США. PRO ET CONTRA. Глазами русских американцев

Соловьев Владимир Исаакович

Клепикова Елена

Запрещенные тексты Бродского и Довлатова

 

 

Иосиф Бродский. Лене Клепиковой и Вове Соловьеву

I

Позвольте, Клепикова Лена, Пред Вами преклонить колена. Позвольте преклонить их снова Пред Вами, Соловьев и Вова. Моя хмельная голова вам хочет ртом сказать слова.

II

Февраль довольно скверный месяц. Жестокость у него в лице. Но тем приятнее заметить: вы родились в его конце. За это на февраль мы, в общем, глядим с приятностью, не ропщем.

III

На свет явившись с интервалом в пять дней, Венеру веселя, тот интервал под покрывалом вы сократили до нуля. Покуда дети о глаголе, вы думали о браке в школе.

IV

Куда те дни девались ныне никто не ведает — тире — у вас самих их нет в помине и у друзей в календаре. Все, что для Лены и Володи приятно — не вредит природе.

V

Они, конечно, нас моложе и даже, может быть, глупей. А вообще они похожи на двух смышленых голубей, что Ястреба позвали в гости, и Ястреб позабыл о злости.

VI

К телам жестокое и душам, но благосклонное к словам, да будет Время главным кушем, достанется который вам. И пусть текут Господни лета под наше «многая вам лета!!!»

Февраль 1972 года

 

Сергей Довлатов. Вор, судья, палач…

Помните такую детскую игру? На клочках бумаги указывается: вор, судья, палач… Перемешиваем, вытаскиваем… Судья назначает кару: три горячих, пять холодных… Палач берется за дело… Вор морщится от боли… Снова перемешиваем, вытаскиваем… На этот раз достается от бывшего вора судье. И так далее.

К этой игре мы еще вернемся.

Теперь — о деле. Есть такой публицист — Владимир Соловьев. Пишет на пару с женой, Еленой Клепиковой. Оба — бывшие литературные критики, причем довольно известные. Эмигрировали года четыре назад.

В центральной американской прессе опубликованы десятки их статей. Книга «Русские парадоксы» выходит на трех языках.

В «Новом американце» Соловьев и Клепикова печатались трижды. То в соавторстве, то поодиночке. Каждый раз их статьи вызывали бурный читательский отклик. Мне без конца звонили самые разные люди. Были среди них весьма уважаемые. Были также малоуважаемые, но симпатичные и добрые. Были, разумеется, глупые и злые. Знакомые и незнакомые. И все ругали Соловьева.

Наконец позвонил один знаменитый мим. Признаться, я несколько обалдел. Миму вроде бы и разговаривать-то не полагается. Да еще на серьезные темы. Впечатление я испытал такое, как будто заговорил обелиск.

Мим оказался разговорчивым и даже болтливым. Он начал так:

— Вы умный человек и должны меня понять… (Форма совершенно обезоруживающая, как подметил Игорь Ефимов. Кстати, тоже обругавший Соловьева.)

Задобрив абонента, мим начал ругаться. Затем, не дожидаясь ответа, повесил трубку.

И тут я задумался. Раз уж мим заговорил, то, видимо, дело серьезное. Надо что-то делать. Как-то реагировать…

Так я превратился в коллекционера брани. Я записал все, что мне говорили о Соловьеве. Получилось шесть страниц убористого текста.

Подражая методичности литературных критиков Вайля и Гениса, я решил систематизировать записи (Генис на досуге вывел алгебраическую формулу чувства тревоги, охватывающей его перед закрытием ликерного магазина).

Я разбил все имеющиеся данные на группы. Несколько обобщил формулировки. Получилось девять типовых вариантов негодования.

Затем, чтобы статья была повеселее, я решил ввести дополнительное лицо. Нечто вроде карточного болвана. Причем лицо обобщенное, вымышленное. Чтобы было кому подавать реплики. Я решил назвать его условно — простой советский человек. Сокращенно — ПСЧ. Я не думаю, что это обидно. Все мы простые советские люди. И я простой советский человек. То и дело ловлю себя на атавистических проявлениях.

Так состоялся мой обобщенный диалог с ПСЧ. Нецензурные обороты вычеркнуты Борисом Меттером (воображаю презрительную усмешку Юза Алешковского).

Итак, ПСЧ:

— Зачем вы печатаете Соловьева?

— А почему бы и нет? Соловьев — квалифицированный литератор. Кандидат филологических наук. Автор бесчисленного количества статей и трех романов. Мне кажется, он талантлив…

— Талант — понятие относительное. Что значит «талантлив»?

— Попытаюсь сформулировать. Талант есть способность придавать мыслям, чувствам и образам яркую художественную форму.

— Но идеи Соловьева ложны!

— Допускаю. И отчасти разделяю ваше мнение. Возьмите перо, бумагу и опровергните его идеи. Проделайте это с блеском. Ведь идеи можно уничтожить только с помощью других идей. Действуйте. Сам я, увы, недостаточно компетентен, чтобы этим заняться…

— А знаете ли вы, что он критиковал Сахарова?! Что вы думаете о Сахарове?

— Я восхищаюсь этим человеком. Он создал невиданную модель гражданского поведения. Его мужество и душевная чистота безграничны.

— А вот Соловьев его критиковал!

— Насколько я знаю, он критиковал идеи Сахарова. Уверен, Сахаров не допускает мысли о том, что его идеи выше критики.

— Но ведь Сахаров за железным занавесом. А теперь еще и в ссылке.

— Слава богу, у него есть возможность реагировать на критику. Кроме того, на Западе друзья Сахарова, великолепные полемисты, благороднейшие люди. О Сахарове написаны прекрасные книги. Он, как никто другой, заслужил мировую славу…

— Значит, вы не разделяете мнения Соловьева?

— Повторяю, я недостаточно компетентен, чтобы об этом судить. Интуитивно я покорен рассуждениями Сахарова.

— Не разобрались, а печатаете…

— Читатели разберутся. С вашей помощью. Действуйте!

— А знаете ли вы, что Соловьев оклеветал бывших друзей?! Есть у него такой «Роман с эпиграфами». Там, между прочим, и вы упомянуты. И в довольно гнусном свете… Как вам это нравится?

— По-моему, это жуткое свинство. Жаль, что роман еще не опубликован. Вот напечатают его, тогда и поговорим.

— Вы считаете, его нужно печатать?

— Безусловно. Если роман талантливо написан. А если бездарно — ни в коем случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира…

— Соловьев говорит всякие резкости даже о покойном литературоведе Б. Знаете пословицу: «О мертвых — либо хорошее, либо ничего»?

— А как же быть с Иваном Грозным? С Бенкендорфом? С Дзержинским? Дзержинский мертв, а Роман Гуль целую книгу написал. Справедливую, злую и хорошую книгу.

— А знаете ли вы, что Соловьев работает в КГБ?

— Нет. Прекрасно, что вы мне об этом сообщили. У меня есть телефоны ФБР. Позвоните им не откладывая. Представьте документы, которыми вы располагаете, и Соловьев будет завтра же арестован.

— Документов у меня нет. Но я слышал… Да он и сам писал…

— Соловьев писал о том, что его вызывали, допрашивали. Рассказал о своей неуверенности, о своих дипломатических ходах…

— Меня почему-то не вызывали…

— Вам повезло. А меня вызывали, и не раз. Честно скажу: я так и не плюнул в рожу офицеру КГБ. И даже кивал от страха. И что-то бормотал о своей лояльности. И не сопротивлялся, когда меня били…

— Хватит говорить о высоких материях. Достаточно того, что Соловьев — неприятный человек.

— Согласен. В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это — частная сфера. К литературе она отношения не имеет.

— Значит, будете его печатать?

— Да. Пока не отменили демократию и свободу мнений.

— Иногда так хочется все это отменить!

— Мне тоже. Особенно, когда я читаю статьи Рафальского. Он называет журнал «Эхо» помойкой. Или даже сортиром, если я не ошибаюсь. А сочинения Вайля и Гениса — дерьмом.

— О вас Рафальский тоже писал?

— Было дело, писал. В таком же изящном духе. Что поделаешь?! Свобода мнений…

— А Рафальского вы бы напечатали?

— Безусловно. Принцип демократии важнее моих личных амбиций. А человек он талантливый…

— Вот бы отменить демократию! Хотя бы на время!

— За чем дело стало? Внесите соответствующую поправку. Конгресс ее рассмотрит и проголосует…

— Знаю я их! Вычеркнут мою поправку.

— Боюсь, что да.

— Однако вы меня не убедили.

— Я вас и не собирался убеждать. Мне бы сначала себя убедить. Я сам, знаете ли, не очень-то убежден… Советское воспитание…

— Значит, то, что вы мне говорили, относится и к вам.

— В первую очередь…

На этом разговор закончился. Выводов я постараюсь избежать.

Выводы должен сделать читатель. А теперь вернемся к злополучной детской игре, которая называется «Вор, судья, палач».

Я не люблю эту игру.

Я не хочу быть вором. Ибо сказано — «Не укради!»

Не хочу быть судьей. Ибо сказано — «Не судите, да не судимы будете!»

И в особенности не хочу быть палачом. Ибо сказано — «Не убий!»

Обречь писателя на молчание — это значит убить его.

А Довлатов еще никого не убивал.

Меня убивали, это было. А я — никого и никогда.

Пока.

«Новый американец», Нью-Йорк,

9 июня — 4 июля 1980 года