США. PRO ET CONTRA. Глазами русских американцев

Соловьев Владимир Исаакович

Клепикова Елена

Владимир Соловьев

Постскриптумы. Из России в Нью-Йорк — и обратно

 

 

Понятно, что выход за два года восьми подряд востребованных книг Владимира Соловьева и Елены Клепиковой стал событием культурной жизни русскоязычного мира, центр которого повсюду, а поверхность нигде. Судим об этом по многочисленным печатным и сетевым откликам, по тиражам наших книг, допечаткам и обновленным изданиям под новыми обложками и с иными названиями. Не авторам, однако, решать через океан, насколько справедлив мем, пущенный в обиход в связи с этим нашим книгопадом: пир во время чумы.

По инициативе нашего издательства «РИПОЛ классик» в этот мемуарно-аналитический поток вклинился триллер о борьбе за Белый дом с предсказанием победы Дональда Трампа, когда никто больше не делал на него ставку, зато у нас его имя и физия украшали обложку новой книги, которая вышла задолго до выборов. Отмечаем это не в похвалу самим себе, хоть и есть чем, но единственно объяснения ради: книга о Трампе и не только о Трампе, но он ее главный герой, хорошо пошла не только благодаря ему, но и благодаря авторам, раскрученным на книгах совсем иного жанра. С другой стороны, выход нашего «Трампа» еще больше подхлестнул интерес к книгам нашей линейки «Памяти живых и мертвых»  — Бродский, Довлатов, Евтушенко, Окуджава, Высоцкий, Эфрос и прочие, нас самих включая, потому как Владимир Соловьев и Елена Клепикова — не только авторы, но и герои этого авторского сериала. Недаром последняя книга так и озаглавлена — «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк. Шесть персонажей в поисках автора — Барышников, Бродский, Довлатов, Шемякин и Соловьев с Клепиковой».

В параллель и в продолжение этих книг мы печатали и продолжаем печатать в СМИ по обе стороны океана — «Московский комсомолец», «Независимая газета», «Новая газета», «Русский базар», «В Новом Свете», «Панорама», «Кстати», «Комсомольская правда в Америке» — новые статьи и эссе, которые пригодились для этой нашей книги. Ее первый раздел «Триумф Трампа» основан на этих новых статьях — мы подвели нашего героя к его инаугурации. Как и этот заключительный раздел, где я восполняю пробелы и дополняю наш мемуарно-аналитический многотомник «Памяти живых и мертвых», приводя здесь всего лишь несколько из посткнижных публикаций.

По техническим причинам опускаю эссе «Довлатов с третьего этажа» — хотя мы с Леной Клепиковой выпустили три книги и полнометражный фильм о нем, однако справедливости ради решено было объективно глянуть на его писательское наследие поверх его идолизированного, китчевого образа у читателей.

Из двух постскриптных юбилейно-антиюбилейных эссе об Александре Кушнере приводим из экономии места только одно. Он проходит в большом фолианте о Бродском в качестве маргинального героя — как его идейный антипод, по жизни злостный супротивник, а после смерти клеветник, врунишка и мистификатор, каких поискать. Ну, к примеру, пишет, что Бродский будто бы ему сказал: «Я скоро умру — и все будет твое…» Господи, как мертвые беспомощны перед ложью живых!

Владимир Соловьев первым написал в «Трех евреях», а потом в «Post mortem» об их жестком противостоянии в поэзии и крутом поединке жизни, а теперь, с моей легкой руки, это стало общим местом. Вот я и решил постскриптум выяснить место этого советского стихотворца в русской поэзии и опубликовал к его 80-летию две вполне объективные, поверх барьеров, сугубо литературоведческие статьи — в «Московском комсомольце» и «Ex Libris — Независимая газета». Что тут началось! Уж на что я привык, что мои острые, парадоксальные, провокативные книги и эссе вызывают шквальную полемику на грани (и за гранью) настоящего литературного скандала, недаром меня печатно называют тефлоновый, с меня как с гуся вода, у меня закалка, но тут даже я слегка опешил. Никто не спорил со мной по сути, наоборот, я получал и продолжаю получать множество согласных отзывов, зато пара-тройка питерских литераторов, — я отфрендил их скопом, еще живя с ними в одном городе, ввиду их гэбистских связей и мафиозной спайки, вы звав огонь на себя исповедальным романом-вызовом «Три еврея», — занялись лично мной, обрушившись с клеветой и инсинуациями. Испытал физическое чувство брезгливости, будучи оплеван не только в переносном, но и в прямом, буквальном смысле — брызгами злобной слюны. Сошлюсь на самого мною в последнее время читаемого поэта Евгения Лесина:

Что-то тяжко мне от ваших катавасий. Неуютно бестолковыми ночами. С подлецами не бывает разногласий. Не бывает разногласий с палачами. Вы убийцы, натуральные бандиты. Ну какие тут полемика и споры? И не врите вы себе, что из элиты. Вы из шайки, а еще точнее — своры.

На одну такую доносительную анонимку, хоть и за несколькими подписями, я ответил статьей «Ниже плинтуса», зато обратку на следующую кляузу-донос — полный отстой! — писать не стал, а послал, что называется, через губу письмо в редакцию «Независимой газеты» с объяснением, почему мне в лом участвовать впредь в этой низкопробной склоке. Пусть лучше за меня ответят доносчикам мои друзья Иосиф Бродский и Сергей Довлатов — ниже приводятся стихотворение «Лене Клепиковой и Вове Соловьеву», лучшее из Осиных стихов на случай, и Сережина статья в защиту Владимира Соловьева «Вор, судья, палач», лучшая его публицистика. Оба эти сочинения тщательно замалчиваются питерскими фальсификаторами. Точнее — это цензурированные тексты, выброшенные не просто из книг Бродского и Довлатова, но из их литературного наследства. А вот из сочувственного мне письма: «На стезе, что ты выбрал, надо укутываться в к-н нано-технологической клобук: чтобы был тверд, как керамика, прочен на прострел, как кевлар, скользкий, как тефлон. Но я такого материала не знаю». Нет худа без добра — не скажу за керамику и кевлар, но тефлона во мне кратно прибавилось, я неуязвим к приступам такой злобной истерики, типа родимчика.

А заключает этот раздел «Постскриптумов» полемический триалог авторов с поэтом и эссеистом Зоей Межировой — «Из России в Нью-Йорк — и обратно».

 

Постскриптум к «Трем евреям». Modus vivendi & Modus operandi

Юбилейно-антиюбилейное

— А от кого ты собираешься защищать Кушнера? — удивилась мой соавтор и автор сама по себе, а по совместительству жена Елена Клепикова.

От живых и мертвых.

От Бориса Слуцкого, который сказал мне, когда мы заплыли за буек в Коктебеле: «Зачем нам ваш Кушне́р, когда у нас есть свой Самойлов?»

От злоречивой Юнны Мориц, которая припечатала его острым словцом: «Сидит в танке и боится, что на него упадет яблоко».

От Анны Андреевны Ахматовой, которая наотрез отказалась расширить до квинтета свой домашний квартет (Бобышев, Бродский, Найман, Рейн), приняв в него Кушнера, несмотря на его поползновения, и тогда его подобрала и усыновила (литературно) Лидия Яковлевна Гинзбург. Когда в Комарово я удивлялся ее равнодушию к Бродскому, она процитировала пушкинскую Лауру «Мне двух любить нельзя» и предсказала, что мне тоже предстоит выбор.

От Бродского, с легкой руки которого пошел гулять в литературном мире мем «Скушнер», а уже из Америки он обрушил на своего питерского антагониста лучший в его последние «тощие» иммигрантские годы стих «Не надо обо мне. Не надо ни о ком», где обозвал Кушнера «амбарным котом».

От Лены Клепиковой, которая считала его хорошим поэтом, но не настоящим. Нечто схожее писал в «Промежутке» Тынянов о Ходасевиче.

От Владимира Соловьева, наконец. Это теперь антитеза «Бродский — Кушнер» общеизвестна, но я заговорил о ней первым, а потом первым, еще в России, написал о наших контроверзах свою горячечную исповедь «Три еврея. Роман с эпиграфами», препарировав эту антитезу научно, художественно и публицистически и порвав своей книгой с ленинградской мишпухой. Нет нужды пересказывать эту книгу, коли она выдержала столько тиснений по обе стороны океана, каждый раз вызывая очередной скандал. А этот мой юбилейно-антиюбилейный опус — пусть не апология, но защита Александра Кушнера. В том числе от самого себя.

Дело прошлое, но был какой-то период — с дюжину лет, наверное, когда ни у Кушнера, ни у Соловьева не было ближе друга: общались мы тесно, плотно, доверительно, на каждодневном уровне: часами висели на телефоне, а виделись не только по праздникам и дням рождения, хотя из дружеских ДР память удержала только два — 24 мая у Бродского и 14 сентября у Кушнера, лето проводили рядом — в Вырице на Оредеже, а уж наш город, «знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез», исходили вдоль и поперек. Один из наших излюбленных маршрутов был к Новой Голландии, где мы, помню, однажды по аналогии, что ли, говорили о любимых нами «малых голландцах», которые щедро представлены в Эрмитаже. Именно тогда мне и пришло впервые в голову назвать молодых питерских пиитов «малыми голландцами» — при наличии большого голландца: Рембрандтом на этой шкале был, понятно, Бродский. Саша отнесся к моему сравнению без особого энтузиазма. А не под влиянием ли того нашего разговора о живописи сочинил он свой чудесный стих:

Никогда не наглядеться На блестящее пятно, Где за матерью с младенцем Помещается окно. В том окне мерцают реки, Блещет роща не одна, Бродят овцы и калеки, За страной лежит страна. Вьется узкая дорожка… Так и мы писать должны, Чтоб из яркого окошка Были рощицы видны. Чтоб соседствовали рядом И мерцали заодно Горы с диким виноградом И домашнее вино, Тусклой комнаты убранство И далекий материк. И сжимать, сжимать пространство, Как пружину часовщик.

Второй сборник стихов, однако, Кушнер назвал по Рембрандту «Ночной дозор». Начиная с первой, circa 1962, книжки у Кушнера выходили с завидной регулярностью, и автографы нам с Леной Клепиковой шли по нарастающей от «Дорогим друзьям Володе и Лене в память о ленинградских зимах и вырицком лете с преклонением перед их талантами в прозе и критике, с любовью» вплоть до апофеоза нашей дружбы: «Дорогим друзьям Володе и Лене, без которых не представляю своей жизни с любовью». Вот уж воистину — забегая вперед, когда мы вычеркнули друг друга каждый из своей жизни — «чем тесней единенье, тем кромешней разрыв».

Автор последних строк относился к моей с Кушнером близости скорее с удивлением, чем с ревностью. Как сытый голодного не разумеет, так и голодный сытого: с каждой новой книжкой Кушнер крепчал официально, как советский поэт, а Бродский так им и не стал ввиду тотального недоступа ему Гутенбергова станка в «отечестве белых головок». По той же причине не стал советским прозаиком Сережа Довлатов. Между Бродским и Кушнером был сильнейший напряг, встречались они крайне редко, главным образом у нас дома — на наших с Леной днях рождения либо в тот памятный вечер, когда мы позвали обоих на встречу с московским визитером Женей Евтушенко, и у нас на дому состоялся знаменитый теперь турнир трех поэтов, описанный мной отдельной главой в «Трех евреях». В питерских литературных кругах Евтушенко не признавали вовсе, мне влетело за мою о нем новомировскую статью, и Кушнер в дружеском мне стиховом послании присоединился к моим зоилам: «Кто о великом Евтушенке Нам слово новое сказал? С его стихов сухие пенки Кто (неразборчивый) слизал?» В берлоге Бродского Саша побывал единственный раз тоже с моей подачи, когда в сильном подпитии после банкета в «Авроре» я потребовал от моей жены и от моего друга вести меня к Рыжему, где мы провели целую ночь, о чем подробно рассказывает Лена Клепикова в своем мемуаре «Ночь в доме Мурузи».

Сашу я считал тогда своей креатурой, а в Осю был влюблен. Из молодых да ранний (на шесть лет моложе Кушнера и на два года Бродского, а Саша казался нам с Осей стариком), я печатно откликался по несколько раз на каждую новую книжку Кушнера — помимо рецензий, в полемиках, диалогах, обзорах. Он был сугубо ленинградским явлением, но именно я вывел его на всероссийскую сцену своими статьями в московских СМИ — от «Литературки» и «Воплей» до «Литобоза» и «Юности», которая в конце 1964-го выпустила специальный ленинградский номер, а в нем вместе со стихами и прозой Ольги Берггольц, Андрея Битова, Александа Городницкого, Нины Королевой и прочих — большая статья Владимира Соловьева под ужасным, на мой взгляд, названием «Младая песня невских берегов». Это мне удружил Стасик Лесневский, который прибыл в Питер собирать материал для спецномера, я свел его с Ахматовой, и та в своей комаровской «Будке» угостила нас водкой и сама не побрезговала. Спорить по поводу названия я не рискнул — напечатать двадцатидвухлетнему автору свое эссе в популярнейшем либеральном журнале было важнее его заголовка. С тех пор я регулярно в «Юности» печатался — вплоть до отвала за бугор.

И то сказать, в той статье крупным планом были даны несколько молодых персоналий, троих я воспринимал и воспринимаю вровень — Глеба Горбовского, Виктора Соснору и Александра Кушнера. Это и есть мои «малые голландцы» вместе с двумя «ахматовскими сиротами» — Дмитрием Бобышевым и Евгением Рейном. Однако Кушнера мне приходилось доказывать и внедрять, я чувствовал себя первооткрывателем, потому что даже серьезные писатели, типа Ахматовой, Слуцкого и Окуджавы, отрицали его за литературность, книжность, камерность, комнатность. Потому я и кончал главку о нем в полемическом задоре: «А если в комнате пожар, драма или разговор о самом важном? Все равно комнатные?»

Нет, я вовсе не отрекаюсь от этой, полувековой давности наивной, в лоб, риторики, хотя верность в литературе и не вознаграждается, хочу, однако, все-таки сказать теперь, что продолжающиеся упреки Кушнеру в литературности не то чтобы принимаю, но понимаю. Я уже ссылался на тыняновскую диатрибу Ходасевичу в его «Промежутке», одной из лучших статей о поэтах начала прошлого века — вровень разве что с портретными заметами о них Мандельштама и Эренбурга. Я далек от того, чтобы сравнивать Кушнера с одним из классиков русской поэзии, хоть и с большим отрывом от ее титанов в метрополии — ни по масштабу, ни по направленности. Скорее в ряд с Ходасевичем, пусть не один в один, возникает блистательный, остро мыслящий и тонко чувствующий Александр Межиров — Женя Евтушенко тут прав. Тынянов пишет про отход Ходасевича на пласт литературной культуры, и это при том, что в России одна из величайших стиховых культур. А отсюда уже вывод: стих Ходасевича потому не настоящий, что нейтрализуется стиховой культурой XIX века. С тех пор — добавлю от себя — русская стиховая культура в разы обогатилась, и эпигонская поэзия может выглядеть антологично, когда исполнительская деятельность — пусть «мотивы и вариации» — преобладает над творческой.

Надо отдать должное Тынянову — он провидчески сознавал, что через пару десятилетий его упрекнут в недооценке Ходасевича, однако настаивал на своей «ошибочной» точке зрения: «„Недооценки“ современников всегда сомнительный пункт. Их „слепота“ совершенно сознательна. Мы сознательно недооцениваем Ходасевича, потому что хотим увидеть свой стих, мы имеем на это право».

Современники Тынянова и Ходасевича обрели свой голос в стихах Хлебникова, Пастернака и Мандельштама, но и нашему поколению подфартило — спасибо Бродскому. Сошлюсь опять-таки на себя — вот две заключительные фразы напечатанного в нью-йоркском «Новом русском слове» моего пространного юбилейного адреса в связи в 50-летием Бродского: «…Мне уже трудно представить свою жизнь и жизнь многих моих современников без того, что Вами сделано в литературе. Мы обрели голос в Вашей одинокой поэзии, а это далеко не каждому поколению выпадает».

Возвращусь, однако, от этого вынужденного анахронизма к прерванному рассказу о середине 60-х. Меньше чем год спустя после ленинградского выпуска «Юности» в Город вернулся Бродский. Скопив и сублимировав в ссылке огромный потенциал, он пошел в обгон и в отрыв не только от своих питерских, но и российских коллег: «За мною не дует», — сказал он мне еще в Питере. В Нью-Йорке выходят две большие книги Бродского — сумбурно составленная по неавторизованным спискам «Стихотворения и поэмы» (1965) и составленная самим автором «Остановка в пустыне» (1970), которую он давал мне на прочтение еще в рукописи, советуясь по ее составу. Игнорировать Иосифа Бродского больше было невозможно — он вломился в русскую поэзию, минуя советскую.

В раскавыченном виде я стал вставлять его тексты в мои тексты — так в большую статью «Необходимые противоречия поэзии» в «Воплях», которая открыла дискуссию чуть ли не на год вперед, я ухитрился протащить контрабандой «душа за время жизни приобретает смертные черты».

Среди эпистолярных отзывов на ту мою статью было длинное письмо Жени Рейна, который, обсудив то, о чем в статье сказано, перешел к тому, чего в ней не было и не могло быть, за исключением анонимно приведенных строчек Бродского:

Если бы ты еще добавил описание невидимой стороны Луны… Но что об этом. Из известных людей (мне!), думаю, ты один мог бы осмыслить и прокомментировать критские лабиринты нашей недостроенной Антологии. Теперь уже ясно, что она недостроена. Но есть достоинство замысла, идеала. У Киплинга есть замеч. стихи «Каменщик был и король я» и т. д. Найди. Так вот, там написано: «За мною идет Строитель, скажите Ему — я знал!»

А я уже тогда, в параллель печатной продукции, писал в стол свою торопливую прозу, которая потом стала «Тремя евреями». Включая два эссе о Бродском — «Отщепенство» и «Разговор с небожителем» — первые профессиональные отклики на его поэзию, которые я решился пустить в Самиздат, а в Тамиздате — то бишь в Америке — их впервые тиснул в своем еженедельнике «Новый американец» Сережа Довлатов. Мир русской литературы — не только поэзии, — утратив свой центризм, потерял заодно пограничные очертания. Очередная вариация на извечный сюжет: центр повсюду, а поверхность нигде. Главенствующая роль литературной метрополии пошла на убыль еще до того, когда начались повальные отвалы авторов, но с миграцией их сочинений в Сами Тамиздат.

Ни слова больше о том, как этот разлом, эта «трещина мира», по Гейне, повлияла на судьбу Кушнера, коли этой теме посвящены мои «Три еврея». Однако какую-то часть упомянутых претензий к нему я бы локализовал — они относятся к его поведенческой манере, а не к его поэзии. Или все же и к ней тоже? Ну, молчалин, ну, совок, ну, ватник — что с того? А уж тем более грех попрекать Кушнера тем, что у него в брежневские времена был всего лишь один непечатный стишок «Каких трагедий нам занять…», тогда как у того же Слуцкого — 70 процентов его стиховой продукции, а Бродский, за исключением пяти напечатанных стихов, был непечатный весь! Не растекаясь по древу, modus vivendi & modus operandi. Я бы даже применительно к литературе сказал modus loquendi, способ выражаться, но это потребовало бы дополнительных разъяснений.

Когда мы с Кушнером обсуждали возможный переезд в Москву — у меня обменный, а у него матримониальный вариант, — он сказал мне, что потеряется в столице, где «слишком много поэтов» (его слова). И то правда: Кушнер сильно выигрывал именно как ленинградский поэт глебсеменовской школы. Ему на пользу были даже местничество, местечковость, провинциализм Ленинграда — даром что столица русской провинции! Пииты здесь варились в собственном соку, patriotisme de clocher — сознательная установка их учителя и гуру Глеба Семенова. Как будто Москвы не существовало вовсе — ни Евтушенко с Вознесенским, ни Мориц с Ахмадулиной, ни бардов Окуждавы с Высоцким, ни поэтов-переводчиков Арсения Тарковского, Марии Петровых, Семена Липкина, ни блестящей плеяды кирзятников с высокоодаренными Межировым и Самойловым и великим реформатором русской поэзии Борисом Слуцким, который на Бродского оказал решающее, формирующее влияние. Как раз Бродский не замыкался в Питере и регулярно — до и после ссылки — наведывался в столицу. Однако и на этом локальном фоне Кушнер был не один, но входил в обойму-пятерку пяти названных мною малых голландцев, был одним из них, даже не primus inter pares. Будучи не только прозаиком, мемуаристом, политологом, но и литературоведом, я ищу сейчас место советскому поэту Александру Кушнеру в русской поэзии.

Может, это я, описав в «Трех евреях» противостояние двух питерских поэтов, поставил Кушнера в сложное, неловкое, пикантное положение? Помню наш с Бродским разговор уже здесь в Нью-Йорке о моей питерской исповеди. Он сравнил «Трех евреев» с воспоминаниями Надежды Мандельштам, с чем я не согласился, хоть и лестно было: разные жанры — у нее мемуарный, а у меня романный. Милостиво разрешил печатать шесть великолепных строф его стихотворения о нас с Леной Клепиковой — щедрый дар на наш совместный день рождения. Образ Бродского в моем романе Бродский счел немного сиропным. Однако смущало его другое, и он мне выложил напрямик, что они с Кушнером разных все-таки весовых категорий:

— Есть и другие девушки в русских селеньях, — хихикнул он.

Или это сам Бродский своим колоссальным явлением исказил судьбу своего бывшего, по Питеру, антагониста?

Загородил полнеба гений, Не по тебе его ступени, Но даже под его стопой Ты должен стать самим собой.

Нет, это, конечно, не Кушнер, а Арсений Тарковский. У Кушнера не хватило бы ни смелости, ни мужества, ни духа, ни таланта написать такой признательный стих. Есть у него вынужденные прорывы в чуждые ему поэтические стихии, включая гражданскую лирику. Не думаю, однако, что он останется в поэзии «как песенно-есененный провитязь», Сергей Никитин оказал ему дурную услугу, превратив в китч велеречивый стих «Времена не выбирают, в них живут и умирают». Сила Александра Кушнера — в его слабости: там, где он не повышает свой тихий голос, где не форсирует свой меланхолический темперамент, где работает в акварельных полутонах, а не в мазках маслом.

Танцует тот, кто не танцует, Ножом по рюмочке стучит. Гарцует тот, кто не гарцует, С трибуны машет и кричит. А кто танцует в самом деле И кто гарцует на коне, Тем эти пляски надоели, А эти лошади — вдвойне!

Вот его кредо, в этом весь Кушнер.

 

Ниже плинтуса

Есть старинный принцип: спорят с мнениями, а не с лицами. Однако мои последние публикации о Бродском, Искандере, Довлатове и особенно Кушнере — и вовсе только повод, чтобы не просто перейти на личности, но обрушить на автора всю гнусь облыжных инсинуаций и забубенного вранья. Я говорю об антисоловьевской коллективке, напечатанной в прошлом номере «НГ-Ex Libris». По жанру типичная анонимка, хоть и за пятью подписями (так! — «НГ-EL»). Злоба из нее так и пышет, прям носорожья, чтобы не сказать альцгеймерова.

Конечно, не впервой мне читать о себе разные небылицы в самых разных жанрах — вплоть до романа «Среди многих других», где главный герой Владимир Соловьев, то бишь я, а подзаголовок «роман-комментарий», потому как основан на скрупулезном чтении моих книг и полон догадок, домыслов и гипотез обо мне, иногда забавных и даже тонких, а часто — пальцем в небо. Как говорил в таких случаях родоначальник: «Твои догадки — сущий вздор». Но даже вздор читать интересно, если он написан талантливо. А талант — как деньги: есть — так есть, нет — так нет. Как писал Довлатов в «Новом американце», защищая меня от поклепов, что моих «Трех евреев» надо печатать, «если роман талантливо написан. А если бездарно — ни в кое случае. Даже если он меня там ставит выше Шекспира». Это было сказано до того, как Сережа прочел «Трех евреев», а когда прочел первое нью-йоркское издание (это была последняя прочитанная им книга), отозвался со свойственной ему лапидарностью и точностью: «К сожалению, все правда». Так вот, помянутая коллективка написана на редкость бездарно, уровень удручающий, ниже плинтуса, каждая фраза — лажа и ложь в одном флаконе, а потому хотя бы требует ответа, хоть на каждый чих и не наздравствуешься. То есть в заботе о многоуважаемом читателе и уважаемой газете, а не о неуважаемом мною авторе этого письма.

Это не оговорка, что употребил единственное число вместо множественного. Коллективка пишется обычно одним человеком, а потом под нее собираются подписи. Сужу по личному опыту — к примеру, когда подписывал в Ленинграде письма в защиту Бродского сразу после суда над ним. Данное подметное письмо — не исключение, тем более я узнал о нем заранее от человека, которому оно было предложено на подпись, но он отказался, несмотря на «административное давление», как он иронически выразился. Когда-то, в бытность ленинградским, а потом московским критиком и литературоведом, я был неплохим текстологом, и молва даже приписывала мне способность по паре страничек анонимного текста отгадывать, кто его автор по национальности — еврей или нет. Однако в случае с этой доносительной кляузой никакие текстологические ухищрения не требуются — уши торчат. Автор легко узнаваем по стилю, который есть человек, а стиль не просто совковый, но солдафонский — вплоть до штампа-перла сталинских времен «примазался». Все вранье этого единоличного письма потому еще бездарно, что легко, слишком легко опровергаемо. Недаром в «Трех евреях» я называю этого человека унтер Пришибеевым и Скалозубом (не путать с зубоскалом), что он, понятно, простить мне не может, как и другие характеристики в том горячечно-исповедальном романе, написанном еще в России и многократно изданном по обе стороны океана. «Тремя евреями» я бросил вызов питерской мафиозно-загэбэзированной литературной мишпухе, зная, кто ее крышует. Так что, инсинуации, что я был связан с известными органами — типичный трансфер, пользуясь психоаналитическим термином, то есть перенос с больной головы на здоровую.

Той же мстительной природы и вранье Кушнера, на которое есть ссылка в этом на меня доносе — будто я ему сообщил о своих «опасных связях». Если бы так было на самом деле, то каким же нужно быть подонком, чтобы не проинформировать наших общих знакомых о моем «признании», дабы оградить их от опасного общения со мной! Когда я впервые об этом написал, Кушнер стал оправдываться, что он помалкивал, потому что я дал слово исправиться. Ну что за детский сад? Врать надо умеючи — и не завираться. А уж как он брешет в своих лжевоспоминаниях о Бродском — к примеру, что тот объявил его прямым наследником: «Я скоро умру — и все будет твое…» Или — что у Бродского в бумажнике была его «затертая фотография» — в смысле, так часто он ее вынимал и любовался физией своего заклятого друга. Если он так бесстыже изолгался о Бродском, то уж оболгать Соловьева ему — что два пальца обоссать.

Оставим эту гнусь на его «совести усталой», а объяснение этому вранью — те же «Три еврея», где «ливрейному еврею», тогда уже официально обласканному советскому поэту, противопоставлен опальный и преследуемый гений Бродский. Этот беспомощный ябеднический фальшак АК и стал распространять в ответ на «Трех евреев», дабы нейтрализовать его содержание дискредитацией их автора. Бродский не мог простить Кушнера до конца жизни, коли помимо вынужденного, выпрошенного выступления на его нью-йоркском вечере, с которого он тут же ушел, отбарабанив свою речь, а своему московскому другу Андрею Сергееву назвал Кушнера в тот день «посредственным человеком, посредственным стихотворцем», написал своему смертельному врагу резкую анафему-диатрибу «Не надо обо мне, не надо ни о ком…» — лучшее у него стихотворение в последний период его трагической жизни. Фактически, это поэтическое резюме моих «Трех евреев»: то, для чего писателю понадобилось 300 страниц, поэт изложил в 16 строчках.

Мне также смешно, как человеку, который имел достаточно мужества или легкомыслия (зависит от того, как посмотреть), чтобы вступить в рискованную и опасную конфронтацию с властями, выслушивать слабоумные инсинуации от «тварей дрожащих», включая «амбарного кота», который нежился «в тени осевшей пирамиды», пока она не рухнула окончательно. Схожее чувство, думаю, испытывал Бродский, когда не выдержал и выдал свой стих-оплеуху.

Что касается моего укрывательства в НЙ (в первой же фразе коллективки), то не я был инициатором отвала, а власти, которые в ответ на образование первого независимого информационного агентства «Соловьев — Клепикова-пресс», чьи сообщения печатала вся мировая печать, «Нью-Йорк таймс» тиснула огромную статью о работе нашего агентства с портретом авторов на Front Page, нам было предложено немедленно убираться из страны — в 10 дней, которые мы и то с трудом выторговали. Мы были поставлены перед выбором — Запад или Восток, то есть тюрьма и ссылка, около нашего подъезда круглосуточно дежурила машина с затененными окнами, на Лену Клепикову было покушение — сброшенный с крыши кусок цемента. Не только «Три еврея», но и наши статьи в ведущих американских СМИ были направлены против засилья тогдашнего гэбья в жизни страны, а первая вышедшая в Америке и переведенная на другие языки наша книга «Yuri Andropov: A Secret Passage Into T e Kremlin» была признана критикой самым серьезным критическим анализом работы тайной полиции в СССР.

И, наконец, о моих отношениях с теми, кому посвящены не только статьи в российских и американских СМИ, но и наши с Еленой Клепиковой книги, включая мемуарно-аналитическое пятикнижие, выпуск которого только что завершил «РИПОЛ классик» книгой «Путешествие из Петербурга в Нью-Йорк». Здесь уже какое-то оголтелое, бесстыжее и наглое вранье. С Довлатовым мы были близки еще по Ленинграду, где я делал вступительное слово к его единственному литературному вечеру, а еще больше с ним сблизились в Нью-Йорке, где мы соседствовали и виделись последние годы ежевечерне, в чем читатель может убедиться из посвященного ему моего фильма, бесчисленных статей о нем и трех книг, где есть наши фотки и с упомянутого питерского вечера. С Бродским — наоборот. Мы были очень близки в Ленинграде, где встречались на регулярной основе — у него, у нас и у общих знакомых, и Ося относился к нам с Леной со старшебратской нежностью, о чем свидетельствует его посвященное нам прекрасное стихотворение «Позвольте, Клепикова Лена, пред Вами преклонить колена…»

Когда мы прилетели в Нью-Йорк, Бродский пришел к нам на следующий день в отель «Lucerne», приветил нас, как старых друзей, водил нас в ресторан, приглашал в гости, прогуливал по Манхэттену, мы регулярно созванивались. Это Ося, с его ястребиным глазом, когда я ему давал наш новый телефон, сказал: «И записывать не надо: последние цифры — главные даты советской истории: …3717», чего мы сами до него не заметили. Вот уж чистое вранье, когда Гордин пишет, что в Нью-Йорке Бродский «никогда его (то бишь меня) к себе не допускал», но употребленный им глагол характерен: так пишут не о человеке, а о короле, как Бродского воспринимали даже его знакомые по Питеру — не без его подсказа. Вот это его паханство, которое так унижало бедного Довлатова, лично мне было довольно чуждо, а потому входить в его королевскую камарилью было не с руки, да и ни к чему: мы пробились сами, оклемались в новой среде и стали успешными американскими политологами. Что не мешало нам с Бродским дружески общаться. Помню, как он зазвал нас с Довлатовым на свой вечер в Куинс-колледже, было это незадолго до Сережиной смерти, мы обнялись с Осей и немного поболтали. Выглядел он чудовищно, постарел и сдал, но когда начал читать стихи, это был прежний Бродский, ни с кем не сравнимый, трогательный, близкий и любимый, как в Питере. См. мое эссе «Два Бродских» в книгах о нем.

Не буду вдаваться в подробности моих отношений с другими персонажами наших книг — с Женей Евтушенко, Юнной Мориц, Булатом Окуджавой, Борисом Абрамовичем Слуцким, Анатолием Васильевичем Эфросом. Они подробно описаны в моих книгах — «Не только Евтушенко» и «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». Временами эти отношения были очень тесные и всегда на равных — а как иначе? О чем свидетельствуют сохранившиеся у меня их письма, автографы, посвящения, фотки. И уж совсем вздорная по глупости гординская фраза: «Каждый из перечисленных авторов счел бы ниже своего достоинства реагировать на соловьевскую расчетливую похвальбу». Вот уж лажа так лажа, как любил выражаться Бродский. Потому как многие из моих аналитических портретов написаны и напечатаны при жизни портретируемых: там и здесь. Эфрос был так растроган, что плакал, читая мою статью о нем, Булат Окуджава считал рецензию Лены Клепиковой на его «Шипова» лучшей статьей о нем, а на мою статью о его стихах откликнулся чудным шутливым посланием: «Что касается меня, то я себе крайне понравился в этом Вашем опусе. По-моему, вы несколько преувеличили мои заслуги, хотя несомненно что-то заслуженное во мне есть». А вот что писал нам с Леной не так давно Женя Евтушенко: «Я люблю людей не за то, что они любят меня, а за то, что я их люблю. Володя и Лена, наши сложные, но все-таки неразрывные отношения…»

Касаемо моих последних статей о Кушнере в «МК» и «НГ-Ex Libris» — диптих, типа складня, то они замышлялись как своего рода постскриптум к «Трем евреям», чтобы, взвесив все «за» и «против», найти место этому советскому пииту под солнцем русской поэзии. Цель, согласитесь, благородная — на то я, черт побери, и критик, а не только прозаик, политолог, мемуарист и проч! И снова не по ноздре? Или Кушнер принадлежит теперь к секте неприкасаемых?

Опускаю фактические гординские ошибки, типа приписывания мне словотвора Бродского «кромешный разрыв», что для человека, мало-мальски знающего его стихи, — непростительно. Столько лет прожить на свете и не научиться уму-разуму! О таланте молчу — это от Бога.

Что касается доносительства, то доносить можно не только по начальству или власть предержащим, но и общественному мнению. Не токмо на Владимира Соловьева, но и на газету, которая — среди прочих изданий там и здесь — публикует мои сочинения: «Мы вообще поражены, что такого рода измышления известная литературная газета считает возможным печатать…» Чистый шантаж, если вдуматься. Чего добиваются авторы этого фальшака? Забанить Владимира Соловьева, не пущать и не публиковать — ну не держи ли морды? Одно из последних со мной интервью (в «МК») называлось «Последний из могикан. Тефлоновый». Перевожу идиоматически: как с гуся вода или брань на вороту не виснет.

Увы, все это для меня не внове, мне не привыкать к ябедническому жанру, я умею держать удар, за мной не заржавеет. Дабы не быть голословным, вот пример антисоловьевской деятельности приблатненной питерской хазы. В большом «Бродском» у меня есть строго документированная, основанная на редакционных письмах глава «Скандал в Питере! Приключения запретной книги о Бродском». Мой роман «Post mortem» был поначалу с большим энтузиазмом принят питерским издательством, внепланово включен в отпечатанный план, набран, чудесная обложка, но на свою беду это издательство имярек снимало две комнаты в питерском отделении ПЕН-клуба. Так вот, два подписанта этого кляузного письма — Гордин и Попов плюс Кушнер — предъявили гендиректору издательства ультиматум: если «Post mortem» будет издан, пусть тогда издательство выметается на улицу. Никакой отсебятины — слово в слово по письмам из редакции. И чего добились питерские пен-клубовцы своей запретительной акцией? Книга была издана в Москве, стала бестселлером и выдержала уже пять тиснений.

Надеюсь, ничего подобного не грозит «НГ-Ex Libris», редакция которой расположена в 650 километрах от столицы русской провинции.

 

P.S. Нет человека — нет проблемы

Письмо в редакцию

Нет, это не ответ на очередной гординский донос на Владимира Соловьева — сначала в форме анонимки за пятью подписями, а теперь только за своей, но краткое объяснение, почему я считаю ниже своего человеческого и писательского достоинства участвовать в этой помоечной склоке, да еще с такой скудотой, как их автор: совсем дурак. На предыдущий наезд я ответил в статье под названием «Ниже плинтуса», но снижать планку еще ниже не могу из уважения к читателю — моему и газеты. И еще из брезгливости, потому как брехня, грязца, гнусь и подлянка в одной упаковке. Да и что с этого автора взять — самая анекдотическая фигура окололитературного Петербурга, пусть и со слабеющим административным ресурсом (со-редактор «Звезды»). Это про него Бродский пустил свой мем «унтерпришибеев», а про Кушнера — «скушнер» (оба приведены в «Трех евреях»), а Довлатов уже отсюда, через океан, приложил Гордина «заурядным человеком». К тому же завидущий комплексант: неимоверно раздутое честолюбие при полном литературном пигмействе, как рубанул ему прилюдно Андрей Битов спьяну: что у трезвых на уме, то у пьяного на языке. Вот я и вывел про себя и про него формулу в «Трех евреях»: не надо быть Моцартом, чтобы иметь при себе Сальери.

Когда слух о моей антигэбистской рукописи дошел до Питера, Гордин был послан органами в Москву для ознакомления с «Тремя евреями»: автор имел неострожность дать ее на ночь одному сомнительному типу. Это Гордин, когда Владимир Соловьев вступил в опасную конфронтацию с властями, опубликовал против меня в «Литературке» заказную и проплаченную погромную статью: предлагали написать многим, а согласился он один. С этого, собственно, доноса под видом статьи и начался его карьерный рост с помощью Конторы Глубокого Бурения.

Это он всячески препятствовал публикации «Трех евреев», а потом «Post mortem», угрожая выгнать издательство на улицу. Это он настоял на изъятии из многотомника Бродского прекрасного стихотворения, посвященного «Лене Клепиковой и Вове Соловьеву», а потом, с его отмашки, из большой книги статей и редакторских колонок Сережи Довлатова в «Новом американце» была исключена его лучшая публицистика — статья в защиту Владимира Соловьева, хотя изначально я участвовал в работе над этим сборником, когда вместе с Леной Довлатовой мы отправились в единственную копировальную контору, где сделали копии с больших полос его газеты. Подумать только — и Бродский, и Довлатов подверглись посмертной цензуре, их штучные тексты, до которых так жадна публика, приказным путем изъяты из всех изданий! И все только из-за того, что написаны в хвалу Владимиру Соловьеву.

Ну ладно, когда Гордин сознательно участвовал в гэбистском заговоре против Владимира Соловьева карьеры ради, а сейчас-то что? Бином Ньютона! Нынешняя его рецидивная вспышка зависти легко объяснима: за последние два года «РИПОЛ классик» поставил рекорд, выпустив восемь моих и наших с Еленой Клепиковой книг кряду, а теперь вот эта — девятая. Не говоря о регулярных публикациях в СМИ по обе стороны океана. Увы, чувства недобрые я лирой пробуждаю — кой у кого. Вот этот «честный Яго» — пробы негде ставить, а строит из себя целку — весь обзавидовавшись, пишет очередной донос и шьет мне бесстыже и подложно биографию, никакого ко мне отношения не имеющую. Доносчик и заговорщик по натуре и спец-лжец по Владимиру Соловьеву, пусть у лжи длинные ноги. Тем более я сам выложился перед читателем весь как есть в «Трех евреях», ничего не утаив — по причине моей мании правдоискательства, патологической откровенности и mea culpa. Однако сколько о себе ни рассказывай, все равно за спиной расскажут интереснее. Но чтобы так удручающе бездарно!

Что еще не берет в толк этот пустоголовый человек — когда он, выполняя спецзаказ, джихадил меня в брежневско-андроповские времена, у опального писателя Владимира Соловьева не было печатной возможности ему ответить, чем он гнусно и воспользовался. Сейчас вроде бы есть, да хоть здесь, в этой книге, но я от нее отказываюсь. Отвечать человеку, прикрывающему, как стыд, свое писательское ничтожество без разницы чем — падучей «Звездой» или покойным Бродским себе в карман? Даже если этот унтер, пользуясь своими давними постыдными связями, объявит меня задним числом генералом КГБ, это не прибавит ему ни ума, ни таланта, а Кушнера не поставит вровень с Бродским, хоть тот надеется на большее и в интервью здесь, в Америке, заявил, что история его с Бродским рассудит — в его, Кушнера, пользу! И все равно не только современники судят о питерской атмосфере тех лет по «Трем евреям», но и потомки, как предсказывает критик, «конечно, забудут о поэте Кушнере и других малозначительных фигурах романа, но дух времени, так взволнованно и правдиво переданный автором, они ощутят».

Честно, я и дочитывать гординский срач не стал — такой бездарный фальшак! Зашкаливает. Нет, уж — увольте: резвитесь, господа, без меня. Помимо прочего, мы разных весовых категорий: мой клеветник — литературный легковес: легче пера. По определению: меня только равный убьет. А потому напоследок совет всей этой редеющей по натуральным причинам бандочке, а по сути — расстрельной команде. Если уж несмотря на все усилия никак не удается уничтожить Владимира Соловьева литературно, как было задумано, то не проще скинуться по рублику и заказать меня киллеру? Как говорил ваш тайный гуру, нет человека — нет проблемы.