“Вернувшись от башкир, – продолжает свой рассказ Л. Толстой, – я женился. Новые счастливые условия семейной жизни совершенно отвлекли меня от всякого искания общего смысла жизни. Вся жизнь моя сосредоточилась за это время в семье, детях и потому в заботах об увеличении средств жизни. Стремление к усовершенствованию, подмененное уже прежде стремлением к усовершенствованию вообще, к прогрессу, теперь подменилось стремлением к тому, чтобы мне с семьей было как можно лучше… Несмотря на то, что я считал писательство пустяками, я все-таки продолжал писать. Я вкусил уже от соблазна писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за ничтожный труд и предавался ему как средству к улучшению своего материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни моей и общей. И я писал, научая тому, что для меня было единой истиной: что надо жить так, чтобы самому с семьей было как можно лучше”.

Толстой вернулся из Самарской губернии прямо в Москву со значительно поправившимся здоровьем и без страха неминуемой смерти от чахотки. Здесь, в Москве, он часто посещал дом д-ра Берса, где были три девушки, дочери хозяина. Выбор Толстого пал на среднюю, Софью Андреевну, хотя, кажется, все три сестры были к нему неравнодушны и всячески старались выказать ему свое расположение. Однажды, например, Толстой, приехав к Берсам, стал рассказывать, что на днях он проигрался в пух и прах за зеленым столом, почему и пришлось ему только что написанную повесть “Казаки” продать Каткову за 1000 рублей. Барышни расплакались, и быть может эти-то слезы окончательно утвердили Толстого в его решимости испытать сладости семейной жизни. Он попросил руки Софьи Андреевны, но ему сначала отказали, потому что не хотели отдавать вторую дочь замуж раньше, чем первую. Однако дело уладилось. Окончательное объяснение Л. Толстого с будущей женой произошло точно так, как это описано в “Анне Карениной” в сцене объяснения Левина с Кити: одними начальными буквами… Это – маленькая странность и вместе с тем маленький легкий штрих в портрете Толстого, подчеркивающий его страсть во всем идти особенной дорогой.

Свадьба была 23 сентября 1862 года. Толстому было 34 года, а его невесте 18. Разница лет несколько велика. Так думал, по крайней мере, сам Толстой, когда писал свой роман “Семейное счастье”. Но его семейное счастье оказалось гораздо более прочным и устроенным по другой программе, нежели в романе. Это счастье Ростовых, Безуховых, Левина и Кити Щербацкой…

Несколько отрывков из писем к Фету покажут настроение его в первые месяцы и годы после женитьбы. “Я две недели женат, – пишет, например, Толстой от 9 октября 1862 года, – и счастлив, и новый, совсем новый человек…” Или (1863 год): “Теперь я пишу историю пегого мерина (“Холстомер”), к осени думаю напечатать. Впрочем, теперь как писать? Теперь незримы усилия даже зримые и притом я в хозяйстве опять прямо по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо, сравнительно с идеалом…” Или (1864 год): “Жена моя совсем не играет в куклы. Вы не обижайте. Она мне серьезный помощник. Мы хозяйствуем понемножку. Я сделал важное открытие, которое спешу вам сообщить. Приказчики, управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать все начальство и спать до 10 часов, и все пойдет наверное не хуже. Я сделал этот опыт и остался им вполне доволен…”

Все пока дышит бодростью и радостью жизни. Пусть читатель припомнит кстати и маленькую художественную сценку из “Анны Карениной”, – сценку, очевидно списанную с натуры. Долго казалось Левину его новое состояние и новое счастье неестественным. “За что именно мне такое счастье? Ненатурально, слишком хорошо”, – говорил он Кити, целуя ее руку. Кити думала об этом иначе, по-своему, непосредственно по-женски. “Мне, напротив, чем лучше, тем натуральнее”, – ответила она мужу весьма основательно…

Сомнения не прекратились совсем, но были подавлены “новым состоянием и новым счастьем…” Порядок, заменивший прежнюю распущенность, полное забвение кутежей и карточной игры, усиленные хозяйственные работы, а главное любовь, та любовь, сознавая в себе которую, Левин чувствовал, что “она спасет его от отчаяния и что любовь эта под угрозой отчаяния станет еще сильнее и чище”, многочисленный семейный кружок, наконец, – все это подействовало на Толстого освежающим и обновляющим образом. Он часто говорил, что “он вполне счастлив в семейной жизни и что он нашел не только любящую жену и прекрасную мать, но и помощницу в его литературной деятельности”. Он постоянно посвящал Софью Андреевну во все свои писательские замыслы, думы и чувства. “Она одна умеет собрать и привести в порядок все клочки и бумаги, на которых писались драгоценные строки. Она одна умеет разобрать его в высшей степени нечеткий почерк и из поспешно сделанных им, вместо целых слов, штрихов и линеек воспроизвести именно то, что мыслил и хотел написать ее муж. Он часто сам удивлялся этому. Она с примерной аккуратностью и бережливостью хранит для потомства все рукописи как изданных, так и неизданных его сочинений…”

Скоро пошли дети… Ощущения отца при рождении первого ребенка прелестно описаны в “Анне Карениной”, и мне остается только привести несколько строк из этого описания и напомнить о нем читателю: “Левин знал и чувствовал только, что то, что совершилось, было подобно тому, что совершилось год тому назад… на одре смерти брата Николая. Но то было горе, это была радость… Но и то горе, и эта радость были одинаково вне всех обычных условий жизни, были в этой обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то высокое. И одинаково тяжело, мучительно наступило совершающееся, и одинаково непостижимо, при созерцании этого высшего, поднималась душа на такую высоту, которой она никогда не понимала прежде и куда рассудок не поспевал уже за нею…”

Семья Л.Н. Толстого с каждым годом становилась многочисленнее и в настоящее время у него, кстати заметить, девять человек детей, из которых пять сыновей. Младший сын родился лишь в 1891 году.

Мы видели, что в юности Толстой увлекался Руссо; привязанность к идеям, особенно педагогическим, великого женевца осталась у него на всю жизнь. Поэтому, между прочим, всех детей выкормила сама мать. Взгляды Руссо применялись везде, где только было возможно. Из детской навсегда были изгнаны игрушки; старались как можно больше лично наблюдать за детьми, а не поручать нянькам или боннам; детям предоставлялась наибольшая свобода; было положено за правило не прибегать ни к насилию, ни к наказанию. Лев Николаевич находил, что принцип детской самостоятельности нигде не применяется так широко, как в Англии. Поэтому дети от трех до восьми или девяти лет поручались молодым англичанкам, которые выписывались прямо из Англии.

“Лев Николаевич, – рассказывает Берс, – любил открывать ребенку его бессилие в природе и зависимость от взрослых, но не с целью запугать, а открыть ему правду. Это делалось иногда в форме шутки и с оттенком ласки.

Когда дети нуждались в прислуге, им запрещалось приказывать. Они должны были просить, прибавляя непременно слово “пожалуйста”. Для примера это делалось самими родителями и прочими в семье.

Независимо от сострадания к ближнему, в детях старались развить жалость к животным.

Ложь преследовалась строго и легко могла повлечь за собой наказание. Наказание очень редко проявлялось в каких-нибудь действиях, например, заключение в комнате и т. п.; а выражалось преимущественно в холодном обращении родителей с детьми за их проступки. Вообще наказывали только малых. Как только замечалось раскаяние, наказание немедленно отменялось. У детей никогда не вымогались обещания не повторять проступков и просьбы о прощении их. Откровенность и доверие детей к родителям развивались в них своевременной лаской.

Всем этим руководили сами родители. Наказание детей воспитателям безусловно возбранялось.

Весь взрослый персонал Ясной Поляны обязан был помнить, что дети могут заимствовать все то, что они видят и слышат. Однако детей не удаляли из общества взрослых, если в то время им не следовало идти спать, учиться или т. п.

Поэтому, когда наступало восемь часов вечера и дети уходили спать, сам Лев Николаевич говорил: “Ну, теперь стало свободнее”.

Можно ли было тосковать, да и было ли время тосковать в этом веселом детском мире, да еще среди постоянных забот и хлопот то о покупке пензенского или самарского имения, то о заведении конного завода, то о тысячах хозяйственных мелочей?… А ведь граф Толстой, заметим это между прочим, был прекрасным хозяином. Одна ключница, служившая у него девять лет, рассказывает о нем как о хозяине вот что:

“Граф сам следил за всем хозяйством и требовал, чтобы у него везде была замечательная чистота: и в коровнике, и в свинарнике, и в овчарне… В особенности он любовался на своих свиней, которых держал до трехсот штук, сидевших парами в отдельных небольших хлевушках… Здесь граф не терпел ни малейшей грязи: каждый день я и мои помощницы должны были перемывать их всех, вытирать пол и стены хлевушек; тогда, проходя по свинарне утром, граф бывал очень доволен и громко приговаривал: “Какое хозяйство… Какое хорошее хозяйство!”… Зато избави Бог, если он заметит хоть малейшую грязь – сейчас рассердится, раскричится… Граф был очень горячий барин, и приезжавший в Ясную Поляну доктор несколько раз говаривал ему при мне: “Вам нельзя так сердиться, граф, это очень вредно для вашего здоровья”… “Не могу, – отвечал обыкновенно граф, – и хочу сдержаться, да не могу, такой уж, видно, у меня характер”… Хозяйство давало графу в то время хороший доход: кроме свиней и поросят, у него было восемьдесят коров, пятьсот шленских овец и очень много птицы… Между прочим, мы сбивали отличное сливочное масло, которое продавали в Москву по шестьдесят копеек за фунт…”

При этих постоянных хлопотах где было найти время для сосредоточенной тоски или самоедства духа?

По-видимому, Толстой и не тосковал, и был счастлив, как может быть счастлив человек на нашей планете. Правильная жизнь, значительные успехи по хозяйству, рост семьи, а вместе с этим и рост забот, настойчивая литературная работа, обессмертившая русскую литературу, так как “Война и мир” была написана как раз в этот период, – отвлекали Толстого от того, что было постоянным источником его душевных страданий, от него самого и его эгоизма. И его собственные письма, и воспоминания Берса одинаково изображают его заботливым, жизнерадостным семьянином. Он сам говорит, что в то время руководился правилом, которое одно только казалось ему истинным: делать так, чтобы тебе самому и близким твоим, то есть семье, было как можно лучше.

Ведь это вещь, огромной, неизмеримой важности – как выйти из сферы собственного своего эгоизма, – и горе тому, кто на это совсем не способен. Большинство выходит путем семьи, меньшинство – путем общественной деятельности; лучшее, то есть соединение того и другого выхода, притом соединение гармоническое, так, чтобы семья не мешала обществу, так, чтобы не развился до размеров алчности специфический семейный эгоизм, – это лучшее доступно лишь избранным.

Толстой остановился на первом выходе, и лично для него это было великим счастьем. Он отдохнул от своей душевной надломленности и если не совсем от нее излечился, то лишь потому, что надломленность-то была слишком велика, а выход не такой, который может удовлетворить гениальную и вдумчивую натуру. Выход был самый элементарный.

Но все же эгоизм семейный шире эгоизма личного, а не от этого ли последнего страдал все время Толстой? Он перечисляет все свои грехи – это грехи эгоизма и себялюбия: тут и корыстолюбие, и любострастие, и честолюбие, и властолюбие, и гордость, и гнев, и месть. Он страдает от страха смерти: разве это не прежде всего страх за самого себя, свою личность, для которой смерть есть полное и обидное уничтожение; он противопоставляет культурных людей и народ: разве это не противопоставление алчной и себялюбивой личности, алчного и себялюбивого я природе и молчаливому героизму народа?… Семья вывела Толстого из заколдованного круга его собственной личности, его собственных личных желаний. От своего я он убежал в семейные заботы, воспитание, хозяйство. Всего этого хватило на 15 лет.

За этот пятнадцатилетний период он, повторяю, представляется нам любящим и рачительным семьянином, пишет письма о пшенице и породистых жеребцах, и пишет все это вполне серьезно, потому что без всего этого никак нельзя обойтись, раз хочешь, чтобы тебе и близким твоим было как можно лучше.

Работал он очень много и над литературой, преимущественно зимою, всегда в течение целого дня, а подчас и до поздней ночи. Он никогда не ждал вдохновения и держался того мудрого правила, что стоит сесть работать, и вдохновение само придет. Ежедневно, за самыми редкими исключениями, он садился за стол и писал или изучал источники и материалы. За большие свои вещи он брался всегда лишь после самой тщательной подготовки. Во время работы ему требовалось абсолютное спокойствие. Никто, даже жена, не входил к нему в кабинет, когда он был занят. Одно время такой привилегией пользовалась лишь его старшая дочь, когда была еще ребенком. Знакомых у него всегда было очень мало, так что лишь очень немногие наезжали к нему в Ясную Поляну. К этим немногим принадлежали H.H. Страхов (безусловно необходимая принадлежность каждого великого человека или даже псевдовеликого, вроде Н. Данилевского), князь Урусов – математик, А. Фет-Шеншин, поэт-помещик и ожесточенный дворянин в одно и то же время. Уделяя даже своей семье сравнительно немногие часы дня, Толстой всегда бывал весел, добродушен и шутлив.

“Нельзя, – рассказывает Берс, – передать с достаточной полнотой того веселого и привлекательного настроения, которое постоянно царило в Ясной Поляне (1862–1878 годы). Источником его был всегда Лев Николаевич. В разговоре об отвлеченных вопросах, о воспитании детей, о внешних событиях его суждение было самое интересное. В игре в крокет, в прогулке он оживлял всех своим юмором и участием, искренно интересуясь игрой и прогулкой. Не было такой простой мысли и самого простого действия, которым бы Лев Николаевич не умел придать интереса и вызвать к ним хорошего и веселого отношения в окружающих…

Подчиняясь его влиянию и настроению, дети без затруднения совершали с ним длинные прогулки, например, верст в 15. Мальчики с восторгом ездили с ним на охоту с борзыми собаками. Все дети спешили на его зов, чтобы делать с ним шведскую гимнастику, бегать, прыгать… Зимою все катались на коньках, но с большим еще удовольствием расчищали каток от снега. Со мной он косил, веял, делал гимнастику, бегал вперегонки и изредка играл в чехарду. В это время он всегда смеялся. Когда нам случалось проходить там, где косили, он непременно подойдет и попросит косу у того, кто казался наиболее уставшим. Я, конечно, следовал его примеру. При этом он всегда объяснял мне вопросом: “Отчего мы, несмотря на хорошо развитую мускулатуру, не можем косить целую неделю подряд, а крестьянин при этом еще и спит на сырой земле, и питается одним хлебом?” – “Попробуй-ка ты так!” – заключал он”.

С семьей граф Л.Н. Толстой не любил расставаться ни на один день, всегда сетовал на неотложные поездки и торопился как можно скорее вернуться домой.