Быть Владимиром Высоцким: Гераклитова метафора
Высоцкий уже мелькал в этой книге, но именно что «мелькал» — ввиду моего шапочного с ним знакомства. Как художника я знал его близко, в личку — на экране, на сцене и по песням, которые слушал не только в записях, но и на концертных квартирниках. Познакомил нас Женя Евтушенко в кабинете Любимова после премьеры «Под кожей статуи Свободы», один из самых слабых у него спектаклей, хотя Юрий Петрович и попытался выжать из этой поэмы все, что мог, но — не стоила выделки. Признаюсь, что не был безразборным фанатом Высоцкого-актера, и его прославленный Гамлет надоел мне за четыре часа сценического действа до чертиков, еле выдержал — нельзя самую философическую роль на театре строить на одном хриплом крике. Зато в роли Лопахина в «Вишневом саде» — в том же театре на Таганке, но у другого режиссера (Эфроса) — Высоцкий меня потряс. Может быть, это была лучшая роль, когда-либо им сыгранная. Иное дело — Высоцкий-бард: я высоко ставил не только его песни, но и его стихи и понимал его страстное, так и неутоленное желание увидеть их напечатанными: лучшие его тексты под гитару выдерживали гутенбергову проверку. С этим, собственно, и связан один эпизод в нашей семейной жизни, о котором я упомяну здесь вкратце, чтобы дать место его мемуарно-стиховому описанию в этом гостевом отсеке.
В середине 70-х желание Высоцкого быть напечатанным было близко к осуществлению, как никогда. Либеральный питерский журнал «Аврора», где работала Лена Клепикова, уже набрал подборку его стихов, и благодарный Володя дал приватный концерт в редакции. Лена позвонила мне, и я прибыл со своим сыном на этот импровизированный концерт: мой тезка наяривал часа два, наверное, с видимым удовольствием — аудитория была новой, элитной, профессиональной. В промежутках — треп, выпивон, закусон. Однако вспоминать о Высоцком у меня все равно нет никаких оснований. Тем более, все кончилось так печально: в последнюю минуту обком партии снял цикл стихов Высоцкого.
Я бы и не решился дать здесь его портрет, если бы не неожиданная подмога от двух моих друзей, один из которых знал его близко — Михаил Шемякин, а другой еще меньше, чем я, — Юджин Соловьев. Оба, однако, впервые увидели его в один и тот же год — 1974-й. Один — в Париже, знаменитым художником, другой — в Ленинграде, 10-летним тинейджером на этом самом частном концерте в «Авроре». На Юджина-Евгения Соловьева, нашего с Леной Клепиковой единственного отпрыска, эта встреча произвела такое сильное впечатление, что спустя несколько десятилетий, став американским поэтом, он напишет о Высоцком стихотворение, которое я здесь публикую — в параллель мемуару Шемякина.
Касаемо звездной дружбы двух больших русских художников Михаила Шемякина и Владимира Высоцкого, то хоть она и продлилась всего шесть лет, до преждевременной, в 42 года, гибели Высоцкого, да и встречались они не так часто — во время наездов Высоцкого в Париж — но обоим на эту дружбу крупно повезло — это был духовный союз по причине сродства душ. Кто знает, может, ни у Володи, ни у Миши не было по жизни более близкого человека. Именно в эти годы — 1975–1980 — Шемякин записал 107 песен Высоцкого. Помимо высокого качества самих записей, необычайно важен уникальный, интимный адрес исполнения: Высоцкий пел не для безликой аудитории, а для своего близкого друга.
Великая эта дружба продолжилась post mortem: мало того, что Шемякин способствовал трехтомному нью-йоркскому изданию Высоцкого в 1988 году, но в приложении к этому самому полному по тем временам собранию выпустил отдельной книжкой его стихи и песни со своими рисунками. Я бы не решился даже назвать их иллюстрациями, потому как по сути они не иллюстративны — скорее антииллюстративны. Шемякин не просто придерживается стиховых драйвов, но отталкивается от них и дополняет. Ну да, по Декарту — тот самый щелчок, который приводит в движение в данном случае художественное воображение. Стихи Высоцкого — как источник вдохновения и кормовая база для Шемякина. Зритель может сопоставлять и сравнивать слово и изо, но вправе рассматривать эти рисунки как самостоятельные произведения искусства. Из этих семи черно-белых образов за тридцать лет выросла целая симфония в цвете — 42 изображения!
Высоцкий был «трагическим тенором эпохи», пусть его тенор был хрипловатым, охрипшим, хриплым. Вот-вот: «Охриплый голос мой приличен песне». Уж коли речь о поэте, то и цитаты из поэтов, пусть и в хронологически обратном порядке — Пушкин вослед Ахматовой, хотя ввиду общеизвестности я мог обойтись и без ссылок. Трагической эпохе под стать охриплый голос ее трагического тенора. Вот эту трагическую изнанку даже самых развеселых песен Высоцкого и почувствовал его друган Шемякин, как никто другой. По совпадению с собственным трагическим мироощущением? Его рисунки — не просто дань дружбе, но по внутренней нужде, по личной творческой необходимости. В этих антииллюстративных иллюстрациях трагизм поэзии Высоцкого усилен за счет его трагической судьбы. Смерть художника отбрасывает обратный отсвет на его творения, перенаправляя и напрягая их сюжетный драйв и круто меняя семантику. Так случается сплошь и рядом. С тем же Шукшиным, например, памяти которого Высоцкий написал прекрасный стих, связав его смерть со смертью сыгранного им героя в фильме «Калина красная»:
A propos отмечу, что Высоцкий разок спел эту свою балладу, как он сам определял жанр своей стиховой эпитафии, но потом решил, что она не для исполнения под гитару: «Считаю, что ее хорошо читать глазами, эту балладу. Ее жалко петь, жалко». Вот и Шемякин воспринимает даже гитарные песни Высоцкого прежде всего, как стихи, относя их к высокой поэзии. Спор это давний, не так давно он снова выплеснулся наружу, когда Кушнер и Рейн вышли из жюри в связи с присуждением премии «Поэт» барду Юлию Киму. Полагаю, однако, ими двигали вовсе не принципиальные, а куда более низкие соображения.
Коли «Калина красная» стала восприниматься после смерти Шукшина в качестве, что ли, предсказательной ленты, так и стихотворение Высоцкого на смерть Шукшина семантически изменилось после гибели самого Высоцкого и приобрело автобиографические черты — как преждевременный некролог самому себе, как эпитафия себе заживо. Как, впрочем, и другие его стихи и песни — к примеру, «Мои похоронá», к которым Михаил Шемякин сделал страшный и по сю пору актуальный рисунок: Высоцкий в гробу, а вокруг те, кто наживается на его смерти, используя его посмертную славу себе в карман. То же, впрочем, происходит с другими ранними покойниками — Бродским, Довлатовым…
Текст не неизменен во времени. Вроде бы те же слова, буквы, запятые, да не те! Не меняя слов, время переписывает наново поэзию и прозу. «Гераклитова метафора», как определил Осип Мандельштам текучесть явления культуры. Один в один, эта дефиниция подходит к прочтению Михаилом Шемякиным стихов и песен Владимира Высоцкого.
Когда-то Мстислава Добужинского назвали лучшим читателем среди графиков Петербурга. Я бы причислил Шемякина к той же когорте великих читателей среди художников, невзирая на их жанровую специализацию. Тот же Анатолий Эфрос с его смелым сценическим прочтением русской и мировой классики: Гоголь, Шекспир, Достоевский, Чехов, Мольер, Булгаков. Думаю, Шемякин — лучший чтец поэзии Высоцкого, коли он сквозь магический кристалл времени увидел в нем трагического певца эпохи и сумел свое вид´ ение — как и видéние — запечатлеть в штрихах, линиях, композиции и цвете. Не в том даже дело, отчего страдает Гамлет — от самого себя или от своей эпохи? Разница между оптимистом и пессимистом отражена в множестве историй и анекдотов. Однако именно трагическое мироощущение адекватно, впору, под стать трагическому русскому веку, в котором выпало жить и погибнуть Владимиру Высоцкому. Именно поэтому в его личной судьбе отразилась трагедия трагической России, прошу прощения за тавтологию, но именно в ней и смысл.
Хочу быть верно понятым. Трагическая судьба евреев в прошлом столетии — холокост, этот цунами антисемитизма, уничтоживший две трети европейского еврейства, если не способствовал (не хочу быть кощунником), то не помешал триумфу этого народа, который окрасил в свой колор весь XX век, — Бродский называл его «жидовским веком». Несмотря на великие взлеты, трагическая судьба России была усугублена и продлена во времени и никакого просвета в конце этого бесконечного туннеля не видно. Увы.
Вот почему даже зонги Высоцкого к любимовскому спектаклю «Десять дней, которые потрясли мир», хронологически отнесенные к революциям 17-года, «когда в куски разлетелася корона», прочитывались тогда и до сих пор, особенно после прекрасного образа страстотерпицы России, распятой на кресте, в рисунке Шемякина, именно как «гераклитова метафора»:
«Ну что ж, четче, чем сказал Высоцкий, не скажешь! — комментирует Михаил Шемякин. — Я в этом рисунке постарался выразить то, о чем он пел и думал. Незавидная судьба у многострадальной России! Сколько раз вели мы ее, истерзанную и оплеванную, на очередное распинание. И сколько же будем еще распинать ее, глумиться над ней…»
Этой итоговой книге «Две судьбы» Высоцкого — Шемякина — с текстами и рисунками, фотографиями и воспоминаниями, комментами и факсимиле, в высшей степени присущи полифонизм, трагизм, многомыслие. Она не только о сдвоенной, переплетенной судьбе двух художников, но о трагической судьбе России под их пристальным скрещенным взглядом. Удивительное издание, и я благодарен Михаилу Шемякину за согласие дать фрагменты для моей книги.
Владимир Соловьев
Михаил Шемякин
Марина, Мариночка, Маринка
Под стать Володе была и Марина Влади. Подчас грубоватая в своей прямолинейности, она, невзирая на чины и звания, врубала не в бровь, а в глаз персоне, не отвечающей ее принципам справедливости и честности. Вот один из эпизодов, говорящих о непримиримом характере Марины. Поведал мне его сам Высоцкий.
Редакция газеты «Фигаро» устроила банкет в честь популярной французской кинозвезды Марины Влади. Банкет проводили в одном из фешенебельных домов на Елисейских Полях. Марина немного запаздывала, а приехавший ранее супруг великой актрисы — Владимир Высоцкий пил лимонад и вел беседу с каким-то белобрысым французским журналистом, к счастью блестяще говорящим по-русски. Ибо знаниями французского языка Володя так никогда и не блеснул, разве что на пластинке, записанной и изданной Мариной в Париже, носящей название «Натянутый канат», он с могучим славянским акцентом пропел две песни на языке галлов. Публики было много, в ожидании звезды люди потягивали легкие коктейли и прогуливались, поглядывая на часы. И вот Марина явилась. Поздоровавшись с устроителями приема, актриса подошла к супругу, продолжавшему беседу с белокурым французом. Француз протянул руку Марине и назвался Полем Торезом. Рукопожатие, однако, не состоялось. Марина резко отдернула свою руку и, изменившись в лице, переспросила: «Так вы и есть тот самый Поль Торез — журналист?» — «Да, мадам», — растерявшись ответствовал француз.
«Володя! Одевайся! Мы немедленно уходим из этого дома, да, да! Мы не можем находиться, где принимают негодяя, написавшего грязный пасквиль на нашего друга — художника Михаила Шемякина». И под изум ленные взгляды оторопевших гостей и хозяев Марина увлекла за собой Володю и, схватив пальто, устремилась к выходу. «И мы ушли с банкета в ее честь», — закончил свое повествование Володя. Встретившись через несколько дней с Мариной, я хотел поблагодарить ее за благородный поступок. «А как я могла иначе поступить?» — резко ответила мне Марина. И больше мы к этой теме не возвращались.
Жить с людьми, отмеченными печатью гения, весьма и весьма нелегко. Марина терпела и прощала Володе многое — буйное пьянство, «актерские влюбленности», измены, ранящие ее душу, но она никогда бы не простила малодушия; к счастью, у великого барда в генетическом коде этот порок начисто отсутствовал. Она была бесконечно предана Володе и так же бесконечно любила его. А бремя бесконечной любви и обожания не всегда легко нести человеку, к которому эта любовь устремлена. Страстно любя Высоцкого, она так же страстно и мучительно его ревновала. Русские по-разному относятся к Марине. Многие не приняли ее книгу «Прерванный полет», написанную сразу после ухода Высоцкого. Книга грешит «неточностями». Рисунок образа ушедшего супруга иногда страдает искажениями. В ее записках Володя зачастую представлен немного жалким и «затюканным», и по сравнению с Мариной не совсем образованным и даже «ростом не совсем вышедшим».
И это не могло не вызвать отрицательную реакцию у тех, кто хорошо знал Высоцкого. Он мог быть вызывающе резким, грубым, безобразно пьяным, угрюмо-депрессивным, но — никогда не был жалким! Грубость его не была хамоватой, а, пожалуй, граничила с высокомерием и являлась лишь защитной реакцией легкоранимой и уязвимой души. Ну а что касается некой «неучености» Высоцкого, то пробелы в знаниях касательно авангардной музыки, философии и литературы он заполнил благодаря моим собраниям книг и музыкальных записей и прежде всего своему цепкому уму и повышенной восприимчивости, Володя за несколько лет экстерном прошел несколько университетов. Для меня это был один из интереснейших и увлекательных собеседников, которого ну никак нельзя было упрекнуть в невежественности или малообразованности. Да и вообще в Высоцком было столько необычного, что от него можно было действительно многому научиться и многое познать.
Что касается нелепой темы «роста» Высоцкого, то я в этой книге привожу одну фотографию 1970-х годов, где на «Фуар дю трон», то есть неделе увеселительных аттракционов, я отснял Марину и Володю. Марина стоит на каблуках, а Володя в легких кроссовках, и по этому снимку можно понять, что Влади была на несколько сантиметров все же ниже Высоцкого. Хотя по поводу своего среднего роста Высоцкий «покомлексовывал» и иногда с легким привкусом горечи восклицал, обращаясь ко мне: «Росточку бы нам с тобой, Мишуня!»
В связи с проблемой «росточка» вспоминается смешной эпизод, когда Володя влетел ко мне в мастерскую, лихорадочно возбужденный и сияющий. Оказывается, он вычитал в одном «научном» журнале, что где-то в Индийском океане на какой-то широте и такой-то долготе расположен остров, обладающий чудесным свойством необычайно быстро развить дремлющие в нашем теле возможности. «Всего два месяца, Мишуня, на этом острове, и мы уедем с него двухметровыми амбалами!» — восторженно вещал он. И тут я довольно жестоко вмиг разрушил его радужные планы. «А ты уверен, Вовчик, что в нашем теле „уснули“ гены роста тела в высоту? А что, если через два месяца один из нас возвратится с громадным ухом слонового размера, а другой будет катить на тачке впереди себя свой разросшийся… нос?» Володя моментально скис и несколько дней пребывал в мрачном настроении. Зато потом родились строки:
Творчество избавляет нас от комплексов.
Возвращаясь к книге Марины Влади «Прерванный полет», наверное, я понял, почему книга Марины Влади, наполненная душевной болью, пронизана явными противоречиями. Если внимательно «вслушаться» в текст, то можно почувствовать горечь обиды оскорбленной в своих чувствах женщины.
Я вспоминаю возвращение Марины из России после погребения Высоцкого на Ваганьковском кладбище. Бледная, осунувшаяся вдова великого барда привезла с собой посмертную маску супруга, воспоминания о невиданном и неслыханном количестве объятых горем людей, проводивших любимого барда и актера в последний путь. И вместе с этим она привезла боль и горечь от услышанных от «доброхотов» повествований о Володиных изменах в последние годы, о якобы состоявшемся романтическом обряде венчания Высоцкого с молоденькой девушкой-простушкой в сельской церкви. О вроде бы уже народившемся от Высоцкого «маленьком чаде». Или еще о многом, что было, и чего не было, и чего вообще не могло быть. Не об этом ли провидчески предупреждал Марину Высоцкий в строках своих стихов:
Загадочна русско-азиатская душа — в ней удивительным способом уживаются отвага и трусость, благородство и низость, мудрость и идиотизм, преданность и предательство. Душа эта непредсказуема и многогранна, и вот одна из граней, именуемая «мерзко-пакостной», не пощадила страдающую и убитую горем вдову поэта, а сладострастно втыкала все новые и новые ножи в скорбящее сердце. Не успели закрыть крышку гроба Певца и Актера, как уже сносили с участка, принадлежавшего другу Володи — известному и талантливейшему сценаристу, — домик, построенный Высоцким, где они с Мариной так мечтали жить и который она так любила. В общем, «выдано» было «новоиспеченной вдовушке» по полной программе. И вся эта мерзость и грязь обрушилась на голову своенравной, ревнивой и страстной Влади.
«Я снимаю маску с любимого лица, плачу, целую холодный лоб Володи и тут же ору на него, ругаю, проклинаю и снова реву. Я не верю в Бога, не верю в тот свет, но, если он есть, как я надаю Володе на том свете по физиономии, как надаю!..» Она пожертвовала для него многим. Прежде всего, своей карьерой актрисы кино. Профессией, которую она так любила. Это была действительно великая жертва. Жертва во имя любви. Но любимый в конце пути ее предал. Теперь становятся понятными многие нюансы в ее «Прерванном полете». К стыду своему, должен признаться, что и я, не достаточно прочувствовав и поняв ситуацию, сложившуюся в последний год в отношениях Влади и Высоцкого, не смог удержаться в своих интервью от отрицательных высказываний по поводу вышедшей тогда книги.
И вовсе не из-за того, что в Марининой книге мне как близкому другу Володи тоже досталось на орехи. И опять же должен отметить, что «нападки» на меня довольно сумбурны и противоречивы. То она пишет, что «Миша Шемякин был такой худой, что разглядеть его можно было лишь в профиль». И тут же через страницу, опять же, о том же Мише: «Мне надоело таскать его пьяную тушу». Не хочется себя «обеливать», в запое я бывал «хорош», но «таскать мою тушу» Марине никогда не приходилось. Во-первых, во всех русских кабаках моя кличка была Неугомонный, поскольку доставшаяся мне от отца-кавалериста способность не спать по четверо суток распространялась, к ужасу со мной живущих, и на период запоя. А в русских кабаках Парижа, Нью-Йорка и Лос-Анджелеса бедняги музыканты иногда не спали по двое суток, подыгрывая горланящему патриотические песни Шемякину, за что я и удостоился от них этой клички. Поэтому, несмотря на неимоверное количество выпитого, на ногах Миша держался превосходно, и, во-вторых, того, о чем она написала, просто не было.
Вернее всего, Марина была обозлена на меня, думая, что я знал о Володиных «амурных похождениях» и скрыл от нее это. Но должен признаться, что за все годы нашей дружбы с Володей разговора о женщинах у нас не возникало, хотя, разумеется, что «монашествующими» нас назвать в то время было бы сложно. Я не спрашивал, а он не рассказывал мне ни о своих семейных, ни любовных делах. Мы понимали ценность отпущенного Судьбой нам Времени; ведь мы жили не в разных странах, мы жили в разных измерениях — он в стране светлого будущего, я в стране отсталого капитализма. Поэтому, приезжая ко мне, Володя стремился прежде всего поработать со мной над записями, успеть прочитать энное количество запрещенной литературы, выслушать десятки пластинок неизвестных композиторов, посмотреть много раз со мной «Казанову» Феллини, «Идиота» Куросавы и новинки Бунюэля. И плюс успеть ночами «потрендеть» с другом за «философию и космос».
Это после Лимонова, сегодня, стало модно описывать свои постельные дела, и обнажение детородных органов преподносится в искусстве как «обнажение души». И вот уже известный режиссер делится с читателями интимными подробностями обо всех своих амурах, не щадя тех несчастных женщин, которые меньше всего хотели публичной огласки их похождений. Мужчины были более мужественными и одновременно более, ну, условно скажем, «гигиенично-приличными».
Время лечит душевные раны, расставляет все на свои места. Я думаю, что сегодня о бережном и восхищенном отношении Марины к памяти ушедшего Володи говорит многое. Это прежде всего: душой и сердцем сотворенный ею моноспектакль «Прерванный полет», который она играла во французских театрах и привозила в Россию; ее высказывания о Высоцком как о гениальном явлении в русской культуре — все это доказательство тому, что она очень многое поняла и простила. Наверное, Марина осознала, что последние годы она жила не с тем талантливым, неистово-энергичным, взвихренным и бесшабашным Высоцким, которого она когда-то полюбила, а с больным, несчастным человеком, терзаемым желанием свободно творить в свободном мире и осознанающим, что этому уже не суждено случиться, а посему сознательно убивающим себя алкоголем и морфием и уже давно пребывающим в полубреду, многое не осознающим и не отвечающим за свои проступки и поступки. Наверно, в минуты просветления Володя осознавал, что все идет «наперекосяк». И что сам он совершает в своей жизни какие-то роковые ошибки. И из его души вырывается вопль отчаяния:
Истинное отношение Высоцкого к Марине — его чувства и мысли — с необыкновенной силой и ясностью высказаны в строках его стихов и песен. Там все — и боль, и любовь, и нежность:
и готовность безбоязненно пострадать за свою любовь:
И главные строки, написанные им и посвященные ей незадолго до смерти, свидетельствующие о том, что Высоцкий ясно понимал спасительную роль Марины в его судьбе, в его жизни:
Сегодня ясно — прощение и перемирие в душе Марины состоялось, а с ними вернулась и любовь, теперь уже навсегда. И я могу только, низко поклонившись Марине, произнести ей слова искренней благодарности за то, что долгие годы она спасала и хранила моего друга — большого русского поэта, великого барда и замечательного актера Владимира Высоцкого. От меня и от всей России — спасибо тебе, Марина!
Eugene SOLOVYOV
VLADIMIR VISOTSKY AT AURORA, LENINGRAD, 1974
His voice boomed, bouncing of the walls.
He strummed his guitar strings with force and passion.
T e boisterous crowd sat enraptured, in awe.
It was a gorgeous summer evening at Aurora Magazine
in Leningrad in 1974. I was only ten, the only child there,
puzzled by the adults’ exuberance and overdrinking.
Vladimir Visotsky: it was an honor to listen to your private
concert, and the intensity and wonder of that evening
are with me still, forty years later. T e lyricism and humor
of your songs lef the private audience entranced, and me,
excited and unable to sleep that night. T ank you for
your boundless energy and charm. It’s little wonder you
burned yourself up so unfortunately young. You gave fully
to every moment of your life, holding nothing back.
And I am thankful for this indelible memory of my childhood.
S.B. По мотивам стихотворения Юджина Соловьева «Vladimir Visotsky at Aurora, Leningrad, 1974»