Однажды в августе 1946 года в дверях «возникла тень». Рудольф поднял глаза и увидел «огромного великана-мужчину в грязной серой одежде». Мать бросилась к нему, обвила руками, и лишь тогда Рудольф понял, что это его отец. В тот момент, скажет он позже, он почувствовал, что потерял мать. Он был единственным мужчиной в доме и внезапно, без предупреждения лишился этого положения. Подобная перемена стала для восьмилетнего Рудольфа истинным потрясением.
От матери исходили забота и понимание, от отца, больше привыкшего командовать солдатами, чем откликаться на требования маленьких детей, — предчувствие угрозы. Суровое выражение лица и грубоватые манеры Хамета заставили сына бояться его, равно как и страсть отца к рыбалке и охоте; его юный сын считал эти занятия «очень уж неприятными». Сестрам новые порядки тоже не полюбились. Дети Нуреевых всегда называли мать по-татарски «ани» и обращались к ней фамильярно на «ты». Но с отцом они держались опасливее, не называли его на родном языке «ати», а более официально величали по-русски «папа» и вежливо говорили «вы». Вернувшись домой, Хамет Нуреев обнаружил, что стал чужим для своей семьи.
«Мы никак не могли привыкнуть считать его отцом, — рассказывает Розида. — Он сердился, что я не обращаюсь к нему по-татарски, и жаловался матери: «Почему дети со мной разговаривают официальнее, чем с тобой?» Нам было трудно почувствовать семейную близость». Даже шоколадно-коричневый кокер-спаниель Пальма, которую Хамет как-то принес домой, считалась его охотничьей собакой, а не всеобщей любимицей.
Фарида старалась облегчить мужу возвращение к гражданской жизни, но ей и самой пришлось приноравливаться. Она прожила без мужа больше пяти лет, да и за время их шестнадцатилетнего брака редко выпадали продолжительные периоды совместной семейной жизни. Хотя Хамет вернулся в чине майора с многочисленными наградами, без которых ни разу не снимался на семей пых фотографиях, он решил расстаться с военной жизнью и получил в Уфе должность заместителя политического комиссара в Министерстве внутренних дел. Эта работа предусматривала многочисленные обязанности, как рассказывал он своей дочери Розиде, и несмотря на свое отчуждение от детей, а возможно, как раз по этой причине, ему хотелось побольше времени проводить в семье. Вскоре он занял место заместителя директора профессионально-технического училища, расположенного на холме неподалеку от наблюдательного пункта Рудольфа, откуда видна была железнодорожная станция. Время от времени Рудольф с Розидой забегали к нему, и тогда Хамет, любитель фотографировать, делал моментальные снимки.
Одной из положительных перемен, связанных с возвращением отца, стало улучшение жилищных условий. Годами живя среди других людей, Нуреевы наконец получили собственную двухкомнатную квартиру на улице Зенцова, в одноэтажном деревянном доме номер 37, почти на углу улицы Свердлова. Но, явившись туда, они обнаружили, что вторую комнату занимает женщина, которая собирается переезжать в Ленинград. Когда она наконец уехала, ее место занял другой жилец, и все Нуреевы вшестером ютились в одной комнате в четырнадцать квадратных метров, которая и оставалась домом Рудольфа на протяжении всего детства в Уфе. Обставленная «старой» деревянной мебелью, эта комната, по рассказам соседа, «казалась убогой и жалкой». Но по сравнению с уже известными Рудольфу домами она была светлой и относительно просторной. Там была печь, электричество, но воду приходилось качать из колонки за домом. Печь топилась дровами, обогревая зимой комнату, а весной и летом солнечный свет лился во все четыре окна. Большой деревянный накрытый клеенкой стол стоял в центре, деревянный комод в углу, а у противоположных стен две железные кровати. На одной спали Хамет с Фаридой, на другой, побольше, Рудольф с сестрами укладывались «валетом», чтобы было побольше места. Никто не мог даже двигаться, не побеспокоив других, не говоря уж с танцах. Подобная ситуация была вполне нормальной. Обычно два-три поколения теснились в одной комнате и сексуальная жизнь происходила в далеко не интимной обстановке. Только в двадцать три года, живя на Западе, Рудольф обрел собственную комнату. «В туалет, — вспоминал он, — надо было идти на улицу суровой зимой, проветриваясь на ураганном ветре или под снежной метелью». В конце двора за уборной, которой они пользовались вместе с соседями, был сад, где Рудольф с сестрами сажали цветы. Хамет сам был активным огородником, и со временем получил крошечный клочок земли, приблизительно в получасе езды от дома трамваем, где выращивал картошку и лук.
Пытаясь наладить какую-то связь с сыном, Хамет учил Рудольфа отливать свинцовые пули для охотничьих ружей. Он разрезал свинец на кусочки и велел Рудольфу скатывать их в маленькие шарики с помощью ручной мельницы, надеясь таким образом ввести его в свой мир и сделать мужчиной слишком привязанного к матери сына. Но для Рудольфа такое занятие было вовсе не мужским ритуалом, а утомительной повинностью, с которой хотелось как можно быстрее покончить. При любой возможности он звал на помощь Альберта. Хамет, вспоминает Альберт, «никогда не сидел без дела. Он всегда чем-нибудь занимался. Он был строгим отцом, но в то же время мог быть и ласковым. Только никогда не проявлял любви к сыну. Я ни разу не видел, чтобы он обнял или поцеловал Рудика». Другая соседка помнит Хамета «скрытным, любившим уединение». В глазах Рудольфа он представал «суровым, очень могучим мужчиной с крутым подбородком, тяжелой нижней челюстью, — олицетворением незнакомой силы; редко улыбался, редко беседовал и страшил меня». Как-то, вместе отправившись на охоту, Хамет пошел искать дичь и оставил Рудольфа в лесу одного, посадив его в рюкзак и повесив на дерево. «Я вдруг увидел дятла, и он меня испугал, и летающих взад-вперед уток», — все еще помнил он через сорок лет. Но Хамет лишь смеялся, вернувшись и увидав поджидающего перепуганного сына. «Моя мать, — говорил Рудольф, — никогда не могла простить ему этот случай».
Теперь вместо матери Хамет еженедельно водил сына в баню. Однажды отец растирал его и у Рудольфа случилась эрекция. Это так рассердило Хамета, что он побил его, вернувшись домой. Через много лет, вспоминая этот эпизод, Рудольф признался Кеннету Греву, молодому танцовщику, в которого позже был сильно влюблен, что это одно из его самых болезненных детских воспоминаний. Впрочем, он вообще очень редко говорил о своем отце.
Скупой на слова Хамет был нетерпеливым, а плач только больше его раздражал. «Наш отец ненавидел слезы, — говорит Розида. — Он только взглянет, и все слезы сразу же высыхали». Дочь Лили Альфия впоследствии согласилась с этим детским мнением о его характере. «Однажды я что-то не то сказала, кажется, о еде, которая мне не нравилась, и дед пришел в ярость. Бабушка схватила меня и понесла прятать в спальню». Несмотря на взрывной темперамент, Хамет редко ссорился с женой при детях, по крайней мере, насколько помнит их дочь Розида. «Я никогда не слышала, чтобы он на нее кричал. Чаще всего он держал свои чувства при себе. Рассердившись, просто уходил рыбачить или охотиться».
Одной из первых поездок Рудольфа за пределы Уфы была однодневная поездка с отцом в близлежащие Красный Яр и Аса-ново к его теткам Фазлиевым, Сайме и Фатиме. Путешествовать с матерью всегда отправлялась Роза, и Рудольф с Розидой очень разволновались, когда отец решил взять их вместо нее. По дороге Хамет останавливался поохотиться в сопровождении своей верной «охотничьей» собаки Пальмы. Но Пальма отказывалась выполнять его приказы, и «обычно отец в конце концов сам лез в воду за подстреленной уткой», вспоминает Розида. Ночью спали в стоге сена. В отличие от отца, тетки Саида и Фатима соблюдали традиции и говорили с детьми по-татарски. Если дети отвечали по-русски, их заставляли говорить на родном языке. Хотя Хамет и Фарида разговаривали между собой по-татарски, они настаивали, чтобы дети общались по-русски. «Наша мать была современной женщиной, — замечает Розида. — Она говорила: «Вы должны говорить по-татарски, только когда это действительно необходимо».
Хамет возлагал на единственного сына большие надежды, считая, что у него есть шанс стать инженером, врачом или офицером. Он также предоставил ему определенные привилегии, все-таки соблюдая некоторые мусульманские традиции. В конце концов, Рудольф был единственным, кроме Хамета, мужчиной в доме и поэтому не должен был выполнять домашние обязанности, даже работу, обычно считавшуюся «мужской». В зимнее время, когда для печи требовались дрова, Хамет звал Розиду помогать ему их колоть, ибо Рудольф никогда не желал заниматься этим. Фарида работала на молокозаводе, разливала молоко в бутылки, и ежедневно бежала домой приготовить еду детям, не успевая поесть сама. Роза, Лиля и Розида по очереди убирали в комнате, делали покупки, помогали матери готовить ужин и накрывали на стол, когда родители приглашали соседей, хотя им до замужества запрещалось присоединяться к обществу. Единственной обязанностью Рудольфа оставалось выращивание и уборка картошки вместе с Розидой, походы за керосином для примуса и ежедневная покупка хлеба на ужин. «Зачем ты посылаешь мальчика за хлебом? — упрекал Хамет жену, считая даже эту обязанность неподобающей для него. — Тут три девочки, и ни одна не может в магазин сбегать?» К тому времени карточную систему отменили и для того, чтобы сделать покупки, приходилось часами стоять в очередях — всем, кроме Рудольфа и Альберта, научившихся пролезать вперед между барьерами или под ногами. Сунув хлеб в ранцы, они бежали на татарское кладбище, где с удовольствием проводили день, лазая по камням и забираясь в пещеры.
Ужинали в семье Нуреевых всегда в семь часов, когда Хамет возвращался с работы. Соседи рассказывают, что Фарида Нуреева прекрасно готовила и пекла, а ее фирменным блюдом был густой башкирский суп с мясом, картошкой, морковкой, луком, капустой и домашней лапшой.
Кроме повседневной рутины, еды и домашних обязанностей, между отцом и сыном было мало контактов. Рудольф порой пытался вовлечь в свою жизнь отца, но Хамет никогда не откликался так, как хотелось сыну. Когда Рудольф признался, что очень хочет учиться играть на пианино, Хамет возразил, что инструмент слишком громоздкий, его негде поставить и об этом не может быть речи. Научиться играть на нем слишком трудно, объяснял он, и Рудик не сможет таскать его на спине, в отличие, скажем, от аккордеона, который, по его мнению, полезно освоить, чтобы «пользоваться успехом в компаниях». Но Рудольфа влекло к музыке ради собственного удовольствия, а не для развлечения других, чего практически мыслящий отец никогда не мог понять.
С возвращением Хамета семейная жизнь могла измениться, но ему не удалось заставить Рудольфа отказался от уже избранного им образа жизни. Мальчик быстро стал звездой своей детской любительской танцевальной группы и гордился ее выступлениями. Но даже в девятилетием возрасте он понимал, что отца его танцы не слишком интересуют. Опасаясь вызвать неудовольствие, он перестал практиковаться дома и говорил о своей страсти лишь с сестрой Розой и с Альбертом. Ни секунды не думая, будто Рудольф всерьез занимается танцами, отец не вмешивался, считая это занятие детской прихотью, которая скоро пройдет.
Любовь к танцам сблизила Рудольфа с Розой, которая занималась ритмикой и получала награды, танцуя на местных конкурсах. Роза собиралась стать учительницей, как некогда ее мать, и охотно делилась с Рудиком всем, что знала о танце, а иногда приводила его в свой любительский ансамбль. Однажды она принесла домой балетные костюмы, чтобы ему показать. «Для меня это было что-то божественное. Я разложил их на кровати и смотрел, смотрел так пристально, что сумел почувствовать себя в них одетым. Я мог часами на них любоваться, гладить, нюхать…»
Страсть, которую он умудрялся скрывать от отца, было не так легко утаить на школьном дворе, где его неспособность к занятиям спортом вызывала насмешки. Играя в футбол, он постоянно пропускал мяч, думая о пируэтах. В гимнастическом классе дела шли не лучше, одноклассники и учителя раздражались, даже не представляя, что он хоть когда-нибудь сможет чего-то достичь. Если другие мальчики выполняли упражнения, точно следуя указаниям тренера, Рудольф предпочитал самостоятельно приукрашивать их. «Он был не таким, как другие ребята, — говорит одноклассник Марат Гизматулин, баритон Уфимского театра. — Он был слабым и делал все по-своему. Когда наш учитель велел вытянуть руки в стороны, мы вытягивали прямые руки, не сгибая локтей. Рудольф же всегда сгибал локти и пальцы. Конечно, учитель сердился за то, что он не выполнял сказанного. Все мальчишки над ним потешались».
Каждый раз, когда он погружался в мечты наяву, одноклассники затевали с ним драку, толкали локтями, щипали, трясли, добиваясь ответа. По мнению Тайсан Ичиновой, классной руководительницы Рудольфа в школе номер 2, эти стычки были вызваны завистью, хотя трудно сказать, действительно ли она думала так в то время или на ее рассуждения повлияло дальнейшее развитие событий, известное ей по прочитанным сообщениям. «На уроках Рудик смотрел на меня широко открытыми глазами, вроде бы слушая, но я видела, что он погружен в собственный мир. Он о чем-то фантазировал, сам того не сознавая. Мальчикам хотелось узнать, о чем он думает, вот они и толкали его со всех сторон, пока он не отвечал тем же самым. Они не успокаивались, пока он не начинал реагировать».
Реагировал Рудик таким способом, что ребята только еще больше злились. Он быстро сообразил, что лучший способ защиты — не подпускать никого слишком близко. Но, не обладая ловкостью других мальчишек, «падал и начинал дико плакать, привлекая к себе внимание и стараясь показать, что ему больно, — рассказывает Гизматулин. — Толкнувшему приходилось объяснять: «Слушайте, я его просто чуть-чуть подтолкнул локтем, а он упал и ревет, как сумасшедший». Я был сильнее его и старался защитить не потому, что он мне нравился, а просто из жалости. Он казался совсем беспомощным». Истерики Рудольфа заканчивались так же быстро, как и начинались. «Конечно, он плакал при драках с другими мальчишками, — подтверждает Альберт, — но быстро успокаивался и обо всем забывал. Он не был плаксой».
Хотя Рудольф не осмеливался разучивать народные танцы дома, он умудрялся упражняться практически в любом другом месте — на улице, в школе, во время майских праздников и других публичных торжеств, на любительских конкурсах. «Народный танец, — объяснял он позже, — очень бурный. Темперамент здесь очень важен… и я с ранних лет знал, как надо выглядеть на сцене, как царить на ней, как блистать». В школьном табеле за третий класс записана похвала девятилетнему Рудику: «Активный участник художественного кружка. Танцует очень хорошо и с большой легкостью». В следующем году он завоевал свою первую награду за танец — книжку с фотографиями достопримечательностей «Старая и новая Москва». Надпись в книге гласит: «Нурееву за лучший танец в любительском кружке Ждановского района Уфы, 1948 год» — за подписью руководителя Уфимского горкома комсомола.
К тому времени Рудольф вступил в пионеры, детскую коммунистическую организацию, к которой принадлежал каждый советский ребенок. Пионеры, подобно бойскаутам, вели организованную деятельность с целью укрепления гражданского сознания и духа коллективизма, но у пионеров каждая песня, танец и рассказ были пронизаны политическими лозунгами. «Пионер верен Родине, партии, коммунизму…» — так начинается пионерский устав, который в сталинском духе не только поощрял детей к конформизму, но и подавлял всякую самостоятельность и независимость. Когда Рудольф был пионером, образцом служил четырнадцатилетний Павлик Морозов, который во время коллективизации донес властям на своего отца, прятавшего от государства зерно.
Рудольф, Альберт и соседские мальчики ходили во Дворец пионеров — стоявший неподалеку на улице Горького большой деревянный дом с отдельными кабинетами для занятий, в каждом из которых висел портрет Сталина. «О Сталине мудром, родном и любимом прекрасные песни слагает народ», — пели они. Пионеры могли бесплатно ходить в танцевальный кружок, и именно здесь Рудольф начал расширять свой репертуар. Вскоре он познакомился с танцами всех советских республик, которые руководители кружка просто заимствовали из пионерских журналов, издававшихся в Москве и Ленинграде. Еще одна бывшая пионерка, а иногда и партнерша Рудольфа Памира Сулейманова рассказывает, что он «впитывал все, как губка. Танцевать с ним было замечательно, потому что он был абсолютно уверен в себе. Он все брал на себя, так что мне не о чем было беспокоиться». Порой они выступали вместе в военных офицерских клубах, на настоящей сцене. Но более важные пионерские цели не интересовали юного Рудольфа, которому так никогда и не удалось понять, почему по сравнению с коллективом любой индивидуум стоит на втором месте. Национальные праздники волновали его потому только, что давали возможность танцевать. «Поскольку ничто коллективное никогда меня не привлекало, я был не слишком активным пионером, — говорил он, добавляя ради справедливости, — и по-моему, коллектив тоже не испытывал ко мне особой любви».
В то же время он продолжал танцевать в детской группе школы номер 2. Однажды для постановки танца пришла балерина Уфимского балета. Увидев, с какой готовностью десятилетний Рудольф и Альберт выполняют ее указания, она предложила им поучиться в Доме учителя у бывшей балерины из Ленинграда, которую звали Анна Ивановна Удальцова. Дом учителя стоял на окраине города примерно в четырех трамвайных остановках от дома, и Рудик самостоятельно пошел на разведку. Анна Удальцова принимала не каждого и потребовала, чтобы Рудольф показал ей отрывки из хорошо им освоенного народного репертуара, включавшего в себя гопак, который танцуют по кругу, уперев руки в бока, и лезгинку, которую начинают на цыпочках и постепенно опускаются на колени. Когда он закончил, она ошеломленно молчала, а потом объявила ему, что большую часть своей жизни учила детей танцевать, но теперь, посмотрев на него, поняла, что с таким прирожденным талантом он «обязан изучать классический танец» и учиться в Мариинской школе Санкт-Петербурга. Удальцова по-прежнему называла город и училище так, как привыкла с детства. И пригласила его посещать ее класс.
Рудольф уже привык к похвалам, но от слов Удальцовой вспыхнул и сразу же загорелся новыми надеждами. С тех пор как он вошел в Уфимский театр и открыл новый мир, его единственным стремлением было там оказаться. Он мечтал «о спасителе, который придет, возьмет меня за руку и вызволит из этой серой жизни…». И теперь перед ним словно открылась потайная дверь. Удальцова не только заметила потенциал, который он в себе чувствовал, но и хотела помочь ему попасть в Ленинград, в настоящую Мекку танца, о чем ему было известно. Хотя он не имел четкого представления ни о Ленинграде, ни о его балетной школе, это слово произносили каждый раз, когда Рудольф хорошо танцевал. Ленинград для него был вершиной, величайшей похвалой. Ему повезло: Удальцова не просто была воспитана в ленинградских балетных традициях, она каждое лето ездила в Ленинград, где жила ее дочь, видела новых исполнителей, а вернувшись в Уфу, обо всем рассказывала ученикам.
Маленькая, хрупкая, спокойная и интеллигентная Анна Ивановна Удальцова всегда «светилась добротой», вспоминает одна ее уфимская соседка. «В ней было какое-то типично славянское смирение. Она никогда не могла постоять ни за своих учеников, ни за саму себя. Но было хорошо видно, что она любит свою профессию». Был в ней также и некий снобизм; она считала Руди-Рудика «просто маленьким татарчонком, жалким и невоспитанным», и практически не скрывала этого от него. Через много лет она вспоминала, как просила своего мужа «помочь ему милостыней». Ученики называли ее Анной Ивановной, и когда Рудик с Альбертом пришли к ней в студию в 1949 году, ей был шестьдесят один год, но выглядела она лет на десять лет старше. Даже тогда она казалась Рудольфу «очень старой женщиной», хотя дожила до ста трех лет. Изборожденное глубокими морщинами лицо и седые волосы свидетельствовали о трудностях, выпавших на ее долю после революции, когда ее мужа Сергея сослали в лагерь в Сибири. Ему удалось выжить, но по возвращении в Ленинград они с женой были высланы в Уфу.
Излучаемые Анной Удальцовой доброта и приветливость улетучивались в момент начала занятий в классе. «Выпрями спину! Смотри на ноги!» — строго командовала она, одаривая ласковыми словами лишь за особенно хорошее исполнение. В ее классы ходили люди самого разного возраста и уровня подготовки, а Рудольф с Альбертом оставались самыми юными и неопытными из всех учеников. «Она была суровой, — говорит Альберт, — но мы с Рудиком не возражали, потому что учились все делать правильно». Она обучила их основам балета: пять позиций, плие, батман, тандю, арабеск.
Но самые ценные уроки Рудик получал после класса, когда Удальцова приглашала его к себе домой на чай. Только здесь она рассказывала ему о годах своей юности в Санкт-Петербурге, где танцевала у Дягилева и репетировала вместе с Павловой. Рассказы о легендарной балерине, о ее божественности и преданности своему делу открывали Рудольфу романтику балета, пробуждали чувство некой религиозной самоотверженности, необходимой великому артисту. Здесь перед ним оживали люди, воплощавшие его мечту. Он впервые стал думать не просто о па, а о танце.
Через полтора года Удальцова пришла к заключению, что научила своего «дорогого мальчика» всему, чему могла. Она даже разработала специально для него хореографию матросского танца. Вскоре ее перевели в Клуб железнодорожников, и она передала Рудольфа своей близкой подруге Елене Константиновне Войтович, которая руководила любительской танцевальной группой. Альберт последовал за Рудольфом в класс во Дворец пионеров на улице Карла Маркса, всего в нескольких кварталах от домов, где жили мальчики.
Елена Константиновна Войтович была своего рода местной знаменитостью, и со старым Санкт-Петербургом ее связывали еще более крепкие узы, чем Анну Удальцову. Войтович родилась в 1900 году в семье царского генерала и придворной дамы, училась в Императорском театральном училище, закончив его в 1918 году. Затем ее пригласили в балетную труппу Мариинского театра. Даже обладая мягким прыжком, Войтович не продвинулась выше корифейки1, на ступень выше танцовщиц кордебалета, и ушла из театра в 1935 году. Через два года ее вместе с мужем выслали в Куйбышев, а со временем они перебрались в Уфу. Как и оказавшаяся там раньше нее Анна Удальцова, Елена Константиновна Войтович не могла даже представить себе, что когда-нибудь будет жить в другом городе, кроме обожаемого Санкт-Петербурга. Встреча с ними принесла Рудольфу удачу.
К моменту появления в ее кружке Рудольфа в 1950 году Елене Константиновне Войтович исполнилось пятьдесят лет и недавно она овдовела. Бездетная, она жила с матерью неподалеку от Уфимского театра, посвятив себя обучению танцу, и, кроме руководства любительским пионерским танцевальным ансамблем, служила репетитором в балетной труппе, единственной, которую видел Рудольф. Войтович помогала ставить «Журавлиную песню» и регулярно занималась с Зайтуной Насретдиновой, балериной, которую Рудольф видел в судьбоносный канун Нового года. Тот факт, что Войтович учила танцовщиков театра, произвел сильное впечатление на двенадцатилетнего Рудольфа, естественно жаждавшего войти в их число.
Высокая, тонкая, статная, с коротко стриженными светло-каштановыми волосами, Елена Войтович была очень сдержанной, и многие по ошибке считали ее высокомерной. Но в классе она оживала, демонстрируя свою энергичность и ум. Самым необычным ее достоинством был до сих пор исполняемый ею мощный прыжок. Требуя от всех учеников образцового исполнения, она хотела, чтобы они танцевали не просто хорошо, а с тем совершенством, которое давало бы право выступать на уфимской сцене. «За пределами класса она была очень доброй, — говорит бывшая ученица, позже сдружившаяся с Войтович, — но в классе мы ее побаивались. Если она говорила что-то, а ты пропускал мимо ушей, переспрашивать никто не осмеливался».
Рудольфу никогда не приходилось переспрашивать. Он следил за указаниями Войтович с таким жадным вниманием, что, казалось, «живет в танце», по словам другой его одноклассницы. Исполняя народные, характерные танцы2 или балетные комбинации, двенадцатилетний Рудольф выделялся, умудряясь каким-то образом завоевывать в аудитории определенный авторитет, чего ему не удавалось на школьном дворе. «Во Дворце пионеров у него не было близких друзей, — говорит Ирина Климова, которая сегодня обучает танцу в бывшем Доме пионеров неподалеку от того, где занималась вместе с Рудольфом, — но никто его не дразнил и никто не сомневался, что он самый лучший». Климова была на пять лет младше Рудольфа и видела в нем образец для подражания. Они вместе исполняли русский танец, и она вспоминает, как восхищалась его способностью нести ее на плече и одновременно кружиться. Среди юных пионеров просьба звезды класса помочь ему снять башмаки почиталась за честь, и даже сегодня, почти через полвека, Климова помнит, как для одного танца готовила Рудольфу букет бумажных цветов.
Первую ведущую балетную роль Рудольф исполнил в «Волшебных куклах». Войтович поставила этот балет специально для демонстрации его искусства партнера. Одетый в белые панталоны и накрахмаленную белую курточку Рудольф танцевал со Светой Башиевой, поднимающейся на пуанты. Восхищенная восприимчивостью своего ученика, Войтович не только особо опекала его в классе, но вскоре, подобно Анне Удальцовой, стала приглашать домой, угощать чаем и рассказывать о своей жизни.
Вдобавок Рудольф попал под крыло Ирины Александровны Ворониной, еще одной изгнанницы из Санкт-Петербурга, которая аккомпанировала в классах Дворца пионеров, где он занимался. Излучавшая материнскую теплоту Ирина Воронина, работавшая также концертмейстером в Уфимском театре, обычно обязательно называла композитора каждой исполняемой ею пьесы. Музыкальный слух Рудольфа сразу привлек ее внимание, а он в свою очередь сообразил, что она многому может его научить, в том числе игре на пианино, учиться которой ему запрещал отец. Днем Рудольф забегал на чай и Воронина учила его играть на фортепиано простые мелодии. И Воронина, и Войтович получали особое удовольствие от дневных визитов Рудольфа, отчасти напоминавших им в жалких уфимских квартирках санкт-Санкт-Петербургские салоны времен их юности. Единомышленницы Воронина, Войтович и Удальцова — троица менторов женского пола — разделяли не только веру Рудольфа в себя, но и его решимость раскрыть свой талант. Столь же важно, что они внушили ему ощущение принадлежности к миру балета и видение своего будущего. При такой упрямой целеустремленности он все равно преуспел бы, несмотря на все трудности, но, как всякий начинающий художник, нуждался в подтверждении со стороны старших, что его труды ненапрасны.
Хотя мать по-прежнему любила его и больше была привязана, чем к дочерям, она никогда не поощряла его раннего интереса к танцу, даже не говорила с ним на эту тему, так что поддержка наставниц стала для него еще важнее. В жизни множества вундеркиндов родители руководят из-за кулис карьерой своих отпрысков. У Моцарта был амбициозный отец, у Нижинского, Иегуди Менухина и Владимира Горовица — влиятельные энергичные матери. Случай Нуреева столь необычен именно потому, что с самого раннего возраста он самостоятельно поставил перед собой цель и самостоятельно продвигался к ее достижению. Его мать ценила балет, но у нее никогда не было времени, сил и желания потакать своим вкусам или идти против мужа. Несмотря на внимание учителей и сестры Розы, Рудольф вынужден был полагаться главным образом на собственную сообразительность и желание преуспеть, сознательно таясь от отца. Под предлогом необходимости сходить за хлебом на ужин он проводил день в танцевальном классе. Когда он поздно возвращался домой с черствым хлебом, мать с сестрами догадывались, где он пропадал, но, не выдавая Хамету, они тайно его выгораживали, отчасти, по словам Розиды, ради сохранения мира в семье. Хотя Фарида не высказывала одобрения, она не повышала на сына голос и не поднимала руку, а Рудольф принимал это за знак поддержки. (Он всегда называл мать своей «союзницей».) Но по свидетельству Розиды, Фарида вовсе не проявляла энтузиазма, которого он ожидал. Вместе с мужем она возлагала на Рудольфа большие надежды и рисовала для него совсем иную карьеру. Несовпадение надежд родителей с его мечтами принесло всем им множество бед.
По мнению Хамета и Фариды, перед Рудольфом открывались возможности, о которых никто в их семье не мог даже мечтать. На протяжении поколений они были привязаны к земле и к традициям деревенской жизни. Ни у кого из них не было многообещающих перспектив, ни образовательных, ни финансовых. Если б решающее слово принадлежало Хамету, Рудольф, безусловно, не стал бы танцовщиком. Разве это карьера для сына члена партии, отмеченного наградами ветерана войны? В 1950 году Хамет работал охранником на заводе по производству электрооборудования, со временем стал начальником охраны, играл активную роль в местной партийной организации, был членом комитета по распределению жилья в Уфе. Хотя он мог бы, воспользовавшись положением, получить для собственной семьи более просторную квартиру, упрямая гордость не позволяла ему даже заикнуться об этом. Только в 1961 году, когда все работники завода подали за него просьбу, Нуреевы получили квартиру побольше.
Легко было бы обрисовать роль Хамета в жизни сына черными красками, представив его в виде двухмерной фигуры, властной личности, решившей покончить с артистическими наклонностями сына. В этом, конечно, есть доля правды, но Хамет, как почти все родители, горячо верил, что действует в интересах сына и знает мир, в котором тому предстоит жить. Сам он рос в мрачные годы имперских порядков, когда зрели зерна революции; взрослел, когда страну раздирала Гражданская война; стал мужчиной, когда партия начинала проводить в жизнь свои установки и цели. Он пережил чистки, надолго разлучался с семьей, сражался во время мировой войны, чтобы его сын мог расти в новом советском обществе. Танцы — занятие не для мужчины, твердил он Рудольфу, на хлеб этим не заработаешь. В отличие от какого-нибудь западного отца, он не связывал балет с гомосексуализмом, но его возражения не ограничивались финансовыми соображениями: танцовщиком может стать любой, независимо от его верности партии или происхождения, но не каждый способен занять хорошее положение и продвинуться на важные посты. Самое большее, на что могли рассчитывать большинство уфимских детей, — обучение в каком-нибудь профессионально-техническом училище. Хамет просто хотел, чтобы его сын воспользовался всем, за что он боролся и воевал.
Однако желание Рудольфа танцевать намного пересиливало все другие соображения, даже страх перед отцом. В качестве алиби он продолжал ссылаться на походы за хлебом и не раскаивался, когда отец бил его за посещение танцевального класса. «Он бил меня каждый раз, когда узнавал об этом. Но я просто шел туда снова». Розида с Лилей старались держаться подальше от подобных сцен и обычно в таких случаях уходили из дому. Роза, единственная сторонница Рудольфа, в это время училась в Ленинграде в педагогическом училище. «В нашей семье это был единственный способ наказания, — говорит Розида, которую Хамет из своих четверых детей любил больше всех. — Отец был суровый, но не такой, чтобы все время стоять с палкой в руках. Он наказывал нас, когда мы того заслуживали».
Задача попасть в танцевальный класс в воскресенье, единственный день, который Хамет проводил дома, стала истинным испытанием изобретательности Рудольфа. Он сплетал самые искусные легенды, но никогда не был уверен, что удастся уйти. Когда он наконец вставал к балетной палке, все замечали его волнение и тревогу. Его одноклассница рассказывает, что он «как бы все время поглядывал, не идет ли отец забрать его домой». На каждую просьбу Розиды разрешить ей прийти посмотреть, как он танцует, Рудольф отвечал, что не танцует на этой неделе. Она признается, что брат опасался, как бы она не выдала его родителям, зная, «какие будут неприятности». А когда Розида наконец упросила его разучить с ней матросский танец, он быстро потерял терпение. «Безнадежно! Лучше брось», — решительно заявил он и никогда больше ее не учил.
Вооруженный безоговорочной верой в собственные способности, Рудольф продолжал мечтать о карьере на сцене, единственном месте, где мог свободно и полностью себя выразить. На протяжении нескольких лет слушая рассказы о ленинградской балетной школе, он однажды узнал, что группу специально отобранных башкирских детей отправляют туда учиться. Поверив, что судьба наконец улыбнулась ему, он помчался домой с этой новостью и принялся умолять отца навести справки. «Это лучшая в стране школа», — твердил он пытавшемуся пресечь его просьбы Хамету. В конце концов, поняв, как много для Рудика это значит, отец согласился узнать о процедуре приема. Через несколько дней Рудольфу стало известно, что дети уже уехали в Ленинград, и он впал в «черное отчаяние». Лишь через несколько лет он понял, что чрезмерная гордость не позволила отцу признаться в невозможности заплатить за проезд по железной дороге до Ленинграда двести рублей, как требовалось при подаче заявки.