Иосиф Бродский. Лене Клепиковой и Вове Соловьеву
I
II
III
IV
V
VI
Февраль 1972 года
Сергей Довлатов. Вор, судья, палач…
Помните такую детскую игру? На клочках бумаги указывается: вор, судья, палач… Перемешиваем, вытаскиваем… Судья назначает кару: три горячих, пять холодных… Палач берется за дело… Вор морщится от боли… Снова перемешиваем, вытаскиваем… На этот раз достается от бывшего вора судье. И так далее.
К этой игре мы еще вернемся.
Теперь — о деле. Есть такой публицист — Владимир Соловьев. Пишет на пару с женой, Еленой Клепиковой. Оба — бывшие литературные критики, причем довольно известные. Эмигрировали года четыре назад.
В центральной американской прессе опубликованы десятки их статей. Книга «Русские парадоксы» выходит на трех языках.
В «Новом американце» Соловьев и Клепикова печатались трижды. То в соавторстве, то поодиночке. Каждый раз их статьи вызывали бурный читательский отклик. Мне без конца звонили самые разные люди. Были среди них весьма уважаемые. Были также малоуважаемые, но симпатичные и добрые. Были, разумеется, глупые и злые. Знакомые и незнакомые. И все ругали Соловьева.
Наконец позвонил один знаменитый мим. Признаться, я несколько обалдел. Миму вроде бы и разговаривать-то не полагается. Да еще на серьезные темы. Впечатление я испытал такое, как будто заговорил обелиск.
Мим оказался разговорчивым и даже болтливым. Он начал так:
— Вы умный человек и должны меня понять… (Форма совершенно обезоруживающая, как подметил Игорь Ефимов. Кстати, тоже обругавший Соловьева.)
Задобрив абонента, мим начал ругаться. Затем, не дожидаясь ответа, повесил трубку.
И тут я задумался. Раз уж мим заговорил, то, видимо, дело серьезное. Надо что-то делать. Как-то реагировать…
Так я превратился в коллекционера брани. Я записал все, что мне говорили о Соловьеве. Получилось шесть страниц убористого текста.
Подражая методичности литературных критиков Вайля и Гениса, я решил систематизировать записи (Генис на досуге вывел алгебраическую формулу чувства тревоги, охватывающей его перед закрытием ликерного магазина).
Я разбил все имеющиеся данные на группы. Несколько обобщил формулировки. Получилось девять типовых вариантов негодования.
Затем, чтобы статья была повеселее, я решил ввести дополнительное лицо. Нечто вроде карточного болвана. Причем лицо обобщенное, вымышленное. Чтобы было кому подавать реплики. Я решил назвать его условно — простой советский человек. Сокращенно — ПСЧ. Я не думаю, что это обидно. Все мы простые советские люди. И я простой советский человек. То и дело ловлю себя на атавистических проявлениях.
Так состоялся мой обобщенный диалог с ПСЧ. Нецензурные обороты вычеркнуты Борисом Меттером (воображаю презрительную усмешку Юза Алешковского).
Итак, ПСЧ:
— Зачем вы печатаете Соловьева?
— А почему бы и нет? Соловьев — квалифицированный литератор. Кандидат филологических наук. Автор бесчисленного количества статей и трех романов. Мне кажется, он талантлив…
— Талант — понятие относительное. Что значит «талантлив»?
— Попытаюсь сформулировать. Талант есть способность придавать мыслям, чувствам и образам яркую художественную форму.
— Но идеи Соловьева ложны!
— Допускаю. И отчасти разделяю ваше мнение. Возьмите перо, бумагу и опровергните его идеи. Проделайте это с блеском. Ведь идеи можно уничтожить только с помощью других идей. Действуйте. Сам я, увы, недостаточно компетентен, чтобы этим заняться…
— А знаете ли вы, что он критиковал Сахарова?! Что вы думаете о Сахарове?
— Я восхищаюсь этим человеком. Он создал невиданную модель гражданского поведения. Его мужество и душевная чистота безграничны.
— А вот Соловьев его критиковал!
— Насколько я знаю, он критиковал идеи Сахарова. Уверен, Сахаров не допускает мысли о том, что его идеи выше критики.
— Но ведь Сахаров за железным занавесом. А теперь еще и в ссылке.
— Слава богу, у него есть возможность реагировать на критику. Кроме того, на Западе друзья Сахарова, великолепные полемисты, благороднейшие люди. О Сахарове написаны прекрасные книги. Он, как никто другой, заслужил мировую славу…
— Значит, вы не разделяете мнения Соловьева?
— Повторяю, я недостаточно компетентен, чтобы об этом судить. Интуитивно я покорен рассуждениями Сахарова.
— Не разобрались, а печатаете…
— Читатели разберутся. С вашей помощью. Действуйте!
— А знаете ли вы, что Соловьев оклеветал бывших друзей?! Есть у него такой «Роман с эпиграфами». Там, между прочим, и вы упомянуты. И в довольно гнусном свете… Как вам это нравится?
— По-моему, это жуткое свинство. Жаль, что роман еще не опубликован. Вот напечатают его, тогда и поговорим.
— Вы считаете, его нужно печатать?
— Безусловно. Если роман талантливо написан. А если бездарно — ни в коем случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира…
— Соловьев говорит всякие резкости даже о покойном литературоведе Б. Знаете пословицу: «О мертвых — либо хорошее, либо ничего»?
— А как же быть с Иваном Грозным? С Бенкендорфом? С Дзержинским? Дзержинский мертв, а Роман Гуль целую книгу написал. Справедливую, злую и хорошую книгу.
— А знаете ли вы, что Соловьев работает в КГБ?
— Нет. Прекрасно, что вы мне об этом сообщили. У меня есть телефоны ФБР. Позвоните им не откладывая. Представьте документы, которыми вы располагаете, и Соловьев будет завтра же арестован.
— Документов у меня нет. Но я слышал… Да он и сам писал…
— Соловьев писал о том, что его вызывали, допрашивали. Рассказал о своей неуверенности, о своих дипломатических ходах…
— Меня почему-то не вызывали…
— Вам повезло. А меня вызывали, и не раз. Честно скажу: я так и не плюнул в рожу офицеру КГБ. И даже кивал от страха. И что-то бормотал о своей лояльности. И не сопротивлялся, когда меня били…
— Хватит говорить о высоких материях. Достаточно того, что Соловьев — неприятный человек.
— Согласен. В нем есть очень неприятные черты. Он самоуверенный, дерзкий и тщеславный. Честно говоря, я не дружу с ним. Да и Соловьев ко мне абсолютно равнодушен. Мы почти не видимся, хоть и рядом живем. Но это — частная сфера. К литературе она отношения не имеет.
— Значит, будете его печатать?
— Да. Пока не отменили демократию и свободу мнений.
— Иногда так хочется все это отменить!
— Мне тоже. Особенно, когда я читаю статьи Рафальского. Он называет журнал «Эхо» помойкой. Или даже сортиром, если я не ошибаюсь. А сочинения Вайля и Гениса — дерьмом.
— О вас Рафальский тоже писал?
— Было дело, писал. В таком же изящном духе. Что поделаешь?! Свобода мнений…
— А Рафальского вы бы напечатали?
— Безусловно. Принцип демократии важнее моих личных амбиций. А человек он талантливый…
— Вот бы отменить демократию! Хотя бы на время!
— За чем дело стало? Внесите соответствующую поправку. Конгресс ее рассмотрит и проголосует…
— Знаю я их! Вычеркнут мою поправку.
— Боюсь, что да.
— Однако вы меня не убедили.
— Я вас и не собирался убеждать. Мне бы сначала себя убедить. Я сам, знаете ли, не очень-то убежден… Советское воспитание…
— Значит, то, что вы мне говорили, относится и к вам.
— В первую очередь…
На этом разговор закончился. Выводов я постараюсь избежать.
Выводы должен сделать читатель. А теперь вернемся к злополучной детской игре, которая называется «Вор, судья, палач».
Я не люблю эту игру.
Я не хочу быть вором. Ибо сказано — «Не укради!»
Не хочу быть судьей. Ибо сказано — «Не судите, да не судимы будете!»
И в особенности не хочу быть палачом. Ибо сказано — «Не убий!»
Обречь писателя на молчание — это значит убить его.
А Довлатов еще никого не убивал.
Меня убивали, это было. А я — никого и никогда.
Пока.
«Новый американец», Нью-Йорк,
9 июня — 4 июля 1980 года