Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых

Соловьев Владимир Исаакович

Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина

 

 

ПОЖИЗНЕННАЯ ЛЮБОВЬ НАШИХ РОДИТЕЛЕЙ И ЛЕГЕНДА ДЛЯ ЛЮДЕЙ МОЕГО ПОКОЛЕНИЯ

Владимир СОЛОВЬЕВ — София НЕПОМНЯЩАЯ

tête-à-tête

Ночной разговор на Facebook

Вот как всё это началось. Человек я сравнительно новый на Facebook, на самых ранних порах отбирал френдов из реальных моих знакомых, пока не понял виртуальный характер фейсбучной дружбы. Среди самых первых, пожелавших сойтись со мной ближе, была молодая москвичка София Непомнящая, которую я принял в свой дружеский круг, не заглядывая в ее curriculum vitae, — за красоту. Волоокая синеглазка, да еще с таким вдумчивым, углубленным, пытливым взглядом, что с ходу влюбился, в чем тут же ей и признался. «Это длится не более двух недель. Проверено» — ушат холодной воды на мою седую голову со стороны прекрасной незнакомки. Вот-вот, седина в голову, а бес — нет, нет, не в ребро, конечно, эвфемизм, разве что то самое ребро, из которого сделана праматерь наша Ева. Выяснилось, что я у Софии не просто второй, как обычно утешают нас девушки, а, наверное, пятитысячный френд — на пределе ее фейсбучных лимитов. Ну, чисто, мужской гарем, где я по возрасту мог бы оказаться евнухом, хотя все еще не соскочил с этого дикого жеребца. Мой друг Миша Шемякин изобразил Казанову со стоячим болтом в могиле, которую по этой причине регулярно посещают возлюбленные, чтобы получить от него post mortem то, что он давал, но не додал им при жизни.

Предсказание Софии, однако, не исполнилось, пусть чувство мое за две недели не то чтобы улеглось или охладилось, но одухотворилось, что ли, в ущерб чувственности: благодаря ее разносюжетным постам высокого интеллектуального накала. Классный блогер, но мало того, что мы сошлись с ней во взглядах, так еще и стилистически, что для меня, как писателя, важнее всего. А она та еще мастерица плести словеса: словесная лакомка. А какие притчи она выдает. Вот, например, про ауто-агрессии — об антисанкциях:

Известный русский художник Ван Гоголь вместо уха отрезал себе нос. Ван Гоголь был импрессионист и сердечник. У него сложилась импрессия, что нос у него — гулящий. Вот в сердцах-то нос и отрезал. Сократил, так сказать, за прогулы. Но сам Ван Гоголь все равно остался с носом. И еще с каким. Вот такой коан; такая дзенская загогулина. Еще и Акутагава потоптался на носе. Но это уже совсем другая история. А ухо что? Ухо оно ухо и есть.

Пояснение. Надо, конечно, было пояснить происхождение этого сюрного фантазма. Это ответ на сюрную реальность. Антисанкции часто называют «Назло маме отморожу себе нос» или «Назло теще отрежу себе ухо». Все такие общие проявления аутоагрессии получили название «бомбить Воронеж».

На каком-то этапе нашей виртуальной, а точнее — по старинке, — метафизической близости я усомнился в реальном существовании Софии Непомнящей, припомнив разного рода литературные розыгрыши — от Клары Газуль, все пьесы которой сочинил Проспер Мериме, до Черубины де Габриак, которую измыслил Макс Волошин и писал за нее стихи, много лучше своих собственных. Да еще фильм «Симона» — кинорежиссер Виктор Тарански, которого играет Аль Пачино, в отчаянную минуту, когда от него в разгар съемок уходит ведущая актриса, создает взамен виртуальную актерку: Симона становится любимицей публики, получает Оскара и начинает жить натуральной и независимой от своего создателя жизнью, а после неудачной попытки режиссера дезинтегрировать свое создание, стерев из компьютерной памяти, беременеет от него. Дела!

Усекли? Во всех случаях мужики выступают в качестве творцов женских образов — от Пигмалиона до героя имярек у Гофмана, сюжет которого довоплотил Оффенбах. А что, если за мою (пусть и не мою) Софию Непомнящую работает, прикрываясь ее именем, типа маски или камуфляжа, целый think tank? Если только вымышленная София Непомнящая не есть измышленная мной самим?

Я поделился своими сомнениями в реальности Софии Непомнящей с Софией Непомнящей, а это все равно что делиться ревностью с ревнуемой женой, что я тоже делал — неоднократно и до сих пор. Так что мне не впервой. София Непомнящая предъявила мне косвенные и прямые доказательства своего физического существования, которые не то чтобы убедили меня, а скорее утешили (и утишили) мои сомнения. Даже если обман, то возвышающий; даже если игра ложного воображения у визионера, а какое воображение не ложное? Платон мне друг, но истина дороже. Меня обманывать не надо — я сам обманываться рад. Влюбчивый Гумилев, само собой, увлекся вымышленной испанкой Черубиной и стрелялся из-за нее на дуэли с ее творцом Максом Волошиным. Про себя скажу, что я приревновал мою Черубину к сонму ее поклонников на ФБ: с юности не люблю групповуху.

Мне кажется, София крепко обиделась на мои сомнения в ее существовании и время от времени — и по сю пору, когда мы с ней неожиданно сдружились и соавторствуем в некотором роде, — возвращается к ним: поначалу всерьез, а теперь шутя, ставя себя на мое место. Вот несколько ее реплик на этот для меня до сих пор актуальный южет:

— А сомнения в моей реальности (можно и так прописать) со временем должны развеяться благодаря совершенно невероятной био и образу жизни, ее (Сони) то и дело (чуть не ежедневно, — недельно, — тут мой словарь иссякает, а язык немеет) фото из разных точек земного шара соответствуют ее пунктирному повествованию о своих перемещениях и благо (ну не «зло» же) ключениях заставляют все же поверить невероятному.

— А вы, милейший В.С., слишком сильно собой заняты и слишком мало мной увлечены, чтоб жертвовать (больше, чем ныне) свое время на чтение моих спотыкающихся проб пера, кои сама часто (по модусу вивенди) не поспеваю перечесть.

— Имхо, правильно начать, как вы и сделали, с дисклеймера: «Я сомневаюсь, а что, если меня развели, как лоха?» — «Спокуха, умник: я тоже вначале сомневался». Есть такая еврейская присказка к рассказываемой байке: «Вы этому верите? Я тоже нет. Однако о нас с вами такое не рассказывают».

— Обо мне рассказывают еще и не такое! — брякнул я.

— Но я же в Вас не сомневаюсь!

И совсем уж измываясь над Фомой неверным:

Так вот: имхо идеальную женщину можно не только запирать в шкаф (клозетов не напасешься), но просто по использованию дезинтегрировать (направив на нее дематериализатор).

— Поздно, Соня…

Мы продолжали время от времени перебрасываться с Софией лайками и комментами, но я вообще на ФБ репликант, старомодно полагая Инет электронным самиздатом, а с меня достаточно бумажных изданий — сотни эссе в периодике по обе стороны океана и две дюжины книг на 12 языках в 13 странах (по-английски разные тиснения — в США и Великобритании). Иногда я выставляю на своей странице ФБ обложки моих книг и линки статей и телеинтервью. Ну и, конечно, по мере возможностей слежу за постами Софии Непомнящей, коли мы с ней на одной волне, даже стилевой, помимо идеологических и политических сплошь и рядом совпадений. Потому и не вступаю в спровоцированные ею диспуты — все равно что спорить с самим собой. Это был вялотекущий роман — улица с односторонним движением, да? — пока вдруг, несколько дней назад, в разгар работы с моим издательством над очередной книгой авторского сериала под рабочим названием «Фрагменты великой судьбы», а именно ночью 21 октября 2015 года, я не был вычислен, вычленен и извлечен из огромного, со всего света, гарема этой прелестницы, о чем узнал, обнаружив обращенную прямо ко мне записку Софии Непомнящей:

— Пожизненная любовь наших родителей и легенда для людей моего поколения. Неувядаемых вам творческих сил и крепкого здоровья!

Без всякого на то повода, не юбилей и даже не день рождения — вестимо, «легенда» тут же откликнулась:

— Спасибо, милая, умная, тонкая София! За что мне такая милость?

Мгновенный ответ:

— За ваш полувековой труд во исполнение пророчества «возвратить сердца отцов детям»*.

И следом сноски и приписки:

– * Пророчество об Иоанне Предтече (Мал. 4:5–6); «И предыдет пред Ним в духе и силе Илии, чтобы возвратить сердца отцов детям, и непокоривым образ мыслей праведников, дабы представить Господу народ приготовленный» (Лк. 1:17).

— За восстановление связи времен; так чтоб для нас ожили мысли, чувства, надежды, волнения и страхи родительского поколения.

— …и все это — легко и свободно текущей и живо играющей родниковой русской (питерской) прозой.

— Чтоб вам не делиться, позвольте отвесить то же самое в полной мере и неутомимой подвижнице пера и соратнице вашей Елене!

Успеваю все-таки провякать нечто о противостоянии отцов и детей:

— Это все-таки скорее конфликтная ситуация, чем гармоничная. Пророчество — еще не реал.

— А конфликт О и Д еще никто не отменял. За успех вашего безнадежного дела!

Посему все тщусь внедрить авторский свой неологизм; если не вместо, то наряду с «ватой»*. По аналогии с креаклами, креативным классом*«проПукл» — пропутинский класс. Это та часть Д, которые то ли отрыгнули сердца О, то ли О им такие попались.

— А что, собственно, Вы из моей родниковой прозы читали, дорогая моя София?

— А вот немало, матерый вы скорпионище!

Само собой, намек на мои «Записки скорпиона», мемуарный роман о Москве. Иногда мы с Софией не поспеваем друг за другом и отвечаем невпопад, не дождавшись ответа. Sapienti sat — понимаем друг друга с полуслова, хотя иногда попадаем впросак — я чаще. Я тащусь от нее, но и тащусь за ней — не всегда поспеваю. Сказывается не только разница в возрасте: физически мы с ней разминулись во времени. Еще разный опыт — опытный писатель и опытный блогер. Игра, однако, идет на ее поле, а потому в ее пользу, но победителей и побежденных в таких вот делах не бывает. Как в любви. Опытный мужик всегда добьется от девицы то, что она больше всего — и больше, чем он! — хочет. Опять этот клятый опыт!

Эпистолярная скоропись с репликами, репризами, отточиями, недоговоренностями, оговорками, проговорами, да мало ли? мало не покажется! — вот жанр этого неоконченного пока виртуального романа, который оборвется так же внезапно, как начался, по техническим причинам: рукопись пора сдавать в типографию, последний шанс вставить этот наш с Соней отрывочный и обрывочный треп — когда в личку, а когда на стенке, а теперь вот в эту мою книгу. А насчет стенки и лички, я не сразу врубился и ответил невпопад.

Вот эта вставка:

— Только диалог лучше — прямо на стенке, а не в личке — накладки профессии.

— Как на пиру Валтасара? Мене, мене, текел, упарсин…

— При почти постоянном участии в бизнес-переговорах минимизация непрозрачного общения считается хорошим тоном.

— Так у нас же с Вами не бизнес, а изящная словесность. И дружба (надеюсь).

— Угу.

— За одно это «угу» готов Вас расцеловать. Впрочем, не за дно только «угу». Ничего не отвечайте. Первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки, а девушки — потом. Даже такие, как Вы.

— При любой возможной случайной утечке инфы всегда, даже задним числом, можно выяснить: она произошла не через меня.

Как сказал не я, любите самого себя — этот роман никогда не кончается. Мы с Софией романимся друг с другом или каждый с самим собой? Похоже на разговор с зеркалом, да?

— Непредсказуемость окончательной формы (укуса frown emoticon или улыбки smile emoticon) скорпионова хвоста входит в понимание принципа неопределенности в смайлике Шрёдингера. Хорошо бы воспроиз-весть. Смайлик можно передать в текстовом, а не дорогом графическом варианте. Народ оценит по полной. А важность просьбы о расшифровке — в том, что дева утверждает: смайлик сей есть суть улыбки ВС на его фото и даже его самого! Вааау — ну как тут не заинтриговаться, да? Это пояснение к посланной мне и неразгаданной мной аватарке. А графические эмотиконы приходится по техническим причинам заменять их словесными эквивалентами.

— Откуда Вы взялись такая, дорогая моя Соня? Вы — писатель. Это в моих устах высшая похвала. Помимо прочих более явных и явленных Вами в сети и на пляже достоинств. Из Ваших многочисленных поклонников я единственный, кто ценит Вас как коллегу. Не считая Вас самой, полагаю. Впрочем, за все остальное — тоже. В смысле, ничто человеческое мне не чуждо.

— М.б. В самом еще зародыше. Пока что — неумелый микро (нано) блогер. А ценили бы — читали бы frown emoticon.

— Соня, перестаньте проверять на мне Ваши чары. Действуют. Передохнем. Я читал и читаю Вас, но такой вот, в личку, разговор ценю выше всего, даже когда он на общедоступной странице, на виду у всех. Когда-то я даже мечтал, будучи влюблен… Ладно, в другой раз. Да Вы и так догадались, чувствую. Или не догадались? Если даже извращенец, а кто нет? И что есть норма? А из Ваших фоток выбрал одну из многих — не скажу какую. Догадайся, мол, сама. Пошел вкалывать, как раб на галере, не к ночи будет помянут.

— Все в вашей авторской. Меня всегда много. Увы. Уж такова моя троякая особенность.

— Соня, остановитесь! А то прилечу к Вам во Флориду, на горе Вашему фотографу и моему издателю!

— ой smile emoticon

— Наконец-то я Вас напугал. Привет Вашему океану от нашего — один и тот же. Я больше верю буддистам, чем Гераклиту.

— Да не проживаю я нигде. Это — просто моя ВМБаза в США.

— Ну, с морпехами мне не справиться — пас!

— В морях и океанах провожу больше времени, чем на их побережье.

— Центр повсюду, а поверхность — нигде, как опять-таки не я сказал. А НК — не про Вас. Моя любимая у него цитата. Зато я — про Вас. В самое яблочко, согласны?

— Согласна с вами и с Кузанцем (хоть это не только его определение).

— Но он первый! Лично мне на ушко. А Паскаль и прочие — плагиат. Даже мой любимый Борхес этого не приметил, а еще эрудит!

— smile emoticon

— А возвращаясь к моим скорпионьим повадкам, жалю прежде всего самого себя, как и положено скорпионам.

— Как хлыст и лассо ковбоя.

— А что еще? Добрейший из скорпионов.

И мгновенный ответ на мой вопрос о ее осведомленности в моей книжной продукции:

— Исторические детективы, прежде всего! Как на ходу изрекаемые пророчества точно ложились на угадываемый ход истории. Особая пикантность чтения их — читать, накладывая историческую линейку: когда написано, что было уже тогда известно и что сталось потом.

— Если Вы читали мои (в смысле написания) «Семейные тайны», то да — этот исторический детектив про современность сбылся. Увы.

— Я имею в виду Андропов, Горбачев, Ельцин и пр. прежде всего.

— Ну да, наши с Леной Клепиковой политические триллеры, благодаря им мы держались на плаву. До сих пор еще не проели и не пропутешествовали сказочные те гонорары. Все эти книжки про Андропова и прочих кремлевских резидентов выходили сначала по-английски, потом на других языках, а в новую (теперь ужé старую) эпоху по-русски.

— Я все уже по-русски читала. И «с линейкой» (исторической). Все равно как читать об Иване Грозном времен Избранной рады с некоторыми неожиданными (и неожиданно сбывшимися) пророчествами.

— Историк пророчествует назад. Не Пастернак и не Гегель, а Шлегель, один из братьев, какой не упомню.

— А вот какой-то у вас был роман или я путаю: роман с литературным таким названием, где из главных героев Бродский и Кушнир? Года примерно 1990? Похоже на «Роман с памятью», но другое. Вроде б там еще и Марамзин был, и Довлатов… Что-то сегодня мой роман с памятью не задался frown emoticon.

— София, не притворствуйте! У Вас дивная, энциклопедическая память, а путаете Вы понарошку, для правдоподобия. Была такая пьеса про Шоу «Милый лжец». Меняем гендер: милая лгунья.

— Ладно. Признаюсь. Для оживления памяти кинулась к списку ваших (с Еленой и без) трудов — и НЕ нашла! (чего искала)

— Изначально «Роман с эпиграфами» (нью-йоркское и питерское тиснения), но «Захаров» в Москве издал под названием «Три еврея» (понятно, кто третий?) — горемычная питерская исповедь, написанная в России в 1975 году за три месяца. «РИПОЛ» переиздал «Трех евреев» в моем однотомнике со скромным названием «Два шедевра об Иосифе Бродском», а дюжина глав из него вошла в последний мой томище «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества» — второй в авторском сериале после «Довлатова», а к концу года выйдут еще «Не только Евтушенко» и «Высоцкий и другие».

«РИПОЛ» продлил мое литературное существование — бабье лето, Indian summer, лебединые песни — одна за другой. Пир во время чумы? Мой предсмертный реванш за тощие годы, когда я весь ушел в мир американской журналистики, «Роман с эпиграфами» полтора десятилетия лежал в столе невостребованным, а до России дошел и вовсе четверть века спустя после его написания, обернувшись «Тремя евреями»? Убитая книга, зато потом восстала из пепла, что та птичка-мазохистка с высоким болевым порогом.

— ВОООТ!!!!! Именно это название и есть! Вот вытащенный Вами утопленник, сплавившийся по волнам моей памяти. Значит, название просто дезинтегрировалось?

«Роман с эпиграфами» превратился в «Трех евреев».

— А «Роман с памятью» — это подзаголовок «Записок скорпиона».

— Так почему «Роман с эпиграфами» не значится в вашем послужном?

— Что еще за послужной список? В конце каждой из последних книг приводится перечень предыдущих и парочка будущих. «Список Соловьева» неизменно начинается с «Романа с эпиграфами».

— «Романа с эпиграфами» — нет, Соловьев Владимир Исаакович. Хоть тут гляньте, хоть где http://librams.ru/author-13594.html библиотека, книга, книги, скачать книги До 1977 года Владимир Соловьев жил в Ленинграде и Москве, был членом Союза писателей и… librams.ru

И сразу же вслед:

— Spooky! Роман-призрак! Так у вас там конкретные предсказания (сбывающиеся). Не помните? Значит, пророк «восхИщенный и восхищЕнный» /Цветаева/ сам не помнит, что ему реклось?

— Запамятовал! Был у меня такой футуристский романчик «Операция „Мавзолей»». Увы, многое сбылось, но слабая книжка с сильными страничками. Исполнение не на уровне замысла. Я еще не вошел в силу, как прозаик.

— У вас все исторические романы читаются стремительно, как «Капитанская дочка» или «Метель», — вот что здорово! А «Роман с эпиграфами» и вовсе не прост.

— Да. Нет. Как сказать: да, не прост? Или: нет, не прост? Кое-кто считает «Трех евреев» моей лучшей книгой. Что не так. Но там в самом деле эманация духовности и душевности в гармонии. Потом одно шло в ущерб другому, что не уменьшает значимости последующих опусов. Скособоченность им к лицу.

— Обращалась к старшим: тут какие-то многослойные воды текут, как лавоподобный (псевдотихий) сэндвич. А они мне: ты тут вообще ничего понять не можешь. Вот как ты «Пушкинский дом» читала, а не разжевала: лизнула только самый поверхностный слой. А под ним шевелятся все архетипы русской литературы и культуры.

— Ну уж нет! Согласен с Вами, а не со старшими. Есть английская поговорка о том, что, копаясь в себе, можно вырыть пустоту. Я о Битове. А там — в «Трех евреях» — сказано, что роман пишет не Владимир Исаакович Соловьев, а Владимир Исаакович Страх. Страх умнее, тоньше, талантливее Соловьева.

— Ай да сукин сын я! Все: налью себе валерьянки и пойду писать в девичий дневник: «Сонька — гений!»

— Феномен пси! Я только собрался написать Вам, что пошел кормить Бонжура (котофей), а Вы тут как тут про валерьянку! Вы читаете мысли на расстоянии? Или чувства? Как сказал пиит, инстинкт пророчески-слепой. Пошел кормить кота взаправду. За мной не заржавеет. Бонжур, за мной!

— Wow! (взамен смайлика) Короче говоря, творческих вам! И при всем наинижайшем и наитрепетнейшем к Елене — знайте: девушки таких, как вы, любят.

Весьма пикантный смайлик.

— Корова не доена, конь не поен, кот не кормлен и проч. Вчера оральный жанр — телеинтервью, сегодня — письменный: ответы на вопросы. У нас с Вами выходит замечательный ночной разговор двух авгуров. А таких, как Вы, София, любят стареющие мальчики (даже). Если только Вы не фата-моргана. Виртуальный обним. Ваш ВС.

— Фаты-морганы прячутся под фатой, а не публикуют что ни день свои все новые свежие фото с самых разных широт, меридианов и прочих географических координат.

Какой чудный смайлик я обнаружил, накормив Бонжура, который был так назван, потому что найден в Квебеке, а там bonjour все равно что у нас здесь ОК.

— На странице автора содержатся две напетые (проакыненные) Владимир Исааковичу оды. Но это так. Для пока не сыскавшихся побуквенных собирателей всего мной пишущегося.

— София, милая, ни одной оды не нашел, зато в новой книге «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» у меня раздел посвящений Владимиру Соловьеву. Авторы — Бродский, Евтушенко, Кушнер, Слуцкий, Клепикова, Eugene Solovyov, а самое последнее — Зоя Межирова. Отличный стих, безотносительно ко мне.

Володя мой Соловьев, Флейта, узел русского языка, Бесшабашно-точных Ньюйоркских рулад соловей, Завязывающий Слово в петлю, От которой Трепещет строка, Становясь то нежней, то злей…

Весь стих см. в разделе «Посвящается Соловьеву…»

В ответ смайлик с аплодисментами.

— Образованная Вы девушка, однако. Такая осведомленность в моих подвигах на ниве изящной словесности. Книг — невпроворот, а сейчас и вовсе выходят одна за другой.

Завтра пойду на почту служить ямщиком и отправлю Вам одну. Или прилететь к Вам во Флориду и вручить все мои сочинения прямо на пляже? Самолет, боюсь, не потянет.

— Знамо дело. Вы куда как злописуч. Но в вашем случае — это благо.

— Надеюсь. Что меня роднит с Шекспиром, Достоевским и Гомером — мы все графоманы.

— без этого — никак

— Чувствую родного человека. Вы — тоже — графоман, стилист, тонкач. Хоть и жирная, по собственному признанию. Но Вам это к лицу. Точнее — к телу. Заметили, конечно, гендерную подмену — три эпитета мужеские, а четвертый — женский. Только не кокетничайте, пжст!

— Не кокетничать это как? я не умею frown emoticon. В стиле там есть как раз элементы кокетства. Но это от смущения. И потом «Le style c’est l’homme». Ныне мне не до стиля, не при стилЯх мы нынче. А кокетство — это элемент общения: ирония у меня добрая, а доброта ироничная. А причина проста: не фабричная я. На фабрике ООО «Прокруст и Со» меня не делали. Вот и вышла такая корявая. Питерским легче. У них есть великие лекала (образцы). По ним можно пули лить; хоть серебряные, хоть яхонтовые. И вот как в пулю сажают вторую пулю или бьют на пари по свечке — так можно себя прокрустицировать, причем с высокой результативностью.

— Очень! До меня сразу дошло, я опытный инженер человеческих душ, привет Сталину. Седцевед (не путать с сердцеедом). Оставайтесь самой собой. И не мешайте мне выстраивать наш авгурий — и августейший (Августа и Августин!) — разговорище.

— После такого (необходимого) дисклеймера, реплики все же имхо лучше РЕгруппировать по смысловому, а не буквально хронологическому принципу.

— Продолжаю работать. Все замечания — кстати. Откорректирую.

— Можно симулировать интерактивность с читателем: кинуть вопрос-конкурс в массы на лучшую интерпретацию: «чтобы бы это значило?»

— Что я и делаю — и продолжаю регруппировывать. Хочу спрессовать во времени — чтобы в одну ночь. Мы с Вами, милдруг, не только авгуры, но еще пиранделлисты.

— Мало того: можно симулировать при этом интеллектуальную (ну, хотя бы в области совр. физики) невинность (мол, сам вот в недоумении). Декларируемая глупость автора обычно льстит читателю. И настраивает его к оному автору еще благодушнее.

— Нужен не только драйв, но интрига — как бы многоточие под конец. Но и в самом деле, точку ставит только смерть.

— Ну да. «Писатель» пока без единого читателя.

— А я? Профи-читатель, будучи вдобавок к прочим ипостасям еще и критиком. С этого и начинал. Еще вопрос, что хуже — недооценка или переоценка? Да нет, Вы знаете себе цену. А теперь знаю я — Вам. А сейчас — за работу. Мы вчера поменяли моей книжке название — не из одних только из коммерческих соображений: «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». В параллель и тон «Не только Евтушенко». Делаю соответствующие изменения. А за Вами не поспеваю. Да какая же Вы корявая — опять кокетничаете от смущения? Глянул на дом, где Вы обитаете — на берегу ни одного деревца? Вам там не грустится? У меня рядом приятель живет — зовет в гости. Никогда не был в тех краях. Развлекайтесь и отвлекайтесть, а я пошел пахать ниву родной словесности. А тут еще кто-то звонит, черт!

— Отличное название! Я про «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». Интегрирующее. Не настораживающее.

— Спасибо! Лена взяла трубку, думая, что меня нет дома. А может, в самом деле меня нет дома? Где я? На флоридском пляже?

— Огромный ей от меня привет! Я ей, кстати, еще прежде Вас на/ отписала свои на ее счет восторги. Прошу зачесть.

— Вам все зачтется, но зачем перегружать себя плюсами? Где, черт побери, минусы? Про «жирную» я слыхал, но это пусть не кровавый, а телесный навет на саму себя. Ладно, поговорим лучше обо мне, а Вас оставим в покое. Отключаюсь. Временно. Снял трубку — буду говорить. Оказалось, я дома. Кто бы мог подумать!

— Все! Всееее копируем в верхний старт (где вы помянуты).

После телефонного разговора. Звонила Наташа Шарымова на предмет последней книги моего пятикнижия «Быть Владимиром Соловьевым. Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина». Разговор как раз про Барышникова и его новый спектакль о Бродском.

— София, а что, если я наш полуночный авгуров разговор попытаюсь тиснуть в одну из моих ближайших книг? Если поспею. И если Вы не возражаете, конечно. Да? Нет?

— Польщена. В полнейшем восторге. Невероятно лестно попасть живьем в Вашу живую книгу. Даже фамилию тогда лучше сменить на «потомственную» — Соня ХАБИНСКАЯ

— Спасибо за доверие, Соня ХАБИНСКАЯ! Это как-то сближает.

— А вертая назад к нашим баранам, хотя они все Ваши — ну, тараканы, какая разница? — можно, торжествующий Холмс, где-то отком-ментить, типа: «Будучи припертой мной к стене (стыдно тем, кто не о том подумал), Соня призналась в мистификации и даже разрешила неприметно, только для самых въедливых, сообщить и свою настоящую, а не виртуальную фамилию: Соня Хабинская».

— Перестаньте меня поъе*ывать, Соня. Фома Неверный стал Фомой Верным, но предварительно мне, как и ему, надо дотронуться до Вас, потрогать Ваши — ну, не раны, так шрамы, да хоть царапины, ежели таковые имеются и если Вы позволите, конечно.

— Вам можно всё!

— Ловлю Вас на слове. А где именно сейчас обитает моя таинственная незнакомка? Если это не военная тайна. Где-то мелькнула пляжная фотка, да? То Вы одна, то с кем-то. Пусть лучше он снимает Вас, чем снимается с Вами. Коррозия образа. Если Вы все еще во Флориде или у Вас есть любой какой-нибудь американский адрес, сообщите, и я пришлю Вам с автографом книжку из последних.

— Понимаю, что с вашей загрузкой за перипетиями моей био (на ФБ) Вам не уследить, а потому коротко: моя штаб-квартира (родственника, часто пустующая) при приездах в штаты…

Далее следовал флоридский адрес, которым я воспользуюсь на следующий день, чтобы послать моей знакомой незнакомке последнюю мою книгу.

— Хулиганство (мелкое) дозволяете?

И не дождавшись моего ответа, пока я его строчил:

— Да, сколько угодно! Тем более Вам. Сам из хулиганской породы. Будьте самой собой и никогда не спрашивайте ни у кого разрешения.

Софья Непомнящая — она же Соня Хабинская в девичестве — прислала мне пикантную свою фотку с припиской:

— Это — ночью по указанному адресу.

Приглашение к танцу? Интим предлагать?

Долго из-за этого снимка-неглиже не мог заснуть, несмотря на снотворные таблетки. А как спалось в эту ночь Соне Хабинской?

Проклятие, что не могу поделиться этой чудесной фоткой с читателем!

— Опера «Эйнштейн на пляже» это не про Вас, Соня? Как поздно до меня дошло! Был еще какой-то пляжный фильм у Ромера.

— Или «Непрожитая жизнь с идиоткой».

— Привет обоим — покойнику Шнитке и выживаго Ерофееву (который Виктор). Не я один, мы оба нашпигованы цитатами, а цитата есть цикада, неумолкаемость ей свойственна: вцепившись в воздух, она его не отпускает. Привет, самый-самый поэт прошлого столетия.

— «Несостоявшаяся жизнь с идиоткой». Если у вас есть минута, могу быстренько добавить (с последующим стиранием) еще гламурчика. Фото имхо лучше взять из «славянской серии» — как дополнительный фон к вашему декларируемому еврейству. Ловите — послала русскую красавицу.

— Соня, прелесть моя, я за Вами не поспеваю. Мне бы справиться с уже посланным. Все учту. Кокетство Вам тоже к лицу — что мало Вами увлечен. Мысленно обнимаю. Можно?

— Еще как можно! Вы, что, туги на ухо? Повторяю: Вам можно всё!

— Тогда разрешите мне моими мыслями про Вас поделиться с Вами?

— Вы только это и делаете. Валяйте.

— Ваша духовность и телесность не в ущерб душевности? Это не риторический вопрос. Мой любимый Стивенсон в детстве нарисовал человечка и спрашивает маму: «А душу тоже рисовать?» Или это Ваша таинственность, которую я принимаю за загадочность и пытаюсь отгадать, а тайна на то и тайна и так далее. А Вы сами себя знаете? Ладно, Вам не до таких разговорчиков, вижу. Завтра отошлю мою книгу — одну из. Какую выбрать — вот в чем вопрос, а не в том, что думал принц Датский. На свете счастья нет, но есть покой и воля, чего Вам и желаю на атлантическом берегу.

— Вы, как Пикассо, пишете на песке: это все уже в процессе стирания. Срочно спасайте свою ИС (интеллектуальную собственность).

С сожалением увидел я потом эти снимки на авторской странице моей Сони — в общем доступе. Да еще с ссылкой на меня:

— Это все В. Соловьев меня подбил на хулиганство. Ща сотрем. Было тут 40, оставим парочку, и то ненадолго.

Чужие голоса:

— а самые первые были самыми интересными

— жалко на телефоне смотрел, не успел сохранить

— вот и не надо — Это Соня.

— изящная словесность пошла

— Кто такой этот Владимир Соловьев, с которым ты так бесстыдно кокетничаешь?

— Сегодня дан был urbi et orbi (публичный) ответ, кот., пользуясь его свежестью, можно тут привести.

И, предупредив меня — «Ща-ща, Вова. Ща на вас поработаю. Рекламку вам на свои 5 тыс. растиражирую. У нас же такой вполне публичный литературный роман smile emoticon», — Соня вывесила на своей странице интервью со мной, как раз в этот день опубликованное (см. следующую главу с полным его тектом). А на жалобу, что оттуда выпал самый важный кусок на еврейско-христианский сюжет, тут же добавила и его, присовокупив:

— Хоть у меня есть свое, отличное от этих Соловьевых мнение. А вообще этот «соловьиный сад» в отечественной культуре, как я погляжу, заселен сверх всякой меры. Потому с изобретением ТВ некоторые В. С(оловьевы) перешли просто на свист. Отнюдь не художественный….

— Да, с именем-фамилией мне крупно не повезло. См. мой рассказ на этот сюжет «Мой двойник Владимир Соловьев», многократно печатавшийся, в том числе в этом году в моем томище «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества». Несу ответственность только за Владимира Соловьева самого себя — остальные не родственники и даже не однофамильцы!

В разговоре о моей клятой фамилии живейшее участие приняли наши с Соней френды. Даю вразнобой, вперемешку — мои, Сонины, чужие?

— За что? — не выдержал Владимир Соловьев, который я.

— А не свисти! И клювом не щелкай.

— А чем щелкать прикажете? Пальцами, как оклеветанный графом Алексей Каренин?

— Каренин, как помнится, не щелкал, а трещал пальцами…

— Ну уж трещал! Окарикатурил граф.

— Фамилия меж тем, прошу заметить, на Руси славнейшая!

— И да и нет. Когда всех Соловьевых затмевает один?

— Соловьи и разбойники, они свистеть должны!..

— А я вот разливаюсь соловьем. В школе, правда, меня так и называли — соловьем-разбойником. О моих певческих потенциях никто и не предполагал. Кроме меня.

— Как это «чем»? — скворцом!!! ///А мог бы жизнь просвистать скворцом, Заесть ореховым пирогом…///

— Да, видно, нельзя никак… Оттуда же, — заканчиваю я Мандельштама.

— Доигрался х… на скрипке.

— Некоторые в таких ситуациях добавляют первую букву отчества. Очень стильно. И по-американски. Советую.

— Спасибо. Как-то поздно уже.

— Ну хотя бы когда будут возлагать цветы — не будут путаться!

— Тропа не зарастет — вопрос к кому?

Последние четыре реплики — мой разговор с московским музыкантом Владиславом Виноградовым. Опускаю — пропускаю остальные вмешательства в наш с Соней tête-à-tête. Мне удается-таки время от времени встрять в разговор, извинившись за то, что я говорю, когда меня перебивают. А это уже Соне:

— Ну да, опять двадцать пять — Соловьев во всем виноват, если в кране нет воды… Я все это слышу с детства… См. мою книгу «Три еврея». Однако согласен хоть на эту роль — провокатора, а провокатор — повивальная бабка истории, не я сказал. Чужого не надо, свое — отдам. Я вас спровоцировал, а другие пользуются. Жаль. В общем пользовании. А я-то, лох, думал, что это все только мне… В смысле, фотки.

— Было — вам.

— Было — и быльем поросло. Не успел воспользоваться.

— Ус п е ли.

— Это был не я, как в том анекдоте про туннель…

— Просто дева должна беречь свой неокрепший от разочарований.

— Впрочем, спасибо за право синьора, синьорина!

— Вот право-то, граф (Альмавива), и стоит ценить Смайлик «wink».

— Ценю. Не без того.

— Жермон задает Виолетте («Травиата») резонный вопрос: «Минет увлечение, — что вам тогда останется?»

— Минет или минет?

— Однааако!

— Сегодня с пяти утра работаю над «Высоцким и другим». Вот и заклинивает. Не извиняюсь: пошлость — смазочное вещество в отношениях между людьми.

— «Высоцкий и другие» — стильно. В пандан «Не только Евтушенко»?

— Догадливы. Гадайте дальше.

— На кофейной гуще?

— Кто «другие»?

— Укладываюсь в 6 секундное окошко: если в предыдущей книге однокорытники Евтуха — Белла и Андрей, то «другие» — ВЕСЬ КОКТЕБЕЛЬ.

— Ну, Вы даете, Соня! А хорошо ли подглядывать и перлюстрировать чужие рукописи? Этому Вас учили в детстве? Придется мне Вас удочерить и перевоспитать. Если не возражаете. Весь Коктебель плюс. Кто входит в «плюс»? Чур, не заглядывать через плечо!

— Через плечо — это что? намек на мои 174 см? — не заглядывала. А про Коктебель — это образ Влада Вертикалова из Василия Аксенова «Таинственная страсть». Я ведь тот период изучаю как времена Чаадаева и царя Гороха — по лит-ре и кино. Н/п сельхоз кино о выращивании царей из шутов гороховых.

— Узнаю про Вас, Соня, все больше и больше. Мне до Вас тянуться и тянуться. Я о росте. Разве что на цыпочках. Надеюсь, хоть без высоких каблуков? А что за мысли у моей удочеренной папиной дочки о самом Высоцком? Соня, не ленитесь и не отлынивайте от заданий. Вы спрашивали, дозволяю ли я мелкое хулиганство, и, не дождавшись ответа, прислали чудный снимок Сони неглиже. Так я, не спрашивая дозволения, добавляю кой-какие пикантности в наш треп, но Вы, прочтя, сможете забанить, если успеете.

— 6 сек: БЕЗОТЦОВЩИНА

— Так, от дочерне-отцовских отношений отказываетесь? Отлуп? Я верно Вас понял? К чему относится «безотцовщина»? К физическому прошлому? К писательскому статусу? Почему же прислали мне девичью фамилию и я воспринял это как знак доверия? Или Вы Соня, НЕ ПОМНЯЩАЯ своего родства? Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу — или Я понять тебя хочу, темный твой язык учу. Какой вариант относится к Вам, неудочеряемая Соня? Статус возлюбленной (виртуальной) Вас больше устроит?

— БЕЗОТЦОВЩИНА — это о ВСВ.

— Это я не врубился поначалу или Вы прямь счас переориентировались на Высоцкого? Так были же у него отец и две матери, включая любимую мачеху. Любимов — отцовская фигура? Вряд ли…

— БЕЗОТЦОВЩИНА — ключ к хар-ру ВСВ, — настаивает Соня, не пускаясь в подробности.

— А может быть отцовской фигурой женщина? Мачеха? Марина Влади? Он прилипчивый был. Даже к Мише Шемякину, хоть тот моложе лет на шесть. Проехали. Пойду в монтажную — переклеивать наш разговор, а то никогда не кончу с Вами. В смысле — и только в этом смысле: из-за Вас. А Вы пока подумайте, кто другие.

На дворе глубокая ночь, а нам с Соней все не оторваться друг от друга. Ночь целую с кем можно так провесть! — что имеет в виду ее тезка Софья Фамусова? Или моя не моя Соня уже спаиньки?

— Коли Вы не даете мне заснуть, возбуждая без нужды, то и я Вам не дам. Не спи, не спи, художник, не предавайся сну, ты вечности заложник у времени в плену.

— …как летчик, как звезда. Не спи, не спи, работай, Не прерывай труда, Не спи, борись с дремотой, Как летчик, как звезда.

— Отлично, моя авгурша! А с дремотой бороться не приходится — я засыпаю со снотворным.

Уходим от темы разговора, а мне его в книгу сдавать поутру! Совсем отбилась от рук моя красавица-умница, нас обоих тянет куда-то в сторону. Или на сторону? Призываю Соню к порядку:

— Не позволяй душе лениться! — А это откуда? — Не отлынивайте, а то мне придется самому отвечать на собственные вопросы и стать соавтором — нет, не Софии Непомнящей — Сони Хабинской, вы превратитесь и вовсе в Spooky.

Задел за живое. В ответ забил фонтан красноречия — монолог Сони Хабинской о Высоцком:

— Уж больно заарканила я ситуацию. Думала вынести обсуждение на ФБ, но, вижу, уже поздно. Разгадка проста. Неоднократно приходилось сопровождать мои мини-группы в заказных экскурсиях по музею ВСВ. А понтами они увешаны, понятное дело, как светлейший князь Потемкин брюликами. Поэтому они редко довольствуются обычными штатными экскурсоводами. Приглашающая сторона либо осведомляется у стороны угощаемой, кого из друзей ВСВ или просто его биографов им хотелось бы вживую в музее послушать. Вот по совокупности этих интерактивных повествований поняла следующее.

При живом папе живого папу ВСВ увидел впервые лишь где-то лет в 10, отправившись из своего нищего детства прямехонько в сверкающий антиквариатом дом папиной новой семьи в ГДР.

После пары лет (папа врал, что 3 года) он вечно холодного и недосягаемого своего отца снова утратил до самых что ни на есть хрущевских времен.

— А дружелюбная мачеха, которую благодарный Володя звал «мама Женя»?

— Да. Жил с мачехой. Но метался. Дома своего (ни на Каретном, ни на Мещанской) не имел. У родной мамы был неприветливый любовник, у взрослых (прежде всего — мам) была своя жизнь. И младой ВСВ просто мешался под ногами. Чтоб не мешаться и ища замену отцу (ну да, отцовская фигура, будь по-Вашему!), шлялся по взрослым друзьям семьи. Но все большую часть жизни проводил на улице, рос дворовым шалопаем. Да еще и непонятно какого двора, когда везде и всем получужой. Рослый красавец с иконостасом боевых…

— Больше 20 наград. Было за что.

— Вот-вот, этот папа орденоносец вечно был недосягаемым идолом. Окромя нескольких Володиных песен (военных, писанных, чтобы понравиться отцу), сына не любил. Потом врал, что любил. Упрекал сына с самых примитивных совковых позиций.

— Вы о нем больше знаете, чем я. Я не биограф, а портретист, Высоцкого видел больше на сцене, чем в личку. У меня про него гостевая глава — там Миша Шемякин с мемуаром про Марину и Володю (и его же тетрадка фоток и иллюстраций), мой сын Eugene Solovyov с английским стихом про Высоцкого (видел его тинейджером) и моя преамбула (печаталась пару месяцев назад в МК там и «Русском базаре» здесь). А как же у Высоцкого не возник эдипов комплес?

— Кто Вам сказал, что не возник? Пусть и на латентном, неосознанном уровне. Короче, папы сперва не было физически, потом (до конца жизни) эмоционально. И наконец (опять же, до конца жизни) — идейно. Так что, красавец еврей (в отличие от щуплого и по сравнению с ним невзрачного ВСВ) оказался просто типичным советским жлобом. Еще и хищным до вещей и денег мещанином в придачу.

Кстати, музейные экскурсоводы занижают вдвое еврейскость ВСВ. Папа его — еврей по полной: якобы русское ИО его мамы…

— Нина Максимовна?

— Вот-вот! — переделка с еврейского (не упомню какого точно ИО). Такие дела (с) (Курт)

— Соня, милая, остановитесь, пока не поздно — мне это в текст и в контекст вставлять! Хотя нечто на любимую тему русского народа про еврейство — весьма кстати. Я и не подозревал. Муж всегда узнает последним. Если узнает. На меня эти «еврейские» новости сыпятся как из рога изобилия: то у Мастроянни мама из Одессы, то мама Адама Мицкевича из выкрестов, а то все репинские бурлаки — на подбор: лайбовники, лалы. А теперь вот Высоцкий… Если даже так — хорошо бы все-таки проверить — что из того? Как отразились эти гены на искусстве Высоцкого? Имеет ли это хоть какое значение в его артистической и поэтической биографии? И относительно разнесчастного детства нашей суперзвезды позвольте усомниться. На послевоенном фоне у Высоцкого было счастливое советское детство.

— Уточняю: не беспризорщина, а именно БЕЗОТЦОВЩИНА. Да, при живом отце. Имхо ключ к характеру, поведению, деструктивности и самоуничтожению. Сублимированный эдипов комплекс: обращен на самого себя.

— С Высоцким закончили. А кто «другие»?

— Окуджава, само собой…

— ?

— Тарковский, да?

— Оба. Отец и сын. В конфликте О и Д.

— Учение — не свой брат /лат. «non penis canis est»/.

— По-русски звучит двусмысленно. Но по латыни тоже, кажется, ругательство: Lingua latina non penis canis est. Латинский язык не пенис собачий, да? Еще!

— Эврика! Ваша Юнна…

— Давно уже не моя. И слава богу! Слуцкий меня пытал: «Неужели вы спите с Юнной?» И не дав мне ответить: «Дружбы с ней тоже не понимаю».

— Вы спали с Юнной Мориц?

— Академический вопрос. Как и вопрос о том, чем заняты ночью Софья Фамусова и Молчалин, имя запамятовал. Как и то, чем с Вами сейчас заняты мы.

И уйдя от вопроса, дабы заинтриговать — нет, не Соню, а читателя! — перечисляю остальных героев и антигероев моей книги «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых».

— Шукшин, Эфрос, Слуцкий, Володин, Вампилов, Рейн, Таня Бек, младшая шестидесятница из Розового гетто. О любом из них? Да хоть обо мне. Главный герой всех моих книг — Владимир Соловьев. Потому следующая так и называется «Быть Владимиром Соловьевым».

— О Вас — с превеликим удовольствием. И знаете — почему? Нет, не потому, что Вы самый-самый из них…

— Прочту утром, чтобы не отвлекаться от архитектуры нашего разговора — чистая готика получается. Кафедрал! Достроят потомки, если не согласитесь на удочерение.

На утро получаю крылатого коня среди облаков (аватар) с надписью: Sof a Nepomnyaschaya to Vladimir Solovyov

Летайте Пегасом, Владимир!

Надежно. Выгодно. Удобно.

Что я и делаю с тех пор, как себя помню. Маршрут, правда, выбираю не я, а расчудесный этот коняга, крылышкуя метафизическое пространство, и под его копытом оно превращается в субстрат времени, которое я пересекаю в разных направлениях с читателем в качестве пассажира.

Продолжение в следующей книге Владимира Соловьева

 

РУССКИЙ МИР ПОВСЮДУ, А ЦЕНТР — НИГДЕ!

Интервью с Владимиром СОЛОВЬЕВЫМ

Москва — Нью-Йорк

— Расскажите, как вы иммигрировали в Америку, что-то запомнилось из этого судьбоносного события?

Владимир Соловьев. Еще как запомнилось! Наш отъезд был неожиданным и скоростным. Хоть мы уезжали по эмигрантским документам, но это не мы эмигрировали, а нас эмигрировали. Нам предложили немедленно покинуть страну, в три дня — с трудом выторговали 10 дней. Мы выбрали Запад, потому что альтернативой был Восток, о чем нас прямо и недвусмысленно предупредили: суд, тюрьма, ссылка.

В моих «Записках скорпиона» — подзаголовок «роман с памятью», издан в Москве в издательстве «РИПОЛ классик» восемь лет назад — есть целый отсек «Соловьев-Клепикова-пресс». Так называлось образованное мною и моим соавтором, а по совместительству женой Леной Клепиковой первое и единственное в истории Советского Союза независимое информационное агентство, сообщения которого широко печатались в мировой печати, а возвращались на родину в обратном переводе с помощью вражьих голосов. Достаточно сказать, что «Нью-Йорк таймс» не только регулярно публиковала наши инфо и политические комменты, но как-то даже тиснула статью о работе нашего пресс-агентства с нашей московской фоткой на Front Page, что нам значительно облегчило карьерную жизнь на первых порах жизни в Америке. Мы c Леной получили гранты от Колумбийского университета и Куинс-колледжа Нью-йоркского университета и с ходу стали публиковать статьи в ведущих американских газетах, начиная с той же «Нью-Йорк таймс» и включая «Уолл-стрит джорнал», «Вашингтон пост», «Чикаго трибюн», пока права на наши статьи не купил «United Feature Syndicate» и не занялся их распространением в газетах. Работа каторжная — каждую неделю по статье. Мы не только выдержали конкуренцию с аборигенами, но и были среди трех финалистов Пулицеровской премии. Дальше переход количества в качество: под шестизначные авансы мы выпустили несколько политических триллеров — про Андропова, Горбачева, Ельцина. Сначала по-английски, потом на других языках, а в период гласности — по-русски.

— Владимир, вы часто работаете в соавторстве с вашей супругой Еленой Клепиковой, расскажите, пожалуйста, о вашем творческом тандеме.

Владимир Соловьев. Я бы не назвал это тандемом — слишком мы с Леной разные, даже стилистически, главные наши достижения в одиночных заплывах. Формула Герцена «ниразнимчато срослись годами, обстоятельствами, чужбиной» — к нам не подходит: не срослись! В совместных книгах — про Андропова или Довлатова — у каждого свои главы. А в самых последних книгах — «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества» и «Не только Евтушенко» Лена сняла свое имя с обложки и титула, хотя там у нее отличные тексты под ее именем. Не желает нести ответственность за те мои высказывания, с которыми не согласна.

— Конечно, многим интересна ваша книга «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека». Довлатов — это культовая фигура не только для русскоязычного читателя, но и для русских американцев — недаром его именем даже улицу в Куинсе назвали. Расскажите, пожалуйста, о том, каким вы видите Довлатова, ну и, конечно, в чем своеобразие этой книги.

Владимир Соловьев. Это опять-таки мнимосоавторская книга, у Елены Клепиковой и Владимира Соловьева там сольные разделы, а сходимся мы только в большом начальном диалоге о Довлатове, но и в нем скорее расходимся во мнениях и взглядах. В отличие от нашей предыдущей книги «Довлатов вверх ногами», эта написана в защиту Довлатова от клеветы, зависти и злобы его заклятых друзей из писательской братии. Речь не о критике прозы Довлатова, типа дима-быковской, она имеет право на существование, да я и сам не принадлежу к крутым фэнам этого писателя и не раз лично ему высказывал свой негатив о некоторых его опусах, типа «Иностранки», провальной у него вещи. Его музейно-китчевый образ мне чужд. Недооценка Довлатова при жизни сменилась его посмертной переоценкой. Многих его современников я ставлю выше Довлатова — Фазиля Искандера, обеих Людмил, Петрушевскую и Улицкую, и трех Василиев — Аксенова, Белова и Шукшина. Довлатов скорее перфекционист, чем шедеврист. Но критика и критиканство — две большие разницы. Тенденция некоторых питерских коллег Довлатова низвести его прозу до уровня анекдота или байки, противопоставление орального жанра письменному — мол, Довлатов лучше устно рассказывал свои истории, чем писал их, а то и вовсе нонсенс, что настоящих высот Довлатов достиг в эпистолярном жанре, как утверждает его лучший враг из бывших друзей, контрабандно издавший свою с ним переписку, несмотря на протесты Лены Довлатовой, Сережиной вдовы и правопреемницы. Наша с Леной Клепиковой книга о Довлатове — ключевая, знаковая и, думаю, именно по ней будут судить об этом разнообразно талантливом человеке с его разнесчастной судьбой. Он принадлежит к плеяде трагикомиков — комических писателей, трагических по жизни: Свифт, Зощенко, Довлатов. Мне трудно рассказывать о нашей книге, а тем более ее пересказывать — эти полтысячи страниц надо читать, а многочисленные, впервые публикуемые снимки подолгу рассматривать вместе с подробными к ним титрами. Могу только сказать, что в книге напечатаны уничтоженные, но восстановленные нами, считай, из пепла Сережины письма и его устные сказы, которые он не успел или не смог написать, а вот «Перекрестный секс», полноценный рассказ Сергея Довлатова, написанный Владимиром Соловьевым, по разным причинам не вошел в книгу и будет напечатан в ближайшее время в «Ex Libris», литературном приложении «Независимой газеты». Плюс множество детективных исследований-расследований загадочных явлений из жизни Довлатова — от его роковой юношеской любви до кошмарной смерти в машине «скорой помощи», когда два придурка санитара уложили его на спину и привязали к носилкам, по дороге его растрясло, и он, по словам шофера, „choked on his own vomit“. А никакой не цирроз печени и не сердечный приступ! Классифицирую смерть Довлатова, как непредумышленное убийство.

— Вы не остановились на достигнутом и сняли документальный фильм «Мой сосед Сережа Довлатов». О Довлатове есть, конечно, множество воспоминаний. А каким вы помните его?

Владимир Соловьев. Всяким. Разным. Остроумным — да, но веселым — никогда. Для веселья у него не было ни причин, ни поводов. Безрадостная судьба литературного неудачника в Ленинграде, когда его не просто никто не печатал, но никто из коллег не считал за писателя. Единственный его литературный вечер состоялся в питерском Доме писателей, я делал вступительное слово, а Сережа читал свои уморительные, до коликов, рассказы, которые так и не дошли до советского гутенберга. Лена Клепикова о его литературных хождениях по мукам пишет в своей монографической главе «Мытарь», а она знала Сережу не только по Питеру, но и в обеих его эмиграциях — внутренней в Таллине и заокеанской в Нью-Йорке. В Эстонии все его литературные грезы кончились полным крахом, а состоялся он как писатель только в Нью-Йорке, хотя сформировался еще в России. Именно здесь были изданы все его книжки — сначала по-русски, а потом по-английски и на других языках, он печатался в самом престижном литературном журнале «Нью-Йоркер», редактировал русскоязычник «Новый американец». Эмиграция для него — vita nuova, но не dolce vita. Сквозь тернии к звездам? Но звезды засияли на его небосклоне post mortem, а при жизни одни тернии и унижения. «Унизьте, но помогите», — обращался Сережа к Бродскому, который был не только великим поэтом, но еще и литературным паханом и распределял блага среди писателей-эмигре. Сережа страшно переживал эти унижения, а Бродский, помогая и унижая, брал реванш за собственные свои унижения в Питере. Ну, например, он был освистан слушателями, когда читал в гостях у Довлатова свое «Шествие». Вернувшись из перестроечной Москвы с чудесными вестями, мы с Леной Клепиковой первым делом отправились к Сереже его обрадовать: в редакциях о нем спрашивают, хотят печатать, кто-то из маститых отозвался с восторгом. Слово Лене Клепиковой:

Сережа был безучастен. Радости не было. Его уже не радовали ни здешние, ни тамошние публикации, ни его невероятное регулярное авторство в «Нью-Йоркере», ни переводные издания его книг. Он говорил: «Слишком поздно». Все, о чем он мечтал, чего так душедробительно добивался, к нему пришло. Но слишком поздно. Даже сын у него родился, которого вымечтал после двух или трех разноматочных дочерей. И на этот мой безусловный довод к радости Довлатов, Колю обожавший, сурово ответил: «Слишком поздно».

— Кто сейчас «остался» из ваших единомышленников в Америке? Или вы не ставите границ, с одинаковой легкостью общаясь с людьми из разных стран?

Владимир Соловьев. О чем вы! Какое может быть единомыслие между писателями? Мы даже с Еленой Клепиковой разномышленники! А единомышленники знаете где? На кладбище. Скорее заединщики, которых у меня множество по всему белу свету. Ну, например, главред замечательной нью-йоркской газеты «Русский базар» Наташа Шапиро, которая с дюжину лет печатает «Парадоксы Владимира Соловьева». А в России редакторы «Московского комсомольца» и «Независимой газеты», которые в этом году тиснули множество наших с Леной эссе из будущих книг книжек — про Евтушенко, Высоцкого, Бродского, Довлатова, Шукшина. Или гендиректор московского издательства «РИПОЛ классик» Сергей Михайлович Макаренков — единственный в мире человек, которого я называю по имени-отчеству, хотя он, наверное, годится мне в сыновья, лично не знаком. Мы с Клепиковой — сольно и в соавторстве — выпускали наши книги во многих российских издательских домах — от «Вагриуса» и «Захарова» до АСТ и ЭКСМО, но «РИПОЛ» стал нашим родным домом, хотя мы ни разу там не бывали и вряд ли когда будем. Судите сами, за десять лет десять книг! В последние 12 месяцев и вовсе рекорд: 4 книги до конца этого года. Пир во время чумы, как кто-то припечатал. Пусть и в одном авторском сериале! Перечисляю: «Быть Сергеем Довлатовым», «Иосиф Бродский», «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых». А в замысле — пятикнижие. Почему нет! Пятая книга «Быть Владимиром Соловьевым. Мое поколение — от Бродского и Довлатова до Барышникова и Шемякина». Что всех нас объединяет поверх индивидуальных отличий? Мы все сороковых годов рождения, бывшие ленинградцы, а потом ньюйоркцы, полная противоположность шестидесятникам.

— Как известно сам Сергей Довлатов писал, часто обижая своих знакомых. Случались ли аналогичные ситуации с вами?

Владимир Соловьев. Сплошь и рядом! Это в порядке вещей, литературная норма. И не только мемуары, но и проза, где не один в один, пусть и узнаваемые прототипы. Левитан на год раздружился с Чеховым, когда узнал себя в герое «Попрыгуньи», у Марселя Пруста в его гениальной лирической эпопее «В поисках утраченного времени» литературные персонажи настолько напоминали живых людей, что те обижались и прекращали отношения с автором. Не сравниваю, конечно, но в моей литературной практике таких историй — уйма. К примеру, питерский пиит Кушнер, узнав о моих «Трех евреях», заявил, что вычеркивает меня из жизни, хотя были близкими друзьями, сохранился его автограф нам с Леной, без которых он «не представляет себе жизни». Довлатов, прочтя мою довольно критическую рецензию на новую книжку Бродского, сказал, что «Иосиф вызовет вас на дуэль». Обошлось, однако. Куда дальше, Лена Клепикова прерывает со мной иногда на пару дней отношения, когда узнает себя в моей героине, а я настаиваю, что это все художка: в конце концов прощает, а что ей еще остается? Последний мой томище о Бродском вышел с посвящением «Иосифу Бродскому — с любовью и беспощадностью». Комментарии требуются? Московский рецензент писатель Павел Басинский писал, что «Соловьев никаких человеческих, слишком человеческих скидок своему герою не делает. Другое дело, что он не делает этих скидок и тем, кто этого заслуживает в силу отсутствия гениальности». А в повести «Призрак, кусающий себе локти» очевидный прототип — Сережа Довлатов, но мертвые срама не имут, зато вдовы обижаются, даже Лена Довлатова, с которой, однако, сохранились дружеские и деловые отношения — очень помогала в работе над обеими книжками и над фильмом. Она мне пишет, что досталась мне в наследство от Сережи, а я ей — что она сама по себе. Удивительная женщина! В героях другой моей повести «Сердца четырех» узнавали Фазиля Искандера, Володю Войновича, Камила Икрамова и Олега Чухонцева. Да мало ли? У мертвых нет возможности ответить, а живые переживут. Вот Женя Евтушенко, к примеру, у которого было предостаточно оснований для обид на меня, тем не менее сбросил мне недавно на компьютер письмо с таким вот началом: «Володя и Лена, наши сложные, но все-таки неразрывные отношения…» Спасибо, Женя!

— Насколько место жительства отражается на творчестве, по-вашему мнению?

Владимир Соловьев. По-разному. Антураж, декорации могут меняться, но страсти — одни и те же повсюду. Я о себе. Я не этнограф, а инженер человеческих душ, как удачно выразился товарищ Сталин. А на предмет перемещений моего бренного тела в пространстве, да еще через океан — еще две цитатки, я автор насквозь цитатный, недаром первоначальное название «Трех евреев» — «Роман с эпиграфами». Позади всадника усаживается его мрачная забота, с поправкой на то, что Гораций жил в лошадиную эпоху, а Владимир Соловьев — в самолетную. Или как говорит марракеш, рассказчик, в «Тысяче и одной ночи»:

Покинь же место, где царит стесненье, И плачет пусть дом о том, кто его построил. Ты можешь найти страну для себя другую, Но душу себе другую найти не можешь!

Возьмем ту же ревность, по которой я большой спец как человек и писатель и исписал на этот драйв сотни страниц в разных жанрах — от четырехголосого романа «Семейные тайны» до эссе «Ревность как культ вагины». Пруст, гениальный анатом ревности, который расщепил ее, как волос, на четыре части, жил во Франции в прошлом веке, обезумевший от ревности Стриндберг, автор романа «Слово безумца в свою защиту», который не решился издать на родном языке, а только по-французски, жил в конце позапрошлого в Швеции, наш родоначальник сказал, что Отелло не ревнив, а доверчив, а творец этого ставшего нарицательным образа — и вовсе несколько столетий назад. «Ну да, я тебе изменяла, но не делай из этого трагедий», — говорит жена Шекспиру в известном анекдоте. Мои «отелло» живут в Москве, Петербурге, Нью-Йорке, разной возрастной, этнической и культурной принадлежности, но сиблинги по испытываемым переживаниям. То же с другими базовыми чувствами.

— Вам важно творить, находясь именно в Америке?

Владимир Соловьев. Ну, творить — слишком высокое слово. Работать. Без разницы где. Хоть в бочке — привет Диогену. Антон Чехов писал на подоконнике, а Илья Эренбург в кафе. Главное, чтобы под рукой были канцелярские принадлежности — чем писать и на чем писать. Свобода? Когда я пишу, я свободен, где бы ни стоял мой письменный стол. Я чувствовал себя совершенно свободным, когда настрочил за пару месяцев в Ленинграде, Москве и псковской деревне Подмогилье свою горячечную исповедь, известную теперь повсеместно под названием «Три еврея», а теперь я свободен в Нью-Йорке, где сочинил с полсотни рассказов, сотни статей и две дюжины книг, включая мое мемуарно-аналитическое пятикнижие — метафизические романы о знаменитых моих современниках и о самом себе.

— Уходит поколение людей, приехавших в одно время с вами. Среди них недавно ушедшие Лариса Шенкер и Костантин Кузьминский. Список смертей, наверняка более длинный, вы знаете лучше меня. Стоит ли по-вашему это как-то запечатлеть, написав об этих людях, их роли в истории русской эмиграции?

Владимир Соловьев. Ну уж нет! Это побочные, маргинальные фигуры, хотя менее всего я бы стал отрицать их публикаторские заслуги. Спасибо Ларисе Шенкер — она первой издала «Трех евреев» в своем издательстве „Word“. Нет, первым было «Новое русское слово», флагман зарубежной русской печати — они печатали этот мой автобиографический роман серийно, да еще отдельные главы Сережа Довлатов тиснул в редактируемом им «Новом американце». Да, иных уж нет, а те далече, как Саади некогда сказал, хотя в наше время коммуникационных скоростей расстояние не играет большой роли. На одной из панихид я сидел между двумя Ленами — Довлатовой и Клепиковой. Лена Довлатова мне шепнула: «Сходит со сцены наше поколение», а Лена Клепикова добавила: «Центровики ушли». И еще один корректив: я не архивист эмиграционной жизни. В моих вспоминательных книгах больше тех, кто умер в России, чем писателей-эмигре. А главное — для меня, как мемуариста-аналитика, нет разницы между живыми и мертвыми, покойники и выживаго — фигуранты моего прошлого, я извлекаю их из моей памяти. Вот почему подзаголовок одной из книг моего сериала — «Памяти живых и мертвых». Уж коли я так щедро цитирую других, то почему не самого себя? Это из «Не только Евтушенко», на выходе:

Живых людей превращу в литературных мертвецов, зато мертвецов окроплю живой водой и пущу гулять по свету. Пока пишу, живые помрут, зато оживут мертвые. Вот и меняю их местами. Увековечу тех и других. Смерть всегда на страже, недреманное око, условие существования. Книга, пропитанная смертью. С миром, с прошлым, со смертью — на «ты». Я и ты, а не ты и оно, как ошибочно полагал Мартин Бубер.

Я не биограф, а портретист — чувствуете разницу? И каждый портрет сложный и противоречивый — будь то Довлатов или Бродский, Евтушенко или Шукшин, Эфрос, Окуджава, Тарковский, Высоцкий, все равно кто! И все глазами их младшего современника. Мой метод как художника-портретиста — многожанровый, многоаспектный, многогранный, голографический, фасеточный, что стрекозиное зрение. Вот почему сквозь портреты персонажей моих книг, включая мой автопортрет, проглядывает портрет времени. Это и есть мой главный герой — Время, переставляющее фигуры моих знаменитых друзей и знакомцев.

— Ваш полный тезка, философ Соловьев написал 130 лет назад: «Дело в том, что евреи привязаны к деньгам вовсе не ради одной их материальной пользы, а потому, что находят в них ныне главное орудие для торжества и славы Израиля, т. е, по их воззрению, для торжества дела Божия на земле… Между тем просвещенная Европа возлюбила деньги не как средство для какой-нибудь общей высокой цели, а единственно ради тех материальных благ, которые доставляются деньгами каждому их обладателю в отдельности». Как бы вы сегодня проинтерпретировали это мнение?

Владимир Соловьев. Я не синагогальный иудей и не воцерковленный христианин, хотя прошел довольно сложный путь от совкового атеизма через агностицизм — типа «если бога нет, кому показывать фигу, а если он есть, зачем с ним ссориться» — к вере, но не к религии. К Библии я отношусь как к литературному памятнику — вровень, скажем, с Гильгамешем, хотя в Коране тоже есть классные суры и метафоры — ну, скажем, мост Судного дня Сират, тонкий, как волос, и острый, как лезвие меча! Будучи профессиональным эстетом, я не могу и не хочу делать выбор между Афинами и Иерусалимом — для меня и во мне они более-менее мирно сосуществуют. Однако Библия еще и история самого трагического и уникального племени, которое дало миру не просто три великие религии, но еще великую этическую систему в Спинозовом, что ли, понимании этого слова. Дело в том, что в самом биологическом составе человека понятие добра и зла отсутствует, к добру и злу человечество изначально и постыдно равнодушно — в отличие, скажем, от кошачьего мира, сужу по всем моим четвероногим, мертвым и живым. Ну да, я страстный кошатник. Как говорил мой любимый философ Шеллинг, пусть и немчура, в человеке Бог снимает с себя ответственность и возлагает ее на плечи homo sapiens. Мой тезка и однофамилец — но не полный тезка, он «Сергеевич», а я, простите, «Исаакович», хотя здесь в Америке подзабыл свое отчество, — так вот, будучи страстным юдофилом, В.С. Соловьев противопоставлял иудеев христианам не только в отношении к материальным благам, но шире и глубже, в метафизическом, гносеологическом смысле — евреи впитали этику с молоком матери, она у них в крови и во плоти, на инстинктивном и генетическом уровне. Хотя бы в силу того, что на полтора тысячелетия старше христиан, но не только. А потому я негативно отношусь к самому понятию «иудеохристианства», это оксюморон и нонсенс. Скорее уж тогда, христианство — это поздний иудаизм! Суть, однако, в том, что в нашем космополисе, в нашей глобал виллидж, числитель важнее знаменателя, а потому я воспринимаю человека на индивидуальном уровне. Могу предъявить тому множество свидетельств — от упомянутых риполовских книг моего авторского сериала до моей самой исповедальной книги «Три еврея», которая выдержала множество тиснений по обе стороны океана и которой Сережа Довлатов — это была последняя прочитанная им незадолго до смерти книга — дал обалденное определение: «К сожалению, всё правда». Так вот, там два еврея-антипода, Бродский и Кушнер, а между ними мечется их младший современник Владимир Соловьев, выбирая свою судьбу. Нет, я не о том, что еврей еврею рознь, но плохой еврей хуже плохого христианина, а хороший еврей лучше хорошего христианина. Генрих Гейне знал, что говорил: он — крещеный еврей.

— Каково ваше ощущение понятия «Русский мир» — насколько он (русский мир) присутствует в Америке особенно сейчас, когда поток иммигрантов сильно сократился.

Владимир Соловьев. Откуда вы взяли, что поток иммигрантов сильно сократился? Вот недавнее сообщение нашего Госдепартамента: в этом году 265 тысяч россиян подало заявки на получение грин-карты, а впереди еще два месяца. Будет треть миллиона, как сирийских беженцев в Европе! А сколько здесь русских с другими статусами — дипломатов, гостей, студентов, я знаю? Не только в Америке — русскоязычников много по всему миру. В третий раз побывал в милой моему сердцу Сицилии — с каждым разом наших там все больше и больше, родная речь на каждом шагу. В Америке — тем более. В Нью-Йорке куда ни пойдешь — в кино, на театральную премьеру, на вернисаж, в модный ресторан — боишься говорить по-русски на интимные темы: подслушают и всё поймут. Когда вышла первая книга авторского сериала про Довлатова, авторов разрывали на части — аншлаговые творческие вечера в нью-йоркских библиотеках, в литературном клубе на Лонг-Айленде, в Силиконовой долине в Калифорнии, где входной билет стоил 30 долларов, да сверх того покупали книги с автографами — еще 30 долларов! Замечательная аудитория — благодарная, отзывчивая, умная. Один мой московский издатель говорил, что больше продает книг за границей, чем в России, — и в ближнем, и в дальнем зарубежье. Опять-таки ссылаясь на собственный опыт, обе книги этого авторского сериала — о Довлатове и Бродском есть в магазинах не только Москвы, Питера и Новосибирска, но в Киеве и Харькове, Таллине и Ереване, Берлине и Париже, Сан-Франциско и Чикаго и, само собой, во всех книжных магазинах Нью-Йорка — проверял по Инету. Мир современной русской культуры полицентричен — в нем нет ни метрополии, ни даже столицы. Любые претензии на главенство отвергаю с ходу. Перефразируя средневекового философа Николая Кузанского, русский мир повсюду, а центр — нигде.

Интервью взяла Aнна Генова

Фонд «Русский мир». 28 октября 2015

Курсивом набран вопрос-ответ, выпавший при публикации.

Представление следующей книги

 

Представление следующей книги

Владимир СОЛОВЬЕВ

БЫТЬ ВЛАДИМИРОМ СОЛОВЬЕВЫМ

Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина

(фрагменты)

Быть Иосифом Бродским

ПОСТСКРИПТУМ

Пародия сопровождает нас до могилы — и за ее пределы. Посмертный юмор судьбы следует учитывать тем, кто печется о посмертной славе.

Приключения с телом начались сразу же после его кончины в ночь на 28 января 1996 года. Утром его вдова отправилась с ближайшими друзьями в соседнее кафе, а на дверях повесила записку с координатами этого кафе и с просьбой в дом не входить. Однако поэтесса МТ, бывшая когда-то его секретаршей, но давно отставленная и к демиургу доступа последние годы не имевшая, из-за чего была великая обида (помню ее день рождения, когда обещан был «генерал», но не явился, МТ в расстроенных чувствах, день рождения насмарку), взяла реванш и, несмотря на записку и полицейского, проникла в дом и провела у трупа полтора часа, пока не была выдворена разгневанной вдовой. Как беззащитен покойник! Если мертвому дано видеть, что творится с его телом, легко представить ужас ИБ, когда он беспомощно взирал на недопустимого соглядатая.

Что произошло за эти полтора часа между живой поэтессой и мертвым поэтом, вряд ли когда станет известно. Вариант «Нравится не нравится — спи, моя красавица» с подменой на мужской род, отпадает именно ввиду этой подмены, хотя Миша Шемякин изобразил в серии казановских рисунков мертвого сердцееда в гробу со стоящим болтом и скачащую на нем фанатку-некрофилку. Думаю, впрочем, что и треп на высокие темы, которого Марина великая мастерица, пришиб бы покойника ничуть не меньше. Как профанация.

Хождения по мукам тела великого поэта на этом не закончились. Спор, где ему быть захороненным — в Нью-Йорке или в Питере («На Васильевский остров я приду умирать…»), был решен в пользу Венеции, тем более сам возжелал, чтобы его бренные останки покоились на Сан-Микеле:

Хотя бесчувственному телу равно повсюду истлевать, лишенное родимой глины, оно в аллювии долины ломбардской гнить не прочь. Понеже свой континент и черви те же. Стравинский спит на Сан-Микеле…

Венеции ему пришлось дожидаться 17 месяцев. В конце концов виза была выдана, пропуск в вечность получен, ИБ отправился в Италию. Первая неприятность произошла в самолете: гроб раскрылся. А когда, уже в Венеции, его грузили на катафалк, гроб переломился пополам. Переложенный в другой гроб, ИБ прибыл на гондоле на Сан-Микеле. Пытались было положить его в русской части кладбища, между могилами Дягилева и Стравинского, но Русская православная церковь разрешения не дала, потому что ИБ не православный. Несколько часов длились переговоры, в конце концов решено было хоронить в евангелистской части — в ногах у Эзры Паунда: два поэта, еврей и антисемит. Поверх барьеров, так сказать. Вдова, сын, близкие, друзья, роскошный венок из желтых роз от Ельцина и проч. Тут, однако, обнаруживается, что в могиле уже кто-то есть. То есть чьи-то останки. Венецианские могильщики в срочном порядке роют новую, куда и опускают на веревках гроб. Стихи над могилой, комаровские ландыши, кремлевские розы. Все расходятся. Один из провожавших (не Харон) возвращается и обнаруживает, точнее не обнаруживает гигантского венка от российского президента. Некто уже успел перетащить его на могилу Эзры Паунда. Если только не сам Эзра. Венок от Бориса Ельцина на могиле Эзры Паунда! Кощунство? Фарс? Игры покойничков? Чтобы сам Эзра спер ельцинский венок? С него станет.

Знал бы ИБ, что ждет его за гробом!

Мораль см. выше: бесчувственному телу равно повсюду истлевать.

Без всяких «хотя».

Быть Михаилом Барышниковым

КАК БАРЫШНИКОВ СНИМАЛ БРОДСКОГО

— …Ваши черно-белые фотографии. Есть замечательная — Иосиф Бродский с женой Марией. Она (фотография) широко известна, но не все знают, что вы — автор. Не во всех изданиях есть ваша, так сказать, подпись, не говоря уж об Интернете. Так вот, там есть движение…

Барышников. Они бежали за тигром.

— По другую сторону ограды… Тигр был в клетке…

Барышников. В White Оак Plantation. Там огромные вольеры, тигр терся о решетку, а Иосиф мурлыкал: «Мрау… мрау… мрау…» Сидел, наверное, минут двадцать. Потом пришла Мария, и тигр побежал. Они — за ним. Параллельно, с другой стороны, есть еще вольеры. По-моему, с леопардами. Мария смотрит на леопарда в одну сторону, а Иосиф на тигра — в другую. Я много его снимал там…

— Там — это где?

Барышников. Во Флориде. Он позвонил как-то и сказал: «Хочу оторваться от Нью-Йорка, заела работа…» Они с Марией провели, по-моему, две с половиной недели или даже три. И я с ними. У меня как раз там были репетиции… Иосиф сидел и дописывал пьесу «Демократия», переделывал ее. Вечерами мы гуляли…

— Здесь у вас в Центре висит портрет Иосифа. Расскажите о нем…

Барышников. Иосиф меня очень корил, корил без конца, что я не справляю дней рождения. Он мне всегда приносил свои книжки с надписями, а в тот раз — фотографию. И говорит: «Повесь, я хочу, чтобы у тебя была моя фотография». Или он сначала про эту фотографию спросил, что, мол, я думаю, поместить ли ее на обложку… Я сказал: «По-моему, неплохая фотография», а он говорит: «Я хочу подарить ее тебе». Мне как раз сорок лет стукнуло. Я говорю: «Только надпиши…» И он мне написал:

Страна родная широка, Но в ней дожить до сорока Ни Мыши, ни ее коту Невмоготу. Мыши — от Jozeph-а.

Потому что я его звал «Jozeph». С первого дня, когда мы познакомились. Он тогда сказал: «Я очень не люблю имя Михаил, и Миша тоже не люблю, можно я буду называть вас „Мышь“»? Я говорю: «С удовольствием…» [Смеется.] А он говорит: «Вы называйте меня Jozeph…» Мы через две недели перешли на «ты»… Как-то так получилось…

Из разговора с Михаилом Барышниковым.

«Русский базар», 19 апреля 2008

Быть Михаилом Шемякиным КТО ВЫ, МИХАИЛ ШЕМЯКИН?

Неужто в самом деле — 70? Не может быть! Господи, как время летит, обгоняя нас, смертных. Мы с Вами принадлежим к прореженному войной поколению — помню наши малочисленные классы в школе. Бродский, Довлатов, Шемякин — называю центровиков. Все трое — мои земляки: сначала по Лениграду, потом по Нью-Йорку. Вы, правда, прибыли сюда из Франции, потом отбыли в свой сказочный замок в Клавераке, где мы с Леной Клепиковой у Вас гостили, а теперь вернулись во Францию, куда зовете в гости. Как-нибудь, как-нибудь — е.б.ж., как подписывал свои письма Лев Толстой: если буду жив. Недавно листал московский фолиант про Вас, там тетрадки Ваших фоток: с Ельциным, с Путиным, с Евтушенко, с Плисецкой, и вдруг вижу Вас со мной — это нас снимал Ваш друг Аркадий Львов. И подпись: «С писателем и журналистом Владимиром Соловьевым, первым написавшим в СССР о М. Шемякине в 1962 в газете „Смена“». Сколько я с тех пор сочинил про Вас — в периодике по обе стороны океана, в моих книгах. О Бродском, правда, больше, зато о Вас, пожалуй, больше, чем о Довлатове. Нас всех связывало не только знакомство и товарищество, но и принадлежность к военному поколению, которое я всегда противопоставлял шестидесятникам, а Бродский всячески от них открещивался. Какой прекрасный стих у Слуцкого про нас! Приведу полностью, потому что никто из нашего поколения — увы! — не дал более точной характеристики:

Войны у них в памяти нету, война у них только в крови, в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых. Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: живи! В сорок втором, в сорок третьем, в сорок четвертом. Они собираются ныне дополучить сполна все то, что им при рождении недодала война. Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу. Они ничего не знают, но чувствуют недобор. Поэтому им все нужно: знание, правда, удача. Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.

Мы вломились в русскую культуру, несмотря на все мыслимые и немыслимые препоны на нашем пути, которые ставили не только власти, но и наши коллеги. Помните конфликт Оси с Евтухом? Было из-за чего: перед принятием окончательного вердикта о высылке Бродского кагэбэшный босс советовался с Евтушенко, и тот подтвердил — да, он не видит судьбы Бродского в России, но просил облегчить ему выезд за бугор. Я рассказал об этом со слов Жени в мемуарном романе «Три еврея». А годом раньше — это уже с Ваших слов — генерал КГБ растолковывал Вам: «Союз художников не даст вам здесь спокойно жить». Вот почему центровики-шестидесятники — одомашненные, прирученные, лояльные, ливрейные диссентеры приспособились к режиму — или режим приспособил их к себе? — и остались в России, представляя ее «человеческое» лицо во время иностранных гастролей, а центровики нашего поколения не выдержали, и власть их не выдержала — и, отвергнув уступки и компромиссы, пошли напролом и оказались в изгнании по причине физиологической несовместимости с Советской властью.

Я бы, однако, не сводил все к политике либо идеологии. Отнесу к шестидесятникам замечательные слова Тынянова, не про них, понятно, сказанные: «Они были задумчивы. Но они еще не думали». Задумчивость перешла в думание в плеяде сороковиков и достигла апогея в лучшем из нас — Бродском.

Не хочу сводить все к поколенческому если не конфликту, то разрыву — это только знаменатель, куда важнее числитель: божий дар, который индивидуален и штучен: Бродского, Шемякина, Довлатова. Я бы добавил сюда еще одного питерца — Барышникова, хотя он чуток моложе, послевоенного разлива. И Лимонова — он Ваш ровесник и когда-то Ваш друг, пусть сам из Харькова, и сочинил о Вас пасквиль «On the Wild Side». Но кого только этот мизантроп не язвил в своих «лимонках», что нисколько не умаляет его литературный талант.

Это не диатриба одному поколению и не апология другого, нашего. Терпеть не могу групповщину и коллективную гордость — поколением, этносом или традицией, без разницы. Я сейчас о числителе, который важнее знаменателя по определению: Бродский превзошел всех своих современников не благодаря принадлежности к военному поколению, еврейскому племени, русской культуре или прививке англицкой метафизической поэзией, а исключительно по причине своего природного гения, которого тащит за собой судьба помимо или даже вопреки его воле. Или взять Михаила Шемякина, если Вы, Миша, не возражаете.

Воистину, per aspera ad astra! Из беспробудной темной ночи детства, где отец гонялся за Вами с матерью с пистолетом, а потом хватал шашку и рубил все, что попадалось ему на пути, — через исключение из художественной школы с волчьим билетом, дурдом с экспериментальным лечением, от которого шизеют, бегство от всевидящего ока гэбухи в скиты Сванетии и Псково-Печерский монастырь, служа послушником и пытаясь избавиться от фобий и страхов с помощью искусства, — к мировой славе. Вот откуда Ваши апокалиптические видения, рыла, упыри, монстры — весь жуткий паноптикум Ваших образов! Нет, не сублимация, а самопсихоанализ.

Преодолеем, однако, соблазн обратиться к дедушке Фрейду — дабы избежать упрощений и редукционизма. Ограничусь художественными аналогиями. «Ты даешь зрителю подслащенную пилюлю, — сказал Вам Эрнст Неизвестный. — На твоих картинах цвет ликует, а внутри — мрак. Если твои карнавалы перевести в черно-белый цвет — „Капричос“ Гойи получится». А мой сын, сам художник и поэт, определил Вас, как Гойю, попавшего в страну чудес.

Кто Вы, Михаил Шемякин? Волшебник Изумрудного города? Я помню нашу первую встречу в Вашем волшебном замке — боевые шрамы на лице, полученные, по Вашим словам, при сварке (а не нанесенные самолично, как утверждает в очередной своей «лимонке» упомянутый друг-враг), удивительная, какая-то детская, слегка лукавая улыбка, в зубах голландская трубка с длинным чубуком, камуфляж американских коммандос, высокие сапоги. Кот в сапогах? Окруженный оравой реальных котов и собак, Ваших любимцев, которых Вы содержали у себя в клаверакском замке и называли «непадшими ангелами» — в отличие, от падшего, человека, — а теперь перевезли во Францию. Что ни говори, все мы из одного общего зверинца, который Вы изобразили в иллюстрациях к «Зверям св. Антония» Дмитрия Бобышева, и человек в этом бестиарии такой же зверь, как все остальные: Бог творил всех по одной и той же схеме. Так что, негоже человеку зазнаваться. «Меньшие наши братья» испытывают ничуть не менее сложные и утонченные чувства, чем мы: к примеру, любимое занятие Вашего пса Филимона, склонного к созерцанию и медитации, — наблюдать закат солнца. А когда заходит речь о мощном интеллекте крыс, Вы, их изобразитель в рисунке, живописи, скульптуре и балете, не без тайного злорадства замечаете, что, повернись генетическая история чуть иначе, не человек, а крыса на каком-то ее витке стала бы венцом творения и хозяином на земле.

Странным образом Вас влечет к себе мир тлена и разрушения, и когда я Вам говорю об этом, Вы подтверждаете: в качестве художественного объекта только что сорванному с дерева яблоку Вы предпочтете иссохшее, с трещинами, как старческие морщины. «Мертвая природа» у Вас — это как бы удвоенный натюрморт, смертный предел изображенного объекта, вечный покой.

В любой жанр Вы норовите вставить натюрморт. Даже в обалденный памятник Казановы в Венеции вмонтировали мемориальную композицию с медальонами, раковиной, ключом, двуглавым орлом, сердцами и русскими надписями и назвали ее «магическая доска Казановы». Ее метафорическая и эротическая символика поддается расшифровке, но сами предметы и их распорядок на доске завораживают зрителя. Как Вы чувствуете и передаете в бронзе фактуру — кожаного кресла, черепной кости, бутылочного стекла, мясной туши, стального ножа, черствого хлеба, оригинал которого Вы вывезли из России в 1971-м и храните до сих пор, сами удивляясь, что, затвердев как камень, хлеб сохранился.

Помните, я долго не мог оторваться от гигантского натюрморта в Вашем кабинете: длинный стол, на котором в два ряда разложены медные пластины с трехмерными изображениями черствых хлебов, увядших фруктов, усохших сыров и рыб, а вдобавок еще черепа — чем не пир мертвецов? Некрофилия? Смертолюбие? Не без того. По ассоциации я вспомнил «усыхающие хлеба» Мандельштама. Ваши барельефные натюрморты — это объемные реминисценции голландской живописи, где парадоксального концептуалиста и метафориста сменяет утонченный эстет и, как бы сказал другой поэт, равный гением с предыдущим, «всесильный бог деталей».

В конце концов, я поддаюсь соблазну и, нарушая созданную Вами композицию, усаживаюсь за этот стол с некрологическим натюрмортом на нем (прошу прощения за невольную тавтологию). Вас это нисколько не смущает — наоборот! Вы тут же хватаете камеру и фотографируете меня в этом скульптурном некрополе.

Постпостмодернист, метафизик, гротескист, парадоксалист, визионер, деформатор — кто угодно, Вы одновременно также минималист: привержены старинным, музейным канонам художества, и это делает Ваше творчество уникальным в современном искусстве. Ваша любовь к фактуре, к материалу, к художественной детали, будь то цветочки на камзоле или лошадиной попоне, да еще выполненные — не забудем, в бронзе! — выдают в Вас художника ренессансного типа, как Ваш любимый Тьеполо или Тинторетто. Диву даешься, как монументалист сочетается в Вас с миниатюристом. Абрам Эфрос вспоминает, как Шагал выписывал на костюме Михоэлса перед его выходом на сцену никакими биноклями неразличимых птичек и свинок. Но у Вашего зрителя есть такая возможность — разглядеть и полюбоваться, грех ею пренебречь. Ваше искусство требует пристального взгляда.

Вот что меня сейчас интересует: есть ли перегородка в голове художника? История о том, как Леонардо-ученый подмял под себя Леонардо-художника, общеизвестна. А что отделяет Шемякина-художника от Шемякина-исследователя?

Искусство часто балансирует на границе между эстетикой и наукой. Лабораторный, расщепительный характер иных Ваших исканий очевиден. К примеру, в Вашей аналитической серии «Метафизическая голова». Рентгеновский глаз художника проникает в суть, за внешние пределы. Там, где наше зрение схватывает скользкую гладь стекла, художник обнаруживает артерии и вены, кровеносную систему бутыли. Как зеркало в фильме Кокто «Орфей», сквозь которое проникают герои в зазеркальный, посмертный мир, и мгновение спустя зеркальная зыбь стягивается, смыкает свою поверхность, подобно воде.

Редкое сочетание рационализма и вдохновения, моцартианства и сальеризма. «Он приобрел часы и потерял воображение», — сказал Флобер. А у Вас в мозг вмонтированы даже не часы, а портативный компьютер: свобода парадоксально ассоциируется с дисциплиной. «Канон — основа творчества», — объясняете Вы.

Элохимы, как известно, творили людей по своему образу и подобию. Гёте перевернул эту формулу, объявив человека творцом богов по своему образу и подобию. Дальше всех, однако, пошел Спиноза: «Треугольник, если б мог говорить, сказал бы, что Бог чрезвычайно треуголен». Так вот, подобно треугольному богу Спинозы, Ваш бог — округлый, будь то земная биосфера или свисающий с лозы кокон, женская грудь или череп. Кстати, «бога бабочек» Вы изображаете в виде чешуекрылого существа. Чем не метафора на тему Спинозы?

Пример Вашего рационально-чувственного искусства — многогрудая, безрукая, четырехликая Кибела, стоявшая, как часовой, на тротуаре перед входом в галерею Мими-Ферст и ставшая символическим обозначением нью-йоркского Сохо. Как жаль, что ее убрали!

Сама новация этой статуи — в обращении к традиции, но не ближайшей, а далековатой, архаической, забытой, невнятной, таинственной. До сих пор археологи и историки гадают, почему малоазийцы избрали богиней плодородия девственницу Артемиду, которая была такая дикарка и недотрога, что превратила Актеона, подглядевшего ее голой во время купания, в оленя и затравила его собственными псами. В самом деле, как сочетается девство и плодородие? Есть даже предположение, что три яруса грудей у Артемиды в Эфесском храме — вовсе не груди, на них даже нет сосков, а гирлянды бычьих яиц, которыми прежде украшали ее статуи, а потом стали изображать вместе с мужскими причиндалами оскопленных быков. Отталкиваясь от древнего и загадочного образа, Вы дали ему современную форму и трактовку. У Вашей Кибелы груди самые что ни на есть натуральные, недвусмысленные, с сосками, они спускаются, уменьшаясь, по огромным бедрам чуть ли не до колен. По контрасту с этими бедрами — тонкая талия, античная безрукость, юное лицо, обрамленное звериными масками. Я бы не рискнул назвать это символическим образом женщины, но скорее непреходящим — мужским и детским одновременно — удивлением художника перед самим явлением женщины: телесной и духовной, зрелой и девственной, мощной и беззащитной. Дуализм эстетического восприятия полностью соответствует здесь сложной, противоречивой природе самого объекта.

Я мог бы говорить и говорить Вам — про Вас, но пора и честь знать. Закругляюсь. Я влюблен в Ваше искусство, горжусь дружбой с Вами и еще — напоследок — нашим землячеством. Как бы нас не мотала по белу свету судьба-злодейка, мы как были, так и остались петербуржцами — в большей мере, чем русскими, иммигрантами или космополитами. Либо имя нашему Космополису и есть Петербург, самый европейский, самый нерусский город в России. Редко, когда такой локальный, местнический, почвенный патриотизм, patriotisme du clocher, патриотизм своей колокольни, так естественно, без натуги врастает в мировую культуру. Это можно сказать о Вас, о Бродском, о Барышникове, о Довлатове. В результате исторических катаклизмов само понятие «русскости» размыто. Иное дело — Петербург. Вы сами признаетесь: «Петербург воспитал меня как художника и человека». Так и есть: Питер — Ваша художественная колыбель.

Не первый раз поздравляю Вас с юбилеем. В 70 лет, когда многие художники подводят итоги, Вы работаете с молодой, жадной энергией, поражая и привораживая и завораживая своим искусством. Желаю Вам и впредь — глядеть вперед, а не назад. Короче, быть юнгой, а не женой Лота. Обнимаю.

Владимир СОЛОВЬЕВ

«В Новом Свете» (нью-йоркский филиал «Московского комсомольца») 3–9 мая 2013 г.

В одном номере со следующей публикацией. Быть Сергеем Довлатовым

 

ПЕРЕКРЕСТНЫЙ СЕКС

Рассказ Сергея Довлатова, написанный Владимиром Соловьевым на свой манер

Названием, сюжетом, целым эпизодом и даже отдельными словечками эта история обязана Довлатову, а потому и посвящена его памяти.

Ты у меня одна.
Виктор Куллэ

Я у тебя — один

из целого табуна

употребленных мужчин.

я сзади подойду прикрою
Стишок-порошок

ладонями твои глаза

и буду слушать грустно виктор

иван василий константин

Женщина пришла к Конфуцию и спросила, чем многоженство отличается от многомужества.

Конфуций поставил перед ней пять чайников и пять чашек, и говорит:

— Лей чай в пять чашек из одного чайника. Нравится?

— Нравится, — согласилась женщина.

— А теперь, наоборот, лей в одну чашку из пяти чайников. Нравится?

— Еще больше нравится, — призналась женщина.

— Дура! — заорал Конфуций. — Такую притчу испортила…

На меня тут один наехал, сколько у меня мужиков было. Честно ответила: «Так это же надо сосчитать…» Так он прямо лег. А что я такого сказала? Я должна их всех в уме держать, что ли? Да еще не вечер, хоть мой бабий век на исходе, но парочка-другая, смотришь, набежит. Я — как бабочка: с цветка на цветок свежий нектар собираю.

После первого раза никогда долго не простаивала, всегда при деле, пусть я и припозднилась, уж не знаю, для кого берегла свои первины — застоялась в девках. Сколько возможностей упущено! Мне льстило, что меня кадрят и клеят, хотя не очень тогда понимала что к чему. Очень возвышенно и с оторопью к этим делам относилась. Евтушенковское «Кровать была расстелена, а ты была растеряна. Ты спрашивала шепотом: „А что потом? А что потом?“» было для меня чуть ли не откровением, а теперь — пошлая чернуха для таких вот романтических барышень, какой была я.

Нашелся наконец — слава богу! — опытный, настойчивый, предприимчивый кот, от которого я бегала, бегала, бегала, пока не поняла, что никуда мне от него не деться, да и зачем? Нет ничего прекраснее, когда в первый раз! А так бы до сих пор в девках ходила! Шутка.

А потом уж пошло-поехало — почему нет? Люблю любовь. Точнее, любви предпочитаю секс. Вот только моего первопроходца нет-нет да вспоминаю. Спустя несколько лет мы с ним пересеклись — не то. Как какой-то древний грек выразился: нельзя дважды войти в одну и ту же реку.

Что любопытно, никто из моих кавалеров замуж не предлагал — многие были женатики, а другие не хотели связывать себя: перепихнулись — и поминай как звали. Мне уже было 26 — критический возраст, учитывая скоротечность времени: жизнь проносится молниеносно, оглянуться не успеваешь. Вот тут он мне и подвернулся, мой будущий муж.

Ужасный наивняк в этих вопросах, чистый, как голубок. Врезался в меня по уши. Да и я, не могу сказать, что ровно дышала. Надоели мне все эти одноразовые случки. А этот — интеллигент, художник, хоть и абстракционист, в постели заводной, всю ночь, бывало, не смыкаю ног.

Два моих портрета написал — опять-таки абстрактных, но слегка, смутно узнаваемых. Все признали их его шедеврами, а он говорил, что это «шедевры его любви». А я так думаю, что я сама была его шедевром — так преобразила меня его любовь.

Одно жаль — ему больше, чем мне — что в смысле потомства он трудился совершенно зря: мои ранние, один за другим, аборты сделали меня неплодной. С другой стороны, это расширяло возможности для замужней женщины кайфовать на стороне. Нет, любовников у меня пока не было, но, как девушка многоопытная, я не то что грезила, а предполагала — ну, не исключала — самой такой возможности. Почему нет? Этому мешала его постельная активность — я не успевала проголодаться, чтобы подумать о другом мужике. А это уж точно знаю: чтобы возникло желание, нужна если не полная аскеза, то хотя бы крутая диета: похоть — это одиночество плоти. Как во сне жила: тихая гавань замужества, считай, второе девичество, но на этот раз бестревожное, покойное.

Если быть до конца честной, это он сам подтолкнул меня на внебрачные отношения. Если бы не та злополучная ночь, когда мы вернулись из гостей, и я ему всё выложила, по возможности смягчив инцидент, чтобы не ранить его нежную душу. Так он устроил мне скандал на всю ночь. Из-за чего? Ничего же не было.

Подрядилась тогда помыть посуду, а этот фрик от поэзии за мной на кухню увязался будто в помощь. Сразу догадалась, что к чему. Ничего против — почему не позабавиться. Да еще в легком подпитии была, а уболтать меня после нескольких рюмашек ничего не стоит. Вот тут и появился, шатаясь, еще один гость, редактор журнала с провальной челюстью, сильно под градусом, но быстро врубился, что к чему: «Продолжайте, продолжайте. Простите, что помешал».

До меня даже не сразу дошло, из-за чего мой так разошелся: что я целовалась или что целовалась с его близким, а по тем временам, ближайшим другом. Вскоре мнимые, как оказалось, друзья разбежались — неужели из-за того прерванного поцелуя, гори он синим пламенем? Идеологический окрас, под которым муж представил конфликт, уверена, не более чем камуфляж, а в основе основ — все тот же случайный, пустяшный поцелуй, который и поцелуем не назовешь. А может, и вся их компашка в конце концов распалась из-за меня?

— Ты делаешь меня уязвимым! Обнажаешь тыл! — заводился муж всё больше и больше. — И нашла с кем! Уж коли так приспичило, шпарь на панель и ищи на стороне.

— Ты, что, меня курвой считаешь? — заорала я.

Чем больше человек не прав, тем сильнее ругается.

— Не считаю. Я тебя люблю.

Когда мы начали встречаться, я рассказала ему о прошлом, но преуменьшила, конечно, размах моей женской активности, коли он придает этому такое значение — зачем зря причинять боль? А я не зациклена на правде — что еще за фетиш такой? Правда — хорошо, а счастье лучше.

Вот тут он и выпалил, что я навсегда запомню.

— Я люблю тебя такой, какая ты есть. Твое тело принадлежит тебе. А мне — во временное пользование. — И нервно ржет. — Но с моими друзьями — не моги и думать! — продолжает он всерьез.

Легко сказать, чтобы не с его дружбанами. А с кем? С замужеством у меня не осталось больше собственных знакомых. С кем еще мне куролесить или кому поведать о моих внебрачных приключениях, которые вторглись в нашу размеренную, рутинную, немного скучноватую супружескую жизнь? Ни доверенных подруг-дуэний, ни просто близких, отдельных от друзей мужа, у меня самой никого не было. Не мамаше же рассказать — та бы, конечно, словила кайф от любой моей интрижки на стороне, ненавидя, как и положено, зятя. Тем более, тот — еврей, а мамаша не без того — с тараканом в голове. Или лично в нем еврея невзлюбила, потому что среди ее подружек евреек навалом и даже бойфренд на старости лет той же породы — такие же стоеросовые, как она? А муж, как и его друзья-приятели — продвинутые такие евреи, полукровки, породненные из титульной нации, вроде меня, шиксы, а то и вовсе чучмеки. Но маманя нашу космополитную шарагу не больно жаловала и однажды, на моем дне рождения, прямо так и сказала: «Как ты можешь? Одни евреи» — и ткнула пальцем на артиста из «Современника», чистокровного армяшку. По-своему она была права. Ведь они и сами называли свою супертусу, каких в Москве тогда днем с огнем, обобщенно: Jewniverse.

Тусовочный, гламурный, элитный мир. Со стороны — оазис, но без большой любви между ними — скорее с трудом скрываемая зависть и прямое соперничество. Иногда тот, кто проигрывал другому в художествах, брал реванш у жены победителя. Распадались пары, становясь темой пересудов и сюжетом искусства. Сплетни быстро превращались в мифы.

Что далеко ходить, та же питерская компашка, хоть Бродского мы тогда недооценивали, а о Довлатове слыхом не слыхивали: 650 километров, а какой разрыв во времени! Тех же «ахматовских сирот» взять, три «Б»: Бобышев, уступая таланту и славе Бродского и весь обзавидовавшись, уломал зато его подружку Марину Басманову, хотя и уламывать, думаю, не надо было: секс — это улица с двусторонним движением, насильно мил не будешь. Настоящий мужик всегда добьется от бабы, чего она больше всего хочет. А бывает и наоборот, по себе сужу: настоящая баба и так далее. Если женщина кому не отказывает, то это она не отказывает самой себе. А ревность — негативное вдохновение, вот Иосиф и выдал с пару дюжин классных любовно-антилюбовных стишков, вместо того чтобы придушить свою герлу, как Отелло Дездемону. Сублимация, так сказать. Вся эта история докатилась до нас в первопрестольной, как пример, что такое хорошо и что такое плохо. И к чему приводит такой вот, пользуясь определением Довлатова, перекрестный секс — к великой поэзии и ранней смерти. А прикончил бы изменницу — и всех делов: мог жить и жить. Пусть поэзия и лишилась бы нескольких шедевральных стишков. А так что получилось? Триумф и трагедия. Трагедия и триумф.

А из-за океана до нас дошла совсем уж диковинная байка. Довлатов, другая будущая знаменитость, предупреждал жену, которая поддалась за бугор раньше его, чтобы блюла себя, а когда прилетел, решил, что недоблюла, и стал искать соучастника гипотетического проступка, пока не остановил свой выбор на семейном друге. И не пойдя по пути сублимации, нашел более прямой и непосредственный выход — отодрал из мести жену подозреваемого на всякий случай: квиты. Хоть и не вполне был уверен в подозреваемом. Но со всеми женами приятелей не пересношаешься, хоть там у них в культурном русскоязычнике Нью-Йорка, говорят, все со всеми спали наперекрест — с кем попадя. Сам Довлатов в этом отношении был мертвяк, все силы на водку, литературу и радиоскрипты уходили. Родная мать про него говорила: «В большом теле — мелкий дух». А та история с местью через секс кончилась тем, что муж всё разузнал и ушел из дому — семья распалась, несмотря на общего ребеночка. Да и сам Довлатов долго не протянул — хроник. Дикий мир, скажу вам. Тудысюдыкаться надо по чистому вдохновению, безо всяких там задних мыслей и сторонних привнесений. Потому и отказала мужниному сопернику, что тот из мстительности — это у него на мужа стоял, а не на меня. Сколько все-таки вокруг етья наворочено — дедушке Фрейду и не снилось!

А с тем моим кухонным поцелуйщиком и тискальщиком, из-за чего у нас с мужем ночная разборка вышла, нелепая заморочка и досадный прокол. Подумав, что коли заплачено авансом и я пострадала впрок, то имею теперь полное право, решила начать именно с него. Когда мой отъ ехал в творческую командировку, я поскучала пару дней, а потом не выдержала, набрала поэта и сначала экивоками, под видом, что значение иностранного слова выясняю, а так как он подозрительно молчал в трубке, то прямым текстом: не продолжить ли нам то, что началось тогда на кухне, но ничем не кончилось — все равно что прерванный полет, да? И представьте, нарвалась на унизительный отказ: мол, тогда он был слегка поддатый, а сейчас, будучи трезвым, извиняется за то свое недостойное поведение. Вежливо так отчитал. Удар по моему женскому самолюбию. Полный отстой.

Только повесила трубку, как звонок — тот самый случайный вуайерист, который прервал нас на кухне и из подсмотренного им поцелуя сделал вывод, что я девушка доступная, общего пользования — почему не попытаться? А я и не думала противиться — вдобавок, реванш за пережитое унижение от никакого поэта. Ну, я и позвала его, а в это время муж из командировки звонит. Скучает, говорит. Я, соответственно, тоже. И очень хочу. Все равно кого — об этом молчу. Покалякали, поцеловали друг друга в трубку. Понятно, я слегка призадумалась. В это время снова звонок — домофон. Не отменять же свиданку с редактором, если муж по мне в командировке скучает. С этого всё и началось. Пошла по рукам. Точнее, они пошли по моим рукам. Поимела всех его друзей, а заодно и его врагов — как императрица Жозефина всю наполеоновскую армию.

С каких-то пор мне стало казаться, что до моего доходить стало, но помалкивает. Он молчит — я молчу. Нормалёк. Само собой устаканится. А нет — так отобьюсь. Что для меня было как гром среди ясного неба — бунт жен выдранных мной мужиков. Хуже, чем взревновали. Устроили гнусное надо мной судилище, или, как они говорили, «суд чести», а на самом деле — суд Линча. «Я — при чем, если вы не можете ваших мужей при себе удержать?»

Бабий тот заговор кончился тем, что жены прекратили со мной знаться, объявили бойкот, о чем поспешили доложить моему мужу. Тусовочка, само собой, накрылась, к этому давно шло, я послужила последней каплей. Что мне до их мишпухи, но как мне разрулить мою семейную ситуацию? По ниточке ходим. А муж продолжает в молчанку играть. Интим между нами кончился — скучновато стало. А потом и вовсе из дому ушел. Насильно мил не будешь. Тем более, в это время я не пустовала, и у меня еще тлел не ахти какой, вялотекущий, чепуховый романчик с Владимиром Соловьевым, который и пишет с моих слов эту историю, добавляя, не знамо зачем, отсебятину. Его дело: он — писатель, я — рассказчица. А почему романчик никакой — Соловьев как врезался когда-то в свою жену-девочку, как запал на нее, так и сохнет с тех пор по ней и изменяет только по физической нужде в ее отсутствие. Вот я и подвернулась. Плюс для расширения писательского опыта: чем не сюжет для небольшого рассказа моя история?

Чем она завершилась? Могла — чем угодно: развод, самоубийство, я знаю? Извелась я тогда вся, перенервничала — всё-таки если кого я в этой жизни люблю, то только мужа: пусть не влюблена, но люблю. Остальные — перекати-поле. Да и привыкли, притерлись друг к другу — как один восточный поэт сказал, не чета нашему фрику, ресницы одного глаза. Недели три ни слуху ни духу. Ну, думаю, беда стряслась. А потом как-то утром явился притихший такой и за свою абстракционистскую работу: изголодал. А вечером, как ни в чем не бывало, ныряет в нашу супружескую постель. Дотронулся до меня — ну, чисто прикосновение ангела. Как я по нему соскучилась! И тут этот ангел как набросится на меня! Как с голодного края. А за завтраком говорит:

— Какое мне дело, что ты романишься с моими друзьями? Тем более, какие они друзья? Я тебя люблю. Почему я один имею на тебя право? Надо уметь делиться.

И заплакал.

Первый раз вижу его плачущим. По жизни сухоглаз, а тут разнюнился. Какой болевой шок испытал, бедняжка.

Я пока что угомонилась. Не знаю, надолго ли. Не помню, кто сказал, да и неважно: грех — случайность или привычка? Честно, мне с мужем хорошо, как ни с кем. На одной волне. Супер. Хотя никогда не забыть мне моего целинника. Вот когда секс был отпадный, улетный, умопомрачительный. Полный отрыв. Но разве такое может повториться?