Личность Натана Ротшильда – настолько выдающаяся сама по себе, что мы имели основание подробно остановиться на психологическом ее разборе. Мы видели, как он делает миллионы. Посмотрим теперь, как миллионы создаются почти сами собой, без особенных усилий со стороны владельца, как они порождают друг друга, если общественная атмосфера благоприятствует их размножению. Для этого нам придется ознакомиться с деятельностью Джеймса (Иакова) Ротшильда парижского, барона Австрии и кавалера командорского креста Почетного легиона.

Джеймс Ротшильд основал свой банкирский дом в 1812 году, в год смерти своего отца, старого Майера-Амшеля. Следовательно, он явился в Париж в тот момент, когда там шли окончательные приготовления к грандиозному походу на Россию и когда уже было близко быстрое падение Наполеона. Он застал самый расцвет империи, ее наружную мишуру и позолоту, прикрывавшие страшную нищету народа и почти полное банкротство государственного казначейства. Народ отдал все, что мог: три миллиона самых здоровых, сильных, молодых его сынов уже лежали на полях сражений, три с лишним миллиарда франков были затрачены на завоевание мира. Но император требовал все новых и новых жертв. Впрочем, и его положение было не из лучших. Борьба с Испанией бросила тень на его воинскую славу и непобедимость его войск; он, как человек в высокой степени проницательный, видел, что его популярность падает; до него в Тюильри уже доносился глухой ропот обездоленных и обобранных. Он помнил самые страшные моменты великой революции и знал, что этот народ, сегодня такой покорный, почти раб – завтра может восстать, как проснувшийся лев, и смыть целыми потоками крови позор своего унижения. Надо было поправить дела, восстановить веру в свою непобедимость и поразить воображение всех и каждого чем-нибудь невероятным. Этим невероятным должно было быть завоевание России.

Джеймс Ротшильд

При таких-то обстоятельствах барон Джеймс открывал на улице Лафитт свою банкирскую контору. Однако при Наполеоне ему не удалось обделать ни одного крупного дела, хотя он и не прочь был вступить с императором в денежные отношения. Гораздо лучше чувствовал он себя при Бурбонах, но тут случился маленький инцидент, который нарушил сердечные отношения между дворцом и улицей Лафитт. Барону Джеймсу вздумалось представить свою жену ко двору. Когда по этому поводу состоялось совещание, гордая герцогиня Ангулемская, истратившая в изгнании свою красоту и молодость и ожесточенная против всякой черни вообще, воскликнула: “Никогда! Не надо забывать, что французский король носит прозвание христианнейшего”. – “Хорошо же, – проговорил Ротшильд, – пусть же знают, что я не дам им ни гроша”.

И он сдержал свое обещание и своими маневрами на бирже несколько раз наказывал гордое правительство на миллионы. Бурбонам он вообще не доверял и был прав: Карл X едва не разорил его совершенно, впрочем, независимо от своей воли. Случилось это накануне июльской революции. В это время первый министр Полиньяк заготовил свои знаменитые ордонансы, отнимавшие у нации даже тень политической и гражданской свободы, и каким-то образом содержание их стало известным банкиру Уврару. Уврар, предчувствуя банкротство правительства, отправился в Лондон и стал самым энергичным образом играть на понижение, наводняя рынок французскими бумагами. Лондонская биржа встревожилась, и главный покупщик ее, Натан Ротшильд, телеграфировал брату, чтобы тот разузнал, в чем дело. Барон Джеймс немедленно же поехал к Полиньяку и потребовал объяснений, заявив на своем ломаном французском жаргоне, что тут затронуты “самые кровные его интересы”. Полиньяк сказал, что действительно он заготовил кое-что, но это чистые пустяки (un pur rien). Наивный министр и на самом деле полагал, что его ордонансы, почти восстанавливавшие инквизицию, – un pur rien. Ротшильд успокоился, не распродал своих бумаг и потерял миллионы.

Лишь со вступлением на престол Луи Филиппа (июль 1830 года) дела Джеймса Ротшильда пошли полным ходом, как шли в то время дела всех миллионеров вообще. Трудно на самом деле вообразить себе для торгашей, для банкиров, для спекуляторов обстановку более удобную, чем обстановка Июльской монархии. Нужно было лишь иметь миллионы, чтобы быть всем, – у Ротшильда они находились в изобилии. Между прочим, вот любопытная таблица крупных состояний, составленная Луи Бланом в 1841 году:

Как видно, Ротшильд был первым богачом Франции после короля. Даже клика всех банкиров, пока во главе ее не встал талантливый Перейра, не могла ничего сделать с ним, так как сумма их состояний равнялась лишь 362 млн. против 600 млн. ротшильдовских.

Но, чтобы понять размножение миллионов Джеймса Ротшильда (перед Июльской монархией у него было не более 200), надо обратиться к подробной характеристике того времени. Позволю себе привести здесь несколько блестящих страниц из “Воспоминаний” Токвиля, знаменитого автора “Демократии в Америке”:

“Тому, кто будет рассматривать нашу историю с 1789 до 1830 года в ее целости, она должна представлять собою картину ожесточенной борьбы между старым режимом с его традициями, воспоминаниями, надеждами и аристократическими деятелями и новой Францией, управляемой людьми среднего сословия. 1830 годом закончился этот первый период наших революций, или, вернее, нашей революции, потому что у нас была среди различных переворотов только одна революция, начало которой видели наши деды, а конца которой мы, по всей вероятности, не увидим. В 1830 году среднее сословие одержало окончательную и такую полную победу, что все политические права, все льготы, все прерогативы, вся правительственная власть оказались замкнутыми и как бы наваленными в кучу в узких рамках этого одного сословия, в которое был закрыт доступ легально всем, кто стоял ниже, а фактически – всем, кто стоял выше. Таким образом, среднее сословие сделалось единственным руководителем общества; даже, можно сказать, взяло его в арендное содержание. Оно заместило все должности, до крайности увеличило их число и приучилось жить почти столько же за счет государственной казны, сколько своим собственным трудом.

Лишь только совершилось это событие, все политические страсти стихли, во всем стала обнаруживаться какая-то мелочность интересов и стало быстро развиваться народное богатство. Отличительный дух среднего сословия сделался общим духом правительства; он стал господствовать и во внешней политике, и в делах внутреннего управления: это был дух деятельный, предприимчивый, часто нечестный, вообще склонный к порядку, иногда отважный из тщеславия и из эгоизма, робкий по своему темпераменту, воздержанный во всем, кроме влечений к благосостоянию, и не возвышавшийся над посредственностью; если он смешивается с духом народа или аристократии, он может творить чудеса, но в одиночестве он в состоянии создать только такое правительство, у которого нет ни добродетелей, ни величия. Сделавшись таким полным во всем хозяином, каким никогда не был и, может быть, никогда не будет никакая аристократия, среднее сословие ввело такую систему управления, которая была с виду похожа на промышленное заведение частного лица; оно окружило окопами свое могущество и вскоре после того свой эгоизм, так как каждый из его членов заботился гораздо более о своих собственных интересах, чем об общей пользе, – гораздо более о своих собственных удовольствиях, чем о величии нации.

Люди нового поколения обыкновенно замечают бросающиеся в глаза преступления предков, но не имеют понятия об их порочных наклонностях, поэтому они, может быть, никогда не узнают, до какой степени Июльское правительство усвоило в конце своего существования приемы промышленной компании, руководствующейся во всех операциях денежными интересами своих членов. Причиной этих порочных наклонностей были врожденные инстинкты господствующего класса, его безусловное владычество и даже характер той эпохи. Их усилению, может быть, содействовал и король Луи Филипп”.

По сочинениям Берне и Гейне, по “Истории Цивилизации” Бокля, наконец, по “Воспоминаниям” Токвиля русский читатель может составить себе полное представление о Луи Филиппе, короле-буржуа. Король для приобретения популярности пожимал руку добрым гражданам и спрашивал их: comment ca va?.. “Прекрасный семьянин, он был крупнейшим собственником своего государства, владея 800 млн наличных денег. Но все ему казалось мало, и ни для кого не секрет, что он постоянно играл на бирже и участвовал в различных промышленных спекуляциях. Самомнение его было грандиозно. Управление государством он называл “mener mon fiacre” (править своей тележкой) и не верил, что когда-нибудь в его стране может вспыхнуть революция. “Je suis bon roi du bon peuple”, – говорил он незадолго до знаменитых событий февраля 1848 года. В общем, это был король-буржуа, король-банкир, с единой политикой и единой программой – наживать деньги. Слабость его заключалась в пристрастии к популярности: стоило нескольким десяткам человек собраться под окнами его дворца, как он немедленно выходил на балкон и дружелюбно раскланивался с представителями bon peuple. Когда ему сообщили о февральских баррикадах, он сказал: “Дайте мне коня, я покажусь моему доброму народу, и все пойдет хорошо”. Ему дали коня, он показался своему доброму народу, но из всего этого не вышло ничего... хорошего, разумеется”.

Законодательный корпус состоял в основном из представителей крупной буржуазии, так как выборный ценз в то время достигал 300 франков прямых налогов. Банкиры первенствовали в палате. Чем же была она?

“Не знаю, – говорит Токвиль, – существовал ли когда-либо такой парламент (не исключая и учредительного собрания, то есть того настоящего учредительного собрания, которое было созвано в 1789 году), в котором было бы больше разнообразных и блестящих талантов, чем в том, который заседал в последние годы Июльской монархии. Однако я могу утверждать, что эти великие ораторы наводили скуку друг на друга и, что еще хуже, наводили скуку на всю нацию. Она мало-помалу привыкла считать происходившую в палатах борьбу скорее за упражнения в красноречии, чем за серьезные прения, а разномыслие парламентских партий – большинства, левого центра, династической оппозиции – принимала за внутренние распри между членами одного семейства, старавшимися надуть один другого. Некоторые, случайно обнаружившиеся, факты лихоимства заставляли ее повсюду предполагать существование таких же, скрытых от ее глаз, фактов; они убедили ее сословие, что все, управлявшее страной, было нравственно испорчено, и она стала относиться к этому сословию со спокойным презрением, которое принималось за выражение доверия и довольства”.

Законодательный корпус лучше всего проявил свое “нравственное содержание” в ту минуту, когда, уступая настойчивому давлению извне, король отрешил от должности Гизо и поручил составить новое министерство “в более демократическом духе” Моле. Произошла эффектная сцена:

“Члены оппозиции, не вставая со своих мест, стали громкими криками выражать свою радость по случаю того, что за ними осталась победа и что была удовлетворена их жажда мщения; только их вожди молчали, обдумывая, как извлечь пользу из одержанной победы, и уже стараясь не оскорбить большинства, к содействию которого, может быть, скоро должны будут прибегать. А этому большинству был нанесен такой неожиданный удар, что оно некоторое время колебалось, подобно массе, которая раскачивается из стороны в сторону, так что нельзя предвидеть, на которую сторону она свалится; затем ее члены шумно устремились на средину залы; некоторые из них окружали министров, чтобы потребовать от них объяснений или чтобы в последний раз выразить им свою преданность; но все остальные стали осыпать министров громкими и оскорбительными упреками. “Сложить с себя обязанности министров, – говорили они, – и покинуть своих политических друзей в такую минуту – это ужасная подлость”; другие говорили, что следует отправиться в полном составе в Тюильрийский дворец и потребовать от короля отмены его пагубного решения. Эти выражения отчаяния были вполне естественны, так как был нанесен смертельный удар не только политическим убеждениям членов большинства, но и самым дорогим их личным интересам. Событие, ниспровергнувшее министров, нарушало их материальные интересы, – одного лишало возможности дать дочери приданое, другого лишало возможности устроить карьеру сына. А почти все они ведь только и руководствовались такими расчетами. Большинство из них не только достигло высокого положения уменьем оказывать услуги, но даже, можно сказать, жило только этим уменьем и надеялось еще долго им жить, потому что министерство существовало восемь лет и все привыкли думать, что оно никогда не будет заменено другим. К нему привязались точно так, как честный и спокойный человек привязывается к своему полю. Я смотрел с моей скамьи на эту волнующуюся толпу; я замечал, как на этих взволнованных лицах перемешивались выражения удивления, гнева, страха и еще не насытившейся жадности; я мысленно сравнивал всех этих законодателей со сворой собак, которых отгоняют от отданной им на съедение дичи в такую минуту, когда их пасть еще наполовину наполнена мясом”.

Июльская монархия была поистине царством банкиров, где простому смертному не находилось места. Я уже говорил, что сам Луи Филипп играл на бирже; то же делал Тьер; первым министром этого царствования был Казимир Перье, дед нынешнего президента республики, – банкир-миллионер. Отношения Гизо к финансистам более чем подозрительны. В течение незначительного промежутка времени два министра были отрешены от должности и преданы суду за то, что пользовались своим официальным положением для давления на биржу, где беззастенчиво играли.

Легко себе представить, как жилось при этих условиях барону Джеймсу Ротшильду. Начнем с того, что его принимали с распростертыми объятиями в королевской резиденции Пале-Рояль. Он обедал там каждую неделю, причем Луи Филипп сажал его обыкновенно недалеко от себя и рассказывал ему свои бесчисленные анекдоты, преимущественно из времени своего пребывания в Америке. Ротшильд молча слушал, молча ел, пропуская иногда сквозь зубы какое-нибудь односложное слово. На балах, которые он задавал на Chausse d'Antin, постоянно, кроме министров, присутствовали и сыновья короля, – честь, как всякий понимает, значительная.

В 1840 году произошло знаменитое столкновение барона Ротшильда со всемогущим, по общему мнению, первым министром Тьером. Франция в то время “дипломатически поссорилась” с Германией из-за берега Рейна, и Тьер, все еще вспоминавший по временам традиции Наполеоновской империи, решился на войну. Он сделал в этом смысле доклад королю, который, однако, сразу не высказал своего мнения и решил предварительно посоветоваться с биржевыми воротилами, во главе которых стоял, конечно, Ротшильд. Ротшильд заявил, что в случае войны он будет на стороне Германии, и этого было достаточно, чтобы Франция перенесла оскорбление, а Тьер немедленно подал в отставку. В этом и подобных случаях Ротшильд действовал как власть имущий, так как, по свидетельству Рива, вообще очень ему сочувствующего, “мы можем сказать без страха ошибиться, что большинство депутатов находились в зависимых отношениях к фирме (попросту были на ее содержании) и были готовы защищать ее интересы и планы”.

1848 год, решительный в жизни Европы и жизни европейских народов вообще, за исключением России и Турции, – год, видевший Февральскую революцию во Франции, венгерское восстание, издание конституции в Германии, движение чартистов в Англии, изгнание Меттерниха из Вены, энергичные вспышки народной революции в Италии и Испании, – приостановил в то же время и возраставшее могущество фирмы Ротшильдов. До сих пор их дела шли поразительно быстрым crescendo; трудно себе вообразить, до чего дошло бы их денежное могущество, если бы они продолжали оставаться единственными финансовыми агентами европейских правительств еще несколько десятилетий. Но революция 1848 года отразилась и в этой области. Республиканское правительство, чувствуя недостаток в деньгах, обратилось за кредитом не к банкирским конторам, а к публике, и успех превзошел самые смелые ожидания. С этой поры пошли в ход главным образом внутренние займы, и таким путем громадные суммы, выплачиваемые прежде в виде “комиссии” и достигавшие миллионов, не попадали больше в ненасытные ящики биржевиков. Пришлось искать других источников дохода, и с этой поры мы видим Ротшильдов участниками грандиозных промышленных предприятий нашего времени. Главным образом они занялись постройкой железных дорог в Австрии и Франции.

Инициативу в этом деле взял на себя барон Джеймс. По его почину были проведены линия, соединяющая Париж с Версалем, и северная ветвь Париж – Люттих.

Постройка этой ветви займет не последнее место в истории промышленной жизни нашего века, почему я и позволю себе вкратце рассказать о ней.

Правительство Наполеона III объявило конкурс, решив отдать концессию на Северную дорогу тому, кто предложит наиболее выгодные условия. Но Ротшильд забежал вперед. Одних из своих возможных конкурентов он подкупил деньгами, другим – посулил акций и так ловко повернул дело, что на конкурсе он фигурировал один; дорога, разумеется, была поручена ему. После этого началось самое беззастенчивое опустошение карманов публики. Было выпущено 300 тыс. акций, каждая по 500 франков, всего на сумму 150 млн. франков. Большую часть этих акций Ротшильд оставил за собой и пустил в продажу лишь самое незначительное их число, и то не сразу. На акции набросились, спрос был громаден, предложения почти никакого, и в скором времени цена акции повысилась до 850 франков. По этой цене Ротшильд принялся распродавать свои акции, наживая таким образом на каждой 350 франков “в виде премии за риск (!)”, как любят выражаться политэкономы старой школы. Но раз предложение увеличилось, цена неизбежно должна была понизиться и с 850 упала до 550. Ротшильд опять начал скупать акции по 550 и, вызвав этим вновь искусственное повышение, принялся продавать второй раз... Таким образом, то надавливая на рынок, то предоставляя ему свободу, то повышая цену, то понижая ее, покупая всегда по низшей и продавая всегда по повышенной, – Ротшильд по самому умеренному расчету нажил около семидесяти пяти миллионов, не затратив ни копейки. Несомненно, что это была лучшая из его операций, хотя прием, который он применил, и груб, и элементарен. Для удачи в этом случае нужен лишь постоянный запас наличных денег, а это у Ротшильда было.

Так делается история, так миллионы порождают миллионы.

Барон Джеймс Ротшильд умер в 1868 году девяностолетним стариком, пережив всех своих братьев, оставив своему наследнику более 1 млрд. франков, то есть 400 млн. рублей золотом. Мы видели почву, на которой выросло его грандиозное богатство, присмотримся теперь к нему как к человеку.

Несмотря на свои миллионы, Джеймс Ротшильд был расчетлив и даже скуп. О его скупости, точно так же, как и о его грубости, ходит масса рассказов; некоторые из них мы приведем здесь.

Садовник Паке вырастил в январе три великолепных персика. В то время способ получения подобных плодов зимою, ныне всем доступный, был необычайной новостью. Ротшильд вместе с другими явился полюбоваться редкостью.

– Ваши персики, – сказал он Паке, – роскошны. Сколько вы желаете за них?

– Тысячу пятьсот франков, господин барон.

– Так много?

– Я лишнего не прошу.

– За три персика 1500 франков! Боже мой. Да и персики, может быть, какая-нибудь дрянь.

– Позвольте, позвольте! – воскликнул обиженный садовник. – Я вам сейчас же докажу, что это не так.

Паке сорвал персик, разрезал его на две половины; одну дал Ротшильду, а другую съел сам.

– Что вы теперь скажете, господин барон? Вы – знаток в персиках, и я доверяю вашему вкусу.

– Очень хороши, великолепны, – сказал Ротшильд. – Ну-с, какая же ваша последняя цена?

– Я уже сказал, 1500 франков.

– Да вы не шутите: ведь теперь уже одного персика нет.

– Это безразлично, господин барон.

Поломавшись еще немного, господин барон заплатил деньги.

В другой раз Ротшильд отправился к известному живописцу Горасу Берне и спросил, что тот возьмет с него за портрет.

– С вас? Четыре тысячи франков.

– Так я вам и дал их. Четыре тысячи за каких-нибудь два-три мазка. Это уже слишком легкий способ наживать деньги.

– Все же: четыре тысячи и ни сантима меньше.

– Да вы совсем сумасшедший, – сказал Ротшильд, уходя.

– Подождите, – закричал ему Берне вдогонку. – Я нарисую ваш портрет даром.

И он сдержал свое слово.

На картине, изображающей сдачу Абдель Кадера французам, представлен безобразный жид, спасающийся со шкатулкою, наполненною драгоценностями и деньгами. Лицо его выражает скаредность и безотчетный страх. Лицо этого еврея представляет собою портрет Джеймса Ротшильда в карикатурном виде.

Барон Джеймс прославился как филантроп. Он жертвовал большие суммы на всевозможные благотворительные учреждения, хотя в то же время очень любил быть щедрым за чужой счет. Однажды его упрекали за то, что он остается совершенно равнодушным к нуждам своих соотечественников, и намекнули, что было бы недурно, если бы он дал им возможность поживиться хотя бы крохами с его роскошной биржевой трапезы. Ротшильд согласился и в заранее назначенный день устроил искусственное повышение каких-то ценностей, – операция, на которой его земляки нажили 850 тыс. франков. На эти деньги была выстроена роскошная синагога. Другому своему приятелю, просившему у него кредита для одного предприятия, он отвечал: “Денег я вам не дам ни сантима, но помочь – помогу. Поедемте со мной!” Они отправились на биржу и несколько раз прошлись рука об руку на виду у всех. Когда Ротшильд уехал, приятель был со всех сторон завален самыми выгодными предложениями, как “друг короля биржи”.

Ротшильд всю жизнь не мог забыть о том, как третировали его при дворе Бурбонов. Он возненавидел гордую нищую аристократию и мстил ей всю жизнь. Когда при Луи Филиппе он стал другом короля и своим человеком в Пале-Рояле, он намеренно оскорблял графов, маркизов и виконтов и с наслаждением видел, как те пресмыкаются у его ног. Получить приглашение на его вечера и балы было так же лестно, как добиться доступа во дворец, но такой чести удостаивались немногие, да и те не были ограждены от грубости хозяина. Однажды Ротшильд пригласил к себе бывшего в то время в Париже принца Вюртембергского. За обедом он обращался со своим гостем совершенно запанибрата и даже третировал его. Принц сначала отшучивался, потом отмалчивался и, наконец, взбешенный вышел из-за стола. Ротшильд как ни в чем не бывало продолжал пить свое молоко – единственная пища, которую он употреблял последние 20 лет своей жизни. Другой раз посланник, хотя и не первоклассной державы, спросил его: “Как поживаете?” – “Понемногу”, – отвечал Ротшильд. – “А ваша супруга?” – “А вам какое до нее дело, скажите на милость?”

Барону Джеймсу приходится отдать прежде всего ту справедливость, что он был истинным тружеником, а порою даже мучеником своего дела. Описание его рабочего дня заслуживает внимания.

“Кабинетом Ротшильда была громадная комната, в которой он занимал только маленький уголок, в глубине у крайнего окна. Он сидел перед простым бюро из красного дерева, спиной к свету. В пять часов утра он был давно уже за работой, в тот час, когда Париж еще спал; а когда около девяти часов толпа алчущих наживы стекалась в его приемную, его дневной труд был уже окончен. Посреди кабинета у гораздо больших бюро два сына и зять помогали ему, почти все время на ногах и суетясь в толпе служащих. Но это было внутреннее движение банкирского дома. Улица лишь проходила всю комнату и обращалась только к нему, к хозяину, в его скромном уголке, а он с бесстрастным и угрюмым видом в продолжение целых часов вплоть до завтрака встречал всех легким поклоном и только иногда, когда хотел быть очень любезным, – коротким словом.

Появилась длинная процессия биржевых маклеров. Они входили по пятам друг за другом, вытаскивая из кармана сюртука все ту же небольшую таблицу курса, и подавали ее с тем же почтительным и умоляющим видом банкиру, ожидая приказания купить или продать. Их прошло уже десять, двадцать, и банкир брал каждый раз таблицу, бросал на нее взгляд и подавал обратно: ничто не могло сравниться с его терпеньем, кроме разве его полнейшего бесстрастного равнодушия под этим градом сыпавшихся со всех сторон предложений.

Наблюдатель мог спросить себя, зачем Ротшильд принимал весь этот народ? Очевидно, владея способностью уединяться, погружаться в себя, он продолжал думать, не говоря уже про то, что это был заведенный порядок, ежедневный обзор рынка, в котором он всегда находил пусть ничтожную, но прибыль. Он очень запальчиво сбавил восемьдесят франков со счета одного биржевого агента, которому дал накануне приказ и который действительно обкрадывал его. Потом пришел один торговец редкостями с золотым эмалированным ящиком прошлого столетия; вещь была частью реставрирована, и банкир сейчас же почуял подделку. Потом две дамы, одна старая с птичьим носом, другая молодая, очень красивая брюнетка; они хотели показать ему у себя комод Людовика XV, он наотрез отказался идти смотреть. Потом ювелир принес показать рубины; какие-то два изобретателя с проектами; англичане, немцы, итальянцы... – все национальности обоих полов. А процессия маклеров все продолжалась, наполняла другие помещения, с повторением тех же жестов и с тем же механическим представлением биржевых курсов, между тем как по мере приближения часа открытия биржи служащие чаще входили в комнату, принося деньги или бумаги для подписи.

Но шум стал невыносимым, когда в комнату влетел маленький, лет пяти-шести, мальчик верхом на палочке и с трубой, в которую он дул изо всех сил. Вслед за ним прибежали две девочки, одна восьми, другая трех лет, и, обступив кресло деда, дергали его за руки, вешались ему на шею, а он выносил все это терпеливо, целуя их со свойственной евреям страстной любовью к семье, к многочисленному, составляющему их силу, потомству.

В это время один из служащих, введя в комнату высокого молодого блондина, назвал Ротшильду шепотом какое-то имя. Банкир встал, впрочем, нисколько не спеша, и отошел с посетителем к другому окну, между тем как один из сыновей продолжал принимать вместо него маклеров и биржевых агентов.

В белокуром господине, с которым говорил Ротшильд, нетрудно было узнать представителя одной из великих держав, державшегося очень гордо в Тюильри, а здесь стоявшего со слегка наклоненной головой и просительной улыбкой. Случалось, что в этой публичной, как площадь, комнате, наполненной вдобавок детским криком, принимались иногда, стоя, высшие администраторы, даже сами министры императора. И здесь подтверждалось всемирное владычество этого человека, имевшего при всех дворах своих послов, во всех провинциях – своих консулов, во всех городах – агентства и на всех морях – корабли. Это был не спекулятор, не случайный властелин, ворочающий чужими миллионами и мечтающий о геройских сражениях, из которых выйдет победителем и с помощью чужого, отданного в его распоряжение, золота заработает на свою долю колоссальную добычу; это был, как он сам добродушно выражался, просто самый искусный и, наверное, самый ревностный денежный торговец. Только для утверждения своего могущества ему необходимо было властвовать над биржей, и вследствие этого при каждой ликвидации начиналась новая битва, в которой, благодаря непобедимой силе и превосходного количества войска, победа оставалась неминуемо на его стороне.

Всякий биржевой авантюрист не мог не позавидовать тому, что деньги, которыми он ворочал, принадлежали ему, что у него был в подвале собственный неисчерпаемый товар, которым он распоряжался, как хитрый и осторожный купец, как полный хозяин, желающий все сам слышать, видеть и сам распоряжаться. Собственный, употребляемый таким образом миллиард – непреодолимая сила.

Настало время завтрака. Ротшильд из кабинета прошел в столовую. Это была маленькая столовая для утра, где семейство не бывало никогда в полном составе. В этот день их было за столом всего девятнадцать, в том числе восемь человек детей. Банкир занимал место в конце стола, и перед его прибором стояла только чашка молока. Он посидел с минуту, закрыв глаза, обессилев от усталости, с очень бледным и вытянутым лицом; потом поднес дрожащими руками чашку к губам, выпил и глубоко вздохнул:

– Ах! Как я измучился сегодня!..

Но ему не дали даже покойно выпить молоко, потому что прием маклеров возобновился, и теперь вереницей проходили они по столовой, в то время как семья банкира, привыкшая к этой толкотне, – мужчины и женщины – разговаривали смеясь и усердно ели холодное мясо и пирожки, и, возбужденные маленькой рюмкой вина, дети оглушительно шумели”.

Об Ансельме, Соломоне и Карле Ротшильдах, имевших свои банкирские дома во Франкфурте, Вене и Неаполе, я распространяться не буду, желая избежать повторений. И эти трое делали то же самое, что Натан и Джеймс, но в гораздо более ограниченной сфере. В них не было смелой энергии Натана, не было терпеливой выдержки Джеймса. Даже к миллионам они проявляли гораздо менее страсти, чем их знаменитые братья. Поэтому и состояние, оставшееся после них, сравнительно невелико. Ансельм Ротшильд, умирая, оставил своему племяннику 60 – 70 миллионов гульденов, или на наши деньги около 50 миллионов рублей; Карл долгое время не заводил своего самостоятельного дела, и среди его предприятий нет ни одного выдающегося, грандиозного; венский же дом был, в сущности, отделением парижского. Верные завету отца, братья жили дружно и в важных делах действовали сообща; так, например, на их общие средства были построены несколько главнейших железнодорожных ветвей Австро-Венгрии. Только союз знаменитого финансиста Перейры с бароном Штиглицем помешал им добиться концессии в России. Они умерли в разное время, и каждый из них разменял седьмой десяток. Про них совершенно верно замечено: это были ветви могучего ствола, корни которого гнездились еще в еврейском квартале средневекового Франкфурта. Между годом рождения “честного жида” Майера-Амшеля и смертью его младшего сына, барона Джеймса, прошло 125 лет (1743 – 1868). За эти 125 лет жили и действовали два поколения Ротшильдов, грязная меняльная лавочка превратилась в мировой банкирский дом, сотни талеров – в сотни миллионов. За эти 125 лет не сходит со сцены Ротшильд старого типа, “продолжающий упорно воздвигать свою башню миллионов с единственной мечтой завещать ее своим, чтобы и те продолжали возвышать ее до тех пор, пока она будет господствовать над землей”.