 Станислав Соловьев, 2003 г.

Ханс Гюсс проснулся весь мокрый. Ему приснилось что–то кошмарное. Что–то жуткое. Крик. Какие–то черные пятна мелькают перед глазами, лязганье железа, громкие голоса за спиной, сочащиеся жестокостью. Und was wir sprachen?! Welcher von ihm der Mann?! Du schaue nur an! И самое страшное — что–то еще живое, кровоточащее лежит на кухонном столе, медленно заливая его темно бордовым. Его руки липнут, его руки в крови, и он вдруг понимает, что Китти больше нет. Его любимой Китти!..

Ханс заплакал, проснулся, он шептал: Meinen der Vater, der Vater… Его бил озноб. Откуда–то издалека отозвался слабый женский голос — словно горло человеку кто–то зажимал услужливой пятерней, но все было не так, Ханс понял — он окончательно проснулся — это Ева. Он разбудил Еву своим криком — она спала в стенном шкафу, чтобы, как они надеялись, избежать в случае непрошеных гостей огласки их предосудительной гетеросексуальной связи. Он врал соседям, врал сослуживцам на работе, что Ева всего лишь горничная, которая приходит через день, чтобы убрать его квартиру — как же иначе, ведь это недопустимо думать для истинного национал–социалиста, что ариец будет заниматься плотскими утехами с низшим существом, а не с таким же как он мужчиной–арийцем. Женщины нужны для репродукции ценного расового материала и больше не для чего. Они разжижают волю мужчины, делают его слабым, подчиняют животным инстинктам, превращают в буржуазное пресмыкающееся — так ему говорили в интернате, в школе Наполо… Соседи уже поговаривали. Ну и что, что горничная. У герра Швальцбраннера тоже есть горничная, но она не уходит так поздно, что никто не видит как она уходит. Тут что–то странное!.. Нет, нет, уверял всех Ханс, как можно допускать такие чудовищные сомнения. Он национал–социалист, верный солдат фюрера и партии, истинный ариец в десятом колене, он занимает ответственный пост в Имперской статистической палате, и не заслуживает каких–то гнусных инсинуаций. Den Unsinn!..

Самое трудное, подумал Ханс, опуская ноги с кровати, скрывать не Еву, а Китти. Она словно почувствовала, что хозяин завет ее, спрыгнула с кресла, где любила дремать и тут же взгромоздилась ему на колени, подставляя белую шею ласковой руке. Китти еще котенком Ханс подобрал как–то поздним вечером, когда возвращался из пивной на Геббельсштрассе. Он не помнит, что они там праздновали, но отчетливо помнит, как он нашел Китти. Маленький желтый комочек сидел в куче какого–то старья в углу каменной арки, и Гюсс прошел бы мимо, если бы не писк. Котенок уже не мяукал, а просто пищал — он замерз, изголодался, устал и еще немного, он бы околел ближайшей осенней ночью. Самая настоящая Das burgerliche Tier. Ханс сильно удивился, что котенок выжил — его запросто могли забрать работники Имперской службы биозащиты, или разорвать псы любого партийца, совершающего вечерний моцион своих любимцев. Ханс разгреб старые тряпки, вытянул еле теплый комочек чего–то пушистого, мягкого и одновременно жалостливого, и непонятно зачем спрятал у себя за пазухой. Он знал, что это опасно. Он знал, что практически нет шансов держать на квартире кошку — фюрер не любит кошек, считает их опасными животными, разносчиками опасных болезней, а самое главное — изнеженными созданиями, потворствующими буржуазному образу жизни. Каждый национал–социалист должен любить собак — этих сильных, героических животных, преданных, храбрых и отверженных, как полагается настоящему хищнику. Беда Ханса заключалась в том, что он с детства не любил собак и мечтал о кошке. Он не знал, почему ему нравятся кошки. Он их любил… Прошел год с того случая, и Китти выросла, обзавелась красивой шерстью и каждый вечер радует его после трудного рабочего дня. Ханс, боясь выдать себя, старался приходить попозже домой, чтобы никто из его товарищей, не увязался за ним, а когда настаивали на встрече или вечеринке, с легкостью соглашался встретиться — пойти самому в гости, зайти в пивную. Но только не домой. Боже, подумал Ханс, сколько я еще вытерплю!.. Он жутко боялся, что в один прекрасный день, его сослуживцы или соседи доложат гестапо о странном поведении герра Гюсса, и все раскроется. Он из кожи лез вон, чтобы показать свою работоспособность, он посещал все партийные мероприятия, он Дом товарищества, он выучил наизусть Майн Кампф — и все ради того, чтобы отвести от себя ненужные подозрения. Боже! — взмолился Ханс. Взмолился про себя, потому что это было серьезным этическим преступлением — обращаться за помощью и надеждой к иудеохристианскому идолу, а не к фюреру. Он, Ханс Гюсс, национал–социалист и представитель нордической расы, должен верить и уповать на фюрера, боевое товарищество национал–социалистов и конечное торжество арийской идеи…

Было всего 5.45, но спать уже совершенно не хотелось. Спальная была выдержанна в утвержденных партией тонах — черные шторы, коричневые стены, серое одеяло. На ночном столике лежал томик Mein Kampf, над кроватью бледнело лицо фюрера в стандартной раме, витой посеребряным дубовым листом. Ханс встал и шепотом позвал Еву. Ева выскользнула из стенного шкафа — со сна она казалась Хансу волшебной феей, чем–то иллюзорным, сновидческим, настолько не реальным здесь и сейчас, что ему захотелось обнять ее, прижать к себе, прижать покрепче и целовать. Но Ева была испугана его ночным кошмаром, она торопливо натянула на себя строгое черное платье и белый фартук — одежда практически всех женщин в Рейхе. И отправилась на кухню — варить кофе, делать бутерброды с сыром. Ханс с сожалением проводил ее взглядом, пощупал свои руки — они ему не понравились, и он решил на выходных провести свободное время в гимнастическом зале Дома Товарищества. Он не был поклонником физкультуры, он просто боялся, что на очередном ежемесячном медосмотре его подвергнут партийному взысканию. Минимум двадцать рейхсмарок долой и запись в партийный билет. Механически Ханс включил радио и пошел бриться — как все благонадежные мужчины Рейха он делал это каждое утро, ненавидя бритву всей своей душой. Лицо показалось ему излишне бледным, а под глазами вырисовывались черные круги, и он еще раз убедился, что кошмар кошмаром, но воскресенье он проведет в гимнастическом зале. Под «Хорст Вессель» он тщательно выбрился — герр Блаух терпеть не мог плохо выбритых подчиненных, и даже нигде не порезался. Ханс счел это хорошим предзнаменованием. Насвистывая мелодию, он зашел на кухню — кухонный стол напомнил ему о кошмаре, он на мгновение зажмурился, поддавшись паническому страху: вместо заварника и сахарницы он отчетливо увидел мерзкую липкую лужу крови. Ева рукой погладила по щеке, он успокоился и торопливо съел завтрак, стараясь ни о чем не думать. В 6.30 он поцеловал Еву в губы — видели бы его в этот момент сослуживцы! — натянул хромовые сапоги, накинул плащ, надел фуражку, взял портфель и вышел. На лестничной площадке было уже людно — соседи, молодые, зрелые и пожилые мужчины покидали свои квартиры, чтобы отправится по делам — кто в министерство, кто на один из заводов Имперской Объединенной Индустрии, кто на армейский полигон. Ему улыбались, ему говорили «Хайль Гитлер!», он кивал головой, автоматически вытягивал правую руку в приветствии, только досадуя на то, что Ева опять плохо надела нарукавную повязку и теперь она снова сползает с рукава. Он вышел на улицу. Брусчатка блестела — шел мелкий осенний дождь, то тут то там сновали служащие с черными зонтами, Ханс утешал себя, что зонт ему не нужен, так как у него хороший кожаный плащ. Он не хотел думать про то, что рейхсмарок хронически не хватает, какой уж там зонт, кофе уже заканчивается и придется покупать этот гадкий суррогат Germanisches Indien вместо его любимого Bergceylon. Больше всего суррогат отдавал горелыми носками, но пить что–то надо… Ханс отогнал грустные мысли и с любопытством наблюдал, как новенький черный «мерседес» герра Фаунштилля обливает грязной водой парочку молодых гестаповцев. Те влюблено ворковали прямо на пешеходном переходе — с утра пораньше.

До здания Статистической палаты было всего пятнадцать минут ходьбы и Ханс благополучно добрался до знакомых кованных дверей с имперским орлом, сдал фуражку и плащ в гардероб какой–то веснушчатой фрау — она совсем не походила на Еву, длинноносая, с редкими волосами, она даже у Ханса вызвала раздражение, и он впервые почему–то подумал, что зря Рейхстаг не утвердил закон о запрете всем женщинам работать в официальных учреждениях. Говорят, не хватило каких–то двадцати голосов — консерваторы–ветераны привыкли пользоваться услугами женской прислуги еще со времен колонизации Сибири. Воистину, Die Parteisehenswurdigkeiten! Ханс причесался перед огромным, во всю стену, зеркалом — теперь при ярком освещении он видел, что круги под глазами не такие уж и большие, подбородок волевой, пробор идеальный, как полагается партайнгеноссе, и вообще, может быть, не все воскресенье пройдет в гимнастическом зале. И значит, он лишний часок побудет с Евой. Uber meine Liebe, die verurteilte Liebe! Ханс улыбнулся своему отражению, сдунул несуществующую пылинку с кителя, и твердым шагом направился в Отдел экономического учета. Все были на месте, герр Браух, группенфюрер СС поприветствовал всех с началом рабочего дня и пожелал «еще один день героически отдать на благо фюреру, партии и отчизне». Все по привычке встали, задрали руки и нестройно проорали «Хорст Вессель» — от первой до последней строчки — глядя на строгое белое лицо фюрера в массивной раме. Рама, на этот раз, была позолоченной и весила не меньше двадцати килограмм. Они сели, обменялись колкостями, а шутник Креггель даже намекнул на недостаток трудового героизма у Дольфуса — все знали, что Дольфус глуховат и певец из него никудышный. Ханс привычно втянулся в работу — запустил служебные программы рабочего стола. Сегодня уже 12 октября 289 года от Рождества Гитлерова, а работы непочатый край. Квартал горит, как бы взыскание по партийной линии не получить!.. Ханс горестно вздыхал, перелистывал статистические таблицы, выделял маркером несоответствия, отправлял по локальной сети, — в ответственных секторах имперских ведомств не было прямого подключения к GDN — Großendeutschland Netz. Рутинная работа со временем усыпила страхи Ханса — отчеты, таблицы, схемы, колонки цифр на жидкокристаллическом экране рабочего стола отвлекали его от сомнений, подозрений, и он растворялся в едином организме национал–социалистической общности, становился одной из миллионов клеток планетарного тела Великого фюрера. Сообщали, что затоплены Трансибирские рисовые плантации, что поставщики из японской дайбацу «Никкей» опять подведут Неапольские судостроительные верфи, цены на туркестанский хлопок снова полезли верх, и теперь надо будет увеличивать хлопковые плантации в Нижнеамериканских Штатах — благо Джон Шуберт, фюрер «Сынов Американской Революции» опять победил на своих глупых выборах. Пускай девяносто девять процентов голосов, но кто еще в Рейхе проводит эту клоунаду «парламентаризма» в духе буржуазного века. Verfaulenden liberalen Westen. Предприятия Вестфалии дают сомнительные показатели и надо бы связаться со статистическим бюро их гау…

В 12.00 по радио объявили перерыв, надо спешить успеть в столовую, пока эти glatten Jungen из Отдела ценообразования не смогли растащить все овощные котлеты. Ханс зашел в лифт и вместе с незнакомыми ему служащими с пятого этажа благополучно добрался до столовой, напряженно вслушиваясь в позывы своего живота. Хотелось мясных сосисок — сочащихся жиром, горячих, таких соблазнительных, но, к сожалению, их давали только по партийным праздникам. Национал–социалисту не пристало увлекаться мясным и тем самым уподобляться кавказцам, арабам и всем этим недочеловекам. Каждый день приходилось насыщаться блюдами вегетарианской кухни — лекторы из Министерства арийского здравоохранения довольно ловко доказывали мудрость гениального фюрера с цифрами на руках о преимуществах здорового питания, но временами Ханс хотел уподобиться какой–нибудь овчарке, чтобы рвать клыками такое соблазнительное, сочное мясо. С удовольствием, был бы овчаркой самого фюрера! — весело думал Ханс, сослуживцы ему улыбались в ответ. — Für den Schäferhund des Führers!

За столик к Хансу подсел молодой обергруппенфюрер СС Гельмут Шмидт. Ничего страшного, что этот холенный, подтянутый, весь с иголочки, товарищ будет вместе с Хансом уплетать овощные котлеты, жевать морковный салат и запивать все это слабоалкогольным пивом. Но Гельмут подсел к Хансу не просто так — Ханс догадывался, что нужно этому красавчику. Die vorliegende Munnerfreundschaft. А как же! Шмидт уже месяц делает ему явные намеки на посещение ближайшего Дома Товарищества. Вон он как томно косится на него серыми глазами, широко улыбается — словно показывает, до чего же хороши его белоснежные тридцать два зуба.

— Товарищ Ханс, у тебя есть какие–то планы после работы? —

Ханс чуть не подавился овощной котлетой. Welcher flinke Junge!

— М–м–м, — промычал Ханс. — Вообще–то, надо бы…

Он не знал, что соврать. Мысли путались у него в голове. Итак, он последнюю неделю открыто избегал Шмидта. Смотришь, и завтра о нем заговорят сослуживцы, а послезавтра им заинтересуется Комиссия партийной этики. Хансу жутко не везло. Почему–то большинство сослуживцев спокойно относились к гомосексуальной любви, нашей славной kameradschaftliche Liebe. Время от времени они встречались в Домах Боевого Товарищества, ели вкусные сосиски, пили свежее пиво, пели марши, а потом предавались суровым ласкам своих боевых товарищей по партии. Но Ханс… Он покрывался испариной, его начинало трясти, он заикался, неожиданно воздуха не хватало, словно вот–вот сердце перестанет стучать. Может, у него подпорченная генетика? Какой–то ген, доставшийся от безымянной фрау из Материнского Корпуса? Ханс временами сомневался, нормальный ли он, а временами — сомневался в нормальности окружающих. Почему его тянет на женщин? Почему он чурается настоящей мужской дружбы, воспетой еще классиками античности? Истинной любви древних германцев и бойцов из «штурмовых отрядов» времен Революции…

— Да, конечно же, можно как–то провести время…

— Вот видишь, товарищ Ханс, нужно время от времени крепить наши ряды, — довольно таки пошло пошутил Шмидт. В отличие от своей мужской красоты умом он не отличался.

— Согласен, товарищ Гельмут…

— Значит, договорились. Сразу после работы, — Шмидт весело ему подмигнул.

Ханс покорно согласился встретиться сразу после работы. Шмидт счастливо засмеялся, кому–то подмигнул и ласково пожал плечо Ханса своей крепкой спортивной рукой. Одного Ханс не мог понять, что нашел в нем этот красавчик–спортсмен Шмидт? Против него Ханс Гюсс был хлипким, сутулым, невыразительным человеком. Правда, кто–то говорил ему, что у него красивые руки, но кто это говорил, Ханс не помнил. Руки как руки. Скорее женские руки, чем мужские. Ханс стыдился своих рук.

В 12.30 они все вместе пошли в лекционный зал. Каждый день все работники Рейха проводили курс повышенного национал–социалистического воспитания без отрыва от службы. На этот раз их приветствовал Гюнтер Норбер, известный лектор из Министерства арийского просвещения. Полный, с круглым женообразным лицом, Норбер ознакомил свою секцию, что они сегодня прослушают доклад «Моральный облик строителя Третьего Рейха». Ханс сразу же заскучал, предчувствуя, чем все это закончится. Норбер начал издалека, влажно сверкая своими контактными линзами, словно пухлая мягкая рыба, выбравшаяся на берег.

— … окончательные высоты арийского духа. Но еще, к большому сожалению, встречаются остаточные проявления буржуазного образа жизни. Национал–социалистический образ жизни — это жизнь революционная, жизнь революционера, бойца, героя, преодолевающего все препятствия и сложности по призыву нашего фюрера и партии. Национал–социалистический образ жизни не совместим с расхлябанностью, изнеженностью, косностью, оппортунизмом даже в самой незначительной сфере арийского бытия. Кто–то еще считает, например, что не великий фюрер и наша великая партия знает, какие цвета соответствуют национал–социалистическому мировосприятию, а он!.. — С мест раздались смешки. Смеялись не сколько над неуклюжими выпадами Норбера, сколько над его надутыми покрасневшими щеками. — Это совершенно недопустимо! Это граничит с цветопреступлением — не достойным национал–социалиста. Какой–нибудь азиат или грязный негр может напялить на себя черти что, всякие там разноцветные тряпки, и ходить как пугало, лазать по лианам. Но дело ведь не в тряпках этих, дело в другом! Это подражание природе, это уход от миссии белого человека — быть выше природы, быть хозяином мира! Что позволительно негру, не позволительно представителю нордической расы. Негр — это животное, умеющее как–то разговаривать, оно не далеко ушло от своих собратьев, сидящих на деревьях. Ариец — высшее существо, и, следовательно, ни в чем не должен опускаться до состояния неразумного животного. Он знает, что такое честь, достоинство, дисциплина, иерархия, высший идеал. Так какие цвета любит ариец? —

С мест заученно ответили — Красный, черный, белый, серый и коричневый!

— Вот! Вот национал–социалистические цвета, которые нужно блюсти. Да, цвета нашего славного партийного знамени. Да, цвет каждодневного труда, мужественного отречения от избыточного комфорта, цвет солдатской чести, ежеминутной службы на благо нашего великого фюрера и Рейха! Да, цвет нашей партии, нашей земли, духовными соками которой питается каждый ее сын, национал–социалист!.. — Норбер затряс щеками и сжал кулаки. Кулаки его были заметно меньшими, чем у Ханса. — … А теперь поговорим о мужском товариществе. Да–да, не ухмыляйся товарищ Шмидт, это не такая уже отвлеченная тема. Впрочем, это не о тебе… Вчера в Министерстве арийского просвещения — на месте моей службы, это возмутительно! — был выявлен извращенец. Буржуазная идеология извратила его душу, не побоюсь сказать, до откровенной перверсии. Не буду называть имен — это животное, а иначе его никак не назовешь, сейчас находится в гестапо. Его ждет электрошок и стерилизация. Комиссия партийной этики, я уверен, добьется от него, кто, когда и как совратил его на этот грязный путь. И может быть… — Норбер угрожающе поднял палец, — тут не обошлось без плохой генетической наследственности, кто знает. Нередко попадаются всякие фрау, которые происходят, может быть, от потомков смешанных браков буржуазной эпохи. Так вот, этот с позволения сказать «товарищ» почти два месяца сожительствовал с некоей фрау из Вспомогательного медицинского корпуса — в нарушение всех партийных норм и постановлений Евгенической службы. Произошло несанкционированное зачатие — без разрешения Репродуктивной комиссии, без соответствующих тестов, наконец, без санкции Антропологического отдела, возмутительно! Но это не самое страшное. Этой потаскухе сделали аборт и ее стерилизовали. Другое страшно, регенерат, называвший себя нашим «товарищем», предал мужское братство национал–социалистического сообщества, предал партию, его вскормившую, предал друзей и братьев по революционной борьбе — вот что страшно! Он осмелился утверждать о «естественности» этой гнусной связи, и я не сомневаюсь, что он закончит свою жалкую жизнь на Абиссинских рудниках. Среди негров, от которых он далеко не ушел…

— Das abscheuliche Vieh! — выругался Шмидт, его стальные глаза горели возмущением.

Ханс вздрогнул, похолодел. Ему казалось, что проницательный взгляд Шмидта проникнет сквозь его карие глаза, в самую глубь его сознания и раскроет его тайный роман с Евой. Вот он вскочит, отбросит стул, покажет на него пальцем и с отвращением закричит‑Das abscheuliche Vieh!

Ханс втянул голову в плечи. Ему было стыдно, ему было противно, он готов был провалиться от ужаса, чтобы не видеть глаза Шмидта, чтобы спрятаться от пальца Норбера. Das abscheuliche Vieh! Das abscheuliche Vieh! — гремело у него в голове.

— Э, товарищ, как тебя разобрало, я тебя понимаю, мерзость все это, разве можно спокойно такое слушать, правда? — Шмидт участливо перегибался через спину соседа, успокаивал Ханса. Он видимо решил, что Ханса от нахлынувшего отвращения сейчас вырвет. Его большие губы чуть было не целовали запястье левой руки Ханса, и Ханс инстинктивно убрал руку, и выпрямился.

— Все уже хорошо, хорошо, не всегда приятно думать об этом, вы меня понимаете, особенно на работе… — залепетал он.

Шмидт согласно закивал и зашептал: Не забудь, после работы, мы договорились…

— Mein Gott! — запретно воскликнул Ханс, и тут же мысленно поправился. — Mein Führer! Что же мне делать? Mein Führer!..

Норбер попытался утихомирить мужчин, и стал напоминать, что лекция еще не кончилась: — Не хотел бы, товарищи, продолжать эту неприятную тему, но отрыжка буржуазной идеологии еще наблюдается в наших рядах. К примеру, о кошках…

Шмидт громко рассмеялся, его смех подхватили другие, и Норбер сконфузившись, стал отмахиваться розовой ладонью.

— Понимаю, понимаю, все мы мужчины, а не какие–то там расхлябанные фрау, конечно же собаки. Наш великий фюрер любит собак, наши руководители любят собак, все товарищи любят собак. Еще со времен античности… гончие Артемиды… древние германцы… светлейшие князья… арии… тевтонские рыцари… императоры… аристократы духа тоже… герр Гиммлер… — Норберт потерял нить рассуждений, с сожалением поглядел на часы.

— К сожалению, время нашей лекции закончилось и пора на трудовой фронт, на передовую борьбы с иудеобольшевизмом. Но завтра обязательно, товарищи, мы продолжим наше нужное, идеологически верное мероприятие. Хайль Гитлер! — Норбер махнул рукой и распустил всех по рабочим местам. Все встали, вскинули правую руку и стали выходить из лекционного зала. Некоторые поддерживали друг друга под руку. Кто–то напевал «Мой боевой товарищ…» Ханс почувствовал на своем плече уверенную ладонь Шмидта. Шмидт широко улыбался. Больше всего Хансу хотелось разбить это красивое лицо с идеальным пробором русых волос. Но Шмидт был разрядником по джиу–джитсу, и даже занимал в прошлом году чемпионское место в своем отделе. Ханс сдержался.

Работа опять втянула его в свою привычную колею. Den Bericht fur den Monat den Juni von der Lebensmittelabteilung… Zwolf Jahreszinsfusse… Der Diskontsatz fur die vorige Jahreshalfte… Строчки мельтешили перед его глазами, графики, диаграммы. Он пытался уйти в мир процентов и цифр от всего того, что не давало ему покоя. И не заметил, как радио объявило, что рабочий день закончился. «Спасибо за выполненную сегодня работу, товарищи. До завтра» — сказал герр Браух и распустил всех по домам. Ханс отключил рабочий стол, забрал свою канцелярскую мелочь в портфель и только когда он забирал свой плащ у этой кикиморы в гардеробе, он вспомнил о Шмидте. Ханс торопливо посмотрел на часы, почему–то забыв о больших настенных, что висели в латунной рамке напротив центрального входа: 18:56. — Еще успею, — подумал он. — Выскочу, пока этого спортсмена нет, а завтра что–нибудь на вру. Про неотложную работу, про бестолковую горничную… нет, не надо о Еве. Это слишком тонко, может порваться. Не буду о Еве. Голова заболела, да, заболела, так сильно, что уехал на служебном «фольксвагене»… — Ханс быстро побежал по ступенькам лестницы, мимо охранника из Лейб–штандарта имени Генриха Гиммлера, на мостовую. Охранник на него не смотрел. Он разглядывал стеклянными глазами большой партийный флаг, что развивался над Дворцом Правосудия.

На улице ждал Шмидт. Ханс ничего не понимая уставился на него, и не нашел ничего лучше, чем промямлить: — А я вот задержался…

— Это ничего, Ханс, сегодня чудный вечер, мы все успеем, — успокоил его Шмидт. В лайковой перчатке он сжимал бутылку шнапса, судя по этикетке‑Das Mannerarom.

Хансу нравился этот шнапс, но название он находил слишком прямолинейным. Он покорился судьбе, и, стараясь не думать в это время о своей Еве, поплелся со Шмидтом.

— Ханс, Ханс, давненько я хотел поговорить с тобой, мы так давно толком не разговаривали. Помнишь, Народный музей искусств — там мы с тобой познакомились. Ты еще насморком болел. Чихал, говорил что–то про доктора… — томно шептал Шмидт и мужественно прижимал локоть Ханса к себе, словно боялся, что пугливый Гюсс сейчас убежит.

Они неспеша шли по Борманштрассе, налетал слабый ветерок, слишком теплый для осеннего вечера, и Ханс потел. Ему все время хотелось снять фуражку и промокнуть лоб платком, но он стеснялся — Шмидт был весь свежий, подтянутый, бодрый, словно четырнадцать часов службы нисколько не утомили его, он весь светился. Рассказывал что–то о новой постановке «Колец Нибелунгов», о кавказских овчарках, что на прошлой неделе привезли лейб–егеря из Имеретинского заповедника, и чудном Доме Товарищества, что на Партейплац.

— Ты знаешь, там всегда свежее пиво, я вот удивляюсь, где–где, а на Партейплац всегда свежее подают. Сколько раз заходил. А еще там тирольские ансамбли играют. Люблю я сильные мужские голоса, знаешь, мужской хор это что–то, сидишь за кружкой светлого, льется песня, электросвечи горят, хорошо… — мечтательно шептал Шмидт, и почему–то его волевой подбородок размякал, и у Ханса создавалось навязчивое впечатление, словно Шмидт вот–вот задрожит — толи расплачется, толи рассмеется.

Ханс не хотел в Дом Товарищества. Он знал, чем это кончится. Сначала пиво, пиво, пиво. Карты, бильярд. Мужские сплетни. Крепкие сигареты. Шнапс. Партийные марши. Какие–то моложавые хористы из Гитлерюгенда. А затем, спальные номера. Мятые белые простыни, серые продезинфицированные одеяла, дешевый одеколон, минеральная вода, выпустившая весь газ, скрипящая кровать, смешки за стеной, умное бледное лицо в деревянной раме… Хансу стало тошно. Он боялся отказаться — глупо. Почему сразу согласился? Надо что–то врать — а что?.. Он же разрядник по джиу–джитсу. Совсем я запутался, подумал Ханс. О, Ева, что я тут делаю?! Как я хотел бы быть с тобой, моя преступная душа желает только преступных страстей, что же мне делать? Ganzen meinen Leichtsinn!..

Он осторожно стал расспрашивать Шмидта о Народном музее искусств. Он не помнил, как они познакомились, может Шмидт помнит. Шмидт огорчился такой ненадежной памяти, но обрадовался, что может помочь товарищу. Стал рассказывать про выставку героической живописи Миллера. Это ничего не говорило Хансу — он редко ходил в музеи.

— Миллер? — глупо переспрашивал Ханс, тайком пересчитывая рейхсмарки в кармане плаща. Рейхсмарок было негусто.

— Ну, Миллер, Миллер, имени я его не помню, помню, он еще ногу потерял при взятии Акапулько. Здоровый такой мужик, все батальные сцены рисовал…

— Не, не помню… То есть, батальные сцены помню, конечно. А Миллера не помню.

— Вспомнишь, — утешал его Шмидт, — обязательно вспомнишь.

Партийное искусство он не то чтобы недолюбливал, он его временами не понимал. Относил это к своей недостаточной национал–социалистической образованности. Ich vielleicht der ungebildete Mensch, думал Ханс, раз я ничего не понимаю в героической живописи. Он попросил Шмидта показать ему Народный музей, он хочет погрузиться в то сладостное прошлое, о котором ему так горячо рассказывал товарищ. Желательно надолго.

Шмидт немного растерялся, потом рассмеялся:

— Die romantische Seele! Wie gut ist! Ты меня удивил, а так не подумаешь… Хорошо, они еще не закрылись, мы успеем. — Шмидт заказал по радиотелефону такси, и уже через пять минут серый «фольксваген» доставил их прямо к дверям Народного музея.

Народный музей искусств был самым большим, если не считать Партийного музея имени Адольфа Гитлера, что на Гитлерплац. Крышу поддерживали могучие фигуры тевтонских рыцарей из уральского гранита. У входа развивались красно–черно–белые флаги. Музей еще не закрывался, хотя последние посетители — в основном, это были офицеры под ручку с юными кадетами, неторопливо спускались по ступенькам. Так как они были партийными, служитель музея не взял с них ни марки. Шмидт прямиком вел Ханса по мраморным лестницам наверх, в тот самый зал, где они когда–то познакомились. Везде висели картины в стиле героического романтизма — других здесь не было. Мускулистые мужские торсы переплетались на фоне сражения, среди высоких трав и могучих деревьев. Вот почти античные голубоглазые рыцари гордо восседают на конях. А там — два боевых товарища, уставшие от битв, прилегли нагие, отложив свои мечи — один положил русую голову другому на мощную грудь. Картины оттеняли партийные знамена и барельефы с имперскими орлами. Ханс сглатывал слюну, чтобы не раскашляться — мышцы, мышцы, мышцы, руки, ноги, огромные головы, увитые дубовым листом, пальмовые ветви, орлы, щиты, ягодицы, собаки… Хуже всего были скульптуры. Какой–то Дитрих Эбер изобразил мужскую любовь, да еще так раскрасил камень, что двое мужчин были как живые, и казалось, что тот, кто сверху натужно дышит.

— Это моя любимая! — радостно сообщил Шмидт, и погладил мраморное мужское плечо. С такой же радостью он погладил бы плечо Ханса.

— Она что, и тогда выставлялась? — Ханс был сконфужен, он хотел уйти. Естественные позы мужчин казались ему почему–то крайне непристойными.

— Нет, что ты, ее всего месяца два как выставляют. Как схватил композицию, каков рельеф, Genial! — А вот копии с античных скульптур. Защитники Пелопонесс. Фиванская сотня, или как там их. Когда бываешь на Восточных территориях, такой красоты не увидишь. Дикость, буколика. Die Regierung der Tiere!

Шмидт восхищенно пожирал глазами мужские тела, доспехи, орлов и гончих псов на полотнах партийных художников. В нижнем правом углу каждой картины была отпечатана санкция Имперской палаты искусств.

— А вот посмотри, какая композиция. Welcher schöne Junge!

Хансу стало надоедать — бродить так между картинами и скульптурами. Он почему–то думал о Еве, когда смотрел на голые мужские тела. Когда он видел танкистов, раздевшихся по пояс, разламывающих руками краюху хлеба где–то за Евфратом, ему думалось об ужине.

— Ты, знаешь, немного бы перекусить, так проголодался.

— Да, ты прав. Хорошее искусство нужно подкреплять хорошим ужином, — тут же нашелся Шмидт и увлек Ханса за собой, насвистывая «Мой боевой товарищ, приятель мой навек…» Он был в хорошем настроении.

Они зашли в «Виенервальд», и Шмидт с удовольствием заказал рыбное филе в сметанном соусе, картофельные биточки и салат из шпината. Ханс обречено ел биточки, запивал шнапсом и думал, как там Ева и Китти. Он хмелел. Оркестр играл тирольские напевы. Белое лицо из огромной золоченной рамы магически светилось — сказывалась подсветка. Шмидт пару раз отпустил пошлую шутку насчет крепкой мужской дружбы, потрепал Ханса по щеке. Рука была неожиданно мягкая, но требовательная. Ханс испугался, что сослуживец начнет его целовать прямо в ресторане, хотя партийные нравы здесь были не в новинку, но Шмидт получил счет и немного загрустил.

— Der Striche weiss welche Preise! Empоrend! Ich der Kampfoffizier! — он позабыл о приличии, лицо его покрылось красными пятнами, и Хансу с трудом удалось угомонить товарища, предложив оплатить расходы пополам.

— Ты настоящий друг, — расчувствовался Шмидт, и попытался поцеловать Ханса в щеку. — Понимаешь, мало взял денег, то се, а ты вот выручил. Ты настоящий товарищ и я в тебе нисколько не сомневался! А эти… Die Schweine! — Он оттолкнул официантку — низкорослую фрау с испуганным птичьим лицом и потребовал «приличного обслуживания». На смену пришел рослый парень с недовольной физиономией и в осторожной форме попросил рассчитаться.

— Товарищи, вам уже поздно! Завтра новый трудовой день…

— Правда, правда, — закивал охмелевший Шмидт и весело подмигнул Хансу. — Нам пора, у нас еще дела. Warum uns zu zweit sich, mein Freund nicht zu erholen?

Они вышли, пошатываясь из ресторана. Ханс с досадой думал о том, что просадил целых десять рейхсмарок, на которые он хотел купить сладостей Еве. Ева любила разные сладости. Ханс любил Еву. Только вот этот Шмидт… Шмидт, блуждающим взором, искал такси. Было почти десять. У Ханса болела голова, он хотел в сортир, а еще хотел спать и перед сном — хотя бы поцеловать Еву на ночь. Он плюнул на приличия и сообщил Шмидту, что уже поздно, что у него болит голова, завтра рано вставать, может быть, завтра? — Шмидт набычился, потом обмяк, прослезился и, совершенно женским голосом, поведал Хансу, что с ним всегда так, только он хочет поближе познакомиться, как все рушится:

— Понимаешь, ты не виноват, Ханс, ты хороший парень и друг, я уверен, что у нас все получиться, но не везет, не везет мне что–то. Понимаешь, я такой сильный, вот пощупай какие у меня мышцы, здесь пощупай, не стесняйся, пощупай пресс на животе, не бойся, пощупай, все думают что я какой–то Stier, а это не правда, я ласковый, ну давай я тебя поцелую на прощанье… — Шмидта совсем развезло.

Отделавшись от вялых объятий, Ханс посадил его в такси и на прощанье помахал рукой — улыбка, если судить по ветровому стеку, у него получилась не убедительная. Шмидт укатил к себе на Риббентроплац. Ханс остался один, стоя под неоновой рекламой. Все. Растратил последние деньги. Теперь придется идти пешком — а это не меньше часа. Слава фюреру, что с преступностью на улицах еще полвека назад покончили. Пока есть фюрер — есть порядок. Да, так оно и есть. Es existiert der Führer — es existiert die Ordnung! Фюрер вечен, как сам Рейх. Работники Аненербе удачно закончили четвертое клонирование Святого Адольфа, и он никогда не покинет своей народ, его гениальность будет освещать века процветания арийской нации, вдыхать жизнь в тело национал–социалистического государства…. Ханс шел домой. Отдавал честь каким–то военным из ночного патруля. Здоровался со знакомыми, выгуливавшими своих собак — почему–то он их принимал за знакомых. Смотрел на часы, насвистывал что–то тирольское и грустил. Эва совсем извелась. В последнее время она боится ночного обыска, допросов, неприятностей на работе, гестапо. Ханс вспомнил, что сотрудник гестапо жил этажом выше — фамилию его он не помнил. Ханс отбросил эту мысль и поспешил домой. Nach Hause! Schneller nach Hause!

Темная парадная. Лестница влажная — видимо, делали вечернюю уборку. Он долго копался в замке, потом вспомнил что это не тот ключ, а когда дверь открылась, чуть не зацепился за коврик. Нащупал кнопку освещения. В зеркале на него глядел бледный, уставший человек в мятом плаще и фуражке набекрень. Лет этому человеку было не меньше сорока. Сапоги снимать совсем не хотелось, и Ханс похромал в спальную.

— Ева? — шепотом позвал он жену. Какая она мне жена — брак как буржуазный институт отменен несколько десятилетий назад. Но Ханс все равно называл ее про себя «моя жена». Meine Frau. Meine liebe Frau.

— Ева? Ты спишь? — об сапог терлась Китти и мяукала. — Ты покормила Китти?

— Да, покормила. — Ева была испугана. Она прикрывала рубашку руками и искательно заглядывала ему в лицо. Ей никогда не нравилось, что Ханс встречается с каким–то очередным партийным хлыщем, но возражать было бесполезно.

— Почему ты так поздно? Знаешь сколько времени?

— Знаю, извини.

— Кто на этот раз?

— Ты не думай, я ничего такого не делал.

— Знаю я вас, mutigen Leute.

— Ничего не было, перестань. Я устал…

— Я тоже устала. Сколько можно прятаться в шкафу?! Сколько, я тебя спрашиваю?!

— Я не знаю, Ева, подожди…

— Да, фюрер прав, фюрер всегда прав. Арийская мораль и все такое. Но больше не могу, понимаешь?

— Я тоже рискую…

— Как и я. — тихо добавила Ева.

— Давай, я сапоги сниму, неряха. — Она снимала сапог, затем другой, а Ханс гладил ее по голове. Волосы были густые, приятные на ощупь, шелковистые, и ему ничего не хотелось, как вот так вот сидеть, и гладить Еву по голове. Другой рукой он гладил Китти, и она довольно мурчала. Он всегда боялся, что Китти слишком громко мурчит — как бы соседи не догадались, но сейчас он не хотел об этом думать.

— Ты ел?

— Да, во «Вьенервальде». Шмидт из меня все подчистую выгреб.

— Спортивный такой? Белобрысый?

— Нытик он белобрысый.

— Нытик? Никогда бы не подумала. Он такой рослый…

— Вот, вот. Я бы тоже не подумал. А разревелся как баба. Изменяют ему, что ли?.. — задумчиво прошептал Ханс. Он хотел спать.

— Нам всем изменяют, — отозвалась Ева. — Чудовищный мир…

— Не говори такое.

— Хорошо не буду.

— Еще соседи услышат.

— Хорошо не буду… Кровать расстелить?

— Да, спать хочу. Рано вставать. Этот Браух совсем меня документами завалил. Чувствую, с квартальным отчетом не успею…

— Ты все успеешь, Ханс.

— Ты думаешь?

— Я уверена.

— Мне бы твою уверенность… У нас совсем нет денег.

— А когда они у нас были? — горько усмехнулась Ева.

— Ты моя горничная, а горничной надо платить еженедельно. За этим следит инспекция Министерства труда и классовой гармонии. Что такое Хартия Труда ты знаешь?

— Знаю. Ты не думай, что если я женщина, если я не училась в лицее Наполо, как вы мужчины…

— Ладно, ладно, Ева. Я не знаю, как нам выкрутится.

— Выкрутимся, будем экономить.

— Разве что на Китти… — Ханс закрыл лицо рукой. Вселенская усталость накатила на него, придавила своим весом — и он задохнулся. Гладкой ладонью Ева прижала его к женскому бедру, и он понял, что если не ляжет в кровать, так и заснет, прижавшись к жене.

— Ложись, ты совсем сонный. — Ханс послушно полез под серое одеяло. Как хорошо бы было, если там ждала его Ева. Но говорят, что в последнее время участились проверки Комиссии партийной этики и рисковать теперь просто глупо. Tausend Jahre dem Führer! — привычно прошептал он белому лицу, всегда такому мудрому и спокойному в серебряной раме.

— Спокойной ночи, Ева.

— Спокойной ночи, Ханс.

— Я люблю тебя, — прошептал Ханс.

— Ich liebe dich auch. — услышал он в ответ и закрыл глаза.

Видеофон. Он разрывался где–то у Ханса в голове, бил молотом в уши. Ханс застонал, включил ночник, нащупал будильник. Было около двух ночи. Видеофон продолжал разрываться.

— Ханс? — испуганно позвал сдавленный голос.

— Да, Ева, я слышу.

— Кто это? — Хотел бы знать, кто это, подумал Ханс. Он поднес руку к видеофону и тут же отдернул руку. Он боялся.

— Возьми, пожалуйста, трубку. Так все соседи сбегутся.

— Да, да, конечно. Ты права… — Ханс дрожащей рукой включил прием.

— Алло? — экран аппарата оставался черным. Видеофон молчал, в нем что–то потрескивало. Ханс беспомощно смотрел на экран — он оставался пустым. Затем раздались частые гудки. Он выключил прием. Кнопка была мокрой — как и рука. Как и весь Ханс.

— Не понимаю, — сказал он. — Два часа ночи.

— Они могут позвонить и в три часа, Ханс.

— Я знаю… Ты думаешь это они?

— Я боюсь. — сказала Ева из темноты.

— Я тоже боюсь, — сказал Ханс. — Я совсем не мужественный парень.

Ева издала какие–то звуки. Она смеялась.

Жалобно мяукнула Китти. Она прыгнула Хансу на колени и стала заглядывать ему в лицо своими круглыми зелеными глазами. Словно, повторяла вслед Еве: «Кто это? Я боюсь».

Видеофон опять зазвонил. Китти испуганно дернулась и тут же исчезла.

— Ханс…

— Я беру, Ева, беру… — торопливо сказал он и нажал прием. — Алло.

На экране появилось холодное лицо высокомерного человека, затянутого в черную униформу с серебряными нашивками. Губы человека были презрительно перекошены. Ханс понял, кто это.

— Ханс Гюсс?

— Да. — прошептал он. Больше всего он хотел, не видеть этого холодного лица. Он покрылся испариной.

— Я Гюнтер Гофтмайер, бригаденфюрер СС, гестапо. Вы знаете какое подразделение я представляю?

— Да, наверное… Комиссия партийной этики.

— Правильно, герр Гюсс. — лицо словно закаменело. — Я не буду вам рассказывать о ваших обязанностях перед фюрером и партией, для вас это уже чистая формальность. Вы нарушили партийную этику, и, следовательно, вас автоматически отстранили от членства в Имперской национал–социалистической партии и работы в Имперской статистической палате.

Ханс сглотнул. Горло пересохло. Глотать было нечего.

— Фрау Ева, выйдете из шкафа, мы о вас прекрасно знаем.

Ева как тень выскользнула из шкафа. Она даже не надела рубашку и ее груди торчащими сосками одновременно показывали на портрет фюрера и видеофон. Ей было все равно — бригаденфюрер СС был настоящим арийцем. Женские груди его не трогали.

— Я не буду вам перечислять показания герра Брауха, герра Шмидта, герра Вольфа — Вольф был тот самый сосед этажом выше, — и других лиц, заслуживающих нашего доверия. А, кроме того, — невозмутимо продолжал гестаповец, — даже если бы не было этих достойных товарищей, сотрудники Комиссии давно отметили все несообразности вашего поведения и пришли к единственному закономерному выводу.

— Я… — открыл рот Ханс.

— Вы извращенец, грязный извращенец, подонок, которым нет места в национал–социалистической общности. Вы опустились до состояния животного, совокупляясь с этой самкой, забыв о чести и достоинстве настоящего арийца. Скотское совокупление вместо товарищеской любви! Das Vieh! Вы скрывали ваши животные отношения от соответствующих органов. Вы завели эту schmutzige Katze. Буржуазное разложение налицо! Вы лишились гордого звания «товарищ». Das burgerliche Element! Das Vieh!

— Я… Мне…

— Через полчаса к вам придет дежурная группа Комиссии. Оставайтесь, вы и ваша фрау на месте. Не вздумайте бежать. И еще… — тут гестаповец улыбнулся. Радушной отеческой улыбкой. — Если вы хотите, чтобы мы не отправили вашу Zimmermadchen прямиком в крематорий, потрудитесь сами избавится от ekelhaftes Zeug…

— Я не понял…

— От кошки! Das Vieh!

— Что я…

— Кажется, вы, Гюсс, любили заниматься своими перверсиями на кухонном столе? Не отрицайте, мы это знаем. Ваше излюбленное место для женоложества. Чем не место для уничтожения этой мерзости?! Возьмите электронож и сделайте все как нужно. Можете позавтракать, герр Гюсс, — улыбка бригаденфюрера стала еще шире. — Вам не скоро удастся поесть мясного… — видеофон погас.

Ханс встал и бессмысленно уставился на Еву.

— Я не позволю, — сказала Ева. Сказала одними губами.

— Не спорь.

— Это, это… Они… я… — по лицу Евы покатились слезы.

— Не спорь со мной, Ева.

— Она же… Она… — Ева смотрела на него сквозь пальцы. Глаза были круглые. По пальцам текли капли. Вот что надо рисовать чертовому Эберу и выставлять в Народном музее, почему–то подумал Ханс. Героическое искусство, Die schauderhafte Kunst. Он пошел на кухню и сказал: кис–кис–кис.

Китти была напугана. Она не хотела вылезать из–за холодильного шкафа, и тогда Ханс достал из холодильника засохший кусочек сыра. Больше в холодильном шкафу ничего не было.

Он опять сказал: кис–кис–кис. Кошка недоверчиво выглянула, понюхала сыр и вцепилась в него зубами. Тогда Ханс ловко выхватил ее и посадил на стол. Китти эта игра не нравилась. Она щетинила усы и стучала по столу хвостом. Никогда хозяин ее не садил на кухонный стол. Хозяин как правило прогонял ее со стола.

— Ты не посмеешь… — Ева держалась руками за дверной косяк.

— У меня нет выхода, Ева.

— Но Китти… Ты…

— Ева.

— Я…

— Уйди, мне будет так легче.

Ева зажала рукой рот, повернулась и вышла. Ханс погладил рукой кошку. Она была такой красивой — рыжей с белыми пятнами на боках, с полосатым пушистым хвостом и зелеными глазами. Такой ни у кого нет. Во всем квартале. Наверное, во всем городе. Жители Нового Дрездена обожают заводить собак. А я любитель кошек. Der Liebhaber der Katzen. Черт меня подери.

— Китти, — сказал ей Ханс. — Я тебя люблю. Но Еву я тоже люблю.

Китти призналась, что тоже любит Еву. Он улыбнулся, затем включил электронож и полоснул кошку — от горла и ниже. Из пищевода выпал пережеванный кусок сыра, весь красный от крови. Китти хрипела, старалась уцепить когтями, но слабела буквально на глазах. Кровь растеклась лужей по столу, залила всю скатерть и веселой капелью устремилась на пол, а Ханс все кромсал и кромсал, тупо разглядывая кошачьи внутренности. В голове у него шумело. Ноги были ватные и все в крови. Все цвета брусничного варенья, которое он так любил в мужском интернате имени маршала Геринга.

— Mein Fuhrer, mir ist es egal. — повторял он, — Mir ist es egal. Es ist egal.

Когда в дверь позвонили, он заканчивал жарить аппетитные мясные кусочки. Они так приятно шипели на сковородке. Сегодня я не иду на работу. Сегодня праздник. И не нужно идти в гимнастический зал. Пришли гости, они пришли раньше, чем я думал, — подумал Ханс, вытирая темную кровь о трусы, — НО МНЕ БУДЕТ, ЧЕМ ИХ УГОСТИТЬ.

Александрия, 31 мая 2003 г.