8 октября 1992 года Нуреев смотрел премьеру «Баядерки» из ложи Пале-Гарнье. Много лет назад его выступление в этом балете вызвало сравнения с Нижинским. На сей раз Лоран Илер играл Солора, Изабель Герен — его возлюбленную, храмовую танцовщицу Никию, а Элизабет Платель — ее соперницу, дочь раджи Гамзатти. Герен знала, что Рудольф в последний раз видит ее танец. Она вспоминает, что танцевала для него, но боялась, что он не выдержит эмоционального напряжения и «покинет нас во время спектакля». Обиженный тем, что Рудольф поручил выступление на премьере Лорану Илеру (профессионализм Нуреева часто брал верх над чувствами), Шарль Жюд не пришел на спектакль.

В тот вечер Луиджи поспешил на набережную Вольтера, чтобы помочь Рудольфу принять ванну и одеться. Некогда мускулистое, благодаря ежедневным тренировкам, тело танцовщика, которое Луиджи так хорошо знал, казалось лишенным мышц. «Бедер не было — осталась одна кожа. Он не мог стоять прямо и волочил ноги с подгибающимися коленями, поэтому мне приходилось держать его за руку…» Однако Рудольф едва замечал изумленные взгляды, встречавшие его в театре. «Казалось, будто у него чума и никто не желает к нему приближаться. Я спрашивал его: «Рудольф, ты уверен, что хочешь это сделать? Ты счастлив?» А он отвечал: «Очень».

Слишком слабый, чтобы сидеть, Рудольф лежал на диване, откинувшись на подушки. Он хотел сесть в оркестр, и когда Канези запретил ему это на том основании, что он не сможет уйти, если захочет, Рудольф возразил: «Но из ложи я многого не увижу».

На премьеру съехались друзья со всего мира. В ложе с Рудольфом были Канези, Луиджи, Марика Безобразова и Жаннетт Этеридж, а в театре присутствовали Сильви Гиллем, Розел-ла Хайтауэр, Пьер Лакотт, Ролан Пети, Зизи Жанмэр, Виолетт Верди, Джон Тарас, Джон Лапчбери, Ротшильды. В первом антракте многие из них выстроились в очередь, чтобы поздравить его, не зная, что, несмотря на телесную слабость, Рудольф полностью был поглощен балетом.

— Джек, вы меняли где-нибудь оркестровку в этом акте? — осведомился он у Джона Ланчбери, который оркестровал партитуру-

— Нет, — ответил Ланчбери, — я ничего не изменял.

— В конце акта тромбоны звучали тяжелее, чем обычно, — настаивал Рудольф.

— Но это Парижская Опера, Рудольф, — напомнил ему Ланчбери. — Тромбоны здесь всегда играют слишком громко.

— Да, я забыл, — спокойно согласился Рудольф.

Когда занавес опустился после заключительного акта, Рудольф решил раскланяться перед публикой. Когда Канези и Луиджи провожали его на сцену, они напомнили, что ему не обязательно проходить через это. «Я должен это сделать, но пусть все пройдет побыстрее», — ответил он, зная, какой эффект произведет его появление на сцене.

Когда занавес поднялся снова, Рудольф стоял посреди сцены, поддерживаемый Изабель Герен и Лораном Илером. Его приветствовало ошеломленное молчание, сменившееся громовыми аплодисментами поднявшейся с мест публики. Возгласы «браво» смешивались с криками «прощай», обращенными к худощавой фигуре в вечернем костюме и роскошной алой шали, наброшенной на левое плечо. На какую-то долю секунды Рудольф сбросил поддерживающие его руки и принял командование над сценой — единственным местом, где он по-настоящему чувствовал себя дома. Улыбаясь и черпая силу из восторгов зала, он устало поднял руку в приветствии и прощании.

Не успел занавес опуститься, как Рудольфа бросились поздравлять французские официальные лица. В приватной церемонии на сцене, где Нуреев восседал на троне раджи, сначала Пьер Берже, а потом министр культуры Жак Ланг произнесли в честь его речи. Затем Ланг наградил Рудольфа знаками отличия Командора искусств и науки, одной из высших почестей во Франции. Фотографы отталкивали танцовщиков, чтобы получше снять Нуреева. Джона Тараса эта сцена расстроила. «[Рудольф] не мог стоять; взгляд у него был загнанный».

Тем не менее он настоял на торжественном ужине, где, сидя между Мод и Мари-Элен де Ротшильд, говорил с Берже о программе будущего года. В середине трапезы он попросил Канези и Луиджи отвезти его домой. По пути к выходу их остановил Берже, попросивший Рудольфа позировать для фотографии в «Пари матч». С этой целью комнату задрапировали голубой тканью. Марика Безобразова пыталась это предотвратить, но Рудольф согласился сниматься. Фотографии, сразу же опубликованные во всем мире, ясно демонстрировали, насколько тяжело он болен. Вскоре английские газеты сообщили, что у Нуреева СПИД, несмотря на отрицания Парижской Оперы и его друзей.

То, что Рудольф умирает, не обсуждалось открыто среди близких ему людей. Говоря по телефону в его квартире, они не упоминали о болезни, так как Рудольф часто слушал их по параллельному аппарату в спальне, отказываясь от дополнительного номера.

Это была проигранная битва. Когда Руди ван Данциг и Тур ван Схайк посетили Рудольфа на следующий день после премьеры, Дус встретила их в холле с предупреждениями: «Не говорите ему, что вы пришли специально из-за него — это может вызвать подозрения. И не упоминайте о его болезни — он этого не хочет. Самое лучшее — просто говорить о будущем, как будто ничего плохого не происходит». Она собирала для Рудольфа рецензии на премьеру, изымая те, где упоминался СПИД. Немногим удалось пройти через ее цензуру. «И это все?» — спросил Рудольф, когда Дус передала ему всего три газеты.

Ван Данциг пропустил премьеру и прилетел ко второму представлению. Ему казалось, что если у Рудольфа хватило энергии поставить трехактный балет, то он, возможно, не так уж болен. Но в квартире его охватили мрачные предчувствия. Комнаты выглядели не убранными, а в одной из них «лежали и стояли в беспорядке коробочки и пузырьки с таблетками и микстурами». «Все предметы, — писал он позднее, — выглядели запущенными; было очевидно, что ими долго не занимались и что все внимание сосредоточено только на одной комнате — спальне Рудольфа». На столе лежал присланный Мадонной букет лилий, все еще завернутый в целлофан, а в кухне алые розы Жаклин Онассис были небрежно засунуты в пластмассовую бутылку.

Ван Данциг пытался скрыть тревогу, сидя на кровати Рудольфа и положив ладонь на его худую ногу — он знал, что ему было приятно, когда к нему прикасаются. Рудольф лежал в тускло освещенной комнате — лампа у кровати была единственным источником света. «Глаза и нос казались наиболее четко обозначенными, поглощая все прочие черты, как будто через них все его чувства тянулись к внешнему миру, стремясь охватить малейшие детали окружения». С величайшими усилиями Рудольф рассказывал о вчерашнем успехе и о том, как чудесно танцовщики исполнили его балет. Время от времени в комнату заглядывали Марика, Жаннетт и Дус. «Видите? — говорил он ван Данцигу. — Мои женщины всегда при мне». Рудольф надеялся вечером пойти посмотреть труппу Ролана Пети, но, услышав об этом, Дус предложила подождать несколько дней, и тогда они вместе отправятся за антиквариатом, так как для него отложено много прекрасных вещей. Ее слова показались ван Данцигу похожими «на обещание ребенку, которого требовалось успокоить».

На следующий день Джон Тарас, придя к Рудольфу, застал в квартире полно людей, разговаривающих вполголоса. «Рудольф спит», — шепотом сообщили они, но в этот момент Нуреев вошел в комнату без посторонней помощи и сел рядом с Тарасом на диван. Он увлеченно говорил о балетной труппе, которую хотел организовать в Ленинграде, в маленьком театре в «Эрмитаже», спросив, не хочет ли Тарас участвовать в этом. Рудольф изложил свои планы. Он и Тарас предпримут турне по Европе, но сначала ему нужно продирижировать «Коппелией» в труппе Ролана Пети и «Петрушкой» в Датском национальном балете.

Спустя два дня после премьеры Рудольф отправился на Сен-Бартельми с Шарлем Жюдом, Флоранс Клерк, Жаннетт Этеридж и Солорией. Хотя Жюд собирался танцевать «Баядерку», он отказался от этого, чтобы сопровождать Рудольфа, который, как ему казалось, надеялся умереть у моря. Нуреев выбрал прекрасный, хотя и отдаленный уголок, чтобы провести свои последние дни. Джон Тарас встретил Рудольфа в аэропорту и не мог поверить, что в его состоянии ему хватало сил ехать куда бы то ни было. Канези счел жестоким отговаривать Рудольфа, но договорился с местной больницей, чтобы его контролировали ежедневно.

Двенадцать дней они провели в пляжном доме Нуреева, где только что завершились работы над спальней Рудольфа и террасой, выходящей на море. Однажды утром, когда Флоранс спускалась по каменистому склону, чтобы поплавать на волнах, Рудольф хотел последовать за ней, но его удержал Жюд, настоявший, чтобы он вместо этого побродил по песчаному пляжу. Флоранс пришла в ужас при мысли, что Рудольф мог последовать за ней в бурное море. «Ему все еще хотелось испытывать новые ощущения, но он был так слаб, что это выглядело очень печально». Рудольф вернулся домой и до конца дня отказывался разговаривать с Жюдом.

Рудольф проводил дни, изучая по видеокассетам великих дирижеров и работая с Жюдом над новым балетом «Принц пагоды». Однажды его посетил канадский танцовщик Фрэнк Огастин, еще один нуреевский протеже. Огастин стал директором Оттавского балета и хотел, чтобы Рудольф продирижировал новым произведением, которое он ставил. Рудольф пригласил его на Сен-Бартельми и, когда Огастин принял приглашение, сказал ему: «Только не опоздайте». «Что за странное предупреждение», — подумал Огастин, не зная, что Рудольф умирает. Он видел фотографии в «Пари матч», но полагал, что Нуреев все еще не оправился после операции на сердце, пока не прибыл на остров и не увидел «этот тощий остаток человека… лежащий на кровати, глядя в потолок». По совету Рудольфа Огастин согласился ставить свой балет на музыку «Героической» симфонии Бетховена, которой Нуреев уже дирижировал.

«Какую часть вы выбрали?» — спросил его Рудольф. «Вторую», — ответил Огастин. «А, — сразу же отозвался Нуреев, — похоронный марш». Огастин потерял дар речи. «Он подшучивал надо мной. У него все еще оставалось чувство юмора».

Ободренный жарой, солнцем и песчаными пляжами, Рудольф казался довольным на Сен-Бартельми, хотя у него бывали провалы в памяти и он не знал, где находится. Его друзья устали от круглосуточной заботы о нем, а также от страха, что он может умереть в этом изолированном месте. После отъезда Жаннетт с ним остались только Жюды. Но Рудольф не хотел уезжать. «Почему бы нам не остаться здесь?» — спрашивал он их. Но так как им нужно было продолжать собственную жизнь, они вскоре вернули его в Париж, к зиме и очередным сериям анализов.

После публикации фотографий в «Пари матч» Мишеля Канези стали осаждать репортеры, требующие сообщить, действительно ли у Нуреева СПИД. «Я близкий друг Рудольфа, — представлялся каждый из них. — Как он на самом деле?» Два британских журналиста даже приобрели билеты на рейс, которым Рудольф летел на Сен-Бартельми, и всю дорогу приставали к Жюду с просьбами представить их. Жюд отказывался от комментариев, как и Канези, опасавшийся, что пресса появится в аэропорту в день возвращения Рудольфа в Париж. Канези намеренно сообщил репортерам, что Нуреев вернется на два дня позже. Рудольф выглядел разочарованным, когда в аэропорту Руасси его встретил только Канези. «Когда я рассказал ему о трюке, который сыграл с фотографами, он выглядел немного раздраженным. Даже в конце жизни он не боялся прессы».

В последние месяцы «вселенная» Нуреева стала еще более ограниченной. Он передвигался только между больницей Нотр-Дам-дю-Перпетюаль-Секур и своей квартирой на набережной Вольтера. Дома о нем поочередно заботились Мод, Марика, Дус, Уоллес, Жаннетт и Джейн Херман, которые стирали, готовили пищу и кормили его. Им помогал обосновавшийся в квартире тридцатитрехлетний медбрат Фрэнк Лусасса, толковый и немногословный негр, переехавший в Париж из Гваделупы несколько лет назад. Высокий и мускулистый, с коротко остриженными волосами по бокам и курчавой шевелюрой сверху, он был всегда модно одет, предпочитая разноцветные свитера с замысловатым рисунком, черные кожаные брюки и черные армейские ботинки. Имя Рудольфа было ему лишь смутно знакомо — он знал, что Нуреев — звезда, но ничего не знал ни о балете, ни о «финансово привилегированном» окружении Рудольфа. Нуреев сразу же привязался к нему, возможно благодаря отказу Фрэнка баловать его, как делали «его женщины», или просто радуясь мужскому присутствию. Фрэнк действовал на Рудольфа так же, как Рудольф на Марго, не позволяя ему вести себя как инвалид.

Если Фрэнк отсутствовал, Рудольф сразу же начинал о нем спрашивать. «Все эти женщины души в нем не чаяли и были рады его ублажать, — вспоминает Фрэнк. — Но они слишком усердствовали. Я не хлопотал над ним каждые пять минут. Я хотел заставить его понемногу работать, чувствовать себя частицей жизни». Если все остальные задвигали шторы в спальне Рудольфа, то Фрэнк раздвигал их, впуская солнечный свет, позволяя жить в ритме дня. Если остальные приносили Рудольфу завтрак в постель и помогали ему есть, то Фрэнк настаивал, чтобы он садился на стул и ел самостоятельно. Несмотря на истощенное состояние Рудольфа, Фрэнк сразу же разобрался в его характере. «Я хотел дать ему больше самостоятельности, позволить самому завершить свой путь».

Дус стала «чрезмерно назойливой» в своих заботах, и Рудольф иногда просто отказывался ее видеть. Однако он не мог отказаться повидать адвокатов, которые прибыли в Париж в конце октября, чтобы взять у него показания по поводу иска, учиненного против него Робертом Трейси. Трейси был ВИЧ-инфицирован, и когда в июне у него развился опоясывающий лишай, начал беспокоиться о своем будущем. В свое время Трейси не осознал, что просьба засвидетельствовать в апреле американское завещание Рудольфа означала, что он по нему ничего не получает. Не имея постоянного дохода, Трейси нанял известного специалиста Марвина Митчелсона «защищать меня», объяснял он позже. Трейси все еще жил в квартире в «Дакоте», которую недавно передали Американскому фонду Нуреева. Иск отвратил от него большинство друзей Рудольфа, возмущенных, что он требует компенсации, когда Рудольф находится при смерти. Они не сомневались в намерении Трейси заявить, что Нуреев заразил его вирусом СПИДа, и подозревали, что он охотится за квартирой в «Дакоте», стоившей миллионы.

Рудольф два года пытался выселить Роберта из своей квартиры, но, не желая конфликтовать с ним непосредственно, просил различных друзей убедить его съехать. В то же время он продолжал использовать Трейси как «его нью-йоркскую Дус», как называл его Жюд, поручая ему присматривать за квартирой, назначать даты обедов и вести его нью-йоркские дела. По словам Мишеля Канези, Рудольф спокойно отнесся к иску Трейси. «Он не сердился на Роберта и даже не протестовал, настолько был отстранен от всего окружающего». Его заботили только два юридических вопроса. Он добавил пункт к своему завещанию, делая Канези специальным советником по медицинской деятельности его европейского фонда. «Когда придет время, ты будешь знать, что делать», — сказал он ему. Рудольф попросил Жюда позаботиться о его балетах. «Мне стало неловко, и я ответил: «Нет, Рудольф, через месяц тебе станет лучше, и ты сам сможешь за ними присматривать».

В связи с ухудшением здоровья Рудольф все больше времени проводил в больнице. В середине ноября, несмотря на крайне ослабленную иммунную систему и тяжелые обострения молочницы — грибковой инфекции во рту, он вернулся домой на несколько дней и сразу же устроил встречу, чтобы обсудить сезон Парижской Оперы в будущем году. Но теперь Руди ван Данциг ощущал в нем покорность судьбе. Из-за инфицированного рта и горла Рудольф морщился при глотании, и Марике приходилось кормить его с ложки домашним овощным отваром. «Я не могу есть, — бормотал он печально, но без жалости к себе. — Я больше ничего не могу делать…»

20 ноября Рудольф вернулся в больницу Перпетюаль-Секур и провел там последние шесть недель своей жизни. Он не мог есть, не оставив Канези иного выбора, как посадить его на внутривенную капельницу, несмотря на риск инфекции, которому подвержены все пациенты с ослабленной иммунной системой. Больше Канези ничего не мог для него сделать. Ни разу не жалуясь, Рудольф проводил время с наушниками, готовясь дирижировать «Коппели-ей» в Марселе. «Чувствовалось, что он живет в этой музыке», — вспоминает Фрэнк Лусасса. Для разнообразия Фрэнк проигрывал ему записи афро-карибской музыки и танцевал в комнате, говоря Рудольфу: «Вот так мы делаем это дома».

Среди друзей, навещавших Рудольфа, была Мари-Элен де Ротшильд. Много лет страдавшая изнуряющим артритом*, она знала по опыту, как действует больничная обстановка, поэтому перед посещением старалась надевать «красивую и яркую одежду».

Однажды Марика и Уоллес тайком привели в палату Рудольфа Солорию, надеясь развеселить его. Но, по словам Марики, «Рудольф уже был в полузабытьи и почти не обратил на нее внимания». Он полностью смирился со своим положением, когда Патриция Руанн пришла поговорить о некоторых проблемах с «Баядеркой», которые нуждались в решении. Рудольф читал газеты в кровати, закутанный в шали, с вязаной шапочкой на голове, «похожий на восточного властелина». Телевизор в палате работал почти постоянно, но изображение было скверным, поэтому Рудольф попросил Руанн вызвать сестру, чтобы отрегулировать его. Он пытался найти «Канал-плюс» — платный телеканал, который смотрел дома, но больница, конечно, его не принимала. Когда Руанн сообщила ему это, Рудольф внезапно вздохнул и промолвил: «Как же я устал! Будем надеяться, что это скоро кончится».

Думая, что Рудольфу может помочь психиатр, Мишель Канези прислал к нему своего коллегу. Но как только доктор представился, Рудольф выставил его из палаты. У психиатра была такая же фамилия, как у австрийского адвоката, который, по мнению Рудольфа, вытянул из него крупную сумму. Их встреча продлилась не более полминуты.

Семья Нуреева и его ленинградские друзья предпочитали собственные целительные средства. Его сестра Роза и тридцатиоднолетняя племянница Гюзель регулярно приходили в больницу, хотя Рудольф часто был не в том настроении, чтобы их видеть. Племянник Рудольфа, Юрий, также был в Париже, беря уроки музыки и живя в квартире, которую купил Рудольф и которая находилась по другую сторону холла от его собственной. Жюд считал их отношения «странными» и никогда не мог понять, «почему он хотел или не хотел с ним видеться». Гюзель, хорошенькая молодая женщина, не любила многих друзей Рудольфа и не стеснялась об этом заявлять. Роза приехала из Ла Тюрби и остановилась в другой квартире-студии, приобретенной Нуреевым, а Гюзель жила в квартире этажом выше его. Мишель Канези не сомневался, что Роза его не одобряет, считая слишком молодым и веселым для врача. Подозрительно относящаяся к пище, которую давали Рудольфу, Роза огорчила Марику, вылив ее отвар и заменив его, по словам Марики, «жирным супом, от которого его тошнило». Когда Канези пытался объяснить Розе серьезность состояния Рудольфа, она отмахнулась от него, ответив на своём русифицированном французском: «Не беспокойтесь — немного бульона, и ему станет лучше». Как и большинство друзей Рудольфа, Канези находил «невозможным» общение с ней. Все же, как вспоминает Марика, ощущение «силы этих монголов» помогало ей лучше понимать Рудольфа. «Мы абсолютно не привыкли к этому сочетанию огромной силы и присутствия духа».

Тем временем в Санкт-Петербурге, где со СПИДом только познакомились и очень мало в нем понимали, Любе Мясниковой позвонил по телефону незнакомый ей студент-медик. Он сказал, что его попросил связаться с ней худрук труппы Кировского театра Олег Виноградов, так как ему удалось открыть эффективное лекарство, способное спасти умирающего Нуреева и именуемое БН-7 — «Белые ночи номер 7». Люба так хотела помочь Рудольфу, что, ничего не зная о таинственном БН-7, принесла его образец в аэропорт и убедила отправлявшегося в Париж пассажира передать его Нурееву. Так как закон запрещал вывозить лекарства из страны, она перелила его во флакон из-под «Шанель». Снадобье позабавило, но отнюдь не обрадовало врача Рудольфа, который не намеревался давать неизвестное лекарство своему знаменитому пациенту. «Вроде бы его нужно было погрузить в горячую воду и вдыхать. История выглядела нелепо, и я уверен, что Рудольф нашел бы ее презабавной, не будь он в таком плохом состоянии».

К середине декабря Рудольф уже с трудом узнавал друзей и лишь время от времени приходил в сознание. По настоянию Гюзель был нанят охранник, не пропускавший посетителей, журналистов и фанатичных поклонников. В палату Рудольфа пропускали только ближайших друзей и членов семьи, и то с большими интервалами, что вызывало споры между некоторыми из них… Родственников из Уфы вызвали в Париж. Розида привезла с собой травяной отвар, который передал ей для Рудольфа член Союза писателей Башкирии, и была огорчена, когда врачи отказались давать его ему. Она прибыла в Париж на Рождество вместе со своей племянницей Альфией и маленькой дочкой Альфии, Женей. Роза и Гюзель встречали их в аэропорту, хотя отношения между ними были весьма прохладными, и Альфия чувствовала, что Гюзель обращается с ними презрительно, как с «простонародьем из Уфы». Роза, как старшая в семье, хотела всеми руководить, что приводило к частым ссорам, особенно когда она и Розида готовили еду для Рудольфа. «Роза настаивала, что он должен есть куриный бульон, и никто не мог с ней спорить».

Не желая беспокоить Рудольфа, Роза пыталась помешать друзьям приходить к нему. Многим из них это казалось горькой иронией, учитывая, что большую часть жизни Рудольф держал на расстоянии именно Розу. Нуреев никому не позволял контролировать себя и не намеревался это делать в последние недели, пока постепенно не стал впадать в бессознательное состояние. Охваченные горем друзья и родственники боролись за права на Рудольфа, причем каждый был уверен, что знает его лучше других. Но все дело было в том, что его жизнь состояла из стольких же нитей, цветов и рисунков, как гобелены, заполнявшие его квартиру. А из людей, которые значили для него больше остальных, — его матери, Пушкина, Эрика, Найджела, Мод, Марго и Жюда, — остались только Мод и Жюд.

С Жюдом, стоящим у его койки, и Фрэнком Лусассой, держащим его за руку, Рудольф мирно скончался в половине четвертого дня 6 января 1993 года, в канун русского Рождества. Ему было пятьдесят четыре года. Роза на минуту вышла из палаты и, вернувшись, застала брата мертвым. Новость быстро распространилась в холле, где ждали друзья и родственники, затем по Парижу и всему миру.

«Я всегда говорила, что он должен держать меня за руку, когда я умру, и была уверена, что он это сделает». Было 11 января 1993 года, канун похорон Рудольфа, и Мод Гослинг все еще не могла примириться с его смертью. Она прилетела в Париж во второй половине дня с Джейн Херман и Тессой Кеннеди и остановилась в отеле «Вольтер», где уже собрались Жаииетт, Уоллес, Марика, Руди ван Данциг и еще несколько танцовщиков. У дома номер 23 по набережной Вольтера дежурили полицейские машины в ожидании автомобиля, который доставит домой тело Рудольфа. Друзья решили, что Рудольф совершит последнюю поездку из своей квартиры в оперный театр. Мишель Канези поручил Фрэнку Лусассе оставаться с телом до утра. Роза, Гюзель, Розида, Альфия, Юрий и несколько ближайших друзей Рудольфа присоединились к нему в квартире Нуреева, но, когда пришли Жаннетт и Марика, Гюзель начала кричать и отказалась их впустить. Расстроенный неприятной сценой, Фрэнк тем не менее чувствовал, что должен подчиняться требованиям семьи.

Однако он был удивлен, когда семья отправилась спать, оставив его, постороннего человека, наедине с телом. Гроза и ливень, барабанивший в окна просторной гостиной, нервировали его. Чтобы успокоиться, он потягивал белое вино и всю ночь говорил с Рудольфом, уверяя, что его не покинули.

Друзья Рудольфа прибыли на следующее утро сопровождать гроб в Пале-Гарнье. Гроб стоял на низком столе, за которым Рудольф пил утренний чай. Согласно указаниям Рудольфа, его обрядили для похорон в смокинг и цветную шапочку Миссони. Покуда Дус нервно бродила из комнаты в комнату, Тесса Кеннеди стояла на коленях у гроба, а Андре Ларкье наблюдал за оказываемыми почестями. По предложению Ларкье была сделана посмертная маска, следуя пышной, хотя и устаревшей традиции, приберегаемой для величайших артистов Европы. Ларкье также организовал похороны Рудольфа — церемонию, достойную высших лиц государства, куда допускали только по приглашениям, которые были снабжены цветовыми кодами, обозначавшими, где каждый должен стоять.

Вдоль дороги к Пале-Гарнье стояли кордоны, а на площади Оперы полицейские оцепления с трудом сдерживали сотни балетоманов, стремящихся видеть все подробности. Ступени к дверям оперного театра XIX века усыпали цветы и венки, в том числе от Ива Сен-Лорана, семьи Ниархос, семейства Капецио, Ролана Пети и Зизи Жанмэр, а также принцессы Фирьял, на чьем венке была надпись «Нуиу, танцуй в мире». На ленте, стягивающей алые розы от Пьера Берже, было написано «Мерси, Рудольф», а букет от Жака Ланга и министерства культуры украшали цвета республики.

Пале-Гарнье был местом, где в 1961 году началась карьера Рудольфа на Западе. Здесь он провел шесть необычайно продуктивных лет как директор труппы в 80-х годах и здесь же он в последний раз выступил на сцене три месяца назад, в октябре 1992 года. В десять утра шесть танцовщиков во главе с Шарлем Жюдом внесли в театр простой дубовый гроб Рудольфа и подняли его по лестнице мимо стоящего по обеим сторонам почетного караула из студентов. Гражданская панихида проводилась не на сцене, а в фойе; простота деревянного гроба контрастировала с холодным белым мрамором. Бархатная подушечка с почетными знаками Командора искусств и литературы помещалась двумя ступеньками ниже. На полчаса в помещении собрались, казалось бы, несоединимые элементы скитальческой жизни Рудольфа. Здесь были его сестры в черных шерстяных кофтах и повязанных на головах косынках, которых утешали международные знаменитости в норках и соболях. Здесь были племянницы и племянники Рудольфа — Гюзель, Альфия, Юрий и Виктор, его старая партнерша по Кировскому театру Нинель Кургапкина, английские друзья и коллеги — Мод, Линн Сеймур, Джоан Тринг, Антуанетт Сибли, Энтони Доуэлл, Мерль Парк, Джон Тули, американские друзья — Уоллес, Жаннетт, Джейн, Ли Радзивилл, Филлис Уайет, Джон Тарас, Моник ван Вурен. Отсутствие Роберта Трейси не вызывало удивления. Из видных парижан присутствовали Лесли Кэрон, Мари-Элен и Ги де Ротшильд, Дус, барон Алексис де Реде, Ролан Пети, Иветт Шовире, Пьер Лакотт, Игорь Эйснер, Жан Бабиле, Патрик Дюпон, а итальянский контингент возглавляли Карла Фраччи, Луиджи, Виттория Оттоленги и Франко Дзеффирелли.

Некоторые стояли на ступеньках; сотни других смотрели вниз с балконов. Помпезность церемонии забавляла Линн Сеймур. Она представляла себе, «как посмеялся бы Рудольф над этой компанией, внезапно решившей воздать ему почести».

Пока музыканты играли Баха и Чайковского, друзья читали отрывки из произведений любимых поэтов Рудольфа: Пушкина, Байрона, Микеланджело, Гете и Рембо на языке оригинала. Жребий говорить о самом Нурееве выпал Жаку Лангу, описавшему в цветистом панегирике дары, которыми боги наделили Рудольфа: «Красота, сила и безупречный вкус… Его достижения легендарны. Словно феникс, он возрождался каждое утро после того, как истощал себя каждый вечер». Цитируя Барышникова, Он добавил: «У него были обаяние и простота земного человека и недосягаемая возвышенность богов».

Под траурные звучания «Песен странствующего подмастерья» Малера, исполняемых в записи Джесси Норман, Жюд и другие танцовщики вынесли гроб к поджидающему катафалку. Кортеж микроавтобусов «рено» доставил примерно сотню человек к русскому православному кладбищу Сент-Женевьев-де-Буа. В конце ноября Рудольф предпочел это последнее пристанище русских белоэмигрантов более знаменитому кладбищу Пер-Лашез, где покоился Нижинский. Выбранное им место находилось в часе езды от оперного театра, радушно принявшего его на Западе, чью балетную труппу он смог модернизировать. Но даже здесь вечному чужаку пришлось бороться за свое положение. Ибо среди узорчатых надгробий князей и графинь в изгнании был похоронен и Серж Лифарь. «Обеспечьте, чтобы поблизости от меня не было Лифаря», — инструктировал Рудольф своего американского адвоката. Когда он возглавлял труппу Парижской Оперы, изгнание духа Лифаря было одной из самых трудных его задач, говорил Рудольф Гору Видалу. «Мы называем комнаты в честь разных людей. Они заставили меня назвать одну комнату в честь Лифаря. В этой комнате всегда обитает злой дух». Когда гроб опускали в могилу, друзья бросали на него балетные туфли. И белые розы в последний раз дождем падали на танцовщика.