16 июня 1961 года, Париж
Когда Клара вернулась из Ле Бурже, у дома ее матери стояли два агента КГБ. Проигнорировав их, она немедленно подыскала Рудольфу безопасное убежище на несколько следующих дней. Ее приятель Жан-Лу Пюзна, занятый в кинобизнесе, с большим удовольствием предложил просторную квартиру своих родителей напротив Люксембургского сада, после того как Клара описала полное событий утро. Несмотря на усталость, она помчалась покупать самые необходимые Рудольфу вещи: зубную щетку, пижаму, несколько рубашек, какие-то брюки. Когда она вернулась домой, позвонил Пьер Лакотт, сообщив, что звонит из телефонной будки, так как его дом окружен агентами КГБ. Он нашел адвоката, просто на всякий случай. Через несколько минут позвонили французские инспекторы из министерства, и Клара дала им адрес Жан-Лу. Поскольку его ничто не связывало с балетным миром, никто не подумал бы искать там Рудольфа. Она поговорила с самим Рудольфом, обещая повидаться с ним вечером, а он задал только один вопрос: «Как же быть с моим классом? Где я буду заниматься?» Клара вздохнула: «Слушай, несколько ближайших дней занимайся в квартире, сейчас тебе никуда нельзя выходить».
Лондон
В Лондонском аэропорту (ныне Хитроу) группа репортеров в тот же миг бросилась к прибывшим из Парижа артистам Кировского. Известно ли им, что Нуреев только что сбежал? Новость всех их застала врасплох и повергла в смятение. Одни верили, будто Рудольф едет в Москву танцевать перед Хрущевым, другие считали, что он просто туда возвращается. Но некоторые сразу поняли, что это может оказаться правдой. Заместитель директора театра «Ковент-Гарден» Джон Тули, приехавший их встречать, вспоминает, что нашел всю труппу «в глубоком унынии и тревоге». Тем не менее русские изо всех сил старались принять бравый вид. «Тут нет никакой тайны, — объявил репортерам Коркин, все еще думавший, будто Рудольф находится на пути домой. — Нуреев вернулся в Ленинград, потому что его мать серьезно больна. Зачем столько шума?» А ответственный за переезды администратор труппы заявил, что все в полном порядке: «Никто не пропал».
Прежде чем кто-то сумел представить себе всю картину, артистов увезли на торжественный обед в Корнер-Хаус на Оксфорд-стрит в лондонском Вест-Энде. Прошел сильный дождь, автобус по дороге сломался, и остаток пути всем пришлось идти пешком. Многие были разгневаны совершенным Нуреевым явным актом предательства и сердились, что он «навлек на нас беду». Пошли разговоры, будто французы опоили его наркотиками. Некоторые утверждали, что он влюбился. Другие считали это «очередным трюком Рудика». Тем временем Алла Осипенко, «Одетта ленинградской труппы», как называла ее лондонская пресса, горевала о потере своего Зигфрида. Во время обеда она только больше расстроилась, так как он, к ее изумлению и огорчению, был задуман как празднование ее дня рождения. «Ни у кого не было настроения отмечать этот день рождения, — рассказывает Осипенко, вынужденная улыбаться перед камерами, разрезая торт. — Надо было видеть эти лица». После обеда поехали устраиваться в отель «Стрэнд-Палас» в Вест-Энде, где ее окружила группа репортеров. «Мисс Осипенко, вам известно, что ваш партнер Нуреев сбежал в Париже?» Осипенко ответила, что ничего не знает. «Я очень тревожилась, зная, что раз репортеры говорят о Нурееве, значит, с ним наверняка что-то случилось». В коридоре отеля она столкнулась с художником Кировского Симоном Вирсаладзе. «Я только что слышал по радио, что Нуреев просит политического убежища», — сказал он, испуганно вытаращив глаза. В ту ночь «никто не спал», рассказывает Осипенко. «Мы все разговаривали и ходили друг к другу из номера в номер. Некоторые не верили, что он мог сбежать».
На следующее утро актеров пригласили на собрание. «Нам ничего прямо не говорили, — вспоминает Осипенко. — Мне просто сказали: «Алла, вы будете танцевать «Лебединое озеро» с Соловьевым». Я с ним никогда раньше не танцевала. Он был слишком мал для меня ростом». И для Соловьева роль принца была новой. Но Сергеев настаивал, сказав лишь одно: «Срочно прорепетируйте вместе». «Они ничего не объяснили, — говорит Осипенко. — Но никаких разговоров о Нурееве больше не было».
Ленинград
Через пять часов после того, как Рудольф покинул Ле Бурже под полицейским эскортом, его подруга Тамара шла в Кировский театр смотреть Королевский балет. В тот вечер должна была состояться премьера в России «Тщетной предосторожности»* Фредерика Аштона, и она торопилась поскорей занять кресло. Не успела она усесться на синее бархатное сиденье, кто-то крикнул, что ее ждут в вестибюле. Выбежав, она столкнулась со своим старым знакомым, у которого был мрачный вид. «Сядь, я должен тебе кое-что сказать», — начал он. «Насчет Рудика, да?» — тревожно спросила она. «Да. Только что по Би-би-си передали, что он попросил во Франции политического убежища». Тамара никогда не слышала словосочетания «политическое убежище». «Да ну, какая глупость. Какое там политическое, если он в политике отродясь ничего не понимал», — подумав, возразила она. Собеседник попробовал ей объяснить. «В политике ему для этого как раз понимать и не обязательно. Просто он хочет насовсем остаться во Франции».
Тамара бросилась к телефонному автомату звонить Пушкиным, но никто не ответил. Тогда она позвонила Елизавете Михайловне Пажи, их приятельнице из музыкального магазина. «Она плакала в трубку, — рассказывает Тамара. — Она уже слышала. «Это правда?» — спрашивала она меня. Я сказала, что ничего не знаю.
Она меня попросила сейчас же приехать, так что я села в автобус и поехала. Она жила в коммунальной квартире, и я удивилась, когда она открыла свою дверь, накинув цепочку. Там тихо сидел муж Елизаветы с искренне опечаленным видом. Они оба действительно любили Рудика, как сына. Елизавета Михайловна, плача, бегала по комнате. Потом мы пробовали звонить Пушкину, но его еще не было дома. Мы хотели, чтобы он узнал об этом от нас. У него было высокое кровяное давление, и мы боялись, что кто-нибудь неожиданно сообщит, и у него будет удар. Он вернулся домой только в час ночи. Когда я на следующее утро наконец дозвонилась, он просто сказал: «Я уже знаю». У него подскочило давление, и он лежал в постели после сильного приступа. Ксения была в Пярну в Эстонии, и я послала ей телеграмму: «Махмудка в беде. Приезжай домой».
В течение следующих суток ленинградские друзья Рудольфа пытались извлечь смысл из слухов и справиться с потрясением. Официальная пресса ни словом не упоминала ни о Нурееве, ни о Кировском. «Мы слышали, будто его сбила машина, — вспоминает Тамара. — Потом слышали, будто его привезли в Москву и держат в сумасшедшем доме. Мы не понимали, что могло случиться». Глубокое чувство потери свело их всех вместе. Поскольку Рудольф теперь был предателем, им приходилось скрывать от других свое горе. В то же время их связь с ним была известна. Все они знали, что в любой момент можно ждать появления КГБ. Особенно беспокоился муж Елизаветы Вениамин, физик, работавший над секретным проектом.
Люба Романкова была в романтической поездке за городом со своим другом, лыжным инструктором, когда впервые разнеслась новость. Она рассказывает, что вернулась домой в воскресенье 18 июня и услышала без умолку звонящий телефон. Родители уехали на выходные, и в квартире никого не было. «Я бросилась к телефону, натыкаясь на все предметы, и услышала, как кто-то сказал: «Руди к остался на Западе». Я стояла какое-то время словно парализованная. Я думала, что умираю, потому что считала, что никогда больше его не увижу».
Уфа
Сестру Рудольфа Розу тоже подкосила эта новость, но дозвониться в Уфу родителям было непросто. Личного телефона ни у них, ни у кого-нибудь из знакомых не имелось, и ей пришлось телеграммой просить их позвонить в Ленинград. На это ушло несколько дней. Розида отдыхала на Черном море и, вернувшись, нашла отца в «самом мрачном состоянии». Она сразу увидела, что он страдает. «На него было больно смотреть. Он был коммунистом и комиссаром, поэтому очень тяжело это переживал. Он похудел и быстро постарел. Мать реагировала по-другому. Ее одно беспокоило: есть ли Рудику на что жить. «У него хватит денег?» Вот что ее волновало».
18 июня 1961 года, Ленинград
18 июня, через три дня после своего ленинградского дебюта, Марго Фонтейн узнала, что танцовщик Кировского остался в Париже. Новость сообщила ее коллега Джорджина Паркинсон, поговорив со своим мужем в Лондоне. «Разумеется, в Ленинграде ничего сказано не было», — рассказывала Фонтейн, хотя одна балерина Кировского, несколько раз «с опаской» заходившая в свою гримерную, «больше не появлялась». Этой балериной была Алла Шелест. Как партнерша Нуреева, Шелест явно подвергалась риску. По словам Фонтейн, Нуреев позже подтвердил, что этой самой балериной Кировского «он больше всего восхищался». Она была очень чуткой артисткой, добавлял он, и он «многому научился, наблюдай за ней». Шелест, в свою очередь, замечает, что бегство Нуреева «нарушило всякое представление о нормальном ходе вещей. Он был первым. Невозможно понять, как эта идея могла прийти ему в голову. Мне так жаль, что я его потеряла».
18 июня 1961 года, Москва
В течение сорока восьми часов после бегства Нуреева шеф КГБ Александр Шелепин готовил доклад Центральному Комитету Коммунистической партии после срочного заседания Комитета государственной безопасности. Спешка, с которой Шелепин составлял бумагу, свидетельствовала о глубокой озабоченности Советов этим неожиданным ударом по советскому престижу. Простой план был грубо нарушен, и теперь возник крупный международный скандал, угрожающий подорвать доверие Запада к советской системе.
«Сим сообщаю, что 16 июня 1961 года Нуреев Рудольф Хаметович, 1938 года рождения, холостой, татарин, беспартийный, артист ленинградского Кировского театра, бывший членом коллектива, гастролирующего во Франции, совершил в Париже измену Родине.
Согласно информации, полученной из Франции 3 июня сего года, Нуреев Рудольф Хаметович нарушал правила поведения советских граждан за рубежом, выходил в город и возвращался в гостиницу поздно ночью. Кроме того, он установил тесные отношения с французскими артистами, среди которых были гомосексуалисты. Несмотря на проведенные с ним беседы предупредительного характера, Нуреев не изменил своего поведения».
Шелепин продолжал описывать безуспешные попытки государства отправить Нуреева обратно в Советский Союз и излагал сведения о его семье в Уфе. Он, естественно, хотел предстать в паи-лучшем свете, поэтому своей вины не признал, указав пальцем на работников КГБ во Франции и партийных функционеров Кировского, одобривших кандидатуру Нуреева для гастролей в Париже. На основании полученных им сведений о Нурееве он сообщал теперь о своем убеждении в недопустимости в первую очередь его выезда за границу. Поскольку в подготовке и в надзоре за ходом гастролей участвовало головокружительное множество дублирующих друг друга организаций, перепасовать удар было нетрудно. «Нуреев характеризовался как недисциплинированная, необузданная и грубая личность, — писал Шелепин, просмотрев составленную в Кировском характеристику Нуреева. — Он и раньше не раз выезжал за рубеж».
Что же касается дискредитирующих Нуреева обстоятельств политического свойства до поездки, политических доказательств, то КГБ «не имел материалов, компрометирующих его или его родственников». Иными словами, свидетельств о диссидентской активности или о подозрительных контактах с иностранцами не было. (Любопытно, что о дружеских отношениях Нуреева с американской труппой «Моей прекрасной леди» нигде никогда не упоминалось.) Вскоре родственников Нуреева привлекут к кампании с целью вернуть его на родину.
Поскольку в сентябре того года Кировскому театру предстояла первая гастрольная поездка в Америку, Советы спешили потушить скандал с Нуреевым. Для этого в Москве и в Ленинграде были созданы особые группы высокого уровня для выявления ответственных и наказания виновных. Расследование должно было начаться по возвращении Кировского из Лондона.
16 июня 1961 года, Париж
Время, прошедшее после побега, было для Рудольфа не менее беспокойным, чем для любивших его людей. Пытаясь разобраться в обуревавших его теперь чувствах, он пришел к мысли о необратимости своего решения. Он больше не может вернуться домой, и как бы ему ни хотелось порой разорвать путы, возможность никогда не увидеть мать причиняла ему неописуемые страдания. Приехавшие в квартиру Клара и Пьер увидели его измученным и плачущим. «Я никогда не думал, что так случится», — говорил он, то и дело перескакивая от важных мыслей к незначительным. «Я уже никогда не увижу мать, — рыдал он. — У меня ничего нет. Туфли, парики, все подарки ушли в Москву». Рудольф, рассказывает Лакотт, «был в невменяемом состоянии. Он был очень испуган. У него не было сил, он просто лежал на кровати».
В соседней комнате Клара и Пьер слушали сообщения о его бегстве по радио. По мнению Клары, был единственный способ вернуть его к жизни — скорейшее возвращение на сцену. Она немедленно вспомнила единственного знакомого ей директора балетной труппы — Раймундо де Ларрена.
Сообразительный Раймундо сразу понял ценность Нуреева и охотно предложил контракт. Хотя в высшей степени эксцентричная маркиза де Куэвас подумывала раз и навсегда распустить труппу, Раймундо удалось уговорить ее остаться патронессой и выписать Рудольфу жалованье в восемь тысяч долларов в месяц, в результате чего он стал самым высокооплачиваемым танцовщиком в мире. Рудольф и Раймундо вместе оговаривали этот гонорар. Рудольф уже понял, как надо оценивать свой творческий капитал. Оказавшись во Франции, он всего за несколько недель обучился западному языку. «Здесь, на Западе, я собираюсь просить столько денег, сколько могу получить, — через два месяца скажет он репортеру, демонстрируя деловую смекалку, которая превратит его в богатейшего в мире танцовщика, — потому что количество получаемых денег определяет, чего ты стоишь».
Надеясь сколотить капитал на своих расходах, Раймундо хотел, чтобы Рудольф дебютировал в труппе де Куэваса в «Спящей красавице» 23 июня, в тот же вечер, когда должен был состояться его дебют на гастролях Кировского в Лондоне, и в том же балете. «Это великолепно, необычайно, — взволнованно сообщал Раймундо Кларе. — Мы устроим его специальный вечер. Давайте прямо сейчас сообщим прессе». Клара предупредила его, что Рудольф в опасности, и сказала «пока не надо». Лакотт отнесся к восторгам Раймундо скептически. «Как только он понял, какая чудесная будет реклама у его сезона, совсем позабыл, как называл Рудольфа «мужиком».
17 июня 1961 года, Париж — Лондон
Через двадцать четыре часа после бегства новости о Нурееве заняли первые страницы газет всего мира. Эта история оказалась великолепным подарком для телевизионных программ новостей, сыгравших решающую роль в выборах американского президента в 1960 году и превративших в звезду президента Джона Ф. Кеннеди. Теперь, куда ни глянь, везде красовался Нуреев, первый танцовщик, попавший, по словам Дэвида Холберстома, «в блестящую сферу средств массовой информации», которой предстоит «достичь высшей точки почти через три десятилетия, когда журнал «Пипл» стал привлекать больше рекламодателей, чем «Тайм», его старший и более традиционный собрат». В бегстве Нуреева присутствовали все элементы грандиозной истории, и что лучше всего для жадных работников прессы, она имела продолжение. Одни публикации порождали следующие, и по мере роста интереса к Рудольфу публика желала знать о нем больше и больше.
Проходя мимо газетной тумбы на авеню Матиньон, Клара с ошеломлением увидела самое себя на обложках почти каждого крупного европейского ежедневного издания, с волосами, повязанными шарфом, с прячущимися под большими темными солнечными очками глазами. Дело в том, что, пока история прервалась, публикации о Рудольфе сократились, и газеты печатали вместо этого ее снимки. «Подружка танцовщика задает вопросы в аэропорту», — объявляла «Дейли мейл». «Девушка видит, как русские схватили ее друга», — возвещала «Дейли экспресс», сообщая дальше, что Нуреев «вырвался на свободу на радость рыжеволосой девушке», которая «весьма впечатляюще выглядела в зеленом свитере и юбке». Несмотря на свои постоянные протесты репортерам, Клара стала кокеткой дня, Джульеттой, пленившей сердце кировского Ромео.
Русские были только рады списать все на любовь, и история продолжалась в редкостном русле журналистской разрядки. «Русские заявляют: танцовщика заставил бежать любовный роман», — писала «Нью-Йорк таймс» в воскресенье 18 июня, напечатав ровно днем раньше, что Нуреев явно приехал в Париж с мыслью о бегстве. «Это очень неприятное происшествие, и мы о нем сожалеем, — приводилась цитата со ссылкой на женщину, названную переводчицей Кировского, — но он молод, а девушка очень красива». Избегавшая яркого света Клара считала свою неожиданную, пусть даже мимолетную известность кошмаром. (Возможно, это было ее «крещение огнем», ибо она стала рекламным директором в левобережном представительстве Ива Сен-Лорана.) В действительности, хотя прессе в то время не удалось выяснить ее закулисную роль в бегстве Нуреева, она никогда не трудилась исправлять сообщения, и они с Рудольфом никогда вместе не вспоминали этот момент. Но он тогда не приветствовал никаких реминисценций. «Дело сделано, и нам нечего толковать о прошлом», — вскоре скажет он Пьеру Лакотту.
Нуреев начал автобиографию с истории своего бегства. Его отчет интересен не столько сам по себе — это лишь однозначный, хотя и неполный отчет, — сколько как свидетельство желаемого им восприятия своей личности и того, как мало он в то время знал. Поскольку сведения о его бегстве оставались государственной тайной на протяжении всей жизни Нуреева и этот гриф лишь недавно был снят по просьбе автора этой книги, до настоящего времени не было возможности взглянуть дальше общепринятой истории и дать полный отчет об этом историческом событии. Нуреев полагался только на собственные воспоминания, а учитывая его крайне возбужденное состояние в тот день — он сам признавался, что готов был пойти на самоубийство, — это не самый надежный свидетель. «Рудольф никогда не рассказывал истинной истории своего «бегства», — утверждает Лакотт. Вдобавок он не присутствовал при многих разговорах и событиях, происходивших до, во время и сразу после побега. Надо также напомнить, что его мемуары были опубликованы всего через год после бегства, в то время, когда он не мог, даже если бы хотел, свободно нарисовать полную картину. С годами история развивалась, меняла тон, содержание, фокус, а его роль и побуждения постоянно пересматривались. Любые две версии бегства не полностью совпадают. Средства массовой информации следовали его примеру и самостоятельно расцвечивали картину.
Тем не менее его отчет остается существенным по нескольким основным пунктам, причем самый забавный из них — дата бегства, которую он упорно указывает. В автобиографии Нуреев уделил очень много внимания датам, предзнаменованиям и гороскопам, а потом написал, что бежал не 16, а 17 июня. Непонятная ошибка, учитывая количество репортажей в прессе. «Странно, хотя я помню точную дату своего поступления в Ленинградское хореографическое училище и практически не задумываясь назову час моего первого появления на сцене Кировского театра, мне всегда приходится сверяться, в какой день в аэропорту Ле Бурже моя жизнь совершила столь новый и бурный поворот. В действительности это было 17 июня. Я очень суеверен; хотелось бы взглянуть на свой гороскоп на тот день». Что еще удивительнее, почти в каждой книге, статье и фильме о Нурееве, включая его некролог, указана дата побега 17 июня.
В его рассказе есть и другие неточности, которые до сих пор никогда не подвергались сомнению, не проверялись и не подтверждались другими свидетельствами. Современные данные бросают тень сомнения на точность воспоминаний Нуреева. Описывая свою реакцию на известие об отправке домой, Он сводит свое огорчение до поразительно низкой степени. «Я почувствовал, как от лица отхлынула кровь. Как же, танцевать в Кремле… Милая сказка… Я точно знал свое положение и последствия немедленного отзыва в Москву: никаких больше заграничных поездок, я навсегда лишусь положения звезды, которое занимал уже пару лет… Я думал, что лучше покончу с собой… Я сказал Сергееву, что в таком случае пойду попрощаюсь с артистами. Я подошел к ним и рассказал о решении отправить меня обратно в Москву. Это для всех оказалось сюрпризом, но все поняли, что это означает. Многие балерины — даже всегда открыто настроенные против меня — заплакали. Я знаю, людей театра легко растрогать, но все равно был удивлен проявлением такой теплоты и эмоций».
Нуреев описывает реакцию других людей, а не свою собственную. (Он позаботился не называть балерин по именам, опасаясь, что любое упоминание об их участии может иметь для них серьезные последствия.) Он нигде не рассказывает о своих рыданиях, о том, как бился головой о стену, и о том, что балерины отреагировали на его отправку как на невероятную вещь. (Когда Алла Осипенко и Нуреев вновь встретились в первый раз в 1989 году, она с удивлением обнаружила, что он практически не вспоминает о своем отчаянии в тот день. «Да ты просто не помнишь, что с тобой творилось!» — сказала она, когда Он отрицал, что бился головой о стену.)
Кроме того, Нуреев не говорит, что упрашивал Лакотта остаться с ним рядом, чтобы КГБ не утащил его в ожидавший самолет. Он упоминает лишь «друга», который его уговаривал, и еще одного, бледного и встревоженного: «Друг… тряс меня за руку, умолял сохранять спокойствие и вернуться в Москву, уверяя, что я скоро вернусь в Кировский как ни в чем не бывало. Я видел лица: другого друга, бледного и встревоженного, который возбужденно расхаживал вокруг меня… Я был в ошеломлении, но попросил кого-то позвонить Кларе, сказать «до свидания», чувствуя, что у меня никогда больше не будет возможности снова увидеть ее».
Если верить воспоминаниям остальных присутствовавших, Нуреев был не в состоянии составить хоть какой-нибудь план: по свидетельству Лакотта и Жан-Пьера Бонфу, мысль о звонке Кларе принадлежала Лакотту, а не Нурееву. Затем Нуреев утверждает, будто прятался за колонной, когда Клара приехала в аэропорт,
и говорит: «Я крикнул ей, что принял решение». На самом деле именно Клара к нему подошла и спросила, чего он хочет. Он также ошибочно заявляет, что Клара вернулась в зал для отъезжающих в сопровождении двух французских полицейских и Он бросился к ним, тогда как в действительности он сидел между двумя сотрудниками КГБ в баре, а Клара вернулась одна попрощаться «в последний раз». Вдобавок инспекторы были в гражданской одежде, и Он не мог знать, что это полицейские. Нуреев хочет создать впечатление, будто Клара действовала по его плану, хотя сам узнал, что надо делать, из указаний, которые прошептала она ему на ухо. Позже он жаловался друзьям, что пресса романтизировала и раздула историю его бегства. Тут он, конечно, не ошибается, но все же и сам внес вклад в сотворение мифа. Описывая критический момент, он во втором абзаце мемуаров сообщает — ради драматичности в ущерб точности, — что стоял уже на летном поле, под крылом самолета, летевшего в Москву. «Его огромное крыло нависло надо мной, как рука злого волшебника из «Лебединого озера». Что же мне делать — сдаться и безропотно покориться? Или, как героиня того же балета, ослушаться приказа и совершить опасный — возможно, фатальный — рывок к свободе?»
Через несколько страниц он продолжает: «И тогда я это сделал — самый длинный и захватывающий дух прыжок в своей карьере прямо в руки тех двух инспекторов. «Я хочу остаться, — крикнул я, задохнувшись. — Я хочу остаться!»
К концу карьеры, рассказывая в интервью британским телевизионным документалистам о своей жизни, Нуреев дал сильно подчищенную и урезанную версию, вообще опустив Клару и все упоминания о «захватывающем дух прыжке» и «криках». «Мне было сказано: «Ты должен очень медленно сделать ровно шесть шагов и сказать: «Я хочу остаться в этой стране». Именно так я и сделал. Я пошел прямо к тем двум комиссарам… Никаких прыжков, никакой беготни, ни воплей, ни истерики. Я спокойно сказал: «Я хочу остаться в вашей стране».
В понедельник 19 июня состоялся дебют Кировского в Лондоне перед блестящей публикой, среди которой были принцесса Маргарет, ее муж Энтони Армстронг-Джонс и актриса Вивьен Ли. Присутствовала и советский министр культуры Екатерина Фурцева, единственная женщина во всемогущем партийном Президиуме и близкий друг Хрущева, «заскочившая с визитом в Лондон», как писал журнал «Тайм» на той неделе. Алла Осипенко и Юрий Соловьев танцевали в «Каменном цветке», и никто из смотревших в тот вечер спектакль не заподозрил бы ничего неладного. Насколько было известно «Нью-Йорк таймс», «Нуреев не должен был танцевать на премьере в каком-либо балете». А журнал «Тайм», спеша изложить историю,
опубликовал фотографию Юрия Соловьева под заголовком «Беглец Рудольф Нуреев».
Несмотря на попытки труппы свести роль Нуреева к минимуму, пресса еще пристальнее следила за развитием истории. В каждой статье о Кировском обязательно упоминалось об успехах «бежавшего русского». Накануне дебюта Кировского «Обсервер» заявил, что его бегство лишило Лондон возможности увидеть «одного из трех-четырех лучших танцовщиков в мире». Британский импресарио Виктор Хоххаузер так остро переживал эту потерю, что пригрозил судебным иском, если Нуреев во время гастролей Кировского будет танцевать в Гран балле маркиза де Куэваса.
Фактически предложение де Ларрена, чтобы он появился в Париже в тот вечер, когда должен был танцевать в Лондоне — и в том же балете, — было, на взгляд самого Рудольфа, «неэтичным и безответственным».
За кулисами Сергеев с Дудинской изо всех сил старались залатать дыры, образовавшиеся с его неожиданным исчезновением, и долгие часы репетировали с другими танцовщиками его партии. Из всех заменявших Нуреева наибольшую выгоду извлек Соловьев, неожиданно оказавшийся в центре внимания. Исполняя на лондонском этапе гастролей ведущие роли и в «Лебедином озере», и в «Спящей красавице», Соловьев, как в том месяце объявил Эндрю Портер в «Файнэншл таймс», «покорил Лондон точно так, как Нуреев завоевал Париж. Мы не видели никого, кто мог бы с ним сравниться».
Алла Осипенко тоже удостоилась высоких похвал английских критиков. «Одновременно гибкая и крепкая, как сталь, — весьма примечательная балерина», — писал один из них; но у нее никогда не было шанса воспользоваться плодами своего успеха. С точки зрения КГБ, она была связана с Нуреевым — в Париже была его партнершей, в самолете высказывалась в его пользу. Первый признак проблем возник в вечер открытия гастролей, когда она собиралась приветствовать поклонников за кулисами. «Когда стали спрашивать Осипенко», агент КГБ посоветовал ей «сказать, что она где-то там, позади». Осипенко танцевала в черном парике, и лондонские балетоманы, не зная, что она от природы блондинка, помчались приветствовать Лелю Петрову, которую приняли за нее. Последовали и дальнейшие неприятности: ей уже не разрешали жить в одном номере с Наталией Макаровой. «Мне сказали, я плохо на всех влияю». Каждый вечер кто-то из КГБ запирал ее в номере. В течение следующих шести лет она не выезжала на Запад.
В Париже Советы теперь наносили ответный удар. Французское правительство немедленно было уведомлено, что, если Нуреева примут в балет Парижской Оперы, субсидируемой государством, все советско-французские культурные контакты будут прекращены. Не желая портить отношения с Советским Союзом и опасаясь провоцировать могущественную в то время Французскую коммунистическую партию, французы капитулировали. В то же время Серж Лифарь, блистательный бывший балетмейстер Парижской Оперы, воспользовался возможностью провозгласить Нуреева «бесспорной звездой ленинградского балета» и одним из лучших мужчин-танцовщиков в мире, наряду с французом Сержем Головиным.
Проведя в убежище четыре дня, Рудольф наконец настоял на своем, пробрался в класс и стал репетировать, готовясь к дебюту в труппе де Куэваса. Раймуидо де Ларрен начал получать угрожающие звонки; его обвиняли в том, что он взял в свою труппу предателя. Хотя он был не из пугливых, все же занервничал и нанял для новой звезды двух детективов, в результате чего Рудольф оказался под постоянным двойным наблюдением французских телохранителей и русских агентов. Строгий распорядок его жизни — класс, репетиции, обед — стал еще более регламентированным и подконтрольным, чем дома. В разлуке с Пушкиным, Ксенией, Тамарой и небольшим кругом заслуживающих его доверия людей он еще острей чувствовал уныние и неприкаянность. Уже начали приходить телеграммы от коллег по Кировскому, уговаривавших его вернуться. «Меня хорошо охраняют, но я спрашиваю себя: долго ли мне еще прятаться?» — громко жаловался он одному из десятков журналистов, которых Раймундо приводил за кулисы на встречи с ним. «Я никогда не вернусь в свою собственную страну, — сказал он другому, — но никогда не буду счастлив в вашей». Позже Нуреев признался, что тоскует по дому, но журналисты в то время поняли его превратно и посчитали, что он очень хочет вернуться домой.
Парижской публике не пришлось долго ждать возвращения Нуреева на сцену. 23 июня, через восемь дней после окончания парижского сезона Кировского театра и через семь дней после бегства от КГБ, Рудольф впервые появился в западной труппе в роли принца Флоримунда в «Спящей красавице», поставленной балетом де Куэваса. В тот же вечер Лондой приветствовал первое представление «Спящей красавицы» труппой Кировского театра. Тем временем фотографы, полицейские и балетоманы, забившие парижский Театр де Шанз-Элизе на две тысячи мест, едва не превратили дебют Нуреева во второстепенный, вставной номер программы. Они стоя приветствовали его овациями, четырежды прерывали выступление аплодисментами и вызывали после закрытия занавеса двадцать восемь раз. А Рудольф чувствовал себя «рождественской елкой», стоя на сцене в расшитом бисером и золотом голубом костюме и в каком-то подобии алмазной тиары на голове, над чем потешался во время первого визита к Раймундо.
Балерина Виолетт Верди, присутствовавшая в зале в вечер его дебюта, рассказывает о своем первом впечатлении от танцовщика, который впоследствии стал ее другом на всю жизнь. «Я не могла привыкнуть к его напору, сосредоточенности и, разумеется, к красоте. Он был не столько страстным, сколько неукротимым и неоскверненным. О его чистоте можно было судить по самоотверженности и полной погруженности в роль… В партии принца он показывал человека, ищущего идеал, изумленного его открытием, и внушал поразительное ощущение своей одержимости тем, что ищет, и тем, что нашел. Я никогда не видела такой обнаженной ранимости… Он все вкладывал в свою роль, и роль все за него говорила. Это необычайно привлекало и заставляло публику все больше им интересоваться».
Гарольд Шонберг в «Нью-Йорк таймс» тоже описывал «блестящее исполнение роли» Нуреевым, «полностью заслужившим овации» при первом появлении в западной труппе. Затем он отмечал, что, «возможно, стилистически он пока не самый совершенный… Но этот танцовщик на пути к истинно звездным высотам. И у него есть то, без чего не бывает премьера-танцовщика, — индивидуальность, изливающаяся со сцены. Когда он на подмостках, все зрители знают, что перед ними значительная личность».
Через неделю после бегства Нуреев начал превращаться в самого пристально изучаемого танцовщика в истории; его жизнь вне сцены привлекала столько же внимания, сколько пользующиеся большим спросом выступления. «Мне не нравится, что я вызываю сенсацию, — жаловался он в том месяце репортеру, — и я возражаю против любопытства публики ко всему, что со мной связано». Не привыкший к послевоенным западным средствам массовой информации — и еще не умеющий манипулировать ими в собственных целях, — он препятствовал и постоянным попыткам ознакомиться с его рабочими ритуалами. В Кировском он привык готовиться к выходу на сцену, проводя день в одиночестве, спокойно отдыхая или сосредоточиваясь на самом себе. Но в Париже Раймундо ежедневно устраивал с ним интервью, Рудольф начинал задумываться, не совершил ли он «безнадежную ошибку».
Труппа исполняла «Спящую красавицу» в течение месяца, и Рудольф попеременно танцевал партию принца и виртуозное па-де-де Голубой птицы, причем, по всем свидетельствам, никогда не исполнял эту последнюю партию в Кировском с такой оригинальностью. (В Кировском он в этой роли выглядел «приземленным», но словам одного зрителя, которому также казалось, что ее технические требования доводили его до изнеможения.) Но по мнению самого Рудольфа, его попыткам дать этой роли свою интерпретацию всегда мешали. Он хотел показать не просто птицу в полете, а птицу «искушаемую таинственным желанием летать повсюду». Он решил, что, по крайней мере, в труппе де Куэваса может танцевать Голубую птицу так, как ему хотелось.
Вышло так, что помехи, которых он опасался, возникли с неожиданной стороны. За несколько часов до дебюта в партии Голубой птицы в Театр де Шапз-Элизе за кулисы пришла журналистка «и задала кучу дурацких вопросов, не имеющих никакого отношения к балету. Она говорила о «красавце Руди», о «сладкой жизни» и о всякой такой чепухе». Еще более огорчительными оказались письма, переданные из советского посольства, которые вручил ему явившийся с журналисткой фотограф. Одно было от матери, другое от отца, третье от Пушкина. Рудольф хорошо знал, что перед спектаклем читать их не следует, но это были первые весточки из дома, и он не смог удержаться.
«Приезжай домой, — умоляла мать. — Приезжай домой!» То же самое было и в письме отца. Он спрашивал, как мог его сын изменить родине. Этому просто нет оправданий.
Рудольф рассказывал, что упреки родителей мучили его, хотя он понимал, что здесь смешивались «пропаганда и их собственные теплые чувства. Я чувствовал, что они искренне хотят моего возвращения, и в то же время их проинструктировали и велели звать меня обратно… Я с горечью понимал, что никто из самых дорогих мне людей никогда не мог меня понять».
Самую острую боль причинило письмо Пушкина. Человек, по его мнению, лучше всех его знавший, «казался неспособным меня понять. Он писал, что Париж — вырождающийся город, его развращенность погубит меня; и что я, оставаясь в Европе, потеряю не только технику танца, но и моральную чистоту». Странно, что Рудольф как будто не знал, что Пушкина держат под наблюдением и он практически не имеет возможности выбирать тон и содержание своего письма.
Едва он, уже расстроенный, начал вариацию, как группа французских коммунистов принялась выкрикивать «Предатель!», «Возвращайся в Москву!» и забрасывать сцену помидорами, банановой кожурой и бумажными «бомбами», начиненными перцем. Их свист и вопли заглушались криками ободрения других зрителей, и возникшая какофония угрожала полностью перекрыть музыку Чайковского. «Это был тот самый скандал, который Париж обожает, смакуя и вновь пережевывая», — замечает Виолетт Верди.
Анналы балета, бесспорно, богаты подобными прецедентами. Выступление Нижинского в премьерном спектакле «Весны священной» 20 мая 1913 года, состоявшемся в том же самом театре, прославилось скандалом не меньше, чем потрясающей музыкой и хореографией. А в ходе другого знаменитого инцидента с Русским балетом группа сюрреалистов прервала премьеру нового балета, поставленного сестрой Нижинского, Брониславой, в 1925 году. «О, — воскликнула стиснутая в толпе мать Нижинских, — неужели опять скандал выведет Дягилева на первые страницы газет!»
На сей раз появлению нескольких сообщений на первых страницах способствовали коммунисты, пусть им даже не удалось сорвать выступление Нуреева. Позже он заявил, что, танцуя средь этого шума и беспорядка, испытывал «удовольствие, спокойно танцуя перед этими дураками, устроившими такую вульгарную демонстрацию», хотя эта мысль, несомненно, пришла к нему позже. Скорее всего, Рудольф был потрясен непредвиденным оскорблением, учитывая еще и полученные перед этим письма.
На следующий вечер его выступление опять было прервано, правда, на сей раз обожателями, которые в знак благодарности и солидарности засыпали сцену цветами. «Он был в таком состоянии, — говорит Розелла Хайтауэр, звезда де Куэваса, работавшая рядом с Рудольфом в те первые дни, — что танец оставался единственной вещью, за которую он мог держаться. Он был совершенно один в незнакомом мире». (Самой Хайтауэр не чужда скандальная известность: она была той самой танцовщицей, из-за которой в 1960 году состоялась знаменитая дуэль де Куэваса с Сержем Лифарем.)
Судьба распорядилась так, что в том месяце в Театр де Шанз-Элизе вернулась Бронислава Нижинская посмотреть, как Нуреев танцует Голубую птицу — роль, которую ее брат эффектно исполнял в своем первом парижском сезоне 1909 года. Нижинская внесла большой вклад в хореографию «Спящей красавицы» у де Куэваса. После просмотра она вынесла вердикт: «Это новое воплощение моего брата».
Джером Роббинс, Пьер Берже и Ив Сен-Лоран тоже заинтересовались главным событием сезона 1961 года. Они сидели втроем за обедом, и Роббинс между прочим упомянул о своем большом желании увидеть танцующего Нуреева. «И тогда мы сказали: а почему не сегодня?» — вспоминает Берже, любовник и деловой партнер Сен-Лорана. Билеты на спектакль были распроданы, а начинался он через двадцать минут, но Берже поговорил с директором театра и раздобыл для всех места. Берже и Сен-Лоран уже видели, как Рудольф танцевал в Кировском, и, по словам Берже, были убеждены, что ему «суждено стать суперзвездой», ибо он обладал «внешностью, собственным лицом, благородством, осанкой, — и хорошо знал об этом». Но Роббинс, по свидетельству Берже, остался равнодушным. «Нуреев был для него сюрпризом и ничем больше. В то время многие танцовщики и хореографы думали, будто о Нурееве столько говорят лишь потому, что он бежавший русский».
И действительно, аналогичное мнение высказал главный на Западе пропагандист советского балета английский критик Арнольд Хаскелл в заметке в «Дансинг таймс» под заголовком «Прискорбный случай». Сокрушаясь из-за того, как этот «безумно запутавшийся танцовщик» «подвел своих товарищей», Хаскелл заявил, что Нуреев может спасти свою карьеру, лишь не поддавшись разлагающему процессу «вестернизации». «Боюсь, ему предстоит серьезное разочарование, когда он перестанет быть недолговечной сенсацией дня и обнаружит, что пользуется гораздо меньшей свободой самовыражения в танце, чем в своей собственной стране. Танцовщик, бежавший несколько лет назад и тоже имевший какое-то время сенсационный успех, выходит нынче в кабаре!.. Свободный танцовщик, навсегда оторванный от дисциплины, от своих школьных основ и традиций, быстро деградирует. Труппа нужна звезде больше, чем звезда труппе».
По другую сторону «железного занавеса» известия о скандале с Голубой птицей донесла до Ленинграда «Юманите», газета Французской коммунистической партии, которую Тамара увидела на газетном стенде на Невском проспекте. Официальных известий о Нурееве по-прежнему не было, и она жадно ловила любую возможную информацию, пусть даже совсем искаженную. Когда она позвонила Пушкину и рассказала, что Рудика освистали в Париже, он облегченно вздохнул: «Слава Богу! Он жив и танцует. Это самое главное».
Бегство Рудольфа принесло неприятности всем его ленинградским друзьям. И Тамару, и Пушкиных вызывали в КГБ и приказывали писать письма, уговаривая его вернуться. «Запечатывать письма не трудитесь», — предупреждали их. Тамара старалась писать столь несвойственным ей цветистым стилем, чтобы Рудольф догадался об их подцензурности.
Проблемы Тамары на том не кончались. Расстроенная бегством Рудольфа, она не сдала экзамен и вскоре была исключена из Ленинградского государственного университета за неуспеваемость. Декан, к которому она обратилась, отослал ее к партийному секретарю, а тот сообщил ей, что дело вовсе не в академической успеваемости. «Вы же должны понимать, товарищ Закржевская, что мы руководствуемся здесь прежде всего политическими моментами. В вашем дипломе должно быть написано «филолог и учитель русского языка и литературы». Учитель — это, так сказать, доверие. Государство доверяет вам самое дорогое — наших детей. Как же мы можем доверить воспитание подрастающего поколения такому политически близорукому человеку, как вы?» Рудольф ходил с ней на лекции и был отлично известен ее однокурсникам, а многие из них, узнав, что он звезда Кировского, стали ходить на его выступления. На возражение Тамары, что Кировский театр одобрил его поездку в Париж, партийный секретарь сказал: «Пусть они сами за себя отвечают. Университет должен выдавать дипломы только проверенным и надежным людям». В течение следующих шести месяцев Тамара бегала из ведомства в ведомство, излагая свое дело и пропуская важные занятия, пока в ноябре ее наконец не восстановили. Ей дали десять дней, чтобы наверстать пропущенное.
Насколько было известно властям, Нуреев делил свою ленинградскую квартиру с Аллой Сизовой. Через несколько дней после его бегства КГБ явился допрашивать мать Сизовой, пока Алла еще была на гастролях в Лондоне. Боясь причинить вред дочери, она так тяжело переживала, что ей пришлось провести несколько недель в психиатрической больнице.
Георгия Михайловича, учившего Рудольфа английскому, КГБ тоже приметил одним из первых, и его вызвали в Большой дом. «Его спрашивали, с кем дружил Рудик, и он рассказал им о младших Романковых, — говорит Люба Романкова, тоже учившаяся у него английскому — Он немедленно мне позвонил и сказал: «Любочка, мне пришлось сказать, потому что об этом все знают». Люба работала в Физическом институте имени Иоффе, где ее тоже вскоре вызвали в «первый отдел», отдел безопасности, который следил за политической благонадежностью и послушанием и вел пожизненные досье на каждого служащего. Ей сообщили, что ее друг изменил родине. «Я не подал бы ему руки, если бы встретил», — с негодованием заявил чиновник. «Конечно, не подали бы, — сказала Люба, прикинувшись, по ее выражению, дурочкой, — вы ведь с ним не знакомы».
На другом конце света, в Уфе, новость о побеге Нуреева привела в ярость Анну Удальцову. «Для меня это был страшный удар», — говорила она впоследствии британскому кинорежиссеру Патриции Фой, приехавшей в 1990 году в Уфу для работы над документальным фильмом о Нурееве. Удальцова в то время была крошечной седовласой женщиной ста трех лет, и из фильма несведущий человек легко вынес бы впечатление, что эта милая старушка убита потерей любимого ученика. Но в 1961 году она реагировала иначе. По словам Инны Гуськовой, бывшей одно время соседкой Рудольфа, Удальцова, узнав о его бегстве, «проклинала его, подобно многим другим. Один ее родственник мне рассказывал, что она кричала: «Ублюдок! Как он посмел?» И только когда она через много лет прочитала в его мемуарах, что Рудик называл ее своей любимой учительницей в Уфе, опять его полюбила».
Не все в Уфе проклинали сына Нуреевых. Хамет явно переживал, но все соседи обращались с ним вежливо и любезно, рассказывает племянница Рудольфа Альфия, жившая тогда с Нуреевыми. Многие из них работали вместе с Хаметом на расположенном неподалеку заводе, и хотя все знали про его сына, «никто не называл его предателем. Просто говорили: «Жалко, что мы его никогда уже не увидим». Хамета не исключили из партии, не уволили с работы, но он больше не продвигался по службе, равно как и его дочери. Фарида была пенсионеркой, ей особенно нечего было терять, кроме одного, что ее больше всего волновало, — встречи со своим единственным сыном. Хамет никогда больше не говорил о Рудольфе.
Хотя семье никогда ничего официально не сообщали, начальник уфимского отдела виз получил указание не выдавать заграничные паспорта или визы на выезд кому-либо из родственников Нуреева. Тем не менее Фарида с Розой отправились в Министерство культуры в Москву в надежде встретиться с министром Фурцевой и уговорить ее отпустить Фариду в Париж, чтобы она привезла Рудольфа домой. Но Фурцева отказалась их принять. Для Розы это была первая из многих бесплодных поездок в Москву. КГБ продолжал поощрять Нуреевых к контактам с сыном. «Они не просили нас называть его предателем, — говорит Розида. — Наоборот, говорили: «Напишите ему письмо, позвоните по телефону, скажите, чтобы возвращался домой». Но я не знала, куда ему звонить. Человек, с которым я разговаривала, сказал, что он тоже не знает, но попробует выяснить. Когда я позвонила ему на следующий день, мне сообщили, что он уволен».
Наконец в августе в Ленинграде Розе сообщили номер, и она, в свою очередь, телеграфировала домой инструкции. Фарида и Розида позвонили Рудольфу в Довиль, на фешенебельный морской курорт в Нормандии, где репетировала тогда труппа де Куэваса. Известный своими казино и бегами с тотализатором, собирающий сливки общества со всей Европы Довиль лежит от Уфы на другом конце света. «Я искренне его просила, потому что не верила, что за границей ему будет лучше, — говорит Розида. — Он мне сказал, что это не его вина. Он сказал, что Россия — его родина и он хочет вернуться, но лишь после того, как увидит мир».
Фарида умоляла Рудольфа вернуться.
«Мама, — перебил он ее наконец, — ты забыла задать мне один вопрос».
«Какой?» — спросила она.
«Счастлив ли я».
Фарида повторила.
«Да», — ответил Рудольф, но она ему вряд ли поверила.
Бегство Нуреева до основания потрясло Кировский и нагнало страх на каждую государственную организацию и комитет, причастные к парижским гастролям, от министерств иностранных дел и культуры до советского посольства во Франции, от КГБ до ленинградского партийного бюро. Все они оказались связанными с изменой Нуреева, хотя каждый изо всех сил старался свалить вину на другого. В июле того года Центральный Комитет начал следствие. Во главе рабочей группы были поставлены два председателя двух отделов ЦК: комиссии по зарубежным поездкам, утверждавшей все выезды за границу, и отдела культуры, который контролировал Министерство культуры и, в свою очередь, Кировский театр.
Артистов Кировского одного за другим вызывали в Большой дом, предлагая рассказывать о поведении Нуреева за границей. С кем он дружил? Думают ли коллеги, что он планировал бегство? На карту для них было поставлено многое, так как до первых гастролей театра в Америке оставалось всего два месяца. Соединенные Штаты почти для всех были заветной целью.
«В КГБ были толстые стены, но молва о том, кто что сказал, просачивалась, — говорит Тамара. — Один лишь Соловьев сказал, будто Рудик планировал бегство. Услышав это, я немедленно пошла с ним повидаться, спросить, действительно ли он так сказал про Рудика. «Да, я уверен, что у него было такое намерение», — подтвердил он». В доказательство Соловьев сослался на то, что, в отличие от других, Рудольф не покупал за границей вещей. Похоже, экономил деньги. Зачем? «Затем, что собирался бежать», — заключал он. Но содержимое багажа Рудольфа рисует иную картину. Его чемодан отдали Пушкиным, так что Ксения, Пушкин и Тамара с одного взгляда поняли, что заявление Соловьева «полный бред». Кроме голубой ткани, из которой Рудольф собирался сшить костюм для «Легенды о любви», он купил несколько светлых париков для «Спящей красавицы», балетные туфли и коробку грима. Им было абсолютно ясно, что он покупал вещи, необходимые для спектаклей в Ленинграде. Исключение составляла игрушечная электрическая железная дорога, увидев которую они очень живо представили своего Махмудку дома. Пушкины собрали дорогу у себя в квартире, и она еще стояла там через несколько лет, когда у них стал жить Михаил Барышников. «Это было святилище его памяти, — говорит он. — Все, что после него осталось — игрушечный поезд, одежда, — было священным».
Даже если предположить, что Соловьев не знал про купленные Рудольфом парики и костюмы, про игрушечную железную дорогу он, безусловно, знал. Вернувшись в Ленинград, он рассказывал своей жене, что полночи играл с ней, как школьник. Зачем же он сообщил КГБ, будто Рудольф экономил деньги, задумав побег? Скорее всего, из страха; учитывая паранойю «холодной войны», которая и подстегнула расследование, этот мотив невозможно отбросить. Отказ от сотрудничества с органами государственной безопасности мог рассматриваться только как выражение симпатии к Нурееву. КГБ сильно давил на Соловьева, вытягивая свидетельства против Нуреева, с которым он прожил в Париже в одном номере почти пять недель. Как получилось, допытывали его, что он не заметил ничего подозрительного?
«У Юры была масса неприятностей после побега Рудика, — говорит Татьяна Легат, вспоминая множество допросов, через которые прошел ее муж. — Мы были ужасно испуганы! Юру вызывали в органы. Я не знаю, что он говорил и что подписывал, только знаю, они хотели узнать, как это могло произойти. Ему говорили, как сильно ему повезло, что он от Нуреева не заразился».
Но рассказал ли властям Соловьев, что Нуреев в Париже пытался его совратить, как думали некоторые их коллеги? По словам Тамары, Соловьев распространил этот слух, вернувшись в Ленинград. Но правда ли это и что именно он рассказывал КГБ во время или после парижских гастролей — если что-то рассказывал, — остается предметом лихорадочных и противоречивых догадок. Татьяна Легат упоминает о признании Соловьева, что он был «так ошеломлен приставанием Рудика, что ударил его по лицу и избегал его до конца своего пребывания в Париже». Но она, по ее словам, не имеет понятия, сообщил ли ее муж о Нурееве еще в Париже. «Он только рассказывал, как они с Рудиком хохотали над просьбой доносить друг на друга».
Через много лет на вопрос его бывшей одноклассницы Елены Чернышовой, приставал ли он к Соловьеву, Рудольф ответил: «Ну конечно. У него такая прелестная попка». Но в то время он был вне опасности и, возможно, хотел над ней подшутить. Чернышова также говорит, что как-то Соловьев, выпив несколько рюмок, признался ей, что действительно сообщил КГБ в Париже о приставаниях Нуреева. Она слышала от него, что он боялся обвинений в причастности и сделал это ради своей карьеры. Но другие близкие друзья Соловьева утверждают, что превращение в доносчика было не в его характере. «Даже если б ему сказали: «Ты очень хороший человек, пожалуйста, расскажи нам что-нибудь», Юра не сделал бы этого, — говорит Алла Осипенко. — Он был очень честным. Он по характеру не мог сделать такое. Правда, на тех гастролях нам предлагали доносить друг на друга. Но по собственному опыту могу сказать, что это случалось не всегда. Я, когда выезжала, всегда жила вместе с Наташей Макаровой и могу поклясться, что и и одна из нас не доносила на другую».
Неприятности Соловьева этим не ограничились. В последующие месяцы «его пытались заставить вступить в партию, потому что хотели, чтоб он им помогал, но он отказался, — рассказывает его жена. — Миронова, секретаря театральной партийной организации, даже уволили за то, что он не сумел убедить Юру вступить, так что можете себе представить, какой это был кошмар». Тем не менее не все было плохо. «Когда Нуреев остался, Юра получил его партии». Он танцевал премьерный спектакль «Лебединого озера» в Лондоне с Осипенко, а позже нью-йоркскую премьеру «Спящей красавицы» и «Корсара» с Сизовой. «После Лондона Юра пользовался спросом, так что, по-моему, можно сказать, Нуреев дал ему толчок. Нет худа без добра».
Вскоре Советы изъяли имя Нуреева из исторических текстов. Оно исчезло из почетного списка выпускников его альма-матер, а соло из «Корсара» в его исполнении было вырезано из посвященного русскому балету фильма «Души исполненный полет», снятого в момент студенческого триумфа Рудольфа в Москве. Статью о нем выбросили из всех будущих переизданий книги о Кировском балете. Его фотографии в любом приходившем из-за границы журнале были заклеены. И все-таки позже поклонники снимали Нуреева любительской камерой из-за кулис или в классе. (Барышников впервые увидел его танцующим в одном из таких любительских фильмов.)
Впрочем, утаивались не все новости о Нурееве. Время от времени артисты Кировского получали информацию, если она соответствовала пропагандистским целям. Когда Алла Сизова услышала, что французские профсоюзы в Париже забросали ее бывшего партнера помидорами и освистали, прогнав со сцены, она, подобно многим своим коллегам, подумала, что советские артисты быстро погибают на Западе. Но стоило ей однажды заявить, что «с нашим образованием Нуреев на Западе не пропадет», последовал вызов в КГБ. Упоминание имени Нуреева — независимо от контекста — влекло за собой подозрения и цензуру. «Два агента явились в театр и начали меня расспрашивать. «Вы понимаете, что сказали?» — допытывались они. Поэтому я объяснила им, что имела в виду, как на Западе страшно работать, и они оставили меня в покое».
Нуреев никогда не пользовался особой популярностью у своих коллег, и хотя некоторым было жалко его терять, никто не считал его незаменимым. Нуреев был молодым, еще не закрепил за собой статус звезды и, по мнению многих, сделал глупость, отказавшись от престижа и твердых гарантий, которыми пользовался в Кировском театре. «Ну, конечно, он был талантливым, — говорит через тридцать с лишним лет Сизова, — но не единственным. Для нас потеря одного танцовщика ничего не значит. Наш театр вполне мог без него обойтись. Нас шокировало не само бегство, а то, что он сделал это именно таким образом. Как с нашим образованием и воспитанием можно сделать такое? Этого мы понять не могли».
Расследование было закончено за несколько недель, и 2 августа комиссия представила материалы в Центральный Комитет. В докладе на трех страницах, подписанном руководителями комиссии отдела культуры и комиссии по зарубежным поездкам, обобщенно излагались основные события, перечислялись действующие лица и, конечно, виновники. «С первых дней своего пребывания в Париже Нуреев установил тесные отношения с политически подозрительными лицами: неким Дарреном, театральным дельцом и балетмейстером… Кларой Сент, женщиной сомнительного поведения, и прочими элементами артистической богемы. Нуреев грубо нарушал дисциплину, пренебрегал интересами коллектива, систематически проводил время с новыми знакомыми, возвращался в гостиницу поздно ночью. К началу июня, когда поведение Нуреева стало нетерпимым, заместитель руководителя балетной труппы товарищ Стрижевский и работники посольства выдвинули предложение о преждевременной отправке Нуреева из Парижа».
Дальше в докладе описывается, как приказ об отзыве Нуреева дважды остался невыполненным: «Вместо немедленного исполнения полученных указаний, дирекция театра, равно как и сотрудники посольства, сочли отправку Нуреева не срочным делом, хотя уже было ясно, что дальнейшее пребывание во Франции этого перебежчика, потерявшего честь и совесть, чревато опасными последствиями».
Критикуя решения, принимавшиеся по всей властной цепочке, следователи пришли к выводу о саботаже отправки Нуреева из Парижа с начала и до конца.
«Нуреев готовился лететь в Лондон с коллективом балетной труппы. В аэропорту перед посадкой в самолет до Лондона директор театра товарищ Коркин отвел Нуреева в сторону из очереди на посадку и проинформировал о необходимости лететь в Москву в связи с болезнью его матери и участием в имеющем важное значение концерте в Москве. Узнав об этом, Нуреев заявил, что покончит жизнь самоубийством, поскольку отправка из-за границы будет иметь для него самые тяжелые последствия. Нуреев остался в парижском аэропорту… в состоянии нервного возбуждения…В аэропорту Нуреев проинформировал своих находившихся там французских «друзей», которые позже помогли ему сообщить полиции о своем намерении остаться в Париже. Присутствовавший в аэропорту товарищ Стрижевский не имел возможности удержать изменника от исполнения его намерения в связи с вмешательством полиции».
Теперь, задним числом, доклад утверждал, что на основании «безобразного поведения Нуреева с первых дней его работы в ленинградском балете» следовало исключить рассмотрение его кандидатуры для участия в гастролях. Как могло случиться, вопрошали авторы, что подобного субъекта, «морально неустойчивую личность, скандалиста, восстановившего против себя коллектив» могли послать в зарубежную поездку? По их мнению, здесь могло быть одно объяснение: Сергеев, Коркин и партийный руководитель театра одобрили кандидатуру Нуреева, не отослав документы в партийный комитет театра и балетной труппы для дальнейшей проверки.
Есть серьезное основание верить этому заявлению: Нуреев не входил в число артистов, изначально отобранных для Парижа, его добавили лишь в последнюю минуту, после того как организаторы уведомили Сергеева, что Париж хочет видеть молодых танцовщиков. Сергееву и Коркину был нужен Нуреев в Париже, и они, вероятно, подозревали — как все время подозревал сам Рудольф, — что, если направить документы по соответствующим каналам, его никогда не утвердят. Учитывая борьбу честолюбий, которая окрашивала принятие этого решения на заседаниях местного комитета, и не в последнюю очередь далеко не блестящие характеристики Рудольфа, он правильно беспокоился, что его выкинут из списка.
Однако гораздо важнее деталей вырисовывающаяся из доклада картина системы, одержимой манией контроля, но не способной поддерживать его вне дома. Советы считали, что, держа гастрольную труппу в столь строгой узде, исключают возможность ошибки. Но, как ни парадоксально, они не обладали таким всемогуществом. При участии такого количества организаций и руководителей с разными, нередко противоречивыми целями обеспечить контроль в конце концов было некому.
Поскольку на начало сентября были запланированы гастроли Кировского театра в Соединенных Штатах, Центральный Комитет приказал провести второе расследование, на сей раз относительно политической благонадежности труппы как до, так и во время парижских гастролей. 15 августа, ровно через сорок восемь часов после начала возведения в Восточной Германии Берлинской стены, областной ленинградский руководитель науки, образования и культуры представил свои заключения в местный партийный комитет. Доклад носил прозаическое название: «Об ошибках руководства Ленинградского академического театра оперы и балета имени Кирова при подготовке и проведении зарубежных гастролей балетной труппы». Выдержки из протокола собрания были направлены в Центральный Комитет и в Министерство культуры.
По мнению ленинградского комитета, «предательский акт» Нуреева был прямым следствием расплывчатых политических указаний и безответственности руководства Кировского театра. (Довольно ироническое обстоятельство, учитывая службу Хамета Нуреева в должности политрука.) В докладе утверждалось, что во время гастролей «в коллективе не проводилось никакой политической работы, а политическая и комсомольская группы не проявляли активности». Директора же не только «составили ложные характеристики, расхваливая Нуреева», но и дважды проигнорировали приказы вернуть его в СССР. Действительно, согласно докладу, «Сергеев категорически утверждал, что продолжать гастроли без Нуреева невозможно», и это привело комитет к заключению, что Нуреев «находился под защитой тов. Коркина и Сергеева». Неудивительно, что в докладе не упоминалось ни об интересе к Нурееву парижской публики, ни о его вкладе в успех Кировского театра.
На волне этого последнего расследования Коркина уволили за «политическую близорукость» и исключили из партии. Тем временем Сергеева вызвали в Министерство культуры для дальнейших расспросов. Меры безопасности в Кировском приказали усилить, всех, кому предстояло ехать в Америку, держать под строгим наблюдением и политически инструктировать. Приоритетом пользовались обладатели партийных билетов. Но конечно, затягивая узду, власти давали «плохие уроки», по словам Валерия Панова.
Судьбу Стрижевского предстояло решать шефу КГБ Шелепину. В памятной записке Центральному Комитету партии от 26 августа 1961 года отмечено, что руководитель КГБ вынес капитану Стрижевскому официальный выговор «за неудовлетворительную организацию агитационно-оперативной работы среди работников [Кировского театра] и за непринятие своевременных мер к отправке Нуреева в СССР». Выговор висел на нем всю жизнь.
К моменту отъезда Кировского в Нью-Йорк в начале сентября Коркина заменил Петр Рачинский, бывший пожарный, придерживавшийся твердой линии. На гастроли отправилась Татьяна Легат, которая жила в номере со своим мужем вместо Нуреева, тогда как Алла Осипенко, лишившись ведущего положения, осталась в Ленинграде. Из основных действующих лиц только Сергееву удалось пройти через политическую бурю без потерь. Он руководил Кировским на протяжении следующих девяти лет, вплоть до побега другой звезды, Наталии Макаровой, который окончательно и бесповоротно положил конец его царствованию.