Так долго подготовлявшаяся перемена в Иоанне проявилась резко и быстро. Вернее, это была не перемена, а лишь возвращение к старому, возвращение, ставшее неизбежным, как только исчезло сдерживающее влияние супруги и рады. А еще почти накануне восторженно отзывались о нем и русские, и иностранцы. “Иоанн, – пишет Никвиц, – затмил своих предков и могуществом, и добродетелью. Литва, Польша, Дания, Ливония, Крым, Ногаи ужасаются русского имени. В отношении к подданным он удивительно снисходителен и приветлив; любит разговаривать с ними, часто дает им обеды во дворце и, несмотря на то, умеет быть повелительным... Нет народа в Европе, более русских преданного своему Государю, которого они одинаково страшатся и любят”. Но... “умершей убо царице Анастасии, – говорит летописец, – нача Царь быти яр и прилюбодействием зело”. Ярость и прелюбодействие проявились сразу, что мы отметим для будущего.
Для нас, однако, такая перемена не является неожиданной. Дело в том, что еще весною 1560 года холодность государя к Сильвестру и Адашеву обнаружилась так ясно, что они увидели необходимость удалиться от двора. Адашев принял сан воеводы и поехал в Ливонию, а Сильвестр скромно заключил себя в одном пустынном монастыре. Неприятели рады восторжествовали и говорили царю: “Ныне ты уж истинный Самодержец, помазанник Божий; един управляешь землею, открыв свои очи, и зришь свободно на все царство”. Ясно из этих слов, на какой струне играли новые советники царя. Действовала, вероятно, целая клика, хотя мы и не знаем имен ее членов. В ее интересах было прежде всего обезопасить себя от возможности возвращения Сильвестра и Адашева. Обоих их обвиняли в чародействе, в том, что они извели царицу, – и осудили заочно. Сильвестра заключили в Соловецкий монастырь, Адашева – в Дерпт, где через два месяца он заболел горячкою и умер, избегнув худшего. Последовало затем истребление духа адашевского, что мы сейчас увидим. Пока же отметим следующую черту характера царя. Спросим себя, любил ли он Анастасию? По-видимому, да; по крайней мере, он сам так много говорит о своей любви и всю жизнь вспоминает о первой жене. Однако когда через восемь дней после ее смерти бояре торжественно предложили ему искать невесту, он выслушал их без гнева, а 18 августа объявил, что намерен жениться на сестре короля польского.
“С сего времени умолк плач во дворце. Начали забавлять Царя, сперва беседою приятною, шутками, а скоро и светлыми пирами; напоминали друг другу, что вино радует сердце; смеялись над старым обычаем умеренности; называли постничество лицемерием. Дворец уже казался тесным для сих шумных сборищ: юных Царевичей, брата Иоаннова Юрия и Казанского Царя Александра, перевели в особенные домы. Ежедневно вымышлялись новые потехи, игрища, на коих трезвость, самая важность, самая пристойность считались непристойностью. Еще многие Бояре, сановники не могли вдруг перемениться в обычаях; сидели за светлою трапезою с лицом туманным, уклонялись от чаши, не пили и вздыхали; их осмеивали, унижали: лили им вино на голову”.
Царь окружил себя новыми любимцами, Басмановыми, Вяземским, Малютой Скуратовым, готовыми на все, чтобы удовлетворить своим развратным наклонностям или честолюбию. Они сговорились с двумя или тремя монахами, заслужившими доверенность царя, людьми хитрыми и лукавыми, “которым надлежало снисходительным учением ободрять робкую совесть царя и своим присутствием как бы оправдывать бесчиние шумных пиров его”. Женолюбие проявилось полностью. “Иоанн, разгорячаемый вином, забыл целомудрие и, в ожидании новой супруги, искал временных предметов к удовлетворению грубым вожделениям чувственным”. Штат его гарема состоял из пятидесяти девушек.
Очевидно, что такое поведение царя, нарушавшее даже приличие, не могло нравиться всем. Карамзин говорит о печальных лицах старых бояр, оттесненных от престола голодной стаей новых любимцев, и на них указывали как на изменников, как на друзей Адашева. Сначала стали гнать всех ближних Адашева: их лишали собственности или отправляли в дальнюю ссылку. На первых порах это не обходилось без протестов. Так, князь Оболенский, оскорбленный однажды наглостью Басманова, сказал ему: “Мы служим царю трудами полезными, а ты гнусными делами содомскими”. Басманов пожаловался царю, который за обедом, “в исступлении гнева”, вонзил несчастному князю нож в сердце. Боярин князь Репнин, видя, что царь, напившись меду, пляшет со своими любимцами в масках, заплакал от стыда и горя. Иоанн хотел надеть маску и на него, но Репнин вырвал ее, растоптал ее ногами и сказал: “Государю ли быть скоморохом? По крайней мере я, боярин и советник думы, безумствовать не могу”. Царь приказал умертвить его. В угоду Иоанну появилась толпа доносчиков. Подслушивали разговоры в семействах или между друзьями, иногда прямо клеветали и выдумывали преступления, что было нетрудно, так как улик не требовалось и охотно верили каждому мерзавцу. Протесты не останавливали царя, а лишь раздражали его: бунт, мятеж, измену он видел в каждом смелом слове и боролся с протестующими своими обычными жестокими средствами. Трудно сказать, какой идеал носился перед его разгоряченным болезнью, вином и развратом воображением, по-видимому, он хотел не только того, чтобы каждое его слово встречало повиновение, но и гораздо большего – чтобы его одобряли, восторгались, хвалили его за каждый поступок, каким бы он ни был. Он требовал даже, чтобы это одобрение, похвалы, восторги были бы искренни, так как в этом отношении он был достаточно чуток. Правда, его можно было обманывать грубой лестью, притворством, но это лишь до поры до времени. Такая фантазия могла зародиться лишь в голове деспота, и ниже, говоря об опричнине, мы увидим попытку осуществить ее. Но самодовольства у него не было.
“Любопытно видеть, – говорит Карамзин, – как сей Государь, до конца жизни усердный чтитель Христианского Закона, хотел соглашать его божественное учение с своею неслыханною жестокостью: то оправдывал оную в виде правосудия, утверждая, что все ее мученики были изменники, чародеи, враги Христа и России; то смиренно винился пред Богом и людьми, называл себя гнусным убийцею невинных, приказывал молиться за них в святых храмах, но утешался надеждою, что искреннее раскаяние будет ему спасением и что он, сложив с себя земное величие, в мирной Обители Св. Кирилла Белозерского со временем будет примерным иноком”...
Война с Ливонией между тем продолжалась, и наконец в 1561 году орден, окончательно стесненный русскими, должен был прекратить свое самостоятельное существование и присоединиться к Польше. Предстояла теперь война с этой последней, но предварительно Иоанн и не думал о ней, а напротив, как мы говорили, мечтал о женитьбе на сестре короля Сигизмунда. Послы наши, отправленные в Вильну, торжественно говорили о мире и желании русского царя породниться с польским королевским домом. Им поручено было выбрать одну из двух сестер, Анну или Екатерину, смотря по их красоте, здоровью и дородству. Брак, однако, не удался. Сигизмунд, уверенный в необходимости борьбы за Ливонию, считал бесполезным родство с Иоанном, и война продолжалась уже в более широком масштабе. Иоанн же, решительно оставив мысль сделаться зятем Сигизмунда, искал себе другой невесты уже в азиатских местах. Ему сказали, что один из знатнейших черкесских князей, Темрюк, имеет прелестную дочь. Царь хотел видеть ее в Москве, “полюбил” и велел учить закону. Брак совершился 21 августа 1561 года, “но Иоанн не переставал жалеть о королевне, по крайней мере досадовал, готовясь мстить королю и за Ливонию, и за отказ в сватовстве, оскорбительный для гордости жениха”.
Второй брак Иоанна ничуть не обновил его. Он увлекся лишь красотою невесты, и любовь его, или прихоть, скоро исчезла. Сходили со сцены и последние деятели избранной рады. В конце 1563 года умер в глубокой старости и митрополит Макарий, личность, быть может, не самостоятельная и не особенно выдающаяся, но с воспоминанием о которой связано воспоминание о лучших днях царствования Иоанна. Эти дни больше уже не возвращались; напротив, злоба и жестокость царя росли, как бы стремясь к какому-то недостижимому пределу, когда человек, “уподобясь зверю, сам рвет зубами своего противника и упивается его кровью”.
Пытки, казни, неожиданно обрушивавшиеся на правых и виновных, вызвали бегство в южные края многих знатных лиц. Пример показал князь Димитрий Вишневецкий, предавшийся Сигизмунду; за ним ушли два брата Черкасские, которым грозила опала. Особенно известен отъезд князя Андрея Курбского, знаменитого обличителя Грозного.
Случилось это вот при каких обстоятельствах.
Курбский был сподвижником всех блестящих завоеваний царя, некогда – его любимцем и другом. Но он знал, что после опалы, постигшей Адашевых, доброго ему ничего уже ждать нельзя. Как мог уцелеть он, приятель “собаки Алексея” и “попа Сильвестра”, член избранной рады, когда все, кто имел какое бы то ни было отношение к деятелям счастливого тринадцатилетнего периода царствования Иоанна, подвергались гонению. Забыв дружбу, Иоанн уже мстит ему. Начальствуя в Дерпте, Курбский сносил выговоры и разные оскорбления и узнал наконец, что ему готовится гибель. Тогда он спросил у жены, чего она желает: видеть ли его мертвого перед собой или расстаться навеки? Княгиня выбрала последнее, и Курбский ночью тайно вышел из дома, перелез через городскую стену, где уже стояли приготовленные лошади, и благополучно достиг Вольмара, занятого литовцами. Сигизмунд встретил его с почетом. Личные оскорбления и обиды заставили Курбского объясниться с Иоанном, и вот резюме первого письма, написанного им царю.
“Царю некогда светлому, от Бога прославленному, ныне же по грехам нашим огорченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному между самыми неверными Владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками истерзал ты Сильных во Израиле, Вождей знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую, победоносную кровь их пролил во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к Царю и отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, Христиан чародеями, свет тьмою и сладкое горьким! Чем прогневали тебя сии представители отечества? Не ими ли разорены Батыевы Царства, где предки наши томились в тяжкой неволе? Не ими ли взяты твердыни Германские в честь твоего имени? И что же воздаешь нам, бедным? гибель! Разве ты сам бессмертен? Разве нет Бога и правосудия вышнего для Царя?.. Не описываю всего, претерпенного мною от твоей жестокости: еще душа моя в смятении; скажу единое: ты лишил меня святой Руси! Кровь моя, за тебя излиянная, вопиет к Богу. Он видит сердца. Я искал вины своей и в делах, и в тайных помышлениях; вопрошал совесть, внимал ответам ее, и не ведаю греха моего пред тобою. Я водил полки твои, и никогда не обращал хребта их к неприятелю: слава моя была твоею. Не год, не два служил тебе, но много лет, в трудах и подвигах воинских, терпя нужду и болезни, не видя матери, не зная супруги, далеко от милого отечества. Исчисли битвы, исчисли раны мои! Не хвалюся: Богу все известно. Ему поручаю тебя, в надежде на заступление Святых и праотца моего, Князя Феодора Ярославского. Мы расстались с тобою навеки: не увидишь лица моего до дни суда Страшного. Но слезы невинных жертв готовят казнь мучителю. Бойся и мертвых: убитые тобою живы для Всевышнего: они у престола Его требуют мести! Не спасут тебя воинства; не сделают бессмертным ласкатели, Бояре недостойные, товарищи пиров и неги, губители души твоей, которые приносят тебе детей своих в жертву! – Сию грамоту, омоченную слезами моими, велю положить в гроб с собою и явлюся с нею на суд Божий. Аминь”.
Письмо это Курбский доставил царю с верным слугой своим Василием Шибановым. Шибанов подал запечатанную бумагу в руки самому государю, сказав: “От господина моего, твоего изгнанника, князя Андрея Михайловича”. Царь, вспылив, ударил его в ногу своим острым жезлом: кровь лилась из раны; Шибанов молчал. Иоанн оперся рукою на жезл и приказал читать письмо вслух. Несомненно, что он понял героизм верного холопа, безмолвно стоявшего пред ним... и заставил подвергнуть его жесточайшим мукам в застенке. Грозный отвечал Курбскому, сам ли или при помощи дьяков своих, но все же интересно будет привести самые характерные стороны ответа:
“Почто, несчастный, губишь свою душу изменою, спасая бренное тело бегством. Если ты праведен и добродетелен, то для чего же не хотел умереть от меня, строптивого Владыки, и наследовать венец мученический? Что жизнь, что богатство и слава мира – все суета и тень; блажен, кто смертью приобретает душевное спасение”... Аргумент, надо согласиться, не лишен остроумия и схоластически тонок. Царь продолжает: “Устыдися раба своего Шибанова, он сохранил благочестие перед царем и народом: дав господину обет верности, не изменил ему при вратах смерти”... Дальше Иоанн перечисляет свои заслуги перед Курбским, указывает на свою ласку и милость и старается унизить князя, попрекая его незначительным происхождением (“отец твой служил в боярах у князя Михаила Курбского!”) и подводя к нулю его воинские подвиги. Сам же себя он, разумеется, возвеличивает: “Что, спрашивает он, было отечество в ваше царствование и в мое малолетство? Пустынею от Востока и Запада, и мы, уняв вас (т. е. бояр), устроили села и грады там, где витали дикие звери. Горе дому, коим владеет жена, горе царству, коим правят многие”. Следуют примеры из истории, затем клеветы на Сильвестра и Адашева и наконец следующее характерное умозаключение.
“Бесстыдная ложь, что говоришь о наших мнимых жестокостях! Не губим сильных в Израиле; их кровью не обагряем церквей Божиих: сильные, добродетельные здравствуют и служат нам. Казним одних изменников – и где же щадят их? Константин Великий не пощадил и сына своего; а предок ваш, святой Князь Феодор Ростиславич, сколько убил Христиан в Смоленске. Много опал, горестных для моего сердца; но еще более измен гнусных, везде и всем известных. Спроси у купцов чужеземных, приезжающих в наше Государство: они скажут тебе, что твои предстатели суть злодеи уличенные, коих не может носить земля Русская. И что такое предстатели отечества! Святые ли, боги ли, как Аполлоны, Юпитеры? Доселе Владетели Российские были вольны, независимы, жаловали и казнили своих подданных без отчета. Так и будет! Уже я не младенец. Имею нужду в милости Божией, Пречистой Девы Марии и Святых Угодников: наставления человеческого не требую. Хвала Всевышнему: Россия благоденствует; Бояре мои живут в любви и согласии; одни друзья, советники ваши, еще во тьме коварствуют. Угрожаешь мне судом Христовым на том свете: а разве в сем мире нет власти Божией? Вот ересь Манихейская! Вы думаете, что Господь царствует только на небесах, Дьявол в аду, на земле же властвуют люди: нет, нет! везде Господня Держава, и в сей, и в будущей жизни. – Ты пишешь, что я не узрю здесь лица твоего Эфиопского: горе мне! какое бедствие! – Престол Всевышнего окружаешь ты убиенными мною: новая ересь! Никто, по слову Апостола, не может видеть Бога. – Положи свою грамоту в могилу с собою: сим докажешь, что и последняя искра Христианства в тебе угасла, ибо Христианин умирает с любовью, с прощением, а не с злобою. – К довершению измены называешь Ливонский город Вольмар областию Короля Сигизмунда и надеешься от него милости, оставив своего законного, Богом данного тебе Властителя. Ты избрал себе Государя лучшего! Великий король твой есть раб рабов: удивительно ли, что его хвалят рабы? Но умолкаю: Соломон не велит плодить речей с безумными: таков ты действительно. – Писано нашея Великия России в царствующем граде Москве, лета мироздания 7072, Июля месяца в 5 день”.
Письмо, несомненно, написано с большим искусством. Оно уснащено массою цитат из истории и Священного Писания и от начала до конца проникнуто тонким схоластическим духом. Но где то место, где та фраза, которые говорили бы нам о величии души, где благородство мыслей, выражений чувства? Насмешки грубы, ложь и самовосхваление беззастенчивы. Особенно поучительна эта язвительность, это желание во что бы то ни стало уколоть противника, эти упреки в незначительности происхождения. Говоря о Сильвестре и Адашеве, царь то просто ругается, то старается очернить их всевозможными клеветническими хитросплетениями. За собой, на бумаге по крайней мере, не видит никакой вины и громогласно объявляет все свои жестокости и казни проявлением высшей справедливости. Блеск ума, повторяю, виден, но благородство отсутствует, нет и признаков его. Характерно то, что ответ Иоанна Курбскому разросся в целую книгу. Очевидно, он долго обдумывался, долго подбирались цитаты и слова язвительные, долго обсуждалось достоинство того или другого аргумента. Собственно, царь не оправдывается: он пишет себе самый беззастенчивый панегирик и вместе с тем упражняется в стиле. Искусственный характер аргументации не позволяет в этом усомниться. Царь столько же заботился об убедительности, сколько и о том, чтобы те, которым придется читать его произведение, пришли в восторг от его учености, остроумия, его красноречия... Курбский презрительно ответил ему, упрекая, между прочим, в “жалком суесловии”. С этим упреком трудно не согласиться.
В начале зимы 1564 года Москва неожиданно узнала, что царь едет куда-то с ближними своими дворянами, приказными и воинскими людьми, поименно созванными для этого из самых отдаленных городов вместе с женами и детьми. 3 декабря рано утром явилось на Кремлевской площади множество саней: в них сносили из дворца золото и серебро, святые иконы, кресты, драгоценные сосуды, одежду и деньги. Духовенство, бояре ждали в это время царя в церкви Успения; он пришел и велел митрополиту служить обедню, молился с усердием, принял благословение, милостиво дал целовать свою руку боярам, чиновникам, купцам, затем сел в сани с царицею, двумя сыновьями, своими любимцами-боярами и, провожаемый целым полком вооруженных всадников, уехал в село Коломенское. Здесь за распутьем он прожил около двух недель, никому ничего не разъясняя из дальнейших своих планов. Из Коломенского царь перебрался в село Тайнинское и наконец в Александровскую слободу, где и остановился окончательно. В Москве между тем никто не знал, что думать о таинственном путешествии государя; все ждали чего-нибудь чрезвычайного и, без сомнения, нерадостного. Так прошел месяц.
Наконец 3 января 1565 года посланцы вручили митрополиту грамоту Иоанна. В ней, как бы повторяя свою речь на Красной площади, государь описывал все мятежи, неустройства и беззакония боярского правления во время его малолетства, доказывал, что и вельможи, и приказные люди расхищали тогда казну, земли и поместья, исключительно радея о своем благе, и что дух этот теперь в них нисколько не изменился. Воеводы не хотят быть защитниками христиан, удаляются от службы, дают хану, Литве и немцам резать Россию; а если государь, движимый правосудием, объявляет гнев недостойным боярам и чиновникам, то митрополит и духовенство вступаются за виновников, грубят и надоедают ему. “И Царь, – заканчивает Иоанн свою грамоту, – от великой жалости сердца, не желая терпеть их (т. е. бояр и чиновников) многих изменных дел, оставил государство свое и уехал, чтобы поселиться там, где укажет ему Бог”.
Эта новая театральная выходка произвела в Москве большое волнение. Митрополит и бояре испугались, не допуская даже и мысли, чтобы царь мог серьезно оставить государство, тем более что ни об отречении от престола, ни о выборе преемника в грамоте не говорилось ни слова; купцы же и мещане изъявляли сами готовность истреблять изменников, лишь бы царь указал их. Во всяком случае, оставаться долее в томительном недоумении не хотелось никому, и с общего согласия торжественное посольство, состоявшее из духовенства, бояр и горожан, направилось к Иоанну. Целью посольства было ударить челом государю и плакаться.
5 января предстало оно перед царские очи и умильно плакалось. Духовенство просило снять с него опалу и вернуть милость, о том же просили сановники. На речи пришедших Иоанн отвечал с обычным своим многоречием и высокопарностью, повторил боярам всегдашние свои упреки в их своевольстве, нерадении и строптивости; ссылался на историю, доказывал, что они издревле были виновниками кровопролития на Руси, а также врагами державных наследников Мономаховых: хотели извести царя, супругу, сыновей его. Бояре молчали. “Но, – продолжал царь, – для отца моего Митрополита Афанасия, для вас, богомольцев наших, Архиепископов и Епископов, соглашаюсь пока взять Государства свои; а на каких условиях – вы узнаете!”
Но в течение целого месяца эти условия оставались тайной. Только 2 февраля Иоанн торжественно возвратился в Москву и на другой день созвал духовенство, бояр, знатнейших чиновников. Вид его изумил всех: на лице изображалась мрачная свирепость, все черты исказились, глаза были тусклы, а на голове и в бороде не было почти ни волоса. Снова исчислив вины бояр и подтвердив согласие остаться царем, Иоанн много рассуждал об обязанности венценосцев блюсти спокойствие держав и необходимости брать все нужные для того меры, о кратковременности жизни и затем предложил устав “опричнины”, сущность которого сводилась к тому, что царь избирал себе тысячу телохранителей и объявлял своею личною собственностью несколько (около 20-ти) богатых городов, а также и улиц в Москве. Эта часть России и Москвы, как отдельная собственность царя, находясь под непосредственным его ведомством, была названа опричниною, а все остальное, т. е. все государство, земщиною, которую Иоанн поручил земским боярам. В важнейших, особенно же ратных, делах позволялось обращаться к государю.
Объявив эту новую конституцию, Иоанн потребовал прежде всего от земщины 100 тысяч рублей за издержки по путешествию от Москвы до слободы Александровской, а затем принялся за осуществление программы и искоренение изменников.
Найти какое-нибудь разумное объяснение новой выдумке Иоанновой очень трудно, едва ли даже возможно. Даже в речах своих царь никаких мотивов государственного характера не привел, а о следовавших за учреждением опричнины поступках нечего и говорить: все от начала до конца говорит о разгуле личной страсти, пожелавшей отрешиться от каких бы то ни было стеснений. В этих последних словах и заключается, кажется, вся разгадка. Несомненно, что, живя в Москве, в Кремлевском дворце, окруженный боярами, которые хотя и молчали, но далеко не всему сочувствовали, Иоанн стеснялся вести ту жизнь, которая была наиболее по нраву ему, и эти стеснения, как ни малы были они, в конце концов надоели ему. Надоело, что митрополит является просить за опальных, что надо присутствовать в думе и так или иначе заниматься государственными делами, надоела, быть может, вся эта обстановка, так живо напоминавшая о ненавистных Сильвестре и Адашеве. В Москве царь был слишком на глазах, слишком доступен, а этого-то Иоанну и не хотелось. Он задумал спрятаться от народа, бояр и духовенства и, не стесняясь никем, предаться разгулу мести и сладострастия. Оттого-то в речах своих он и возвращается так настойчиво к тому, что его “стужают”, т. е. тревожат непрошеным вмешательством как в личную его жизнь, так и в распоряжения по части казней и пыток. Москва, Кремль годились, быть может, для умеренного разгула и зверства, но они были стеснительны для новой жизни, давно уже вырисовавшейся перед расстроенным воображением царя. Он делал попытки осуществить ее в юности до брака с Анастасией и до появления Сильвестра, но обстоятельства не позволили; теперь уже препятствий не было никаких, даже со стороны царицы, которую, как мы видели, летописцы характеризуют очень неважно. Но как добиться этого, как чувствовать себя совершенно свободным и в то же время совершенно безопасным? Страх и подозрительность по-прежнему, быть может сильнее еще, мучили душу царя, призрак измены тем настойчивее стоял перед его глазами, что Курбский только что предался королю, и злой ли человек подсказал, сам ли царь выдумал, но, как бы то ни было, исход был найден.
Не любивший усиленных занятий царь передал большую часть дел земским боярам. Это давало полный простор его лени. Болезненно подозрительный, он окружил себя громадным отрядом телохранителей. Чтобы еще больше обезопасить себя, он из “опричных” земель и улиц выселил всех земских людей. Здесь, в Александровской слободе или в своем новом московском дворце, он чувствовал себя, как в крепости. Он сидел за высокими стенами, скрытый от всех глаз, имея возможность делать решительно все, что было угодно, не приводя оправданий, не надевая никакой маски. Опричнина была настоящей крепостью, откуда Иоанн управлял всей Россией, вернее делал набеги на всю Россию.
Предварительно занялся он устройством дружины. В совете с ним сидели Басманов-сын, Вяземский, Малюта Скуратов и другие избранные любимцы. К ним приводили молодых детей боярских, уже раньше отличавшихся распутством, удальством и готовностью на все. Иоанн предлагал им вопросы о роде, друзьях, покровителях; требовалось, чтобы они не имели никакой связи со знатными боярами; неизвестность и даже низость происхождения вменялась им в достоинство. Вместо тысячи, царь избрал 6 тысяч и взял с них присягу служить ему верой и правдой, доносить на изменников, не дружиться с земскими, не водить с ними хлеба-соли, не знать ни отца, ни матери, знать единственно государя. За это Иоанн давал им не только земли, но и дворы и движимую собственность старых владельцев (числом 12 тысяч), высланных из пределов опричнины с пустыми руками, так что многие из них, люди заслуженные, израненные в битвах, с женами и детьми шли зимою пешком в иные отдаленные поместья. Крестьяне одинаково являлись жертвами: новые владельцы, которые из нищих сделались большими господами, имея постоянную нужду в деньгах, обременяли крестьян налогами и трудами. Деревни быстро разорялись. Но это зло было лишь началом дальнейших. Скоро увидели, что Иоанн предает всю Россию в жертву своим опричникам: они были всегда правы во всем. Опричник мог безопасно теснить и грабить соседа и в случае жалобы брал с него пеню за бесчестие. Установился еще и такой обычай: слуга опричника, исполняя волю господина, прятался с какими-нибудь вещами в доме намеченного купца или дворянина; господин, заявляя мнимую кражу и мнимое бегство слуги, требовал в суд пристава, находил своего беглеца с поличным и взыскивал с невинного хозяина пятьсот, тысячу и более рублей за укрывательство. Иногда опричник сам подбрасывал что-нибудь в богатую лавку, уходил, возвращался с приставом и за будто бы украденную у него вещь разорял купца; иногда, схватив человека на улице, вел его в суд, жалуясь на вымышленную обиду... Изобретательны были опричники, а люди земские были безгласны и безответны перед ними. Иоанн поощрял жестокость и преступность своей дружины, ибо чем больше государство ненавидело опричников, тем более государь имел к ним доверенности. Заметим еще, что “затейливый” ум царя изобрел достойный символ для своих ревностных слуг: они ездили всегда с собачьими головами и с метлами, привязанными к седлам, в знамение того, что грызут лиходеев царских и выметают измену из Земли Русской.
Посмотрим, какую жизнь вел Иоанн. Хотя новый московский дворец и был похож на крепость, но Иоанн не считал себя безопасным и в нем; невзлюбив Москвы, он большую часть времени проводил в слободе Александровской, которая сделалась городом, украсилась домами, церквами и каменными лавками. Царь жил в палатах, обведенных рвом и валом; придворные, государственные и воинские чиновники – в особых домах. Опричники имели свою улицу, купцы – также. Никто не смел ни въехать, ни выехать из слободы без ведома Иоанна, для чего была установлена воинская стража. Здесь-то, за стенами крепости, окруженной темными лесами, Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанною набожною деятельностью успокаивать душу. Он захотел даже обратить дворец в монастырь, а своих любимцев – в иноков: выбрал из опричников 300 человек самых лютых, назвал их братиею, себя – игуменом, князя Вяземского – келарем, Малюту – параклесиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под которыми носили они богатые, золотом шитые кафтаны с собольей опушкой, сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении его. В четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютою благовестить к заутрене; братья спешили в церковь; кто не являлся,того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до 6 – 7 часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В 8 часов опять собирались к обедне, а в 10 садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который стоя читал вслух душеспасительные наставления. Между тем иноки ели и пили досыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остаток трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Игумен, т. е. царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. Казалось, что это ужасное зрелище забавляло его: он возвращался с видом сердечного удовольствия, шутил, разговаривал веселее обыкновенного. В 8 часов шли к вечерне; в десятом Иоанн уходил в спальню, где трое слепых один за другим рассказывали ему сказки; он слушал их и засыпал, но ненадолго: в полночь вставал, и день его начинался молитвою. Иногда докладывали ему в церкви о делах государственных; иногда самые жестокие повеления давал Иоанн во время заутрени и обедни. Однообразие своей жизни он прерывал так называемыми объездами; посещал монастыри и ближние, и дальние, осматривал крепости на границе, ловил диких зверей в лесах и пустынях, любил в особенности медвежью травлю; между тем везде и всегда занимался делами, ибо земские бояре, мнимоуполномоченные правители государства, не смели ничего решить без его воли. Когда в Россию приезжали знатные иноземные послы, Иоанн являлся в Москве с обыкновенным великолепием и торжественно принимал их в новой кремлевской палате, являлся там и в других важных случаях, но редко.
Все это время одна и та же мысль, гвоздем засевшая в голове его, не давала ему покоя. Надо было искоренить боярство. Об этом часто говорил он в дружеских разговорах с приближенными к нему иностранцами. Он жаловался им на бояр, на духовенство, не скрывал своих мстительных замыслов против первых, чтобы иметь возможность царствовать свободнее и безопаснее с дворянством новым или опричниной, ему преданной. По словам царя, опричнина видела в нем отца и благодетеля, а бояре жалели и вздыхали о временах адашевских, когда им было свободно, а ему, царю, – неволя. Не останавливаясь ни перед чем, государь исполнял свою программу. Многих бояр казнил он лютою смертью, других постригал в монахи, третьих отправлял в тяжелую ссылку, с остальных брал записи за поручительством их друзей: в случае их бегства ручатели должны были вносить в казну “знатную” сумму денег: например, за князя Серебряного 25 тысяч рублей, или около полумиллиона нынешних.
Постепенно развивалась и идея царского величия, принимая странные, утрированные формы. Чтобы возвыситься над другими, царь уже отказывался быть русским. Однажды, по рассказу Флетчера, Иоанн велел одному английскому мастеру сделать для него блюдо и хорошенько взвесить отданный ему слиток металла, промолвив: “Не верь моим русским: они все воры”. Англичанин улыбнулся; царь захотел узнать причину. “Если угодно вашему величеству, – сказал золотых дел мастер, – то не скрою от вас мысли своей: называя всех русских ворами, забываете, что и сами вы принадлежите к их числу”. “Нет, – отвечал Иоанн, – я не русский: мои предки были немцы”. Он хотел в это время жениться на немке, а дочь свою выдать за немецкого князя.
В общем жизнь царя в Александровской слободе представляет много любопытного. Внимательный читатель не мог не обратить прежде всего внимание на невероятно повышенную и напряженную нервную деятельность Иоанна. Царь несомненно страдал бессонницей; по свидетельству современников, он не спал почти, а лишь дремал изредка и то в общей сложности не больше 2 – 3 часов в сутки. Целые ночи он проводил в церкви, кладя земные поклоны до кровавых пятен на лбу, днем или кутил, или пытал несчастных, или занимался государственными делами. По-видимому, он не знал усталости и, отдаваясь своей похотливой натуре, не чувствовал даже необходимости в отдыхе. Тело его истощалось. Пробыв всего один месяц в слободе и вернувшись затем в Москву, он настолько изменился, что трудно было узнать его: глаза потускнели, волосы на голове и бороде вылезли почти до единого, но повышенная нервная деятельность не падала. Она выражалась в беспрестанном беспокойстве, в постоянной необходимости раздражать себя пирами или пытками. И после этих пыток царь чувствовал себя особенно веселым и даже благодушно настроенным! Если же это так, то жестокость Иоанна была не прихотью, не капризом, не тиранством, как постоянно выражается Карамзин, а необходимостью его натуры, которой он должен был служить, как пьяница должен пить водку. Он радовался и веселился духом, видя перед собой корчившегося на угольях человека; эти страдания удовлетворяли его потребность к мучительству, уменьшали то постоянное тревожное беспокойство, которое он день и ночь ощущал в себе. От него-то уйти он не мог, и только застенок давал ему минутный отдых. Для меня по крайней мере несомненно, что это непрестанное тревожное настроение, эта бессонница, эта неугомонная нервная деятельность говорят о глубоком расстройстве душевного организма, особенно же бессонница как явление чисто физиологическое. И мы увидим дальше, как это расстройство достигло наконец кульминационного пункта, как принимало оно все более и более бурные формы.
Пока же будем продолжать наш рассказ.
В это время (1566 год) предстоял выбор митрополита. Сначала выбор пал на Германа. Но тот, однажды беседуя с Иоанном наедине, захотел попытать его сердце; начал говорить с ним, как должно первосвятителю, о грехах, о христианском покаянии, тихо и скромно, однако же с некоторой силою; упомянул о смерти, о страшном суде, о вечной муке злых. Иоанн задумался: ему опять надоедали, опять принялись за “стужение”, которое лишь раздражало его. Он вышел от митрополита с лицом мрачным, пересказал любимцам своим речи Германа и спросил, что они думают. “Думаем, Государь, – отвечал А. Басманов, – что Герман желает быть вторым Сильвестром: ужасает твое воображение и лицемерит в надежде овладеть тобой. Но спаси нас и себя от такого Архипастыря”. Германа изгнали из палат, и царь искал другого первосвятителя. Трудно сказать почему, но внимание остановилось на Филиппе, игумене Соловецкого монастыря, который славился своим благочестием; но зачем понадобилось оно государю?! Как бы то ни было, Филипп, вызванный в Москву царскою милостивою грамотою, явился туда, был принят царем с отменной честью, обедал, беседовал с ним дружелюбно и наконец услышал, что ему быть митрополитом. Несмотря на все отговорки Филиппа, царь был непреклонен. Тогда Филипп сказал: “Повинуюсь воле твоей; но умири же совесть мою: да не будет опричнины! да будет только единая Россия! ибо всякое разделенное Царство, по Глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословить тебя искренно, видя скорбь отечества”. Иоанн сдержал гнев свой и тихо ответил: “Разве не знаешь, что мои хотят поглотить меня? что ближние готовят мне гибель?” – и доказывал необходимость опричнины, но, скоро выведенный из терпения смелыми возражениями старца, велел ему умолкнуть. Все думали, что Филипп, подобно Герману, будет удален с бесчестием, но ошиблись: быть может, Царь не оставлял еще надежды сделать его хотя бы молчаливым соучастником своего правления, и первый шаг Филиппа как бы оправдывал его расчеты. Была написана грамота, в которой сказано, что новый избираемый митрополит дал слово архиепископам и епископам не вступаться в опричнину государеву и не оставлять митрополию под тем предлогом, что царь не исполнил его требования и запретил ему вмешиваться в дела мирские. Святители утвердили эту хартию своими подписями, и Филипп, заявленный враг опричнины, был немедленно возведен в митрополиты. Первое же слово, сказанное им по принятии сана, было исполнено величия. Он говорил о долге державных быть отцами подданных, блюсти справедливость, уважать заслуги; о гнусных льстецах, которые теснятся к престолу, ослепляют ум государей, служат их страстям, а не отечеству, – хвалят достойное хулы и порицают достохвальное; о тленности земного величия, о невооруженной любви, которая приобретается государственными благодеяниями и еще славнее побед ратных. Казалось, сам Иоанн внимал с умилением словам Филиппа, и первые месяцы после избрания его прожили в мире. Затихли жалобы на кромешников, царь ласкал митрополита... Чувствовал ли он угрызения совести или притворялся? – недоумевает Карамзин. По-нашему, ни то, ни другое: это был лишь короткий период реакции, необходимый во всякой болезни.
Но скоро начались новые убийства и казни – третья эпоха их по счету историков. Характер ее несколько иной, почему и остановимся на ней подробнее.
Прежде всего главным боярам московским тайно вручили грамоты, подписанные Сигизмундом и Хоткевичем: король и гетман убеждали их оставить царя жестокого, звали к себе, обещая уделы. Бояре, представив эти грамоты Иоанну, отвечали королю, что склонять к измене верных подданных есть дело бесчестное, что они умрут за царя доброго, ужасного лишь для злодеев, – словом, доказали свои верноподданнические чувства как нельзя лучше. Иоанн сам взялся доставить эти грамоты королю, но доставил ли их – неизвестно. Как бы то ни было, план его, довольно хитро задуманный, не удался. Он обратился к мерам более грубым. Старый боярин Федоров был обвинен в том, что желает свергнуть царя с престола и властвовать над Россией. Иоанн сделал вид, что верит этой клевете. В присутствии всего двора надел на Федорова царскую одежду и венец, посадил его на трон, дал ему державу в руку, снял с себя шапку, низко поклонился и сказал: “Здрав буди, великий Царь земли Русской. Се приял ты от меня честь тобою желаемую. Но, имея власть сделать тебя Царем, могу и низвергнуть с Престола”. С этими словами он ударил старика ножом в сердце; опричники дорезали его, выволокли обезображенное тело из дворца и бросили на съедение псам. Умерщвлена была также и престарелая жена боярина и многие его “единомышленники”. Погиб скоро и князь Ростовский, воеводствовавший в Нижнем Новгороде. Когда опричники привезли Иоанну его отрезанную голову, он, оттолкнув ее, злобно смеялся и говорил, что покойный князь, любив обагряться кровью неприятелей в битвах, наконец обагрился и своею собственной. В эти минуты обыкновенно сумрачный царь расходился и острил, убиты были и многие другие знатные люди. Буйство достигло размеров еще невиданных. Опричники, вооруженные длинными ножами и секирами, бегали по городу, искали жертв, всенародно убивали человек по десяти, по двадцати в день. Трупы лежали на улицах и площадях, и никто не мог убирать их. Граждане боялись выходить из домов. “В безмолвии Москвы тем свирепее раздавался свирепый вопль палачей Царских”.
Молчал и митрополит, которого царь избегал и отказывался видеть; но это до поры до времени.
“Однажды, в воскресенье, в час обедни, Иоанн, сопровождаемый боярами и множеством опричников, вошел в церковь Успения: царь и вся дружина были в черных ризах, в высоких шлыках. Филипп стоял в церкви на высоком месте. Иоанн приблизился к нему и ждал благословения. Митрополит смотрел на образ Спасителя, не говоря ни слова. Наконец бояре сказали: “Святой Владыко! Се Государь: благослови его!” Взглянув на Иоанна, Филипп отвечал: “ В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю Царя Православного; не узнаю и в делах Царства... Благочестивый, кому поревновал, сицевым образом доброту лица своего изменивши. Отколь солнце на небеси начало сияти, не было слыхано, чтобы Цари благочестивые свою державу возмущали. О Царю! Мы приносим здесь жертву Богу, а за алтарем неповинная кровь льется. В неверных языческих Царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а в России нет их. Достояние и жизнь граждан не имеют защиты. Везде грабежи, везде убийства, и совершаются именем Царя! Ты высок на троне, но есть Всевышний, Судья наш и твой. Как предстанешь ты на суд Его? Самые камни вопиют о мести под ногами твоими. Государь! Вещаю яко пастырь душ. Боюсь Бога единого”. Иоанн задрожал от гнева, ударил жезлом о камень и сказал: “Чернец, до сих пор излишне щадил я вас, изменников: отныне буду, каковым вы меня нарицаете!” Грозный вышел вон из церкви”.
Буйство продолжалось. Царь превосходил жестокостью даже опричников своих. Ссылаясь на Генника, Курбский прибавляет, что два брата, вместе с другими служа Иоанну палачами в истреблении, не могли убить одного прекрасного младенца, найденного ими в колыбели, и принесли его царю. Иоанн взял его, поцеловал и выбросил в окно на съедение медведям, а двух упомянутых братьев велел изрубить саблями за их жалость. Жестокости принимали характер грубого разбоя. В июле 1568 года в полночь любимцы Иоанна вломились в дома к многим знатным людям, дьякам, купцам; взяли их жен, известных красотою, и вывезли из города. Вслед за ними, по восхождении солнца, выехал и сам Иоанн, окруженный опричниками. На первом ночлеге ему представили жен: он избрал некоторых для себя, других уступил любимцам, ездил с ними вокруг Москвы, жег усадьбы опальных бояр, казнил их слуг, даже истреблял скот. Возвратясь в Москву, велел ночью развести жен по домам, некоторые из них умерли от страха и горя.
28 июля произошло новое столкновение с Филиппом. Митрополит служил в Новодевичьем монастыре: тут были и царь с опричниками, из которых один шел за ним в тафье. Увидав это, митрополит остановился и с негодованием сказал о том царю, но опричник уже спрятал тафью. Царя уверили, что Филипп выдумал сказку, желая возбудить народ против государевых любимцев. Забывши всякую пристойность, Иоанн громко ругал Филиппа, называл его лжецом, мошенником, клялся, что уличит его в измене.
С этой минуты участь митрополита была решена. Он был позван на суд. Царь, бояре и епископы сидели в молчании. Игумен Паисий стоял и клеветал на Филиппа с дерзостью человека, стремившегося занять его место. Не оправдываясь, митрополит обратился к царю и сказал: “Лучше умереть невинным мучеником, чем в сане митрополита безмолвно терпеть ужасы и беззакония сего несчастного времени. Твори, что тебе угодно!” Как бы насмехаясь над ним, Иоанн приказал ему еще служить обедню в полном облачении. Филипп повиновался. Во время службы в церковь явился Басманов с опричниками, держа в руках свиток, и велел прочесть его. В свитке значилось, что Филипп собором духовенства лишен сана. Тогда воины, войдя в алтарь, сорвали с митрополита одежду, облекли его в бедную ризу, выгнали из церкви и повезли на дровнях в монастырь. Вскоре он был задушен.
“Тиранство, – говорит Карамзин, – созрело в эту эпоху, но конец был далек”. Жестокость обрушивалась уже на массы. В Торжке, в день ярмарки, опричники завели ссору и драку с жителями. Царь объявил их бунтовщиками, велел их мучить и топить в реке. То же произошло и в Коломне. Не остановили Царя просьбы и укоры митрополита, не могли остановить его и бедствия народные. А их было много. В июле 1566 года по северо-западу пошло моровое поветрие: люди умирали скоропостижно “знамением”, как сказано в летописях. В разных областях были неурожаи: люди тысячами гибли от голоду. На это царь не обращал внимания, он думал лишь о своих казнях и внешних делах, которые всегда сильно интересовали его. С этими внешними делами связан один эпизод из политической жизни России, который необходимо рассказать подробнее.
В 1566 году, в июле, Иоанн призвал в земскую думу не только знатнейшее духовенство, бояр, окольничих дворян первой и второй статьи, но и гостей, купцов, помещиков иногородних, отдал им на суд переговоры наши с Литвою и спрашивал, что делать: мириться или воевать с королем. В собрании находились 399 человек. Все отвечали, что государю без вреда для России нельзя быть “снисходительнее”, что Рига и Венден необходимы нам для защиты Новгорода и Пскова, иначе затворится торговля новгородская. Воины изъявили готовность пролить кровь свою, граждане – отдать деньги. Был ли этот собор испытанием верности, или новым театральным зрелищем, на котором царь хотел явиться в полной торжественности, – мы не знаем, но частью какой бы то ни было политической программы считать его нельзя: такой программы у Иоанна никогда не имелось, и единственным результатом собора было то, что Россия решительнее стала продолжать войну. Сам Царь отправился на место действия, но, охлажденный неудачами и опасностями, скоро вернулся в столицу. Тогда обе стороны, утомленные борьбой, заключили временное перемирие.
Из внешних же сношений любопытно посольство дворянина Андрея Савина к Елизавете. Посольство было с тайным делом, о котором мы узнаем только по ответу Елизаветы, хранящемуся в нашем иностранном архиве. Как оказывается, Иоанн, недавний победитель Польши, не имевший решительно никакого основания сомневаться в верноподданнических чувствах народа своего, только и думал что о бунтарях, об изгнании и даже о своей собственной казни! Ему мерещились мятежи и восстания, он писал об этом Елизавете и просил убежища в ее земле на случай чего-нибудь подобного. Королева отвечала, что желает ему царствовать со славою в России, но готова дружественно принять его вместе с супругою и детьми, если, вследствие тайного заговора, внутренние мятежники или внешние неприятели изгонят Иоанна из отечества; что он может жить где угодно в Англии, наблюдать в богослужении все обряды веры греческой, иметь своих слуг и право свободного выезда, куда угодно. “Все это, – заканчивала Елизавета, – мы обещаем как этим нашим письмом, так и словом христианского государя”. Следуют подписи Елизаветы и ее приближенных.
Мания преследования, очевидно, разыгрывалась, но, как и все у Иоанна, и эта мания проявлялась пока припадками, не принимая еще хронического характера. В один из этих припадков и было, вероятно, написано письмо к Елизавете. Заметим, что прямого повода к нему не было решительно никакого. Оно явилось как бы по капризу расстроенного воображения, которому мерещились всякие ужасы. Перед Иоанном носились картины мятежа и восстания, как носились и картины Страшного суда. От первых он хотел бежать в Англию, – куда было бежать от вторых?
1 сентября 1569 года умерла царица Мария. Россия облеклась в траур, дела остановились, бояре и приказные люди надели смиренное платье, во всех городах служили панихиды и раздавали милостыню. Сам Иоанн, едва ли опечаленный смертью жены, уехал из Москвы в слободу, где принялся за обычное свое времяпрепровождение.
Первой “крупной” жертвой его на этот раз был князь Владимир Андреевич. Шестнадцать лет уже таил на него Иоанн злобу свою, и наконец она разразилась. Случилось это при следующих обстоятельствах. Князь Владимир ехал в Нижний через Кострому, где граждане и духовенство встретили его с крестами и хлебом-солью, изъявляя любовь свою. Узнав об этом, царь велел привести костромских начальников в Москву и казнить их. Брата он ласково пригласил к себе. Владимир направился к нему с женою и детьми и, остановившись в трех верстах от слободы, в деревне Слотич, дал знать о своем приезде Иоанну. Вдруг видит он полки всадников, скачущих во весь опор с обнаженными мечами. Всадники окружили деревню, схватили князя и повели его вместе с семейством к Иоанну, сидевшему в избе. “Вы хотели умертвить меня ядом, – сказал Иоанн, – пейте его сами!” Подали отраву. Владимир простился с супругой, благословил детей и выпил яд, то же сделала жена его и сыновья. Они вместе молились. Яд начинал действовать. Иоанн все время смотрел на их агонию. И здесь уже не жестокость просто, здесь мучительство и наслаждение им. Но особенно любопытно, что Иоанн ждал мести своей целых шестнадцать лет. Это может сбить с толку всякого, кто склонен видеть в грозном царе болезненное расстройство. Такое долготерпение как-то не вяжется с обычным представлением об Иоанне, любившем немедленно же удовлетворять каждую прихоть свою, каждое волнение похоти. А тут целых шестнадцать лет, и каких еще лет! Все это время царь ласкал брата, ухаживал за ним, честил всякими способами и почти накануне казни вверил ему войско для защиты Астрахани. Такая выдержанность, повторяю, свидетельствует, по-видимому, об уме здравом. Но это лишь по-видимому. Психология доказывает, что и сильно расстроенные люди очень долго могут таить свои намерения и даже искусно прятать их под любою маской. Это во-первых. А во-вторых: для казни Владимира приключился повод – именно внимание к нему костромичей. Этого уже Иоанн стерпеть не мог, он слишком ревниво относился к власти своей. Она должна быть абсолютной и нераздельной, всякое ничтожное даже посягновение на нее наказывается смертью. Перед царем пусть все падет в прах, пусть все сравняется.
Не мог не сравняться и Новгород Великий, и здесь мы подошли к одной из самых кровавых страниц царствования Иоанна.
Новгород, униженный и обезличенный еще при деде Грозного, “сохранял еще некоторую величавость”, основанную на воспоминаниях старины и на некоторых остатках ее в гражданском устройстве. Это беспокоило царя. Весной 1569 года он вывел из города 150 семейств и переселил их в Москву. Это не предвещало ничего хорошего. Гроза действительно скоро разразилась.
В декабре царь со старшим сыном, дружиною, со всем двором выступил из слободы, миновал Москву и пришел в Клин. Здесь, на первом этапе, он велел своим воинам начать войну, убийство и грабеж, хотя клиничане не подавали ни малейшего повода, чтобы их могли счесть за врагов тайных или явных. Дома и улицы наполнились трупами, не щадили ни жен, ни младенцев. От Клина до Городни дорога усыпалась трупами “всех встречных”; подъехав к Твери, царь вспомнил, что здесь в монастыре сидит заключенный бывший митрополит Филипп. Он послал Скуратова задушить его. Дальше были разорены и ограблены Тверь, Медный, Торжок, Вышний Волочек и все места до Ильменя. Наконец 2 января передовая многочисленная дружина государева вошла в Новгород, окружив его со всех сторон крепкими заставами, чтобы ни один человек не мог спастись бегством. Опечатали церкви, монастыри в городе и окрестностях, связали иноков и священников, взыскивали с каждого из них по 20 рублей, а кто не мог заплатить, того ставили на правеже, т.е. всенародно били и секли с утра до вечера. Опечатали также дворы всех богатых граждан; гостей, купцов, приказных людей оковали цепями, жен и детей стерегли в домах. Ждали прибытия государя. Он прибыл 6-го, и началось нечто невообразимое. На другой же день избили всех монахов, бывших на правеже. 8-го царь вступил в самый Новгород. На Великом мосту его встретил архиепископ. Иоанн отказался принять благословение, грозно укорял его, но все же выслушал литургию, усердно молился и затем отправился в палаты архиепископа, где и сел за стол вместе с боярами. Вдруг царь завопил “гласом великим яростью”. Это был условный знак: архиепископа схватили, двор и казну его разграбили.
Начался суд над новгородцами.
Ежедневно приводили к Иоанну, восседавшему на троне вместе с сыном своим, от пятисот до тысячи и более новгородцев, били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, тащили на берег Волхова в то место, где река не замерзала зимой, и бросали с моста в воду целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Воины московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из брошенных в воду выплывал, того кололи или рассекали на части, убийства продолжались пять недель и заключились общим грабежом: Иоанн с дружиною объехал все монастыри вокруг города, захватывая повсюду казну, велел опустошить дворы и кельи, истребить скот, хлеб, лошадей; предал также и весь Новгород грабежу и, сам разъезжая по улицам, наблюдал за ходом всеобщего разрушения. Толпы опричников и воинов были посланы и в пятины новгородские, чтобы губить достояние и жизнь людей без разбора и ответа. “Сие, – сказано в летописи, – неисповедимое колебание, падение и разрушение Великого Новгорода продолжалось около шести недель. Наконец 12 февраля на рассвете государь призвал к себе именитых новгородцев из каждой улицы по одному человеку, воззрил на них оком милостивым и кротким и сказал: “Мужи новгородские, молите Господа о нашем благочестивом царском державстве, о христолюбивом воинстве, да побеждаем всех врагов видимых и невидимых. Суди Бог изменнику моему Пимену и злым его советникам. На них взыщется кровь, здесь излиянная! Да умолкнет плач и рыдание, да утешится скорбь и горесть! Живите и благоденствуйте в граде сем...” В виде эпилога к кровавой драме архиепископа посадили на белую кобылу, в худой одежде, с волынкою и бубнами в руках, как шута или скомороха, возили из улицы в улицу и затем отправили под стражею в Москву.
Говорят, что в Новгороде за 6 недель погибло около 60 тысяч человек. Волхов, запруженный телами и членами истерзанных людей, долго не мог пронести их в Ладожское озеро, и болезни довершили казнь царскую, так что священники в течение 6 или 7 месяцев, не успевая погребать мертвых, бросали их в яму без всяких обрядов...
Из Новгорода Иоанн отправился в Псков, готовя ему ту же участь. Случилось, однако, нечто неожиданное. Услышав о приближении царя, псковитяне готовились к смерти, прощались с жизнью и друг с другом. В полночь накануне дня, назначенного для казней, в городе никто не спал, молились в церквах, и из ближнего монастыря, где царь остановился, неожиданно послышался благовест и звон. Сердце его, пишут современники, чудесно умилилось. В непривычном порыве жалости Иоанн сказал воеводам своим: “Притупите мечи о камень! да перестанут убийства!” Вступив на другой день в город, он с изумлением увидел на всех улицах перед домами столы с изготовленными яствами: граждане, жены их, дети, держа хлеб и соль, преклоняли колена, благословляли и приветствовали царя. Эта покорность усмирила царя. Он выслушал молебен в храме Троицы, поклонился гробу святого Всеволода и зашел в келью к старцу Николе. Пишут, что последний предложил в дар царю кусок сырого мяса. “Я христианин, – сказал Иоанн, – и не ем мяса в великий пост”. – “Ты делаешь хуже: питаешься человеческой плотью и кровью, забывая не только пост, но и Бога”, – отвечал старец.
Гроза миновала Псков, но собиралась над Москвой.
Там уже производилось следствие над соучастниками архиепископа Пимена. Каждая клевета и донос принимались, одному во внимание. Заключали в Москву многих знатных бояр и даже некоторых любимцев Иоанна – Басмановых и самого князя Вяземского, из рук которого царь принимал лекарства, только ему доверял все тайные планы свои. Вяземского обвинили, что он будто бы предуведомил новгородцев о готовившемся побоище. Царь поверил или сделал вид, что верит, несколько времени молчал и вдруг призвал Вяземского к себе и, рассуждая с ним о важнейших делах государственных, приказал между тем умертвить его лучших слуг. Возвращаясь домой, князь увидел их трупы и, не показывая ни изумления, ни жалости, прошел мимо, в надежде этим доказательством своей преданности обезоружить гнев Иоанна. Надежда не оправдалась: его заключили в тюрьму, пытали, а потом казнили.
Страшная была казнь! Необходимо показать, как изощрялся Иоанн в мучительстве – это единственная причина, почему приводим следующее ужасное описание.
“25 июля, среди большой торговой площади, в Китае-городе, поставили 18 виселиц; разложили многие орудия мук; зажгли высокий костер, и над ним повесили огромный чан с водою. Увидев сии грозные приготовления, несчастные жители вообразили, что настал последний день для Москвы; что Иоанн хочет истребить их всех без остатка: в беспамятстве страха они спешили укрыться, где могли. Площадь опустела; в лавках отворенных лежали товары, деньги; не было ни одного человека, кроме толпы Опричников у виселиц и костра пылающего. В сей тишине раздался звук бубнов: явился Царь на коне с любимым старшим сыном, с Боярами и Князьями, с Легионом кромешников, в стройном ополчении; позади шли осужденные числом 300 или более, в виде мертвецов, истерзанные, окровавленные, от слабости едва передвигая ноги. Иоанн встал у виселиц, осмотрелся и, не видя народа, велел Опричникам искать людей, гнать их отовсюду на площадь; не имев терпения ждать, сам поехал за ними, призывая Москвитян быть свидетелями его суда, обещая им безопасность и милость. Жители не смели ослушаться: выходили из ям, из погребов; трепетали, но шли: вся площадь наполнилась ими; на стене, на кровлях стояли зрители. Тогда Иоанн, возвысив голос, сказал: “Народ, увидишь муки и гибель; но караю изменников! Ответствуй: прав ли суд мой?” Все ответствовали велегласно: “Да живет многие лета Государь Великий! да погибнут изменники!” Он приказал вывести 180 человек из толпы осужденных и даровать им жизнь как менее виновным. Потом прочли обвинительный акт и вызвали Висковатого. Он хотел оправдываться, но кромешники заградили ему уста, повесили его вверх ногами, обнажили, рассекли на части, и первый Малюта Скуратов, сошедши с коня, отрезал ухо страдальцу. Второю жертвою был Казначей Фуников-Карцов, друг Висковатого, в тех же изменах и столь же нелепо обвиняемый. Он сказал Царю: “Се кланяюся тебе в последний раз на земле, моля Бога, да приимешь в вечности праведную мзду по делам своим!” Сего несчастного обливали кипящею и холодною водою; он умер в страшных муках. Других кололи, вешали, рубили. Сам Иоанн, сидя на коне, пронзил копнем одного старца. Умертвили в 4 часа около двухсот человек. Наконец, совершив дело, убийцы, облитые кровью, с дымящимися мечами, стали пред Царем, восклицая: гайда! гайда! и славили его правосудие. Объехав площадь, обозрев груды тел, Иоанн, сытый убийствами, еще не насытился отчаянием людей: желал видеть злосчастных супруг Фуникова и Висковатого; приехал к ним в дом, смеялся над их слезами; мучил первую, требуя сокровищ; хотел мучить и пятнадцатилетнюю дочь ее, которая стенала и вопила; но отдал ее сыну, Царевичу Иоанну, а после вместе с материю и с женою Висковатого заточил в монастырь, где оне умерли с горести”.
Князь Вяземский умер во время пыток. Конец Алексея Басманова кажется еще более невероятным. Пишут, будто бы Иоанн принудил юного Федора Басманова убить своего отца! Федор убил на глазах царя, но не спасся от казни.
Еще несколько фактов. Михайловский воевода Казаринов-Голохвастов, ожидая смерти, уехал из столицы и посхимился в каком-то монастыре на берегу Оки. Царь послал за ним опричников и велел взорвать его на бочке пороха, говоря в шутку, что схимники – ангелы и должны лететь на небо. Вислов имел красавицу-жену: ее взяли, обесчестили, повесили перед глазами мужа, а ему отрубили голову. Случалось, что сам Иоанн принимал роль палача, что мы видели и раньше. Когда жертва по каким бы то ни было причинам ускользала из его рук, он мстил ее семье и родственникам. Малолетние дети князя Оленкина были заморены в тюрьме.
“Но смерть, – говорит Карамзин, – казалась тогда уже легкою: жертвы часто требовали ее как милости. Невозможно без трепета читать в записках современников о всех адских вымыслах тиранства, о всех способах терзать человечество. Мы упоминали о сковородах: сверх того были сделаны для мук особенные печи, железные клещи, острые ногти, длинные иглы; разрезали людей по суставам, перетирали тонкими веревками надвое, сдирали кожу, выкраивали ремни из спины...”
“Царь в это время веселился. Из Новгорода и других областей присылали ему шутов и скоморохов вместе с медведями. Последними он травил людей в гневе и в забаву; видя иногда близ дворца толпу народа всегда мирного и тихого, приказывал выпускать несколько медведей и громко смеялся воплю и бегству устрашенных, гонимых, даже терзаемых ими; но изувеченных всегда награждал: давал им по золотой деньге и более. Одною из главных утех его были также многочисленные шуты, коим надлежало смешить Царя прежде и после убийств, и которые иногда платили жизнью за острое слово. Между ими славился Князь Осип Гвоздев, имея знатный сан придворный. Однажды, недовольный какой-то шуткою, Царь вылил на него миску горячих щей: бедный смехотворец вопил, хотел бежать: Иоанн ударил его ножом... обливаясь кровью, Гвоздев упал без памяти. Немедленно призвали доктора Арнольфа. “Исцели слугу моего доброго, – сказал Царь, – я поиграл с ним неосторожно”. Так неосторожно (отвечал Арнольф), что разве Бог и твое Царское Величество может воскресить умершаго: в нем уже нет дыхания. Царь махнул рукою, назвал мертвого шута псом и продолжал веселиться. В другой раз, когда он сидел за обедом, пришел к нему воевода старицкий, Борис Титов, – поклонился до земли и величал его, как обыкновенно. Царь сказал: “будь здрав, любимый мой Воевода: ты достоин нашего жалованья” – и ножом отрезал ему ухо. Титов не изъявил ни малейшей чувствительности к боли, с лицом покойным благодарил Иоанна за милостивое наказание: желал ему царствовать счастливо! – Иногда тиран сластолюбивый, забывая голод и жажду, вдруг отвергал яства и питие, оставлял пир, громким криком сзывал дружину, садился на коня и скакал плавать в крови. Так, он из-за роскошного обеда устремился растерзать Литовских пленников, сидевших в Московской темнице. Пишут, что один из них, дворянин Быковский, вырвал копье из рук мучителя и хотел заколоть его, но пал от руки Царевича Иоанна, который вместе с отцом усердно действовал в таких случаях, как бы для того, чтобы отнять у Россиян и надежду на будущее царствование! Умертвив более ста человек, тиран при обыкновенных восклицаниях дружины: гайда! гапда! с торжеством возвратился в свои палаты и снова сел за трапезу”.
“К этим бедствиям присоединились голод и мор, опустошавшие Россию вплоть до 1572 года”
Невольно, после подобного описания, вырывается у Карамзина вопрос: “Кому больше следует удивляться: Царю ли, разрушающему собственное царство, или подданным, смиренно выносившим все беды, все муки, всяческую жестокость и издевательство?” Обе стороны заслуживают удивления, но теперь меня интересует лишь первая – сам Иоанн Грозный.
В дальнейшем ходе рассказа я не намерен уже подробно описывать казни и истязания: слишком много их, и простое перечисление заняло бы страницы. Довольно сказанного, так как и на основании приведенных данных возможно уже отметить специальный, болезненный характер мучительства Иоанна. Зло привлекало его к себе и привлекало неотразимо. Как пьяница чувствует себя совершенно расстроенным и бессильным, отданным во власть тоски, тем более гнетущей, что у нее нет “предмета”, – так чувствовал себя Иоанн, не видя долго пыток и агонии умирающих. Это, вероятно, самый существенный факт его духовной жизни. По мере того, как расстраивалось его воображение, как возрастало предсердечное томление (вещь, в медицине известная), – все большей необходимостью являлось мучительство. Потребность мучить, делать зло, оскорблять или унижать, потребность издеваться и злорадствовать есть в каждом из нас. Это почти бесспорный факт, но у нормального человека такая потребность нейтрализуется благожелательными побуждениями и лишь изредка выступает на сцену властно и повелительно. При известных же формах умственного расстройства – особенно же такого, которое находится в связи с половым исступлением – такая потребность является доминирующей: она бесконтрольно овладевает сознанием и настойчиво требует удовлетворения. Больному на самом деле легче, когда он причинит кому-нибудь страдание, услышит стоны и крики, увидит кровь. Ему нужно все это, необходимо нужно, и он оживляется, становится весел, шутлив, разговорчив. Мрачные больные, страдающие беспредметной тоской, особенно склонны к буйным выходкам. Эти выходки являются как бы клапаном тоски, как бы струей свежего воздуха, очищающего атмосферу, наполненную газом. Страшна здесь необходимость потребности, но она-то вместе с тем и указывает на расстройство. До казни, до пыток Иоанн бывал обыкновенно особенно мрачен, желание казнить и пытать являлось в нем сразу, вдруг, и он бросался, как мы видели, из-за неоконченной трапезы, чтобы бежать в застенок. Это вдруг тоже характерно, если говорить об острых приступах тоски и раздражения.
Эротическое исступление Иоанна почти несомненно. Он сам постоянно говорит о своем “распутстве”. “А мне, – пишет он Курбскому, – псу смердящему, кого учити, и чему наказать, и чем просветити? Сам всегда в пьянстве, и в блуде и в прелюбодействе обретаюсь”. Он повторяет то же признание в завещании 1572 года. О том же говорит Курбский и единогласно все современники, как русские, так и иностранные. Например, датский посол Ульфельд пишет: “Habet (Иоанн), ut aiunt in ginecaeo suo 50 virgines, et illustri familia oriandas eque Livonia abductas quas secum, quo se confert ducit, iis loco uxoris, cum ipse uxoratus non sit. utens”. “Жен и дщерей блудом оскверни”, – свидетельствует Кубасов. О его отношениях к Федору Басманову известно достаточно. Женатый 6 раз, он перед смертью замышлял 7-й брак и, лежа на постели, накануне кончины, так испугал любострастными поползновениями свою невестку, что та с омерзением убежала от него. Фактов для выводов довольно, и всякий, даже поверхностно знакомый с психопатологией, знает, что ненормальное сладострастие и жестокость идут всегда вместе.
По мере развития недуга возрастала потребность мучительства. Иоанн уже не удовлетворяется, как в юности, случайными жертвами, ему не нужно больше поводов для жестокости. Этот повод не только при нем всегда, но и всегда в нем самом. Ему мало единичного убийства, он устраивает целые бойни, после которых, как в Новгороде, является с лицом просветленным и даже кротким... Вырабатывается рядом с этим и артистичность. Иоанн сладострастно жесток, он смакует пытку, убивает на самый различный манер. Он наслаждается муками и, как человек уже пресыщенный, любит смаковать агонию. Простого убийства мало, убийство, которое больше всего привлекало Грозного, отличается тонкостью и изощренностью. В нем несколько моментов. Иоанн любит прежде всего неожиданность нападения, которая вызывает испуг. Наметив жертву, он становился особенно ласков с нею, внимателен и льстив. Упившись испугом и найдя новый, еще не испытанный вид казни, царь упивается агонией, и чем продолжительнее она – тем ему приятнее. В этой области он – артист, художник, и никто, даже изысканный в жестокости Людовик XI, не сравнится с ним. Формулы Калигулы “я хотел бы, чтобы у римлян была одна голова” – Иоанн не принял бы: слишком скоро можно отрубить одну голову. Надо напугать, надо издеваться, надо мучить...
Но из этого не следует, чтобы Иоанн был хронически болен. Его болезнь перемежающаяся и даже такая, которая окончательно сломить его могучего организма не могла. Находили периоды “жестокой мрачности” и исчезали, оставив за собою полосу крови и отвратительный запах поджарившихся на угольях живых тел. Казни и пытки обновляли дух его, и чем дальше, тем все более и более на короткое время.
А государственный характер казни? – спросит читатель. Разумеется, был и он и отрицать его нет ни малейшего основания. Борьба с боярским произволом – не пустая фраза в устах Грозного, не пустая фраза и вольность новгородская. В нем крепко засели московские традиции, установленные его отцом, дедом и раньше. Это – традиции всеобщего уравнения каким бы то ни было путем во имя возвеличения царской власти. Но эта государственная идея, воспринятая больным духом, приняла дикую и страшную форму. Казни гораздо меньше вызывались потребностью (хотя бы призрачной) жизни, чем царской натуры. Они были искусством для искусства, они были вечно неудачной, вечно возрождавшейся попыткой удовлетворять страсть мучительства. Но эта страсть не знает удовлетворения, зато слишком хорошо знает пресыщение, которое всегда и во всем заставляет изощряться. И Грозный изощрялся.
Будем продолжать наш рассказ, отметив предварительно один любопытный документ, относящийся к 1572 году. Документ этот – завещание Иоанна, написанное им в ожидании смерти. Как мы не раз уже видели, Грозный любил упражняться в добродетели на словах или бумаге. Так было и в этом случае. Начинается со строк, полных самоуничтожения :
“Се аз, худый раб Божий Иоанн, пишу сие исповедание своим целым разумом, но разума не суетою одержим есмь и от убогого дому ума моего не могох представити трапезы, пищи Ангельских словес исполненны, понеже ум убо острупися, тело изнеможе, струпи телесны и душевны умножишась, и не сущу врачу исцеляющу мя; ждах, иже со мною поскорбить, и не бе; утешающих не обретох; воздаша ми злая воз благая и ненависть за возлюбление мое. Душою убо осквернен есмь и телом окалях, яко же убо от Иерусалимских Божественных заповедей к Иерихонским страстем пришед и прельстихся мира сего мимотекущею красотою... багряницею светлости и злата блещанием, и в разбойники впадох, мысленные и чувственные; помыслом и делом усынения благодати совлечен бых одеяния, и ранами исполумертв оставлен. Аще и жив есмь, но Богу скаредными свои делы паче мертвеца смраднейший и гнуснейший, его же Иерей видев не внят и Левит возгнушався премину: понеже от Адама и до сего дни всех преминух в беззакониях. Сего ради всеми ненавидим есмь. Каиново убийство прешед, Ламеху уподобихся, первому убийце; Исаву последовах скверным невоздержанием; Рувиму уподобихся, осквернившему отче ложе, – и иным многим яростью и гневом невоздержания... Разумом растленен бых и скошен умом, понеже убо самую главу оскверних желанием и мыслью неподобных дел, уста рассуждением убийства и блуда и всякого злого делания, язык срамословием, выю и перси гордостию и чаянием высокоглаголивого разума, руце осязанием неподобных, и граблением, и убийством, внутренняя помыслы всякими скверными, объядением и пьянством, чресла чрез естественным грехом и опоясанием на всяко дело зло... и иными неподобными глумлениями”.
Дальше идут советы детям, из которых видно, что Иоанн прекрасно понимал, что значит быть хорошим государем. “Заповедаю вам, – говорит он, – да любите друг друга и Бог мира да будет с вами. Аще бо сия сохраните, и вся благая достигнете”. И дальше в отношении к приближенным:
“А как людей держати и жаловати, и от них беречися, и во всем их умети к себе присвоивати, и вы бы тому навыкли же; а людей бы есте, которые вам прямо служат, жаловали и любили, и от всех берегли, чтобы им изгони ни от кого не было, и они прямее служат; а которые лихи, и вы б на тех опалы клали не вскоре, но по рассуждению, не яростию”.
Затем он советует навыкать всякому делу: и божественному, и священническому, и воинскому, и судейскому, и житейскому всякому обиходу, и “как которые чины ведутся здесь и в иных государствах... как кто живет и как кому пригоже быти”. Он заключает следующим изречением: “подобает убо царю три сия вещи имети; яко Богу не гневатися и яко смертну не возноситися и долготерпеливу быти к согрешающим”. Чего лучше?
Почему Иоанн готовился к смерти в 1572 году, мы не знаем: ему после завещания пришлось прожить еще целых 12 лет и вынести все муки униженного самолюбия. Пока дела шли блестяще, литовские послы не раз просили мира, Швеция была унижена. Больше всего беспокойств и горя доставляли крымцы, но в этом виноват был сам царь, не желавший действовать против них решительно. Напротив, в крымских делах он постоянно проявлял малодушие и готовность идти на уступки.
Весною 1572 года случилось нашествие хана Девлет-Гирея.
“Обойдя высланные против него войска, хан другим путем приближался к Серпухову, где был сам Иоанн с Опричниною. Требовалось решительности, великодушия: Царь бежал... в Коломну, оттуда в Слободу, мимо несчастной Москвы; из Слободы к Ярославлю, чтобы спастися от неприятеля, спастися от изменников: ибо ему казалось, что и Воеводы, и Россия выдают его Татарам! Москва оставалась без войска, без начальников, без всякого устройства, а Хан уже стоял в тридцати верстах!”
На другой день Москва была сожжена. К счастью, Девлет-Гирей, напуганный ложными слухами о приближении Магнуса, повернул назад, но все же произведенное им разорение надолго осталось в памяти народа. В сношениях с Девлет-Гиреем Иоанн выказал характерную особенность своего характера. Грубый и заносчивый, когда на его долю выпадал успех, он совершенно не умел поддерживать своего достоинства в бедствиях. Так было и на этот раз.
Через своих послов хан обратился к нему с гордыми словами:
“Так говорит тебе Царь наш: Мы назывались друзьями, ныне стали неприятелями. Братья ссорятся и мирятся. Отдай Казань с Астраханью: тогда усердно пойду на врагов твоих”. Сказав, гонец явил дары Ханские: нож, окованный золотом, и промолвил: “Девлет-Гирей носил его на бедре своем: носи и ты, Государь мой; еще хотел послать тебе коня, но кони наши утомились в земле твоей”. Иоанн отвергнул сей дар непристойный и велел читать Девлет-Гирееву грамоту: “Жгу и пустошу Россию (писал Хан) единственно за Казань и Астрахань, а богатство и деньги применяю к праху. Я везде искал тебя, в Серпухове и в самой Москве; хотел венца и головы твоей, но ты бежал из Серпухова, бежал из Москвы – и смеешь хвалиться своим Царским величием, не имея ни мужества, ни стыда! Ныне узнал я пути Государства твоего: снова буду к тебе, если не освободишь Посла моего, бесполезно томимого неволею в России; если не сделаешь, чего требую, и не дашь мне клятвенной грамоты за себя, за детей и внучат своих”.
В ответ на это Иоанн бил челом хану, обещал уступить Астрахань и, что особенно позорно, выдал татарам одного знатного крымского пленника, добровольно принявшего православие, на позор и муки...
В эти же дни неслыханных бедствий царь задумал жениться в третий раз и выбрал боярышню Сабурову. Но невеста занемогла, начала худеть, сохнуть: сказали, что она испорчена злодеями, и подозрение пало на близких родственников умерших цариц Анастасии и Марии. Начались розыски, пытки и казни, “пятая эпоха душегубства”, как выражается Карамзин. Князь Михайло Темрюкович был посажен на кол, хотя только что получил назначение быть воеводой; вельможу Яковлева засекли. Но что особенно ужасно – это женитьба царя на больной невесте, которая через 2 недели скончалась.
Он думал о четвертом браке и действительно совершил это “церковное беззаконие”, обвенчавшись с Анной Колтовской. Любопытно, что разрешение на брак он потребовал уже после, как бы усовестившись соблазна, и, созвав епископов, обратился к ним со следующею речью:
“Злые люди чародейством извели первую супругу мою, Анастасию. Вторая, Княжна Черкасская, также была отравлена, и в муках, в терзаниях отошла ко Господу. Я ждал немало времени и решился на третий брак, отчасти для нужды телесной, отчасти для детей моих, еще не достигших совершенного возраста: юность их претила мне оставить мир; а жить в мире без жены соблазнительно. Благословенный Митрополитом Кириллом, я долго искал себе невесты, испытывал, наконец избрал; но зависть, вражда погубили Марфу, только именем Царицу: еще в невестах она лишилась здравия и чрез две недели супружества преставилась девою. В отчаянии, в горести я хотел посвятить себя житию Иноческому; но, видя опять жалкую младость сыновей и Государство в бедствиях, дерзнул на четвертый брак. Ныне, припадая с умилением, молю Святителей о разрешении и благословении”.
Епископы наложили на царя незначительную епитимию и признали брак законным.