США. PRO ET CONTRA. Глазами русских американцев

Соловьев Владимир Исаакович

Клепикова Елена

Из России в Нью-Йорк — и обратно

Полемический триалог. Зоя Межирова, Елена Клепикова, Владимир Соловьев

 

 

Лжесоавторство: каждый сам за себя

Зоя МЕЖИРОВА. Мое мнение, это крупное событие в нашей литературной жизни — издание мемуарно-аналитического пятикнижия Владимира Соловьева и Елены Клепиковой о поэтах, писателях, режиссерах и художниках, с которыми их свела судьба, иногда очень тесно и плотно. Групповой портрет вершинных представителей русской культуры второй половины прошлого века, восхитительно, с множеством впервые публикуемых иллюстраций, изданный в «РИПОЛ классик» в рекордные сроки — за два года. Несомненно, этот пятитомник останется в истории нашей литературы. Вот передо мной последняя книга под эффектным загадочным названием «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой». Что меня прежде всего интересует — это природа соавторского тандема «Соловьев & Клепикова». Почему на одних обложках и титулах стоят два имени, а на других один только Владимир Соловьев, хотя внутри имеются главы, написанные и подписанные Еленой Клепиковой? В отличие от ваших политических книг — последняя про Дональда Трампа и американскую демократию, где представлены и сольные и совместные главы, в этом пятикнижии каждый выступает сам по себе — почему? И такой вот лирический, что ли, вопрос: супружество вам в литературную помощь или соавторство во вред вашему супружеству?

Елена КЛЕПИКОВА. Скорее лжесоавторство — каждый сам за себя. Соловьев — главреж этого пятитомного издания, ему принадлежит режиссура — от текстов до картинок, он не всегда даже считает нужным довести до моего сведения состав новой книги, иногда меня ждут сюрпризы, не могу сказать, что сплошь приятные…

Владимир СОЛОВЬЕВ. Пятикнижие создавалось в таком скоростном темпе, что на обсуждения и споры не было ну никакого времени, а Клепикова — та самая «прекрасная спорщица», про которую знаменитый фильм Жака Риветта. А касаемо режиссуры, то «да». Я бы даже продлил этот образ, если позволите. Все эти пять книг состоят, понятно, из текстов, но каждая из них сама по себе текстом не является. Не только потому, что в них дюжины тщательно отобранных из домашних архивов и прокомментированных в титрах иллюстраций. Эти книги не просто написаны, а сделаны, срежиссированы, поставлены. Книга — это спектакль, представление, зрелище, перформанс, приключение наконец. И само собой, каждую книгу я пишу, как последнюю, иначе нет смысла браться, и какая-то, возможно, эта завершающая нашу с Леной мемуарно-аналитическую линейку, может ею оказаться, и я буду заживо замурован в этом пятикнижии. Рукотворный памятник самому себе: автор в окружении своих героев.

Елена КЛЕПИКОВА. Ну и заносит тебя — в памятники метишь. Вот почему в «Бродском» я сняла свое имя с обложки, хотя Володя и настаивал. Зачем нести ответственность за высказывания и приемы Соловьева, с которыми я не согласна? В «Бродском» и в следующих книгах «Не только Евтушенко» и «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» у меня свои тексты и даже свои разделы, Соловьев довольно точно называет их отсеками — они напрочь отделены от остальных частей, меня вполне устраивает такая суверенная автономия. Мы и по жизни разные. Если честно — отвечая на ваш вопрос — совместная эта работа вносила дополнительный напряг в нашу супружескую жизнь. В упомянутой вами последней, итоговой книге — «Путешествие из Петербурга в Нью Йорк. Шестеро персонажей в поисках автора: Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой» — на обложке снова два имени: мои тексты там представлены не только в моем разделе, но и разбросаны по всей книге.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Еще бы тебе от нее открещиваться! Если кто бенефициант этой книги, так это Елена Клепикова.

Зоя МЕЖИРОВА. Кажется, я догадываюсь о причинах скорее все-таки стилистических, чем идейных разногласий авторов — так, наверное, точнее будет вас называть, чем соавторами. Ваше творческое несходство бросается в глаза. Лена — приверженка классического устава, я это давно приметила, еще по публикациям в «Королевском журнале», коего Клепикова была одно время редактором и автором, выходило такое роскошное издание в конце прошлого века в Нью-Йорке. В «Путешествии из Петербурга в Нью-Йорк», помимо клепиковских портретов Бродского, Довлатов, Шемякина, в ее собственном разделе представлена проза, включая замечательную повесть «Невыносимый Набоков» — о преодолении в себе Набокова автобиографическим, несмотря на гендерную подмену, героем. Это мне напомнило стихотворение Александра Межирова:

Воткну́та в бабочку игла, Висок почти приставлен к дулу — Сверхгениальная игра В бессмертную литературу.

Елена КЛЕПИКОВА. Знай я эти строки раньше, поставила бы эпиграфом к «Невыносимому Набокову».

Владимир СОЛОВЬЕВ. У нас была телепередача, посвященная выходу новой книги, где Лена прочла отрывок из «Невыносимого Набокова». Вот мгновенный отклик Жени Евтушенко: «Меня больше всего поразил кусочек блистательной Лениной прозы о Набокове. Давно не читал в русской прозе ничего равного по насыщенности и артистизму языка да и по анализу психологии. Лена, по-моему, готова для романа».

Зоя МЕЖИРОВА. А я была буквально потрясена ослепляющим описанием набоковского стиля. Очень мужское видение, мужская мощная лепка. Хотя с определением Ольги Кучкиной в «Комсомолке», что проза Клепиковой неженская — не согласна. Вы — поэт в прозе, проскальзывают бриллиантики настоящей поэзии даже в вашей публицистике и критике, в ваших портретах Ахмадулиной или Трампа, все равно. Признайтесь, Лена, писали когда-то стихи, да?

Елена КЛЕПИКОВА. На любительском уровне. Не в счет.

Зоя МЕЖИРОВА. Иное дело вы, Володя. Хоть и «заражены нормальным классицизмом», как сказал ваш друг Бродский, но с прививкой к нему современного сленга. Это сразу бросается в глаза — такое естественное сочетание и сосуществование жаргона и интеллигентной живой классичности, сочетание достаточно трудное для этих двух разных стихий. Как раз это меня нисколько не смущает.

Пляшет сленг, язычками узкого пламени, на кончике языка, Подтверждая планшетно-смартфонно-сноубордовой жизни реалии. А на сердце, — туманной дымкой издалека, Ящерицы, снующие между храмов Греции, Фрески старых соборов плавной Италии.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Схвачено. У вас, Зоя, удивительная способность вживаться в чужую жизнь и схватывать ее метафизическую суть. Говорю не только о себе, хотя это из вашего стихотворения «Письмо Владимиру Соловьеву в Нью-Йорк». Узнал себя в идеализированном портрете, но буду впредь стараться ему соответствовать. Спасибо, Зоя.

Зоя МЕЖИРОВА. Ну почему же идеализированный портрет, Володя? Все ваши образы, поразившие меня, описаны. Это всё вы и делаете, не даете оборваться культуре. А что смущает, так это введение в ваши портретные характеристики таких подробностей, которые я предпочла бы не знать. Со многими, о ком вы пишете, я тоже была близка, но именно поэтому мне кажется без этих деталей можно было обойтись. Режут слух. В смысле, глаз.

 

Принцип: интим предлагать!

Владимир СОЛОВЬЕВ. В смысле интим не предлагать, да? Но я-то как раз думаю наоборот. Понимая под интимом широкий сюжетный спектр и не сводя его к одному только сексу — интим интересует меня не сам по себе, но как ключ — нет, скорее как отмычка — к человеку, о котором я пишу. Следующая моя риполовская книга называется «Про это. Секс, только секс и не только секс». Вот в этом «и не только» — весь секрет. Если хотите, интимный угол зрения — то, чего я добиваюсь в моих портретах современников. Не скандала и не эпатажа ради, а токмо чтобы дать по возможности полный, объемный, парадоксальный, оксюморонный портрет художника — в дополнение к сказанному им самим о себе. К сказанному и к несказанному — к нерассказанному, к недосказанному, к недоговоренному, к скрытому, к сокрытому, к утаенному. Не то чтобы патография взамен агиографии, но не знаю, как в России, в Америке ни одна биографическая книга не обходится без суфлерских подсказок «вселенского учителя» — великого доктора Зигги. Не то чтобы я всех своих героев в обязательном порядке укладываю на пресловутую кушетку, но какие-то тайны у них — живых и мертвых — выпытываю. Не без того. Очередное, «демократическое», вдвое меньше прежнего, издание нашей с Леной Клепиковой книги про Довлатова — четвертое, пятое, шестое, не считал — так и называется: «Скелеты в шкафу».

Зоя МЕЖИРОВА. Вот-вот, как раз об этом. Я верю, что не развлекухи ради, не только для читателя, вам самому интересно, а потом уже и читателю. Но, знаете, не всякое лыко в строку. Интимный угол зрения на героя — то, что я ценю в ваших и Елены Клепиковой портретах с натуры. Но Лена счастливо обходится без некоторых подробностей, когда пишет про Бродского, Евтушенко, Довлатова. А вас, Володя, нет-нет да заносит. Не настаиваю, но мне, как читателю, лучше не знать ни о том, как Фазиль Искандер гонялся с ножом за женой, приревновав ее к Войновичу, ни о любовном треугольнике Бродский — Бобышев — Басманова.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Как биографу-портретисту Бродского обойтись без ménage à trois трех «Б», когда его любимая женщина изменяет ему с его близким другом? Дело тут совсем не в пикантных подробностях — что Бродский резал себе вены и гонялся с топором за своим соперником, а в том, что трагическая эта история — кормовая база его потрясающей любовной лирики. Прошу прощения, конечно, за такой меркантильный взгляд, но сошлюсь на князя Петра Вяземского, как будто он это про Бродского сказал: «Сохрани, Боже, ему быть счастливым: с счастием лопнет прекрасная струна его лиры». Или о ревности Искандера. Это важно для понимания всей тогдашней литературно-политической ситуации в стране, потому как ревность эта подменная, переносная, выражаясь опять-таки на психоаналитической фене — путем трансфера. Вот как было дело. Фазиль пошел на компромисс, согласившись на публикацию в «Новом мире» кастрированного «Сандро из Чегема», своего opus magnum, без блистательной главы «Пиры Валтасара», лучший образ Сталина в мировой литературе, тогда как другие писатели, его друзья Войнович, Владимов, Аксенов шли на разрыв с официозом и публиковали «Чонкина», «Верного Руслана», «Ожог» за границей. Фазиль пережил тогда страшную душевную травму, перенеся ее из литературно-политической плоскости в семейную сферу. То есть без всяких на то оснований взревновал жену к человеку, который решился на мужской поступок в иной, гражданской сфере, а он не решился.

 

Многоуважаемый шкап…

Зоя МЕЖИРОВА. Объяснили, но убедить не убедили. А это жуткое описание смерти Довлатова тоже позарез? Зачем вам это? Зачем читателю?

Владимир СОЛОВЬЕВ. Спасибо, Зоя, вы еще деликатно так, эвфемистически выражаетесь, меня жалеючи. Другие мои друзья куда как ругачее и окрысились на меня, не стесняясь в выражениях. Вот выборочно цитирую отклик близкого мне человека, с которым я тесно и плодотворно сотрудничаю в этом пятикнижии на одну из моих юбилейно-антиюбилейных публикаций «Довлатов с третьего этажа»: «…Вы перепутали жанры и вместо оды-апофеоза-хвалы, соответствующих юбилею, написали скрытый пасквиль. Зачем нужно было в это время говорить о причинах смерти? Как вы думаете, прочтя эту статью, стал бы Сергей или Сергей Донатович, как все его теперь величают в Питере, продолжать гулять с вами и Яшей (Сережин пес) по вечерам? Вы же, я знаю, не завистник и не тщеславец, тонкой души человек. Отвергать каноны и рушить кумиры можно и нужно, только надо знать, где и когда. Помните: чувство меры, стиль, ночь, улица, фонарь, аптека. Да-с, Вольдемар, — лажанулись стопудово. Что теперь делать?»

Зоя МЕЖИРОВА. И что вы ответили своему другу, если не секрет?

Владимир СОЛОВЬЕВ. От друзей у меня секретов нет — вы ведь тоже мой друг, Зоя. Как и от читателей. Вот — опять-таки выборочно — мой ответ: «Ну, нисколько не лажанулся — ни стопудово, ни однограммово. Как бы Сережа отреагировал? Я пишу для живых, у мертвецов своих дел предостаточно». Есть, правда, и другие дружеские отклики: «Ты правдорубишь, невзирая на лица, юбилеи, живых и мертвых. Меня это тоже часто шокирует и возмущает. Коли кто назвался или оказался public figure, тот должен быть готов к любой пытке. Тебе не след обращать внимание на вопли и лай: караван «Вл. Ис. Соловьев» должен идти своим путем (иначе он за/потеряется среди литературы)». А Павел Басинский, у которого я стырил посвящение моего большого — 720 страниц! — «Бродского»: «Иосифу Бродскому — с любовью и беспощадностью», выдал мне своего рода индульгенцию, рецензируя мою книгу: «…в целом автор свое сражение с темой выигрывает. А то, что в результате этого сражения пострадали живые и мертвые реальные люди, прежде всего Кушнер и Бродский, так это не беда. Я всегда придерживался простого мнения: если писатель полагает себя вправе, например, убивать своих героев, то визжать по поводу того, что кто-то сделал героем его самого — неблагородно и просто неприлично».

Зоя МЕЖИРОВА. Кстати, о Кушнере. Как и про Искандера, Бродского, Довлатова, вы выдали про него типа складня, диптиха, который тоже, я бы сказала, не в юбилейном жанре ввиду его довольного критического тона.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Пусть так. Ну и что? По-любому, «Многоуважаемый шкап…» — не мой жанр, о ком бы ни писал. Сошлюсь на вольнодумца Вольтера: «Я говорю, что думаю, и очень мало озабочен тем, чтобы другие думали, как я».

Елена КЛЕПИКОВА. По мне, так это не просто смешение жанров, а чистая эквилибристика, не в укор тебе буде сказано. В юбилейный жанр ты контрабандой протаскиваешь критику, которую вроде бы опровергаешь, но у читателя остается выбор — принять негатив или позитив? Я про твои кушнеровские, а точнее антикушнеровские эссе, коли ты в них на меня ссылаешься и цитируешь. Думаю, не только у меня такое впечатление: критика Кушнера (олитературенность, вторичность, эпигонство) звучит сильнее, чем ее опровержение. Но что тобою движет, когда ты пишешь эти скандальные, хулиганские, с подколами, антиюбилейные статьи?

Владимир СОЛОВЬЕВ. Как и с Довлатовым, найти место этому насквозь советскому поэту в русской литературе. Это моя прямая обязанность, как историка литературы. Типа того, как, помню, мы со Слуцким в Коктебеле спорили о составе первой пятерки, а потом о первой десятке русских поэтов уж не упомню, каких времен. В первую пятерку наших современников во главе с Бродским и Слуцким Кушнер не входит по определению, а в первую десятку — не знаю. Может, в первую дюжину?

 

Феномен Довлатова

Елена КЛЕПИКОВА. Именно по этой линии к тебе претензии и по Довлатову — что ты попытался в своем эссе «Довлатов с третьего этажа» трезво оценить его достижения в литературе, подрывая тем самым его китчевый культ у фанатов. Нам свойственно недо- или, наоборот, переоценивать своих современников, а на долю Довлатова — утверждаешь ты — выпало и то и другое. Так ли? Живой Довлатов, невидимкой писательствующий на родине пятнадцать лет, никак не мог быть недооценен, ибо был «никто», был неписатель, в лучшем случае — «просто наблюдательный человек». Вся его писательская слава и звездная репутация — посмертные. Что ж, самое время — говорить сейчас о переоценке Довлатова современниками? Трезво смаргиналить его ложноклассическую (как считают его хулители) прозу? Разоблачать довлатовский миф? Еще не время. И, может быть, никогда не придет. Пока наблюдается в нынешней русской литературе явление уникальное, если не прямо феерическое — феномен Довлатова. Точнее — феномен популярности Сергея Довлатова, который — этот феномен — не дает спать спокойно многим, очень многим российским литераторам. Понять их можно — невероятная общенародная слава Довлатова не только не утишилась, не потускла за 26 лет со дня его смерти, а еще и зашкалила. Довлатов умер как раз тогда, когда его впервые узнал массовый русский читатель. И немедленно вслед огромная, как грозовая туча, всероссийская слава его накрыла отечественную литературу. «Он заменил собою всех нас», — писал в отчаянии Валерий Попов. Что реально случилось? Отчего такие переживания? Знакомое роковое революционное действо: кто был никем, стал всем — в полном смысле слова — стал кумиром нации.

Живой Довлатов, при тотальном литературном остракизме, прозревал свою ежеминутную востребованность, изнывал по читателю. По массовому, всесоюзному. Но вышло так, что не Довлатов нашел своего читателя, а читатель нашел Довлатова. И стал он супервостребованным писателем. И до сих пор. Любим и популярен и остро современен. В этом — тайна Довлатова. Некая магия, волшебство его «простой проходной» прозы. Да, элегантная стилистическая простота текстов. Но попробуйте быстро пробежать по ним — ничего не выйдет. Торопясь, не смакуя — спотыкнешься о каждое — каждое! — имеющее свой вес и знающее свое единственное место слово. Овеянное к тому же собственным лексическим пространством. Ни одного — бездельного, затасканного, проходного. И подражать ему — такому вроде популяристу — совершенно невозможно. Как невозможно его раскумиренную прозу превратить в китч — здесь ты, Володя, неправ. Это не китч — это ликующий, упоенный, захлебный читательский востреб. Довлатов — словесный пурист и воскрешатель — уникален, конечно. Вот так, с четвертьвековым опозданием, полюбила его прозу. Действует феномен Довлатова, что продолжает, как бес, носиться над временем. Довлатов всех опередил, но не всех заменил. И за ним не дует. Пока что.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Вот вам живой пример наших, как лжесоавторов, разногласий. Хорошо еще, что без рукоприкладства. А о феномене Довлатова можем судить даже по личному опыту с нашим пятикнижием. Одно время по востребованности читателем вперед вырвался «Бродский», но сейчас снова пошел в обгон «Довлатов» — несколько разных изданий, а на недавней книжной выставке в ВДНХ именно «Довлатова» много спрашивали — больше, чем остальные книжки нашего сериала.

Зоя МЕЖИРОВА. Что поразительно в вашем пятитомнике, так это его разножанровость, диалогизм, полифоничность, многоголосица…

Владимир СОЛОВЬЕВ. Разноголосица. Разные голоса нам с Леной важнее, чем много голосов. Самый частый гость в этом сериале — Зоя Межирова, которая представлена в разных жанрах — как поэт, как эссеист и как переводчик. Опять-таки простите за перебив, но отмечаю это с благодарностью.

Зоя МЕЖИРОВА. Да, разноголосица. Включая голоса тех, с кем вы не согласны. Ведь вы с Леной могли ограничиться собственными воспоминаниями о том же Бродском, или Окуджаве, или Эфросе, помноженными на блестящий анализ, коего каждый из вас мастер, но вы привлекаете еще разножанровый материал. И это вдобавок к редчайшим, впервые публикуемым фоткам героев вашего пятитомника. Помимо мемуарных всплесков памяти, вы даете слово вашим персонажам в самом что ни на есть прямом, неопровержимом смысле слова. Начиная с первой книги «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека». Я помню, Володя, одно из ваших первых о нем эссе так и называлось «Довлатов на автоответчике» — его доподлинные сообщения на вашем автоответчике и ваш к ним расширенный комментарий. Читателей это поразило тогда, как прием, а вы превратили прием в принцип, который подтвердили в той же книге рассказом «Уничтоженные письма Довлатова». Сюжет фантазийный, но письма настоящие. Как вам удалось их восстановить, считай, из пепла, коли адресат их уничтожила?

Владимир СОЛОВЬЕВ. Запросто! Это было еще в Москве. Я тогда писал докуроман, частично он реализовался в «Записки скорпиона», там была большая глава «Эпистолярий», вот я у всех и клянчил письма. Юнна Мориц, с которой мы тогда тесно дружили, вручила мне пачку писем Довлатова из Питера — ни письмам, ни их автору она не придавала никакого значения. Я их скопировал, а потом с трудом вернул ей — ни в какую не хотела брать: «Зачем они мне?» А потом — с ее слов — уничтожила.

 

Разборки с Мнемозиной

Зоя МЕЖИРОВА. Очень содержательные, образные и неожиданные письма, раскрывающие личность писателя с неожиданной стороны. А вдобавок комментарии вдовы — Елены Довлатовой, в тесном сотрудничестве с которой вы создали этот уникальный том о вашем друге. А сколько писем в других книгах этой линейки: Евтушенко, Бродского, Окуджавы, Искандера, Слуцкого, Рейна, Юнны Мориц и Тани Бек. Или вы выступаете первопечатником стихов ваших героев — дружеские послания вам того же Бродского или Кушнера. Думаю, этот том о Бродском в вашем сериале не только самый весомый — килограмма на полтора, наверное, потянет, но и самый значительный по содержанию. Тем более он содержит не только мемуары и аналитику, но и прозу: «Post mortem», запретно-заветный роман о Бродском, очень смелый, новаторский по форме. В следующих книгах — «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» и, наконец, в заключительной «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк» вы еще более, что ли, энергично пользуетесь этим приемом, сочетая аналитику, мемуаристику и художку. Что это вам дает? Я догадываюсь, зачем вам это смешение жанров — это скорее вопрос от имени читателей, чем мой личный.

Владимир СОЛОВЬЕВ. У вас тут, Зоя, не один вопрос, а враз несколько, один интереснее другого. Ну, прежде всего, хочу уточнить — я скорее мнемозинист, чем мемуарист, потому что работаю не с воспоминаниями, а с памятью. То есть спускаюсь в подвал моей памяти, извлекая на свет божий затаившееся там подсознание. Пушкин не совсем прав — «Усладить его страданья Мнемозина притекла». Когда как. Когда усладить, а когда разбередить, хотя к семитомнику Пруста был бы хороший эпиграф, да? Как кому. Мои разборки с Мнемозиной довольно болезненные, однако художественно, полагаю, результативные. Вот кто лежит на пресловутой кушетке — не я, а моя капризная, своевольная память, а я — в качестве ее психоаналитика. Недаром у моей книги «Записки скорпиона» подзаголовок «Роман с памятью», а слово «роман» — в обоих смыслах.

Зоя МЕЖИРОВА. Разборки с Мнемозиной — может быть, так назвать наш триалог? Вспоминая, вы бьетесь —…на пороге / как бы двойного бытия. Потому что подсознание — глубинный колодец, откуда черпаете — да, да, — даже забытое… Мнемозина именно там. А воспоминания — это уже что-то вроде шлейфа Мнемозины, шлейфа памяти — здесь, в нашей реальности. Шлейф ведь продолжение чего-то… В дивном языке, в самом звучании слова вос-по-ми-на-ни-я — продленность и пластика этого шлейфа. Вос-по: чуть заминка, переминание с ноги на ногу — перед Бездной. А дальше — сам шлейф, уже развевающийся в прыжке над нею.

 

Лот художества

Владимир СОЛОВЬЕВ. Теперь о гостевых отсеках, где я даю слово другим людям, без разницы, согласен я с ними или нет. Больше того, несогласных я предпочитаю согласным. Лена Клепикова — живой пример: на пальцах одной руки можно насчитать вопросы, где у нас с ней согласие, зато конфликты — далее везде и во всем, по любому поводу. Наконец, о беллетристических привнесениях. Лот художества берет глубже, чем мемуар или даже документ. По-любому, прижизненные и посмертные укоры Чехову за «Попрыгунью», где он списал главного героя с Левитана, либо к Прусту, в лирической эпопее которого узнавали реальных людей, что они не фильтровали базар, отвергаю с ходу и следую их примеру, используя реал в качестве кормовой базы для моей прозы: жизненные коллизии кладу в основу сюжетных драйвов, а фигуранты, мои друзья и знакомцы — да, мои модели, натурщики и натурщицы, пусть простят мне живые и мертвые этот утилитарный подход. Пишу с натуры, пусть натуру и искажаю — тоже мое неотъемлемое авторское право. По Спинозе: natura naturans & natura naturata. Я люблю ссылаться на это определение, прошу прощения за повтор. Понятно, я приверженец первого принципа, у меня не арийское объективистское, а иудейское субъективное восприятие натуры — не сотворенная, а творящая природа. По противоположности. А началось это совмещение беллетристики и мемуаристики не с «Бродского», а еще с первой книги, куда включена повесть «Призрак, кусающий себе локти», герой которой списан с Довлатова и легко узнаваем, а теперь еще я добавочно помещаю в новых изданиях книги «Перекрестный секс. Рассказ Сергея Довлатова, написанный Владимиром Соловьевым на свой манер». Либо «Сердца четырех» с посвящением Искандеру, Войновичу, Чухонцеву и Икрамову, которые послужили прообразами героев этого «эскиза романа», как указано в жанровом подзаголовке. Да, добираю в прозе, что не смог или не решился сделать в документалистике, в фактографе. Бесстыжая проза, если хотите. Хотя проза здесь особая: докупроза. Еще кратче: faction — неразрывная жанровая спайка fact & fiction. У Капоте есть такой термин: «non-fictional novel». Это идеальное жанровое определение моего романа о Бродском «Post mortem». Сошлюсь на моего если не учителя, то любимца среди моих любимых формалистов — Тынянова, который из литературоведа переквалифицировался в беллетриста: «Взгляд должен быть много глубже, догадка и решимость много больше, и тогда приходит последнее в искусстве — ощущение подлинной правды: так могло быть, так, может быть, было». Все это определяет характер нашего с Леной Клепиковой сериала, эту последнюю книгу включая — многожанровый, многоаспектный, многогранный, голографический, фасеточный, как стрекозиное зрение.

Зоя МЕЖИРОВА. Мой последний, под занавес, вопрос как раз об этой вашей последней книге. Точнее, про ее занятную обложку. Там изображены шесть ее персонажей на фоне двух земных полушарий, а пунктиром обозначен их путь через Атлантику — из Петербурга в Нью-Йорк. Такие пляшущие человечки из детской тетрадки, но на них насажены реальные головы Барышникова, Бродского, Довлатова, Шемякина и Соловьева с Клепиковой. Так вот, все фигурки бегут с востока на запад и только Володя с Леной — в обратном направлении. Случайность? Произвол художника? Или с каким-то тайным смыслом и умыслом? Намек?

Елена КЛЕПИКОВА. Если и с умыслом, то не нашим — вопрос к художнику. Что касается меня, то я довольно болезненно переживала эмиграцию, и душевно-духовно-творчески, да всяко чувствую свою связь с Россией и русской культурой неразрывной, хоть и маргинальной поневоле.

Владимир СОЛОВЬЕВ. В отличие от Лены, у меня никаких ностальгических переживаний не было и нет. Скорее космополитический принцип: моя родина там, где растут грибы. Здесь их ничуть не меньше, чем в России, а я, знаете, страстный грибник. При всех наших успехах в Америке — сотни статей в самых престижных американских изданиях и с полдюжины книг на 12 языках в 13 странах, я тоже полагаю связь с Россией тесной. Особенно теперь, когда там у нас с Леной столько публикаций в СМИ, а благодаря нашему издательству «РИПОЛ классик» — настоящий книгопад: восемь книг за два последних года. А теперь девятая, куда мы и вставим этот триалог, предварительно тиснув его в периодике. Кто-то даже пустил про нас шутку: пир во время чумы. Может быть, художник имел в виду именно эту востребованность наших опусов? Наше посильное участие в российском культурном процессе? Да, вектор указан верно.