Я проснулся оттого, что хотелось пить. Белесый сумрак наполнял избу. За перегородкой храпели. Наверно, та глуховатая старуха, что вечером стелила постель. Сирень в палисаднике и фикусы в горнице мешали раннему утру хлынуть в окна. Окна были закрыты. Мы сами закрыли их с вечера, чтобы не налетели комары. Жажда лучше всего помогла вспомнить вчерашний вечер. Стол был прибран. Ни ужасных стаканов, ни огурцов, ни луку. Большая крынка стояла посреди стола на белой скатерти. В крынке было молоко. На переменках с Розой мы выпили ее до конца. Храп за перегородкой усилился. Было ясно, что больше нам не уснуть. Мы переглянулись и в глазах друг у друга прочитали одно и то же решение. Я положил на стол деньги за молоко и ночлег. Через горницу шли на цыпочках, через сени – скорым шагом, с крыльца – бегом.

Словно бокал золотого вина, поймавший в себя лучик солнца, разгорелось утро. Безмолвствовал огромный притихший мир с серыми избами на переднем плане, затуманенными лесами – на втором и с зарей – на дальнем. Леса лежали в низине. Через них, должно быть, текла речка: только она могла образовать этот гигантский зигзаг молочного тумана, вписанный в черноту лесов. Вдалеке поднимался крестик церковки.

Вчера мы не расспросили дорогу и теперь пошли наугад вдоль села. Село кончалось больницей. Такая была тишина в мире, что подумалось про больницу: «Наверное, в этот час и там все спят, если кто и маялся и кричал всю ночь от своего недуга».

За селом началась Стромынка. Это было плоское, широкое полотно, укатанное некогда лихими тройками да тарантасами, а теперь поросшее ровной травкой. По обеим сторонам полотна тянулись, все в цветущей гвоздике, обочины. Среди широкой зелени вьется хорошо заметная, но все же не укатанная до пыли колея. Так посреди зарастающей кувшинками речки пробирается чистая полоска воды.

По обочинам Стромынки местами росли деревья, то одинокие, то небольшими группами, а то зеленел кустарник. Земля вокруг была похожа на степь, и неудивительно: мы подходили к Юрьеву-Польскому. Значит, и в те времена, когда будущий основатель Москвы, называя своим именем новый городок, назвал его еще и Польским; значит, и в те времена здесь был просторный степной остров посреди дремучих лесов.

Километрах в двух от дороги на матовой черноте земли дымился костер, оставленный пастухами: щелкал в перелеске пастуший кнут. От костра наносило на дорогу душистым дымком, похожим на дымок кизяка.

Иногда весь стромынский ансамбль – валки и канавы обочин, ровное зеленое полотно, наезженная колея – начинал поворачиваться, плавно загибаться, и эти повороты еще больше украшали привольный утренний пейзаж. Идти было легко и радостно – и потому, что решили сбежать, а не сидеть два дня в Ильинском, и потому, что на такой Стромынке невозможно сбиться с пути, и просто потому, что воздух свеж, солнце ласково, а мы еще достаточно молоды, чтобы не задумываться о бренности мира.

Мне под ноги попалась подкова, почти новая, с обломками гнутых гвоздей в прямоугольных дырочках. Она была огромная и тяжелая. Разве что конище Ильи Муромца или какого другого богатыря мог обронить такую подкову. Именно так показалось моей спутнице. А я не стал убеждать ее, что скорее всего расковался битюг из породы владимирских тяжеловозов. Подкову я убрал в рюкзак, и она до сих пор хранится у меня как память о реальном ощущении счастья, застигшего нас на Стромынской дороге.

Между тем поднялась, как из-под земли, плотная заросль ольшаника и перегородила Стромынку. Некоторое время мы старались сохранить направление и пробрались сквозь лес, надеясь, что вот он кончится и снова откроются дали с широкой дорогой, убегающей в них. Но ольха смешалась с березняком, напросились к ним в компанию рябинка да черемуха, а малина с бересклетом так запутали все дело, что ничего не оставалось нам, как возвратиться на то место, откуда началась лесная заросль.

Возвратившись на старое место, мы увидели, что нам на выбор предложено два пути: чахлая тропинка, ведущая вправо, вниз, в топкое место, и яркий тракторный след, загибающий влево.

Немного было логики в том, что мы пошли по тракторному следу. Мало ли куда и зачем понадобилось ехать трактору. Но очень четок был след по сравнению с тропинкой. Это и обмануло нас. Трактор некогда продирался между деревьями, задевая за их стволы, обдирая кору, расщепляя верхние слои древесины. Тракторист был опытный, он ловко лавировал, заводя нас все дальше и дальше в глубину леса. Скоро мы поняли, что идем не так, но слишком много осталось за нами ложного пути, чтобы возвращаться и все начинать сначала.

Тракторный след привел не в деревню, не на поле, не к сторожке лесника, ни даже хотя бы на другую дорогу. Расступились седые, в лишайниках, свисающих длинными бородами, ели, и открылось взгляду огромное поле битвы, вернее – избиения деревьев людьми. Тракторный след развернулся и много напетлял, накружил на порубке. Там и тут лежали в кучах невывезенные еще березовые бревна. Тощие деревца поднимались в нескольких местах, вызывая ощущение сиротливости. У одной уцелевшей березы была сломана (падающей соседкой) вершинка, она свисала на кожице, засохшая и черная, тогда как береза сама зеленела и даже лопотала что-то под утренним ветерком. На краю порубки валялась опрокинутая набок большая железная печка, свидетельствующая о том, что лес рубили зимой. Пни, щепки, обрубки, сучья производили бы более удручающее впечатление, если бы порубка не успела зарасти неизвестно откуда взявшимся стебелястым лилово-красным кипреем. Медленно обошли мы порубку кругом и не нашли ни одной тропы, которая уводила бы отсюда.

Заплутавшиеся в лесу бродяги лезут на высокое дерево и оттуда обозревают местность. В книжках про это пишут так: «Напрасно вглядывался он в туманные дали. Лесной океан расстилался до самого горизонта, и не было ему ни конца, ни края».

Порубка занимала низину, и я слез бы с дерева, действительно не увидев ничего, кроме того же леса, если бы в далеком просвете между черными вершинами елей не проглянула яркая, солнечная зелень поля. Теперь без всякой тропы стали пробираться мы сквозь лес, заботясь только о том, чтобы сохранить направление. Хлюпала под ногами сырь, трещал валежник, руки покрывались ссадинами. Но уже нарастал (как под реостатом), все нарастал и нарастал свет. И когда кончились последние деревья, сказочно расстелился перед нами луговой ковер, взбегающий на пригорок. На пригорке дымилась ранними лиловыми дымками неведомая нам деревушка. Правее ее, на отдаленном холме, виднелось село. Метрах в двухстах от нас в кустарнике слышались мужские голоса, и мы пошли на них, чтобы все хорошенько расспросить. Через кустарник сочилась речушка, иногда она разливалась небольшими лужами. По одной из луж лазало четверо мужиков с семиметровым бредешком. Он был не столько вымочен в воде, сколько выпачкан в голубоватой илистой грязи.

– Неужели здесь водится рыба?

– Шел я вчера под вечер мимо речки, – рассказал один из рыболовов, – гляжу, а он, стервец, ходит!

– Кто ходит?

– Щурец, кому же здесь ходить! Мы, значит, пораньше да сюда. Вон тринадцать щурят вывели.

На траве валялись тощие, оскаленные щурята.

– Щука водится, и другая рыба должна быть!

– Нет, иной рыбы незаметно.

– Чем же питается щука?

– Она больше мышами харчуется. – Так и не поняли мы, смеялись над нами рыболовы или говорили серьезно. – Поля кругом, мыша прорва, который попадает в воду – конец.

– Жди, когда попадет.

– Будешь ждать, если жрать нечего. Вон они как отощали.

Деревушка на бугре называлась Федоровкой, а село на холме – Клинами. Мы пошли в Клины межой горохового поля.

Золушке, проснувшейся утром в своей каморке, роскошный вечерний бал в королевском замке казался сном. Она не поверила бы в этот сон, если бы не золотая туфелька под подушкой.

Матрос, вернувшийся к хлебопашеству в каком-нибудь лесном краю, будет хранить обломок коралла, и, может быть, к старости, когда туманная глубина экваториальных морей станет казаться давно приснившимся сном, только этот коралл и напомнит матросу о том, что океаны шумят и сегодня.

Нам, вышедшим в светлые поля, наваждением, сном показалась лесная морока. Выход на поля был как пробуждение, и лишь букетик лесных цветов – прохладной нежной грушанки, серебрящейся в руке у Розы и так не похожей ни на что полевое, – утверждал существование леса, только что пройденного нами.

У околицы села, весь в кучевых облаках и отраженном камыше, лениво курился пруд. Пышнее кучевых облаков зелеными клубами поднимались из земли ветлы. Они были стары и огромны. Внутри у них была труха, но еще хватало сил тянуть, поднимать на подоблачную высоту земные соки. Одна ветла упала в пруд, и теперь по ней можно было ходить. В большом пруде она потерялась, утратила свое горделивое величие: ее хватало только на то, чтобы достать верхушкой до того места, где кончались прибрежные камыши и начиналось чистое зеркало воды. Словно брызги, от рухнувшей в воду ветлы взметнулись вверх от лежащего трухлявого ствола зеленые молодые побеги.

Прочные дощатые мостки с перильцами уводили от берега на глубину, при которой не видно дна, хотя мне никогда не приходилось встречать пруда со столь чистой прозрачной водой. Это не мешало, впрочем, водиться тут всякой живности.

Вот пробирается, ползет по подводному стеблю ногатое, усатое существо, похожее на мокрицу. Это водяной ослик, мирный поедатель всего, что гниет. А вот совсем уж чудно, завитушками вниз, скользит по поверхности воды улита-прудовик. Для нее поверхность воды – потолок, она и движется по нему как бы вниз головой. Между тем отделился от черной глубины и несется стрелой черный обтекаемый снарядик. Теперь хорошо видно, что это тигр подводных джунглей – жук-плавунец. Сейчас он выставит наружу кончик брюшка, подышет, наберет воздуху и снова канет во тьму. Подобно тому как маленький кровожадный соболь нападает на кабаргу, впиваясь ей в затылок, жук-плавунец бросается на рыбу, гигантскую по сравнению с ним, и подчас одолевает. А если не одолеет один, то запах крови соберет армию собратьев, и тогда уж быть рыбе растерзанной.

Посидев подольше, увидишь, как из той же придонной тьмы вдруг появляется большая тень – это выплывает гигантский жук-водолюб. Ему тоже нужно подышать воздухом.

Если же запастись терпением и если посчастливится, может быть, промелькнет и серебрянка – удивительный паук, строящий себе подводный домик из пузырьков обыкновенного воздуха. Про пиявок нечего и говорить – снуют, извиваются черные бархатные ленточки, наводя ужас на купальщиц, подобных моей спутнице.

Словно шарики ртути, пролитой на стекло, но только иссиня-черные, катаются и юлят вертячки. Как циркачи на резиновой сетке, пляшут на упругой поверхности воды водомерки.

На мостках мы разбили наш табор, устроили купанье и стирку. Вода была свежа и прохладна. Она золотисто мерцала в глубине, просвеченная утренним солнцем.

Постепенно просыпалось село. К двум косилкам, стоявшим поодаль, прошли четверо мужчин, они не спеша покурили и еще более не спеша стали копаться в машинах.

Женщина с корзиной подошла к пруду и начала полоскать белье невдалеке от нас. Она рассказала, что пруд совсем было зарос, но прошлый год экскаватором его вычистили, углубили и теперь он еще поживет. «Омолодился пруд-то наш», – сказала женщина.

Две девочки и мальчонка-бутуз, все трое русоголовые, синеглазые, забрались на упавшую ветлу и затеяли там игру. Она кончилась тем, что мальчонка-бутуз свалился в воду, после чего ему было приказано сидеть на берегу и сохнуть.

День начался. Мы уложили вещи и двинулись в глубь села.

У председателя Клиновского колхоза Ношина в этот день случились три неприятности. Во-первых, в навозной жиже утонула девятипудовая супоросая свинья. Во-вторых, из соседнего, Фроловского, колхоза приехала делегация. Они, эти колхозы, соревнуются, и теперь люди захотели посмотреть, чего Ношин у себя достиг. А так как в Клинах по сравнению с селом Фроловским дела были плохи (свинья утонула, поросята в двухмесячном возрасте, как по уговору, дохнут, на скотном дворе грязь), то делегация была неприятностью. Мы слышали, как отчитывали Ношина фроловские колхозницы и как он краснел перед ними, словно мальчик перед учительницей. В-третьих же, в довершение всех бед откуда ни возьмись появились некие путешественники, которым все надо знать.

Ношин стоял небритый, в синей рубахе и в сшитых чуть ли не из шинельного сукна черных штанах. Эти получугунные штаны, надетые, видимо, ради делегации, да еще и подвернутые снизу, чтобы не грести пыль, вопреки всякой логике вызвали у меня к их обладателю чувство, похожее на жалость. Мы решили не допекать больше председателя и ушли в старинный липовый парк, чтобы пересидеть там часы зноя.

Когда лежишь в прохладе, в голову лезут всякие несообразные мысли. Например, вдруг возник вопрос: что глуше – село Клины, расположенное в двухстах километрах от Москвы, или поселок Амдерма, затерявшийся в Заполярье, на берегу Карского моря. В этой Амдерме однажды сидели мы, отрезанные от всего остального мира, в ожидании хоть какого-нибудь самолета, который вывез бы нас на Большую землю. Прошло дней десять, и каждый из десяти дней равен был месяцу, потому что, когда с утра до вечера прислушиваешься, не пробивается ли сквозь вой пурги металлический шум моторов, время стоит на месте. И вот – моторы! Все мы бросились к аэродрому, навстречу неведомым людям, прилетевшим за каким-то лешим в ту же Амдерму. По сходням самолета спокойно сходил мой хороший приятель, однокурсник по институту Миша Скороходов, и поговорка, что мир тесен, нашла себе блестящее подтверждение.

Потом мы пили спирт, и Миша, впервые в жизни увидевший море, да сразу Карское, все стремился убежать от меня в зеленый, с ледяным крошевом прибой, а я ловил его за полы пальто и оттаскивал на сухое место.

Значит, в Амдерме два знакомых друг другу журналиста встретились и при этом не очень удивились встрече: чего не бывает!

А возможно ли, чтобы два журналиста встретились также в селе Клины? Это исключено совершенно. Значит, отсюда можно сделать вывод, что Клины глуше Амдермы.

Мест, где не ступала бы нога человека, теперь, пожалуй, не найдешь. Но зато сколько мест, где не ступала нога корреспондента! С этой точки зрения мы пробирались теперь по девственным, первозданным местам. Мы шли как первооткрыватели, и всё – от ветки цветущей брусники до председателя колхоза, от разоренной могилы фельдмаршала до растущих надоев молока, от оранжевой ниточки Кольчугина до головастиков в клиновском пруду, – всё касалось нас.

Липовый парк, в котором мы отдыхали, постепенно нарушался. Деревья тоже стареют и падают. Правда, судя по пням, падать им здесь не позволяют. В центре парка липы стоят плотным кольцом. Там устроены лавочки и ежевечерними танцами вытоптана трава. От центра лучами расходятся длинные узкие аллеи, в которых почти темно. Земля между липами изрыта теми животными, лучшая представительница которых сегодня утром погибла в собственном навозе.

Клинчан нельзя и винить, что парк нарушается, потому что обновлять его невозможно. Подсаженные деревца не выжили бы в непроницаемой тени патриархов. Заросли бузины и акации окружают парк почти непроходимым кольцом.

Село Клины, как говорят, было вотчиной бояр Романовых, от которых пошла династия русских царей, и первый русский царь Михаил Романов родился будто бы именно в Клинах.

На выходе из села сохранилась церковка, которую начали ломать, но потом спохватились и поставили на белой стене трафарет: «Памятник архитектуры. Охраняется законом».

– Вот так бульварами всё и идите. До самого Юрьева – всё бульварами, – показал седобородый дед на знакомую нам Стромынку.

Долго брели мы по пересохшей земле, вспоминая кольчугинского секретаря: «Семь дней мы еще продержимся, а потом – не знаю». Было душно, как перед грозой. Далеко, далеко за горизонтом наметилось некое потемнение, и доносилось временами глухое погромыхивание. Уж не подмога ли идет оттуда, без которой не протянуть дольше семи дней! А может, там вовсю хлещет гроза?

Минутное чувство огорчения (почему там гроза, а не здесь) сменилось радостью: там-то Америка, что ли? Те же наши русские хлеба. Лей, гроза, хлещи где попало! Велика Россия – не промахнешься.

На подходе к Юрьеву-Польскому погромыхивание стало отчетливее. Идет, идет подмога секретарю Лобову, по всему горизонту гремит канонада. Быть ночью грозе.

Белые церковки Юрьева мы увидели вписанными в загустевшую синеву, от этого белизна их казалась неестественно яркой. Мы остановились на минуту на холме, с которого древний и деревянный городок открылся во всех подробностях, как бы положенный на дно глубокого ярко-зеленого блюда.