По окончании польского восстания, в 1864 году, Герцен оставил Лондон и вместе со своим семейством и Огаревыми поселился в Женеве. Туда же он перевел и свою типографию. В Женеве он жил постоянно вплоть до 1866 года.

Это были для него тяжелые годы. «Колокол» продолжал выходить, но ясно было, что его влияние – в прошлом: одни считали его слишком умеренным, другие – чересчур красным. В России наступала новая эпоха, начиналась реакция, а вместе с этим партией движения, вышедшей из массы общества, создавались кружки с исключительными целями и исключительной проповедью.

В Женеву то и дело наезжали молодые эмигранты, но между ними и Герценом было слишком мало общего не только для того, чтобы столковаться, но даже и для того, чтобы просто разговаривать!

Воспоминание об этой молодой эмиграции осталось очень тяжелым для Герцена. Он говорил о ней не иначе, как с раздражением и даже отвращением. На Герцена и Огарева эмигранты смотрели как на отсталых инвалидов, как на прошедшее. Мало-помалу они приняли покровительственный тон и стали поучать стариков, упрекать их за барство, за комфорт, за спокойную жизнь и дошли наконец до того, что обвинили их в присвоении чужих денег!

«Я не бросаю камнем в молодое поколение, – говорит Герцен, – но эти представители были представителями крайности, временный тип, переходная форма, болезнь, развившаяся из застоя… Самые простые отношения с ними были затруднительны. У них не было ни воспитания, ни научной подготовки. Конечно, все это по необходимости должно было переработаться и перемениться; жаль только, что подготовленная почва была слишком проросшею плевелами».

Но оправдывал ли Герцен «накипь брожения» или обвинял ее, ему жилось от этого не легче.

В Женеве опять стало душно, невыносимо, и под старость опять начались для Герцена годы странствований, беспокойных скитаний и тоски бездействия. Столкновения с женевской эмиграцией продолжались; Герцен сердился и жаловался; но зачем нам подымать старую пыль? Интереснее литературные предприятия Герцена. Пера он не выпускал до самой смерти; оно, как неизменный друг, не раздражало, не могло предать. В эти последние годы «Колокол» перестал выходить, потом опять был возобновлен, издавалась «Полярная звезда», готовилось полное собрание сочинений. Обо всем этом упоминается в письмах.

Например, в январе 1868 года Герцен писал Огареву из Ниццы:

«В „Figaro“ было несколько строк о прекращении „Колокола“ и переведен весь анекдот о N.N. Заметь, ни одного русского голоса – ни даже частного. „Колокол“ умер, как Клейнмихель, „никем не оплакан“, и мы лезли из шкуры для этой милой св…».

Или:

«Журналы обыкновенно интересны. Как-то пульс старушки поднялся и даже „Голос“ буянит не в свою голову. В нем две резкие статьи. Далее, поручи Тхоржевскому достать „Revue des deux mondes“ 1-го апреля и прочти статью Мазада о России; не смотри на пошлое, шляхетски „вестовое“ окончание, – статья очень интересна. Мне теперь лафа – все уехало или уезжает и в Casino человек пять и сотня журналов. Ох, следовало бы теперь поработать где-нибудь на виду… В Париже я увидел, что вновь было бы легко поставить барку по теченью… но… частные дела, может, больше всего мешают всему».

Однако желание поработать где-нибудь на виду, на глазах большой публики осуществлялось крупицами: лишь кое-что из-под пера Герцена попало в русские журналы. Это тоже было неприятно, и неприятно главным образом потому, что чувствовалась полная невозможность возвратить прежнее… да и зачем было возвращать его?

Но хотя бы и инвалид уже или, по крайней мере, человек, приговоривший себя, Герцен не переставал энергично работать. В это время была написана большая часть его знаменитых воспоминаний «Былое и думы», этих удивительных мемуаров, полных грусти, лиризма, тоски, а подчас злобы и ненависти. Ничего подобного я не знаю даже в западной литературе, так богатой мемуарами, о русской же нечего и говорить: русские мемуары в громадном большинстве случаев – простая хроника; «Былое и думы» – настоящее художественное произведение. Читая его, вы не только знакомитесь с прошлой эпохой, но и – и, прежде всего, – с личностью автора. Лирические отступления беспрестанны и полны вдохновения; их можно сравнить с лучшими песнями изгнанника Овидия. Вас удивляет сначала, как решается Герцен так много говорить о себе, говорить постоянно, без умолку, распространяться насчет самых интимных подробностей своей жизни. Эгоизм, поднимаясь порою до высоты элегии, доходит подчас до наивности. Однако вы скоро миритесь и с этою стороною дела. Обаяние огромного пытливого ума, глубоко чувствующего и глубоко исстрадавшегося сердца, какая-то подавленная грусть, разлитая по всем страницам, неожиданные вспышки смертельно бьющей иронии – все это неотразимо действует на вас, заставляет негодовать, смеяться, вызывает в вас тоску. Нельзя пропустить ни одной строчки. Отрывочна лишь форма, и даже эта отрывочность кажущаяся. С удивительным искусством, соблюдая гармонию целого, Герцен переходит от детской к Дубельту, оттуда ведет вас в контору Ротшильдов… Есть художественная стройность во всем этом разнообразии, и вы скоро привыкаете не удивляться, когда как будто неожиданно вам предлагают рассуждения о Прудоне… Из каждой строки бьет ключом настоящий искренний талант, из каждой строки на вас смотрят серьезные глаза измученного человека, исстрадавшегося в жизни, но не сломленного ею, не дающего сломить себя. Эта гордость силы вызывает уважение, чарует и подчиняет вас себе. Но, несмотря на свой лиризм, на свои субъективные элементы, «Былое и думы» вместе с тем прекрасный исторический документ русской жизни сороковых и западной пятидесятых годов. Герцен умеет излагать

факты и открывать в них типические черты. Такие личности, как Тюфяев, описанный им в «Тюрьме и ссылке», годятся для любой исторической картины; такие характеристики, как характеристика старика Яковлева, его брата, Химика и так далее, – подлинные исторические документы из эпохи старого барства, грандиозного административного произвола, крепостничества. Не хуже и «думы» – то изящные, как лучшие элегии, то проникнутые глубокой философской мыслью.

* * *

Приведу еще несколько отрывков из писем к Огареву.

«Фогт говорит, – писал Герцен в 1869 году, – что у меня сильное расположение к диабету и покамест рекомендовал пить натуральный спрудель в Люцерне, а через две недели опять ехать в Берн. Вообще мне теперь лучше; но все-таки нездоровится».

«Тата приехала со мной».

«…Здесь Ауэрбах с женой, они недавно из России и были в Веве. Бакунин совершенно принадлежит к партии Элпидина и с ним в кошонной дружбе».

«…Саго mio – нам пора в отставку и приняться за что-нибудь другое – за большие сочинения или за длинную старость!»

Герцен упоминает здесь о начавшейся у него болезни – диабете – которая, осложнившись воспалением легких, и свела его в могилу 9/21 января 1870 года. Он умер в Париже, скитальцем, как всегда, и похоронен по его желанию в Ницце.