Отец

Соловьев Георгий Иванович

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

 

I

Партийное расследование установило, что по наветам редактора заводской газеты почти двадцать лет назад безвинно пострадали три коммуниста. На заседании парткома клеветник еще пытался изворачиваться, но на партийное собрание явиться не осмелился и тишком, неизвестно куда, уехал из города. Редактирование газеты временно возложили на члена парткома, инженера из планово-экономического отдела Леонида Петровича Бутурлина. Занятый по своей основной должности, Бутурлин не мог взять на себя и малой толики каждодневной хлопотной работы, которой так много даже в маленькой редакции заводской газеты; эта работа целиком легла на единственного штатного сотрудника — Женю Балакову.

Для Жени давно миновала пора робкого ученичества. Она теперь была настоящей хозяйкой «редакционной кухни», набила руку в быстрой и решительной правке любых материалов, без труда составляла макеты и без стеснений подсказывала метранпажу, как лучше, с настоящим вкусом сверстать полосы многотиражки. Выпустив с Женей несколько номеров, Бутурлин сказал, что секретарь редакции «вполне на высоте» и с ней можно работать точно по графику. Но, разбирая «персональное дело» клеветника, партком оценил и работу газеты как плохую, бездушную, а это относилось уже и к Жене; неважно, что она беспартийная, она работала честно и не могла не чувствовать себя виноватой и обязанной работать как можно лучше.

Женя попросила Бутурлина собрать редколлегию, чтобы составить план работы, который бы Женя и принялась выполнять.

Леонид Петрович согласился с ней, да все тянул, ссылаясь на недосуг.

Женя не понимала, как можно так относиться к важнейшему партийному поручению. Решение парткома заставило ее подумать о том, что заводская газета не только не сгусток общественной мысли, но и собственных мыслей не имеет, что газета отражает жизнь завода кусочками, всего лишь как карманное зеркальце, да еще и кривое: не мог человек с нечистой душой работать как подобает советскому честному газетчику. И кто бы мог подумать, что он именно такой?..

В субботу, 28 апреля, Женя взяла у машинистки написанную ею передовую статью для первомайского номера. Вычитывая статью, она вдруг увидела целые абзацы, вписанные Бутурлиным.

Во вставках говорилось, что завод работает плохо, ритмичности в его работе нет, с выполнением плана опаздывает на пять дней, и в попытках «свести концы с концами» приходится работать без выходных, «штурмовать», что приводит к большому браку.

Это показалось Жене слишком горькой правдой для праздничного номера газеты. Но Бутурлин не мог вписать это без ведома, а скорей всего прямого указания парткома.

Так вот чего не видела газета, вот о чем она не тревожилась, не кричала! Но какого же она тогда курса держалась хотя бы с начала этого года?

Женя нашла в подшивке номер, вышедший в день открытия Двадцатого съезда партии. На первой полосе бросилась в глаза напечатанная жирным курсивом заметка о пятнадцатилетии завода.

«В конце декабря 1940 года партийная организация строившегося подшипникового завода бросила лозунг: „Дадим к XVIII партконференции первые подшипники!“ Там, где должны были родиться эти подшипники, не было ничего, кроме стен, пола и крыши. Сроку оставалось два месяца. Но первые подшипники, № 2305 и 2310, были выпущены 11 февраля 1941 года, за три дня до начала работы конференции. За прошедшие пятнадцать лет наш завод произвел сотни миллионов подшипников для народного хозяйства. В первый год своего существования завод выпустил столько подшипников, сколько сейчас, накануне XX съезда нашей партии, выпускается заводом за 4,3 дня!»

Просто и здорово!

Женя перелистала еще несколько номеров.

Перепечатанная из областной газеты статья «Шире развертывать критику и самокритику» заставила Женю призадуматься. Бывший редактор был вынужден перепечатать эту неприятную для него статью, в которой говорилось, что секретарь парткома и директор подшипникового завода предложили редактору заводской газеты согласовывать с ними все материалы с критикой руководящих работников.

Так и было: редактор носил, как он говорил, на одобрение начальству все самое острое и интересное, что получала газета от рабкоров.

Областная газета вспомнила и о случае, когда заместитель секретаря парткома дал указание снять стенгазету в цехе № 16, потому что в ней критиковался начальник планово-диспетчерского бюро. И это было. Было и то, что Женя сочиняла (как это вдруг стало стыдно вспоминать!) по указанию редактора уклончивые ответы рабкорам, почему их корреспонденции нет возможности печатать.

Редактор считал, что главное дело газеты — пропагандировать большие вопросы, мобилизовать массы на решение важнейших задач, а не оказываться в плену у мелочей, С этим была согласна и Женя.

Такой мобилизующей была большая статья в номере от 18 февраля: «Технический план завода на 1956 год». Эпиграфом к ней послужили слова из отчетного доклада съезду о необходимости настойчиво и широко развивать комплексную механизацию и автоматизацию производственных процессов. Начальник технического отдела писал, что план технических новшеств даст возможность увеличить выпуск продукции на 27,5 %, а производительность труда повысить на 19 %. Среди мероприятий упоминался и переход на изготовление колец подшипников не из стальных стержней, а из труб, что должно было дать большую экономию металла. Автор заканчивал статью выражением уверенности, что Директивы и решения Двадцатого съезда КПСС по шестому пятилетнему плану вызовут новый прилив энергии в коллективе завода и что он с успехом справится с выполнением технического и производственного планов 1956 года.

Бодрый тон, уверенности которого почему-то вдруг застыдилась Женя, главенствовал в материалах газеты. Примером такого бодрячества Жене показалось опубликованное 22 марта сообщение, что коллектив цеха подшипников мелких серий встал на предмайскую вахту и что завком профсоюза одобрил инициативу коллектива цеха и обязал все цеховые профкомитеты обсудить на собраниях рабочих и служащих обращение, принять социалистические обязательства и достойно встретить 1 Мая хорошими трудовыми успехами.

Женя продолжала листать подшивку. Все ближе и ближе к празднику, и ни одной доброй весточки из цеха мелких серий.

И вот, наконец, статья: «Живому творческому делу масс — повседневное внимание и руководство».

Председатель завкома профсоюза пафосно писал, что советские люди с огромным воодушевлением борются за успешное выполнение шестой пятилетки и резкому подъему производительности труда служит неиссякаемая инициатива масс, проявляемая в социалистическом соревновании. После этого вступления следовал вписанный Женей связующий «мостик»: «Однако в социалистическом соревновании на нашем заводе имеются серьезные недостатки». И дальше продолжалось совершенно гладко: «В соцсоревновании у нас не изжит формализм и шаблон. Зачастую обязательства берутся формы ради, без учета имеющихся возможностей. Коллектив цеха мелких серий на протяжении долгого времени не помнит случая, чтобы взятые им обязательства выполнялись. Гласности соревнования на заводе не уделяется должного внимания. Серьезной помехой в социалистическом соревновании является неритмичность. На нашем заводе значительная часть инженеров стоит в стороне от рационализаторского движения. Даже больше того, известная часть инженерно-технических работников на словах стоит за новаторов, а на деле оказывает им скрытое, даже открытое, сопротивление. Вот пример: слесарь двадцать седьмого цеха Савин сконструировал и сам сделал приспособление для одновременной сверловки восемнадцати отверстий под заклепку латунного сепаратора. Начальник технического отдела дал отрицательную оценку, и приспособление было отклонено. Тогда рационализатора взял под защиту начальник БРИЗа. Приспособление было испытано в присутствии инженеров. Результаты оказались хорошими, но приспособление до сих пор не внедрено под предлогом, что оно не испытано на большой партии изделий.

Завком профсоюза тщательно проанализировал недостатки в руководстве и организации соцсоревнования и обязал начальников цехов, мастеров, профгрупоргов обеспечить гласность результатов соревнования, изучать и распространять опыт новаторов производства, для чего использовать стенную печать, заводскую газету, „молнии“, плакаты…»

Женя не стала дочитывать статью. Ну конечно же, завком в «руководстве творческим делом масс» был неуязвим: «анализ недостатков» был тщательным, а все рекомендуемое завкомом — правильным. В статье были и критика и самокритика, а это значит, что и газета поддерживала критику и самокритику.

И все-таки это все было ненастоящее, просто размноженное в типографии делопроизводство завкомовской канцелярии.

Злясь на себя, пристыженная безжалостным свидетельством своей работы Женя машинально перевернула несколько страниц.

Вот это тоже частичка ее деятельности. В заметке «Почему не используется опыт передовых предприятий?» говорилось об уборке стружки от станков на Куйбышевском подшипниковом заводе при помощи специальных скребков — листов с загнутыми краями — и тележек. «А у нас?» — опрашивал рабкор и описывал, как в цехах стружку уносят от станков на вилах, растрясая по полу, словно солому. «Действительно, пропаганда передового опыта! — подумала Женя. — Этак в передовики надо зачислять людей, которые умываются по утрам».

И за эту заметку ей пришлось пойти на неприятный разговор с редактором! Рабкор, по мнению редактора, слишком уж чернил свой завод.

 

II

Невеселые размышления Жени прервал приход Вики.

— Сидишь? — Вика шумно придвинула стул к столу. — Мы апрельский план вытаскиваем, а ты чего корпишь? Печатным словом помогаешь?

— Только-только праздничный номер собрала, — ответила Женя.

— И что же праздничного в этом номере?

— Читай сама, — Женя подсунула Вике передовицу. — Во всей стране, во всем городе праздник, а на нашей улице… Почитай.

— Я к тебе с делом, — не глядя на статью, сказала Вика. — Бросай-ка все, да пойдем в сад к нашим. Дорогой поговорим. Подсобим в работе, старика повидаем.

— Идея! — согласилась Женя. — Я уже вечность не видела Александра Николаевича. Только через Марину о его здоровье узнавала. Но надо еще редактору кое-что показать. Подождешь? — Женя подвинула к себе телефон.

Пока она разговаривала с Бутурлиным, Вика пробежала передовицу.

— Ну и что? — спросила она, когда Женя повесила трубку.

— Сейчас сюда сам зайдет.

— Ладно, подожду. — Вика положила статью перед Женей.

— Уж очень у нас это въелось: принимаем обязательства, пошумим. А как срок пройдет — самокритикуемся.

— Но ведь это же наше зло!

— Все, что делается формально, — зло, — спокойно согласилась Вика.

— Как раз перед твоим приходом я об этом и думала… А ведь я, Вика, в газете работаю.

— И тоже формально. И даже иной раз очень формально.

— Например?

— Пишете, а сами не знаете, как и что пишете. Почитай-ка отчет о недавнем собрании по итогам Двадцатого съезда. Начальник кузнечного цеха критикует раскатчика Максютина, дескать, тот не изучает решения съезда. А Максютин в этом же номере пишет, что автоконтролер лежит в ящике посреди цеха даже не распакованный и виновато в этом цеховое начальство. Это что же, выходит, рабочий, не зная решений съезда, критикует начальство за невыполнение этих решений?

— Ты с этим пришла? — рассердилась Женя. — Ты мне на сердце хочешь добавить тоски зеленой?

Не отвечая, Вика продолжала:

— А вот еще, тоже недавно, напечатали сокращенный доклад главного инженера. Кричите вместе с ним: «Убрать все помехи с пути внедрения новой техники и передовой технологии!» Заклинает, критикует, а у него ведь не только право критиковать, у него и власть есть, государством данная власть. Властью пользоваться — это тоже работа, и трудная работа…

— Властью пользоваться — работа?! — удивленно спросил вошедший Бутурлин. Он торопливо подошел к столу. — Ну-с, что же у нас собралось в конечном итоге?

Женя положила перед редактором макет и пачку подготовленных к набору материалов; он стал их просматривать стоя, словно даже посидеть ему было недосуг.

— Да, от лени не хотят начальники пользоваться властью, а газета наша это одобряет, — повышая голос, продолжала Вика. — Дай последний номер. Напечатали с месяц назад заметку: «Нужны масленки», а теперь вот даете «По следам наших выступлений». Отдел снабжения, дескать, неспособен снабдить цех масленками, сделать их на заводе тоже нельзя: нет жести. Скажите, какая причина! На любой помойке жестяных консервных банок сколько хочешь. — Вика хлопнула ладонью по газете. — И вот призываете заводскую общественность помочь цехам добиться обеспеченности масленками. Это выходит, рабочие должны вам опять в газету про масленки писать? Вот и получается: всех, кому дана власть управлять производством, надо с завода уволить, одну общественность оставить.

Бутурлин оторвался от чтения и пристально посмотрел на Вику.

— Я вот с каким делом к вам пришла, — в свою очередь меряя взглядом Бутурлина, продолжала Вика. — Сколько людей у нас контролерами работает? Сколько сотен с кладовщиками вместе? Надо эту армию сокращать?

— А именно как? — поинтересовался Бутурлин. — Спешно изобретать и изготовлять контрольные автоматы?

— Песня старая и долгая. — Вика состроила презрительную гримасу.

— Об автоматизации вы больше в газете пишете, чем наши инженеры заботятся. Надо самим рабочим доверять контроль своих изделий.

Бутурлин улыбнулся и покачал головой.

— Подождите смеяться. Возьмите автоматно-токарный цех. Вы помните, там об этом думали, да отказались. А почему? Клеймо на кольце вытравят кислотой, а при шлифовке от него и следа не остается. Подумаешь, причина! А если сделать так: каждому рабочему под кольца отдельные ящики и специальный документ на каждый ящик, на котором рабочий и наладчик расписываются за качество продукции? Понимаете? — Вика достала из нагрудного кармана рабочей блузы сложенные листки бумаги. — Вот написала, что думаю.

Бутурлин взял у Вики корреспонденцию и, не прочитав, отдал Жене.

— Посмотрите и ответьте автору, — сказал он Жене. — Если человека осеняют внезапные идеи… мы должны быть внимательны к нему.

Женя нахмурилась. Бутурлин был из рабочих, с тридцатого года член партии, москвич, когда-то работал на заводе точной механики, когда-то начинал учебу с фабзавуча и рабфака, но, со старомодным пенсне на шнурке, в аккуратном костюме, с русой бородкой и лысинкой, прикрытой начесом жидких волос, он выглядел в глазах Жени как чистопородный потомственный интеллигент.

— К нам пришел не кто-нибудь, а уважаемая работница завода, кстати, с техническим образованием. Таких людей идеи внезапно не осеняют, их идеи — их труд. Конечно, я внимательно прочитаю и… дам ход статье, — с вызовом в голосе ответила редактору Женя.

Глаза Бутурлина загорелись живинкой, но он погасил ее, и это еще больше подзадорило Женю.

— А вообще, Леонид Петрович, я хочу с вами говорить серьезно. В нашей газете с виду все правильно: самый разнообразнейший материал так и расползается под самые разнообразные рубрики. А нашей линии, нашей мысли в газете нету. Мы просто печатаем то, что нам пишут, или констатируем факты… Как в этой вот передовице, сообщаем об очевидном прорыве на заводе. — Женя схватила и снова бросила листки бумаги на стол так, словно они были чем-то тяжелым, способным издавать стук, даже ломать что-то при падении.

— Нет, вы мне скажите, — Вика поднялась со стула и, наступая на Бутурлина, потребовала: — Вы поддержите меня? Это не масленочная проблема, в этом деле надо заводскую общественность по-настоящему будоражить.

— Ну вот и еще номерок мы с вами, Женечка, сколотили, — спокойно сказал Бутурлин, пятясь от Вики. — Так все и сдавайте в набор. — Он отступил от стола и выставил между собой и Викой ладонь щитом. — Поддержать вас, товарищ Поройкова, это, по-вашему, напечатать статью? А если это будет холостой выстрел? Не опасаетесь?

— Опасаюсь, — отчеканила Вика. — Наша газета часто мимо цели бьет, а еще чаще вхолостую палит.

Бутурлин прошелся по комнате и остановился у окна.

— У нас на заводе — курс на автоматизацию, и в контроле, стало быть, тоже… Вы, человек с техническим образованием, понимаете эго.

— Опять автоматизация! — Вика всплеснула руками. — Да кто же с вами спорит? Я говорю, совесть народную тоже нельзя со счетов сбрасывать. Про душу рабочего надо помнить. Это самая большая сила. — Вика опустилась на стул.

— А линия газеты… — продолжал Бутурлин, не отворачиваясь от окна. — Женя, это я вам. Я не меньше вашего уважаю печать, верю в ее силу. Так же знаю, что газета наша слабая. Но… Придет настоящий редактор, он и найдет линию. А мне, честно говоря, даже нельзя в этом деле мудрить. Я же не газетчик. Только напутаю, напорчу.

— Cкaжитe лучше, Леонид Петрович, кто вы в душе: консерватор или новатор? — выпалила Женя.

— Вопрос прямой! — Бутурлин неожиданно хорошо рассмеялся. — Я ни то и ни другое: я нечто среднее. Я, пожалуй, инструментик для обобщений. Я экономист, плановик…

— Однажды, я слышала, вы говорили, что у нас в государственном масштабе хромает организация материально-технического обеспечения промышленности. При чем тут государственный масштаб? У нас на заводе поточное производство подшипников, это современное социалистическое предприятие, а почему мы план к Первому мая не выполнили? — снова пошла в наступление Женя.

— Прежде всего позвольте заметить, что у нас отнюдь не поточное производство. — Бутурлин вернулся к столу, сел и закурил. — Вот смотрите. — Он взял лист бумаги и нарисовал ряд квадратиков. — Вот цеха нашего завода: это кузнечный… токарно-автоматный, термический…

— И так до сборки, — подхватила Женя. — Не стоит тратить время на элементарные объяснения.

— Совершенно верно. Но у нас на заводе нет ни одного конвейера, а между всеми цехами находятся межоперационные склады деталей подшипников. В поточных линиях этого нет. Это элементарное различие.

Женя смутилась, и Бутурлин, заметив это, поспешил поправиться.

— Но это между прочим. У нас современное массовое производство подшипников. В этом вы правы. И, конечно, когда мы не выполняем план, нам кисло, даже горько. Не выполнив план раз, другой и третий, мы удивляемся: как же так? У нас действует закон пропорционального планомерного развития народного хозяйства, а вот план-то мы и не выполняем. А знаете ли, что рост промышленности обгоняет наше умение управлять ею? И не только на нашем заводе, а и в государстве.

— Ну уж будто и в государстве? — недоверчиво заметила Вика.

— Да! У нас в государстве планируется все народное хозяйство. Планируется и каждый наш подшипник. И вот что важно: у нас, в нашем общегосударственном производстве, планируется наиболее целесообразное распределение труда миллионов тружеников. А эго вечная проблема, стремление к ее решению всегда будет двигать прогресс. И чем выше будет уровень развития производительных сил, тем все большее значение будет приобретать эта проблема. — Бутурлин заметил, что Вика готовится к новой атаке, и опять поставил щитом между нею и собой свою узкую ладонь. — Возьмите металл, из которого мы делаем наши подшипники, это же часть труда всего советского народа, которую мы должны получить в определенное время и в необходимом количестве, тогда и мы внесем свою долю в общественный труд всего народа. Всегда ли получаем то, что нужно?

— В газету то и дело поступают жалобы на снабженцев, — сказала Женя.

— Ну вот… — Бутурлин согласно кивнул. — А снабжение-то подчас и выходит за пределы возможностей снабженцев… Конечно, есть ловкачи, которые достают, как говорится, из-под земли. Но это в нашем государстве наказуемо. Скажу прямо — и не пугайтесь этого — организация материально-технического снабжения промышленности уже недостаточно гибка для нашего огромного всенародного хозяйства. И в ближайшем будущем мы будем свидетелями интересных общегосударственных нововведений.

— А до тех пор, — спросила Женя, — будем ждать, когда наш завод металлурги страны завалят металлом?

— Если так думать, то это и будет консерватизм и все, что вы, Женя, хотите мне пристегнуть. Давайте-ка лучше рассмотрим, что же такое производительность труда. Это не только количество изделий за час или за год одного рабочего. Допустим, у нас на заводе один станочник станет обтачивать колец на десять процентов в месяц больше. С тем же браком, с тем же отходом металла, при том же штате начальства и прочих накладных расходах. Устраивает ли только это нас? Нет и нет! А вот, к примеру, у нас на заводе, наконец, будет налажено производство не из сплошных стальных стержней, а из труб. От трубы кольцо легче и быстрей отрезать, нежели отковать из стержня, металла меньше в отход пойдет. Вот и поднимется производительность труда не только нашего рабочего, а и рабочего металлургического завода. Снижение брака улучшает снабжение нашего завода металлом и повышает уровень производительности груда во всей стране. Но вот беда: металлургия еще не в состоянии снабжать нас трубами…

Вика в упор взглянула на инженера и строго сказала:

— Тот метод контроля, который я предлагаю, позволит значительно снизить брак, не дожидаясь этих самых труб.

— Да, вы правы: у нас еще есть элементы вульгарного, пошлого отношения к труду… — заговорил с неожиданной жесткостью в голосе Бутурлин. — Вы, Виктория Сергеевна, правы с вашим предложением о новых формах контроля. Я уже предвижу огромные выгоды…

— Но в чем же загвоздка? — Вика с сердцем хлопнула ладонью по столу.

— Очень во многом. — Бутурлин поочередно взглянул на Женю и Вику. — Будем говорить откровенно, как коллеги по производству и по газете. Вы, Виктория Сергеевна, сказали, что мы должны помнить о душе, совести рабочего. Очень верно сказали. Но вы говорили, по существу, о том уже поистине коммунистическом отношении к труду, которое должно быть массовым, душевным и неугасающим порывом. Этот порыв приказом директора не создашь. У нас на заводе вообще для этого должна быть создана благоприятная атмосфера.

— То есть? — потребовала уточнения Вика.

— На каждом заводе складывается и проводится своя производственная политика, которая близка и понятна массе работников. У нас на заводе, как мне думается, ее нет. Она потеряна, иссякла.

— Леонид Петрович! — вскрикнула Женя. — Не потому ли и в нашей газете нет никакой производственно-политической линии?

— Да, — просто ответил Бутурлин. — Но это очень сложный вопрос. Однако рабочий день закончен, а я вас задерживаю. — Он пошел к двери.

 

III

До самого сада Вика молчала, иногда она брала Женю под руку, словно ей становилось тяжело идти без опоры. Лишь когда свернули в ворота, она сказала:

— Ишь ты! Оказывается, дело в какой-то производственной политике. А чего проще: утверждай новое, борись за него — вот и вся политика. — Вика остановилась, придержав Женю за руку, и шумно вздохнула. — Тепло. А гляди-ка, вяз и тот цвести пока не думает: наверняка захолодает, деревья не обманешь непрочным теплом. — Вика, с трудом подняв веки, посмотрела Жене в глаза. — А ты знаешь, о чем я думала? — Она медленно пошла вперед. — И чего это мы, бабы, во всех делах топорщимся встать вровень с мужиками? А у нас есть свои, особенные дела… Детей вот рожать. — Вика тихонько рассмеялась. — От этого ни одна не уйдет. И про тебя я думаю: не по-женски живешь. Красивая, а торчишь одиноко. Боишься теперь любить-то?

— Ах, Вика… для меня еще так все непонятно, — проговорила Женя и вдруг возмутилась. — А у тебя все идет как надо? Сама-то ты как с Артемом живешь?

— Все будет просто. Артем все толкует мне… Сама знаешь, что он толкует. Ну и устрою я ему. Рожать к нему поеду. Теперь отпуск большой дают на это дело.

— Ты? Рожать? — удивилась Женя, вдруг поняв, почему так тяжело виснет на ее руке Вика.

— Да. А тебе чего дивно-то? Будешь и ты рожать. Только имей в виду: чем раньше, тем лучше. — Тон Вики стал добродушно-поучительным, она говорила уже как старшая, более умудренная житейским опытом. — Одиноко живешь… И к родителям вернуться — тебе уже нету пути, все равно, как и мне. Сколько на тебя заглядываются… А ты? Только одного и заметила, женатого, семейного, в большом чине… — Вика понизила голос до шепота. — А ведь это и назвать-то я не знаю как. Блажь!

Женя в порыве доверчивости прижалась к Вике и спросила тоже шепотом:

— Может, это потому, что я на заводе так и осталась чужой?.. Слушай, сегодня, только сейчас, я вдруг увидела: я ничего не сделала на заводе. Так и в жизни я как-то без места — не нашла, как не нашла своего места на заводе.

— Вон ты чего — на заводе места не нашла… — безразлично брюзгливо протянула Вика, отпуская руку Жени. — А глянь, сколько народу у наших в саду!

На шести сотках своего участка Александр Николаевич пять лет назад посадил двенадцать яблонь, вишенки и сливы, завел крыжовник и небольшой малинник. Сначала он считал, что делает все это забавы ради, но со временем и сам он, и вся семья пристрастилась к любительскому садоводству, для каждого садочек стал удовольствием. Так и сейчас вся семья пришла сюда.

Анатолий в одной майке-безрукавке вскапывал землю; Марина выгребала прелые листья и мусор из-под кустов крыжовника, посаженных вдоль межи, она была в рабочем халате, пришла сюда прямо с завода; Варвара Константиновна, повязанная пуховым платком, сидела на лавочке рядом с хозяином соседнего участка Сергеем Соколовым; Алешка и Танечка развели маленький костер, и дымок путался сизой ниточкой в яблоневых ветвях.

Сам Александр Николаевич с жестяным ведром в руках осматривал голые деревца, отыскивая на них неопавшие листья, которые могли быть гнездами яйцекладок садовых вредителей; он первый заметил Женю и Вику.

— Пожаловали! — вскрикнул он, выходя им навстречу. — Потрудиться явились? Чуете, что этой осенью досыта яблоками угощу. — Он остановился против Жени. — Давно тебя не видел, дочка, — и добрая душа глянула из стариковских глаз на Женю. — Э! Да ты за зиму серая какая-то стала. Без воздуха живешь, красоту не бережешь.

— Ругайте, ругайте меня. — Женя втянула в себя запах дымка. — Как хорошо-то у вас. И вы все тут… Я же соскучилась по вас.

— Если бы не я, она весь вечер просидела бы в своей редакции, — топорща губы, сказала Вика. Она взяла из рук старика ведро и пошла к костру.

Женя обняла и поцеловала в щеку Варвару Константиновну; весело поздоровалась с Соколовым, словно обрадовалась и ему. Ей в самом деле сделалось очень хорошо, она оглядела участок, отыскивая глазами лопату или грабли.

Александр Николаевич, опускаясь на скамейку, потянул ее за руку:

— Посиди, подыши, газетчица.

Вика выбросила в костер сухие листья, уселась перед скамейкой на ведро, перевернув его вверх дном, и уставилась своими круглыми зелеными глазами на Сергея Соколова. И тот, как бы не выдержав этого откровенно допрашивающего взгляда, поднялся.

— Поработать и мне еще надо, — сказал он, потирая руки, словно стряхивая с них что-то, и пошел на свой участок. Он остановился было около Марины, что-то сказал ей, но Марина быстро отвернулась и еще усерднее погребла мусор к костру.

— А присватывается он к нашей Маринке, — удивленно проговорила Вика, провожая взглядом Соколова. — Ведь сватает?

— Сватает… — согласилась Варвара Константиновна с несвойственной ей растерянной улыбкой. — Сватает к себе в цех станочницей.

— Ход поначалу правильный, — рассудительно одобрила Вика.

Александр Николаевич, наклонясь вперед, искоса быстро взглянул на жену, хмыкнул и удержался от какого-то слова.

Мастер из цеха подшипников мелких серий Соколов два года назад потерял жену, которая трагически погибла на заводе. Спасая от огня работницу, по неопытности вздумавшую мыть бензином находившийся под током станок, она сама получила жестокие ожоги и умерла в больнице. На руках у Соколова остался сын — ровесник Алешки — и трехлетняя дочурка. Работник он был хороший. В начале весны переехал в дом, где жили Поройковы. И сад купил в рассрочку у прежнего жильца.

— Ну что ж, пусть переходит в цех мелких серий, — сказал Александр Николаевич, словно уступая Вике и Варваре Константиновне в том, о чем те прямо не говорили. — Женщине вперед надо в жизни идти, хотя цех-то отстающий.

— Вот именно, — подчеркнуто миролюбиво согласилась Варвара Константиновна.

Александр Николаевич опять хмыкнул, похоже было, что он вот-вот не сдержится и вспылит.

А Женя поняла: Соколов в самом деле «сватается», и Варвара Константиновна твердо это знает; между Соколовым и Мариной уже есть что-то настоящее, а старик ревнует Марину.

— А что у вас новенького, Александр Николаевич? — спросила Женя, изменяя ход разговора.

— Кхех… Как сама видишь, ничего… Кхм… От Дмитрия вот письмо получил. Как будто спокойно служит и живет. Тебе привет велел передать.

Женя, почувствовав на себе взгляд Вики, не смутилась. «Значит, помирился с супругой. Так и должно быть», — подумала она.

Марина с каким-то ожесточением таскала охапки мусора и заваливала костер. От заглохшего костра валил густой белый дым. Это привело в восторг Алешку и Танечку; они затеяли в дыму игру в прятки.

— Эх, что делает баба-то, — вдруг рассердилась Вика, — поднялась и подошла к Марине. — Дай сюда грабли!

Вика поворошила в костре; с треском взметнулось высокое и жаркое пламя, вмиг пожравшее белый дым. Спрятавшийся в дыму Алешка стал видимым: он тер кулаками глаза. А Танечка прыгала около него и хлопала в ладошки.

Александр Николаевич придвинулся плечом к Жене. Щурясь, он некоторое время смотрел на пламя костра, на играющих внучат, на располневшую Вику, подбоченившуюся и державшую грабли, как алебарду, на Марину, вдруг успокоившуюся и стоявшую рядом с Викой, сложив на груди руки.

— Как тут у нас все красиво. Необыкновенно!.. — заговорил он. — Слышишь, как я говорить стал? И размышлять. Как будто у меня наступил период, который мне полностью на мысли отводится. Пенсионный период. А?

— А как же, Александр Николаевич! — Женя поняла старика: разговор о сватовстве Соколова нарушил какой-то особый строй его мыслей, он рад ее приходу и хочет поговорить о своем, более значительном.

— Сегодня я в дневнике Льва Толстого прочитал, как он любовался на прелестный солнечный закат. Суровый старик, а каким словом выразился: прелестный. Так вот, шел полем граф Толстой и видел горы облаков в небе, в облаках просвет, а в просвете, как красный уголь, солнце. Радостно ему было любоваться на все это над лесом, над рожью. А мне вот в садочке тоже радостно. И дивно: думал ли я, что на конец жизни мне будет предоставлено такое, еще не испытанное удовольствие. Мир, в котором мы живем, Толстой назвал не юдолью испытания перед переходом в мир вечный и лучший — это, надо понимать, — в загробный мир, как попы проповедовали… Тут у меня со Львом Николаевичем мысли немного расходятся. Было время, когда мы со старухой тоже в рай и в ад верили, говели, исповедовались. — Александр Николаевич протянул руку за спиной Жени и толкнул старушку в плечо. — Слушаешь, Варя?

— А что же мне еще делать? Слушаю!

— А какие у нас грехи-то были? Вот разве что она со мной без законного брака грешила. Я-то скоро абсолютным атеистом стал, в царском флоте на этот счет просветился. А она в девицах набожная была. Каково-то ей было?.. Грешить с матросом! — Александр Николаевич тихонько рассмеялся.

— Ишь, развоспоминался! — стыдливо промолвила Варвара Константиновна.

— А почему не вспомнить? Слушайте, веселое расскажу. На кораблях до революции попы в штате были. Так мы цирк устроили. Жил у нас медведь для развлечения команды. Один матрос тоже медвежьей силой обладал. Он-то и выдрессировал зверя. Нарядится попом — из старых шинелей мы ему рясу пошили, парик из швабры сделали — и давай с медведем бороться. Повалит медведь матроса и начнет валтузить, не отстанет, пока кусок сахару не получит. Отработали мы этот номер до безотказности и выпустили Топтыгина на отца Иоанна — всего корабля божьего пастыря. Шел батя по палубе, крестом серебряным на животе сверкал, вдруг из-за орудийной башни на него зверина выходит; поднялась на задние лапы, да как обнимет, да под себя его как подомнет. Батюшка и так, и сяк извивается, норовит выскользнуть, да где там. Ряса на нем задралась, а под рясой-то одни подштанники; наш мишутка одной лапой на хребтину попу давит, к палубе прижимает, а другой по заду лупит, сахару требует, да так-то когтями подштанники и спустил с него да уж по голой-то шлепает. Орет отче: «Спасите, матросики, ратуйте!..» А мы из укрытий любуемся на эту картину…

Варвара Константиновна и Женя смеялись от души и громко. Александр Николаевич примолк, пережидая.

— Ну, и чем же кончился этот номер? — спросила Женя, вытирая выступившие от смеха слезы.

— Мы, конечно, отбивать батюшку кинулись, да уж от себя ему тумаков под бока подсунули и на ухо шепнуть успели: «Убирайся, жандармская стерва, с корабля, иначе не то еще будет…» Списался он после медвежьей взбучки с корабля незамедлительно.

Александр Николаевич помолчал с минутку, сощурившись глядя на дальние горы.

— Так опять же вернусь к тому, с чего начал. Лев Толстой в дневнике написал, что мир, в котором мы живем, — тоже мир вечный, прекрасный и радостный, и мы можем и должны сделать его прекраснее и радостнее для тех, кто живет вместе с нами, и для тех, кто будет жить после нас. И мы, матросня простая, тогда заодно с великим писателем думали! Когда отцу Иоанну товарищескую встречу по борьбе с медведем устроили, мы начисто от рая небесного отказались и против земного ада восстали…

— Вы чему тут смеялись? — спросила Вика, подходя.

— Прозевала, — укорила ее Женя. — Александр Николаевич в воспоминания пустился, да так рассказывал…

Вика села на ведро и сняла с головы сбившийся шерстяной платочек в крупную коричневую и зеленую клетку. От ее пышных волос повеяло «Белой сиренью».

— Гляди, как работают.

Соколов, вскапывая полосу земли, сравнялся с Анатолием, гнавшим свою полосу по другую сторону межи. Анатолий решил не поддаваться, работал, сжав губы, пот струился по его побледневшему лицу. Однако состязания с сильным мужчиной ему было не выдержать. Марина пришла на помощь парню.

Соколов легко вгонял лопату в землю почти на полный штык и, вскидывая тяжелые комья, разбивал их на лету. Временами он поглядывал на Марину, и улыбка на его лице, казалось, означала: «Хоть вы и в два заступа гоните, да не легко со мной тягаться».

Марина тоже бросала украдкой мимо Анатолия взгляды на Соколова, она знала: это он ей показывал, какой он сильный и ловкий работник, это ей он так добро и сердечно улыбался.

Из-под белого ситцевого платка Марины на висок выбивалась прядка темных волос. Эта прядка и золоченая серьга красиво оттеняли здоровый розовый цвет ее щек и нежно-белую кожу за ухом; на лице Марины тоже блуждала улыбка.

«Неужели она нашла свою судьбу и от радости расцветает и хорошеет?» — думала Женя, глядя на подругу.

Вика снова стянула свои рассыпавшиеся волосы платочком, как бы между прочим сказала:

— А послушайте, что Соколов удумал: дачку хочет строить на своем участке; вот бы, говорит, объединить садочки в один, то-то можно красоту навести!

— Н-да, мысль хозяйственная. — Александр Николаевич покачал головой, словно показывая, что не хочет говорить о глупостях и не сердится на тех, кто затевает никчемные разговоры. — А расскажите мне, девчата, на заводе что?

— Порадовать новостями не можем, — заговорила Женя. — В газете прямо признаемся: первомайский праздник встречаем с пятидневным опозданием в выполнении плана. Словом, на чьей-то улице праздник, а у нас…

— Ну, насчет чужой улицы — это ты зря, — остановил Женю Александр Николаевич. — Праздник на нашей советской улице.

— Но, Александр Николаевич! Страна после съезда как новой жизнью начала жить, а наш завод все так же скрипит, — горячо возразила Женя.

— Недовольна? Обидно? — усмехнулся Александр Николаевич.

— Больше чем обидно. Ветра свежего на заводе нету…

— Поговорите, поговорите с ним про завод, а я пойду-ка ужин приготовлю. На заводе план штурмуют, а он мучится, что в сражении не участвует. — Варвара Константиновна встала и пошла на дорогу, неторопливо шагая в войлочных туфлях и хозяйски оглядывая участок, словно соображая, что из овощей и где она нынче рассадит. — Алеша, бери Таню, домой пора, — крикнула она детям, закидывавшим землей догоревший костер.

От Александра Николаевича не ускользнуло, что Варвара Константиновна ушла тогда, когда Сергей Соколов, отставший-таки в работе от Марины и Анатолия, убрал в рундук заступ и надевал пиджак, собираясь уходить. «Разговор будут продолжать дорогой», — подумал он и сердито сказал Жене:

— А ты можешь почуять, какой на заводе должен быть свежий ветер?

— Вот Вика пусть расскажет о своей проблеме, и судите сами о состоянии заводской атмосферы.

Вика уперла кулаки в бока и, расставив крепкие ноги, взглянула на Александра Николаевича вдруг злыми зелеными глазами.

— И расскажу, отец, да только к чему? Вы-то разве чем поможете теперь? — Вихрящейся, гневной скороговоркой она рассказала о своей идее сокращения числа контролеров на заводе. То, что она не сцепилась с Бутурлиным, как надо было бы, и ушла из редакции ни с чем, наполнило ее сейчас жгучей обидой. — Совесть рабочего, его душу со счетов скидывают такие-то, — закончила она.

Александр Николаевич слушал сноху, опираясь руками о скамейку, подергивая острым плечом и сердито хмурясь.

— Это верно, помочь я вам не в силах уже, — сказал он покорно. — А вот насчет Бутурлина ты зря, мудрый он мужик… и партийный в высшей степени.

— И хитренький, — вставила Женя.

— Вот именно, — согласилась Вика. — Статью отказался печатать: холостой выстрел, говорит, будет. Послушать его, так хронические неполадки на заводе не от нас зависят; виновато несовершенство государственного руководства.

— Вроде контрика, значит, Советская власть плоха? — усмехнулся Александр Николаевич. — Нет, уж если Леонид Петрович говорит о серьезном, так говорит подумавши. Может, и правда, тут пополитичней надо действовать.

— Вот-вот, — снова загорячилась Вика. — Он нам и толковал насчет производственной политики…

Александр Николаевич посмотрел на Вику. «Ну, теперь ты меня слушай», — приказал этот твердый взгляд блеклых карих глаз, лишь в зрачках теплившихся жемчужно-серым неярким светом.

— Ишь ведь ты, чего сказала, Виктория: дескать, чем ты, старик, теперь поможешь. И она вот… — Александр Николаевич повел ладонью, словно обозначая путь, которым ушла Варвара Константиновна. — Развлеките, сказала, старика беседой о заводских делах, а сама с Сергеем Соколовым пошла секретный сватовской разговор продолжать… А стариковское слово вам не нужно?

Александр Николаевич сказал это так, что Женя почувствовала себя страшно виноватой.

— Нужно, нужно! — воскликнула она, приласкиваясь к нему.

— То-то. Через два дня вы пойдете на первомайскую демонстрацию. Конечно, из книжек всяк знает, какие были маевки и демонстрации до революции. А мы, старики, их по жизни своей знаем. Семьдесят лет назад в американском городе Чикаго рабочие устроили огромную стачку. Были столкновения с полицией и кровавые расправы над пролетариями. Эти события и были началом пролетарского боевого праздника…

— Ах, как же это я!.. — удивилась Женя. — Не догадалась. Это в газете заиграло бы: Америка — родина Первого мая, и там до сих пор империалисты хозяева, а мы в который раз будем праздновать свободно…

— Свободно? — почему-то строго спросил Александр Николаевич и ответил: — В тридцать девятый. Привыкнуть к свободе за такой срок можно до того, что и смысл ее понимать перестанешь… Так-то, вроде вас, и Егор Кустов ко мне пришел. Жаловался на Гудилина.

— Гудилина и мы знаем, — осторожно вставила Вика. — Что же Кустов про него говорил?

— А что и все говорят. Барин. Когда в цеху работы нет, сидит в конторке с книжками, учится. А как заштормит на заводе, так он тигром становится. Тут все его таланты сверкать начинают. А самый главный — неуважение к рабочему.

— Ну и что же вы ответили Егору Кустову? — спросила Женя.

— А что ответишь человеку, который партийную работу ведет в массах? Забыл Егор Кустов, что такое политическая свобода. Пришлось ему объяснить, что его партийная работа — это есть высшее проявление на деле свободы рабочего класса. Он, конечно, понял меня, да вдруг возьми мне и брякни, что Гудилины и есть те люди, которые вроде как последствие культа личности. А хотя бы и так. Вся партия не испугалась осветить перед народом, что такое культ личности и какие в нем были опасности, а Егор Кустов боится начать Гудилину поворачивать голову куда нужно. Тут я Егора назвал трусливым политиканом и попросту погнал.

— Ой! — шутливо испугалась Женя. — Может, и нас погоните тоже…

— Нет, — улыбнулся Александр Николаевич. — Вы беспартийная масса, я с вами должен работу проводить… Так слушайте: при самом рождении нашего пролетарского праздника и в дальнейшем всякие предатели рабочего дела стремились, чтобы Первое мая отмечалось мирненько, даже без стачек. А Ленин призвал пролетариев России выходить на первомайские демонстрации с требованиями свержения самодержавия и политической свободы…

— Это история, отец, — осторожно сказала Вика. — Мы про сегодняшнюю нашу жизнь говорили.

— А и я про сегодняшнюю. Вроде вы заговорили про обидное для вас. А если подумать, так вы хотите знать, как вам жить и трудиться? Так я понимаю?

— Так, так, папа. — Анатолий стоял позади Вики, опершись на лопату.

— Как жить? — Александр Николаевич быстро взглянул на сына. — Это для нас уже не означает, как добывать, кусок хлеба, просуществовать. Как жить красиво?! Вот какое раздумье нас одолевает. Свободный человек хочет как можно больше взять радости и красоты от жизни, и эта жадность у нас вполне утолимая. И первым делом жадность до красивого труда. Да только труд никогда не был и не будет делом легким: он сил, здоровья от человека требует, и терпения, и умения. Я вот, к примеру, за всю жизнь ни одного изобретения не сделал такого, чтобы в газетах: меня пропечатали или там необыкновенно премировали. А вспомнишь, как работал, так увидишь: каждый-то день, все кумекал, как ловчей сработать, часок-другой сэкономить. Работал не только руками, а и головой… Теперь поглядите на завод, на поселок, вон школа, вон детские ясли, клуб, магазины, — ведь это все и есть наш труд. Какая жизнь тысяч людей вокруг завода кипит. Это на бывшем пустыре-то! Опять же как посмотреть на эту общую жизнь. Болячек найдем порядком, есть даже очень неприятные: хотя бы вот жилья нам не хватает, или вот с планом не управились… Да вот есть у нас завод, которого пятнадцать, лет назад не было, и был он только нашей мечтой. Ну, стало быть, построили завод, начал он работать. И все? Ан нет! Завод-то быстро стареть начал, малосильным для потребности страны оказался. Автоматизацию теперь замышляем, электроника в цеха входит. Завод мы передадим нашим детям, внукам, и они тоже его будут обновлять вечно, и вечно он будет для людей источником красоты свободной жизни. Ну, вот теперь насчет сегодняшних ваших огорчений. Не может этого быть, чтобы наш многотысячный коллектив не поднял своего завода на высшую ступень, как непрерывно поднимал до сих пор. Партийный Двадцатый съезд поставил перед нами большие задачи. И вот мы уже недовольны тем, как раньше жили и работали. Это недовольство приветствовать надо.

Солнце уже склонилось к дальней горе. Стоявший на краю заводского поселка дом слепяще сверкал окнами своих трех этажей. Этот отраженный солнечный брызжущий колкими лучиками свет как будто позолотил нежно всю округу и даже густой вешний воздух. Всюду на участках копошились люди, и земля уже всюду жирно зачернела. Освещенные сбоку солнцем голые молодые деревца четко рисовались на фоне вскопанной земли. Александр Николаевич показал подошедшей Марине на место подле себя и продолжал:

— Так вот, значит, девушки, если вы дело задумываете, которое для всех интересно, так за вас сила встанет. Подумаешь, Бутурлин статью отказался печатать. А вы в «Правду» пишите! Про свободу печати забыли? А может, в правоте своей не уверены?

— Как это не уверены? — Вика встала перед Александром Николаевичем. — Именно, что уверены. И всем докажем.

— А ты говоришь, Женя, ветра свежего на заводе нету. А это что? — Александр Николаевич кивнул на Вику. — Ураган настоящий.

Вика сузила свои зеленые глаза и быстрым движением отняла лопату у Анатолия.

— А ну, ученик, покажи руки. Вот это мозоли! Хорошо, что еще не полопались. Ну ладно, потрудился и хватит. — Вика посмотрела на солнце. — А ну, бабоньки, работнем?

— Ну, ну, — словно одобряя Вику, вымолвил Александр Николаевич. — Мне уж на родительское собрание пора. А тебе, Толя, за уроки. Пойдем-ка.

Анатолий и Александр Николаевич ушли, а женщины принялись за работу.

— А чего это Сергей ушел рано? — спросила Вика, надавливая ногой на лопату.

— Суббота сегодня. Детей купать, небось, надо ему, — отозвалась Марина. — А то, может, ужин готовить… А скорее всего на завод, на штурм.

— Скажи, Маринка. — Вика скинула с лопаты землю и выпрямилась. — Был у вас с ним разговор?

— Не было. — Марина тоже приостановилась. — А к чему разговор-то?.. — Она испуганно смотрела на подруг и, словно оправдываясь в чем-то, заговорила как-то моляще: — Ни к чему разговаривать. Как же я из родного дома уйду? И ведь у него двое детей, и у меня Алеша… Смотри, какая складывается семьища, а у одних мать будет чужая, у другого отец… И какие они между собой братья будут? А как же мне стариков оставить?

На лице Марины появилась горькая растерянность.

— Быть тебе замужем за Сергеем, — твердо сказала Вика, пристально глядя на потупившуюся Марину и снова надавливая на лопату. — Он от тебя не отступится. Моего Артема у него характер. Точечка в точечку.

 

IV

Когда Александр Николаевич вошел в зрительный зал поселкового клуба, то не сразу отыскал свободное местечко.

Родительское собрание замышлялось как очень важное педагогическое просветительное мероприятие. Достойным родителям наметили темы выступлений и роздали вопросники: родители при консультации и под редакцией учителей приготовили речи. Детишки разнесли по домам отпечатанные в заводской типографии билеты и три дня подряд утром и вечером напоминали отцам и матерям насчет обязательной явки. Это дало нужный результат.

— Активно собрались, — выйдя на трибуну, выразил свое удовлетворение директор школы, пожилой красивый брюнет. — Видно сразу, как мы заинтересованы в воспитании своих детей, как мы любим их.

Директор сказал это так, что Александру Николаевичу показалось, будто его снисходительно похлопали по плечу. «Детей любить — одно дело, а растить — совсем другое», — рассердился про себя старик.

Недавно в погожий весенний вечер он увидел из окна своей квартиры директора школы и его жену (тоже учительницу), гулявших по шоссе. Бездетные супруги водили за руки одетую во все новенькое девочку лет шести. Оказалось, они взяли из детского дома на воспитание «дочку». Теперь девочка вновь жила в детском доме по причине какой-то болезни директоровой жены, нуждавшейся в длительном курортном лечении.

«А девчушка помнить будет, как у нее в детстве какие-то папа с мамой промелькнули…» — Александр Николаевич заставил себя слушать доклад.

Говорил директор красиво, очень кстати цитируя Макаренко и Ушинского. Но все мудрые мысли известных педагогов Александр Николаевич слышал и усвоил на родительских собраниях за годы учения Анатолия. «Теперь, пока внук не доучится, буду ту же науку сначала проходить. Нашли-таки мои бабы еще одно подходящее дело пенсионеру… Самой бы Маринке не мешало просветиться. — При этой мысли Александра Николаевича словно кольнуло в сердце. — А может, это последнее родительское собрание, на которое меня послали? Глядишь, уже осенью Сергей Соколов пойдет про Алешкино учение слушать». Но тут директор, говоря о подготовке к экзаменам на аттестат зрелости, в числе примерных десятиклассников упомянул Анатолия Поройкова, и мысли Александра Николаевича приняли другое направление. Он до конца доклада думал о судьбе младшего сына. Выходило, что Толька успешно пробивал себе дорогу в институт.

Выступления были как бы иллюстрациями к теоретическому докладу. В коротких и гладких речах одни мамаши отчитывались в том, как они пекутся, чтобы их дети ходили в школу чистыми и сытыми, при этом они подчеркивали, что манжеты и подворотнички их дети стирают сами и даже пришивают к своим одежкам пуговицы. Другие докладывали об организации рабочего места школьника для домашних занятий. Третьи делились опытом, как они выдерживают благоприятный для успеваемости и детского здоровья режим дня. Со всем тем, о чем говорилось с трибуны, в семье Поройковых было вполне благополучно, а потому Александра Николаевича не касалось. Ему вскоре стало скучно, но уйти он не мог из приличия.

На трибуну поднялся моложавый мужчина из конструкторского бюро, розоволикий и симпатичный; он говорил фальцетом, забавно округляя яркий рот, словно пуская дым колечками. «Вот и примерный папаша выискался», — мысленно съязвил Александр Николаевич. Оратор рассказал, как в характере его сына воспитывалась аккуратность. Мальчик даже ему, отцу, делал замечания, когда тот дома утирался не своим полотенцем; паренек катался на санках так аккуратно, что, когда он шел гулять, ему смело можно было надевать новое пальто; он так умело сам выбирал себе товарищей, что среди немногих его приятелей не числилось ни одного хулигана и озорника. Поделившись своим отцовским счастьем с многолюдным собранием, конструктор сошел в зал. Как и всем выступавшим, ему жиденько похлопали в ладоши.

«Чем хвастается. До чего довоспитывал пацаненка: скажи, пожалуйста, он уже может таких же шпингалетов сортировать на вполне сложившихся паинек и закоренелых хулиганов. Что-то чересчур уж поучительные речи произносят тут», — рассердился Александр Николаевич. А в зале вслед за скудными аплодисментами прошелестел неодобрительный ропоток. Он все усиливался и усиливался где-то позади Александра Николаевича, и когда заготовленные выступления окончились, послышались отчетливые женские голоса:

— Иди, иди, Нинуша, выскажись.

— Ишь, как красиво все разыграно.

— Ты им по-простому доложи.

Нинушу, молодую болезненную женщину, просто вытолкнули из ряда. Она торопливо пошла к сцене, хватая одной рукой себя за пучок светлых волос на затылке, другой придерживая на плече белый шерстяной платочек.

— Дорогие товарищи, — неожиданно звонким и певучим голосом заговорила она с трибуны. — Дозвольте мне сказать, как трудно живущей… Конечно, когда в семье беды не будет, то и все в ней будет правильно. У меня и была такая семья, пока муж был живой. Троих детей нажили. Жили мы хотя и в бараке, да ждали квартиру. Надежды и силы у нас много было, все, думали, переживем, а лучшего достигнем. А получилось… Помер мой, уже два года как одна маюсь. В бараке жить остались. И вот теперь сама больная сделалась. Пенсия за мужа невелика, а я что заработаю? Тут учат нас, чтобы ученику дома отдельное место, а у меня на четверых десять метров. Это как? Говорят, надо ученикам помогать дома, а у меня самой образования три класса…

— Гражданка Тулякова, что вы, собственно, хотите сказать? — четким официальным голосом, но со снисходительной улыбкой спросил директор.

— Я хочу сказать, что говорила… Вот и все вам. — Нинуша опять растерянно ухватилась за концы своего платочка и, сникнув, пошла на свое место.

В президиуме произошла короткая перестрелка взглядами, потом все, с чем-то соглашаясь, закивали головами, и к трибуне пошел директор.

— Видите ли, товарищи, — заговорил он как будто устало. — На этом собрании мы ставили целью поговорить о том, что интересно для большинства. То, о чем говорила гражданка Тулякова, нетипично и не может отвлекать наше внимание. Кроме того, выступление гражданки Туляковой не совсем верно политически…

— То есть как это? — вскрикнула одна из женщин. Александр Николаевич оглянулся и увидел Мотю Корчагину. По залу снова прошелестел ропоток.

— …В воспитании детей, — директор поднял бровь, миг прислушивался и усилил голос. — В воспитании детей родители слишком многое перекладывают на школу, тогда как воспитание подрастающего поколения — дело всенародное. Дело не в том, что некоторым из нас живется не так, как хотелось бы, а дело в том, что мы, гражданка Тулякова, безответственны порой перед своими детьми. В этом смысле мне ваше выступление представляется демагогическим. И уж если вы затеяли разговор, можно его продолжать. Я думаю, родительский комитет и присутствующие на собрании коммунисты поддержат меня.

— И не подумаем, — громко и неожиданно для себя выговорил Александр Николаевич. Он обернулся назад и увидел Нинушу, лихорадочно горевшую от обиды; Мотя Корчагина держала ее руку и что-то говорила ей. — Переборись, дочка, переборись, — крикнул он Нинуше. — Партия коммунистов поддержит тебя. И за мужа пенсию достойную получишь, и жилье тебе будет.

Мотя согласно кивнула ему, а вся остальная «оппозиция», окружившая Нинушу, дружно зашикала на Александра Николаевича: на трибуне стояла немолодая полная женщина — председатель родительского комитета.

— Теперь я скажу как представитель общественности, — начала она грубым голосом. — Если вы, товарищ Тулякова, хотите всерьез говорить, — будем говорить. Вы ссылаетесь на бытовые условия, а из-за каких таких условий ваш сын недавно в школу пришел в сырой одежде и с промоченными ногами? И младшие дети в таком же виде пришли в детский сад. Нам это известно. Это от плохих условий или от вашей безответственности?

— Да ведь я ту ночь две смены работала. Без меня они утром ушли; спасибо, соседка разбудила, — вскричала Нинуша, определенно ободряемая «оппозицией».

— А с вечера вы не могли позаботиться о своих детях?

— Говорю же, штурм на заводе был. Без меня они и с вечера спать легли.

— Как бы там ни было, а только уж в школе мы вашего сына обиходили; все уроки сидел с обернутыми в газеты ногами, пока ботинки сохли на калорифере…

— Это вы правильно сделали! — громко заметила Мотя.

— Правильно. А если вы все так-то за своими детьми не будете следить? Если все свои обязанности на школу перевалят?..

— Куда хватила!

— Лишнего говоришь!

— Не лишнее, а дело, — рассердилась ораторша. — Нельзя только на жилищные и материальные условия сваливать. Возьмите, к примеру, семью Демьянко. Сам он уважаемый на заводе человек, рационализатор и премии получает. Жена у него все дни дома. Только когда в клубе кино, она билеты продает. Две комнаты у них — свободно вроде бы. А дети? Девочки своенравные и ленивые, а мальчик недавно стекла побил в квартире своей одноклассницы за то, что она его в «Ёжике» разрисовала. Отец Демьянко доверил детей жене, а та только и знает, что дома детей пороть, а в школу скандалить ходить, когда ее дети плохие отметки получают. Сейчас на собрание, небось, не пришла.

— Это очень правильно!

— Ага! Правильно! А вот Сергей Соколов — вдовый мужчина, а кто его за детей упрекнет?

— И это тоже верно!

Собрание повернулось. Словно какое-то подводное бурление прорвало поверхностное натяжение гладенькой и непрочной пленки назидательности и благоприличия. Президиум и не пытался предложить «подвести черту» под списком ораторов, выступавших коротко и по-рабочему откровенно.

Критиковали школу резко, но по-хозяйски. В поселковой школе не было комнаты продленного дня, даже пионерской комнаты не было. Классы не «отдыхали», в них с раннего утра и до вечера позднего учились дети и взрослые. И хотя учительский коллектив честно старался выполнить свои обязанности работников государственного учреждения — возможности школы были малы.

По другую сторону завода строился жилой квартал из больших пятиэтажных домов, гам работала уже новая десятилетка. Со спортивным залом, с разными подсобными помещениями, она работала с недогрузкой. В строящиеся дома нового квартала должны были переселиться семьи из поселковых бараков — вот тогда на поселке и детворы будет меньше и в поселковой школе станет посвободней. Это обязательно будет. А пока, ни на что не глядя, нужно сейчас всем беречь детей, их школьную пору жизни. Тут-то и было о чем откровенно поговорить.

Первым делом о водке. Прямо в лицо пристыдили слесаря Степочкина, человека тихого и доброго, но запойного. Он жил с семьей, а подал заявление, чтобы у него из получки вычитали алименты.

— Как же ты за своих детей можешь отвечать, если сам за себя разучился отвечать? — спросили его.

Степочкин только согнулся, потупив голову, да так и сидел до конца собрания.

Вспомнили давний случай в одной семье, где любили «погулять». Гуляли да «Тонкую рябину» распевали, а десятилетний мальчуган, балуясь на дороге, попал под грузовик. Отец узнал об этом лишь на другой день — проспавшись. Оземь головой бился, да что толку: парень калекой остался. А потом, не называя фамилии, пристыдили мать двоих школьников, за два года сменившую трех мужей. Пристыдили и за то, что она училась в вечернем техникуме, а дети-школьники остались без надзора.

Последним оратором оказался парторг шарикового цеха Федор Егорович Кустов.

— Могу вам поведать об одном разговоре, — сказал он, едва выйдя к трибуне. — Произошел он между секретарем обкома партии и руководством завода насчет битком населенных бараков на нашем поселке. «Если вы и те, кто строит новые заводские дома, к Октябрьскому празднику не уничтожите бараки, то советую вам, для очистки совести, самим переселиться в эти самые бараки». Сказал с шуткой вроде, да подумать кое-кому приходится. Так что, товарищ Тулякова, через полгодика переедешь ты с детками в новый дом. Это я тебе говорю по просьбе директора школы — он же просил коммунистов сказать свое слово по поводу твоего выступления. А насчет остального тут все правильно высказывались. Как же иначе? Чтобы трудовому народу да своих детей не любить! Дети не ждут, они растут, а мы безразличные бываем. Насчет производственного плана, заводских дел каждый день и собрание, и совещание, и газеты трубят, а таких вот разговоров о детях мало. Вот в этом отношении мы и директора и родительский комитет вполне поддерживаем.

На этом собрание и кончилось. В коридоре Александр Николаевич встретил парторга школы учителя физики Альфреда Степановича.

— Готовились, готовились, а не на все случаи жизни из Макаренко подготовили цитатки, — зацепил старик учителя.

— Что Макаренко? Сюда впору бы всю Академию педагогических наук, — отшутился Альфред Степанович, забирая в обе ладони и пожимая руку Александру Николаевичу. — Да не в этом еще дело. Знаете ли, Кустов прав. Там, — он кивнул в сторону завода, — именно там надо не только рабочих, а и родителей воспитывать. — Еще раз, уже прощаясь, он пожал руку старику.

Уж давно стемнело, а все еще было тепло. Весь поселок светился разноцветными окнами, разливались звуки радиоприемников и гармошек. Александр Николаевич, не торопясь, подошел к своему дому. У крыльца над столом горела сильная лампа, подвешенная к голым ветвям вяза.

Жильцы «резались» в лото. Жена Демьянко мешала карты и, задрав голову, посылала ругательства на балкон третьего этажа; оттуда ей отвечала такая же крикливая женщина. За юбку Демьянко держалась ее хнычущая дочка-первоклассница. Наверняка матери продолжали какую-то ссору детей.

Соколов Вовка, расставив ноги и заложив руки за спину, со злорадной улыбкой слушал, как ругаются мамаши.

— Эх, как красиво, — сказал Демьянко Александр Николаевич. — А ну, еще натужься.

— Проходи! Не твое дело, старый хрыч, — мгновенно отбрила его та и начала раздавать карты.

— А ты чего тут? Соображаешь, кому первенство по хулиганству определить? — спросил Вовку Александр Николаевич. — Отец-то где?

— В заводе…

— Сестренка спит, что ли?

— Не, тоже гуляет. А чего… завтра в школу не идти.

— Шел бы ты домой, Володя, сестренку обиходил бы. А то бабью ругань слушаешь. — Александр Николаевич покачал головой. — Не наше мужское это дело.

 

V

Варвара Константиновна кормила Танечку манной кашей. Алешка только, видать, прибежал с улицы и, глядя на бабушку умоляющими глазами, щелкал себя по зубам ногтями.

— Слушай, Варюша, — заговорил Александр Николаевич, входя в кухню. — Первый раз в жизни старым хрычом меня назвали.

— Кто же так наклеветал на тебя?

— Одна дама… приятная во всех отношениях. А где же наши молодицы?

— В кино на Крекинг укатили… Иди-ка, Саша, в залу, туда ужинать подам… Алешка, не дурачься, сам себе накладывай и ешь. Да за девчонкой присмотри, чтобы тарелка у нее чистая была. — Варвара Константиновна пошла вслед за мужем.

— Вот что скажу тебе, отец. — Она сняла со стола наглаженную скатерть. — Чтобы ты плохо не подумал: у нас с Сергеем Соколовым был серьезный разговор насчет Марины. — Варвара Константиновна повесила скатерть на спинку стула и взглянула мужу в глаза. — Полюбилась ему наша Марина.

— А я — глупый? Не вижу!..

— Ты не пыли. Говорила я с Мариной. Вот как она на это смотрит: «Не могу я, — сказала, — сразу жизнь свою изменить, из родного дома запросто уйти, да и Сергея не знаю».

— Сразу не может… А не сразу может? Сергея не знает?! Мужика все люди знают. Давай-ка ужинать. Вовсе не то болтаете! — буркнул он и подумал: «И дома прения продолжаются. Ишь ты, из дома не может запросто уйти. Стало быть, сердцем-то к Соколову тянется, да пока совесть не пускает. И все же уйдет. И с Алешкой».

— Не то болтаете, — повторил Александр Николаевич, когда жена поставила перед ним тарелку с манной кашей и плавающим кусочком желтого масла. — Вы о деле подумайте. Трудно мужику с детьми. Сама, а то и Марину пошли, пригляните за его хозяйством, за детишками, значит. Эвон до какой поры по улице они шастают.

— То-то и оно, — согласилась Варвара Константиновна, глядя, как Александр Николаевич размешивает кашу. Ей нужно было продолжить разговор, да она боялась рассердить мужа.

В это время в комнату ворвалась Танечка.

— Дедуля! — Девочка подбежала к Александру Николаевичу, просунулась под его руки и легла спиной к нему на колени. — Мы тебя будем звать дедушка Сандрик.

— Гм… Одна тетя меня только что старым хрычом обозвала, а вы каким-то Сандриком. Это обидное?

— Нет, дедуля! Ты Александр. Если ласково — Александрик, а короче — Сандрик. Это Алешка придумал.

— Если в таком смысле, я не возражаю. — Александр Николаевич поднял Танечку и посадил на колено, обняв за грудку. И вдруг он почувствовал, как под ладонью стучит ее сердечко. В нем как будто что-то отмякло. — Вот о чьем счастье заботиться надо, — сказал он Варваре Константиновне. — А не умеем, ой как не умеем мы еще детство оберегать. Как будто свое детство забыли. Вот собрать бы всех, кто дореволюционное помнит да гражданскую. Да и объяснить, какие у нас теперь условия детей растить. Вот, к примеру, про себя рассказал бы…

— Ешь. Остынет.

— Нет, дедуля, — встрепенулась Танечка. — Расскажи. Ну, дедушка Сандрик.

— А поймешь?.. Ну, слушай: знаешь, какая у меня самая яркая картина из детства сохранилась?.. Представь себе подвал…

— Как у нас в доме?

— Вот-вот. Какие-то тетеньки, детишки и в том числе я с матерью и бабушкой. Притаились, страхом мучимся, а на улице пулеметная да орудийная пальба. Бой, значит, на Пресне тогда шел. Рабочие с буржуями сражались. Революция первая. Отца моего убили у Горбатого моста. Как схоронили его, мы и не видели. Пожары тогда багровые полыхали. Это царские слуги наши жилища палили… Потом многие дети кормильцев, отцов своих, значит, лишились: кого казнили, кого в каторгу. А дальше?.. Мать моя еле вырастила меня, да только от чахотки на Прохоровской мануфактуре сгибла…

Танечка смотрела на деда безмятежными глазами.

— Не можешь ты мое детство представить, внучка? — старик поставил девочку на пол.

— Деденька, а расскажи мне про мое детство, — сказала она.

— Ух ты, пичуга! — умилилась Варвара Константиновна. — Да ты еще и детства-то не нажила.

— Поди-ка ты, Татьяна, к Алешке, и пусть он мне приготовит бумаги и чернила с ручкой, пока я тут с кашей расправлюсь, — Александр Николаевич ласковым шлепком проводил Танечку. — Я ей покажу старого хрыча! — Александр Николаевич погрозил кому-то ложкой и принялся за еду. — В газету вот ее.

— Да кто же эта обидчица?

— Демьянкова жена.

— А!.. Не трогай ты ее. Себе дороже.

— Я ее под псевдонимом обрисую. Всерьез я, Варя, насчет детей. Надо разговор затевать. Фактов для заводской общественности разве мало найти можно.

— Найти-то можно, — неопределенно согласилась Варвара Константиновна.

Алешка принес все, что попросил дед, и хотел было возвращаться к своему прерванному ужину, но дед остановил его.

— А скажи-ка мне, Алексей Михайлович, как у вас пионерские дела? Идут?

— Идут. В пионеры принимаем. Двоечников обсуждаем… А так… Так ничего особенного. В книжках про других пионеров интересней пишут.

— А скажи-ка мне еще, в каких ты отношениях с Володькой Соколовым?

— В нормальных.

— Ты, брат, поближе к нему будь. Когда за уроками вместе посидите. И другие там ваши дела чтобы по-пионерски. Матери-то у него нет…

— А что, я не знаю. — Алешка нахмурился, потупился и, круто повернувшись, выбежал из комнаты.

— Не отдаст он нашу Маринку Соколову, — сказал жене Александр Николаевич.

 

VI

Жить со вкусом — всегда было мечтой Зинаиды Федоровны. Но лишь первое время ее замужества, когда она и Дмитрий жили во Владивостоке, было похоже на эту мечту. А потом пошли переезды с одного места службы мужа на другое и постоянное квартирное неустройство. Годы и годы шли далеко не так, как ей хотелось. И самым страшным провалом в ее жизни была война.

И вот теперь у Зинаиды Федоровны было все: комфорт и полный достаток в доме, муж — видный на флоте офицер, дочурка прелестная и умница, и сама она была еще далека от поры увядания и потери вкуса к жизни.

Примирившись с мужем, уверившись в своей власти над ним, Зинаида Федоровна не ощущала и малейшего житейского неустройства. Дмитрий Александрович стал посылать деньги своим старикам-родителям. Ну и что же? Он теперь по новой должности и больше получал, а дом — уже и так полная чаша, крупных покупок делать не надо, и бюджет семьи не терпел большого ущерба. Не мучило Зинаиду Федоровну и честолюбие. Кое-кто из однокашников мужа недавно выслужился в адмиралы, но и Дмитрий Александрович был на верном пути к адмиральскому званию.

Зинаида Федоровна не жила праздно. Хлопот и забот у нее было достаточно: поддержание чистоты в квартире, забота о муже, о дочери, начиная от стряпни и кончая стиркой белья. Однако сотни повторявшихся изо дня в день дел и забот не тяготили ее: она умела все делать сама и любоваться сделанным. Хотя бы стирка. Кто чужой еще так вымоет, высвежит белье? Только во Владивостоке, и то в старое доброе время, в китайских прачечных так умели стирать и крахмалить. Домоводство было ненасытной страстью Зинаиды Федоровны.

На крейсере у Дмитрия Александровича была рабочая каюта для его командирских занятий, была у него еще и спальня, обедал он в салоне один или по его желанию с приглашенным офицером, обслуживали его денно и нощно расторопные матросы-вестовые, обученные даже тому, как сервировать стол. Да только знала Зинаида Федоровна, что такое морская служба. Дмитрию Александровичу нужен был хоть раз в неделю, хоть раз в месяц полный отдых от постоянного душевного напряжения, от собственной командирской власти. Даже от корабельного железного комфорта — ведь у него в каюте вся мебель была из окрашенного под дерево железа — тоже ему был нужен отдых. Она знала, что, если муж отдавался целиком во власть семейного уюта и покоя, он отдавался и во власть жены. И это сознание власти всегда было ей наградой за беззаветное служение мужу и семье.

Зинаида Федоровна сознавала, как тесны границы ее личного духовного мирка. В свое время она пыталась сблизиться с женами знакомых Дмитрию офицеров, да одни из них были излишне многодетными и потому неинтересными, другие — опрощенного образа жизни и оттого скучными. Третьи, с которыми не прочь бы была сблизиться она, вели такой широкий образ жизни, что ей бы самой нипочем его не выдержать, и как выход во внешний мир для нее были редкие посещения с мужем концертов и вечеров отдыха в Доме офицеров или участие в работе классного родительского комитета. Последнее она не любила, и если ходила в школу на дежурства, так лишь для того, чтобы находиться в близких отношениях с учительницей Лидочки.

Образование дочери, то домашнее образование, которое в доброе старое время давали детям в порядочных семьях, стало тоже страстью Зинаиды Федоровны. Музыка и французский язык положили начало выполнению задуманного многолетнего плана. Пианистка и француженка, волею судеб оказавшиеся жительницами флотского городка, занимались с Лидочкой через день. Занятия дочери старательной и делавшей успехи, радовали мать и доставляли ей ощущение полноты и полезности ее жизнедеятельности. Но в один черный день пошло прахом, рухнуло безнадежно все.

Этот день начался по-обычному. Разбуженная негромким звоночком будильника, Зинаида Федоровна с минуту полежала в своей обширной постели; как всегда, в эту минуту она напомнила самой себе предстоящие на день дела, потом надела на босу ногу глубокие меховые туфли, накинула халат и, пройдя неслышно по толстому ковру к стоявшей за ширмой детской кроватке, разбудила дочь.

Пока Лида умывалась и одевалась, поспел завтрак. Ела девочка на кухне, как всегда, из очень милой детской посудки, и в эти минуты, как всегда, Зинаида Федоровна полюбовалась дочкой.

Проводив Лиду в школу, Зинаида Федоровна выпила чашку кофе, привела себя в порядок и отправилась в хозяйственный поход.

Утро было хмурое и сырое, с моря налетал безустальный промозглый ветер. Зинаида Федоровна же с удовольствием дошла до «Гастронома»: сырой ветер лишь приятно освежал лицо.

Купив молока, Зинаида Федоровна обошла все отделы, высматривая, что бы запасти к близкому первомайскому празднику. В витринах грудами лежали колбасы, сыры, селедки, всяческие консервы. Но все это было до скуки надоевшее. Лишь в винном отделе она приметила солидные и нарядные бутылки. Смущало название муската — прасковейский; но стоил он почти полсотни рублей, а на поясочке, изящно наклеенном на горлышке, значилось: «1953 год». Запасшись вином, Зинаида Федоровна пошла в сберкассу.

Недавно Дмитрий Александрович отдал жене апрельское жалованье. Подведя итог расходам и оставив необходимую сумму, Зинаида Федоровна нашла возможным внести на свой счет триста рублей. (У нее, теперь уже не тайно от мужа, было прикоплено семь тысяч, как она говорила, на всякий непредвиденный случай. Почему бы не начать сколачивать восьмую тысячу?) Заполнив приходный ордерок, Зинаида Федоровна подошла к широкому барьеру. Служащая сберкассы, беря у нее книжку, мельком взглянула на вкладчицу и будто оторопела. Оформляла операцию она медленно, долго рылась в картотеке и запуталась, начисляя проценты. Зинаида Федоровна даже посердилась немного. А служащая как-то странно, искоса и пугливо посматривала на клиентку. Но, положив на барьер жестяной номерок, она энергично встала и, сжав губы, словно что-то вспомнив и боясь сказать, пристально посмотрела в лицо Зинаиде Федоровне.

«Странная какая», — подумала Зинаида Федоровна, отходя. Сдавая в кассу деньги, она увидела, что служащая все смотрит на нее, как бы изучая или убеждаясь в чем-то. И вдруг Зинаида Федоровна вспомнила ее. Эта пожилая и какая-то помятая женщина была той девушкой, с которой Зинаида Федоровна ехала в одном эшелоне в эвакуацию.

Чувствуя, что выдает себя каждым своим движением, Зинаида Федоровна сдала в кассу деньги и вышла на улицу. «Узнала и адрес знает… — все у нее записано. Какой ужас…» — пыталась соображать она и, хотя чувствовала, что за ней сквозь широкое стекло следят все примечающие глаза, почти побежала по скользкому тротуару.

 

VII

Зинаида Федоровна жила с глубокой тайной, которая, как она считала, с годами делалась все более и более непроницаемой. Тайна была в том, что сын ее и Дмитрия Александровича Саша не умер, как Зинаида Федоровна написала мужу; она была вынуждена покинуть своего грудного сына при драматических, даже трагических обстоятельствах.

По требованию Дмитрия Александровича Зинаида Федоровна выехала из Ленинграда в самый критический момент осенью 1941 года. Если бы не два дюжих матроса-подводника, получивших от командира лодки капитан-лейтенанта Поройкова строжайшее приказание любыми усилиями втолкнуть жену и сына в любой вагон, прицепленный к смотрящему на восток паровозу, остались бы она и Сашенька в осажденном городе и неминуемо погибли.

Впоследствии Зинаида Федоровна решительно не могла, да и не пыталась восстановить в памяти, как все это было. Дмитрий Александрович не провожал ее до поезда: он побыл дома каких-нибудь полчаса, держа на руках сына и глядя, как она готовилась в дорогу. Он даже не смог дождаться, когда она выйдет из дома, и попрощался с ней так, словно его подлодка не стояла в текущем ремонте, а немедленно выходила в море, где ее экипаж ожидала отчаянно геройская, но бесцельная гибель.

Тогда в глазах Зинаиды Федоровны гибло все.

В первые дни войны Зинаида Федоровна не могла представить себе всей ее неумолимости и жестокости, всей огромности бедствия. Казалось, война отгремит где-то на границах. Но вот стали гибнуть в своих домах люди; фашистские самолеты расстреливали женщин и стариков, строивших укрепления вокруг Ленинграда; по улицам с фронта шли вереницы автомобилей с искалеченными людьми, а на фронт непрерывно отправляли войска, пушки, танки, чтобы где-то уже совсем недалеко от городских застав они исчезли в огненной пучине войны.

Война упрямо входила в город. После одной из ночных бомбежек Зинаиду Федоровну властно и надолго объял страх. Война ей представилась бурей, грозные валы которой накатывали на страну, все испепеляя и сокрушая на своем пути. Уехала Зинаида Федоровна из Ленинграда, с решимостью отчаяния бросив комнату в удобной квартире и все немногое нажитое. Она ехала в те места, куда уже не дойдет война, а лишь в конце ее тихо и спокойно плеснет и разольется какая-то уже совсем иная жизнь.

Разномастный и битком набитый беженцами эшелон каким-то чудом успел выползти из замкнувшегося за его хвостом железного обруча блокады. Эшелон почему-то не пошел прямой магистралью на Москву. Из Чудова, где они стояли целую ночь, его перенаправили на Волхов, и пошли слухи, что дальше он пойдет через Вологду и потому предстоит многосуточный путь.

На больших станциях эшелон втягивался в гущу таких же верениц вагонов, полных женщин и детей, бегущих от войны на восток. Всюду были следы пожаров и разрушений; по сторонам пути встречались полные воды воронки от фугасок, под откосами попадались разбитые паровозы и вагоны, среди ехавших в тесноте людей слышались разговоры о бомбежках станций, о пулеметных расстрелах самолетами — «свободными охотниками» — поездов с беженцами.

Зинаида Федоровна с неуемным Сашей на руках маялась без сна, забившись в уголок у окна на нижней полке. И тяжесть пути, и ужасные слухи все больше и больше отдавали ее во власть ужаса беззащитного ожидания. Ехать и ехать вперед от угрозы смерти — вот единственное стремление, которое владело ею. В остальном она была человеком, совершенно потерявшим план действий.

На третьи сутки поезд остановился среди редкого криволесья. Впереди был разрушен какой-то мостик. Опасаясь налета, беженцы высыпали из вагонов и разбрелись меж деревьями. Моросил дождик. Зинаида Федоровна села под тихо звенящую на дожде желтеющими листьями березку; ребенок поуспокоился; кругом разливался унылый и тягостный покой, который бывает в лесу в осеннее серенькое ненастьице.

«Почему-то чаще всего дети остаются живыми», — подумала Зинаида Федоровна, по какому-то нелепому течению мыслей вспоминая разные истории о крушениях поездов, о гибели людей, застигнутых в степи буранами, о землетрясениях. Не осмысливая, что делает, она открыла сумочку, отыскала выдвижной малахитовый карандашик и одну из открыток, положенных в сумку Дмитрием Александровичем. «Наивный человек: велел ежедневно писать с дороги, а какая могла быть почта, пока письма дойдут, и самого уж в живых, может, не будет». «Зовут Александром, рожден 7 мая 1941 года», — написала Зинаида Федоровна на открытке и упрятала ее глубоко в одеяльце ребенка. Саша проснулся и заплакал, она прижала его к себе, прикрыв полой коверкотового пальто, и стала, сама закрыв глаза, баюкать его. Сын проголодался: у нее с утра уже совсем не было молока.

«Вы, наверное, очень устали с ребеночком? — услыхала она участливый голос. — Дайте его мне, понянчу». Девушка с упругими розовыми щеками, этакая крепенькая коротышка, в прорезиненном плаще с капюшоном, подсела к Зинаиде Федоровне.

Она взяла Сашу и безуспешно попыталась его угомонить.

Потом они решили, что надо его перевернуть, и Зинаида Федоровна сходила в вагон, где у нее сушились пеленки. Когда плачущего малютку развернули, девушка увидала открытку, и Зинаида Федоровна объяснила, что это как бы Сашин паспорт на всякий случай. Потом оказалось, что у нее все же в грудях собралось немного молока. Она покормила Сашу, и малыш уснул у девушки на руках.

Девушка коротко рассказала о себе. Она была очень довольна, что поезд идет в Вологду, потому как она сама была вологодская, хотя последнее время жила в Чудове и работала там кассиршей в магазине. Теперь она ехала домой, в колхозе нужны рабочие руки, а, кроме того, отца паралич разбил, как похоронную на старшего брата получили.

Слушая окающий говорок случайной знакомой, Зинаида Федоровна задремала, привалившись спиной к стволу березки.

Под вечер мосток починили, паровоз свистком призвал пассажиров в вагоны. Девушка разбудила Зинаиду Федоровну и пошла с ней в вагон — она сумела втиснуться в то же купе и попросила опять Сашу к себе: она хотела, чтобы измученная мать еще вздремнула.

Сжавшись в своем уголке на нижней полке, Зинаида Федоровна уснула. Проснулась она от толчка, швырнувшего ее на приоконный столик. Стук колес под полом вагона сразу стих. От головы поезда донесся глухой взрыв фугаски, и там что-то со скрежетом рушилось. Над крышей нарастал тошнотный рокот моторов и пулеметная стрельба. Женщина, ехавшая с двумя детьми на средней полке, вдруг, хватаясь руками за воздух, свалилась вниз. Ее лицо заливала кровь, а в потолке вагона через пулевые пробоины заголубело небо. У Зинаиды Федоровны, как в кошмарном сне, перехватило горло. В общей панике она ринулась из вагона. Ее чуть не растоптали, но какой-то инвалид, упершись ей костылем в спину, вытолкнул ее из тамбура. Она скатилась с откоса и лежала в кювете до тех пор, пока самолеты еще раз обстреляли состав. От страха она отупела: не видела самолетов, не слышала стрельбы и рева моторов и все же инстинктивно угадала момент, когда можно было бежать дальше, и она побежала вперед, прижимая к груди сумочку.

На пути попалась мочажина. Зинаида Федоровна остановилась и вдруг увидела на своем пальто кровь: это была кровь матери двоих детей, убитой в вагоне. И опять, как в кошмаре, она нарвала травы и почистилась, а потом, обходя болотце, вскарабкалась на насыпь к паровозу со взорванным котлом. Тут она увидела двух мертвецов в замасленной одежде; лица их были накрыты мокрыми фуражками. На краю насыпи сидел парень, голый по пояс, обваренный паром. Он воймя завывал. Рослая девица в гимнастерке уговаривала парня крепиться и разрывала на бинты чью-то рубаху. Были тут и еще люди, они тихо говорили и курили. Зинаида Федоровна услыхала, что впереди, совсем недалеко, станция и туда можно запросто добраться пешком. И она пошла туда, понимая, что оставляет сына.

Но, шагая по шпалам и спотыкаясь, она убеждала себя, что убегает лишь от мертвых, от раненых, от простреленных вагонов и разбитого паровоза, что эшелону беженцев окажут помощь, его подтянут к станции, и она встретит его, но она хоть немного, хоть на несколько часов освободится от кошмара.

В числе первых оставивших поезд беженцев она добралась до станции. Входной семафор валялся близ воронки от мощной фугаски; другая фугаска угодила в то место, где должна была быть первая стрелка; развороченный путь никто не чинил; в окнах станционного здания не уцелело ни одного стекла, лишь в одной комнате при свете «летучей мыши» толпились люди, окружившие телеграфный аппарат. И тут не было спасения от войны, и отсюда надо было бежать. Откуда-то стало известно, что отправлялся состав со станками и машинами, вывезенными из Ленинграда. Беженцы бросились к этому поезду, и вместе со всеми и Зинаида Федоровна. Взобравшись на платформу, она юркнула под брезент. Кто-то ехавший тут до нее бросил охапку соломы, она упала на солому и затаилась. Состав вскоре тронулся. И тут она попыталась отдать себе отчет в сделанном: она поняла, что она сделала, но на раздумья и тем более на какие-либо действия у нее уже не было ни физических, ни моральных сил. Скорчившись на соломе и пригревшись, она уснула.

Проснулась Зинаида Федоровна, едва забрезжил рассвет. «Сойду на первой же станции, — решила она, — дождусь». Но эшелон почему-то надолго останавливался среди леса, а станции пролетал, даже не сбавляя скорости. Под вечер он остановился на безымянном разъезде и стоял всю ночь. А утром мимо него промчался эшелон, в котором ехали Саша и та славная девушка.

Как, где искать ей сына, Зинаида Федоровна не могла придумать. Да и не очень-то думала. Она почувствовала себя свободной от своего ребенка, рожденного ею в лихую годину.

Девушка-крепыш ей представлялась неунывающей и неутомимо деятельной, как птица; если этой девушке и Саше не суждено сегодня-завтра погибнуть в пути, то они скоро будут где-то под Вологдой в тепле и сытости, а Зинаиде Федоровне предстояло ехать и ехать…

И ехала она долго, страдая от холода и голода. Дорожные невзгоды быстро потушили в ней так и не разгоревшуюся искорку материнства.

Уже в глубоком тылу, работая в госпитале, Зинаида Федоровна даже среди жестоко искалеченных войной людей не встречала таких, кто бы не верил в победу над беспощадным и сильным врагом. Вскоре стало известно о разгроме фашистских войск под Москвой. Тут уж и Зинаида Федоровна увидела, что возможно возвращение былой жизни, что Дмитрию Александровичу тоже возможно остаться живым. А раз так, то и встреча с ним неизбежна; он найдет жену хотя бы через ее отца и мать.

Вскоре она получила письмо из Владивостока: родители спрашивали, почему она не пишет мужу. Вот тогда-то и сообщила она Дмитрию о мнимой смерти Саши. Поступить так было проще всего. Слишком жестокой оказалась бы для Дмитрия правда и совсем ненужной. Позже она поняла, что совершила почти преступление. Но поняла с холодным сердцем и сознательно отказалась от розысков сына; правда для нее стала страшнее ее мрачной тайны, ведомой только ей.

Когда они встретились и Дмитрий Александрович спросил жену, как же все-таки умер сын, она промолчала. Он решил, что ей очень тяжело вспоминать об этом. Да и самому ему нелегко было бы слушать подробности. Больше он ее не расспрашивал.

Со временем, особенно после того как родилась дочка Лида, боль отца, потерявшего сына, утихла. Зинаида Федоровна тоже понемногу обретала душевный покой. Мало ли что в войну было. Давно примирились с горем сироты и потерявшие детей отцы и матери. Забыли друг друга или снова сошлись и мирно живут изменившие в войну друг другу супруги. А Зинаида Федоровна была честна перед мужем. Да, она не сберегла сына. Зато она сама вернулась к семейной жизни, она снова мать и заботливая жена. Война многое списала, списала и грех Зинаиды Федоровны. В этом она убедила себя.

И все же страх нет-нет да и одолевал ее. Так было в недавнюю ее ссору с мужем, перед его отъездом в отпуск. Она вдруг подумала: «Если он узнает, он будет беспощаден».

Теперь он узнает, через день, через месяц, но обязательно узнает. Той женщине из сберкассы, единственной знавшей тайну, известно теперь имя, адрес. Она не отступится от нее. И Саша жив… Обязательно жив: если бы он умер, погиб, она вела бы себя по-другому. Что же теперь делать? Прежде всего не терять голову. А это значило не оставлять обычных дел, не выказывать ничем своего страха, своей вины, пусть тогда приходит та, она встретит холодный отпор: доказательств-то у нее нет.

А если что-нибудь выдаст Зинаиду Федоровну с головой, какой-нибудь пустяк? Тогда…

Сознаться самой? Ни в коем случае. Пусть приходит та, из сберкассы, можно будет обрадоваться, что сын нашелся. А смерть его она выдумала, щадя мужа. Но почему не сказала об этом сразу, как приехала, можно было бы начать поиски? Мало ли родителей и по сей день находят своих детей. Нет, не ладно и это.

Так раздумывала Зинаида Федоровна, занимаясь уборкой квартиры и готовя обед. И когда пришла из школы Лидочка, пришло и верное решение.

Накормив дочь, Зинаида Федоровна повела ее гулять. Они дошли до вокзала, где и была подана телеграмма во Владивосток. Эту депешу могла понять только родная мать. Зина просила родителей немедленно вытребовать ее по какому-либо необходимейшему случаю.

Уехать с Лидочкой в недосягаемую даль, быть может, надолго, возложив надежды на спасительное время, — так задумала Зинаида Федоровна.

 

VIII

Как истый военный, капитан первого ранга Поройков любил всякие воинские торжества и церемонии. В утро Первого мая, одетый во все новое и парадное, со всеми наградами на груди, он сидел в своей каюте в ожидании начала морского парада.

Когда в открытый иллюминатор с палубы его крейсера, с других стоявших на рейде кораблей донеслось медное пение горнов, возвещавших «большой сбор», Дмитрий Александрович мысленным взором увидел уже бегущего сломя голову рассыльного от вахтенного офицера. «Если он войдет на счет три, то парад пройдет благополучно, — загадал капитан первого ранга. — Раз, два, три!»

В дверь постучали, и появился матрос, свежий, бодрый, в наглаженном обмундировании, с белым чехлам на бескозырке, сверкающий бляхой ремня и золотой надписью на ленте: «Краснознаменный Балтийский флот».

— Товарищ капитан первого ранга! Через пять минут торжественный подъем флага, — доложил он.

Хотелось сделать что-то приятное молодцу-матросу, обласкать его, но Дмитрий Александрович ответил сухим «есть» и отпустил его. Потом неторопливо надел фуражку, поправил на груди перевернувшийся орден, осмотрел себя в зеркало и, натягивая на левую руку белую перчатку, вышел.

Утро было серенькое и мягкое, небо сплошь затянула непрочная, беловатая облачность, и солнце проглядывало сквозь нее неживое и водянистое; спокойная вода залива напоминала серую саржу; низкий берег казался однообразным, как затушеванным; корабли на обширном рейде выглядели сурово. Но было тепло, безветренно, и чувствовалось, что обязательно разъяснит, и от этого делалось легко и бодро.

Едва Дмитрий Александрович показался на верхней палубе, старший помощник нараспев прокричал команду «смирно» и, звонко щелкая подметками по тиковому настилу палубы, пошел навстречу командиру корабля. Он так энергично ставил ноги, что даже щеки его подрагивали при каждом шаге; остановившись, как вкопанный, чеканя каждое слово, старпом доложил, что экипаж крейсера для торжественного подъема флага выстроен.

Старший помощник капитан второго ранга Петр Сергеевич Платонов священнодействовал: его лицо выражало ревностное напряжение и даже испуг; будто он опасался, что вдруг какой-нибудь «компот» нарушит торжественную флотскую церемонию, и это ляжет пятном на честь корабля и на него лично.

Дмитрий Александрович поздоровался со старпомом за руку, и тот все с той же напряженностью, пропуская вперед себя командира, шагнул в сторону.

Дмитрий Александрович направился к выстроившимся у трапа офицерам, и за ним следом, все так же звонко отщелкивая шаги, последовал Платонов.

Начав с группы офицеров, командир корабля быстро по обоим бортам обошел крейсер кругом, здороваясь с личным составом боевых частей и служб, поздравляя моряков с первомайским праздником. Ему отвечали дружно и громко. И казалось, неоднократно повторенные сотнями матросских голосов «здравия желаем…» и «ура» рождались на его крейсере и уж потом откликались эхом на всех кораблях и замирали где-то в дали широкого рейда.

Дмитрий Александрович обходил безупречно выровненные шеренги. Линии белых бескозырок, синих воротников, надраенных до блеска блях ремней четко рисовались на фоне мягких, серых тонов, разлитых по рейду. Он всматривался в лица и видел в них ту общую наэлектризованность, которая бывает у стоящих в парадном строю людей. Он проходил вдоль строя, и головы поворачивались вслед за ним, как одна; все глаза, как единым взглядом, смотрели на него. Это было видимое однообразие людей в парадных шеренгах, всегда радующее истинно начальственный глаз.

И все же, несмотря на то, что все люди в эти торжественные минуты должны были, как один, делать только то, что определено уставом, все они для командира не были безликой массой. Люди стояли в строю, каждый по-разному ощущая себя и мысля. Даже старпом Платонов, следуя за командиром и старательно отбивая шаги, не только ходом церемонии был поглощен. Может, он сейчас досадовал, что уж который год служит в старпомах, и в торжествах всякий раз участвует лишь в роли сопровождающего начальство.

Дмитрий Александрович и сам был вовлечен в праздничное действо; он должен был действовать строго так, как это предписывалось командиру корабля уставом. Все это было строго обязательно и очень важно, но за те минуты, которые ему потребовались на обход экипажа, он проникся грандиозностью праздника. Эту грандиозность ему даже не охватить было мыслью. Подумать только о всей стране, ее городах, селах, флотах, о всех парадах и демонстрациях, в которых участвовали миллионы людей… А что сейчас происходило во всем мире? Вот это ощущение всемирного величия праздника, как казалось Дмитрию Александровичу, и было только его собственным ощущением.

Закончив обход экипажа на оркестре, Дмитрий Александрович встал неподалеку от трапа, и в тот же миг раздалась команда вахтенного офицера:

— На фла-а-аг, гюйс, стеньговые флаги и флаги расцвечивания!

И на целую минуту на обширном рейде водворилась абсолютная тишина.

Затем вахтенный офицер доложил, что «время вышло».

— Флаг поднять! — приказал Дмитрий Александрович, вновь проникаясь чувством обязательности и важности всего, что он делал. Ну разве он мог не разрешить поднять флаг? Ни в коем случае! И все же только по его приказанию вахтенный офицер скомандовал:

— Флаг, гюйс, стеньговые флаги и флаги расцвечивания поднять!

Оркестр мягко заиграл «встречный марш». Медленно по кормовому флагштоку начал подниматься флаг…

На крейсере, на всех кораблях затрепетали поднятые на мачтах гирлянды флагов. И вид рейда сразу преобразился: суровые корабли словно принарядились и наконец-то стали праздничными. Оркестры, передохнув мгновение, грянули Государственный Гимн Советского Союза.

Потом офицеры стали читать перед строем праздничные приказы, а Дмитрий Александрович стоял и думал о своих долгих годах службы, протекших с того дня, когда он зеленым курсантом отправился в первое плавание на борту старушки «Авроры». И это плавание было всего лишь от Кронштадта до Лужской губы, где тогда была неподалеку граница страны и где была самая отдаленная, вторая после Кронштадта, база Краснознаменного Балтфлота; вспомнились корабли, которые стояли тогда там, на рейде, старые корабли дореволюционного флота, которых сейчас уже не было в строю, корабли, восстановленные энтузиастами-комсомольцами. Вспомнив это, он вспомнил и свое исключительно личное: своего отца, старого моряка, недавнюю поездку в отпуск и все тогда пережитое. Ему захотелось, чтобы отец полюбовался сейчас вместе с ним на великолепные крейсеры, эсминцы, подводные лодки, на самые различные корабли, которые так гордо сейчас красовались на рейде.

Но вот от корабля, почти не видимого за другими, стоявшими в парадном строю кораблями, донеслись раскаты «ура». Потом они послышались ближе и еще ближе, и на виду появился сторожевик под флагом командующего.

Начался морской парад.

Сторожевик прошел близко от крейсера. На крыле его мостика стоял адмирал. Дмитрий Александрович хорошо видел его лицо. «Как он постарел, — крича „ура“ вместе с экипажем на приветствие адмирала, подумал Дмитрий Александрович. — И как он долго служит на флоте. И видел гораздо больше, чем мы. Он в числе первых курсантов училища командного состава флота участвовал в обороне Петрограда. Ох, долгую вахту несет старик».

И вдруг командующий выкрикнул:

— Благодарю за стрельбы!

Восторг переполнил Дмитрия Александровича. Получить от боевого адмирала благодарность на параде!.. Сегодня же об этом весь флот говорить будет. Но и адмиралу, значит, было радостно узнать об успешных стрельбах крейсера, которые экипаж провел в море всего лишь позавчера, если он выносит благодарность на параде.

Обойдя строй кораблей, принимающий парад перешел на корабль, где держал свой флаг командир соединения. Оттуда он произнес речь. Когда в радиорепродукторах замолкли здравицы в честь советского народа, его Вооруженных Сил и Коммунистической партии, оркестры снова грянули Гимн, и на флагмане начали артиллерийский салют; звуки залпов глухо катились над водой, а стремительные клочки порохового дыма выстрелов таяли в сером небе.

И снова Дмитрию Александровичу вопомнилось далекое время, когда Советский флот ютился в восточном углу Финского залива, а этот вот видимый сейчас с крейсера берег, исконная земля славян, был под фашистским игом. И вот здесь звучит Гимн Родины. Сейчас и флоты братской Польши и Германской Демократической Республики празднуют Первомай, и дух дружбы воцаряется на Балтике. С визитами дружбы ходили наши корабли в Финляндию и Швецию. А вчера вернулся из Англии крейсер «Орджоникидзе» с правительственной делегацией на борту.

С последними звуками Гимна окончился и парад. Строй распустили, и заполнившаяся разминающимися после долгого стояния людьми палуба стала тесной. К Дмитрию Александровичу подошел его заместитель по политической части Селяничев.

— Так разрешите, товарищ капитан первого ранга, действовать по плану? — спросил он.

 

IX

В конце войны на одной из плавбаз соединения подводных лодок Балтфлота, на которую базировалась и лодка Дмитрия Александровича, появился пятнадцатилетний матрос-воспитанник. Он гордо носил на своей фланелевке орден Отечественной Войны и партизанскую медаль. Ему устраивали встречи с экипажами лодок, и он охотно рассказывал о своем подвиге.

Он был у партизан разведчиком и даже участвовал в боях, а вообще-то паренька в отряде берегли. Но вот летом 1944 года, находясь в засаде, он увидел направляющийся к месту расположения партизанского лагеря карательный отряд фашистов. Предупредить товарищей юный партизан уже не мог. Тогда он притворился спящим, и едва три гитлеровца поравнялись с ним, выдернул кольцо у гранаты и, поднявшись навстречу врагам, бросил гранату им под ноги. Предупрежденные взрывом партизаны обратили карателей в бегство. После боя мальчишку нашли тяжело раненным в грудь и переправили через линию фронта в Ленинград. Лечили его во флотском госпитале. Там же большой начальник вручил ему орден Отечественной Войны и партизанскую медаль. Начальник сказал, что воевать парнишке уже ни к чему и скорей всего его отправят в глубокий тыл, в детский дом, где ему самое место. Тогда паренек попросился у того начальника во флот в воспитанники.

После госпиталя его и направили к подводникам. Он считал, что ему страшно повезло: сбылась его мечта, он стал военным моряком.

Отца, матери и младших сестренок он лишился в начале войны, но благодаря отеческой заботе о сироте замполита базы юноша сумел подготовиться и поступить в военно-политическое училище. Теперь он дослужился до капитана третьего ранга и был заместителем командира крейсера по политической части.

— Неужели вы тот самый Аркаша-партизан? — спросил Дмитрий Александрович своего замполита Селяничева при первом знакомстве.

— Я самый. Видите, как вымахал, и все на государственных харчах, — ответил замполит и простодушно признался: — А я вас не помню. Да все же это очень хорошо, что вы мой командир.

Человеком Селяничев был мягким, общительным; лицо его сохранило юношескую непосредственность выражений.

Спрашивая у командира разрешения «действовать по плану», замполит имел в виду концерт самодеятельности, назначенный сразу после парада.

— Добро, — ответил Дмитрий Александрович.

— А вы не съедете с корабля? — Замполиту очень хотелось наконец-то показать новому командиру самодеятельность крейсера во всем блеске. Это понял Дмитрий Александрович и ответил:

— Нет, конечно.

Вскоре его пригласили на ют.

Лучи майского солнца будто все же добились своего: пробили сплошную пелену на небе и покромсали ее на множество веселых облачков. Дул легкий бриз, и полотнище кормового флага то распахивалось по ветру, словно порываясь обнять часового, то, игриво струясь, опадало. Вода вокруг зарябилась, весело поблескивая и местами, там, где по ней пробегали тени облаков, хмуро темнея. Косо падая на воду и снова на тугих крыльях взмывая вверх, вокруг крейсера летали чайки. Ближние и дальние корабли, стоявшие на рейде, берег с его строениями были теперь отчетливо видны. По рейду сновали катера и шлюпки под парусами. Праздничный день разгуливался над морем.

Обширный ют крейсера заполнили матросы и офицеры, рассевшиеся на вынесенных из кубриков скамейках. Перед импровизированной эстрадой гремел оркестр. Дмитрий Александрович сел в переднем ряду, и концерт начался.

Вел концерт сам Селяничев и делал это строго и чинно, как в столичном зале имени Чайковского. Концерт начал хор величавыми, как гимны, песнями, потом выступали с торжественными стихами декламаторы; у трио баянистов и скрипичного квартета в репертуаре была классика.

Затем концерт стал окрашиваться в легко-веселые тона. Тут были и лихая матросская пляска, и скетч, и водевиль, в которых женские роли исполняли матросы, наряженные в пошитые из старых сигнальных флагов платья, а форменные скороходовские ботинки на ногах «актрис» блестели, «как волчий глаз под рождество».

Как преобразились те самые люди, которых Дмитрий Александрович какой-нибудь час назад видел окаменевшими в строю! Будто оттаяли. Двухметровый детина — правофланговый боцманской команды — оказался тенором, солистом хора, котельный машинист — отменным скрипачом, а начальник медицинской службы побаловался на эстраде со штангой, показывая свое отличное здоровье и силу.

Матрос со скуластым лицом изображал птиц. Он ворковал голубем, трубил лебедем и заливался соловьем. Сам он был кругленький и низкорослый, а очень похоже и комично передразнивал танцующего журавля, летящего гуся и скакуна-воробья. Под конец он залился жаворонком и, трепыхая ладонями, как крылышками, убежал так, что показалось, вот-вот он взовьется в небо над крейсером. Что-то бесконечно милое было в этом номере, как будто матрос поведал о своей любви к родной ему и далекой от моря стороне.

— Бис! Умитбаева! — заревели зрители.

Но артист и не показался. «И правильно делает, — одобрил его Дмитрий Александрович. — Хорошеньким надо угощать понемножку». И вдруг ему самому привиделась зимняя степь и большие жаворонки на заснеженной дороге.

«В степи сейчас весна, небось, в разгаре… И ты, братуха, перед праздником отлично „отстрелялся“. — Дмитрий Александрович улыбнулся тому, как брат Артем сравнивал весенний сев с хорошо подготовленным залпом. — А здорово башкиренок матросов за душу взял…»

Дмитрий Александрович вспомнил вчерашний шуточный доклад Селяничева о том, что с корабля свезено на берег три мешка матросских писем, а морякам из родных краев привезено пять мешков. Он стал думать о своих, об отце и матери, о милых племянниках. Как-то там нынче празднуют в родной маленькой квартирке? Радостно им тоже всем.

 

X

Это была знаменитая самодеятельность крейсера. В иностранных портах, куда приходили советские корабли с визитами дружбы, такие концерты привлекали десятки тысяч зрителей. Сдержанность Селяничева, его приятный голос и весь вид его, красивого и сильного человека, были как бы последним штрихом концерта.

«Чистый он душой, — думал о Селяничеве Дмитрий Александрович. — Даже чересчур чист и прямодушен, безо всякой хитринки и дипломатии служит: далеко не уйдет».

После успешной стрельбы командир соединения контр-адмирал Арыков но праву первенствующего в командирском салоне лица пригласил к обеду старпома Платонова и Селяничева. Этим адмирал показал свое благорасположение к командованию крейсера. Однако Арыков никакого разговора за столам не заводил. Плотно пообедав, он позвонил и, не глядя на вестового, потребовал чаю.

— И мне, пожалуйста, — попросил Селяничев.

Когда чай был подан, Селяничев сказал вестовому:

— Спасибо.

Арыков усмехнулся и процедил:

— Зарядите пушку, пожалуйста. Спасибо, что выстрелили. Это занятно.

Селяничев не вдруг понял смысл слов Арыкова и, лишь допив чай, простодушно объяснил:

— Когда матрос у пушки, он служит Родине, и тут ему ни «спасибо», ни «пожалуйста» не нужно; если он подает тебе еду, следует быть с ним вежливым.

— Матрос на корабле любым действием своим служит Родине, — жестко проговорил Арыков. — Он военнослужащий и подчиненный — это прежде всего.

— Но у него есть чувство человеческого достоинства. И это достоинство военная служба должна не унижать, а возвышать, — стоял на своем Селяничев.

— Политработа?.. — недобро сказал Арыков. — Политработа вверх ногами. — Он встал и вышел из салона. Офицеры тоже поднялись и вышли вслед за адмиралом: морской этикет не позволял никому оставаться за столом.

В давнее время на Тихом океане всефлотской известностью пользовался командир подводной лодки Арыков. Прославился он своими чудаческими начинаниями, которые выдавал за новаторство. Однажды он посадил без берега на несколько недель всех своих командиров и заставил их сочинять новый корабельный устав: действующий устав, по его мнению, не годился для подводных лодок. Он отдавал приказы, обязывая подчиненных в точно указанный срок сплошь стать изобретателями.

В то время на флоте подводники боролись за увеличение срока плавания лодок в море без захода в базы. Арыков поставил рекорд. В сверхдлительном походе он устраивал баню в лодочном отсеке. И по разработанной им инструкции подводники учились мыть себя с головы до пяток лишь одним стаканом пресной воды. Положив лодку на грунт, он устраивал нелепые учения по перетаскиванию торпед из кормового отсека в носовой. Объявил даже конкурс на лучшее проявление героизма в походе.

В базу лодка вернулась с изношенными механизмами, с покореженным штормами корпусом и надолго встала в капитальный ремонт. И хотя впоследствии такие дорогостоящие рекорды были осуждены, Арыков получил орден.

Во время ремонта своей лодки он потребовал укоротить спальные диваны в комсоставском отсеке, чтобы командный состав не «разлагался», а спал вместе с матросами. Когда Арыков дежурил по соединению, все трепетали от страха. Доставалось от него и молодому лейтенанту Поройкову. В конце концов Арыков уехал учиться в академию, чему все в подплаве были рады.

Теперь, в адмиральском чине, Арыков стал дородным мужчиной, густо поседел, располнел, говорил медленно, немногословно, чуть выпячивая нижнюю губу; распекая подчиненных, не стеснялся в выборе выражений, а властью пользовался без сдерживающих начал.

Дмитрий Александрович готов был биться об заклад, что у командира соединения уже складывалось мнение о Селяничеве, как о «гнилом либерале» и «культурном демагоге», и дерзость замполита он не оставит без последствий.

Когда концерт закончился, Селяничев подошел к Дмитрию Александровичу.

— Как наше матросское по форме и социалистическое по содержанию искусство? — спросил он.

— Именно матросское и социалистическое.

— Вот-вот… — обрадовался Селяничев.

— А вы, Аркадий Кириллович, не откажите отобедать сегодня со мной.

Дмитрий Александрович решил немного пожурить Селяничева за его опасный спор с адмиралом, но чтобы сделать это поделикатней, он пригласил на обед и старпома.

Солнце заглядывало в отдраенные иллюминаторы салона, отделанного под светлое дерево, повевал морской ветерок. Обедали не торопясь, по-праздничному. Перебирали подробности парада, строили планы на летнюю кампанию, поговорили о графике отпусков. Селяничев находился в отличном настроении. Молодой и деятельный, отдающийся своему делу, он воспринимал праздник и все связанное с ним, как свой день, когда человеку позволено, даже обязательно нужно, поликовать в душе. Дмитрию Александровичу совсем не хотелось его журить, и он сказал:

— Как жаль, что у меня в салоне вина не водится. Уж так мне хочется поднять бокал, этакий с брызгами игристого вина, за вас, Петр Сергеевич, как за самую суровую и верную службу, и за вас, Аркадий Кириллович, — олицетворение души этой нашей морской службы.

— Ух, как вы, — Селяничев нежно покраснел. — Нет, я просто постоянно чувствую большую душу службы, она богата, светла, а потому и я чувствую себя богатым. — Вдруг Селяничев запнулся, растерянно взглянул на командира и спросил: — А как понимать слова адмирала Арыкова насчет политработы «вверх ногами»?

— Видите ли, наш флагман — человек суровый. — Дмитрий Александрович помялся. — Он человек, влюбленный в устав.

— Мы все любим в службе уставный порядок… А почему он не захотел говорить о достоинстве воина?

— А вам обязательно нужно об этом беседовать с адмиралом?

— Желательно было бы.

— Вы, Аркадий Кириллович, нагрубили адмиралу, — заметил Платонов.

— Вот как?! Каким же образом?

— А так. Хорошему тону учить вздумали, да еще при вестовых.

— Да что вы, Петр Сергеевич!

— Именно так.

— С начальником и нужно осторожно разговаривать, — вмешался Дмитрий Александрович. — А вы, действительно, начали флагману какие-то принципы втолковывать. Теперь доведись вам по службе промашку дать… Понимаете ли?

— Ну, а как же все-таки понимать его насчет политработы?

— Не любит он политработников, — прямо сказал Платонов и замолчал.

Молчал и Дмитрий Александрович. Разговор принял для него, командира крейсера, нежелательный оборот. Селяничев понял причину заминки и, краснея, усердно принялся за свиную отбивную.

И вдруг Селяничев загорелся.

— Как можно недооценивать политработу? Это я вообще говорю. Ведь какие слухи пошли! Якобы предполагается сокращение штатов политработников. Поговаривают об отмене политзанятий, останется нечто вроде партпроса. И знаете ли, с каких пор это? Со времени последней инспекции из Министерства обороны. Неужели это серьезно? Ленин лично занимался политической работой в армии и флоте. Он даже Наркомпросу давал указания о работе в Красной Армии, и Надежда Константиновна Крупская до конца дней своих вела политическую работу в Красной Армии. Ленин всегда говорил, что мы должны строить армию социалистическую.

— Так ведь построили, — мягко заметил Дмитрий Александрович.

— Значит, политработу можно побоку? А как только ее побоку, так армия перестанет быть социалистической… Вчера «Орджоникидзе» вернулся из Англии с правительственной делегацией на борту. Никита Сергеевич Хрущев лично вел на походе политическую работу среди экипажа. Когда в Англию шли, оправили день рождения Хрущева, а он и тут с политической речью перед личным составом выступил, говорил об ответственной миссии, которую предстояло выполнить в Англии. Это не политработа? У нас в училище был преподаватель, он на «Авроре» плавал, когда корабли Красного Флота ходили с первым визитом за границу. Так он рассказывал, как удивился буржуазный газетчик, что на «Авроре» служили сплошь коммунисты и комсомольцы, а дисциплина и порядок были отличные: по его представлению, коммунисты — самые ярые бунтари. Это не политработа?

— Аркадий Кириллович, — заговорил Платонов, — жизнь многое меняет. Был, скажем, у нас институт комиссаров, а теперь, сами знаете, нету комиссаров. Единоначалие!

— И политработа призвана к укреплению единоначалия, — согласился Селяничев и с новым жаром напустился на Платонова. — Ну, подумайте сами! Как мы можем принижать значение политического воспитания воинов, когда даже защитники буржуазного строя признают, что могущество страны — это не только ее грубая военная сила, а и моральный дух в стране, то есть политическая сознательность народа?

— И чего распалился? — усмехнулся Платонов. — Слухами возмущаетесь, но сами говорите, что все разговоры после министерской инспекции пошли. Может, и вправду в центре реформу подготавливают? Газеты читаете, знаете, какие переустройства в стране происходят. Директивы съезда знаете насчет сокращения аппарата.

— Все переустройства в стране мне понятны: они разумны, а реформа насчет политической работы?.. Не понимаю… Если… Если человек заговорит о достоинстве воина, а это называют политработой вверх ногами…

— Ну, мил человек, это вы уже, так сказать, с критикой начальства выступаете.

— Да, и с критикой начальства.

Вот что я вам скажу, Аркадий Кириллович: я служу годков на пять побольше Дмитрия Александровича, а на погонах у меня одной звездой меньше. Да-с, вот так же ерепенился, отстаивал свое высокое достоинство, ну, и снизили меня в должности и звании. На разборе учений вздумал свое мнение отстаивать, да тогда еще капитана первого ранга Арыкова учить, да после еще и с изложением своих взглядов к министру… Мне на корабль при первом же подходящем случае комиссию прислали. Ну, и в результате проверки… — Платонов выразительно взмахнул ладонью. — И, заметьте, мне никто не мстил; просто я хотел выказать себя умником, вот с меня, как с умника, спрос и удвоили, а я и не выдюжил. Ну, теперь в старпомах по век моей службы. А может, раньше на береговую должность определят.

— Ну и как вы считаете, справедливо с вами поступили? — полюбопытствовал Селяничев.

— Так ведь сами понимаете, синяки и шишки на лбу без боли не вскакивают. А служба требует умения смиряться.

— Беспринципно! — возмутился Селяничев. — И в военной службе есть и должна быть борьба мнений, есть противоречия, которые двигают вперед военную науку и саму службу совершенствуют. А все-таки что же было подходящим случаем для инспекции, в результате которой вы так пострадали?

— Два матроса с моего корабля на берегу напились и дебош учинили.

— Ага! — воскликнул Селяничев. — Значит, воспитательная, политическая работа у вас была плохая.

— Довольно спорить, — решительно сказал Дмитрий Александрович. — Праздник же.

 

XI

Дмитрий Александрович старался выказывать внимание своему старшему помощнику, офицеру более опытному, чем его командир. После обеда он предложил Платонову съехать на берег. Но тот ответил:

— Если позволите, я буду сегодня на корабле. Знаете ли, старый обычай: в первые дни праздников всегда отдыхает командир корабля, а старпом службой правит, я велел дома все на завтра приготовить, ну, и гостей тоже на завтра пригласить.

С легким сердцем Дмитрий Александрович сошел в поданный к трапу щегольской катер. Горнист сыграл «захождение». Остановившийся на верхней площадке трапа Платонов взял под козырек. Фыркнул мотор, матрос оттолкнул крюком нос; взбивая винтом бурун, катер начал разворот, беря направление на ворота гавани. Дмитрий Александрович приложил руку к фуражке и тотчас опустил. Горнист дал «исполнительный». Платонов продолжал стоять на верхней площадке трапа, провожая взглядом командира. «Старается. Служит. Ну, что бы такое сделать, чтобы он не оставался „вечным старпомом“?» — Дмитрий Александрович отвел взгляд от своего красавца-крейсера.

Море зарябилось: небольшие волны сверкали бесчисленными солнечными бликами, а кое-где уже играли белыми барашками. Ветер стал резким и холодным.

«А хорошо!» Дмитрий Александрович повернулся навстречу ветру и, глядя на приближающийся город, стал в уме сочинять поздравительную телеграмму отцу и матери.

От гавани он направился домой пешком, завернул на почту, купил коробку конфет в гастрономе. И так, гуляя, добрался до своего дома.

Поздравив с праздником жену и дочь, он прошел в столовую и опустился на тахту, чувствуя себя переполненным впечатлениями.

— Такой славный день сегодня! Такой славный. Погода с утра как по заказу. И так хорошо я сейчас прошелся на катере, по улице погулял… И, знаешь ли, мы на параде получили благодарность.

— Еще раз поздравляю. — Зинаида Федоровна тоже присела на диван, отдавая ему телеграммы и письма. — Все тебе, а мне из Владивостока почему-то ничего нет. Непонятно и тревожит: папа всегда такой аккуратный.

— Успокойся. Если бы что стряслось, — сообщили: просто у почты праздничная перегрузка.

— Пожалуй, верно, — согласилась Зинаида Федоровна, вздохнув. — Есть хочешь?

— А вы не обедали? Меня, бедненькие, ждали? Да вот горе: аппетита еще нет. Но у тебя, наверное, на этот раз что-нибудь необычайное? Давайте обедать! А сейчас бы я коньячку выпил.

Дмитрий Александрович начал читать корреспонденцию.

Артем телеграфировал: «Поздравляю первомаем мы отстрелялись за пять дней». Это брат докладывал о весеннем севе. Родители писали: «Поздравляем пролетарским праздником желаем здоровья успехов службе счастья личной жизни». Насчет личной жизни было подковыркой: значит, телеграмму посылал Тольян. Письма прислали трое однокашников, регулярно писавшие ему к каждому празднику. Правда, он не очень-то аккуратно отвечал им.

Зинаида Федоровна выставила на буфет коньяк и лимон. Началась сервировка праздничного стола. Лидочка помогала матери.

Дмитрий Александрович выпил рюмку коньяку и немного посидел на балконе. Потом он с удовольствием пообедал, хваля все, начиная от заливной телятины и кончая кремом. Прасковейский мускат тоже пришелся ему по вкусу.

После обеда он вздремнул на тахте. А отдохнув, надел штатское и пошел с Лидочкой в матросский парк. И это тоже было удовольствием — бродить с прелестной дочуркой среди гуляющих, смеяться вместе с нею у кривых зеркал, кружиться на карусели, просто глазеть на всякие аттракционы и игры.

После вечернего чая Дмитрий Александрович предложил жене пойти куда-нибудь. Зинаида Федоровна отказалась, сославшись на головную боль. Тогда он почитал Лидочке книжку, а когда дочка легла в постель, включил тихонько приемник и немного послушал музыку. А Зинаида Федоровна занялась вышивкой для Лидочкиного платья. Она всегда принималась за рукоделие, когда у нее болела голова. Особенно часто она прибегала к этому средству в первое после войны время. Работала она размеренно, без остановки. Лицо ее опять было блеклым, как тогда, сразу после войны.

«Устала за зиму», — подумал Дмитрий Александрович и, наконец откровенно признавшись себе, что дома ему уже становится скучно, пошел спать.

…Проснулся он рано.

Подошел к окну и чуть раздвинул шторы. Утро наступало опять хорошее. Улица, гавань, корабли — все еще отдыхало перед новым праздничным днем. И оттого, что он сам уже был бодр, готов к дневной деятельности, Дмитрию Александровичу стало хорошо. Отвернувшись от окна, он заметил, что и жена проснулась.

— Спи, спи, — прошептал он. — Мне, знаешь ли, к подъему флага на корабль надо. Старпом у меня исключительный офицер, верная опора, так хочу его на сутки домой отпустить.

— В праздник уже не придешь? — спросила Зинаида Федоровна тоже шепотом.

— Не обещаю.

Зинаида Федоровна помолчала и сказала:

— Как меня беспокоит, что из Владивостока телеграммы нет…

— Получишь сегодня же. Ручаюсь. И не думай плохого. Небось, от этого и ночь не опала? Ишь, лицо какое усталое.

— Плохо, но опала. — Зинаида Федоровна закрыла глаза. — Выйдешь, задерни штору.

Дмитрий Александрович пошел в кухню, включил чайник и занялся приготовлением к бритью, мурлыча «Сормовскую лирическую».

«Ишь ты! Дома заскучал, заспешил на корабль, — думал он о себе с веселым озорством. — Да-с, капитан первого ранга Дмитрий Александрович Поройков уже совсем не тот человек, каким был лейтенант Димочка Поройков. Тот, бывало, так и норовил улизнуть на берег. И боже сохрани, чтобы хоть на минуту раньше срока возвращался к службе… Ведь можешь же ты, капитан первого ранга Поройков, прибыть на крейсер хотя бы к обеду или на часок, другой попозже?.. Можешь, а не хочешь… Забота? Ответственность? Пожалуй, да! А главное — вошел ты в зрелые годы».

Дмитрий Александрович побрился, попил чаю и вернулся в спальню. Он тихонько подошел к спящей Лидочке и прикоснулся губами к ее щечке. Затем наклонился над Зинаидой Федоровной. Она тихо и ровно дышала, тоже спала.

«Да-с, вот и жена… И она уже не восторженная милая Зиночка. И надо приучаться к стариковским нежностям», — все так же озорно подумал Дмитрий Александрович, осторожно целуя жену в волосы.

Взяв свою одежду и выходя на свет в столовую, он вдруг заметил, что жена украдкой смотрит на него из-под закинутой за голову полной руки. Сразу вспомнилось вчерашнее рукоделие Зинаиды Федоровны, ее поблекшее лицо. «С чего притворилась, что спит? Не вернулась ли к ней старая, та самая, послевоенная хворь?» Дмитрий Александрович снова заглянул в спальню. Зинаида Федоровна спала.

«Померещилось в полутьме», — решил он и начал одеваться.

На борт крейсера Дмитрий Александрович ступил за четверть часа до побудки. Дежурный офицер доложил, что никаких происшествий за время отсутствия командира не было и вчерашнее увольнение на берег прошло без нарушений дисциплины. Дмитрий Александрович пожал руку дежурному офицеру и пошел в свою каюту.

Командирская каюта сияла чистотой и радовала порядком.

Дмитрий Александрович снял фуражку и сел к письменному столу.

Этот железный письменный стол, окрашенный под ореховое дерево, был просторен: на его зеркальном стекле, покрывавшем красное сукно крышки, умещалась любая морская карта.

Чернильный прибор венчал стол. Бронзовые чернильницы были точной копией шаровых мин; два хромированных адмиралтейских якоря с цепями в серьгах образовали подставку для ручек и карандашей; коробочками для перьев служили кнехты, пресс-папье было сделано в виде шпиля для выхаживания якоря, а две башенки маяков заменяли настольные лампы.

Этот прибор соорудили матросы-умельцы и преподнесли предшественнику Дмитрия Александровича, но бывший командир крейсера оставил прибор как переходящий подарок новому хозяину каюты с пожеланием успешной службы и боевой дружбы с экипажем.

— «Под городом Горьким, где ясные зорьки…» — потихоньку запел Дмитрий Александрович, упершись ногами в палубу и поворачиваясь то вправо, то влево в удобном вертящемся кресле. «А верно, черт возьми, в море — дома, — подумал он, чувствуя себя совершенно безмятежно. — И вообще хорошо, когда у тебя все устроено правильно, хорошо к зрелым годам добиться этакого собственного жизнеустройства. — Подумав так, он тут же шутливо пожурил себя: — Благодушествуешь? — И опять посмеялся над собой: — И до чего же ты, товарищ Поройков, стал правильный человек! Вот уже и самоанализируемся: хорошо тебе, покойно, а ты уж заставляешь себя не верить своему душевному равновесию, хочешь покопаться в себе. Так сказать, про диалектику души и жизни сам себе напоминаешь. А для чего? Чтобы разбудоражить себя? Да нет же! Чтобы еще спокойней и уверенней идти своей дорогой. И чего разбираться, если в службе собаку съел? Через два ли, через пять ли лет — выйдешь ты, капитан первого ранга Поройков, в адмиралы, это ясно. Не выйдешь — и так до пенсии дослужишь, это тоже ясно. Ну, будут неприятности, будут радости какие-то, а служба-то все-таки идет, идет… А вот опять неладно думаешь! Честолюбие твое где? Этакое благодушие к равнодушию в службе близко. — Тут Дмитрию Александровичу припомнилось где-то вычитанное, что равнодушие к жизни и работе — одно из самых тяжелых заболеваний человека. — Ну нет! Черта лысого! До такой дворянской болезни мне и не дожить. Отдать жизнь флоту, чтобы строить, укреплять его, а потом передать тем новым и молодым, что придут тебя сменять с вахты, передать так, как отец передал свой завод, — это разве не дело чести? А освоение все новой и новой техники, совершенствование военной науки?.. Служба необъятна, трудна, она многих сил требует. И мы еще послужим».

В этом месте размышления Дмитрия Александровича прервал сигнал побудки и появление рассыльного с «утренним рапортом» от вахтенного офицера. Следом же старпом Платонов принес суточную ведомость крейсера.

— Так… Стало быть, все нормально. Ну, а еще что у нас?

Платонов коротко доложил о разном и незначительном. (Нужно же было ему о чем-нибудь докладывать по утрам командиру корабля.)

— Знаете ли, Петр Сергеевич, я думаю, у нас на корабле есть все условия для больших успехов. Впереди летняя кампания, напряженный план боевой подготовки, призовые стрельбы…

— Как же, понимаю, — с готовностью, но бесстрастно согласился Платонов. — Действительно, сможем.

— Я сегодня покумекаю над нашими планами. А вы… Вы на берег. Отдыхать. Съезжайте хоть сейчас и до завтрашнего утра.

— Если позволите… Разрешите идти?

— Да, да. Пожалуйста.

Платонов пошел к двери. Как-то странны были опущенные его плечи, несмотря на погоны, вообще придающие военным людям плечистость. Дмитрий Александрович вспомнил Платонова на параде, и рвение старпома в строевой церемонии показалось ему пределом сил пожилого человека.

Командирская каюта располагалась в наименее доступном для обильных и самых разных корабельных шумов месте. В дни же праздников в командирской каюте бывало особенно покойно. Весь корабль притихал: утренней физзарядки не бывало, с верхней палубы не доносился топот сотен матросских ног; уборки проводились малые и сухие, только самые необходимые и маломощные механизмы работали на корабле.

После подъема флага Дмитрий Александрович засел в своей каюте с неугасшим желанием деятельности. Службой правил оставшийся за старпома офицер, никаких дел, требовавших вмешательства командира, не предвиделось. Зоркие глаза вахтенных сигнальщиков и наблюдателей следили за морем, воздухом, а радисты чутко слушали эфир. В репродукторе временами прерывалась музыка широковещательных станций и слышались команды и объявления — это давало ощущение корабельной жизни.

В кают-компании старшин собрался на спевку хор; на баке соревновались гимнасты и штангисты; боцман спустил на воду шлюпку и готовил команду гребцов к соревнованиям; другие матросы занимались какими-то своими делами, готовились к увольнению на берег; в офицерском салоне начался предпоследний тур шахматного турнира. Ощущение налаженной службы экипажа помогало Дмитрию Александровичу сосредоточиться.

План боевой подготовки был хорошо знаком командиру крейсера: он сам его утверждал, а некоторые задачи этого плана, как недавние стрельбы, были уже выполнены, и неплохо. И все же командиру надо было постоянно вникать в него.

Платонов составил план предельно лаконично, даже сухо. Эта лаконичность и позволяла командиру всякий раз зримо представлять во всей полноте деятельность экипажа крейсера, и минувшую, и предстоящую.

Любая учебная задача плана заставляла командира думать обо всем корабле — этой бронированной громадине, чуть не цепляющейся клотиками своих мачт за облака и сидящей в воде так глубоко, что лишь водолаз в скафандре мог поднырнуть под ее киль. Каждый снаряд посылался в цель усилиями множества людей не только на боевых постах у пушек, а и в котельных отделениях, у турбин, у электрогенераторов, у экранов радиолокаторов, в артиллерийских погребах. Каждое действие каждого матроса, старшины, офицера требовало знаний и тренировки. И всей суммой знаний огромного коллектива должен был обладать командир крейсера. Если кто-либо сработает плохо, то опытный, знающий командир на своем главном командном пункте обязательно это почувствует, в каких бы дебрях стальной громадины ни находился боевой пост плохо обученного, а то и нерадивого матроса или офицера.

Раздумывая над планом боевой подготовки, вспоминая, что и как уже сделано за два месяца, Дмитрий Александрович мог сказать себе, что уже по-командирски чувствует свой экипаж. Он думал о подчиненных ему людях, понимал, что они далеко не такие одинаковые, как на параде, и даже гораздо более разные, чем на концерте самодеятельности. И это очень хорошо, что они такие разные, но в бою они все должны быть подчинены его командирской воле, а для этого весь экипаж, его многодушная воля должны быть устремлены к единой цели — отличному выполнению плана боевой подготовки. На параде он видел свое признание экипажем, но парад — действо красивое, да и не так уж сложное. А вот в точно назначенные вышестоящими начальниками сроки отлично выполнять план боевой учебы — это дело большой ответственности и чести, требующее кропотливого и упорного труда.

Дмитрий Александрович сделал много заметок о недостатках и путях их исправления. И когда он просмотрел их все разом, то увидел: это и есть его командирские требования к матросам, старшинам и, что главное, к офицерам корабля, его командирская линия на ближайшее время.

После обеда он вызвал адъютанта и приказал принести материалы, необходимые для личной подготовки к назначенной на завтра военно-морской игре: «Огневая поддержка фланга армии, упирающегося в побережье». И опять командир внимательно исследовал морскую карту назначенного для игры района; освежил в памяти боевые наставления и другие документы и в конце дня, сказав себе, что весь день прошел плодотворно, вернулся к мыслям, с которыми он начал этот свой праздничный рабочий день. «Вот она, моя жизненная дорога! Ясная и деятельная. Не ударить в службе в грязь лицом — это здоровое честолюбие. И пусть никаких новых высоких чинов впереди не будет. Разве это мало: всю жизнь отслужить достойно и с честью? — Дмитрий Александрович явственно вдруг увидел своего старого отца, его колючий взгляд и негромкий голос. — Как он зло сказал, что уход на пенсию — это отдых перед смертью и такого отдыха он не хочет. А ведь вот ушел. И больной сильно. И… — Дмитрий Александрович почувствовал себя зябко. — И я могу его потерять в любой час. А ведь мы с ним о чем-то не договорили до конца. Но о чем?»

 

XII

Вечером, после развода суточного наряда и увольнения личного состава на берег, к Дмитрию Александровичу пришел Селяничев.

— Что так рано, Аркадий Кириллович? Или жена выгнала? — спросил Дмитрий Александрович, жестом приглашая замполита садиться.

— Точно, выгнала, — ответил Селяничев, с простодушной улыбкой глядя на командира. — Все из-за Славки. Пристал: давай крейсер достраивать. Достроили и намусорили. Это раз. Во-вторых, возню затеяли, опять же по Славкиной инициативе. Представляете, какой кавардак могут устроить два сильных мужчины, если примутся бороться в четырнадцатиметровой комнате? А на столе стоял стеклянный кувшин с водой… Так вот, значит, нам надавали по шеям, потом накормили. После чего Славка был уволен во двор к приятелям до двадцати ноль-ноль, а меня отпустили с приказанием быть дома к двадцати одному тридцати, чтобы не опоздать на последний сеанс: билеты куплены.

— А какая нужда на крейсер погнала? Командира повеселить? Сидит, дескать, бедненький, в каюте и смотрит с тоской из иллюминатора на берег.

— Именно так, товарищ капитан первого ранга! — Селяничев развернул сверток. — Это при содействии Славки нашел: утянул он меня с утра еще гулять в матросский парк, и вот там, в киоске, я и увидал эту книжку. Воспоминания бывших моряков о Владимире Ильиче Ленине! Новинка! По матросским кубрикам в свободное время устроим чтение.

— Одобряю.

— Так вот, не составите ли вы, Дмитрий Александрович, мне компанию? — Селяничев смотрел серьезно. — Почитать и побеседовать с матросами… Они и в самом деле, может быть, скучают: киноаппарат-то у нас в ремонте.

В первом же кубрике, куда они вошли, дневальный, подав команду «смирно», бросился со всех ног навстречу командиру крейсера.

— Вольно, — негромко сказал Дмитрий Александрович и пожал руку матросу. — Здравствуйте. Как тут у вас, не скучно?

— Никак нет, товарищ капитан первого ранга!

— Значит, дневальный службу несет отлично, — пошутил командир и подсел к столу, где матросы играли в домино. Игроки замялись и сбили кон.

— Правильно. Небось, надоело, — сказал им Селяничев. — Приглашайте из других кубриков на беседу. Скажите, командир корабля пришел. А ты, товарищ Кисель, ты не стесняйся, — обратился Селяничев к убиравшему что-то в рундук матросу. — Знаешь, раньше в деревнях молодежь собиралась на посиделки песни попеть, побеседовать, парни с гармошкой, а девчата с рукоделием…

Селяничев сделал значительную паузу. В кубрике все притихли, ожидая от замполита шутки. Кисель, присев у рундука, тоже вопросительно смотрел на замполита.

— Вот ты и будешь у нас за девушку, а вместо рукоделия штаны латать будешь.

Матросы дружно засмеялись.

— А что? — ответил Кисель. — Мне его нечего стесняться. Тем более это не штаны, а рубаха. Казенное имущество к тому же. — Матрос выпрямился во весь рост. — Только вот за девушку не смогу сойти: ну кто из таких парнишечек сгодится мне в кавалеры? — Кисель уселся рядом с Селяничевым, положил перед собой на стол выстиранную парусиновую рубаху, ножницы и нитки и задумался, как лучше приладить заплату на рукав.

Матросы расставили скамейки и расселись.

— Книжку я принес, — сказал Селяничев. — О том, как флотские большевики выполняли приказы и задания Ленина. Рассказывают бывшие революционные моряки. Почитаем?

— Очин даже хотим послушать! — выкрикнул башкир Умитбаев. Он сидел в гуще моряков, сверкая черными живыми глазами.

— Слушайте же. Селяничев раскрыл книжку. — А прежде представим себе революционные морские города — Кронштадт, Питер. Штурм Зимнего дворца. События, знакомые вам по кинофильмам, по книгам, по картинам художников. Представим себе Смольный в те дни…

Селяничев примолк, словно выжидая, чтобы разыгралась фантазия его слушателей.

И вдруг Дмитрий Александрович вспомнил, как он курсантом бродил по Ленинграду и силился представить себе революционный Питер, мысленно увидеть своего отца, балтийского матроса, в центре событий того времени. «Ах, чародей! — подумал капитан первого ранга о Селяничеве. — Откуда в нем такая сила воздействия? Такой простой и улыбчивый человек…»

— Ну вот, — заговорил Селяничев. — С восемнадцатого по двадцать пятое ноября семнадцатого года в Петрограде проходил Первый Всесоюзный съезд военных моряков. Собрались представители со всех флотов и флотилий. Владимир Ильич участвовал в работе съезда; он был избран его почетным председателем и выступил с большой речью. А дальше давайте почитаем, что пишет в своих воспоминаниях участник съезда товарищ Лаковников.

Жизнь военных моряков проходит за стальными бортами кораблей, в окружении необъятной водной пустыни; мир техники порой заслоняет для них остальной большой мир. Поэтому так повышена у моряков потребность в поэтическом, потому так легко и душевно они отдаются песне, дружеской беседе и хорошему чтению. Селяничев, читая, как бы просто поведывал слушателям то, что было любо, родственно его душе. Задумчивость охватила всех моряков. Кисель забыл свою казенную рубаху и слушал, подперев щеку сильной рукой. Даже живчик Умитбаев был недвижим, и только на его круглом лице сверкали бегающие черные глаза.

Когда Селяничев закончил чтение и закрыл книгу, его слушатели разом встрепенулись: кто распрямился, кто вздохнул шумно, а кто переглянулся с другом.

— Я думаю, такую книгу всю читать сразу нельзя, — сказал замполит. — Надо почитать да подумать… Ведь как говорил Ленин с делегатами съезда! Во флоте он увидел блестящий образец творческих возможностей трудящихся масс; он сказал, что в строительстве нового социалистического государства флот показал себя как передовой отряд, он призвал флот посвятить свои силы укреплению союза рабочих и крестьян, как основы государственной жизни. Это же было огромным ленинским доверием людям флота — крепким духом, бесстрашным в борьбе, спаянным боевой дружбой, любящим Родину, преданным делу партии, делу народному.

— Те люди флота и оправдали доверие вождя, — сказал Кисель, принимаясь за свою работу.

— И мы такие же люди флота, — ответил Селяничев.

— Вы — да, капитан первого ранга — тоже да, — орудуя иголкой, продолжал Кисель. — У вас партизанские подвиги в биографии, а капитан первого ранга — известный герой-подводник… А мы? — Кисель обвел взглядом матросов, тесно сидевших на скамейках. — Мы, нынешние моряки, должны быть просто паиньками в службе. Наше дело простое: выучил устав и выполняй, что положено, и не гневи начальство.

— Да вы что, Кисель? — с огорчением удивился Селяничев.

— А что я? — Кисель потупил засветившиеся озорством глаза. — Сами же сказали: представьте себе дни революции. Представляем, какая эпоха была… И какие дела на матросские плечи в ту пору легли. Судовые комитеты управляли кораблями: царских офицеров перевоспитывали, к примеру, как в пьесе «Разлом». А Центробалт? Слово-то какое! А матросы на фронтах гражданской войны, на Волге, на Днепре? А бронепоезда, которые строили матросы вместе с рабочими?

— А! Понимаю, — загорелся Селяничев. — Вы хотите сказать, что настоящая романтика флота в его истории?

Кисель промолчал.

— История нашего советского флота, его строительство и дало нам в руки сегодняшний флот, — продолжал Селяничев. — Вы вот вспомнили, как революционные моряки боролись за то, чтобы царские офицеры переходили на нашу сторону… А теперь у нас свои офицеры; они из рабочих и крестьян. Они старше вас, высокообразованны и с большим опытом. И, конечно, они вас воспитывают, а не вы их перевоспитываете. Законно? Нужно ли нам сегодня думать о самодельных бронепоездах или о переоборудовании волжских буксиров в канонерские лодки? А как широко мы живем политически! Мы выбираем депутатов в органы Советской власти, вплоть до самых высших, мы спорим и обсуждаем нашу жизнь на комсомольских и партийных собраниях. Наши делегаты бывают на разных съездах… Мы занимаемся рационализацией и изобретательством. О таком флоте мечтали революционные матросы и Ленин. Именно такой они представляли себе службу в социалистических Вооруженных Силах. Для нас создано все, начиная от самой передовой техники и кончая вот этой вашей рубахой, чтобы мы были лучшими военными моряками во всем мире. И мы такими должны быть. Должны, потому что нам грозятся уже совсем другим оружием и войной, какими не грозились нашим отцам и дедам. Вот в чем наша романтика.

— Товарищ капитан третьего ранга! — воскликнул Кисель с лукавой улыбкой. — Что же вы не дали мне договорить, я то же самое хотел сказать, может быть, только в иной форме. Я, так сказать, для завязки беседы хотел… Положено же, чтобы после всякого мероприятия у матросов в головах что-нибудь полезное оставалось, а беседа для этого лучший метод.

Лицо Киселя выражало удовольствие: ведь ему удалось немножко погорячить замполита.

— Разве мы не понимаем, что борьба с атомщиками начинается вот с таких заплаток. — Кисель разгладил рукав рубахи. — С мелочей, как говорят.

— Разрешите вопрос? — громко сказал Умитбаев. — Поджигатели войны все испытывают, испытывают атомные и разные бомбы; в другие страны, к нам поближе вывозят, чтобы, значит, нападать легче было. А у нас? Почему наш крейсер без атомных снарядов плавает? Как мы за свое государство стоять будем?

«Ишь ты, птаха ты этакая, какой вопрос бесстрашный командованию задал», — подумал Дмитрий Александрович.

— Это, пожалуй, больше в вашей компетенции, товарищ командир, — обратился к Дмитрию Александровичу Селяничев.

— Пожалуй… А вы, товарищ Умитбаев, всерьез опасаетесь атомных бомб? Боитесь?

— Боюсь очин. Уй, как страшна…

— Да, война — это страшно, — заговорил Дмитрий Александрович. — Но атомная война — это все-таки война, где силе будет противостоять не меньшая сила; победу в ней можно одержать не нажатием кнопки, как то себе представляют генералы-атомщики, а великим ратным трудом в жестоких сражениях на суше и на море… Атомное оружие и у нас есть, найдутся и люди, умеющие с ним обращаться. Но сегодня на вооружении нашей армии, авиации и флота атомных бомб, снарядов нет. Атомщики вывозят оружие в иностранные базы, которыми они нас якобы окружили… Так ведь за это их весь мир ненавидит. Угрожать людям массовым уничтожением — такого позора мы на себя не примем. Но, если нужно будет, в ответ и мы вооружимся как надо. Но только в целях решительного отпора.

— Полезут они на нас с этими бомбами, — послышался из гущи матросов громкий голос. — Войну начнут и, как туго придется, полезут. Разве нет?

— Я думаю, нет, — ответил Дмитрий Александрович. — Гитлер же побоялся химию применить.

— А Нагасаки, Хиросима?

— Мы не Япония. У нас сдачи запросто получишь. Но мы никогда не совершим преступления перед человечеством и другим не позволим применить ужасное оружие. На недавнем съезде нашей партии было заявлено, что фатальной неизбежности войны уже не существует. А, может быть, пройдет еще ряд лет, и мир услышит, что третья мировая война невозможна? Как, товарищ Кисель, мои мысли с вашими не совпадают?

— Извините, товарищ капитан первого ранга, но тоже скажу откровенно: это ведь не только мои и ваши мысли — так думают китайцы, поляки, в Индии тоже так думают, да и в империалистических странах у нас немало единомышленников. Иначе никаких оснований для надежды на успех в борьбе за мир между народами не было бы, — ответил Кисель.

— Остер! Ох, остер, — похвалил матроса Дмитрий Александрович. — Я, товарищи, ненавижу войну всей душой, так же как и вы, как весь народ советский. Мы с капитаном третьего ранга Селяничевым повоевали, крови и горя народного повидали… Но есть и еще одна возмутительнейшая сторона в войнах. Представьте себе все войны за всю историю человечества. Сколько же эти ненасытные войны украли, расхитили земных богатств. Наши потомки будут проклинать вечно тех, кто расточал для личной жалкой наживы, для истребления людей то, что принадлежит всему человечеству, тех, кто расхищал богатства нашей планеты… Возьмем наш крейсер; если бы его вдруг, прямо так, как он есть, взять и перенести в какой-нибудь степной городишко, в райцентр какой-нибудь… Да чего в райцентр, на сколько районов он смог бы дать электроэнергию! И типография у нас есть, и великолепные столовые можно в наших салонах открыть, и склады такие чудесные получились бы из наших артпогребов — хоть под зерно, и мощная рация, и клуб, и в каютах гостиница первоклассная. У нас вполне хватило бы оборудования на ремонтный завод. Да еще лишний металл — пушки, броня — остался бы. Вот и судите сами, какие богатства гибнут только в морских войнах. Сколько кораблей пущено на дно морское хотя бы в Цусимском и Ютландском сражениях. Мы, советские моряки, немало сил положили на послевоенное траление мин, и теперь металлолом из моря извлекаем, а у капиталистов еще целые районы опасны для мореплавания; они считают, что мины тралить — себе дороже. Для них не убыток, если чей-то корабль подорвется на мине и груда металла сгинет на дне морском… Да, и вот где-то, в каком-то флоте люди тренируются, учатся, чтобы половчей этот наш крейсер уничтожить. Хотя бы той же атомной бомбой…

— Товарищ командир, — спросил Умитбаев. — Ну, а вдруг… Что будет, если на крейсер сбросить эту бомбу?

— Вопрос вполне военного человека, — серьезно ответил Дмитрий Александрович. — Но я же говорю: война есть война. Во-первых, бомбу надо сбросить с самолета, а у нас тоже самолеты есть, и довольно хорошие. Во-вторых, на каждый корабль по атомной бомбе — дороговато будет, в-третьих, — и промазать можно: бросать-то нужно с большой высоты, метров на пятьсот, ошибка вполне возможна, а на таком расстоянии взрыв не так уж и страшен… Ну, и ко всему прочему, у нас на корабле служат отличные комендоры-зенитчики, просто богатыри, вроде вас, Умитбаев. — Дмитрий Александрович переждал, пока утихнет добродушный смех матросов. — Вы кое-что из противоатомной защиты уже знаете! Хочу только подчеркнуть, что атомный взрыв — это штука серьезная, поэтому в борьбе с его последствиями больше выучки и тренировки требуется.

Кисель посмотрел на часы и сказал:

— Эх, жалко, время выходит… Мало поговорили. Я, товарищ командир, опять же откровенно скажу: спасибо, что вы пришли. Можно еще вас в гости пригласить?

— Конечно. — Дмитрий Александрович переглянулся с Селяничевым. — У нас на военной службе есть хороший обычай: устраивать вечера вопросов и ответов. Дело было бы, если бы вы подготовили самые разные вопросы, а мы с замполитом тоже хорошо подготовились бы к ответам. Как?

— Замечательное предложение.

— Ну, а вы чем угощать будете, если в гости зовете? — спросил командир.

— Скучать не будете, — ухмыльнулся Кисель и бросил приказывающий взгляд на Умитбаева.

— Разрешите представить? — вскочил тот, вытягиваясь.

— Пожалуйста.

Умитбаев встал на скамейку.

— Спутница моряка называется, — он раскинул руки и, словно взмывая вверх и паря, закричал чайкой. И было в этом резком крике морской птицы что-то радостное и гордое, сродное душе моряка.

 

XIII

Крейсер перешел с рейда в гавань. До обеда Дмитрий Александрович провел корабельное учение и с удовлетворением отметил, что организованность экипажа не ослабла за праздничные дни. Во второй половине дня он участвовал в военно-морской игре на флагманском корабле. Всякого рода занятия, которыми руководил Арыков, для офицеров соединения были тяжким испытанием. Арыков школил командиров кораблей и специалистов штаба, как мальчишек, при малейшей неточности в ответах или действиях и даже доходил до оскорблений. Но с капитаном первого ранга Поройковым он был сдержан. Игра для Дмитрия Александровича прошла вполне благополучно и на этот раз.

Вечером к нему пришел Селяничев.

— Товарищ капитан первого ранга, — заговорил он с несвойственной для него жесткостью. — Заранее прошу простить меня, — он сел напротив Дмитрия Александровича. — Возможно, я причиню вам боль. Но поступить иначе не могу.

— Ну, ну, что такое?

Селяничев достал из внутреннего кармана своего кителя завернутую в целлофан почтовую открытку.

— Вы не узнаете этот почерк?

Дмитрий Александрович быстро прочел: «Зовут Александром, рожден 7 мая сорок первого года…» — Да, да, это почерк жены. Но я ничего не понимаю. Хотя… хотя… — Дмитрий Александрович выдвинул ящик стола и достал папку, в которой хранил личные документы и кое-что из своего интимного архива. Он быстро нашел такую же старую открытку с видом на стрелку Васильевского острова. — Да, да… я купил эти открытки ей в дорогу в первом попавшемся киоске… Десяток одинаковых открыток. Других, помнится, не было… И вот она на такой же писала мне. О смерти сына писала.

Дмитрий Александрович пододвинул Селяничеву обе открытки, и тот увидел, что почерк, круглый и нервически торопливый, был один и тот же.

— Да, оба текста написаны одной рукой, — сказал Селяничев опять жестко. — Но ваш сын не умер, он жив.

— Что-о? — Дмитрий Александрович впился взглядом в глаза Селяничева. И вдруг закричал: — Говорите же!

Селяничев спокойно выдержал паузу.

— Несколько дней назад ваша супруга сдавала деньги в сберкассу и там была опознана одной из служащих. Дело в том, что та служащая, тогда, в сорок первом году, еще молодая девушка, ехала вместе с вашей женой в эвакуацию. Во время налета фашистских штурмовиков на эшелон беженцев ваша супруга оставила на руках девушки грудного ребенка, а сама скрылась. Опознав несколько дней назад вашу жену в лицо, служащая сличила почерк на открытке и на приходном ордере. Кроме того, сотрудница сберкассы утверждает, что ваша жена тоже узнала ее и панически бежала. Матрос Кисель на праздниках был у знакомой девушки, которая живет в одной квартире с той женщиной из сберкассы. Ваша фамилия и должность, товарищ капитан первого ранга, известна на флоте и на берегу. Киселя попросили передать вам тайно, что вас хотят видеть по касающемуся вас неприятному делу.

— Скажите, — наконец поняв все и суровея, остановил Селяничева Дмитрий Александрович. — Открытка была вчера вечером у Киселя во время беседы?

— Нет, она была у меня. Киселю ее не отдавали, его лишь просили передать вам то, что я сказал. Но матрос не решился идти прямо к вам. Он заподозрил какую-то провокацию и передал это тайное поручение мне.

— И вы?..

— Я был у той женщины, мне предъявили открытку, и я видел вашего сына Сашу. Вчера вечером.

— Значит, вы вчера были не в кино?

— Точно так.

— Я вам, Аркадий Кириллович, не имею права не верить…

— И не можете заставить себя поверить? Нас сегодня ждут. Вы должны там быть, но пока не как отец. Уже пора идти. — Селяничев встал, как бы ожидая приказания.

— Да, надо идти… — Дмитрий Александрович повременил немного, беря себя в руки. Вызвал Платонова, сказал ему, что по семейным обстоятельствам уходит с корабля и вернется, возможно, лишь утром.

Через полчаса он вместе с Селяничевым вошел в большой, стоявший в удаленной от центра городка улочке коттедж и постучал в дверь одной из комнат первого этажа.

Комната была только-только на двоих. Меж двух железных коек стоял простой стол, за которым сидели пожилая женщина и мальчик. Дмитрий Александрович едва не потерял самообладания. Он сразу узнал в мальчике своего сына, узнал Поройкова. Саша оторвался от тетрадки и взглянул на вошедших, поздоровался и снова склонился над столом.

— Пожалуйте, пожалуйте, — заговорила, поднимаясь, женщина и, заслоняя собой мальчика от гостей, шагнула им навстречу. — Где же мне вас посадить… Саша, принеси с кухни хоть табуретку.

Мальчик молча, большими шагами вышел, а женщина подошла к двери, и Дмитрий Александрович со страхом и радостью догадался, что свидание его с сыном на этом, пожалуй, и окончилось. Так и получилось: женщина приняла от Саши табуретку и, не впуская его в комнату, сказала:

— Уж ты извини меня, Санек, да ведь все равно, пока вот по делу с людьми будем говорить, не до уроков тебе будет, сбегай в магазин. Хлеба у нас, оказывается, нет. Купи хоть плюшек на утро. — Она сняла с гвоздя кепку и плащ. — На-ка.

— Вот именно, мамка, что бежать придется, — весело отозвался Саша. — Того и гляди уж закроется магазин-то. В следующий раз не бери на себя хлебные дела.

Саша ушел. Но и за эти минуты Дмитрий Александрович успел отметить, что сын его физически крепок, лицо у него доброе, одет он в простенькую ковбойку и грубошерстные брюки, носит одежду аккуратно и любит мать и слушается ее.

— Так вот, Анастасия Семеновна, это и есть капитан первого ранга Поройков, — представил его Селяничев, придвигая табуретку.

— Я знаю, — сказала женщина, снова садясь к столу. — Саша через полчаса придет, — почему-то сочла нужным предупредить она.

— Я отец Саши, — как только мог спокойно выговорил Дмитрий Александрович. — Расскажите мне все, чтобы я знал.

— Что же рассказывать. Для меня самой все это так неожиданно. И… как вам это Объяснить. Если промолчать бы мне, то как будто получилось бы преступление: украла бы я ребенка от родителей… И паспорт ему надо будет получать, а у меня нет ни метрики его, ни места рождения его не знаю. Пока он под моей фамилией живет. А дальше? Вот я и решилась повидать вас… Ну вот вы, отец, нашлись… Ведь захотите взять его у меня? — В ее голосе прозвучало такое страдание, такой неподдельный страх, что ее жестоко сейчас вот обидят.

Дмитрий Александрович ничего не смог ей ответить.

— В нем вся моя жизнь, — тихо продолжала Анастасия Семеновна. — И знаете ли, сначала, как он остался у меня на руках, я хотела его отдать в приют какой-нибудь, а меня сразу же пристыдили: молодая, говорят, здоровьем пышешь, а ребенка с плеч долой, и этакое в войну сделать хочешь. В нашем колхозе никто тоже не поверил, что не мой ребенок. Так и пришлось самой вспаивать и вскармливать. А теперь… Душевный мальчик он, и один он у меня… Брат еще есть, сверхсрочник, в этом же доме жил, а сейчас уехал. Это он меня после войны сюда выписал… Вот и все. Какие еще подробности вам нужны?

Нет, подробности Дмитрию Александровичу не требовались. Он сидел и думал, что Сашу отнять у этой женщины он не может, и не только потому, что, взяв к себе сына, он зачеркнет смысл и подвиг ее жизни. Он не сделает этого и потому, что не имеет права нанести страшную душевную рану своему сыну.

— Вы понимаете, Аркадий Кириллович, оказывается, я не нашел Сашу, — сказал он, обращаясь почему-то к Селяничеву.

Тот молча кивнул головой, словно он уже давно знал то, о чем лишь сейчас догадался отец.

— Анастасия Семеновна, — Дмитрий Александрович встал. — Отцовское великое вам спасибо за Сашу. Нет и не может быть у него другой матери, кроме вас. Но я должен быть его отцом. Пусть он не знает об этом. Только я буду знать. А вы… Вы считайте меня вашим самым большим другом.

— Нет, — Анастасия Семеновна покачала головой, — он тоже должен узнать. Скажите, где он родился? Я все загсы Ленинграда запрашивала.

— Во Владивостоке, там и зарегистрирован: я там с женой тогда в отпуске был… Сейчас Саша вернется. Ну… мы еще поговорим обо всем. А как вы ему объясните наше посещение?

— Скажу, что вы ищете дальних родственников и что, к сожалению, вас ко мне направили по ошибке.

 

XIV

Селяничев удержал Дмитрия Александровича от немедленного разговора с Зинаидой Федоровной; он посоветовал идти на корабль. Шли они всю дорогу медленно и молча. Дмитрий Александрович обдумывал свою беду. Он был не в силах разобраться в постигшей его катастрофе. Прежде всего он испытывал страшное унижение: он отец подкидыша, а его жена — почти детоубийца. Сознание этого жгло его позором и путало мысли, в то же время вся его жизнелюбивая и честная натура требовала освободиться от душившего его кошмара, хотелось обрести снова ясность.

Прежде всего сын. Какая страшная нелепость! Нашелся сын, и он, отец, не имеет морального права называть его открыто своим сыном… А не следует ли поступить решительно: предъявить права отцовства и взять сына к себе? Но тогда и Зинаида Федоровна должна обрести права материнства? Это она-то!.. Нет, она уже не может быть ему женой и матерью Саше. Дать ей немедленно развод, и пусть она уходит из семьи? Но с ней уйдет и Лидочка. Не отдать ей дочь? А разве он один, занятый службой, сможет дальше воспитывать обоих детей? Уйти со службы? Нет и нет. Это будет дезертирством.

А может быть, простить жену? Оставить, как было: он будет служить, а она пусть несет свой грех сама? Тоже нет! Не смирится он с этим.

По приходе на корабль Дмитрий Александрович попросил Селяничева к себе. Включив огни маяков на письменном приборе, он упал на диван, стоявший в темном углу каюты.

— Что же мне делать, Аркадий Кириллович? — проговорил он. — Понимаете ли, какой запутанный клубок?

— Понимаю, — Селяничев сел к столу, — Узел затянулся тугой. Но прежде всего дети, ваши дети, Дмитрий Александрович. Надо, подумав, действовать: это вам необходимо.

— Мне необходимо действовать… Боитесь за меня?

— Боюсь, товарищ командир.

— Я вам очень благодарен, Аркадий Кириллович. Вы человек большой души… Но вот вы говорите: дети… Как же мне быть теперь с сыном?

— Тут можно повременить.

— А дочь?.. Если бы рядом жила моя настоящая родная семья, мои старики, все было бы проще. Знаете ли, какие они у меня?!

— Думаю, что они и смогут помочь вам. Простите за совет, но девочку сейчас нужно тихо изолировать от матери и от вас, надо поберечь ее, увезти на время, пока вы между собой разберетесь.

— Вы правы… А жена? Как с ней?

— Дмитрий Александрович, не взваливайте на меня лишнего.

— Но, чтобы ехать, чтобы отвезти Лиду к своим, нужно проситься у Арыкова.

— А для этого нужна храбрость. — Селяничев улыбнулся и показал глазами на полочку с телефонами, как бы говоря: «ну, смелей и не медля».

Дмитрий Александрович подошел к борту и, сняв трубку берегового телефона, набрал номер Арыкова. Тот, к счастью, был у себя и разрешил прийти к нему. Попросив Селяничева дождаться его в каюте, Дмитрий Александрович пошел на флагманский корабль и доложил адмиралу о своей беде. По ходу его рассказа Арыков оживлялся любопытством.

— М-да, — протянул он своим гулким адмиральским голосом. — История пикантная. Но! Судите сами: кораблем командуете вы недавно, план боевой подготовки напряженный, а ехать вам надо чуть ли не на берег Каспия.

— Товарищ адмирал!.. За всю службу у меня не было такой необходимости просить краткосрочного недельного отпуска: ведь это вопрос личной судьбы моей и службы.

Быть перед Арыковым просителем было для Дмитрия Александровича стыдно и оскорбительно. Он постоянно сознавал свое нравственное превосходство над ним. В чем оно было, это превосходство, капитан первого ранга точно не знал; он ни разу не пытался примериться, даже как подчиненный, к своему грозному адмиралу, он лишь знал, что его собственное служебное поведение, его опытность, его честность и незапятнанность естественным образом ограждают его от всяческих оскорбительных эксцессов и влияют на сдержанность Арыкова по отношению к нему, держат властолюбца в рамках необходимого служебного такта. Командир соединения для Дмитрия Александровича был сугубо должностной фигурой, и все его человеческие качества были ему глубоко безразличны, хотя в глубине души он относился к нему с насмешливым презрением. И вот именно с этим человеком он вынужден был говорить о своем позоре.

— Э! Судьбы… — со снисходительным сожалением проговорил Арыков. — Не усложняйте. Дело, по сути, обычно-житейское, хотя вариант и оригинальный. Вызовите телеграфом кого-либо из родни. Да и то не нужно. Дети — это дело жены, пусть она и разбирается во всем. Не можете жить с ней — не живите. Но служить вы обязаны. Завтра день разрешаю посвятить этому вашему личному делу. Все успеете уладить.

Возражать Арыкову Дмитрий Александрович не стал. Он ушел, как уходил всегда, — строго по-уставному. Этим только он мог придать унизительному для него разговору хоть внешне достойную форму.

К себе в каюту он вернулся окончательно раздавленным событиями последних часов и с большой неохотой передал разговор с Арыковым Селяничеву.

— Действительно, чуткое отношение к командиру крейсера! — сказал Селяничев, зло сверкнув глазами. — Вам сейчас, пожалуй, надо отдохнуть. А я попробую толкнуться по своей линии, — он вышел из каюты.

Казалось, все было ясно: что можно сделать за милостиво пожалованный Арыковым день? Тщетно Дмитрий Александрович пытался составить себе хоть какой-то план действий.

Далеко за полночь в дверь постучали, и вошел Селяничев.

— Я так и знал, что вы не спите, — сказал он устало. — Арыков вам еще не звонил?.. Сейчас позвонит. — Селяничев сел на диван, словно собираясь дождаться звонка Арыкова.

— Вы что-нибудь сделали?

— Не я. Начальник политотдела. По его докладу член военного совета рекомендовал Арыкову отпустить вас в краткосрочный отпуск.

— А начальник политотдела обратился к члену военного совета по вашему докладу… Вам это грозит неприятностями, — сказал Дмитрий Александрович. — Опять вы столкнулись с Арыковым, и на этот раз очень серьезно.

— Э, — махнул Селяничев рукой, — любая неприятность исправима.

Через несколько минут Арыков по телефону разрешил капитану первого ранга Поройкову пятисуточный отпуск.

— Нет, вы только представьте себе, какой удар я готовлю отцу и матери, — сказал Дмитрий Александрович, кладя трубку на рычаг. — Если бы вы только знали их… Это же все равно, если бы вдруг мой младший братишка, не окончив школы, пошел по кривой дорожке, или если бы мой старший брат, Артем, приехал домой и сказал бы старикам: «Я не выполнил долга перед партией, меня выгнали с позором из совхоза…»

— Да… — согласился Селяничев. — Вам надо быть сейчас особенно мужественным.

— Какая нелепость… Какая нелепость!..

— Ну, духом падать не надо, — Селяничев, вставая, сжал ему руку. — Утром оформите отпуск. За вас Платонов, наверно, останется командовать… Хочется мне сказать вам, Дмитрий Александрович, как вам сейчас ни тяжело, как ни кошмарно на душе, но все устроится, и эта трагедия в вашей жизни в конечном счете не так уж много займет места.

 

XV

В жизнь Марины вошло радостно жутковатое ожидание.

Однажды, еще в конце зимы, около ее станка остановился незнакомый ей рабочий. Несколько минут он наблюдал, как трудится Марина, и вдруг, наклонившись, громко сказал:

— Красиво работаешь. — Отходя, он весело взглянул на нее, будто и в самом деле испытывал удовольствие от ее работы.

Марина пропустила похвалу мимо ушей. Она лишь успела заметить, что лицо рабочего почти по-юношески свежее, весь он аккуратный, спецовка как новенькая или только-только из-под утюга.

В конце смены этот рабочий встретил Марину у выхода из цеха.

— Хочу предложение тебе сделать, — заговорил он, осторожно беря ее за локоть. — Насчет перехода к нам в цех мелких серий. Я там мастером. Соколов моя фамилия, Сергей Антонович.

Марина с недоумением посмотрела на него.

— Понравилась мне твоя работа, — пояснил он.

На улице дул морозный ветер, но Соколов не застегнул верхних пуговиц своего пальто с каракулевым воротником; на лице у него не было и тени усталости, будто и не отработал человек целый день. «Ишь, храбрый какой», — подумала Марина, отметив, что и ворот рубахи под пальто у Соколова застегнут не доверху; здоровьем и душевной чистотой веяло от него.

— А чего это ради вдруг переходить мне? — наконец ответила Марина.

— Много ради чего. Заработок, как освоишься, будет побольше. Квалификацию повысишь. Работу сменишь — это тоже очень нужно. — Соколов сбоку смотрел в лицо Марины, и тут она заметила, что у него на правой брови белел кустик седых волос, словно крупная снежинка прилипла. Это было симпатично и почему-то развеселило Марину.

— Прямо сейчас выходить? — с шутливым задором спросила она. — Или срок какой по милости дадите?

— Хочешь — сейчас, хочешь — срок выжди…

От проходной они разошлись в разные стороны. Потом Марина не видела Соколова несколько дней и вдруг неожиданно встретила после работы в магазине. Они купили по кульку муки и пошли вместе домой: оказалось, Соколов переехал в дом, в котором жили Поройковы.

— Так как же насчет перехода к нам? — напомнил Марине о их разговоре Соколов.

— А почему это вы, Сергей Антонович, решили меня в свой цех завлечь?

— Кадры нам нужны хорошие. А мне очень нравится, как ты работаешь.

— А как я работаю? Как и все.

— Э, нет! У тебя особый талант. Да только твоя работа не дает ему полностью проявиться: уж очень простая. И потом… Как бы это тебе разъяснить… Нету у меня на примете работницы, чтобы заразительным примером для других была. А ты будешь. У тебя рука легкая, в работе красивая.

— А вдруг я не такая… Да я и есть не такая.

— Именно, что такая… Я то вижу!.. Долгие годы тебе еще трудиться, а ты думаешь около одного станка проторчать? Не скучновато ли? Подумай. Не тороплю.

И Соколов долго не торопил Марину, хотя встречал ее теперь часто. Он и в самом деле хотел, чтобы Марина хорошенько подумала.

Никогда еще Марине не приходилось слышать таких слов о себе. Надо же! Особый рабочий талант увидел в ней Сергей Соколов. И руки-то у нее в работе красивые, и заразительный-то пример она может другим подать. И раньше Марине доводилось слышать от людей не худое, хотя и скупое, но доброе слово о себе. А вот Соколов тоже сказал немного, а будто зернышко радости в душу бросил. «Разве может быть такое, чтобы немногими словами один человек в жизнь другого вмешался? — спрашивала себя Марина. — Будто и может. Смотря, кто эти слова скажет. Сергей-то Антонович — сам бедолага, вдовый с двумя детками мается. Такой человек зря словами не посорит».

Марина всегда говорила, что на работе у нее голова свободная. Но могла ли она когда-нибудь сказать, что в какой-то день она подумала о чем-то необыкновенном, особенном? Методически фрезеруя в бронзовых сепараторах гнезда для роликов, день-деньской перекладывая их из одного золотого столбика в другой, Марина размышляла о новых ботинках Алешке, о том, что надо затевать стирку и приборку к очередному празднику, надо куда-то ехать — не то на базар, не то на мясокомбинат — и запасать мяса подешевле… Ничего другого ей обдумывать и решать в мыслях было не нужно. Нечего было и в личной жизни искать нового. И тем более нечего было ей сетовать на свою судьбу: все в ее течении было справедливо. Любимого мужа рано лишилась? Но то была война, общее горе народное, и на это сетовать нельзя. Родных отца и матери с младенчества не знала? Но разве нет у нее большой семьи, в которой тепло и светло живется ей и сыну Алешке! Работы много на долю выпадало? А как же можно иначе жить простой женщине?

Сознательно относилась Марина и к своей работе на производстве. Разве мало было таких же работников, годами занятых однообразным трудом на одних и тех же станках и машинах? Хотя бы тетя Нюша — вместе из Москвы приехали — сколько лет уж, как на электрокаре по заводу разъезжает, а только и перерыв у нее, когда детей рожает да двухнедельные отпуска раз в году…

Результаты своего труда Марина видела не только в трех-четырех сотнях рублей, которые она получала дважды в месяц, а и в общем улучшении народной жизни. Уж Марина-то знала, что такое продовольственные карточки и очереди даже за хлебом для обремененной семьей женщины.

Был у Марины и свой взгляд на будущее. И прежде всего ее святое и заветное будущее было в Алешке. Это она ему своим скромным трудом готовила вместе со всеми новую, уже совсем хорошую жизнь, твердо веря в нее.

В тот вечер в саду, когда все Поройковы встретились с Сергеем Соколовым, Марина, хотя и не слышала его разговора с Варварой Константиновной, но угадала, о чем они толковали, и заволновалась. А уж после того как Варвара Константиновна поведала ей, что речь шла о серьезных намерениях Сергея Антоновича, Марина пришла в душевное смятение. И как это ни странно, именно тогда она и увидела отчетливо резкую грань, разделившую ее жизнь на две совершенно разные части. Этой гранью была геройская смерть любимого мужа Миши. Дело было не только в том, что она жила молодой вдовой, вызывающей сочувствие людей, дело было в том, что, столкнувшись с доброй настойчивостью Соколова, Марина увидела вдруг свое недолгое и давнее замужество освещенным светом личных больших надежд. Была на ее памяти одна особенная первомайская демонстрация в Москве. Они несли с Мишей, каждый держа по древку, плакат: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Это было после той ночи, в которую они обговорили, лежа в постели, всю-всю свою совместную жизнь. Они тогда решили учиться дальше во что бы то ни стало, чтобы лучше работать и лучше жизнь понимать. В ту пору Марина была и в комсомоле… А как овдовела, в партию не решилась заявление подать. И вот будто Соколов, как когда-то Миша, позвал ее вперед, и она вдруг поняла, что не может жить по-прежнему. Она догадывалась, почти знала наверняка, что в ее жизни должно начаться, даже началось, что-то новое — не простое, как раз то, что ломает судьбы людей, давая им или новое счастье, или уводя их к драматическому, даже трагическому, концу. Противостоять этому у Марины не было сил, она лишь ждала и надеялась на хорошее, потому что верила в него, и это было причиной ее растерянно-счастливого ожидания.

Но Марина своей настороженной душой не могла не почувствовать стариковскую ревность и сопротивление Александра Николаевича; было стыдно перед свекром, которого она любила, как родного отца, стыдно было представить себе, как это она будет уходить из семьи Поройковых, как оставит стариков одних. Еще труднее было предугадать, как сложится ее новая семья. В этом она правдиво и призналась Варваре Константиновне.

 

XVI

День второго мая выдался такой же погожий и теплый, как и первого. После полудня к Поройковым пришли нарядные Вика с Женей и утащили Марину гулять.

— Страсть, как люблю футбол, — сказала Вика. — Поехали, бабоньки-бобылки, на стадион, там ползавода сейчас болеет.

Стадион находился за кварталом новых жилых домов и карагачевой рощицей. Женщины проехали пять остановок на трамвае, прошли пешком старым заводским поселком из фибролитовых домов и вошли в рощицу.

Как всегда в этих местах Нижнего Поволжья, обильно нападавший за зиму снег быстро сошел в овраги, а земля сразу же за снегом обсохла и затвердела. Карагачи стояли сухими, как оголодалые, от корней и до прошлогодних побегов на ветвях, просто не верилось, что они закудрявятся листвой. Из комковатой сырой земли робко повыставились бледные перышки посеянного здесь прошлой осенью житняка.

Над стадионом — неогороженным футбольным полем — висела легкая пелена мглы цвета печной золы: заводские футболисты за последние погожие дни апреля успели во время тренировок изрядно истоптать свое ристалище и сейчас, на товарищеских соревнованиях, гоняя мяч по полю, вздымали тучи пыли. Зрители густо заполнили ряды вкопанных в землю лавок, толпились на не подновленной после зимы гаревой дорожке. Они мусорили бумажками от мороженого, грызли семечки, при каждом удачном и неудачном ударе по мячу орали и свистели.

— Лошадиная игра, — топыря полные губы, сказала Вика, останавливая подруг у края поля. — Очень напоминает мне полевые работы в Артемовом совхозе.

Мяч, как дымящаяся бомба, шипя, шмыгнул вдоль бровки по сухой земле. Орава игроков настигла мяч и скучилась над ним. Облако пыли надвинулось на женщин. Вика подхватила Женю и Марину под руки и простонала:

— Идемте скорей на свет божий! — Она повела их туда, где в конце поля, за воротами чуть заметно зеленела трава.

Тут разминались городошники. Очень пожилой, лет шестидесяти, рабочий с моржовыми сивыми усами посылал биту за битой в кон. Старик был не высокий, но очень сильный, сквозь надетую на нем сетку просвечивало его сильное бугристое тело. И длинные, с налитыми бицепсами руки были нежно-белыми, только казалось, что старик надел грязные перчатки. Тяжелые биты, посылаемые им в город, с гудением разрывали воздух; казалось, поставь на пути их полета кирпичную стену — прошибут. Вышибал старик рюхи из города довольно удачно, но нередко и плошал.

— Эх, черт тебя в тряпочку, куда повело, — ворчливо приговаривал он, промазывая. — Уж лучше бы и не цепляла дура-дубина. Только развалила…

Остальные городошники, человек пятнадцать, расстелив газеты на поросшем бурьяном бугорке, следили за ударами сивоусого старика, не выказывая ни одобрения, ни досады. Среди них был и Сергей Соколов. Одетый в серый, не первой новизны, но отутюженный костюм, с небесно-голубым галстуком, он был тоже подчеркнуто праздничным и невозмутимым, как вся компания охотников до рюх. Заметив подошедших женщин, он сдержанно улыбнулся им и кивнул головой.

Сивоусый завалил последнюю фигуру и лишь тремя ударами вычистил город.

— Устал, что ли… — проворчал он сердито, надувая щеки. — С непривычки за зиму.

— Не печалься, дед. К осени опять в чемпионы города выйдешь, — задорно сказал Соколов, поднимаясь и снимая пиджак.

— Это очень интересно, — сказала Женя. — Они соревнуются, кто меньше израсходует бит на равное число фигур… У нас папа тоже большой любитель. Как в Ольгино на дачу, бывало, переедем, так каждый вечер такие турниры.

— Артем тоже ловок был, — грустно вспомнила Вика.

Сергей Соколов положил на газету пиджак, снял галстук и воротничок и стал закатывать правый рукав шелковой рубахи песочного цвета; при этом, как бы похваляясь своей сильной рукой, он несколько раз сжал и разжал кулак.

«Сам, небось, стирал и гладил», — мысленно похвалила Сергея Марина.

Соколов вышел на кон. Сивоусый отошел в сторонку, видимо приготовившись быть судьей. Наторелые мальчишки подтащили Сергею охапки бит и поставили в городе первую фигуру.

Соколов выставил носком вплотную к коновой черте правую ногу и, примериваясь, поднял перед собой увесистую палицу. Не спуская глаз с «бабушки в окошке», он, широко замахиваясь, шагнул назад, снова резко подступил к черте и, расправляя, как пружину, все тело, метнул биту. Мгновение он оставался невидимым, весь подавшись вперед и вытянув руку, как бы подправляя молниеподобный полет тяжелой дубовой палицы.

Бита ударила в фигуру звонко, и рюхи брызнули из асфальтового квадрата. Сивоусый фыркнул и дернул себя за ус.

— В честь открытия спортивного сезона пятьдесят шестого года, — как бы оправдываясь перед стариком, проговорил Соколов, выпрямляясь.

«Колодец», «паровоз», «пушку» и подобные им компактные фигуры Соколов вышибал с одного удара. Мальчишки гонялись за разлетавшимися чушками, ставили фигуры, подтаскивали молодецкому городошнику биты, а он с неубывающей силой бил и бил в город.

С застенчивой улыбкой, но всем своим видом говоривший, что он отвел душу, Соколов ушел с кона и стал надевать воротничок и галстук.

— Молод, сукин кот, а силен, — значительно оглядывая бесстрастных городошников и раздувая щеки, профырчал сивоусый. — Скажу тебе, Сережка, подлец ты: по твоей вине заводская команда на третий год без надежды на всесоюзное первенство остается. Такой мастер, а в бабьи заботы погрузился… Когда женишься, чертяка?

— Скоро, дед, — задорно ответил Соколов, расправляя на груди свой небесно-лазурный галстук. — Главное дело, невесту я уже нашел.

Марина в эту минуту как раз засмотрелась на Сергея.

— Пойдемте уж, — сказала она, вспыхнув. — Битый час любовались.

Вика придержала ее за локоть.

— Постой, вон новый вышел. Да это Жора-футболист! Гляди, как раздулся.

На кон в безрукавной майке, открывавшей его волосатую грудь и плечи, вышел Егор Федорович Кустов; он долго целился, щуря глаз, но пущенная им бита ткнулась в землю за метр до города, подскочила и, потеряв силу, докатилась до фигуры и развалила ее. По правилам теперь надо было вычищать из города биту и рюхи.

— Пусть осваивает игру по возрасту, — снисходительно усмехнулась Вика и громко, чтобы слышал Соколов, сказала: — Расхвастался женишок. — Она грузно повернулась на каблуках и, привлекая к себе Марину, прошептала, озорно блестя глазами:

— А мы его за нос поводим. Пошли. Пусть погоняется.

Сергей поторопился за ними.

— Эй, соседки, обождите, — услыхали они его голос, выходя из рощи.

Подруги остановились, а когда Соколов приблизился, Вика, словно продолжая разговор, сказала медово:

— Так ты, Маринушка, уж если не хочешь с нами, приглянь и за моей Татьяной. А мы на Волгу съездим… Может, в ресторан на плавучке зайдем. На ту сторону охота прогуляться…

Марина все поняла. Конечно, Вика и Женя сговорились и подстроили все, и гулять ее утащили именно на стадион, зная, что Соколов будет там, и теперь покидали ее.

— Ну и ведьмы!.. — вскрикнула Марина и осеклась.

А Вика уже на ходу порылась в своей большой сумке.

— Тридцатка есть. Не маловато нам?

— У меня тоже найдется, — успокоила Вику Женя.

И обе они, взявшись под руки, пошли.

— Ну вот, гляди, сколько у меня союзников, — посмеиваясь, сказал Соколов и догадался, что встреча его с Мариной подстроена.

— А ну их, — только и смогла сказать Марина.

— Ты чего вчера на демонстрацию не ходила? — спросил Соколов.

— Да ведь сам знаешь, семья у меня, сколько с ней в праздник дел.

— Вот именно, по собственному опыту знаю… А зря не ходила. Хорошая демонстрация была.

— Нам Анатолий рассказывал…

— Анатолий рассказывал, — добродушно передразнил Марину Соколов. — А я вот люблю на все своими глазами смотреть.

 

XVII

Марина не пошла на демонстрацию, опасаясь оказаться вместе с Сергеем Соколовым на народе: люди-то уж догадывались. И в цеху приметили, как он неспроста присматривался к ее работе, и в доме соседи про них уже судачат, и Вика с Женей вон что подстроили. Стыдилась Марина всего этого. Совестно было ей и сейчас идти с Соколовым. Да куда денешься.

На остановке собралось много народа, нашлись и знакомые, с которыми надо было здороваться, поздравлять с праздником, выдерживать их любопытно-откровенные взгляды. Женя и Вика стояли по другую сторону рельсов, дожидаясь трамвая в город; они видели неловкость Марины и были в тихом восторге от удавшейся шутки. «Не сердись, дуреха милая», — говорили смущенной Марине их физиономии.

— Пойдемте пешком. Недалеко ведь, — робко предложила Марина. Она просто не могла ехать с Сергеем в трамвае или в автобусе, не хотела, чтобы люди видели его ласковую улыбку, обращенную к ней, слышали его откровенные слова, которые он вдруг по простоте душевной скажет ей.

— Пешочком по весенней погодке действительно хорошо, — охотно согласился Соколов.

Будто весь день с самого утра для него был переполнен весенней радостью; он снова снял пиджак и, подцепив пальцем за вешалку, перебросил за плечо. Солнце золотило его песочную рубашку, и он весь казался позолоченным. Щурясь от яркого света, Соколов шел неторопливо и голову держал как-то горделиво, победно. Какой вот только победой он гордился? В состязании городошников? А может, тем, что Марина идет с ним, подчиняясь растущей его власти над ней?

И опять встречались знакомые, и тоже надо было останавливаться, чтобы пожать руки, обменяться поздравлениями и перемолвиться хотя бы насчет благодатной погодки. И снова на лицах людей Марина видела доброе удивление. Будто люди, знавшие Соколова как скромного вдового мужчину и примерного отца, знавшие и Марину как достойную женщину и мать, — будто эти знакомые люди радовались за них, одобряли их и думали: «Вот бывают же в жизни хорошие, счастливые повороты». Смущение, но уже приятное, все больше и больше овладевало Мариной; она чувствовала, что все время выдает и выдает себя улыбкой, но не могла согнать ее со своего лица.

«У нас все идет правильно, — пыталась размышлять она. — Ничего плохого о нас люди не скажут. Любопытствуют? Ну и что же? Стыдиться нам нечего… Нечего и нечего… Ишь, Сергею как радостно идти со мной. Он думает про меня. И я знаю, что он думает. Он решается сказать, заговорить о важном. И обязательно скажет. Так и должно быть: он мужчина. А мне что ответить? Как повести себя? Только не торопиться. У нас дети. Ишь, Алешка последнее время стал какой-то настороженный. — Марина попыталась представить себе, как же она войдет хозяйкой в комнату Сергея, где на стене висит портрет его трагически погибшей жены. — Ну что ж, мы не надругаемся над ее памятью… Ведь матерью я должна стать ее детям…»

От квартала новых жилых домов к поселку вела вымощенная плитняком и обсаженная кустами акации аллея, но Марина и Сергей по молчаливому соглашению пошли не этой удобной дорогой, а свернули вправо на тропочку меж молодыми деревцами, высаженными широкой полосой вдоль километрового заводского кирпичного забора. И тут на усохшей после весенней грязи тропинке с колдобинами и каменно-твердыми бугорками и комьями Марина почувствовала, как ей жмут новые туфли. Эти китайские плетеные туфли подарил ей старый Александр Николаевич к празднику; надевая их в первый раз сегодня, Марина с удовольствием ощутила как бы шелковистую новизну и ладность, а сейчас ремешки туфель больно давили ноги. Она не могла остановиться, чтобы ослабить золоченые пряжечки, потому что ждала, что скажет Сергей.

— Ты знаешь, о чем я с Варварой Константиновной тогда в саду речь вел? — спросил Сергей. Он, как угадала Марина, приберег этот вопрос именно до той минуты, когда они уйдут в сторону от встречных прохожих сюда, в эту тихую и голую молодую рощицу.

— Знаю, — ответила Марина, с каждым шагом чувствуя, как все больше и больше давят ей ноги ремешки.

— Это я, Маринушка, всерьез… Много я уже передумал о нашей с тобой будущей жизни. Жду ее… — Это Сергей сказал несмело, но в его словах был страшный натиск на смятенную душу Марины. — Дай мне сердечный ответ.

Марина почувствовала, что в эту минуту она должна устоять, что решать окончательно еще рано, что от ее поспешности может рухнуть то красивое, что было в их отношениях.

— Не одна я хозяйка себе. Непростое это дело, Сергей Антонович.

— Это верно, дело очень непростое. Я понимаю… А все же из всех хозяев над тобой ты — самая главная. — Ну, а работать-то пойдешь ко мне? Мне это надо сейчас знать: станочница у меня после праздника в декрет уходит.

— Работать, Сергей Антонович, я к тебе приду.

Они вышли на шоссе, отделявшее поселок от завода. Красно-кирпичную коробку недостроенной бани, вот уже сколько лет мозолившую людям глаза, облепили ребятишки. Шла ожесточенная баталия. Вооруженные щелочными саблями и фанерными щитами мальчишки мельтешились в отчаянном сражении. Тут же был Алешка Поройков и Соколов Вовка. Алешка со своей храброй ватагой пытался ворваться в дверной проем, Вовкина дружина стойко обороняла этот проем, принимая яростные удары на фанерки от макаронных ящиков.

Сергей остановил Марину за руку.

— Гляди-ка! Войска Суворова штурмуют измаильскую крепость. Ну и кино!

Алешка ловко ткнул Вовку в грудь щепочной шпагой.

— Убит! — торжествуя, завопил он, покрывая общий гвалт.

— Не убит! — кричал распаленный Вовка. — Смертельно ранен!.. Бьемся, братцы, насмерть.

«Смертельно раненный» Вовка ринулся на Алешку, но тот толчком щита поверг противника наземь и, приставив свою шпагу к его сердцу, жестом великого полководца указал путь своей дружине внутрь красно-кирпичной цитадели. Мальчишечья рать, сминая защитников крепости, ворвалась в баню.

— Ну, орлы! Такое побоище, а драки нет. — Сергей увлек Марину на другую сторону шоссе. Они обошли свой дом.

По ветвям вяза, росшего у крыльца Марины, как крохотные коричневые букашки, высыпал густой цвет.

— Видишь: первый весенний привет нам, — сказал Соколов.

Но Марина увидела не только это. На обоих крылечках сидели празднично одетые женщины и грызли семечки. Все они, как одна, уставились на Сергея и Марину, особенно сверлила их глазами Демьянчиха.

— Как сквозь рентген сейчас пройду, — шепнула Марина Сергею и громко воскликнула: — Наш отец сажал вяз. Первый распустился. — Она, оставив Соколова, бойко прошла к своему крыльцу и, взбегая по ступенькам, бросила: — С праздником, бабоньки.

Дверь в квартиру оказалась приоткрытой. «Алешка с Танечкой шастают, — машинально посердилась Марина. — Скоро мухи начнут летать. Надо опять приучать детей к порядку». В прихожей она наконец-то скинула туфли и, давая отдых ногам, постояла в одних чулках на прохладном полу.

Из большой комнаты слышался шумный разговор.

— Ты, отец, солнцем стремишься быть, а вся семья, дети, внуки, чтобы, как планеты, вокруг тебя обращались, — говорила Варвара Константиновна.

— А как же иначе? Только не вокруг меня, а чтобы каждый к семье тяготение имел, к родительскому дому, как к опоре в жизни, — ответил жене Александр Николаевич.

— Правильно, отец, спорить не могу. Для того мы с тобой жили, живем и жить будем. Да старое понятие надо нам с тобой раскритиковать. Это верно: родни больше — жить легче, а под одной крышей и совсем благополучно. А прежде-то жизнь как безжалостно растрепывала семьи, этого боялись люди. И нынче жизнь из-под стрехи вытаскивает птенцов. Да, теперь крепость семьи не в том, чтобы под одной крышей, в одном гнезде жить.

— Зачем под одной крышей… Вот интернаты замышляются для воспитания детей. Для нас, престарелых, специальные дома понастроят. А знаешь, что мне Тольян недавно сказал? Он говорит, что коммунизм начнется тогда, когда люди от личного барахла освободятся. Это значит, что человеку станут не нужны эти вот занавесочки, красивые чашечки, мебель — словом, барахло, которое человек всю жизнь наживает и наживает. Вот и представь себе: мы, значит, с тобой в старческом санатории до конца дней освобождены от труда; внуки наши — в интернате. И нет у меня заботы, чтобы каблук кому набить или скалочку вам для кухни выстругать, а ты вот внучатам чулки не штопаешь, насчет обеда не соображаешь. Вот и скажи мне, как ты будешь себя чувствовать, когда около тебя внучата не растут? Когда от тебя должность бабушки отойдет?

— Жизнь не в жизнь будет, — Варвара Константиновна рассмеялась. — Да ведь не скоро дедушкам и бабушкам отставка от семейных дел будет; уж не при нас, конечно. И не нам гадать с тобой, какие новые интересы тогда будут у стариков… Если наша жизнь непрерывно красивеет, она и должна будет красиветь и для малых, и для старых.

— А пока что, мать, для меня красота в семье значит, чтобы одним делом были захвачены, чтобы своим трудом вся семья на виду у людей была, а стало быть, и во всем государстве красовалась.

— Эх, отец, стариковское славолюбие в тебе все сильней да сильней заговаривает. А не хочешь ли ты из детей да внуков вроде памятника себе соорудить? Анатолий должен, по-твоему, инженером стать и на наш завод пойти. Артем тоже чтобы опять на заводе работал, чтобы фамилия Поройковых на заводе вечно жила. А ведь дети, они уже своей жизнью живут, они ведь умней нас в эти годы-то, и дороги перед ними шире.

Марина вдруг испугалась, что старики сейчас заговорят и о ней, о чем-то таком, что ей очень неприятно будет услышать. Собравшись с духом, она вошла в комнату. Александр Николаевич сидел у распахнутого окна, а Варвара Константиновна кроила на столе рубашку Алешке, и спор их был полушутливый.

— Одна? — спросил Александр Николаевич Марину. — А те молодицы где?

— На Волгу укатили.

— А ты чего отстала?

— Да ведь они как птицы вольные… — Марина достала из комода чистую тряпицу и завернула в нее свои новые туфли. — С Соколовым говорила я сейчас, к себе все зовет работать. Так я уж свое согласие дала, — как бы между прочим сказала она.

— Сманил он-таки тебя! — озадаченно сказал Александр Николаевич.

 

XVIII

Пережив первый страх после встречи в сберкассе, Зинаида Федоровна постепенно приходила в состояние отупелого успокоения. Она предчувствовала, что «та» к ней лично не придет и никаких обвинений не предъявит, что Дмитрий Александрович узнает все сам и отвечать ей придется только перед ним.

Зинаида Федоровна поняла всю полноту преступления, совершенного ею, и, как только она это поняла, увидела, что от Дмитрия Александровича никакого прощения ей не будет, и покорилась своей судьбе. Тем более что во Владивосток надо было ехать действительно: 3 мая пришла телеграмма, в которой мама сообщала о несчастье: папу разбил паралич.

Дмитрий Александрович пришел домой в час, когда Лидочка была еще в школе. Он открыл дверь своим ключом, скинул плащ в прихожей и вошел в столовую. Зинаида Федоровна встретила его стоя. В ее лице и взгляде он угадал не мольбу о прощении, а полное признание своей вины. «Она уже догадалась, что я все знаю», — подумал он, не чувствуя к ней ни жалости, ни зла, он просто очень устал душой.

— Мне нужно уехать: папа серьезно болен, — сказала Зинаида Федоровна, указывая на телеграмму, словно специально приготовленную для этого разговора. — И что нам вообще делать?

— Ты и уедешь, — с твердым спокойствием согласился он, садясь к столу и беря телеграмму. — Нам с тобой говорить много ни о чем и не следует. — Дмитрий Александрович в свою очередь показал ей страшную открытку.

Зинаида Федоровна тоже спокойно села к столу, готовясь выслушать его.

— Я уже видел сына… — Он и не взглянул на нее. — Ты… Вы немедленно собирайте в дорогу дочь. Но не более двух чемоданов. Сегодня вечером мы с ней уезжаем. О своем же отъезде объявляйте дочери вы, основываясь на этой телеграмме. Объясните, что к больному дедушке взять ее с собой не можете. Вы уезжаете вслед за нами: я ведь очень скоро вернусь. У вас на счету есть деньги, возьмите их все себе. Не забудьте расплатиться с домашними учителями. И… никогда вы сюда уже не возвращайтесь!

— Но Лидочка! Дочь моя, я не отдам ее!.. — вдруг не выдержав ледяного тона Дмитрия Александровича, крикнула Зинаида Федоровна. — Куда вы ее увезете?

— Куда увезу! Вы не очень-то мне докладывали, распоряжаясь судьбой моего сына, — не сдержался он, но взял себя в руки. — Я увезу ее к своим родителям. Дело о разводе оформим позже, во Владивостоке. Тогда же, надо думать, суд лишит вас и прав материнства. На особую денежную помощь от меня не рассчитывайте. Вот и все, что я могу сказать. Это мое решение обдумано и обосновано и ни по одному пункту вам его не опротестовать, — закончил он устало. Он ушел в кабинет и наконец-то уснул там в кресле. Спал он до той минуты, когда Зинаида Федоровна разбудила его, покорно сказав, что Лидочка готова в дорогу.

Экономя время, Дмитрий Александрович летел с дочерью от Москвы самолетом; от аэродрома до поселка наняли такси, и когда он ввел Лидочку в квартиру Поройковых, она была бледна и еле держалась на ногах.

— Укачало, — объяснил всем, кто встречал его в прихожей, Дмитрий и не к месту нелепо пошутил: — А еще дочь моряка.

Лидочка немедленно перешла в заботливые руки Марины. А отец сказал:

— Ну, иди рассказывай.

Исповедь Дмитрия в большой комнате выслушали только отец и мать.

— Самое место внучке у нас пока. Это ты правильно сделал, что привез ее, — сказала Варвара Константиновна. — А потом жизнь покажет.

Отец же немного помолчал, прежде чем сказать свое слово.

— Не приходилось нам со старухой с такими историями встречаться. Грязная, прямо скажу, история. Да выпутываешься ты из нее вроде как надо. Правильно, что дочь привез, — строго сказал Александр Николаевич. — Вот не знаю, как ты с сыном уладишь дело… А я его, тезку своего, внука, значит, повидать должен. И он своего деда Поройкова знать должен. Вот это учти. Насчет же твоей жизни, внучки скажу: служи и помни, тыл у тебя прочный… И что ж тут еще говорить? — Он, сидя на своем излюбленном диванчике, казался совершенно спокойным. Но Дмитрий знал, чего это стоило старому отцу.

— А что же остается? — ответил ему Дмитрий.

Марина напоила чаем Лидочку, и девочка порозовела, но вошла в комнату робкая и потерянная. Дмитрий взял ее за руку.

— Ну, Лидок, я завтра рано утром улечу, а ты останешься жить здесь. Это твоя бабушка, а это дедушка. Люби их и слушайся.

Лида потянулась к нему, он наклонился, и она шепнула ему на ухо:

— А к маме когда? Я к маме хочу.

И тут Дмитрий впервые усомнился в правильности всего, что сделал.

— Не успела приехать, как заскучала, — с напускной бодростью ответил он и подвел Лиду к Александру Николаевичу.

— Теперь давай по-настоящему знакомиться, — сказал старик, сажая девочку рядом с собой на диванчик. — Тебя-то я, положим, знаю, а о себе должен доложить: я твой дед — простой рабочий, значит. Дед я строгий, но справедливый. И я тебя очень люблю. — Александр Николаевич очень осторожно погладил изящную головку внучки и поцеловал ее сухим коротким поцелуем. — А теперь иди к бабушке, она добрая, совсем без строгости и любит тебя еще больше меня.

Варвара Константиновна нежно приласкала девочку. В это время Алеша привел из детского сада Танечку. Алешка сразу каким-то мальчишечьим чутьем понял, что от него требовалось; он увел девочек в маленькую комнату, и оттуда послышался робкий смех Лидочки и шум веселой возни.

Этим же вечером Дмитрий увидел Женю. Она пришла будто потому, что неудобно было все-таки не прийти, если в близкой ей семье такой гость, и тем более в связи с такими обстоятельствами. Но Дмитрий догадался: Женя не просто отдавала дань элементарной вежливости; по тому, как она пожала ему руку, как, не выпуская ее из своей руки, подвела его к диванчику, усадила рядом с собой, он почувствовал в ней то же участие и дружелюбие, что и при первой встрече. Она показалась ему еще более красивой. «А что, если… Почему этого не может быть?.. У Саши и Лиды — мачеха? Нет, это невозможно».

— Опять вот дома, — сказал Жене Дмитрий. И хотя он догадывался, что Женя, предупрежденная Мариной, уже знает суть обстоятельств, благодаря которым он приехал, но, несмотря на то, что они были в комнате одни, очень холодно и очень коротко, как не о себе, рассказал Жене о своей семейной катастрофе.

— Как все это ужасно, — сказала она. — Ну когда же мы освободимся от всего этого?.. — Она поникла головой и перешла на шепот. — Вы… Впрочем, вы абсолютно ни в чем не виноваты… Вы человек страшной судьбы.

… Ранним утром Дмитрий уехал в аэропорт. Он больше ни о чем не говорил с отцом и матерью. Да и какой еще мог быть разговор? Его старики с мудрой гордостью простых людей приняли и это оскорбление от своего старшего сына и столь же просто и гордо ответили на него: они приняли в свои добрые руки родную им по крови внучку.