© Елена Соловьева, 2016
© Интернациональный Союз писателей, 2016
© Елена Соловьева, 2016
© Интернациональный Союз писателей, 2016
Соловьева Елена Валерьевна (21.06.1970) родилась в го-роде Копейске Челябинской области. Писатель, журналист. Окончила филологический факультет Уральского государственного университета им. Горького. Сотрудничала с журналами «Отечественные записки», «STORY», «Большой город», «Со-временная драматургия». Печатается с 2001 года.
Дипломант VI Международного литературного Волошинского конкурса (2008, Коктебель). Лауреат международной литературной премии Fellowship Hawthornden International Writers Retreat (2009, Лондон). Лауреат конкурса «Новая детская книга – 2011» издательства «РОСМЭН» в номинации «Россия, XXI век». Обладатель гран-при национальной литературной премии «Рукопись года – 2012». В 2013 сказочная повесть «Цветник бабушки Корицы» вошла в лонг-лист премии «Ясная Поляна» в номинации «Детство. Отрочество. Юность». На примере творчества Елены Соловьевой критик Виктор Топоров обосновал и ввел в обиход термин «уральский магический реализм».
Елена живет и работает в Екатеринбурге. В настоящее время – руководитель отдела культурно-массовых коммуникаций Свердловской областной научной универсальной библиотеки им. В.Г. Белинского.
«Что за книга перед нами и как правильно ее читать?»
Если проводить литературные параллели, то ближайшим аналогом, отстающим, правда, от нашего времени на целую тысячу лет, являются знаменитые «Записки у изголовья», принадлежащие перу, или вернее сказать, – кисти для туши, придворной дамы японского императора Сэй Сёнагон. Не столько структурно и стилистически, сколько идейно и методологически. Как и «Записки» у Сёнагон, «Альпенгольд», возник из дневника для себя. В его основе присутствует та же каждодневная фиксация в заветной тетради происходящего вокруг и сейчас с точки зрения удивленного (это слово хотелось бы подчеркнуть) созерцателя. Импульсы внешнего мира, бытовые подробности, зарисовки с натуры, перечни переживаемых эмоций и ощущений, попытки обоснования тех или иных ситуаций, наброски пейзажа эпохи – все это постепенно выкладывается в красноречивую мозаику, предельно достоверную, предельно откровенную, прежде всего по отношению внутреннего героя к самому себе. Превращается, добавим, в вещь духовно-исследовательскую.
Книга действительно писалась «там же, тогда же», прямо по горячим следам реальных событий, то есть, здесь нет ни стилизации под дневник, ни позднейшей реконструкции событий, когда-то имевших место, как нет и вымышленных персонажей и судеб. В каком-то смысле «Альпенгольд», пользуясь современным термином, повесть он-лайн, сделанная по законам прозы в жанре нон-фикшн. Записанная очень молодым человеком со слов жизни точно и непредвзято. Поэтому видимые наивности, просочившиеся в текст, тут простительны, даже, более того, оправданы.
Собственно в повесть сам текст оформился только спустя годы, в начале 2000-х, будучи извлечен из дневникового черновика, тщательно отсортирован, выстроен, но глубокой редакторской правке не подвергался. Автор скорее поступил, руководствуясь принципом скульпторов, отсекающих все лишнее. Что позволило не потерять свежести повествования, не допустило утраты его всамделишности. В это же время повесть обрела и свое нынешнее название. В ней кто-то из первых читателей, ознакомившихся с рукописью, усмотрел намек на мифологемы, причем связанные не с «золотыми горами», а со сказочными «золотыми яблоками».
И теперь буквально несколько слов относительно трактовок повести.
«Альпенгольд», в общем, рассказ о поиске дома, розысках тех людей, с кем можно было бы говорить на одном языке. Безмолвный крик с картины Эдварда Мунка, немой укор без обвинений, исполненный тихого разочарования. Но наряду с этим (важная деталь) перед нами предстает еще и мир, просканированный и отраженный женским глазом. Лабораторный эксперимент: что получилось бы, если бы всякая женщина, которую обычно не берут в расчет, обрела вдруг право голоса и возможность высказаться. Ее взгляд, безжалостный и честный, оказывается способен пролить свет на то, что в маскулинной эстетике числится в разделе «Необъяснимое» или мнится не существенным, однако, выпадая, как слабое звено, из цепочки философских рассуждений о бытии, заводит в конечном итоге в тупик, а равно и в ересь.
Альпенгольд
Голубая тетрадь
26 июля 1989. Размышление о смысле жизни в двух частях. 4 утра
Хорошенькое место думать о смысле жизни вообще и своего бытия в частности – это летнее общежитие и ночной душный альпклуб с мухами. В полуметре – Юрина пятка, а я лежу на полу, на подстилке из спальников. Сухое русло чужой жизни. Вода этой реки – студенты и горе-студенты – вынесены своим течением на практику. Тихо, тоскливо и грязно в опустевшей общаге. А ты – инородный предмет, камень, оставшийся на вдруг оголившемся дне.
Что есть? Вещи, привычно рассованные по сумкам, – итог годового стажа бродячей жизни. Впереди ещё точно такой же год со странной растасовкой: невнятной, непрочной и неконкретной. Работа пионервожатой, прописка с керамического завода и в смысле дома – два общежития: архитектурного института, куда поступила Жанка, и горного, со второго курса которого я ушла год назад, плюс подготовка на филологический факультет, плюс альпклуб.
Я живу неправильно? Я живу так, как хочу. Я даже на год не хотела возвращаться домой, терять Свердловск и тех, кого люблю. Мне не хватает силы воли? Возможно. У меня нет дома? А что такое дом?
Жанка, с которой мы после школы вместе поступили в горный, теперь студентка архитектурного. Она добилась своего. Скоро придёт из армии Измоденов. Что ж, будет веселей. Придёт из армии мой идеальный партнёр по постели, по праздному и праздничному Свердловску, по воскресным вылазкам и пьянкам. А на остальную часть моей жизни – обоюдное решение под вывеской «Твои (или мои) проблемы». И чего, собственно, я раньше-то хотела от 19-летнего мальчика, да ещё моего ровесника? Ждать, пока он от теорий о ничтожности женщин как вида придёт к пониманию того, что чувствую, хотя и смутно, я?
Тут мне, как минимум, нужен самостоятельный и взрослый мужик. Вернее, нужен был бы, если бы я искала стабильности и покоя. Но мне этого не надо. А с Измоденовым всегда будет хорошо, если не дёргаться и не совершать бесполезных попыток повесить на него какие-то свои проблемы. Да и отпала такая необходимость. Я разберусь одна.
30 июля 1989. О Доме
Когда я первый раз поехала в альпинистский лагерь, то в Кисловодске мне ужасно в конце концов надоели маленькие, похожие на усталых осликов, электрички, красивые, будто сказочные, перроны и станции. Я заскучала по дому. А дом наш был большим и шикарным. И как мне завидовали уроженцы плоского Подмосковья, где полигонами для скалолазов становятся церкви и стены домов.
А Большие горы для меня прежде всего дикое буйство красок. С открыток цветных и слайдов будто режет синим огнём. Я перебирала бумаги, и выскользнули три открытки из Домбая: какой нездешней голубизной и белизной сразу обожгло. Какая сила и размах. Там сейчас все наши: Любка, Сергей Ефграфович, Лёнька, Граф. Как-то так получилось, что имена их перестали быть для меня пустым звуком. К октябрю они вернутся в наш большой шикарный дом. Какие мы богатые: Азов-ка, Семь Братьев, Пять Братьев, Коуровка, Северный Урал, Таганай, Шихан вот…
3 августа 1989. Размышления в такой уютной и похожей на дом (даже на Дом) квартире товарища Измоденова. Челябинск.
Часть первая. Мысли перед сном Всё-таки родители Измоденова – милейшие люди, а он вернётся из армии в августе. Слава постановлению правительства, по которому все студенты вузов должны быть комиссованы! Я же уже не радуюсь, я боюсь. Слишком много душевных сил уходило у меня раньше на этого человека. Да и всё, что было с ним, было не совсем со мной и не совсем с ним. Мне не хотелось бы терять Измоденова, но и не хочется унижения. Хотя я лгу, лгу опять. После возвращения из Кирова (благо, служил недалеко, можно было навещать) я пытаюсь поставить для себя какие-то точки над «и» по отношению к нему. Слова ложатся на бумагу, и в них – фальшь. Я слышу её, но перечитываю мысль – вроде верно. Пожалуй, солгу, если напишу, что люблю. Солгу ещё больше, если напишу, что не люблю и легко могу потерять. Хотя зачем мне это знать наверно? Просто за семь месяцев мы стали другими людьми и не были в длительном соприкосновении. Я его просто не знаю. То, что я помню и держу в воображении, – не он.
Часть вторая. 3–4 часа дня
Господи, если бы всё можно было бросить. Не навсегда, разумеется, на время. Работу, учёбу, какие-то жизненные позиции, понимания-непонимания. Свои собственные сомнения и колебания. Бросить всё и уйти гулять по земле, полностью раствориться в дороге, людях, городах-степях-полях-горах-болотах. Взять всё разом, а не теми жалкими клочками, как обычно мне достаётся. Дают, точно по глотку умирающему от жажды. Пошататься бы вдоволь, до пресыщения – вот моё единственно сильное желание.
А я всё смиряю себя. Пытаюсь прикинуться благообразной девочкой. Устроилась в Свердловске на работу, на месяц (!) вернулась в Копейск и своё совершенно свободное время убиваю на чтение книжек и учебников, хожу с мамой в сад, кормлю кота Васю и варю суп.
А зачем? А потому что нужно снова поступать. (Кому?) Потому что папа с неподдельным ужасом говорит о «потерянных» трёх (моих, разумеется) годах. Потому что если хочешь быть полноценной в глазах многих и многих, ты должна поступить в вуз и выйти замуж. В этом вся цель и смысл моей жизни (оказывается).
Да я не в вуз хочу, а на большую дорогу. И не муж мне нужен, а человек, с которым путешествовать, шататься интересно. Буря в стакане воды вся эта моя запись, сейчас поем и снова засяду за литературу XVII–XVIII веков.
P.S.
Вот. Тут и об Измоденове верно. Он – идеальный спутник. Ни с кем нельзя так легко, весело, интересно шататься. Именно – шататься. С кем я ещё могла бы так и столько путешествовать? И если честно: ведь меня вполне устраивают его лёгкие взгляды на так называемые половые вопросы. Всё дело в формулировке. Другому бы я изменяла, т. е. преступала бы какие-то нормы. А с ним я не изменяю. Ведь мы совершенно независимые (хи-хи) друг от друга люди. И меня это, оказывается, вполне устраивает.
14 августа. Копейск. Контрольная запись. Проверка наличности
Втягиваюсь. Вернее, уже втянулась. Вечером с нетерпением жду продолжения «Спрута-2», ночью выкуриваю сигареты три в форточку, днём примеряю коричневое шелковое платье, что шьёт мне мама, и раза по три влезаю в ванну.
Полностью, насквозь пропиталась воздухом Копейска. По ночам – запах сырого сквозняка, асфальта, пыльной травы и репейника да дребезжание пустых автобусов. На стенах такие незабытые, оказывается, въевшиеся в память с детства, тени. Квадраты света совершают всё тот же путь, что и десять лет назад. Всё так обычно и вместе с тем странно. И состояние, которое сейчас снизошло на душу, хорошо мне известно: ленивое равновесие.
Здесь нет обстоятельств и людей, что нарушат его. Очаги дисгармонии в прошлом: проблемы остались, но затянуло всё зелёной тиной и чёрной водой. Жизнь даёт отдохнуть. Измоденов ещё не пришёл, а он самый большой любитель помотать мне нервы. Но сейчас я лениво зеваю и говорю ему: «Спасибо. Какой бы ты ни был – ты нужен мне. Глядя в тебя, я меняюсь, лучше вижу свои недостатки, а это, пожалуй, одно из главного».
Начало нового этапа. Свердловск, 1989–1990
30 августа 1989
Первый рабочий день. Школа с изнанки. С позиции педсовета и завуча по воспитательной работе. Пухлым, таким доверчивым первоклассникам с порога вручают читать пошлятину. И даже неумело сфабрикованную, без всякого учёта рифм и размеров.
31 августа 1989
Сцену готовят. Идёт большое сдвижение декораций. В клубе покрасили белым оконные рамы, зелёным – сейф Сергея Ефграфовича, стащили откуда-то лампы дневного света. Сцену готовят. И действующие лица стекаются. Из-за жестокой нелепости раньше, чем нужно, с гор спустился Граф, вчера из Улу-Тау прилетел Юра, и мы в темноте жевали сливы, промелькнул перед фанами Гришка. Остальных пока нет. Но уже скоро, очень скоро. Завтра 1 сентября. Праздник. Хочется, как в детстве, купить цветы. Чтой-то с вами, товарищ старшая пионервожатая? Беспартийная и неженатая? Лучше вспомни Цоя:
Каждый новый этап начинается с жестокости города.
5 сентября 1989. Осень
Дни безмятежного счастья. Красивый сентябрьский Свердловск. С мягкостью осеннего солнца и жёлто-красных листьев. Счастье в том, что я хожу по любимым улицам и тихо смеюсь. Счастье в том, что я, Граф, Юра шагаем ранним утром, сойдя с электрички на станции Коуровка. Юра покупает молоко в трёхлитровой банке. На скалистом, крутом берегу Чусовой неожиданно вырастает белая церковь. А когда мы идём к ней по шатающемуся мосту, Граф показывает на длинные паутины, покрытые алмазинками росы.
В лесу пахнет солнцем и сухой травой. Коуровские скалы жёлтые и горячие. Граф страхует, а я совсем не умею лазить.
Впереди у меня экзамены на заочное и Большой праздник. Придёт уже совсем скоро из армии Измоденов, и съедутся все-все наши. Быстрей бы. Так хочется, чтобы тихое великолепие бабьего лета впустило в себя ещё одну радость. Чтобы счастье удвоилось.
Этот жёлтый, уютный свет осеннего вечера. Я узнала его. Он так же золотил в том году сухие холмы Башкирии и склоны горы Белолакаи этим летом. А вот теперь я вижу его на улицах Свердловска и улыбаюсь ему, как старому знакомому. А под каблуками туфель шуршат жёлтые и красные фантики листьев, в основном кленовых. В такие дни их хочется собирать в большие букеты и рисовать акварелью деревянные церкви. В воскресных электричках пахнет яблоками и везут грибы.
9-10 сентября 1989. Ночь
Удивительная ясность головы и лёгкость восприятия. Готовлюсь к истории. Литру и русский как письменно, так и устно сдала на «4». Вполне по заслугам. Всё-таки как несвободна моя мысль! В какие комплексы зажата! Спасибо школьному образованию!
12 сентября 1989
Ну вот, собственно говоря, и всё: завтра я надену пионерский галстук и поеду на работу. За окном аудитории, где мы сдавали историю, был удивительно живописный, мокрый день.
– Ну что же? – переглянулись члены комиссии. – На первый вопрос не ответили, второй неконкретно. Неудовлетворительно. А потенциал чувствуется. Почему же вы не учили?
Почему я не учила? Не учила… Не учила… На Плотинке, мокрой и красивой, бросила шпаргалки в урну, и они смешались с жёлтыми листьями.
– А я думал о тебе… в тайге, – невозможный Шура, будущий инженер-геофизик, с которым у меня зимой был мимолётный роман, спустился ещё на ступеньку. Мне, как всегда, хотелось крикнуть: «Занавес!» Да занавеса не было, хотя сцена всё та же. Огромный кристалл кварца на крыльце и табличка: «Общежитие Горного института. Корпус «В». В Зелёной роще, охваченной осенью, пахло медными тополиными листьями.
20 сентября 1989. Праздник
Действие первое
Свежевыкрашенное общежитие как штаны Арлекина. Цветастые заплаты на изношенном тряпье. На четвертом-пятом этаже света нет. Чёрными дырами зияют провалы ещё пустых комнат. Студенты в колхозе. Но жизнь уже вползла в ещё гулкое, полупустое здание, и ветер ворвался в открытый запасной вход, и жёлтые листья путаются под ногами.
И снова поют в комнате 411, и снова собирают деньги на мотор, и пьют водку, и пляшут под «Ножки-ножки», и спят вповалку на полу.
Потом я плачу в длинном-длинном и гулком коридоре (но это уже действие второе) и уверяю Плещевскую, что жить так больше не могу. Плачу горько, несмотря на оловянность души. Вечер наполнен непокоем, сигаретным дымом и шуршанием ветровки Сергея Ефграфовича. Ну вот, все вернулись.
27 сентября 1989. Отчёт-рассказ. О борцах с действительностью
Ну я же не собака Павлова, Измоденов. Пустота. Если нет боли, то это – смерть. Как жестоко: любовь изжила себя. Как одежонка для выросшего ребёнка, как выцветшее платьице, продранные шорты. Внутри меня мертвец. Труп. Холодный хлам, который ещё не выбросили. И это всё? Всё. Как жестоко.
А было и другое. Ночью в 403 Сергей Ефграфович открыл дверь, и будто звёздный сквозняк, будто не просто скрип несмазанных петель, а острые, бьющие по сердцу, высокие звуки. Глупый, несвязный разговор минуты на три, и его удаляющиеся шаги по коридору. Потом я долго курила на подоконнике, я не думала, т. е. не контролировала себя, да и вряд ли бы подобное удалось. Квадрат света из дверного проёма остался во мне, непокой, движение, острый осенний сквозняк, пахнущий горьковато листьями и звёздами. То, от чего давно отучил меня Измоденов. Потом я ждала случайной встречи, стука в дверь…
Потом все приехали с Шихана. Всё стало простым и объяснимым. Я – слабая, глупая женщина, мы спим с Измоденовым в мужской комнате, где проживают ещё 7 человек, на повестке дня борьба с ханжеством с утра до вечера, и я должна просто понять, что физиология – это сила.
Что есть: мягкость рук, губ, тёплая, почти непреодолимая сила, когда медленно сдаёшься под нежными касаниями, растворяешься, когда нет рассудка, когда темно, мягко, темно.
У меня нет сил – уйти от Измоденова, пока я вижу в его смеющихся, чёрт знает каких ещё глазах «хочу тебя». Нет сил – вырваться из потока, что уже понёс, закружил. Я не хочу насиловать себя, я жду обстоятельства, а оно будет. Будет эксцесс, яркая вспышка – ибо, увы, это моя участь. Я не хочу бороться с действительностью, так как более бесполезное и глупое занятие придумать трудно.
2. Собственно о борцах
Граф – активный борец с действительностью. Он не может смотреть, как женщина ест: хлебает суп, откусывает хлеб, жуёт, глотает. «Да вы эфемерными созданиями должны быть!» – кричит он со злостью. Граф – боец по натуре, и он ломает, крушит, делает больно, лишь бы создать вокруг действительность своей мечты. Моя приземлённость в его идеалы не укладывается, меня не должно быть в его мире… не должно… и таких, как Жанна, быть не должно. И многих, многих не должно.
А Измоденов не может спать без женщины.
А Жанна опять очень сильно пугает меня. Она вся ушла в тоску. Тоску без причины. Снова была пьяная комната (простите, комната праздника), свеча, водка, сигаретный дым, грязный пол, и «Аквариум», и незнакомый человек. Под такой аккомпанемент тосковать можно бесконечно. Логического разрешения у такой тоски не бывает. Она кончается и начинается вдруг. Понимать её умом бесполезно, как бесполезно докапываться до смысла жизни и «ставить весь мир по местам». Я понимаю никчёмность этой тоски, но понимаю и Жанкино «не приставай ко мне, Смирнова, я не хочу спускаться на землю. Мне страшно среди этих людей, мне не хватает силы, я хочу быть ребёнком. Я совсем ещё ребёнок».
Она пьёт разбавленную вареньем водку из стакана, и в водке колеблется отражение огонька свечи, и какой по-детски нежный у Жанки подбородок, какие хрупкие ключицы. Жанна пьёт. Жанна тоже борется с действительностью.
Не борется Измоденов. Он слишком мудр. Любовь? Ну что вы… Есть влечение, эрекции, минеты, дефлорации… Граф всё ещё бредит Незнакомками и не понимает Жанну, которая любит Славу, но спит с другими, пока тот в армии. А Жанне нужна любовь, нужно постоянное внимание, а если этого нет – пусть будет суррогат: случайные кусочки тепла, с одной стороны, и большая детская сказка – вера в Славу – с другой.
Я? Я – женщина, к тому же не из породы бойцов. И ночная улица снова пахнет сыростью и умершими листьями.
12 октября 1989. Послеазовcкая шиза
Словно кусочек июльского ветра ворвался внезапно в холод зимней улицы. Он ещё дрожал от солнца и голубизны, пах водой и зелёными, сильными листьями береговых растений. Прохожие в шапках, с поднятыми воротниками удивлённо оборачивались… Звенели острые камешки прозрачных запахов реки, где вода кончается в голубоватом мареве, можно, раздевшись догола, купаться и верить, что ты кого-то любишь…
Кусочек июльского ветра, жалкий обрывок, что с него? Он замёрз… Никто не пожалел. Измоденов в пилотке и помятом х/б, станция, поросшая лопухами и мятликом влажным красным утром. Красным? Вот то-то и оно. Прохожие удивлённо оборачивались. Я тоже смотрела удивлённо: откуда он, этот июльский ветер с запахом тепла среди зимы?
Мы сидели с Сергеем Ефграфовичем у затухающего костра:
– Я хочу во что-нибудь верить. Я верить хочу, я не могу так. Что это? (Трещина между большим и указательным пальцем на его ладони.)
– Горы…
Горы этих людей. Людей, рисовать которых я не могу, не хватает красок. Нет сил, задора, злости. Только наброски, эскизы.
Оборачивается Любка с астрой бордовой в медных с рыжим волосах; у неё карие живые глаза, совсем не похожие на грубоватое лицо. Голубая звезда на будёновке Сергея Ефграфовича. И глаза его, тоже карие, в складках кожи.
Граф в коричневой кепке – весь сгусток энергии. Пушистые его пшеничные ресницы. Вот и всё: Любкина энергия, фонтаном бьющий Граф, сила Сергея Ефграфовича.
29 октября 1989. О Свободе (медитативная запись).
Что главное в этом небольшом, которое даже уже не часть меня? Не видеть пустой комнаты, пустой кровати, румянца на щеках Измоденова, когда он возвращается из комнаты 427, где живут первокурсницы. Спор не спор, гормоны, увлечение от скуки – какая мне разница? Мне хорошо в пустом клубе с «Аквариумом» и особенно утром, когда приходит Сергей Ефграфович. Хотя и то, что утром, когда ещё радует снег, приходит Сергей – не значит ничего. Точно так же, как и румянец Измоденова. Диалектика. «В моём поле зренья появляется новый объект» – и не больше.
Есть ещё небольшой, снятый мной и Плещевской, дом на улице Чайковского. 3 ноября есть поход на Северный Урал, есть так много всего.
Что удивляет? Острота обиды при виде румянца Измоденова. Странно. Это не умом, это из подсознания. Что-то чёрное, жгучее. Фу. Полное отсутствие внутренней свободы. Молодец, Измоденов, правильно, отлично.
Ведь больше Свердловску не стать таким, каким я видела его год с лишним назад. Спасибо тебе за то, что ты тогда помог мне. Спасибо за то, что ты научил меня чуть-чуть по-новому видеть. Большое спасибо, хорошие мои. И это нормально, что я теперь по-другому радуюсь Серёге, вы – ещё кому-то.
Гармония? Гармония. Из души ушла грязь и чернота. Проклятое подсознание. Ведь время первого снега. Светлое время первого снега. «Аквариум» – прозрачный и серебряный. У Гребенщикова столько цветов, которыми я никогда не рисовала.
Даже для красок нужна свобода, а моя палитра – убога и типична до странности. Хотя чего тут странного? Свободы, дайте нам свободы. «Шанса, в котором нет правил».
31 октября 1989
Сегодня в 35 автобусе я проворонила остановку, и он вывез меня прямо в прошлое. Ветреный мокрый апрель I курса, когда мы с Измоденовым ещё учились в одной группе и я считала, что могу стать геологом. Здесь, на этой окраине, я с тех пор не была, как-то не довелось. Ассоциации, следовательно, не путались, не наслаивались. Даже больно немножко стало. Такой же день, те же зелёные сосны и кинотеатр «Комсомолец».
Странно. Мне не больно, мне просто странно. Всё будто двоится, как в старом, пыльно-тусклом серебре зазеркалья. Будто я одна есть, а вторая уже лёгкой тенью отделяется и скользит куда-то. А ведь мне, наверное, больно. Нет, мне всё равно и немножко странно.
13 ноября 1989.
В этот раз он был ласковым. Как будто и не Северный Урал. Голубое небо, мягкий ветер. Измоденов ходил с другой группой, другим маршрутом, понятно, с первокурсницами. Хотя это не суть важно и, собственно, совершенно не удручает меня. Что запомнилось больше всего? Снег, удивительные кристаллы снега. Камни в полынье оснежённой речки – точно лохматые хризантемы. С первым снегом слюдянистый блеск наполняет весь мир. И будто неведомая птица отряхнула искрящиеся перья на лёд реки. Впервые не приходилось фантазировать: если с чего и рисовали люди волшебные сады, так с этого.
А вот города и посёлки Северного, в отличие от Конжака и Серебрянки, где краски играют и переливаются, застыли в два цвета: белый и чёрный. Несвежий снег и убогость построек. Огромные поленницы и заброшенные церкви. Да ещё клинья красного – флаги и транспаранты. И странно, чем сильнее нищета, тем ярче плакаты.
Да что говорить, если я сама, когда приехала поступать, верила в коммунизм (чем, кстати, сильно веселила Измоденова, сына старого диссидента). На ноябрьские праздники страна опять изрыгнула красное. И кажется, всё полно алыми лоскутками, обрывками, они летят по ветру, будто дерево наконец прорвало красный купол теплицы. И у меня на работе, в пионерской комнате, есть мешок, наполненный остатками галстуков, которые моя предшественница собирала как экспонаты на воспитательную выставку. Частицы Великого знамени она выуживала в урнах, подбирала на асфальте школьного двора и в детской раздевалке.
22 ноября 1989
Странно. Снова странно. Чайковского, 63. Я знаю, сейчас Измоденов уйдёт. Возьмёт рюкзак и уйдёт, к ангелоподобной первокурснице Танюше. Я и не хочу этого, и жду, чтоб быстрее его не стало. Странно. В душе невнятно, мягко шевелится что-то. Огонь в печке потрескивает, и блики света мягко ложатся на пол. И свет лампы под соломенным абажуром мягкий. И голос Гребенщикова как отсвет огня на полу. И дом этот, заброшенный, полупустой только, в одном маленьком углу хранит тепло. Над Свердловском промозглый неяркий ноябрь, и ветви деревьев позванивают, подёрнутые ледяной корочкой.
Он говорит:
– Странно. Ниоткуда не хочется уходить. Там был – не хотелось ехать сюда, теперь вот не хочется уходить отсюда. А ведь надо всегда дыбать экстремум…
– Так не уходи.
– А жить-то как?
Но это просто слова. Измоденов знает, как жить. Он берёт рюкзак и уходит. В душе моей мягко и тепло шевелится что-то, удивляя меня. «Ветер, туман и снег. Мы одни в этом доме…»
Коричневая тетрадь
14 декабря 1989
Синий снег Нового времени хрустит спелым арбузом. В иголках мороза уже блестят обещающе мишура и ёлочные игрушки Праздника. Дорога к дому на Чайковского перекрещена густыми тенями уснувших накрепко клёнов. Кончается год Змеи.
«Курите. Пейте пиво. Я открою вам целый мир», – и хозяин наш, в комнате, где витают Мастер и Маргарита, где за грязным окном подмигивает фонарь мефистофелевским глазом, читает мне «Одесские рассказы» Бабеля.
Невозмутимая Оленька-Солнышко из цветника Сергея Ефграфовича (он тоже любит проповедовать среди первокурсниц) бросает небрежно: «Чёрная кошка с голубыми глазами? Это – чёрт». Слышишь, несчастная Василиса, ты – чёрт. Но Вася свернулась клубком около Плещевской и спит.
Спит Ленка Рычкова, блик света дремлет на значке «Талгар», храпит за стеной хозяин, и только рыжий огонь в печке расплясался и воет протяжно в дымоход. Белёсый в свете луны дым тянется к звёздам, но его уносит в Город, за забор и уснувший в голубом сад.
– Мисс Элен, меньше прилагательных.
И я учусь у него. Человека в подтяжках, с лысиной на приплюснутой голове и чертенятами за стёклами коричневых очков. Наш хозяин. Друг Мефистофеля, вольный художник и почётный член строительно-наладочного кооператива.
Он учит играть меня «Кузнечика» на голубой детской флейте, зовёт отечески то «сумасшедшей», то «мерзавкой» и целует руку на прощание, провожая в «Большие городские плавания». Спившийся громадный талант, однокурсник Боярского и чтец филармонии в прошлом, валяется пьяным под его дверями, обзывает «гадом» и требует два рубля на мотор. Зима же властно творит своё: укрывает земные нечистоты обильным, серьёзным снегом и льёт, льёт в ночь голубым сиянием.
На оранжевом торшере – орнамент коричневых фигурок. На столе XIX века – большая пепельница, и оранжевые звёздочки, созданные хозяином в пылу пьяного вдохновения, смотрят с потолка, ухмыляясь. Попыталась окликнуть себя. Встала ночью среди круга оранжевого света и сказала: «Эй!» И тогда:
Измоденов на минуту оторвал ласковый взгляд от Танюши; сырым сквозняком принесло к ногам телеграмму: «Граждане разгильдяи, Катунь не замёрзла, горы крутые, солнце печёт. Бакланы»; Флорида замерла в углу своего звонкого имени жалким комочком; Жанка, прислушиваясь, остановилась у икебаны в коридоре архитектурного, где на тёмной лестнице шуршат окурки и тень «Наутилуса»; Плещевская шелохнулась во сне. Это блики моего «я» вспыхнули на мгновение солнечными зайчиками, потом исчезли, вернулись в зеркало. Душа приняла их, спрятала там, где сердце. Жизнь была полной, жизнь шла. Зима входила в силу. Дым покидал пределы сада в голубом, и я уснула.
Новые сказки (медитативная запись)
Когда фрегаты ваших надежд на всех своих алых парусах улепётывают вдаль по залубенелому городскому асфальту, оставляя за собой осколки праздника, не обижайтесь на оплывшие не так огарки свечи, пустые бутылки и мусор цветных материй. Не обижайтесь! Обнимитесь с тишиной, чокнитесь последней рюмкой с одиночеством и встретьте Новое время белым утром и молоком в хрустальном фужере. Снег и молоко – лучшее средство от тоски похмелья.
Любите настоящее. Новое время белой девочкой уже стоит за вашими дверями и ждёт. Посмотрите на её ждущие глаза, на её руки. Они по-прежнему тонки, наивны, значит, снова будем строить корабли, снабжать их парусами, радоваться в ожидании Праздника, то есть будем жить, до тех пор, пока и это детище не покинет родную верфь. Важно одно: тут нет страшного.
18 декабря 1989
Есть люди как летний цветущий луг в солнечных лучах. Странные дети добра и тихого звучания пчёл. Ты вбегаешь в мягкую траву и неброские цветы их жизни, удивляешься, любуешься, почти не веришь, что так бывает среди дисгармонии, скрежета и бесконечного насилия. Таков Вадик Ложкин со своей гитарой и непреодолимой любовью к женщинам.
А есть люди наподобие скал. Можно биться об их острые углы бесконечно. Можно стараться не замечать их, но при этом ощущать непрерывное давление. Мне нельзя быть около этих сильных, требующих чёткой жизненной позиции или ещё чего-то, чего во мне нет. Но появляется Сергей Ефграфович, вернувшись из очередного зимнего похода. Загромождает вход, и моё существо не находит сил вырваться из тяжёлой, густой тени этой скалы.
Проклятая натура! Тонкие травинки стелются к его тумбам-ногам, все звёзды с жалким писком крошатся под серыми потёртыми его ботинками, его малоподвижное лицо царит над всем. И я понимаю – КАК можно любить тиранов, и душа моя мечется солнечным зайчиком в клетке этого понимания. Я знаю, что то же чувствует Граф, когда старается не отстать от Ефграфовича где-нибудь на Приполярном, и только Измоденов спокоен как всегда. Ему вполне уютно под вывеской «разгильдяй». Для него стать профессиональным спортсменом – то же самое, что вступить в партию.
24 декабря 1989. Забытая столица
Ловить ночное такси меня провожала Плещевская. Фонари не горели. Площадь безмолвствовала в мёртвой тоске вчерашнего снега.
– Всё у нас с тобой будет, – Ленка, и музей, и дети хорошие, – непонятно вдруг почему сказала Оксана.
– Конечно. «Всё у нас с тобою будет, Глаша, обещаю, подожди».
Допеть не пришлось. Зелёной звездой подкатилось такси. А дальше плацкарт до Верхотурья. Паломники конца 20-го (хи-хи) ездят в плацкартах и электричках.
Я не знала, зачем мне это, чувствуя одно – нужно идти. А ночью, лёжа на жёсткой полке без матраса, я поймала себя на странной ассоциации. Всё было так же: вырванные обманом два дня, ночной поезд. Только ехала я к Измоденову, в военную часть, ехала за маленьким теплом, пусть придуманной, но любовью. Теперь же я искала в этот мир совсем другие двери, странная ностальгия по совершенно не знакомому выталкивала из привычного.
И утром, выйдя на станции патриарха городов уральских, я почувствовала себя вполне Маугли, когда он, дитя джунглей, первый раз вступал в заброшенный город.
Силуэты храмов сквозь утреннюю дымку показались мне останками затонувших кораблей, экипаж которых не спасся. И как-то не замечались корявые улицы, уродливые памятники времён соцреализма, кривые дорожки. Над панорамой города властвовал собор и тонкие свечи колоколен, в одно гармоничное созвучие сливались с ними и река, и ажурная вязь веток. Вот это и была та музыка, которой мне так не хватало на улицах Свердловска: фундамент вон той церкви на солнечном мажоре, а эти купола – светлой грусти, минор их гаснет, мерцает, уходит в осень. Такого не услышишь в большом городе. Там тесно, здания налезают одно на другое, жмутся, как семейство опят на старом пне. Нет воздуха, нет акустики…
А потом автобус, из той курносой породы, что давно уже вымерла на улицах нынешней столицы Урала, подвёз меня к стенам Крестовоздвиженского монастыря, заботливо укутанным колючей проволокой. Смотровые вышки уродливой коростой приросли к угловым башням. Вороны облепили провалившиеся купола. Детскую колонию с территории храма выселили, похоже, совсем недавно, и ветер бросал мне под ноги протоколы, тряпьё и прочий мусор, все двери стояли нараспашку, на дощатом полу смотровых вышек окаменело дерьмо…
26 декабря 1989
Искрится мишура мелкой серебристой рыбёшкой. Прорастает Новый год иголками мороза в ёлочных шарах. Паровозом дымит наш старый дом среди балетных юбок заснеженных кустов.
Ура-а-а-а! Вперёд в год Лошади! Год обыкновенной советской женщины. Комната преподавателя по внеклассной работе завалена цветной бумагой игрушек. В директорской милой семьёй фасуют подарки. Неизвестные мне обряды чужого монастыря. Наш монастырь в расколе. Гришка что-то обсуждает с молодежью. Любка не хочет встречать Праздник с Сергеем Ефграфовичем. Измоденову «не в экстремум» лесной вариант. А Граф, замученный женскими проблемами, проблемами вообще и несладкой долей буфера, грозится лечь спать в самый Новый год.
Сегодня буйный вечер. Вернувшиеся с алтайского похода взбаламутили и без того полную чашу нашей жизни. Я слегка захлёбываюсь в обилии лиц, жестов, взглядов.
– А, Ленка, – радуется Ложкин.
Но и он теперь мне не в равновесие, против воли краснею.
– Ленка почувствовала спинным мозгом, что здесь пьют чай, – Сергей Ефграфович полусурово.
Злюсь.
– Любка хочет, чтобы я на ней женился – а я не хочу. Машенька хочет, чтобы я её любил – а я не люблю. Нужно тренироваться – я болею, нужно закрывать второй разряд – я не хочу. Я просто хочу ходить в горы с друзьями, – проблематичный Граф.
Ищу слова мучительно, чтобы при ответе не ткнуть пальцем в небо.
– Смирнова, ха-ха-ха, ну сколько тебя можно воспитывать, – захлёбывается в своём стационарном счастье Измоденов.
Я настораживаюсь.
Ещё обаяние Оленьки, неистощимая весёлость Любки, Юра, Рычкова, Флоридка, Танюшка. К счастью, вваливается Плещевская и, с грохотом упав на стул, замирает, точно серый камень на краю обрыва.
– Ты за мной?
И я спешу унести свою покарябанную, разволновавшуюся душу на Чайковского, 63. Где дым белым столбом спешит в морозное до зубной ломоты небо; сад, как всегда, спит в голубом за глухим забором.
– Мисс Элен, вы живы? – интересуется друг Мефистофеля из соседней комнаты. И, услышав мой голос, ухмыляется. – Ну, слава богу.
28 декабря 1989
Мир казался чёрной вскрывшейся рекой. Несвежий лёд привычного с треском ломался на куски. Спасительное бревно трамвая вынесло на островок архитектурного. Но и тут со всех сторон, предательски поблёскивая, подползала вода. Я не узнавала Жанки. Спасения не было. В мутных волнах ранних сумерек злилось зелёное электричество. Я принимала Новое.
Не сожалея, не мучаясь, обеими руками ухватившись за слово «странно». «Странно» – в этом дышало обаяние жизни, скрывались краски надежд и фантазий, которыми я снова раскрашу дорогие руины. В этом слове трубач, босиком, на крыше, играл восход, заставляя вставать из розовых сумерек солнце.
В Новом иногда было даже уютно. В тесной темноте 411, набитой спящими телами, полусонно бормотал Граф, свернувшись на спальнике: «Сразу после армии я поехал на море. Утром лежу в палатке, залезает Мендель, казахский немец из сосланных, и кричит: «Рота, подъё-ё-ё-м!» Я вскинулся, слышу – стук сапог. Их каждое утро приносили из сушилки. Кидаюсь к ним, а это – не сапоги, это – прибой шумит. Очнулся, на четвереньках влез в воду, а она – тёплая».
В Новом гуляли сквозняки странствий. Жёлтым, непонятным Душанбе пахли янтарные солнышки почти сладких лимонов и большие, не уральские яблоки. «Махуапа, Кэльмэ, Лена, вставайте», – рассказ Юхман (тоже, кстати, влюблённой в Сергея Ефграфовича) пестрел сочными, нездешними словами. Как яркие морские ракушки на песке, они звали куда-то, обещали что-то… Будто и не вагонная усталость скрывалась за ними и не вокзальный чад.
Ведь и там, где ещё алычу снимают с деревьев и угощают гостей спелым виноградом, шьют всё те же костюмы для смуглых снегурочек, вырезают картонные короны и готовят утренники для сирот-афганцев. Ведь и там, среди экзотических только для посторонних декораций, та же жизнь – тесная, душная, как неодинокая ночь, окончившаяся зачатьем.
В Новом бродят призраки старых страстей. Жалкие, бесприютные тени среди жаркого месива настоящей жизни. Бледные выходцы с того света. Тело их – мысли, желания, сны прошлого – давно стали чернозёмом. Но полоска света из-под двери напоминает холодным рукам о давнем-давнем тепле. Бабочками на огонь сентиментальности слетаются старые призраки, и не сон несут они на палевых крылышках.
Год 1990. По гороскопу: «Разочарование в дружбе вам заменит творческий подъём»
12 января 1990
Можно придумать себе жизнь так, а можно по-другому.
Можно носить в душе застарелую страсть, крепкую, как выдержанное вино, и совсем не прозрачную. И весну чувствовать не светлыми голубыми льдинками, а мутной водой паводка – женской и сокровенной.
Можно знать, что поцелуй – это не лёгкий трепет майских листьев, а простой вид тепла, являющийся следствием не любви (что это такое?), а добра.
Можно знать, что, ложась с человеком в постель, ты просто делаешь ему приятно, как улыбчивое «здравствуйте», или накладываешь пластырь на какую-то душевную рану. Какую – знать необязательно, ведь утром вы разойдётесь.
Можно знать, что иногда лучше просто погладить по голове, чем говорить много-много слов.
13 января 1990. Впечатление от этнографической экспедиции
Этот старик родился в 1896 году. Теперь он умирал в гулком деревенском доме, где жил один и был знаменит тем, что дотянул до 94-х лет, написал письмо Ленину и всю жизнь вёл дневник. Вернее, деловые записки: коровы, фермы, приплоды. Его жизнь, сухо законспектированная на пожелтевших страницах, пылилась в нижнем ящике комода. Ещё он построил дом, посадил сад и вырастил двух очень забывчивых детей.
Меня он, видно, счёл ангелом, взял за крыло и долго тихо просил передать куда-то, что сделал всё «для партии и народа». А ещё хотел поведать о светлом своём сокровище, но беспомощно сбивался, не в силах пробиться сквозь языковой шлак передовиц своей молодости. В ящике стола, застеленного ветхой клеёнкой, лежали сумасшедшие ножницы, покрытые щетиной и ржавчиной, на столе – тетрадь. «Жить дальше некуда, сегодня проснулся весь в моче», – последнее, что было в ней написано. Может быть, он что-то ещё узнал о смерти, я не знаю.
15 января 1990. Выпав в осадок на Чайковского, 63
Иногда даже со злорадством думаешь: «Жарьтесь сами на вертеле своих желаний». Тесно, тесно в коридорах и комнатах корпуса «В». Не люди – куски кремня, не общаются – бьются друг о друга, и вместо тепла только синие искры. Вечные поиски «нежных и ласковых рук», свободных ушей, понимающих глаз. Как до бесконечности однообразно.
19 января 1990
Вечер за окнами публичной библиотеки медленно наливался синевой. Раскрытые ладони клёнов держали небо, где призрачно проклёвывались первые звёзды. Пытаясь озвучить верхотурские храмы, я искала голоса тех, кто мог быть хоть когда-то в их стенах. И вот уже на страницах газеты «Зауральский край» за 1914 год бравый репортёр делится впечатлениями о поездке в «царство Симеона Верхотурского», подробно описывая торжества, посвящённые открытию Крестовоздвиженского собора и переносу в него мощей Святого Праведного Симеона.
Скрываясь под псевдонимом «Никто-не», он ругает железную дорогу, сравнивает вокзал со «свиным двором», описывает богомольцев, прибывших со всех концов страны, восхищается роскошной сенью для мощей, пожалованной царской семьёй, и увековечивает тот факт, что «представители печати не удосужились чести отобедать с епископом».
Потом я заглянула в литературно-научный журнал учениц Первой женской гимназии Екатеринбурга за октябрь 1915 года. «Наш 20 век, – поучал их проповедник Новоспасский, – принёс нам много блеска, роскоши, гуманность, а живой любви, теплоты сердечной – мало. Мы отдаляемся от света Христова. Но нас зовёт ко Христу Вифлеемская звезда. И хотя мы не умеем говорить со звёздами, хотя нам непонятен их язык, но он зовёт нас к свету правды, познанию истины…»
А потом я замерзала на автобусной остановке, вспоминая, как весело проходили у нас в школе антирелигиозные вечера, которые проводила химичка Вера Павловна. Автобуса не было, как бы настойчиво ни вытягивала его взглядами из-за горизонта продрогшая толпа. Я сплёвывала от злости на заиндевелый асфальт, ветер забирался под плащ, и очки уже искрились узорами. А мимо проезжали машины, в тёплом нутре он везли свет и музыку, но чтобы прокатиться, нужно платить мятую трёшку – одну из десяти, выданных до конца месяца.
Страну лихорадило. И скромная пионервожатая, замерзая на автобусной остановке, думала о Христе, о звезде, что почти две тысячи лет тому назад зажглась над Восточной страною. А в голове ещё почему-то вертелась песенка Макаревича:
30 января. Проверка наличности.
Для Вадика Ложкина
Как странно видеть чьё-то тело в синем ночном свете и уже не помнить, что раньше вкладывалось в слово «люблю». Потеряться совсем в нюансах его, переходах и превращениях, а жизнь дробит, дробит безжалостно цельные понятия, утверждая, что хаос – основа всего. Дребезги. Миллион сверкающих алмазно капель. И радость неожиданно находишь только в их праздничности, их радуга становится гармонией.
Для Жанки
Мы пьём вдвоём. Мы не часто пьём вдвоём и редко видимся, мы и живём уже разным. И при встрече нам необходим минимум привыкания, после которого мы снова говорим на одном языке и чувствуем друг друга. Мало? Нет. Среди всеобщих судорожных поисков тепла, понимания, внимательных глаз, добрых рук. В неверных сомнительных вылазках за неясными ощущениями и незнакомыми душами живёт знание о тихой пристани, зелёной воде, крепком тыле – маленькой моей Жанке, которая с трудом переставляет ноги после бессонной ночи и, волоча по полу сумку, отправляется на экзамен.
– Стареем, Ленка, помнишь, как было раньше? Как мы из ничего умели сделать праздник?
– Нет, Жанка, ощущение огромной усталости – болезнь роста. Я снова вчера ощутила в себе это, что странно среди коротких дней зимы, тяжёлых ранних сумерек, несвежего снега. Я попытаюсь объяснить, может, и тебе поможет. Это сродни весеннему, когда вспоминаешь, что проснувшиеся деревья, запах пьяной воды и блудливые кошки намного ближе и понятнее людей. Когда чувствовать начинаешь водой и солнцем. Я ощутила толчок. Именно сладкую боль почти физически, так, наверное, сок в марте бьёт в сердцевину дерева, парализуя и радуя, острым током вскрывая ещё не забывшие мороз сосуды. Жить, Жанка, жить. Ведь мы всё ещё растём.
1 февраля 1990
Количество мелких неотданных долгов возрастает соответственно количеству случайных мужчин. Может быть, наоборот. Но две эти вещи находятся в прямо-пропорциональной зависимости друг от друга. Как правило, если присутствует одно, присутствует и другое.
Весело жить в стране анекдотов. Сейчас их особенно много повсюду. Зарисовка к портрету «русской души»: легко перенесли отсутствие мыла, сахара, стирального порошка, но исчезновение водки вызвало демонстрацию и комитет 29 декабря.
3 февраля 1990
Год мы меряем не зимой, а летом. В этот раз я официально отмечу Праздник Нового 1 июня, и длиться он будет три месяца. А сейчас – середина года. Послесессионные каникулы. Пустой клуб. Полупустая общага. Утром в 524-й отражение спящего Ложкина в зеркале. За Измоденовым не видно тени Танюши, о Сергее Ефграфовиче, который опять поднимает планку своих возможностей где-то на Приполярном Урале, не осталось даже памяти.
6 февраля 1990. После просмотра фильма Сергея Соловьёва «Чёрная роза – эмблема печали, красная роза – эмблема любви». Кинотеатр «Мир». Заметка в двух частях
Часть первая
Наконец поняла, чего хотелось: не хотелось реального. Вот этого неожиданно серого вечера, скучных огней машин, снега – чёрного у трамвайных рельсов, самих рельсов, самих трамваев. Хотелось только курить.
Через дурдом ко Христу. Ведьмы, черти, упыри. Зачем? Это давно не страшно. Разве может быть страшной повседневность? В которой живёшь, ищешь завтрак, едешь на работу, идёшь в институт? А вот дядя Кристмас – это новость. Потому что он – зелёный и серебряный, он – прозрачный, он – светлый. Потому что он – бескорыстный белый снег, который всё падает и падает на землю, делая её красивой и чистой, хотя бы на одно короткое утро.
Часть вторая
Поцелуи бывают разные. Я люблю утренние, когда они – не уловка, не капкан. Они – бескорыстные. А желание тепла? Я уж не знаю, где там кончается тело и начинается душа. Они воедино, как и положено двум противоположным началам. Таким, как я и Измоденов, как моя теперешняя, абсолютно алогичная страсть к Сергею Ефграфовичу…
9 февраля 1990
Комнату 411 в шутку называли «самой мужской на этаже». И громилы из студсовета, внезапно подобревшие в связи с повальной демократизацией общества, во время рейдов шутили: «Девочки, почему у вас так грязно?» Хотя на двери корявым измоденовским почерком было выведено 5 мужских фамилий. Сегодня утро в 411-й началось в 10 часов.
Жанна (студентка архитектурного) наконец-то легла спать, Юра (любитель у-шу и китайского языка, будущий инженер-геолог) из принципа отправился на первую пару, Павлина (ужасно легкомысленная особа без определённого рода занятий) перелегла от Сержа на отдельную кровать, Оксана Плещевская (бывшая студентка-геолог и археолог в душе), отправилась на ЖБИ, где работала кладовщиком, Шура – дятел в орлином гнезде – досматривал сны перед палеонтологией, Граф был в горах, Измоденов на Северном Урале.
Я, скромная пионервожатая, точно кукушка в часах, через каждые 30 минут интересовалась временем, отодвигая подъём. Наконец явился Ложкин, прокрутил «Эстудей», затем со словами «Мужики, поехали!» прокрутил его ещё раз и зарыдал на неожиданно сломавшемся магнитофоне.
17–18 февраля, Чайковского, 63
– Сейчас будет красивый рояль…
А вокруг плескалось море. И чайки опустились на серый песок, и серый утренний ветер нёс запах йода. Море дымилось так, точно туманом хотело уйти в бессолнечное ещё небо.
– Ты, наверное, создана для любви…
Я? Море стремилось к небу. А я сегодня только родилась. Меня ещё не научили ничему, я только-только ступила, отряхнув брызги, в серое йодное утро. Не на берег – на остров. Остров необитаем, он совсем крошечный, и море сейчас унесёт его в небо. А здесь есть ты, и ты говоришь мне, что я создана для любви. Значит, для неё я и создана.
Мои и твои следы на песке наполняются водой, превращаясь в осколки зеркала. Но мне не жалко разбитого стекла. Я не знаю себя, я не помню себя, я не хочу видеть себя. Ты – моё зеркало, и ты скажешь мне, какие у меня глаза, какие ресницы, какие руки. Ты говоришь – нежные и красивые. Значит, они нежные и красивые. А зеркала врут, они ведь не видят нежность. И море уже подняло остров в воздух, а сумасшедший друг Мефистофеля за стенкой не подозревает, что в соседней комнате плещется вода, потолок имеет шанс быть проломлен и крыша снесена, ведь остров уже поднялся в воздух.
Он поплывёт над городом, которого я не помню. Ты можешь называть его как угодно, и я тебе поверю, даже если дно покарябает шпиль на площади 1905 года. Когда ты сидишь так, твои волосы касаются лопаток, они чёрные, как смоль, и, слава богу, я не знаю, что такое одежда.
– Ты сказала: «Карие глаза, нет, послушайте, карие глаза». Тебя не слушали, а ты говорила: «Карие глаза – это кровь юга, а голубые – север».
Я? Говорила? Я только сейчас родилась. Но если ты помнишь, значит, было. И что такое карие? После вавилонского столпотворения люди перестали понимать друг друга, но если глаза у нас одинаковые, мы когда-то говорили на одном языке. Думаешь, Бога придумали люди? Он родился так же, как сегодня родилась я. Он соль и смысл той земли, что родила его. Он как ребёнок похож на свою мать: на её траву, на её деревья, на её небо и воду, на её горы…
Я не знаю, что такое счастье. Ты сказал: «Я счастлив». Значит, это так и есть. Я родилась, когда ты был счастлив. «Мне хорошо с тобой». Кто это сказал? Ты? Я?
– Знаешь, что такое ухо? Нет? Неужели нет? Ухо – это ребёнок. Смотри: мочка – голова, вот позвоночник. У него есть глаза, и, если проткнуть неправильно, можно ослепнуть. Неужели не знала? А что ты знала?
Я не знала ничего. Меня сегодня вынесло море, но уши у меня почему-то проколоты…
– Пошли третьи сутки. Я знаю тебя три дня. Сейчас где-то палят пушки, ведь я знаю тебя уже целых три дня.
19 февраля 1990
Чуда рождения новой жизни не произошло. Пока-пока, Влад по прозвищу Ужас поколения с десятью цепочками на шее. Я, правда, не хотела тебе сделать больно.
2 марта 1990
…
Я больше не люблю «Аквариум» в тихом ночном клубе, мне безразличен и тихий ночной клуб, я больше не старшая пионервожатая. Я снова нигде не живу.
Но «Бог» нажал клавишу. И, слава Богу, 7 марта я уеду в горы.
9-10 марта 1990 г. Алма-Ата (Стеклянный вокзал)
Однозначно: Бог потом. Сперва залитый голубым серебром гребень Азовки и тёмный силуэт сосны да волны Уральских гор до горизонта.
А утром – глухо ухает филин. Я думаю сквозь сон: не к добру. А синие густые звуки всё падают с сосны на землю. Это значит – я убегу без слов. Оденусь в хрустящей от утренника палатке и по синему снегу, ещё хранящему цвет ночи, – к дороге. Трусливо? Нет, разумно.
А Сергей Ефграфович, чьё лицо и тело я всю ночь учила наизусть на ощупь, донесёт потом мой рюкзак до аэрофлотовского экспресса. Пожмёт мою мужественную руку и в аэропорт не поедет.
Серые мартовские лужи города сменит чёрный лёд луж взлётной полосы, потом дождь в алма-атинских лужах. Снова:
Наш дурдом (к. 411) сменил сцену, разместившись среди декораций под вывеской «сборы в Туюк-су». И чертёнок Флорида, и ангелоподобная девочка Танюшка, и Измоденов, и дятел Шура, и все-все-все.
14 марта 1990
– На вершинах снежных гор серебро слитками.
– А может, шоколад плитками?
– Ну как, девочки, назагорались?
– Ничего, синенькие.
– Ленка. Где карабинный тормоз?
– Ты и так тормоз, без всяких карабинов, отделение тормозов…
– Ничего себе единичка. И чего мы так по-пухли?
– Так высота 4 тысячи.
Скалы, лёд. Наша первая в этом сезоне гора – рыжая Машук Мамедова. Интересно всё-таки, зачем людям это надо?
15 марта 1990
Бредни города. Товарищи инструктора в день отдыха спускаются к жёнам, вниз.
(Это Ленка Рычкова тащит поленья.)
– Женский день?
– Светлой памяти дня Восьмого марта посвящается…
Бредни города. Размышления о Боге, об обществе исторического маразма, квартирные и прочие проблемы. Бредни города. О чём думаешь, пробираясь между синими тенями тянь-шаньских сосен? О чём вспоминаешь?
«Будто послушник хочет к Господу, ну а доступ лишь к настоятелю». А вот это и есть доступ без посредника к настоящему. Цельное, настоящее, не больное. Никаких измышлений, только горы. «Горы спят, спокойствием собственным скованы». Иногда глухо рычит снег, отслаиваясь, как шелуха, и горы обнажают коричневые бока – греются. А мы должны приспосабливаться к их ритму, их строю.
Вот с весёлым стуком полетели в горную речку камни с обрыва: это – друг Мефистофеля со своим притоном и чёртом Василисой, Влад, общага архитектурного. Раз – и всё. Ненужное – в весёлую, горную речку.
Вот зловеще шурша, медленно ползёт язык снежника. Это – хуже, это – больное. Это – Измоденов, Татьяна, подсознательное, мутное беспокойство. Медленно. Но верно. К чертям – в мутные мартовские ручьи.
А в «серебряном вагончике», где мы проживаем, марево печного тепла и борща. На клеёнке стола – чайник. Ботинки, фонарики и рукавицы висят гирляндами. Местный знахарь Толик у рации безуспешно четвёртый час вызывает «Компас-5». Новички спускаются с Альпенграда, а у нас завтра «двойка».
Вот и всё. И я счастлива в этих днях. Спокойно и бесконечно.
18 марта 1990
В какую схему уложить существо своё? Да оно уже уложено. От утренней электрички до гудящего аэровокзала. Я привыкла жить между приездами и отъездами, вечными сборами рюкзаков. На вокзале 411, где койки поставлены для всех проезжающих.
– Ленка, ну ты же знаешь, что круг моих мыслей ограничен авторской песней.
– А весна и в горах пахнет тем же.
– Чем же это?
– Мокрым снегом…
25 марта 1990. Поезд «Алма-Ата – Ленинград»
– На крыло – и в долину, – смеётся Ленка Рычкова.
Погода – синь с золотом. Горы – голубые. День – воскресный. И поднимающиеся вверх, в «Чимбулак», кто с удивлением, кто с улыбкой, слушают наш прощальный концерт. Это мы собрали рюкзаки и «встали на крыло». Вроде грустно, но птичьи наши души радуются солнцу, воле голубых гор, весне. «Воля, воля, воля, и не вернуться нам назад».
28 марта 1990. Возвращение
Встречающие – есть. Мои давно здесь: онемевшие, вросшие в гудящую от поездов землю чахлыми клёнами.
И город уже нашёл меня сквозь вагонное стекло, залитое грязью странствий, и расстреливает в упор острыми шариками огней.
Флоридку встречает Лёнька с пятью бордовыми розами. Берёт её рюкзак.
А раскрытые ладони моих клёнов без остатка заняты мокрыми сумерками свердловской весны.
Люблю перрон. Люблю вокзал. Они не засыпаны осколками моих иллюзий. Я проношу над ними в состоянии эйфории всех своих смертничков (розовых, голубых и всегда нежных) дальше. Кладбище за чертой вокзала. Там:
где шкатулка города щедро раскрывается, переливаясь огнями;
где в общаге архитектурного, под вывеской «Жанна, я люблю тебя. Вовка» действительно живёт Жанночка и ждёт Славу;
где Влад, уперев палец мне в плечо, говорит о женщинах-иудах;
где Любка, беременная от Графа, выходит замуж за другого, убегая от любви;
где Бельковы до свадьбы спешат сдать петрографию;
где Сергей Ефграфович ушёл на Приполярный;
а подарок Валеры – значок спасотряда – теряет теплоту.
1–2 апреля 1990. Копейск. Что такое женщина?
…
Ничего не изменилось в этом городке! Так же, пройдя из одного конца проспекта в другой, плавится в сковороде заката оранжевое солнце, перегородив шоссе на стыке с горизонтом. Так же в оранжевый дым уходят люди и въезжают машины, становясь чёрными точками в преддверии небытия.
А вечером я шатаюсь по акварелям своего детства. Асфальт вторит мне серебряным позвякиванием. Я остерегаюсь резких движений, боясь разбить эти прозрачные сумерки, сломать невзначай кованые ветки. Апрель – фарфор, серебро, акварели.
Встречаюсь со старыми приятелями, точно листаю старый фотоальбом. Мной движет чувство ленивой сентиментальности. Ничего более. Живой жизни тут нет. Да и во мне ищут отблески минувшего. Но и их нет. Увы, увы.
Что же есть? Знакомые светильники городских огней да въевшийся в память шум ночного шоссе за окном. Светофоры, что с наступлением сумерек до утра мигают только одним, жёлтым, глазом, обещая чудо, которого не произойдёт. «Раз-два-три, раз-два-три».
Женщина…
– Женщина не несёт прогресса, – это, естественно, Измоденов.
Мы едим дрянное мороженое и пьём дрянной кофе в дрянном месте. Его познания о женщинах всё пополняются, выводы всё совершенствуются и тоже эмпирическим путём:
– Почему вы все такие глупые? Даже лучшие экземпляры…
Ох уж этот вечный Измоденов. Ох уж этот пьяный день. Мне жаль Измоденова, потому что во многом он прав. Давний вопрос: «Знание есть счастье?» Но не для меня.
Прогресс, позиции, идеи, принципы – одёжка, чешуя, когда меня переполняет солнце. Пришла весна. И теперь мне ближе блудливые кошки, мне интересней запах неродившейся травы…
Ухал филин. Синие густые звуки падали в снег, ещё хранящий цвет ночи и холод зимы… Я должна была взорваться, как бутылка шампанского: в моих пальцах струилась давняя страсть, тяжёлая и непрозрачная, так похожая на выдержанное вино. Губы набухали ею, грудь… Как странно чувствовать в себе женщину.
6–7 апреля 1990. Эпиграф: «Судьба человека – это нрав его». (Кто сказал? Не помню)
На золотистой зебре этого дня я доехала до финиша. Золотистая полоса – прогретый солнцем и пахнущий сосной воздух. Голубая полоса – дуновение снега и уцелевший случайно лоскут зимнего сквозняка. Шастая среди этих полос, я была счастлива. Бездумно, но глубоко – до самого дна. Мне нравились снежные веснушки – рыжие кусочки тонкой сосновой коры и бороздки старости. Мне нравилась весенняя лёгкость наших женственных пейзажей. И ручейки на теневой стороне Чёртиков.
Улыбаясь и напевая, добралась я до вечера. Зебра моя погрустнела у корпуса «В» и медленно, начиная с золотых полос, растаяла.
Финиш
Человек-легенда (Сергей Ефграфович, вернувшийся с Приполярного), склеивая фильм, говорил Юре: «Ну-ка, разберись с ней. Совсем бояться перестала». А я отвечала: «Сволочи…изверги» – и искала ножницы. Радость встречи уходила, таяла, оставались нервные толчки. Неумолимо жестоким прибоем (чего?) меня неотвратимо било об эту скалу (Сергея Ефграфовича я имею в виду). Участь мёртвых водорослей и дохлых рыб. Но я-то была живая. И мне было больно. А прибой зверствовал. Раз – я под каким-нибудь предлогом открываю двери 411-й, два – отлив – ухожу. Потом по новой. Нет сил ни уйти, ни остаться.
Усталость и раздражение. Учащённое дыхание на сером, грязном песке, скользкая галька в судорожно сжатых кулаках. Прибой отпустил только в тишине чужого уюта, где на меня снизошли покой и сознание собственной глупости. Застарелая страсть и детские комплексы – страшнейшая смесь.
7 апреля 1990
Сегодня на повестке дня.
«Ребята, давайте любить друг друга, сквозь ненависть и все наветы. В порыве нежности ко всем. Граф. Ночь с 5-е на 6-е».
«Разгильдяи всех мастей! Приглашаем на торжественный гадюшник (Бельковы)».
«Собрание-разбор для всех, кто был в марте в Алма-Ате, состоится…»
«Лекция на тему «Проблемы безопасности в альпинизме» (Сергей Ефграфович)…»
«Кому нужна стропа, обращаться…»
Обращаться, состоится, давайте, любить… Мир движим глаголом, я слишком люблю прилагательное.
9 апреля 1990.
«И каждая пробка нацелена в лоб»
(отчёт о «торжественном гадюшнике»)
…
Если не рыться в цветной куче эмоций, остатках Праздника, а сосредоточиться на жёстких конкретных фразах.
Сергей Ефграфович: «Чем больше человек способен управлять своими эмоциями, тем больше он человек».
Граф: «Любовь – это скотство, унижение. Полное отсутствие контроля над своими поступками. Унижение».
Любка: «Хорошие вы ребята, но устала я от вас. И слава богу, что уезжаю».
…
Что у меня: брызги, дребезги, осколки.
Лепестки засохших роз, бычки, блевотина на полу, винные лужи на столе. Ах, когда кривая этой жизни с размаху врезается в Праздник! В какие яркие краски рядится она! И как потом серый ветер равнодушно треплет цветные лоскутья!
…
Граф о Танюшке, резвящейся на кровати около Измоденова: «Что вы к ней пристали? Счастливая женщина! Унижение, нет – какая ей разница? Счастлива. Примитивно».
Он же о том же: «А что надо-то? Припасть ухом к родной груди».
Измоденов: «Приятные твари эти женщины. Руки так сами и тянутся».
Бутусов: «Мы в любой заготовке обязаны увидеть деталь».
…
А Любка не от любви бежит, от конфликта, что скрыт в этих трёх. От спора, который они сделали вечным фоном всеобщих отношений. Любка бежит туда, где есть однозначное слово «люблю». Яблоки и розы по утрам, как конкретное подтверждение сказанного. А также фата и кольца, которые эти трое считают пошлятиной и пережитком.
…
Граф: «Человечность подразумевает развитие? Не так ли?»
17 апреля 1990 года
В ночной тихий альпклуб – весенний ветер с дымом прошлогодних листьев. Свежее касание вечности. Маленькая капелька. Вербы мои из серых мышиных шариков превращаются в жёлтые цветы. Растут, жадно зеленея, в банке. Верят днём солнцу, а сейчас – свежему касанию вечности, что пахнет горько пеплом.
…
Смотреться как в зеркало в окно вагона. Нет, на нём не подтёки грязи, это – звёздная пыль сгоревших от внутреннего тепла дорожных звёзд, серебристая стружка уставших рельс. Сколько моих дорожных звёзд обливало эти стёкла, разбиваясь о них вдребезги: наглые зелёные, предупреждающие красные привокзальные ожерелья подслеповатых фонарей и та, самая маленькая и неяркая, – у края горизонта.
В липкой усталости качается вагон. Призрак случайного города качается жёлтым цветком, становясь продолжением сна… Это – поезд, это – дорога. На одном конце – хорошо знакомые люди, на другом – сомнительная встреча. Она ли, эта маленькая, неяркая звезда у самого горизонта? Я не знаю. Мне это только снится.
…
Есть ещё самолёты. Хищные серебряные птицы. От них гудит воздух. Там есть черта и зелёный глаз, куда не пускают провожающих.
– Молодой человек, вы летите?
– Пропустите же, в самом деле.
– Не загромождайте дорогу.
Ещё там шампанское льют на серый асфальт. И почему-то снова праздник: с яблоками красными, шоколадом и красными цветами. Это – Любка уезжает. Навсегда. Со свадебным платьем в рюкзаке.
– Якутия далеко?
– Нет, если на самолёте.
Там она разложит хорошо знакомые мне вещи, поставит в воду цветы и достанет яблоки. Цветы завянуть не успеют – это самолёт.
…
– Флоридка, ты надолго здесь?
– Пока не переменится ветер.
Ветер… Ветер… Гуляющий над рельсами и взлётными полосами. Обливающий вагонные окна осколками моих дорожных звёзд вперемежку с копотью… Ветер, ветер…
Я люблю Флоридку. В ней есть крайность, но есть и яркий, густой цвет. В ней есть море, странные протяжные песни. То же ощущение дороги и жёлтых ночных цветов – случайных городов. Ветер, ветер… А не послушать ли и мне его? Пока свободна, пока нигде и ничья?
19 апреля 1990. Сергею Ефграфовичу, который всегда смотрит на часы
Втиснуть весь этот поток в примитивные, узкие рамки, назвав таким знакомым и однозначным «влюблена»? Нет, не то здесь.
Здесь шире. Это мир идёт через меня, дробясь и отражаясь по частям. Какой огромный он, мир-то, какой неделимый, а мы пытаемся его – в привычные формулировки, придуманные кем-то формулы. Аксиомы? Их нет. Их тоже кто-то изобрёл.
Как трудно относиться к человеку как к весне, как к звезде острой и первой, к солнцу. Как трудно не тянуть к нему просящие, жадные руки, а признавать его независимость и любить (проклятое слово) его независимость. Любить его осторожно и бережно, как первую траву, которую страшно топтать.
Господи, за что же мы так любим плоть? Жареную картошку и жирные кости? Жадно. Зачем, любя, есть без остатка? Высасывать, бить о край тарелки, выковыривать мозг из сердцевины вилкой?
Мне не надо. Мне хорошо так. Всё просто (впрочем, как всегда): только движение, а для него – конфликт. И я его приму. И буду счастлива. Так что смотри на часы. «Всем обещан полёт, и сверкают огни полосы». Да, уже сверкают. А тепла, если надо, возьми, возьми ещё и ещё. Ведь я – женщина, а это лучшее, что я могу для тебя.
28 апреля 1990
Летайте самолётами «Аэрофлота»! Пользуйтесь услугами свердловского транспортного агентства! Решительнее решайте свои жизненные проблемки!
А ты лови свой кайф, читая странного Грина на подножке электрички ранним утром,
когда туман, выползая из монастырского парка, где родился, сочится в окна пятого этажа.
Но живи не эмоцией. Но что же делать, если нет воли и мозгов не совсем достаточно? В кулак! Есть Алма-Ата, и розы, и шары на вокзале, и самолёт в «Дугобу» в июне.
…
– Ты всё себе выдумала. В армии, знаешь, как чётко выдумывают?
Это Граф. Он дарит мне дружеское тепло. Это его имидж. Это он себе так придумал на сегодняшний вечер. Он завтра уезжает. Он должен уехать добрым.
– Ты всё себе выдумала.
– Да, ну а что? Разве все наши поступки не то, что мы себе сами выдумываем?
6 мая 1990. Копейск. Проверка наличности
Май. Как страшно и удивительно жить. В прозрачной синеве ночи – белые привидения цветущих абрикосов, которые никогда здесь не вызревают. Мне противны три дороги этой жизни: вуз, работа, училище. Но я никуда не денусь. Ведь мне никогда не войти наяву в молочно-фиолетовый зал кристалла флюорита и не вмесить полностью гармонии прозрачного кварца. Страх перед гармонией, стремление во что бы то ни стало расшифровать те волны тепла, что медленно, но непрерывно движутся внутри меня.
Но есть безотчётный сейсмограф: я чувствую своё по теплу и цвету. Я знаю мир молчаливый и тихий, знаю его не умом…
…
Я началась не от пыльной ржавчины оград балкона, не от жести крыш, изъеденной дождём, не от усталых, в невидимых трещинах, стёкол. И этот город – не мой дом, хоть хитро и цепко въелся в память, каждым запахом и каждой невнятной тенью. Я не от этой, неумелой, не осознавшей себя любви, нераскрывшейся сути.
Зачем вы дрожите во мне, зачем стучитесь – истёртые подъездные ступени и пыльный луч луны, заплутавший между рам никогда не мытого стекла? Там я была, там я жила и болела, ещё не осознав, ещё не обретя власть. Как я хорошо знаю мучения, происходящие от обилия собственного тепла…
Когда от тоскливого отражения луны в луже вдруг вспыхнет всё внутри, а выхода нет, и бьёшься, как бабочка между двойной рамой… Я слишком хорошо тебя знаю, городишко, прикидывающийся моим домом.
Но есть мой цвет. Коричневые волны уральских волн до горизонта. И зелёная вода весны с хвоей и берёзой. Зелень прокрадывается в глаза, а в кровь румянцем. Я загораюсь, как странная свеча, от этого полосатого, ещё и тёплого и холодного одновременно ветра, я нежусь у костра под дождём. И вдруг осознаю эту гармонию двух, казалось бы, разных вещей, и я счастлива здесь, на самом их стыке, на «лезвии бритвы». Я свободна… Я не хочу плена, я достойна не плена…
9 мая 1990
…
Здесь я хочу одного: полупустого дома, окружённого наглухо весенним разливом или погребённого намертво в снегах. Чтобы дверь была завалена сугробом, чтобы оборвались все провода, сломались к чертям все часы. Чтобы стихия неумолимой рукой заставила быть вместе три дня. И чтобы где-то нашёлся огарок свечи. Страсть моя, нежность моя, душа моя – они бы проросли там.
А здесь я задыхаюсь во лжи, замешанной на жалости, слезах горечи, а больше всего – безволии. Как глупо всё, как глупо. Глупо так, что даже не больно.
– Ты только не вини меня, – говорит Вадик Ложкин.
– Да нет.
– И себя не вини.
Я не виню. Один по слабости не может отказаться, другая – отказать.
А сильные – не здесь. Так, пожалуй, и найдём мы своё счастье в разных плоскостях. Одни – не противясь природе и событиям, веря, что жизнь – это, скорее, «майский луг, где гуляют женщины и кони», радуясь без осмысления теплу и цветам этого луга и искренне считая, что именно здесь есть что-то «вечное, так похожее на смысл». Другие – в вечном противлении, в достижении цели, ради которой безжалостно преобразуют всех этих женщин, коней и луга.
Так зачем же я хочу нарушить грань плоскостей, исступлённо повторяя: «Ты же сильный, ты же умный, пойми меня и, о боже, сколько тепла и радости прорастёт. Хоть ненадолго. На маленькое пусть, но искреннее время».
28 мая 1990. Контрольная запись
– Наталья Санна, они же вам весь пол разобьют, ведь каблучки теперь тонкие, с железными набойками.
– Что ж, в сентябре приду и покрашу.
Здесь всё та же напряжённая жизнь. Мероприятия. Слова, при звуке которых мне становится тоскливо. У них – мероприятия, у меня – удивительный вечер с девочкой Викой, сейшн в её честь свердловских поэтов и самолёт в Фергану.
– Где ты работала эти четыре месяца? Как нигде? А на какие деньги жила?
– В общежитии это несложно.
– Как несложно?
– Ну, молодая она, Ольга Николаевна, ну ошиблась, а потом страшно было…
– Родители знают?
– А зачем?
Вика вчера сказала: «Дай сигаретку». Я не удивилась. Потом она сказала: «У Блока есть о трёх стадиях гармонии». Я не удивилась. Потом она читала свои стихи – это были мои мысли и моё восприятие. Я не удивилась.
– Они все получают документы, расходятся по домам, наводят марафет, потом собираются.
– А папашки и мамашки дежурят на входах и окнах.
Это в директорской рождается стратегический план выпускного вечера. Я в приёмной ожидаю Ольгу Николаевну, в сумке у меня приказ об увольнении, которое, собственно, уже давным-давно произошло, но не официально, а по моему собственному желанию. Последние спокойные минуты, дальше вечер играется на октаву выше, чем обычная жизнь. Солнце, то появляясь, то пропадая, делало чёрте что и не покидало меня. Закат, раздуваемый ветром, звучал той же лихорадочно высокой нотой, что и всё мое существо, и, если верить предчувствию, это была дорога к счастью, а может, и само счастье.
…
Вика читала свои стихи, сидя на полу, у круглого стола прошлого века, в комнате, которая представляла собой что-то среднее между авангардистской выставкой и рабочим кабинетом Зинаиды Гавриловой. С картины на стене смотрело удивительное животное с длинной шеей и огромными глазами, оно охраняло мужчину и женщину, которые лежали, обнявшись, в зелёной траве. Я время от времени выглядывала в окно, проверяя: там ли остаток жёлтого дня, там ли бездарные серые коробки домов – убогий мир спального района.
…
Потом закат в общаге архитектурного, в Вовкиной комнате. Грустно. Надпись на стене заклеена, и Жанка унесла с собой полудетское тепло, капризы и игрушки. А ветер раздувает, раздувает, раздувает закат. «У меня красивые закаты», – говорит Вовка. Раньше он говорил: «У нас красивые закаты», а Жанка: «Мне нравится Вовкино окно».
…
Потом восход прыгал за окном такси. Мы ехали в аэропорт. Мы – это Сергей Ефграфович, я, Лёнька, Маринка и измоденовская Татьяна. Странный какой-то состав. «Зелёная рыба медленного майского солнца» лихорадочно горела за чёрными прямоугольниками новостроек алым. Даже не восход, а предчувствие его. А под зелёным глазом табло, у черты, куда не пускают провожающих, мне было не холодно, не тепло, а слишком жарко. «И кусочек моей Европы у пропеллера в белом блюде».
– Мальчик в спортивном (это мне), пройдите ещё раз.
– Ленка, положи палки, – Татьянин смех.
Я плохо попрощалась. Но я не могла лучше… Самолёт поднимался прямо в восход. В воспалённой голове всё путалось: красные полосы, огонь выше горизонта, земля где-то сбоку и лёгкий дым над ней.
Азия
30 мая 1990
Фергана – город ускользающий, непонятный. По утрам нет звонкости в воздухе. Уже с восходом солнца город укачивают волны тёплых запахов и дымков. Вот инвалид в коляске, он жжёт в ковшике какую-то траву, странно и непонятно – зачем. Пахнет остро пряностями, и продавцы семечек, корешков, амулетов от сглаза расстелили свои цветные одежды по асфальту. Здешним женщинам идут крупные и яркие украшения.
Есть много мест, претендующих на звание «подола Вселенной», её провинциальные задворки. Фергана из их числа. Меня, жительницу индустриального центра Урала (тоже хорошей провинции), привыкшей к концентратам, автоматам и полуфабрикатам, подкупала домашняя простота чайханы, пар, струящийся из только что заваренного чайника с отбитым носом, достарханы под густой тенью.
Центр Ферганы наполнен запахами еды, которую готовят прямо на улице: вот дымок шашлычной, а вот из круглой глиняной печи на колёсах достают горячие булочки, там, вроде из такой же, – манты. Ближе к обеду в разноцветное царство фруктового базара врываются горластые мальчишки с плетёными корзинами на тачках и велосипедах. Корзины доверху полны тёплыми лепёшками.
31 мая 1990
Это лето лежит ещё неразделанное – как зелёный глянцевый арбуз на блюде. Завтра, 1 июня, я вырежу маленькое красное окошко. Фергана – удивительный город. Похож на нитку растрескавшихся от времени бирюзовых бус, которые утверждают, что здешняя яркость – не экзотика, а просто другая форма жизни: тоже вечная и тоже несовершенная.
Здесь особенные нищие и особенные старики со лбами, загоревшими до блеска медных статуэток, особенные реки.
И старики, и уличные попрошайки – красивее наших, уральских. То ли они естественнее, то ли до-бела прокалены солнцем? Но они не выглядят отвратительными отбросами. А реки здесь – жёлтые.
1 июня 1990
В этих днях я могу рисовать картины, называть их счастьем и долго любоваться. Слева, справа, сверху, в общем, как угодно. Горы. Никогда не искала для них эпитетов, а, видимо, придётся. Я спускалась вниз, по ущелью, с промежуточного лагеря в базовый, и рассвет спускался вслед за мной. Первыми загорались золотом снежные вершины: Каль-Куш, Замок, Хомза. Извивалась закрученная ветрами арча. Формы скал удивляли прихотливостью, и голубая река пенилась. Утро было свежее. Тьма ускользала вниз по ущелью. А день обещал быть безоблачным.
Кто-то будто щедрой рукой долил красок в мою жизнь, отчего она сделалась вроде и не совсем моей, какой-то игрушечно, по-бутафорски, яркой. Серебряный плащ Гришки. Сам он похож на гнома с коричневым лицом, то пропадает, то появляется среди зарослей ярко-зелёной арчи. Цветы жёлтые и ярко-синие. Барбарис, ещё что-то. Но есть и подснежник: тёплый, пушистый, такой домашний.
Потом синий вечер с высокой голубой луной и крошечный мотылёк свечи, неспокойный от ветра. Из темноты на звук гитары выходили люди, и было так приятно их уважать, почти любить. Наши собирались на «пятёрку». Странно, что ещё приедет Сергей Ефграфович.
5 июня 1990. День рождения Сергея Ефграфовича
У меня в окне – великолепная панорама дороги. Дорога белая, выцветшая от солнца. У края растёт одинокая круглая арча. Шум реки, и тучи, как всегда после обеда выползающие из-за белого Комсомольца. Вся вместе картина называется «Ожидание».
Ожидание надвинулось на меня как послеобеденная непогода. Что-то (что?) внутри пришло в движение. Бьётся тонкой жилкой и не даёт покоя. Требует разрешения. Кажется, оно будет похоже на взрыв. А ведь всё произойдёт тихо: так хорошо знакомая мне фигура на белой, выцветшей от солнца, дороге.
Ожидание – мой Праздник. Чёртов праздник фантазёров и слабых людей. В предвкушении мечты искрятся так ярко. Так греют душу, стремящуюся обмануться. Как хорошо я знаю его манеру стучаться, входить, пить чай, манеру говорить, и пить, и петь.
7 июня 1990. Из письма Жанке
«И знаешь, похоже, нет ни любви как таковой, ни творчества. Вернее, всё это можно назвать одним словом – воплощение. Поиски фабулы. У меня толком не получается ни то, ни другое…
Как всё гладко на бумаге. А ведь это – мой вчерашний ночной бред. Бред азиатской ночи – почти стихи. Хотелось уже не слёз, а, знаешь, чего – простыню в клочья зубами. Чуть не возненавидела всё человеческое устройство за его примитивизм. Ведь чего хотелось-то? По образному графскому выражению «припасть ухом» к небезызвестной тебе груди. Но между нами всё то же «истерзанное молчание», перенесённое из Свердловска на памиро-алтайские просторы. Смена декораций, естественно, внесла коррективы, но суть та же: я с Сергеем Ефграфовичем даже не могу толком поговорить.
Хотя прогресс есть (во мне, конечно): я перешла от стадии эмоций к стадии мысли, что всегда трудно, а потому радует. Итак, Сергей Ефграфович обладает удивительной способностью будить во мне энергию. Но излить её на объект нет никакой возможности. И вот тут начинается работа. Поиск действия, воплощения. И хорошо, что под рукой есть сигареты, «Переписка Пастернака», дневник. Всей этой кучей я и заменю одного-разъединственного Сергея Евграфовича».
9 июня 1990. Из письма Жанке
«Я специально ждала событий, чтобы продолжить. Моей теории не хватает для верных шагов. Даже самые примитивные выводы я делаю из практики. А практика моя в основном шишки на лбу. Мозгов хватает только на то, чтобы не замыкаться на боли и понимать, что это не боль, а большое добро. Какое спасибо Сергею Ефграфовичу. Мой чёртов мир нужно перевернуть с ног на голову, если я всё-таки хочу свободы.
Всё дело в том, что слишком долго я мыслила прилагательным, но ведь мыслила, пыталась, по крайней мере, а такой путь неизбежно вызовет к жизни глагол. Только странно у меня это получалось».
11 июня 1990
Я – амёба. Для меня сейчас нет отдельно ни людей, ни гор, ни даже дней, всё это слилось в материю, поглощая которую я строю себя. И чутьё меня не подводило. Я искала глагол, что вызывало к жизни весьма определённые и неслучайные лица: Граф, Измоденов, Сергей Ефграфович. Это уже не глаза, не руки, не взгляды – это одно качество, которое упрощённо я называю «свойство глагола»: другой взгляд на мир, другая логика, которой мне недоставало для ощущения целого.
И в данный момент мне не столько нужен сам Сергей Евграфович, сколько необходимо его понять, хоть чуть-чуть.
…
Есть две фразы. Сергей Ефграфович:
– Как говорит Любовь Константиновна, «я всё понимаю, но не хочу, чтоб так было», а Гульнара Альбертовна: «С вами тяжело общаться – думать приходится».
Оленька:
– С Сергеем Ефграфовичем лучше не связываться. Заразно. Самое главное, мы с Любкой остались сами собой.
Всё это об одном: можно создать себе уютный мир и жить в нём радостно. Почему же меня всегда тянет туда, куда лучше не соваться?
13 июня 1990
Каль-Куш… Голова птицы. На русском не звучит, а по-узбекски – точно клёкот. Каль-Куш. На перевале падает мягкий снег – точно пух. Когда мы пойдём по гребню, он превратится в град. Под нами – горная страна. Я никогда не видела ничего более живого и переменчивого. Где-то внизу, под нами, стремительно рождаются туманы, доходят до нас и тают… Как можно не любить горы? Как можно, раз почувствовав их, не вернуться?
От Кавказа в памяти осталась только синь. Здесь другое. Но грандиозно не меньше. Однако то ли я привыкла, то ли что: хочется большего.
…
Задача решалась эмпирически. По-моему, в алгебре это называется «метод от противного». Почти без слов. Мы долго, по очереди, смотрели в глаза друг другу. Не знаю, что чувствовал Сергей Ефграфович, а для меня тишина звенела, для меня «гармонией исходил», умирая, последний клочок «истерзанного молчания». И я видела дождливое серое утро, мокрую осеннюю дорогу с плахами столбов.
Я видела чёрную дыру какого-то безрадостного вечера на ночном вокзале. Вечера, заполненного усталым ожиданием поезда. Вечера вне времени и обычных дел, который теряется в памяти тут же, который и не берегут совсем, не замечают даже, но в котором прочно живёт неистребимая тоска человеческого духа. Сейчас, неосознанная, она неотъемлемое состояние дороги: в огнях незнакомого вроде, но знакомого города, она создаёт особое состояние, а потом, настигнув в привычном, погонит, закрутит.
Я смотрела на Сергея Ефграфовича и чувствовала его этим. И ещё чувствовала, что загнала его в угол той просьбой, которую он уже читал в моих глазах. Ведь я-то была ранним, ещё очень солнечным от наивности, утром. Лёгким и беспечным. Ему было сложно, а я хотела этого момента, следуя очень простой своей логике: осознав слишком многое, человек перестаёт радоваться. Источник жизненной силы – не в мысли. Мысль, она потом. Я знаю, почему никогда не закончу жизнь самоубийством и не погрязну надолго в беспросветной тоске.
Есть солнечные лучи, есть удивительные формы цветов и бабочек, есть необыкновенный свет луны и ветер гор, который одновременно пахнет цветами и снегом. Всё это войдёт в меня, уколет. Растормошит, вызовет к жизни. Оно убережёт меня от тоски мысли, убережёт и оградит. Почему и как – мне не объяснить. Это единственное, что действительно свыше, что не требует разъяснений и не раскладывается на составные части.
А Сергей Ефграфович был уставшим. Тяжёлым, угрюмым, как камень над обрывом. Он сказал: «Ты – умница. Тебе ничего и говорить не надо. Во мне нет того, что нужно тебе».
И ещё он сказал: «Если задача не решается, нужно проверить условие… А как его проверить?»
Наверное, Сергей Ефграфович прав. А мне хватит силы, чтобы победить детский эгоизм. Задача была решена. Я закрыла дверь на «палубе» (так назывался его домик). Ночь шумела рекой. Моё меня спасало.
19 июня 1990
…
Ночной ветер тихонько колышет звёзды. Они – точно отражение в воде, до того трепетные и призрачные. А может, это – рой голубых мотыльков, которые запутались в жёлтом свете луны. Звёзды Азии. Что сегодня с небом? Почему оно не даёт мне уснуть?
Шум реки непрестанно сопровождает меня. И кажется, я научилась различать стук камней, влекомых потоком. Горная река – скрученная жгутами вода – бьётся о мост – скрученный жгутом ствол арчи. В ущелье Улитор – голубые ковры незабудок. Никогда не знала, что они так пахнут. А горы, прогретые солнцем, пахнут по-домашнему: коровами, лошадьми и арчой. Азия.
Азия и здесь, в горах. Когда в нашем отделении готовит Гайрат – я будто прикасаюсь к произведению искусства. В гибком, молчаливом Гайрате тихо как-то, особо, живёт непонятная мне Азия. А в нашем инструкторе Шкондине, который тоже считает себя азиатом, прочно обосновалась пошлость. Она сквозит в его панамке-горошек, блестит в золотых зубах, скалится бегемотом, вышитым на заду. И виды, открывающиеся с горных высот, он разбивает вдребезги своей зелёной каской, похохотыванием и планами, как бы «чухнуть» в Канаду. Что ж, он избавит здешнюю синеву и тишину от своей зелёно-ядовитой натуры.
20 июня 1990. Накануне двадцатилетия
Прибой отпустил. Море высохло. Чайки улетели. Есть песок – золотистый, ещё хранящий лоскутки влажности и запах йода. Спокойствие, сошедшее на меня, – глубоко. Если нет Сергея Ефграфовича – его не нарушат ни люди, ни горы. Лицо болит от слишком щедрого солнца, и обожжённая кожа уступает место новой и розовой. Во мне много, слишком много животной, жизненной силы.
21 июня 1990. Мой день рождения
Уже не просто пляж. Уже глубокий вечер. Конец. Самолёты – на старт. Сильные, серебристые взлетают прямо с песка отлива. А меня – нет. Хотя ещё будут солнце и покой, горы и люди, мгновенная, радостная страсть и месяц лета. А финал. Что ж, финал: я уткнусь в полупустое здание, где в запасной вход, открытый после ремонта, вползает жизнь, как сквозняк, перемешанный с жёлтыми листьями и прошлогодними «шпорами»; и мы вползём вслед, под вывеску «Корпус «В». И начнём опять.
А сейчас просто вечер. Просто нет сил. Просто всё кончается, и уезжает Сергей Ефграфович. И нет водки. Единственно жаль, что нет водки.
22 июня 1990. «И понял я в то утро золотое, что счастье человечества – бессмертно»
…
Пришло, пришло странное состояние, лишённое притяжения, логики, земных правил. Лёгким звоном наполнило тело и голову. Превратило всё моё существо в нерв движения, а может быть, полёта. Страстно хотелось одного – дороги.
…
Утро поёт. Такое светлое. И солнце скоро ступит розовым на белую вершину. А вершину-то видно из моего окна. И живу я в одной из рекламных картинок, в днях, которые потом окажутся цветной россыпью под именем «счастье».
…
Где кроются мои яркие краски, которые непрестанно рисуют будущее заманчивым? Откуда не иссякающая музыка, не дающая прорасти тоске? Откуда столько покоя – почти детского и безмятежного?
…
Вся моя философия жизни сейчас – круглое красное яблоко. Здоровое и душистое на изломе. Я не уйду от этого закона. Пока пульсирует во мне нерв травы – я жива.
…
Я свободна. Рухнул последний плен глагола. Самолёт поднимется с песка отлива, где меня почему-то уже нет. Осознанное становится сутью. Однозначное и костяное. Съеденная мякоть дней. Добираешься до твёрдой сердцевины и небрежно выплевываешь косточку, если дереву, спрятанному в ней, прорасти не суждено. Вот и всё. До встречи в октябре, Сергей Ефграфович. Какое жестокое, жёсткое сегодня утро. По белой азиатской дороге. Медленно и печально – в сторону Асана. Ему хорошо: он уходит, движется, идёт. А мне всего-то: нужно лечь спать.
Что за утро? Точно пепел. И хмурые лица. И не было водки, как жаль.
…
Благодатный вечер прохладой спускается в ущелье. Запах трав, становясь прозрачным, возвращает к жизни. Днём – тяжёлое и плодородное тепло. Сегодня заметила, что вершина Комсомольца стала серой.
25 июня 1990
Просто ночь – это место, где кроме тебя живут насекомые. Вот и залетают на свет бабочки с тяжёлыми мохнатыми крыльями. И нет среди них голубого светящегося мотылька. Ни одного из тех, что подмигивал и лучился в ковше Большой Медведицы позавчера.
А пачка сигарет больше в день не уходит, и нутро больше не хочет водки. И ущелье между Большим и Малым Замком называется Сухой лог. Он действительно сухой, с бело-розовым щебнем, пропахший чабрецом. Летнее разнотравье охватило горы: жёлтый барбарис, белый шиповник, розовый шиповник и множество цветов, которых я не знаю.
На Урале, под Сухим Логом, есть гора Дивия. Там отрабатывают практику Измоденов, дятел-Шура и Серж.
Влад где-то под Шадринском расписывает церковь.
Сергей Ефграфович уже, наверное, добрался до Асана.
Осенью же мы все будем искать квартиры в Свердловске.
28 июня 1990. Из письма Жанке
«Как тихо плывёт небо над миром, над выцветшими азиатскими дорогами, вершинами, теряющими снег, и фиолетовым чабрецом, покрывающим склоны. Как мирно шумит река. У меня на столе – книги и причудливые ветки арчи. Как тихо подходит мой 20-й июль. Можно выплеснуть за окно остаток пьяной ночи и наполнить водой стеклянный стакан. Из сердца выплеснуть остатки старой выдержанной страсти – сложно, но наполнить водой случайного тепла – можно. Вопрос такой: нужно ли?
Но я наполняю. По привычке? Случайно? Нет, на всё, на всё есть у меня теория. И на почти мальчишку, лежащего в моей постели, на косточку его плеча, выступающую, как у тебя, и на пушистый венчик русых волос. У него есть имя. Но что до имени? Оно канет в никуда вместе с этими горами, пропахшими чабрецом, и снегом, и запоздалыми восходами.
Да, у него есть имя, а у меня – огромный запас животно-неистребимого тепла…»
1 июля 1990
Просто невозможная какая-то геометрия в небе. Куда делось первоначальное восприятие хаоса звёзд? Будто небо специально разложило по слогам всю свою книгу. Протянуло серебряные нити от звезды к звезде, и я вижу созвездия, но не знаю их имён.
4 июля 1990 ANNO DOMINI
…
Лето Господне. Как странно быть в этих днях: где за окном уютного одноместного номера горы звенят в прозрачной голубизне июльского неба, где меня любят, целуют в лоб, уходя в «косогоры», и оставляют на столе шоколадные конфеты, где нет этих вечных дискуссий и бесплодных споров.
Шумит река, играет музыка, и можно купаться в желаниях окружающих тебя мужчин. Молодые, сильные, загорелые и полуголые, мы шатаемся и смотрим друг на друга, до осени оставив серьёзные чувства и боли. До осени – до дома, до таблички «Корпус «В», Елена Валерьевна?
…
Что осталось-то от Сергея Ефграфовича? Что осталось, когда перегорела даже неодолимая жажда дороги и исчез лёгкий звон из воспалённой головы? Хотелось идти за ним, хоть и в другую сторону, идти, идти. Казалось, «Дугоба» станет пустой и тяжёлой, будто всё нужное ушло вслед за ним по белой азиатской дороге. Но нет. Я утонула в солнце, запахе чабреца, щедрой голубизне июля. Утонула без мысли, без тоски, не желая отказывать ни в чём своему телу, а когда выплеснула за окно остаток вина из стакана, сказала: «Вот так, Сергей Ефграфович, вот так». Но, видно, нота боли – бордовая и тяжёлая, жива во мне, спрятавшись глубоко. Знать бы, есть в ней истина? Или истина в сегодняшнем тихо-голубом счастье? А может быть, какая разница, где они, осколки этой истины. Да и нужна ли она мне?
5 июля 1990
Писем нет. Как будто нет большого Свердловска. А там сейчас тополя шумят летней пыльной листвой и свет фонарей отражается от асфальта. Как давно я уже ничья, ничья, ничья…
18 июля 1990. 3 смена, альпинистская база «Дугоба»
– Шихимардан – город вечного праздника.
Да уж. Всплески цвета и музыки видны уже сверху. Спуск по лестнице, оккупированной продавцами чёток, сладостей, блестящих платков, и – цветастое месиво этого праздника густо прилипает к телу. Я теряюсь и замолкаю среди шашлычного, пловного и прочего дыма, павлинов, дынь, арбузов, женщин в ярких платьях. Смотрю во все глаза и стараюсь понять.
– Чего веселятся?
– Они знают что-то такое, чего не знаем мы…
Ветер, тучи, дожди – всё осталось за нашими спинами, там, откуда мы спустились. В долине разлита жёлтая муть.
Азиатская луна расчертила город зелёными квадратами. Тишина… Какая-то по-особому глухая. Ночь в рабочем общежитии Ферганы. Ночь – азиатская, а общежитие точно перенесли с окраины Свердловска. И меня вместе с ним. Совсем другая форма жизни наросла коркой поверх этой земли и совсем на неё не похожа.
19 июля 1990
…
Вот так бы и валяться, почитывая, у горной речки. Феноменальное спокойствие. Ничего не надо. Кто-то скучает чуть-чуть по дому. По бабушке, коту и любимой женщине. Я не скучаю ни по кому и ни по чему. Дом? Где он? Что с ним?
Свердловск. Корпус «В». С воспоминанием о той жизни гулкая боль приходит, тяжесть и усталость. Забыла всё – листок без роду и племени.
…
«Всем инструкторам и отъезжающим на спасработы собраться в учебной части». Это беда начинает управлять людьми. Бесчеловечное в своей сути обретает человеческие слова. Под пиком Ленина лавиной снесло 43 человека. Мы спускались в Шихимардан, а сверху пролетел вертолёт – тень беды, напоминание.
И прижимаясь ночью лицом к тёплой Сашкиной ладони, я думаю: «Господи, не дай Бог мне когда-нибудь услышать это о тебе или о вас. И только бы в сентябре все наши вернулись целые и невредимые под вывеску «Корпус «В».
…
Впервые мы играли в это в школе. Наши мальчишки стояли в форме, в бравурном строю, а мы – лёгким разноцветным облачком чуть поодаль – провожали их на сборы. Потом был другой – корявый строй в фуфайках. Не выспавшиеся с похмелья призывники и чёрные глухие шторы на окнах военного вокзала. Жёлтый пар и измоденовское «живи весело, Ленка».
26 июля 1990. «В молодости на побережье так легко быть счастливыми»
Эти дни я буду вспоминать долго. Как хорошо. Старик кормил нас в чайхане лепёшками и красными яблоками. В арыках после непогоды плавали растопыренные пятиконечные листья и ранетки. Сливы свешивались с деревьев.
А в Шихимардане, куда мы спустились оформлять документы на разряд, павлины гордо поднимали венчанные головы и амулеты от сглаза гроздьями лежали на прилавках вперемежку с гвоздикой.
Мы жили так, будто в запасе у нас – десятилетия, будто мы надолго друг с другом и не ждут нас в разных городах. Я жила так, будто это – последний день. И к вечеру умирала полностью в душных закатах Ферганы. Казалось, будущего – нет, вернее, я не вспоминала о нём. Оно было сладкой дыней, красным арбузом, было и всё – радостное, греющее теплом. Но я жила настоящим, впитывая его каждой клеточкой тела.
В моей вселенной луна расчертила город на квадраты, и кровать плыла белым кораблём. А на «пупе» смеялись: «Её видели с Сашкой, но никак не с документами».
31 июля 1990
Неужели лето кончается? Умирает в выжженной солнцем траве. Весомостью пережитого ложится в отношения. Висит на мне «незакрытый» второй разряд, но горы стали ближе и понятней.
5 августа 1990
Лето выцвело окончательно. Горы белые и сухие, как бороды азиатских стариков. Кончилась третья смена. В лагере «Ой, мороз, мороз». Это обмываются закрытые разряды, Каэмэсы, просто схоженные горы и значки. Лето моё кончается. Ещё будет 2–3 жарких дня в Фергане между дынями и тюбетейками. Затем поезд, залитый потом несчастных узников плацкарта, вывезет меня в мягкую женственность уральских пейзажей. Встретит пустая общага. Может быть, найду Жанну Александровну среди ремонта и ежегодной передвижки.
А сейчас медленно умирает моё 20-е лето, скоро друзья-красноярцы напьются, потом «заблажат» – запоют, закричат. Когда стихнет и этот огонь, разбредутся к женщинам, кто к своим, кто к случайным. Я – спокойна, я – своя. Обласканная и любимая. Я – чудо, у меня такой забавный хохолок, и он бы на мне женился и увёз бы с собой, если бы не было: одного ветреного заката, когда к нему, сидящему в шинельке на вершине Столба, подошла светлая девочка-филолог, «хороший человек», которого нельзя обмануть.
Я – спокойна. Я не ревную. Он любит меня и любит её. Он добрый, нежный, правильный человек. Он КМС по скалолазанию. Он любит уют, бабушку и кота. Он никогда не жил в общаге. Он имеет приглашение в сборную. Такие женятся.
А я сижу на рюкзаке, готовая «стать на крыло». Но полёт мой – безрадостен. Хоть бы одно зёрнышко ностальгии проросло в душе, хоть бы один город или дом позвал мягким, вечерним светом. Я ещё не приняла решения и играю в «тепло-холодно». «Тепло» в «Артуче», где есть Сергей Ефграфович – большой и угрюмый «человек без эмоций». Но это моя самая дальняя, хотя и самая нужная, станция. Тут самолёты не помогут, и я сознательно ухожу дальше, надеясь в одиночку пробить… что?
7 августа 1990
Девчонки уехали в «Артуч», Сашка в Красноярск. Бермуд оставил в подарок тетрадь со стихами, называется «Осколки». А вы куда, Елена Валерьевна?
Красная тетрадь
17 сентября 1990. Записка на двери комнаты в общаге архитектурного института: «Срочно требуется женщина для совместного проживания»
…
– Как ты относишься к браку по расчёту?
Я, Жанна и Светка курили неожиданно погожим днём на парапете около архитектурного института.
– Задумаешься тут. На Восточке выселяют блок в двухдневный срок.
– В ректорат что ли? Или палаточный город около общаги?
– Нет, на военную кафедру. Вон там, за забором. Комната на 25 человек. Подъём по горну, выход на лекции строем. Успеваемость резко повышается.
А всё-таки день сегодня на редкость. Даже солнце. Легко летать вместе с листьями под аккомпанемент тёплого ветерка. Перед фильмом «Так жить нельзя» заносит в незабвенный «Корпус «В» – комната 440. Здесь даже создано подобие уюта. Решётки двухъярусных кроватей застелены спальниками. По рюкзакам, стоящим у стены, определяю, кто прибыл ещё. Зелёный «Ермак» – это Измоденов, которому наплевать на любую моду, в том числе и на спортивное снаряжение. К станку рюкзака вручную приделан широкий пояс – значит, был в горах. За столом один Сергей Ефграфович, остальных носит по городу тёплым ветром. Но наш герой – «человек без эмоций». Его дневной план не может изменить внезапно появившееся солнце.
В уюте прибавилось: добыли осколок зеркала, привезена кем-то банка солёных грибов, на столе – три розы. О, цветы, – свидетели нежных чувств. Я даже настораживаюсь – откуда это повеяло возвышенной сердечностью? Не Граф же Гришке их преподнёс, в конце концов. Но женское своё любопытство я сдерживаю. На подобные вопросы от Сергея Ефграфовича ничего, кроме дежурной грубости, я не получу.
В фильме «Так жить нельзя» автор правдиво и жёстко показывал нам нашу повседневность. Так ярко и правдиво, что зрители понимали – да, так жить нельзя. Но по окончании сеанса шагали именно в эту, неприспособленную для жизни, реальность. В ожидании трамвая мы с Жанной затягивались купленными за 2 рубля пачка сигаретами «Полёт»…
17 сентября 1990. Сказка об осени
…
А началось всё: «Нет, Рычкова, ты не представляешь всей прелести города Михайловска! До слёз промокшие домишки с крышами, съехавшими набекрень. Ещё уцелевшие таблички с «ятями», «скобяная лавка» и горожане в резиновых сапогах двух цветов – синих и коричневых. Нет, Рычкова, ты не представляешь, как прелестен Михайловск беспросветной осенью. А здесь, в уборочном студотряде архитектурного, на меня все смотрят с удивлением и, опасаюсь, скоро начнут ставить градусник и щупать лоб. В их бараке обнаружили желтуху, и я одна из 150 человек не желаю отсюда выбраться. Хотя, впрочем, и сама не очень понимаю, чем нужно заболеть, чтобы добровольно променять Крым с морем и виноградом на картофельные поля совхоза «Красногвардеец», раскисшие от дождя. И более того, принимать как награду серость дней, уединённость среди серых стен и «тихую переступь дождя» за окнами палаты на 18 человек».
…
Я спешила. Красные серьги позвякивали на бегу. Я толкалась локтями: праздник разноцветной улицы возбуждал, как зверя запах крови. Я спешила, подавив смутное беспокойство и желание остановиться.
– Едем в Крым! Экзамены я завалила! Едем завтра же. Смысла ждать нет, так ведь, Вовка?
И Вовка сворачивает билет до дома в самокрутку, а Скрыльников клубится убаюкивающим туманом:
– Если женщина начинает жить не эмоциями, а мозгами, какая же она женщина?
И вот я спешила, толкалась локтями, пробивалась в трамвай, стараясь не вспоминать о жёстких, но справедливых словах Сергея Ефграфовича, которые, как всегда, шли в след моим собственным мыслям. Он начал об определённости и уверенности в завтрашнем дне, но грубо. И грубость эта, обретя самоценность, отделилась от смысла слов. Их логики я не слышала, чувствуя «бежать, бежать скорее, не медля». И лихорадочно укладывала рюкзак, не забыв купальник и шорты. Но тут звякнуло окно, и словно ветер пробежал по затоптанному полу 523-й. Кто-то тихо положил мне руки на плечи, я обернулась, разгорячённая, с красным лицом. Обернулась для того, чтобы отмахнуться, да так и застыла. На меня смотрела Осень.
Не помню лица, помню глаза, спокойные, как северная река или плывущие низко облака. Глаза впускали в себя, завораживали, втягивая весь красный бред мой, огонь обиды, искры раздражения. Я смолкала, влажное небо входило в меня и тушило пожары праздника. Слов не было. Но, почувствовав всё, я покорно побрела к двери. На автовокзале купила билет до Михайловска. Шторы и купальник из рюкзака выложила.
…
А теперь вот небо всё пытается упасть на холмы серыми тучами, и просёлочные дороги взорвали покой чахлой травы. Зато здесь так спокойно читать «Братьев Карамазовых», и не надо думать об обеде, и можно не делать бесполезных попыток «увидеть последний раз» Сергея Евграфовича. А осень шепчет: «Просто – прислушайся и пойми. Кань серым камушком на самое дно моё, и я научу тебя – бесстрашию умирающих листьев, терпению земли. Чтобы обрести покой – растворись в покое моём. Ведь так мало надо: просто прислушаться и понять».
…
Странное чувство и желание остановиться. Понимание того, что сумасшедшая моя дорога неожиданно и стремительно пришла в тупик. Кончилась. Оборвавшиеся рельсы, насыпь, поросшая чертополохом и репейником. Неожиданная тишина и много-много серого неба. Осень, подобрав серую хламидку, хитро улыбается, сидя на заржавленной рельсе. Я подхожу и сажусь рядом. Рельсы исчезают, я – в колхозе «Красногвардеец» и читаю «Братьев Карамазовых». Я больше никогда не буду жить в мужской комнате, я хочу дома, мне нужно одиночество, и я совсем не хочу ни в Крым, ни на Кавказ.
20 сентября 1990
Квартира Жанкиных родителей в Челябинске
Странный дом. Проколот насквозь острыми иголками вокзальных звуков. Здесь в каждой квартире, на лестнице и даже в закутке лифта живут обрывки пронзительных паровозных гудков, отсветы семафора и сквозняки с запахом рельсов. Под цветными бумажками обоев – холодный монолит цемента, а в зеркалах мелькают надменно чужие отражения. Они там живут давно, хоть дому всего 4 года. Их привезли вместе со старыми зеркалами из тишины бараков. И им чужд здешний простор, сквозняк и вокзал.
…
Я вновь живу в весьма оригинальном месте – мастерской кооператива «Блок», по соседству с палочками-телескопами и автоклавами. Комната похожа на пенал. Зато в ней есть диван, телевизор, плита и даже телефон, которым можно пользоваться после 8-ми вечера. Год одиночества, работы и повышенной солнечной активности.
21 сентября 1990
…
Шурша фантиками листьев, я поднялась по железной лестнице и открыла тремя ключами дверь с потрескавшейся табличкой «Киноаппаратная. Вход посторонним запрещён». Я посторонней не была – тут моё новое жильё.
…
Помыла стены, расставила книги. Цветаевой, Ахматовой, Пастернаку, французским экзистенциалистам и прочим – неуютно по соседству с аппаратурой, проводами и техническими журналами. Неуютно пока и мне, но надо вливаться, жить этим. Молчать и учиться – другого выхода нет.
…
В клубе преобразования. Слышу о них урывками, не интересуясь.
– А бедные новички собирают картошку, спят спокойно и не подозревают, что учиться им уже не придётся. Перед Туюк-су отборочные туры, соревнования, Северный.
– Ха-ха-ха. До Туюк-су половина умрёт, а последний выживший умрёт уже в Туюк-су.
Сергей Ефграфович делает своё дело. Я не вижу его работы, но ощущаю.
– У них будет как бы свой клуб, элитарное общество, человек 15. Все остальные – «банановая контора».
Что ж, очень мило. «Банановая контора» как раз по мне, я не спортсменка.
…
Вот так. А солнце лупит по глазам. Оно ворочается, бурлит – в висках глухой шум крови.
22 сентября 1990. Контрольная запись
…
Что это? Неужели жизнь? Потоком неосознанным, неостановимым. Как-то мимо, мимо. Есть остров клетчатого одеяла, мы сидим на нём с Жанкой. И остров нереальный. Или это новое: белыми крепкими льдами смыкается около меня? Оно возьмёт в свой плен – и не вырваться. Да и не надо.
…
Песня боли – песня серебристых самолётов. Спета, иссверлила душу крылатым серебром и теперь – ржавым хламом. Это мы к зиме готовимся. И душу от боли молчанием спасаем. Но молчание-то не вечное, оно – истерзанное. Оно взорвётся рано или поздно потоками слов, которые там, в тишине, теперь кристаллизуются, яблоками растут, камушками на дно памяти падают.
23 сентября 1990
– Перемычка – приборы!
– Восемнадцать!
– А что восемнадцать?
– А что приборы?
– Свердловскому политехническому институту – ура!
– Ура-а-а-а-а-а!
– Свердловскому горному – ура!
– Ура-а-а-а-а-а-а!
– Городу Свердловску – ура!
– Ура-а-а-а-а-а-а!
Это ночной траверз. Луны нет. Звёзды будто осыпавшиеся цветы. Днём – осень. От земли – запахи корешков, прелых листьев и сухого тепла. Струйки запахов перемешиваются, листья, кружась, летят, но ловить их так трудно. Домой возвращаемся в тамбуре, сидя на рюкзаках. Я до краёв полна смехом, ощущением здоровья и солнечной, не больной осенью.
– Натаха, я знаю, почему в горном более тесный коллектив – они все в общаге живут.
Граф, обучая меня передвижению по скалам:
– Тут меня Бельков значком учил. Мы поднимали секцию из пепла, из руин! Руины были весёлые, но в горы ездили мало…
Тут он зависает на очередном карнизе, выходит и кричит:
– Лена, это легко, а у тебя и по спине напряжение!..
Листья вперемежку с солнечными бликами летят, вальсируя. Музыка бабьего лета.
24 сентября 1990
Перед Констанцией появилась Миледи в красной накидке, с хозяйственной сумкой в руках. В сумке скрывалась бутылка дихлофоса и бальзам. Но Констанция этого комикса оказалась девушкой сообразительной, она оборонялась подсвечником, к тому же вовремя подоспели 4 мушкетёра…
Пронзительный сентябрьский вечер начинён острыми огнями. Они всюду. Колючие шарики висят, катятся, качаются. Часы на башне 1905 года бьют. И тёплый округлый звон их так не похож на мокрую улицу, прошитую сквозняком.
Призрак одиночества. Оно не жжёт. Это – тиски, расписанные будни. Огня нет, и душа превращается в застиранную линялую рубашку. Её до тошноты скребут хозяйственным мылом и штопают.
– Гришка, женщине нельзя больше двух лет быть одной.
– Что?
– Нельзя одной быть больше двух лет. В ней столько умирает.
1–3 октября 1990. Вечер абсурда
…
Кажется, ветер стих. А может, праздник кончился? Хотя, какой уж тут праздник. Так, порыв осеннего ветра. И дни, и лица слепили глаза яркими красками, скручивались в пирамидки смерчей и рассыпались, тихо шурша.
…
«Мы живём – это абсурд. Мы компостируем в транспорте талон – это абсурд», – режиссёр перед постановкой объясняет то, что мы должны увидеть. Но его кривящийся нервно рот, небритый подбородок и очки, ощетинившиеся отражением люстр, – всего лишь преддверье. А дальше… Дальше светом, музыкой, краской били мне по нервам. Но это ли абсурд Камю? Это ли «пустыни мысли», населённые «фантастическими миражами, где репликами обмениваются надежда и смерть»?
…
А вечер абсурда продолжался. В движение пришёл слишком большой пласт неопознанной энергии. Он требовал воплощения. Я держала под руку Вадика Ложкина, что-то взволнованно говорила, нас слепила огнями ночь и увиденное недавно, мы были слабыми, увлекающимися людьми. И на гребне искусственного вдохновения мне даже померещилось рождение настоящего…
…
Действие развернулось на сцене КСП «Простор», там, за шторой, Ложкин устроил постель. Нашлись даже свежие простыни. Такой знакомый голубой свет. Мне скучно и грустно. Я хочу, чтоб всё скорей кончилось, я снова ощущаю себя на репетиции, более того, я думаю совсем о другом человеке. Мы засыпаем, крепко обнявшись.
…
Ветер стих. Как хороши деревья и дети в кучах опавшей бордовой листвы. Как странно ощущать себя женщиной, хранящей остаток ночного тепла в набитом людьми троллейбусе с запотевшими стёклами.
…
Дом, который сняла Паша, недалеко от общаги, в так называемом Шихане – районе деревянных домов, зажатых между автовокзалом и городком Вторчермета. Здесь грязь сократила владения пешеходов до тонких тропинок, здесь почти деревенские виды и лабиринты коротких, мало кому знакомых улиц.
А дом Пашин – ухоженный, с большой русской печью. Бедный, но чистенький и особо ласковый. Он точно качает в колыбели печного тепла, двуспальная хозяйская кровать скрипуча и мягка до безобразия и старинный буфет пахнет деревенским детством. Тут, оказывается, прижился Серж. Он сидит за столом в расстёгнутой рубахе. Перед ним варёная картошка, сметана и сгущённое молоко. Чуть погодя, Граф констатирует: «Ну, ему надо книжку почитать, полежать. А Павлине – чё? Она замужем была. А Серж человек слабый, энергии не хватает одному». В этом году особенно суматошная, дождливая осень, без тепла и ласки бабьего лета.
…
«Энергии одному не хватает». И мне не хватает, и Ложкину. Зато Сергей Ефграфович, пока не нашёл квартиры, спит в клубе под вывеской: «Здесь живу я. Ближе полутора метров не подходить». А Ложкина я глажу за доброту, за последние деньги, потраченные женщинам на цветы, за то, что «Вечер абсурда» в Доме актёра смотрела не одна, за то, что он любит шуршать опавшими листьями и смотреть на осенний Свердловск.
…
(Разное)
«Умозаключённый» – Наташка при игре в «Крокодила».
Сальвадор Дали. Картина «Раскрашенные удовольствия» точно ключиком открывалась – «чёрным провалом» – «прямоугольником, скошенным по диагонали», который начисто лишал изображённые на пространстве полотна объекты точек опоры.
21 октября 1990
– Э-э-э-э, – Сергей Ефграфович искал слова перед аудиторией новичков. Шло собрание для тех, кто должен уже совсем скоро выехать на сборы в Туюк-су. – Э-э-э-э… Здесь, в городе, вы можете играть кого угодно. Штирлица, Мюллера, а там, в горах, вы станете сами собой. И одно это уже хорошо… э-э-э…
Новички слушали человека-легенду, широко открыв глаза. И я вспомнила, как пыталась не отстать от нас на кроссе башкирка Аська. Они стараются. «Банановой конторой» быть никто не желает. Все хотят стать настоящими. Я им даже позавидовала.
24 октября 1990. О тишине
На город опустился туман. И по вечерам с Уктусских гор, где обычно заканчиваются наши кроссы, открывается чудесный вид. Город окутывает золотистый дым, и каждый огонёк окружён искрящимся облаком. Тишина. В ней я, как нелепый птенец Феникса, возрождаюсь вновь, собрав все разрозненные, распылённые краски и радости. И как блаженно приходящее постепенно ощущение неущербной самости.
И странно, как-то сами собой вернулись, будто вышли из-за белой спины тишины, давно забытые дом, цель, путь. Да, я была права, когда, выбирая доктора, слушала осень.
Оказывается, в тишине есть белые ступени. Если только ты захочешь их.
27 октября 1990
…
К концу близится октябрь. Жизнь костенеет, кончается летнее кочевье по комнатам пустой общаги. На зимний прикол становится жизнь. Нынче это – комната 529, корпус «Г» и, конечно же, альпклуб.
Аська каждый вечер возится со швейной машинкой, шьёт снаряжение для сборов в Туюк-су – просто как Золушка перед первым балом. Маринка напевает, помахивая только что полученным письмом: «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес – родимый альпклуб». На двери «родимого альпклуба» красуется: «Ответственная Татьяна Борзова, к. 509». Надпись ужасно злит Флориду Георгиевну.
4 ноября 1990. Весёлое время (разное)
…
Рисунок у группы 134 проходил в аудитории с большими стеклянными дверьми. Жанна имела весьма вдохновенный вид и розовый ободок в тёмных волосах, что, несомненно, к ней шло. Она уже занесла руку с отточенным карандашом над листом ватмана, но тут появилась я.
– Ну, слава богу, Смирнова, а то у меня уже нехорошее предчувствие: получу письмо откуда-нибудь из Красноярска, мол, здравствуй, это – я.
– Ну что ты, какой Красноярск, там все давно переженились, но не на мне…
Разговор мы переносим на шумную улицу. Берём два билета в «Совкино» (опять по два рубля, и чего так дерут?). Проталкиваемся сквозь очередь за табаком по госцене. Переплатив, зато без очереди, покупаем пачку «Полёта» у горластых цыган и отправляемся пить кофе в «Дебют». Кооперативное кафе курильщиков, где нет пресловуто-добродушного «У нас не курят». У них курят, с чего, я думаю, доходы кооператива возрастают раза в два.
– Человеком себя ощущаешь, – сказала Жанна, затягиваясь.
– И туалеты мыть не отправят, и 20 нарядов вне очереди не дадут, – прихлебнула я из маленькой чашечки кофе.
…
На сорок дней есть традиция – уносить с собой ложки с поминального обеда. Тётка Анна взяла в универсаме 40 штук, за ней мгновенно образовалась очередь. Настороженные люди стали очень наблюдательны, кое-кто уже радовался своей предусмотрительности.
Наконец заволновалась кассирша:
– Что, скоро и ложки пропадут?
Тётка Анна пожала плечами:
– У меня – поминки, они (кивок на толпу) не знаю чего…
По очереди прошёл гул разочарования.
…
По радио дикторы весёлыми голосами наперебой делятся «заветными рецептами»: в меню пшено и овощи, о мясе – ни слова, впрочем, как и о яйцах.
7 ноября 1990. 73 годовщина Великой Октябрьской социалистической революции
О женщинах и рапирах
Дни первого снега. Не так остры они в этом году. Душа моя – не бледная, только что отлучённая от тепла иллюзий девочка. Я – сильная. Да, да, да. Ложкин спросил как-то: «Ленка, я – слабый человек?» Я начала уклончиво: «Понима-а-а-аешь, Вадик». И совершенно зря, по-моему. Потом был разговор с Измоденовым в комнате 529 при внезапно отключившемся свете и его убеждённость в слабости Сергея Ефграфовича. И мой панический страх.
Как много дней назад, я ощутила себя стоящей на краю. Я знала, слишком знала, стоит сделать шаг, поверить, и полетишь вверх тормашками. Все твои понятия и принципы развернутся на 180 градусов, и мир оцарапает другой гранью, неведомой тебе раньше. Захочется выть: «Знание не есть счастье». И под серыми холодными убеждениями Измоденова, как под ветром, обеими руками грести к себе тёплые обрывки разноцветных иллюзий. И мастерить из них крышу над своим уютным замкнутым мирком.
Но я также знала, что не умею этого. Что, едва почуяв что-то неординарное, похожее на истину, сама разрушу свой домик. Каким удобным бы он мне ни казался. Не возьму ничего, ни одного клочка, чтобы прикрыться, и пойду… А там получу очередную порцию дождя, сквозняка и ветра.
«Это бунт. Бунтом жить нельзя, а я жить хочу». В том-то и дело. Бог создал меня женщиной. Существом, замкнутым на маленьком пространстве, любящим свою скорлупку уюта, а Измоденов – человек, ложащийся на постель, не снимая ботинок. Он – катастрофа, сквозняк, «кошка, гуляющая сама по себе». Источник вечного моего дискомфорта, но, увы, и причина движения. А испугалась я совсем не даром: я не могу игнорировать его взгляды на жизнь, как бы мне этого ни хотелось.
…
Граф разглагольствовал:
– Понимаешь, Сергей Ефграфович – болото, такое ровное, колыхающееся, всегда готовое подставить плечо, припасть к кому-нибудь. А Измоденов – грань (тут Граф поднял ладонь вертикально) – рапира.
– А нужны ли женщинам рапиры? – поинтересовалась я.
Но Граф только улыбнулся:
– Вокруг истины всегда парадоксы.
Двуострота. Грань двух плоскостей. Определение «сила» где-то там же. Измоденов видит силу как производное от последовательности.
…
10 ноября 1990
…
Клён аккуратно, до последнего листа, сложил на землю лимонную одежду. Её припорошило снегом.
– Выносите тяжелораненого, Жанна Александровна.
– Я и не знаю, чем тебе помочь, Ленка. Ну ты же сама знаешь, что…
Я знаю, знаю сама. Слова? Что они заврачуют: честолюбие, совесть? Есть лучше слов лекарства. Деревья, например. Кривая улочка на Вознесенскую гору, брусчатка площади, печальная улыбка собора в лесах, синее видение города, оттенённое каймой заката. Есть призраки Свердловска: шпиль на площади 1905 года, сквозной купол цирка, башня. Тихие улочки, захлебнувшиеся в шуршащем прибое опавшей листвы. Я знаю, знаю сама.
…
– Надо выяснить, откуда берутся эти цветы в клубе.
– Да их покупает Сергей Ефграфович на радость себе и другим.
…
Год повышенной солнечной активности. Солнце через прорубь окна пробралось ко мне в каморку. И в сухом тепле с золотистыми пылинками закачалась постель, на которой спала нежная девочка Танюшка. Она ещё не решила, уйти ли ей от Измоденова к Сергею Ефграфовичу, который давно и преданно за ней ухаживает. Не ребёнок – солнечное эхо. Только не золотой пылью и цветами обернулась для меня её исповедь.
13 ноября 1990
Разбор геометрической фигуры неалгебраическим методом (я, он, она, оно)
Я. От такой тишины можно оглохнуть. Она стала осязаемой: материализовалась в белые бильярдные шары, которые, точно в лузу, всё падают и падают в мои уши. А внутри разбухают, норовя задавить. Хотя это не тишина – одиночество. И не шары – спасительные пилюли. Так надо.
Пытаюсь уснуть в куче одеял: два общажных, одно – семейная реликвия (меня четырёхмесячную в него кутали). Но, как всегда при бессоннице, их ласковость превращается в душный колючий плен. Пахнет пылью, вернее, старым диваном, точнее – совсем ничем. Чувствую себя насекомым, уложенным в глухую коробку с ватой. Неожиданно приходит тоска по острым запахам, и не просто острым – экзотическим.
Так летний снег в горах пахнет, солнце, въевшееся в кожу, сухие гвоздики пряностей, перемешанные со стеклом бус. А ещё море. Но не ласковость и мягкость зелёной воды, а кромка пляжа, истерзанная прибоем. Впрочем, с недавнего времени не осталось и прибоя. Уткнувшись носом в семейную реликвию, изображавшую подушку, я вижу себя на сером песке. Сыро. Низкий горизонт, простуженные чайки и острый, почти больничный, запах йода.
ОНА. Она смотрела сквозь копну мокрых волос на меня. И я, видимо переняв угол зрения Измоденова и Сергея Ефграфовича, впервые поняла, что голубые глаза могут быть красивыми. Гореть тёмными звёздочками, манить тёплым светом, притягивать. А изгиб шеи, а покатость и нежность плеч. Вот кто не знает о душе, мучающейся в клетке тела. Напротив: изгиб руки – душа, округлость локтя – душа, припухлость полудетской щеки… «Мудрость тела». Она будет пользоваться этим, дарить солнечным теплом, но до конца жизни не узнает имени своего дара, так как не подвержена искушению самокопания и проклятому поиску причин. Не ребёнок – солнечное эхо. Воплощение жены, уютный солнечный зайчик.
ОН. «Проклятые горы. Они когда-нибудь схавают меня. Как хорошо, что ты не знаешь гор, и дай бог тебе их никогда не узнать», – а это уже Сергей Ефграфович. Человек-легенда.
Мы пили со Ложкиным. И разговор тот остался в памяти тёплыми обрывками. Его сосредоточенный, подробный рассказ о злополучном восхождении на Марию, где в отделении Сергея Ефграфовича погибла связка.
– Понимаешь, Ольга, по-моему, шла к этому. Ей было 44 года, мастер спорта…
– А второй, Саша, кажется?
– Саша? Нет, что ты, ему всего 20 исполнилось.
– А как их нашли?
– Верёвка, Ольгина пуховка, каска, ну и там…
Потом, уже в такси, держа меня за руку, он нёс какую-то ахинею:
– Это я, я виноват.
– При чём здесь ты? Тебя ведь не было с ними? Вы ведь шли совсем другим маршрутом.
– Понимаешь, Мария, это такая гора, это моя мечта, я не мог, не мог получить её просто так, вот с ними и случилось.
Но такому раскладу энергетических обменов вселенной я не верю, делая скидку на больную фантазию поэта и выпитую водку, зато верю другому:
– Сергей Ефграфович, в конце концов, оттуда не вернётся когда-нибудь.
И меня удивляет, что Ложкин спокойно, как с давно решённым, соглашается:
– Однозначно. Дай-то бог, чтобы попозже.
И я вспоминаю услышанное где-то: «Настоящих альпинистов горы редко отпускают живыми».
ОНО. Каль-куш. «Дежурная» 2-Б. Ею обычно закрывают второй разряд, мы же – открываемся. Мы – это отделение третьеразрядников, под руководством Рустама. Рустам – стажёр, КМС. Идёт медленно, с непокрытой головой, и снежинки-пушинки путаются в его жёстких волосах.
Мне нравится его безграничное спокойствие, добрая улыбка, а ему – моя молодость и хрупкость. К тому же я – единственная женщина в отделении. Потом я узнаю, что Рустам из тех, кто не смог не вернуться.
– Я не ходил в горы два года. Видела таблички на тропе? Это наши ребята. Мы шли вместе. Я чудом спасся, выскочил, их снесло лавиной на моих глазах. Потом погиб напарник по связке. У меня появился непреодолимый страх.
– Но вы всё-таки вернулись?
– Я не смог без этого…
Без чего – выспрашивать бесполезно. Рустам из тех людей, которые не имеют склонности раскладывать свои желания и рыться в ощущениях.
25 ноября 1990
«Так, как мы есть: как зелёные деревья и золото на голубом»
…
– Ну, Вадик, себя-то всякий любит.
– Да, я люблю себя, люблю тебя, люблю Шмунк, люблю Михайличенко. Как в том кино: если ты думаешь, что любишь одного, ты обманываешь себя…
– И других, – добавляю я, грустно усмехаясь.
Квартира Бельковых наполнена до краёв уютными запахами давно устоявшегося быта. Нам стелют постель на кухне: где каждая банка, вилка, чашка вот уже лет 10 имеет своё постоянное место. А Ложкин рвёт расстояния телефонными звонками, и Краснодар, голосом неизвестной мне Ирэн, устало информирует, что «прилечу завтра, встречайте», а под Москвой, в особняке посреди фруктового сада, несравненная Оленька прыгает в спальнике к телефону.
Мы спим на кухне, и длинные ноги Ложкина вот-вот снесут плиту. Кошка Майка зло фырчит под столом. Ревнует. Я целую шею Вадика, скользкую от пота, и в который раз пытаюсь понять: почему тогда ушла от Влада, а вот этот бардак, вечный сквозняк, запах спирта, сигарет и «Консула» грею ладонями и даже уже люблю по-своему, немножко.
Почему-то вспомнилась надпись на блокноте, который Оленька подарила Ложкину перед тем, как «уехать в замуж»:
А ниже его почерком: «Кого теперь любить? Кого теперь любить?»
…
Утром я выглядываю в окно. И вижу всё с высоты, отстранённо: коробки блочных домов с немыми окнами воскресного раннего утра и себя – маленького человека, робко, будто в замочную скважину, глядящего на улицу. Голову кружит то ли похмелье, то ли чувство инопланетянина: «Я не знаю, совсем не знаю этого грубого мира, их коробок. Там, у нас, всё другое: нежное и гармоничное».
Замок щёлкнул. Ложкин так и остался спать на кухне, между столом и посудным шкафом. Он не видел утра, а трамвай, пустой тоже по-воскресному, долго возил меня по синим и розовым, звенящим от мороза улицам. Трубам, домам, домишкам, памятникам архитектуры, заборам, башням и соборам было тесно. Они налезали один на другой, топорщились и жались, как семейство опят на старом пне.
Жизнь… Наша, общажная, такая же. Там нет места зияющей пустоте. Вчера стало известно, что на сборах в Туюк-су в лавине погибла Аська и ещё один новичок, имени которого я даже не помню. А кровать её в комнате уже не пустует вечным памятником, и даже полочки шкафа заняты. Тесно… Спешно… Некогда… Чувства толкаются, лезут пучком опят: шляпка к шляпке. Из Туюк-су Сергей Ефграфович привёз два гроба и цветы для нежно любимой своей девочки Танюшки.
…
Месяц висит над городом, превращая его в лубочную картинку. И Ложкин держит в ладонях искрящийся снег. Он показывает его Ирэн, которая всё-таки прилетела. У неё изящная фигурка и южное лицо, так похожее на лицо Влада. У них в Краснодаре тепло и совсем нет снега. У нас есть снег. Рычкова гордится: «А ведь ещё осень».
Ирэн – замужняя женщина, мать троих детей.
– Вадик, зачем она к нам?
– Наверно, ностальгия по совершенно другому образу жизни.
Другому? Тесноте и бардаку пучка опят? «Так, как мы есть, как зелёные деревья и золото на голубом…»
Послесловие
Сергей Ефграфович женился на Татьяне, они родили двух сыновей, потом развелись.
Сейчас Сергей Ефграфович где-то в Башкирии занимается туристическим бизнесом.
У Ложкина маленькая туристическая фирма и маленькая музыкальная школа.
Флоридка вышла замуж и живёт в Ванкувере. Измоденов в Челябинске, работает геологом и растит дочь. Граф лишился ног и осел при храме где-то на Алтае.
Любка занимается недвижимостью и по-прежнему ездит в горы.