фанасий подождал, пока высохнут чернила и закрыл тетрадь. Всё. Он выполнил то, что замыслил.

За раскрытым окном бушевала крымская весна. Вовсю цвела акация, и не с чем было сравнить её роскошный белый наряд, разве что с подвенечным платьем невесты. Огрузневшая от душистых гроздьев ветвь лежала на подоконнике. Рядом с ней татарская стрела. В два локтя длиной, с гладким, слегка обожжённым древком, с оперением из пера гуся, с тонким стальным наконечником, столь острым, что при взгляде на него становилось ясно — он способен пробить и кольчугу.

Это был знак, предупреждающий о неотвратимом возмездии. Седьмая по счёту стрела. Кто её положил на подоконник ровно в полдень, Афанасия уже не интересовало.

Он был занят другим. Как донести до читателя свои мысли? Как объяснить, почему он решился на то, что может показаться святотатственным, — завершить записки восхвалением Аллаха. Поймут ли его правильно? Он упорно размышлял, привычно выстраивая умозаключения в стройную логическую цепочку доводов, склонив густо поседевшую голову.

Вера чиста. Люди — нет. Невозможно забыть и то, что на чужбине ему причинили много горя. Поэтому он отделяет Веру от людей.

Рано или поздно мир придёт к пониманию цельности Веры.

Ибо независимо от того, кто кому поклоняется, Бог един. Имя ему Всевышний. Тот, кто выше всех и всего. Множество разных почитаний следует объяснить несхожестью жизни народов. Отсюда и различие Образов Всевышнего.

Но нынешнее множество образов следует воспринимать как будущий Единый Образ.

Два могучих, приближающихся к совершенству предвестника тому — христианство и мусульманство, где Всевышний — Бог Единый — выражен в полной мере. Ни в коем случае нельзя их противопоставлять. Их следует только сближать. Но в главном — Единстве Образа. Тогда за ними будущее.

Своё личное непротивопоставление Афанасий решил показать одним из возможных, но, на его взгляд, впечатляющим способом — завершил свои записи сурой из Корана без перевода стихов суры. Умный поймёт.

Он подошёл к окну и взял стрелу. Дом, где он жил, окружал большой сад, в котором росло множество деревьев; они сейчас цвели, и ветер, дующий с моря, сыпал над молодыми травами белые лепестки словно крупные снежинки. Настоящая метель из цветов. Окно выходило на склон горы, заросший кустарником. Внизу шумел город Кафа. Чтобы положить стрелу на подоконник, следовало подняться по склону. Это легко сделать. Особенно мальчишке. Выследить его? Он скажет, что незнакомый человек попросил об одолжении, подарил монету и тут же ушёл. В Кафе около ста тысяч жителей. Каждый день в гавань заходит до десятка кораблей. И не меньше покидает. А стрела, несомненно, татарская — укороченная. Такие были и в колчане Муртаз-мирзы, когда Хоробрит в ущелье оставил сотнику лук, но забрал стрелы. Напоминание Муртаз-мирзы? Вряд ли. Тот бы сделал по-другому. Тогда кто?

Афанасий жил с Филиппова дня в русской колонии, в доме Гриди Жука. Встретились Афанасий с Гридей в самой неподходящей обстановке — в драке.

Когда Афанасий сошёл на твёрдую землю с покачивающейся палубы корабля, нищий, как абдалла (так на Руси называли дервишей), то первым делом на пирсе увидел здоровенного русича, который дрался с четырьмя шалопаями в кургузых кафтанчиках и коротких панталонах. Это были генуэзцы. Они кружили вокруг светловолосого русича, словно волки, нападавшие на грузного увальня-медведя. Тот лихо отбивался, покрякивая от широты натуры. Не раздумывая, Хоробрит кинулся на помощь земляку. Ударом кулака в зубы он опрокинул одного из нападавших. Второго сшиб русич, подмигнул неожиданно объявившемуся помощнику, пробасил:

— Держись, друг! Ты откель!

— Из Индии, — пропыхтел Афанасий и вновь свалил сапогом поднявшегося было генуэзца.

Двое кинулись наутёк, что-то пронзительно вереща. Возле них начали собираться зеваки.

— Бежим, друг! А то сейчас стражей приведут!

Они скрылись в переулке, и там русич сказал, что его звать Гридя Жук.

— Ты чего дрался-то? — спросил Хоробрит, с наслаждением выговаривая слова, казалось, давно забытые.

— А должок не отдают, — равнодушно объяснил Гридя и, сплюнув, покачал зуб во рту. — Ишь, сороки, мало не выбили!

Хоробрит засмеялся. Русского сразу узнаешь по бесшабашности. А генуэзцы и на самом деле напоминали сорок в своих кургузых кафтанчиках и в белых шейных платках. Гридя вытер вспотевшее лицо рукавом широкой поддёвки, оглядел лихими серыми глазами коренастого широкоплечего земляка в татарской одежде:

— Говор у тебя московский, с аканьем. А вот слова произносишь, как иноземец. Давно с Руси?

— Без малого шесть лет.

— Ого, говоришь, в самой Мултазее был? Кой чёрт тебя туда занёс?

— По делам ездил.

— Глянь-ко, по дела-ам! — весело удивился Гридя. — Я, грешным делом, подумал, за ради смеха. Хм. Каки там у тебя хлопоты завелись?

— Купецкие.

— Ну и дешева ли там капуста?

— Не скалься. Дешева, да провоз дорог.

Гридя ещё раз оглядел потрёпанную одежду Афанасия, его пустую сумку, удивился:

— Ты ж только что с корабля. Где твоё богачество?

— Я ещё и должен остался!

— Право? И кому?

— Гриде Жуку.

Беседуя, они шли по дороге, поднимаясь в гору. Гридя от удивления разинул щербатый рот:

— Глянь-ка! Я тебя в первый раз вижу!

Но узнав о владельце харчевни в Трабзоне греке Сократе, беспечно заметил:

— А-а, я уже и забыл.

Так они и познакомились.

Русская колония в Кафе — десятка полтора небольших каменных домиков — размещалась на плоской вершине невысокой горы. Жили здесь не только русские, но и греки. Одни ухаживали за садом, другие были купцами, и среди них знаменитый Кокос, о котором не раз упоминал в разговорах государь Иван, когда посылал Никиту Беклемишева заняться «кафинским делом», то есть разобраться, почему правитель Кафы решил возместить убытки ограбленного степными кочевниками генуэзского каравана за счёт русских купцов. Грек Кокос в Кафе был человеком влиятельным.

Пока поднимались к колонии, Гридя сообщил, что Никита Беклемишев покинул Кафу за неделю до приезда Афанасия. Потом вдруг остановился, хлопнул себя кулаком по лбу, вскричал:

— Как я сразу не сообразил! Ото ж дело! Беклемишев о тебе спрашивал! Мол, не появлялся здесь случаем русак Афонька Никитин? Ото ж... А ну-ка, стой, покажь левую руку! Так и есть, ты Хоробрит! О тебе на площади глашатай хана Менгли-Гирея оповещал! За тебя астраханский султан награду даёт — полну шапку золота! Знаменит ты, однако, братец! Вот мы и дома!

Что дома, то дома. Впервые за много лет Афанасий оказался среди своих, услышал просторную русскую речь, увидел родные приветливые лица, и ощущение радости возврата оказалось изумительно прекрасным. Схлынула гнетущая тяжесть с души, исчезла давняя настороженность, едва не ставшая привычной. Афанасий почувствовал себя свободно и покойно, и заплакал от полноты чувств, когда парился в баньке, хлеща себя крепким веником, вдруг уловил горьковатый дух размокших горячих дубовых листьев.

А потом, помолившись на образа, они уселись за длинный стол, уставленный знакомыми с детства яствами: дымились огненные щи с мозговой косточкой, лоснилась чёрная икра, золотилось заливное из осётра, нежился свиной холодец, млела упарившаяся гречневая каша, подвалившаяся под бочок копчёному окороку мало не с холм величиной. Ах, сладка была медовая сыта, душисты рыбные пироги и ароматно виноградное крымское вино, какое пивали ещё древние греки в Херсонесе.

На встречу нежданно объявившегося земляка собралась вся колония — мужчины, засмуглевшие под южным солнцем, рослые, в косоворотках, стриженные под горшок, голубоглазые женщины в сарафанах, с тяжёлыми косами, царственно уложенными на голове. Все внимали рассказу Афанасия, широко раскрыв глаза, ахая и изумляясь, ибо столь далёкого путешествия ещё ни один русский человек не совершал и никто ничего подобного не видел. А после застолья до полуночи обменивались впечатлениями, поразившими даже их, бывалых людей.

— Ишь ты! Змеи прям по улицам ползают! В две сажени!

— Барбы-то, барбы из кустов выскакивают! О господи!

— Люди-то, говоришь, худые, чёрные, в одних подгузниках?

— И царь обезьянский есть? Мамочки!

— А неприкасаемые — это хто, ась?

Общее заключение было такое: за морем телушка — полушка да рубль перевоз. А в раскрытые окна заглядывали ночь, дышала уютом и покоем, и тёплый ветер наносил от гор чудесные запахи. Всё окружающее воспринималось Афанасием обострённо до самой последней чёрточки, пронзительно, как в детстве, и душу его врачующим нектаром объяла умиротворённость.

Счастье — это покой после бури, радость избавления от страданий, отдохновение после иссушающих забот, а не вечный покой и не беспредельная радость. Рано или поздно всё кончается. Блаженства, испытанное Афанасием в крымском городе Кафе, больше никогда не повторится.

Он прожил в колонии с середины ноября до апреля. Началась весна, пошли в рост травы. По голубой небесной равнине потянулись на север бесчисленные караваны ликующих птиц. Иногда Афанасий целыми днями следил из сада за пролётом птичьих стай, слыша, как на ближних озёрах зазывно кричат отдыхающие гуси. Одевались деревья юной листвой, шумели в травах молодые дожди, весна вливала в тело новые силы, и опять стала манить даль.

При колонии была небольшая каменная церковь, Афанасий молился в ней, и на него с икон глядели строгие лики святых. Но однажды ему показалось, что с каждого образа на него смотрит волхв. Потрескивали свечи, шуршал подле аналоя страницами богослужебной книги священник-грек, а Хоробриту слышался голос старика, словно из-под пола:

— Землю беречь надо, лес охранять... Тебе всё передаю...

Волхв напоминал о долге своему преемнику. А тот, седой, постаревший, стоял на коленях, и слёзы текли по его щекам. Те, кто был в церкви, воспринимали их как слёзы умиления.

И вот появились стрелы. Кто-то невидимый сегодня положил на подоконник седьмую стрелу, напоминающую о возмездии.

Только несколько человек из числа русских жили в колонии постоянно, охраняя склады, торгуя на рынках, остальные бывали здесь наездами, привозили и увозили товары, закупая их большими партиями у местных торговцев. Зимовали они обычно в колонии, а ранней весной опять отправлялись в путь. Дорог было три: по Днепру, по Дону или сухопутьем по Дикому полю. И все три опасные из-за степных разбойников. Но самым опасным считалось плавание по Дону, излучина которого в шестистах верстах от устья близко подходила к излучине Волги как раз напротив Большой Орды. В два перехода волжские татары достигали Дона и затаивались в засаде. Здесь редкое судно не бывало ограбленным.

— Вниз по течению ещё ничего, тёмной ночи дождёшься — проплывёшь, — объяснял Афанасию Гридя Жук, бывший тоже приезжим. — А вверх на вёслах — верная смерть! Тож и по Днепру: вниз — благодарь, а вверх — тяжко. Ежли ветра нет, хоронись в затоне или греби! А много ли нагребёшь, коль судно гружёное? А тут степняки наскочили — отбивайся! Пока стрелы пускаешь, паузок вниз сносит. Бывало, что и в обрат возвращались. Диким полем идти — собирай великий караван аль малый. Великим — есть надежда отбиться, а малым легче схорониться. Ничего-о, друже, Бог не выдаст, свинья не съест! Скоро отправимся в Москву, вот только дождёмся моего дружка Степана Дмитриева, он из Подолии должен вернуться. Да и с Кокосом желательно б повидаться до отъезда, тот в Кырк-иер отправился, в ставку крымских ханов, ещё в ноябре, да упросил его Никитка Беклемишев сватать дочь манкупского князя Фёдора за сына государя нашего Ивана Молодого. Кокос, видать, из Кыркиера в Манкуп наладился.

Как быстро летит время. Когда Афанасий покидал Москву, царевич Ванятка был отроком. А сейчас ему, стало быть, восемнадцать годочков. Странно, что невесту ему выбирают из столь незавидного рода. Гридя сказал, что на этом настояла Софья.

— Ванятко-то старший сын государя, значит, прямой наследник отцу, а для Софьи он чужой, ей терпеть такое не мочно, она хитрющая, своим детям дорожку к престолу торит!

И на Руси было то же, что в других государствах, — тяжбы, зависть, подсиживание, радение своим, доносы, клевета, корысть, тщеславие; порок и личные интересы вершили судьбу страны. Так было до сих пор, и так будет, пока в жилах людей течёт горячая, а не хладная кровь. Государство, устроенное естественным образом, никогда не станет совершенным. В нём знатные кичатся своим происхождением, безродные завидуют благородным, бедные ненавидят богатых, малознатные рвутся к власти, воители хотят войны, землепашцы мира, скотоводы противятся пахарям, рабы не желают трудиться из-за похлёбки. Но пока все нуждаются в защите государства, оно существует. Эти мысли не раз приходили на ум Афанасию, вызывая невольный вопрос: ради кого он старается?

По случайности грек Кокос и Степан Дмитриев прибыли в Кафу в один и тот же день. Корабль, на котором из Подолии плыл русич, догнал между Балаклавой и Гурзуфом терпящее бедствие судно. На нём и был купец Кокос.

Новости, которые привёз пожилой, приземистый, курчавый грек, всколыхнули не только русскую колонию, но и всю Кафу. Оказывается, тайная борьба за ханский престол Крыма вылилась в открытую. Один из соперников хана Менгли-Гирея, союзника Руси, некий Эминех-бей, вошёл в сношения с османским султаном Мехмедом и признал себя подданным султана.

— Из Стамбула уже вышел огромный османский флот под началом самого великого визиря Гедика Ахмед-паши! — взволнованно кричал Кокос, всматриваясь в Афанасия маслянистыми выпуклыми глазами. — Если буря его не задержит, турки подойдут к Гурзуфу через две недели или даже раньше. Менгли-Гирей со своими преданными соратниками ушёл в горы Аюдага. Эминех-бей занял престол. Конница сверженного хана перешла в его подчинение. Крым скоро станет владением турецкого султана. Все генуэзские колонии — Гурзуф, Балаклава, Алустон, Ялита — окажутся под его властью! Это так же верно, как и то, что моя мама гречанка!

У Кокоса Афанасий выведал, что Узун Хасан потерпел сокрушительное поражение от турок в верховьях реки Евфрата. Сообщение о своей полной победе Махмед прислал в Кырк-иер и даже в Манкуп.

Почти половина русских, узнав, что турецкий флот скоро появится у берегов Крыма, решили не покидать Кафу, твёрдо веря, что турки купцов не тронут. Остальные рискнули отправиться на родину, в том числе Гридя и Степан Дмитриев. Афанасий присоединился к ним. Несколько колонистов имели судно, груженное товарами, и звали их плыть с ними по Днепру. Но поскольку Гридя и Степан не успели запастись товарами, тем более не было их у Афанасия, то после недолгого обсуждения они решили отправиться в путь на лошадях — и быстрее, и надёжнее.

— Со мной жена Варвара поедет, — сообщил Гридя. — Она добрая наездница. И саблей рубит, и из лука на сто шагов в прутик попадёт. Обряжу её как воина. Ха, едем!

Следующим утром на морском горизонте забелело множество парусов. Это шла к Кафе османская эскадра. В тот же день друзья покинули город и направились к Перекопу.

Восхитительно скакать весенней зеленеющей степью на горячем сильном жеребце, когда впереди единственно лучшее и каждый прыжок твоего коня приближает будущее.

От сладких запахов трав и цветов кружилась голова. Парила нагретая солнцем влажная земля. Проносились вдали табунки диких лошадей-тарпанов, охраняемых свирепыми вожаками. Жеребец Афанасия жадно и шумно втягивал расширенными ноздрями душистый воздух, слыша призывное ржание кобыл. Шуршала под копытами лошадей седая трава ковыль. Прогретые склоны курганов были усыпаны алыми маками и казались окровавленными. Порой в струящемся мареве с треском и шумом взлетали из травы черноголовые фазаны, а в переплетениях отмерших трав мелькало гибкое рыжее тело степной лисицы. Кони на ходу срывали молодые побеги, не имеющие пока ости, и с лиловых губ их капал тягучий зеленоватый сок.

Путники были в полной воинской справе, каждый вёл на поводу запасную лошадь с перемётными сумами. Варвара, жена Гриди, сопровождавшая мужа во всех его «заморьях», выглядела заправским воином, сидела на лошади уверенно, крупная, ширококостная, в кольчуге, шлеме. Лук за плечом, сабля на боку придавали ей грозный вид. Она и на самом деле оказалась метка, сноровиста и однажды на привале на полтораста шагов пробила стрелой тополёк в руку толщиной. Иногда Варвара ради забавы схватывалась с мужем в шутливой рубке на саблях, ловко уходя от ударов, умело прикрываясь круглым медным щитом. Афанасий и Степан только восхищённо крякали, наблюдая за мастерским боем. Степан приговаривал:

— Ай да Варвара-краса, длинная коса, истинно богатырша! Такие, как ты, на Куликовом поле с татаровями насмерть бились!

— Я что-то не слышала, чтоб там женщины сражались, — говорила богатырско, поправляя выбившуюся из-под шлема косу.

— Так они ж переодетыми были! Мой дед до девяноста лет дожил. На Куликово поле пошёл восемнадцатилетним. Служил у боярина-ведуна Боброка. Так он сказывал, у них в Засадном полку поболе десятка девиц находилось! Одну из них тож Варварой звали. Сказывал, ох и могуча была. С матёрыми воинами боролась, на лопатки дожила. Она-то и хотела вместо инока Пересвета с татарским богатырём Челубеем схватиться. Да Боброк не разрешил.

— Можа, и победила бы, — заметила Варвара.

— Дедок мой часто её вспоминал. Погибла в той битве. Когда нашли, на ней живого места не оказалось. Она на холме из трупов татар лежала...

Слушая, Варвара смотрела в степь затуманенными глазами, словно видела перед собой Куликово поле, женщину-богатыршу в кованом шеломе и с мечом в руке.

Привалы устраивали на берегах озёр. Ужинали, пускали лошадей пастись, оставляли дежурного, укладывались спать. Усталые спутники Афанасия засыпали быстро. А у него почему-то пропал сон, порой он всю ночь ворочался с боку на бок, чувствуя, как тяжёлой мутью наливается голова. Когда бессонница стала повторяться, он вызвался дежурить у костра всю ночь и часто уходил в темноту, прислушиваясь, не раздастся ли шорох подкрадывающегося врага или звук спущенной тетивы.

Варвара первая заметила, что с Афанасием творится что-то неладное. Он становился всё молчаливее, угрюмее, словно его изнутри подтачивала злая болезнь или томила неотвязная дума.

— Ай занедужил? — спросила она однажды.

— Вроде нет, — удивился Афанасий.

— Аль возвращению не радуешься?

— Тоже бы не сказал.

— Чего ж кручинишься?

Афанасий молча пожимал широкими плечами: он и сам не знал, отчего изнывает, какая причина душевной тяжести.

— Семья-то есть? — продолжала допытываться Варвара.

— Есть. Жена и сын.

— Сыну сколько?

— Шесть годочков.

— Ай без тебя родился?

— Я в это время в Персии был.

— А как же сведал, что сынок появился?

— Друг ко мне приезжал, сказал.

Вмешался Гридя, укоризненно заметив жене:

— Ну чего ты, лопота, человеку душу травишь? Мало ли у него забот, столько всего перевидал, напереживался. — И тут же сам не утерпел, спросил: — А вот скажи, Афонь, к царю обезьяньскому не боязно было являться?

Афанасий отмолчался. Хоть и свои, но душу не раскроешь. Слишком маловразумительны слова, а между словами слишком огромно пустое пространство, на котором легко теряется мысль.

Именно Варвара обратила внимание и на то, что молится он редко и неохотно, как бы вынуждая себя к этому.

— Обасурманился ты, — строго сказала она, — лба лишний раз не перекрестишь. Господа нашего призывай чаще, тем и спасёшься!

Он знал, что не спасётся. И однажды услышал, как по-женски наблюдательная Варвара шепнула Степану и Гриде:

— Посмотрите, мужики, у Афанасия взгляд как у мертвеца!

Они проезжали мимо татарских аулов из множества глинобитных мазанок и высившейся над плоскими крышами мечети. В аулах были лишь женщины, старики да дети. Мужчины, как обычно, до поздней осени находились в походе за добычей. Татарки удивлённо провожали глазами небольшой отряд, звонко перекликаясь между собой, не подозревая, что их слова достигают слуха странников.

— Вуй, Зейнеб! Чужеземцы едут!

— Одна, кажется, женщина!

— Это же русичи!

— Жаль, наши воины в походе, поглядите, как набиты их хурджины!

На пыльной улице одного из аулов навстречу им выбежала молодая русская женщина с бритоголовым татарчонком на руках, рыдая, кинулась к ним.

— Родненькие! Свои! Глазыньки мои ослепли, на чужих глядючи! Как услышала русскую речь, сомлела вся! Родненькие, вы с каких краёв будете?

Но тут из ворот резво выскочил старик в чёрном колпаке. Размахивая нагайкой, гневно закричал женщине, чтобы та немедленно вернулась. Рабыня остановилась, словно на невидимую стену натолкнулась, отпрянула, съёжилась и, плача, поплелась обратно. Старик зачем-то погрозил русичам нагайкой, что-то невнятно прошамкал и закрыл за собой ворота. Гридя только зубами скрипнул.

За селениями паслись стада, их охраняли подростки и здоровенные остроухие собаки. Далеко на западе в сиреневой дымке виднелись горы Аюдага.

— Раньше здесь тавры жили, — заметил как-то Степан, — племя древнее, потому страна и называется Таврией. Сейчас те из них, кто жив остался, в горах прячутся. Народ христианский, от греков православие приняли.

— Край уж больно благодатный, жалко, нехристям достался, — сказала Варвара, оглядывая ковыльную степь, и вдруг схватилась за лук. — Эвон дрофа поднялась!

Из высокой травы шагах в тридцати шумно взлетела большая грузная птица. Варвара взвизгнула, приподнявшись на стременах, первой же стрелой сбила дрофу.

— Гляньте! — крикнул Степан. — Полон ведут!

Впереди из-за крутого глинистого холма, за которым исчезала .дорога, выходила длинная вереница связанных попарно женщин и подростков. По краям ехала конная охрана, бежали собаки, охраняя людей словно отару. Женщины шли, тяжело ступая босыми, стёртыми в кровь ногами, глядя прямо перед собой, как слепые, измученные лица их были запылены. В мёртвой тишине слышалось лишь шарканье ног и вздохи. Афанасия поразили глаза пленниц, — они были пустые и неподвижные. Страдания выжгли в них всякий проблеск мысли. Вслед за вереницей проследовала толпа конных татар, которые везли плетёные корзины, из которых торчали русые и льняные головки детей.

— В Кафу ведут, — шепнул Степан.

Гридя вдруг, свирепо оскалясь, прорычал:

— Не могу видеть такое, у-у... аль мы не воины? Освободим бедолаг! Сабли при нас! Силой Бог не обделил! — Он рванул саблю из ножен.

Его руку перехватил Степан.

— Хочешь, чтоб все погибли? — угрюмо спросил он. — Нас порубят, а заодно и полон! Татар же добрая сотня!

— Иэ-эх! — дико промычал Гридя, в отчаянии замотав головой, и выругался, столь страшно помянув ангелов и херувимов, что Варвара скорбно поджала губы.

Татары косились на русичей, скалили в ухмылке острые белые зубы. Один из них, видимо старший, придержав коня, спросил у Афанасия, приняв за своего:

— Хабар бар? Новости есть?

— Йок хабар. Нет новостей.

Варвара шепнула Степану:

— Скажи нехристям, что турки Кафу захватили. Пусть не гонят пленных туда. Отсюда до Перекопа ближе. Может, кто убежит!

Степан оживился, прокричал по-татарски о появлении под Кафой турецкого флота.

— И Менгли-Гирея уже свергли! — добавил он.

Но охрана известию лишь обрадовалась, воины загомонили между собой, а сотник отозвался, что теперь пленниц можно продать с большей выгодой.

— Особенно детей! — сообщил он. — Мальчиков турки сделают ени чери, а девочки станут услаждать османов в постели! Спасибо за новость! Эй, поторопите полоняниц! — велел он.

Теперь Варвара рванула из колчана стрелу. Сотник даже не подозревал, насколько он в это мгновение был близок к смерти. Степан образумил женщину. Она заплакала.

А впереди уже виднелись огромные валы Перекопа.

Афанасий ехал опустив голову, сгорбившись, плохо замечая происходящее, душа его пребывала в раздвоенности, словно две птицы метались как в запертой клетке, — одна тосковала по Руси, стремясь за птичьими караванами, что уносились на север, торжествующе клича в поднебесье, вторая рвалась в безбрежный простор мироздания могучим и вольным порывом, готовая слиться с бесконечностью света, раствориться в нём.

В полдень следующего дня маленький отряд выехал из единственных северных ворот пыльного Перекопа. Впереди лежало необозримое Дикое поле. Возле ворот сидел древний еврей с замшелым от старости лицом и трясущейся головой, завернувшись в истлевший бурнус; он держал в ветхой руке крохотные весы — принадлежность менялы. Наверное, это и был тот самый еврей, который много лет назад спрашивал у входивших в город полоняников, остались ли на Руси ещё люди, или она совсем опустела. Афанасий остановил возле него жеребца. Почувствовав тень, упавшую на него, старик поднял мутные глаза, прошамкал беззубым ввалившимся ртом:

— Господин желает получить за динары московские монеты?

Углядчив оказался меняла, его чёрные губы вдруг исказила хитрая усмешка. Гридя за спиной Афанасия проворчал:

— Видать, чарами шкодит старик.

— Езжайте, я догоню вас, — сказал проведчик.

Гридя тронул коня, направив его по дороге, что шла к далёкой излучине Днепра, где река поворачивает на северо-запад. Оттуда старинный шлях вёл на Киев. Друзья оглядывались на Афанасия, Гридя махнул ему рукой, мол, не задерживайся. Но тот медлил, томимый! неясными предчувствиями. Он видел старика как бы в зыбком тумане, подобно отражению в колеблемой воде. И пока Афанасий смотрел, трижды менялось лицо старика. Сначала на нём проступили черты волхва, затем самого Афанасия и наконец оно стало напоминать лицо юноши. Вдруг наваждение исчезло, опять был древний еврей. Он улыбался страшной улыбкой, и взгляд его казался безумным, когда он отрывисто, как в бреду, заговорил:

— Гей, гей! Я вспомнил, кто ты! Много ваших прошло здесь, русич, ох много! Эта земля не называлась тогда Диким полем. Здесь были города, и люди насыпали поперёк степи земляные валы. Помню вашего князя Владимира, когда он шёл на Херсонес... ...пыль тогда затмила солнце. Конь его стоял на том месте, где сейчас стоит твой. Мы славно побеседовали!.. Видения слепят меня... Мешаются в памяти... О Иегова, зачем ты дал мне столько лет жизни? Ты, русич, не доживёшь до возраста, когда память станет тяжкой обузой! Гей, гей! Я ли не Вечный Жид? Куда девались скифы? Где храбрецы римляне? Уж не развеялись ли в прах копьеносные готы? В дни моей молодости от сарматов остались лишь могилы и курганы! Я всё помню, русич! Много конниц проносилось по Дикому полю, но безжалостнее всех были гунны. Я видел, как они резали животы беременным женщинам и поедали дымящийся плод, подобно голодным волкам. А что будет через тысячу лет, русич? По этой степи пойдёт железная конница, стальные лошади будут изрыгать огонь, убивающий на расстоянии! Я вижу! Вижу! О Иегова, зачем ты наградил меня зрением? — Старик погрозил скрюченным кулаком небу, не прерывая горячей речи, в которой странно смешались воспоминания с пророчествами, жалобы с молитвами, вопросы с ответами. — Покоя хочу, покоя! Мне надоело менять грехи на святость, добро на зло, дирхемы на динары, золото на серебро. Время и вечность для меня ничто — я ли не заслужил покоя, о Иегова? Зачем меняле бессмертие? Послушай притчу о Хранителе леса... — Голос еврея вдруг стал вкрадчивым. — Вот он стоит подле меня, человек, для которого Бог в каждой травинке или листочке, значит, он будет беречь каждую травинку и каждую веточку. Пришло ли его время, нужен ли он лесу? — Весы в дрожащей руке старика вздрагивали и мелко позванивали, одна из чашечек, словно под невидимым грузом, стала опускаться, замерла на мгновение и вдруг взмыла вверх, выше соседней чашечки. И в таком положении застыла.

— Почему ты сказал, что вспомнил меня? — спросил Афанасий.

— Ты много раз останавливался здесь! В первый раз ты был воином, и взгляд твой был свиреп. Разве ты забыл, как отрубил мне голову? Взгляни! — Старик вытянул тощую шею, на ней вкруговую чернел старый шрам. — Потом ты оказался купцом, и взгляд твой горел алчностью. Ты попросил обменять арабские дирхемы на римские ауреусы и возмутился, узнав, что ауреус весит не одну сороковую долю фунта, как обычно, а лишь одну восемьдесят четвёртую. И ты вновь отрубил мне голову! Но теперь ты другой.

— Что мне предстоит?

— Умереть и воскреснуть, — прошамкал безумный пророк.

Афанасий тронул жеребца. Древний еврей остался сидеть между двумя мирами.

Как раньше Афанасий стремился на юг, так теперь он стремился на север.

Отряд углублялся всё дальше в зелёную пустыню, и порой травы были столь высоки, что скрывали всадников. Здесь царствовала упоительная первозданность, словно все жизненные силы земли сосредоточились на малом пространстве, словно сверхгениальный художник широко и смело расцветил это место всеми известными красками, придав ему особенную величавость. Нельзя было и помыслить, чтобы сравнить эту роскошную степь с астраханской или персидской, где песчаная растительность выгорала под жарким солнцем, превращаясь в сухое ломкое пыльное покрывало, где бодрился лишь тамариск, а вся прочая зелень становилась летом желта и безжизненна. Здесь же зной лишь усиливал буйство растительности, наливались зрелостью травы; местами степь напоминала седое море, волнующееся от ветра, но чаще походила на цветущий луг, где свежий воздух был напоен разнообразными ароматами.

Стали встречаться редкие пока дубравы. Могучие вековые дубы необъятной толщины торжественно и гордо вздымали свои царственные кроны на неизмеримую высоту, словно подпирая ими небо. Возле первого дерева-великана Афанасий остановил коня, слез с него, припал к огромным корням и долго лежал неподвижно.

Чем ближе они подъезжали к границе леса, тем больше друзья тревожились за Афанасия. Он менялся на глазах. Отказался охотиться, не ел мяса. У него отросла длинная, сплошь седая борода, лицо потемнело, взгляд странно углубился, стал отсутствующим, как у покойника, словно Афанасий пребывал уже не в этом, а в другом, неведомом мире. Разговаривал он неохотно, мало, голос его стал глухим, старческим. Однажды Варвара, перекрестившись, тревожно сказала мужу и Степану:

— Жутью несёт от Афоньки-то. Чувствую, не жилец он.

Если бы сейчас Хоробрита увидел Кирилл, то непременно бы заметил, что его друг стал походить на волхва.

Зелёные ветры проносились по равнине, рощи шумели юной листвой, запахи разнотравья плыли в воздухе, вливая в тела живых существ новые силы, заставляя напрягаться в борьбе за жизнь. А бывший проведчик слабел, жизнь уходила из него.

Но зрение и слух его обострились неимоверно; так прощально вспыхивает костёр перед тем, как угаснуть. Стоило ему опустить голову, как уши наполнялись множеством шорохов, идущих из-под земли, шипением, потрескиванием, перед его глазами возникала чёрная пахучая плоть земли, которая корчилась, напрягаясь, рождая мириады ростков новой жизни, пробивающихся к свету, чтобы стать травами, цветами, деревьями. Он брал в руки влажную, жирную землю, с наслаждением вдыхал горьковатый пряный дух её. Тело его стало необычайно лёгким, руки усохли, почернели, походили на сухие опавшие листья.

И наступило время, когда ему захотелось сойти с коня и неспешно брести по лесу, опираясь на клюку. Тогда друзья заметили, что он разговаривает сам с собой.

— Лес зовёт, чую, одиноко ему без Хранителя... Родники с живой и мёртвой водой ждут, выпустить их надо на свет божий... — бормотал Афанасий.

Однажды на привале путники услышали мерный, настигающий топот копыт нескольких лошадей. Степан, Гридя и Варвара встревожились, затушили костёр. Но топот оборвался. Решили покинуть стоянку и в темноте ехать дальше. Топот возобновился, но уже не приближался. Ехали всю ночь по звериным тропам, держа направление на Полярную звезду, и так же упорно следовали за отрядом неизвестные. Погоня оставила Афанасия равнодушным. Его дух и мысли уже были в ином измерении, не подвластном обычным прихотям и страхам, — все они остались где-то внизу, в бурлении человеческих страстей, где одни называют Всевышнего господом, а другие — аллахом.

Лес беспокойно шумел, принимая странников под свой зелёный полог. Он был полон жизни. Густой ельник темнел по берегам рек, соловьи распевали в зарослях черёмух, малиновки вили гнёзда, могучие вепри проламывались в лещиннике. Манили покоем озарённые светом лесные полянки, пёстрые от цветов. Там покачивала белые соцветия сныть, пушистая таволга издавала медвяный запах, тянулась к свету красная герань, голубели в траве анютины глазки, трудолюбиво жужжал грузный шмель, облетая розовый клевер, и паслись на опушке пугливые олени, сами похожие на цветы.

Сладкая истома охватывала Афанасия, ему хотелось слиться со всем, что его окружало, раствориться в зелёных ветрах, в пении птиц, в солнечном свете.

Однажды путники наткнулись на огромного бурого медведя. Тот, ворча и мотая башкой, разрывал трухлявое дерево в поисках жирных личинок. Зверь был так увлечён, что не услышал приближения людей. Степан, Гридя и Варвара схватились за луки. И несдобровать бы лакомке, но вскрикнул Афанасий. Услышав человеческий голос, медведь всплыл на дыбы, остолбенело уставился на пришельцев, грозно взревел, готовясь напасть или дать стрекача. Он был стар, матёр и до сих пор помнил, как больны раны от стрел: в непогоду ломило правое плечо.

— Оставьте луки! — предупредил своих спутников Афанасий.

И тут случилось необыкновенное. Услышав глухой голос, медведь вдруг радостно рявкнул, опустился на землю и, по-щенячьи взвизгивая, смиренно подполз к Афанасию, который пристально смотрел на него, сойдя с коня и передав поводья Варваре. Лошади под седоками фыркали, пятились.

Медведь подполз к Афанасию, оставив в траве широкую борозду, поднял голову и робко лизнул протянутую ладонь человека. Тот отечески погладил его, ласково произнёс:

— Ну, топтун, дождался. Вот я и вернулся домой.

Бурый что-то проворчал дружелюбно и вновь лизнул старческую тёмную руку.

— Где же твой друг — леший? — спросил Афанасий.

Медведь встал, встряхнулся и направился к темнеющему ельнику, непрестанно оглядываясь, давая знать человеку, чтобы он следовал за ним.

Лесное чудовище поджидало их на прогалине. Поза его была мирной, хотя на широченных покатых плечах гиганта вздыбилась бурая шерсть. Огромные руки свисали ниже колен, пристальный горящий взгляд не выражал ни ярости, ни недовольства. Какое-то время Афанасий и леший молча и внимательно смотрели друг на друга — два отшельника, отныне связанные одной судьбой. В глазах гиганта вдруг промелькнуло нечто, похожее на сочувствие, он шумно вздохнул, шагнул в сторону, как бы освобождая дорогу, шагнул ещё раз, поверх кустов бросил прощальный взгляд через плечо и скрылся в ельнике.

— Иди, топтун, погуляй, — велел Афанасий.

Когда Бурый ушёл в лес, отшельник вернулся к спутникам, изумлённо взиравшим на происходящее. Он снял с плеча походную сумку, протянул её Степану со словами:

— Отдай князю Семёну Ряполовскому или дьяку Василию Мамырёву. Они знают и ждут. Скажите им, что Хоробрит умер.

— Окстись, Афонюшка, что ты удумал! — вскрикнула Варвара.

— Лес зовёт меня.

— Дак сынок у тебя малой!

— Боярин Квашнин его взрастит. Он поклялся мне в этом. Я здесь останусь. Для людей я умер, — повторил он бесстрастно. — Вам лучше уехать сейчас, солнышко опускается, скоро здесь духи соберутся. Прощайте! Коня заберите с собой.

Гридя увещевающе сказал:

— Вижу, ты изнемог, Афонюшка, но потерпи ещё трошки, до Москвы несколько переходов осталось, скоро жену обнимешь, сыночка, радостью вылечишься. Не можно тебя здесь одного оставить, погоня идёт следом.

— Умрёшь, кто тебя похоронит? — добавил Степан, соболезнующе покачивая головой.

— Уезжайте. Возвращаться не смейте.

Он сел под старым дубом-великаном. Друзья с ужасом смотрели, как Афанасий на глазах превращался в дряхлого старика. Полосатый бурундук, посвистывая, взобрался к нему на колени, словно на пенёк, поднялся на задние лапки и стал умывать свою мордочку. Юркая белка спустилась вниз, прыгнула на плечи старика. Отшельник что-то бормотал, с отсутствующим видом, но вскоре его запавшие глаза открылись, увидя, что его спутники не решаются тронуться с места, он прощально махнул рукой, закрыл глаза и больше их не открывал.

Гридя переглянулся со Степаном, вздохнул, сказал плачущей Варваре:

— Раз так надо, поедем!

— Не по-христиански же! — взмолилась Варвара.

Гридя только сморщился и, не оглядываясь, поехал прочь. Степан и Варвара последовали за ним.

Стоит посередине поляны чудесный дуб-великан. Чужому глазу он видится обыкновенным. Только очень старым. Но говорят сведущие люди, что посередь него труба тянется от царства небесного к царству подземному, а в той трубе молонья сверкает — это и есть ось мира. Умрёт дуб, сгинет и мир.

Потому лесу и нужен Хранитель.

Затих на северной стороне поляны топот копыт. Тени от деревьев вытянулись, достигли берёзок-красавиц, кроны их нежно зарозовели в закатных лучах солнца. Вышли на поляну олени, стали мирно пастись возле замшелого валуна, на боку которого виднелся древний круг с расходящимися от него лучами. Знак Перуна. Под валуном, невидимые в земляной темноте, бьют два родника — с живой и мёртвой водой. Ещё говорят знающие люди, что родники раз в сто лет выступают на поверхность земли, а затем вновь скрываются. Успеешь набрать в это время живой и мёртвой воды — твоё счастье.

Опять послышался топот лошадей, но уже с южной стороны. На поляну выехали всадники в татарских одеждах. Увидели Афанасия. Пропели стрелы в темнеющем воздухе. Олени унеслись прочь. И вдруг вечернюю тишину нарушил громовой рёв. Два огромных существа выскочили к дубу и бросились на всадников. Те стегнули лошадей, поскакали назад, скоро рёв и крики замерли в отдалении. И тогда между берёз мелькнул человек, и на поляну вышел древний старик-волхв. Из-под замшелого валуна пробивались две струйки, исчезая в траве. Волхв приблизился к Афанасию и обрызгал его мёртвой и живой водой.

Дуб поскрипывал, словно что-то шептал. В складках мощной коры копошилась лесная мелочь. Мгновения текли. На поляне потемнело, но вскоре её залил лунный свет, словно накинули на неё серебристое покрывало. В неестественной тиши замершей на полушаге природы у подножия дуба сидел юноша.

Жернова времени остановились. И родился Зов, неслышный и гремящий, идущий ниоткуда и со всех сторон; он усиливался, заполнял всё пространство, вплетаясь в хрупкую ткань тишины.

И повинуясь нарастающему Зову, на поляну тонкими белёсыми струйками полезла навь.

Юный волхв поднялся с земли. Человек вернулся к своим истокам.

17 июля 1997 года,

г. Гатчина.