем корпусом к вершине Адыгене. Надежда была на то, что я увижу ее совсем близко. Но бывает в сказке, когда совсем подойдет к замку какой-нибудь там добрый молодец, а замок вдруг возьмет да и отпрянет к самому горизонту. Так отдалилась от меня и эта вершина. Я увидел острый гребень горы, поднимающийся чем дальше, тем выше и подводящий в конце концов (но очень далеко и высоко от меня) к совсем уж крутому снежному куполу.
Иногда мы шли по самому острию гребня, иногда сходили с него, преимущественно влево, и наша дорога была с камня на камень, с глыбы на глыбу. Вниз лучше было не смотреть (да и некогда), но все же как было не подивиться, что готические кельнские соборы оказались глубоко внизу и, пожалуй, если бы падать, угодил бы как раз на их острые многогранные шпили.
Какое-то вопиющее несоответствие чего-то еще неосознанного тревожило меня. Укоренилось в сознании, что никаких скал тут быть не должно. Вспомнить бы, как там было написано на плакате… «По крутой осыпи следует подняться на перевальную точку гребня». Во-первых, не было никакой крутой осыпи. Мы поднимались по омерзительному скользкому склону. Да правильно ли мы идем? Отчетливо вспомнилась картинка. От перевальной точки до вершины – все снег и снег. И только в двух местах из снега высовываются скалы. Теперь же получается – сплошные скалы и никакого снега до самого вершинного купола. Рассказывал же сам Рябухин, как они однажды взошли на вершину, взяли записку предыдущих альпинистов и видят по записке, что гора не та! Хорошо, допустим, что мы не попали на крутую осыпь и взошли на перевальную точку в другом месте, сделав более трудным свой маршрут, но где снег на гребне? Шли бы теперь по нему ровной цепочкой. Почему вместо снега – скалы, требующие отдачи всех сил?
– Должен быть снег, – робко сказал я идущему впереди «снежному барсу».
– Снег будет. Вон впереди.
– Это вершина. На гребне должен быть снег!
– Я думаю, он растаял. Необыкновенное лето там, внизу. Линия снегов в этом году поднялась на двести, на триста метров. Вот гребень и обнажился. Ничего. Терпимо. Пока идти можно. В крайнем случае пойдем в связках…
Перед снегом остановились последний раз. «Барсы» пошли вперед, взяв двоих наших ребят – натягивать перила.
– Думаете, если поскользнетесь на снегу, сюда покатитесь, на этот гребень? – спросил Рябухин, обращаясь ко мне, и поглядел, задрав голову, на снежную крутизну. – Черта с два. Понесет вон туда. – И он показал на вогнутую снежную плоскость, которая начиналась от вершины, теперь уже хорошо видимой, и уходила вправо и вниз, ослепляя глаза синеватым сиянием.
Солнце поднялось из-за вершины и только что начинало скользить по этой плоскости, конца которой мы не видели, потому что она загибалась, и дальнейшее ее продолжение было скрыто от наших глаз. Что там внизу, если и правда ускользнешь? Обрыв, скалы, ледник? И сколько километров придется скользить? И на который день найдет тебя поисковая группа?
Пристегнувшись карабином к перильной веревке, я пошел, ставя ботинки точно в предыдущие следы и стараясь промять эти следы еще поглубже. Так и полагается по альпинистским правилам, чтобы каждый идущий бережно улучшал след в снегу, а не разрушал и не портил его, ставя башмаки как попало.
Значит, что же? Значит, действительно свершается? Осталось совсем немного прошагать с небольшим наклоном вперед и опираясь на ледоруб, а потом распрямиться и вдохнуть – уже на вершине? Если следы в снегу считать за ступеньки, останется ступенек… можно прикинуть, поскольку – вот они, ближайшие ко мне десять – двадцать следов. Остается ступенек триста – четыреста. Теперь если даже совсем оплошать, и то можно ползком, на одних руках, помогая зубами и подбородком… Но у меня пока все в порядке: ноги идут. Дыхание стало даже немного ровнее, чем недавно на склоне. В глазах нет никакого тумана. В голове, правда, легкий звон. Кислорода все-таки очень мало здесь для дыхания, тем более усиленного. Но звон – пустяки. Могла бы и кровь носом, и тогда все равно пошел бы вверх. Как это там написано в справочной книге по альпинизму: «Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею…»
Округлая линия снежного купола, проведенная по синему небу и до сих пор манившая меня со своей высоты, начала вдруг с каждым шагом спускаться вниз, открывая все более низкие участки небесного склона. Потом из-за этой линии показалась зубчатая линия горного горизонта, потом, опустясь в четыре приема еще ниже, она освободила для глаз всю тянь-шаньскую горную страну, раскинувшуюся под нами, с явственно видимыми многочисленными вершинами, ледниками, цирками и скальными стенами. Это я сделал последние четыре шага.
Первым делом захотелось найти, как на карте, Аксай и Корону, осеняющую его. В армии у нас проводились занятия на ящике с песком. В ящике, размером, ну, скажем, два метра на четыре, из песка (холмы и долины), из стеклышек (озера, речки, пруды), из сантиметровых макетиков (дома, мосты, деревья, церкви) создавался ландшафт, воспроизводилась местность, на которой изучались передвижения войск, военные действия. Взгляд стоящих около ящика окидывал сразу десять, а то и двадцать километров вдаль и вширь. Была непонятная увлекательность и услада в разглядывании местности, уменьшенной и потому укладывающейся в поле зрения. Теперь я поймал себя на том, что улавливаю сходство между ящиком с песком и панорамой Тянь-Шаня, оказавшейся перед нами и под нами. Кощунственно сравнивать грандиозную, сказочную, неправдоподобно прекрасную панораму гор на десятки километров во все стороны с унылым ящиком. Но как и не сравнить, если моренное озеро, которое я вижу внизу, – зеленоватое стеклышко размером с ладонь, если весь ледник Аксай (а мы-то уж знаем его подлинные размеры) можно было бы вырезать из одной страницы белой бумаги.
Ольга подошла и встала рядом со мной. Постепенно весь отряд подтянулся и собрался в плотную группу. Рябухин начал рассказывать, где какая гора.
– Корону вы видите. Все ее шесть зубцов. Правее – Свободная Корея, еще правее (этакая ледяная шапочка) – Бокс. Чуть поближе Бокса – Теке-Тор. Левее Короны – пик Семенова-Тян-Шанского. Видите?
Я слушал и не слушал Рябухина.
«Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели».
Тщеславие совсем не свойственно мне. Счетчик Гейгера, настроенный на тщеславие и поднесенный ко мне, не издал бы ни единого звука. Я не перечитываю своих статей, когда они печатаются в газете (разве что узнать, много ли вырезано), я не храню газет и журналов, где напечатаны мои рассказы или стихи, и не собираю статей, написанных о моих книгах, а тем более упоминаний своего имени. Я не стремлюсь в президиумы собраний и на трибуны, я не завидую собратьям, когда они получают премии, звания, ордена.
Но теперь я почувствовал глубокое удовлетворение и даже гордость. Рябухин показывал и называл вершины, цирки, ледники, ущелья и реки, а я шептал про себя, так, чтобы никому не было слышно: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Я разорвал кольцо. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».
Начспас однажды говорил, желая немного приземлить мое романтическое настроение:
– Адыгене – опробованная вершина. Все значкисты поднимаются на нее. Расхожая девка, у которой главное качество – ее доступность.
Я еще вспомнил тогда эпизод из повести современного прозаика. Молодого солдата, возвращающегося с войны, из эшелона сманила женщина. Подарила ему ночную любовь, а когда солдатик заснул, обобрала и исчезла. Со многими она поступала так же. Это была ее система. Но солдату наплевать оказалось на пропавшие шмотки и даже на такой грубый обман. Для него это была первая любовь, и он запомнил ее на всю жизнь как нечто яркое, светлое и чистое.
«Моя Адыгене. Прекрасная Адыгене. Чистейшая Адыгене. Я преодолел все преграды и дошел до нее. Я, конечно, возвращусь в Москву, меня ждут заботы, мелочи жизни, огорчения, суета и изнурительный труд. Я буду добиваться некоторых успехов и терпеть поражения. Я буду выглядеть перед людьми то добрым, благородным, то мелочным, низким и злым. Я буду то достоин хвалы, то достоин порицания, то достоин жалости. Неизвестно, как сложится дальнейшая жизнь. Какие невзгоды и недуги обрушатся на меня, какая худая или добрая слава ждет в пути, какие слова, поступки, книги. Но одного теперь не отнимешь у меня ни при каких обстоятельствах и никакими силами: я стою на вершине Адыгене!»
1973