Если бы новым педагогом вместо Александра Пушкина оказался кто-либо другой, Рудольф, скорее всего, закончил бы жизнь танцовщиком на сцене Уфимского театра. Но в сдержанном и терпеливом Пушкине он обрел идеального педагога, к которому испытывал огромное уважение и безграничную любовь. Сорокавосьмилетний Пушкин был образцом для подражания, именно тем отцом-благодетелем, о котором всегда мечтал Рудольф, он понимал устремления Рудольфа и никогда не пытался их изменить. Невозможно найти более подходящие друг другу натуры. Если Хамет Нуреев и Валентин Шелков старались переделать Рудольфа по своему образу и подобию, Пушкин поощрял его искать собственный голос. «Он был терпеливым, всегда очень тихо, спокойно обращался с учениками, — рассказывает Михаил Барышников, еще один воспитанник Пушкина. — Он учил нас танцевать, а не выстраивать свой танец. Он учил нас видеть танец с собственной точки зрения, отвечать за свои мысли и за свое тело и управлять ими». Но, пожалуй, еще важней для юноши было то, что Пушкин был «необычайно спокойным и уравновешенным. Было почти невозможно поссориться с ним», свидетельствует бывшая 65 балерина Кировского Алла Сизова, постоянная партнерша Нуреева в последние школьные годы.
Вдобавок Пушкина можно назвать лучшим в стране преподавателем мужского танца, сохранившим традиции классического танца, его чистоту, заложенные в основе стиля Кировского театра. Выпускник ленинградской школы и бывший солист Кировского, Пушкин жил и в царской, и в советской России. Он родился в 1907 году, танцу начал обучаться у известного также на Западе Николая Легата, преемника Петипа. Именно Легат на вступительных экзаменах впервые разглядел талант Нижинского и вопреки возражениям своих коллег принял его в Императорское театральное училище. («Из этого юноши можно сделать прекрасного танцовщика», — сказал я и принял его без дальнейших испытаний».) Как и Легат, Пушкин продолжал непрерывающуюся линию балетных педагогов, перенявших друг у друга, «как бегуны в эстафете, само совершенство техники, чистейший стиль танца». Пушкин пришел в Кировский в 1925 году, а педагогическую деятельность начал в 1932-м, еще танцуя на сцене. Специальный класс, который он позже стал вести в Кировском театре, привлекал большинство ведущих мужчин-танцовщиков. По натуре романтический герой, Пушкин был выдающимся солистом, вызывал восхищение своим изяществом и наиболее известен в партии Голубой птицы из балета «Спящая красавица». Он ушел со сцены в 1953 году и с тех пор передавал весь свой опыт юным танцовщикам.
Мускулистый, с серьезным лицом, длинноносый, с лысеющим лбом, Пушкин выглядел в классе величественным и солидным. Нося накрахмаленные белые рубашки с темным галстуком и темные брюки, он излучал спокойную властность, смягчая напряженность уроков своей обходительностью. Его методы были такими простыми, что, по словам Барышникова, «впервые попавшие в его класс люди часто удивлялись: «Что тут такого особенного? Все происходило как бы само собой». Татьяна Легат, внучка Николая Легата, танцевавшая в Кировском театре, рассказывает, что занятия в классе Пушкина было «страшно трудно выдерживать. Казалось, будто дело идет к концу и ноги уже совсем устали, а потом выяснялось, что мы только разогревались». Пушкин давал ученикам солидные технические основы, но был убежден также в необходимости выявлять индивидуальность и музыкальность каждого танцовщика. Он унаследовал этот подход от своего собственного выдающегося школьного педагога Владимира Пономарева*. В отличие от Шелкова, Пушкин исходил из предположения о естественной интеллигентности своих учеников. Он сосредоточивался на сильных сторонах, говорил мало и никогда не повышал голос. «Он очень хорошо знал, что объяснить невозможно. В этом была его сила, — говорит Барышников. — Выполняя его задание снова и снова, ты начинал понимать параметры задачи, масштаб движений, темп и все прочее».
Рудольфу сразу понравился Пушкин, но получивший предупреждение на его счет педагог почти не обращал на него внимания. Насколько было известно Пушкину, ему просто достался танцовщик сомнительного происхождения, а поскольку Рудольф еще не сравнялся с учениками восьмого класса, ничто не доказывало обратного. Рудольф слишком хорошо знал об опередивших его интригах и видел, что одобрение Пушкина заслужить нелегко. Но он также знал, что одобрение Пушкина обеспечит карьеру. Впервые в жизни он был уверен, что находится в самых лучших руках, и без всяких сомнений доверился опыту Пушкина.
Между тем его одноклассники вовсе не собирались освобождать место для столь неотесанного и необычного ученика, как Рудольф. Естественно, в постоянном процессе отсева от поступления и до самого выпуска конкуренция в школе была очень сильной. Ежегодно лишь два-три выпускника получали работу в Кировском или в Большом театрах; некоторые попадали в Малый 68 69 или в Музыкальный театр имени Станиславского и Немировича-Данченко, остальные рассеивались по стране, по третьесортным труппам. Юноши восьмого класса Пушкина обладали техникой, близкой к профессиональной, и косо поглядывали на попытки Рудольфа соперничать с ними. Они искренне удивлялись, что Пушкин взял его из шестого класса. «Посмотри на себя, Нуреев, — насмехались они как-то после занятий, подведя его к зеркалу. — Ты никогда не будешь танцевать, это попросту невозможно. У тебя для этого нет фигуры. У тебя ничего нет, ни школы, ни техники».
В действительности же их больше всего раздражало его поведение. Он до изнеможения отрабатывал устойчивость, позы, жесты — мелочи, о которых никто особенно не беспокоился. Он часами стоял перед зеркалом, чтобы зафиксировать положение рук или переход от одного шага к другому, а не просто его выполнение. «Его не столько интересовал эмоциональный аспект выступления, сколько совершенствование ног и тела, что не типично для советских танцовщиков, — говорит его современник Никита Долгушин. — В его озабоченности внешним совершенством можно было усмотреть западное влияние».
Вдобавок он был неуравновешенным — не задумываясь, публично выражал разочарование и досаду, а когда отражение в зеркале не соответствовало его мысленному представлению, разражался слезами или сердито взрывался. Рудольф, как и в Уфе, отрабатывал элементы, наиболее трудные для него. «Кабриоли, например, мне казались нелегкими, поэтому я повторял их снова и снова, прыгая прямо перед зеркалом, чтобы видеть ошибки. Я мог делать их в разные стороны и вполне прилично выглядеть без всех этих стараний, но тогда бы не смог сделать правильно».
Он проявлял такой фанатизм, что никто из учеников школы не мог его понять. Не менее преданные своему делу, они считали Рудольфа помешанным. Каждый день его можно было увидеть в пустом классе, с сумасшедшей энергией репетирующего в одиночку. «Ой, посмотрите на него, он никогда не останавливается», — перешептывались они. Мысль о том, чтобы присоединиться к нему, редко приходила им в голову, и они разбегались в тот миг, когда он захлопывал дверь. «Мы слышали, что он дикий и грубый парень, — говорит одноклассница Марина Чередниченко, повторяя распространенное мнение. — Он очень резко на все реагировал Не думаю, чтобы кто-то испытывал к нему особенную симпатию, он был слишком уж необщительным».
Каждый вечер Рудольф допытывал Сергиу Стефанши о том, что тот выучил за день в шестом классе. Он не интересовался его переживаниями, его семьей в Румынии или мечтами. Он хотел говорить только о па и комбинациях, и пока остальные мальчики спали или играли, Рудольф требовал повторять уроки. «Вставай, давай заниматься, — приказывал он. — Я поздно начал, надо догонять». Обнаружив как-то днем усталого Сержа в постели, он велел ему подниматься. «Чего это ты отдыхаешь?» — желал знать Рудольф. Когда Серж объяснил, что устал, он сорвал одеяло. «Ох, оставь меня в покое, башкирская свинья!» — крикнул Серж, надеясь остановить его оскорблением. Но надежда не оправдалась. «А ты румынская свинья!» — завопил Рудольф, повалив его на пол и молотя кулаками.
Если бы он считался с другими или проявлял к ним какой-нибудь интерес, возможно, им было бы с ним легче. Но Рудольф вместо этого держался сам по себе и боролся за свое место. Свойственное ему выражение превосходства раздражало, хотя он главным образом прикрывался им от насмешек. Ленинградцы посмеивались над его провинциальным акцентом, заплатанными брюками, неподобающими манерами. «Я очень страдал от насмешек, — признавался он позже ленинградскому другу. — В классе я ненавидел свое отражение в зеркале. Я казался себе безобразным».
Тоскуя по общению в ту первую осень, Рудольф вспоминал Альберта из Уфы. «Моему дорогому другу Альберту, — написал он на открытке, — в честь нашей дружбы».
Он самостоятельно осматривал достопримечательности города, получая особенное удовольствие от посещения Кировского театра. Каждую среду и субботу в этом зеленоватом, цвета морской волны, с золотом дворце на Театральной площади в миле от школы шли балетные спектакли. Театр, ставший родным домом для легендарных звезд русского балета, был для Рудольфа лабораторией, местом важных открытий. Ученики получали сценический опыт на выходных ролях в постановках Кировского. Но даже при этом за ними пристально следили, привозя в автобусе, который подъезжал к училищу ровно в семь. (Их предшественников возили в закрытых экипажах, чтобы они не сбежали.) Таким образом они получали личное представление о репертуаре и музыке.
Находясь на сцене, за сценой, в зале, Рудольф жаждал танцевать. Он запоминал каждый балет и у себя в комнате восстанавливал их по памяти. Сперва пробовал зарисовать балетные на на бумаге, но когда обнаружил последний листок со своими заметками висящим на умывальнике, решил просто запоминать. («Можно представить, как использовали остальные, — заметил он одному из своих первых биографов Джону Персивалю. — Это меня излечило».) Если его однокашников интересовали мужские партии, Рудольф разучивал и мужские, и женские роли. Стефанши постоянно был вынужден служить ему партнером. «Свет надо было выключать вечером в половине двенадцатого. Но мы, вернувшись из театра, хотели протанцевать все сольные выходы. Мы были очень взволнованы, ведь в Кировском работали блестящие мастера. Руди говорил: «Вставай, Серж, будешь девушкой, а я твоим партнером». И мы повторяли балет с самого начала».
Позже в том же году во время белых ночей, когда в городе светло с сумерек до рассвета, они репетировали свой торжественный выход в жете на широкой площади перед Зимним дворцом. Его величие было вполне подходящим фоном для обучающихся балетных принцев.
Одноклассники Рудольфа редко высовывались за пределы училища и еще реже проникали в Кировский театр. Но Рудольф не мог подавить любознательность, равно как и следовать примеру других. Когда он не присутствовал в Кировском, то оказывался в Эрмитаже, в филармонии, в Пушкинском или в Горьковском театрах. Он мог высидеть что угодно, вплоть до агитационно-пропагандистских сказок о коллективах, тракторах и с энтузиазмом работающих на них крестьянах. «Не важно, что они говорят, — сказал он сопровождавшему его как-то раз Стефанши. — Меня интересует только их техника». Его увлекали все виды искусства, которые он считал столь же взаимосвязанными, как мириады составляющих Ленинград островов. В первую очередь это относится к двум страстным его увлечениям — музыке и танцу. Дома по радио музыку передавали главным образом «по случаю смерти какого-нибудь важного деятеля». Но часто посещая филармонию, бывшее Дворянское собрание, где Чайковский и Римский-Корсаков впервые исполняли свои ранние произведения, Рудольф обнаружил, «в какой степени музыка может нести чистую радость, доставлять странное, почти смертельное наслаждение». Он начал также разбираться в музыке. Преклонялся перед Бахом, Бетховеном, из советских композиторов предпочитал Шостаковича и Прокофьева и, кроме Скрябина и Чайковского (исключительно балетная музыка), не любил почти всех русских композиторов, особенно Рахманинова. Его музыка, утверждал Рудольф, «пахнет русскими сарафанами», ее сильный национальный колорит отвращал его.
Жажда экзотики привлекла его к Мении Мартинес, ставшей первым и единственным близким школьным другом Рудольфа. Открытая, непредсказуемая, экспансивная от природы Мартинес была первой в училище кубинской ученицей. Мения в обтягивающих бриджах, со светло-каштановыми кудрявыми волосами, выбивающимися из-под заколок, наигрывала на гитаре кубинские песни, порой и без аккомпанемента танцевала босиком в спальнях. «Она показывала афро-кубинские танцы, и всем девочкам хотелось ей подражать», — вспоминает Татьяна Легат. Будучи одаренной певицей с контральто, Мартинес регулярно давала концерты в училище, а вскоре стала появляться и в Доме культуры Первой пятилетки, напротив Кировского театра. «Поющая танцовщица была невероятным явлением в те времена, — замечает Никита Долгушин, через четыре десятилетия живо вспоминая Мартинес. — Она делала особый макияж, который мы считали западным. Обводка ее глаз не имела ничего общего с нашими черточками на веках. Она носила эффектные серьги, плотно обтягивающие кубинские платья с оборками». Ее тропическое происхождение интриговало Рудольфа. Она часто надевала по две кофты и никогда не снимала теплые гетры в балетном классе — такой привилегией никто из учеников не пользовался. Тот факт, что Мения говорила по-русски с запинками и с испанским акцентом, добавлял ей привлекательности. «Она была сумасшедшая и не такая, как все. Рудольфу это нравилось», — говорит тоже очарованный ею Стефанши.
Рудольф встретил Мартинес через несколько месяцев после начала учебного года в доме Абдурахмана Кумысникова, педагога, который просматривал его на московской декаде. Жена Кумысникова, Наима Балтачеева, была педагогом Мартинес. «Она мне рассказывала о молоденьком татарском мальчике, хорошем танцовщике, но неряшливом и немножечко сумасшедшем, — говорит Мения. — И сказала, что его надо привести в божеский вид». Мартинес мельком видела Рудольфа в коридорах, найдя его «некрасивым и плохо одетым, с растрепанными волосами». Мения Мартинес, дочь профессора английской литературы Гаванского университета, издателя коммунистической газеты, выросла в доме, где к книгам относились «как к святыне». Наслушавшись многочисленных сплетен о Рудольфе, она не решалась с ним подружиться, но обнаружила, что у них много общего. Собственно, как только они заговорили друг с другом, сразу поняли, что им трудно остановиться. «Все считали его диким, но он обладал невероятным интеллектом. Любил книги, классическую музыку и старинную живопись. Я поражалась, откуда у него такая культура, такая восприимчивость? Откуда это в деревенском мальчишке, сыне крестьянских родителей?»
Вдобавок она с изумлением поняла, какой он чувствительный и ранимый. «Думаю, он относился ко мне иначе потому, что я иностранка. Я принадлежала к незнакомому ему миру. Я иногда плакала оттого, что тут очень холодно, и Рудик меня обнимал. Он был со мной очень нежен. Именно это и привлекало меня в нем». Мения и Рудольф (Менюшка и Рудик, как они называли друг друга) вскоре начали все свободное время проводить вместе.
Дружба с Менией не только оградила его от презрения, а позже и от зависти одноклассников, но к тому же питала и просвещала его. Не по годам развитая шестнадцатилетняя Мения познакомила Рудольфа со своими «ленинградскими родителями», друзьями семьи, Михаилом Волькенштейном, специалистом по молекулярной физике, и его женой Эстеллой Алениковой, редактором литературного журнала. Оба были полиглотами, владели английским, французским, испанским, немецким, жили в мире книг и науки, в среде, немедленно завладевшей жадным умом Рудольфа. Они приглашали его на концерты, ходили с ним в Эрмитаж, познакомили с Пушкиным, Шекспиром, Достоевским, Гете. По воскресеньям они увозили Рудольфа с Менией к себе на дачу под Ленинградом, где осенью целыми днями собирали грибы. На одной из самых любимых Менией фотографий тех дней сосредоточенный Рудольф, подперев подбородок рукой и подняв глаза, слушает Волькенштейна, первого из его многочисленных мужчин-наставников. «Я хороший слушатель, но не слишком хороший собеседник, — признавался позже Нуреев. — Я замираю и все впитываю в себя. Я никогда не удовлетворяюсь». Волькенштейн, как ученый, мог без труда доставать театральные билеты. Когда в Советский Союз впервые был приглашен западный музыкант, которым оказался Глен Гульд1, Волькенштейн достал билет для Нуреева. Высокоэмоциональный стиль Гульда произвел впечатление на Рудольфа, и он понял, как важно «вкладывать в работу собственную жизнь» .
Вечером Рудольф любил гулять по Невскому проспекту, забегая в свой излюбленный музыкальный магазин напротив Казанского собора. В магазине работала Елизавета Михайловна Пажи, маленькая, плотненькая, очаровательная женщина лет сорока с кудрявыми черными волосами, теплой улыбкой и блестящими умными глазами. Поощряя страстную любознательность Рудольфа, она стала знакомить его со многими заходившими в магазин музыкантами, а иногда просила их поиграть для него на стоявшем в магазине пианино. Когда не было покупателей, она играла для него сама.
Подобно Удальцовой, Ворониной и Войтович, Елизавета Михайловна Пажи восхищалась его пытливым умом. Не имея собственных детей, она принялась опекать его и стала приглашать к себе домой. Он знал, что найдет там интересную беседу и хорошую еду, в отличие от спартанской диеты в столовой училища. Муж Елизаветы Вениамин, физик, читал свои любимые стихи, заботясь о ритме и тоне каждого слова точно так, как его жена о каждой музыкальной ноте. Супруги постоянно принимали многих артистов и интеллектуалов. Рудольф попал в нечто вроде петербургского «салона», о которых с такой любовью рассказывали ему Воронина и Войтович. С помощью Елизаветы Михайловны Рудольф стал брать уроки у Марины Петровны Саввы, главного аккомпаниатора Малого оперного театра. Муж Марины Петровны Николай был скрипачом в Малом оперном театре. Тоже бездетные, они, в свою очередь, приглашали Рудольфа к себе домой.
Он увлеченно занимался фортепиано. Обычно играл Баха, преклоняясь перед его композиционной строгостью. Но на первом месте оставался танец, и каждый вечер, когда ученики отдыхали, Рудольф отыскивал пустой зал. Ему надо наверстывать упущенное, напоминал он Мении, и одного полуторачасового занятия в балетном классе ему было мало. Он сам говорил, что не принадлежит к числу талантливых учеников, начавших обучение гораздо раньше, вроде Юрия Соловьева и Наталии Макаровой. «Я ко всему относилась спокойно, а Рудик нет, — вспоминает Мения, начинавшая привыкать к его буйным взрывам. — Он был амбициозным и очень спешил. Когда однажды несколько старших учеников вошли в класс, где мы работали, Рудик швырнул в них стул и заорал: «Что за дерьмо! Вы не будете тут заниматься». Никто себя так не вел. Сейчас говорят, будто он начал так поступать только после того, как стал звездой. Нет, он всегда был таким, даже когда ничего собой не представлял… Наши одноклассники предупреждали меня, что, если он не станет следить за своим поведением, его исключат. Они не любили его, потому что он не был с ними любезным. Даже не трудился здороваться… Он был замкнут в собственном мире, в своей жизни».
Рудольф отказался вступить в комсомол, молодежное крыло Коммунистической партии. Членство в комсомоле, как и в пионерской организации, считалось обязательным и неизбежным. Молодые люди не всегда вступали в союз по каким-либо политическим убеждениям, а делали это просто ради прикрытия: в этом массовом коллективе можно было чувствовать себя в безопасности. Остаться одиночкой означало выступить против и привлечь внимание своей независимостью.
К январю 1956 года минуло почти пять месяцев с тех пор, как Рудольф покинул дом. Жизнь в безопасной дали от надзора Хамета немного сняла напряженность, и Рудольф собирался вернуться на зимних каникулах. В самом деле, после «побега» в Ленинград мучительные отношения с отцом, о которых свидетельствуют почти все сведения о жизни Нуреева, в конце концов наладились. Сердясь на отъезд сына без разрешения, Хамет все же не вмешивался в его планы. Со временем, когда Роза убедила его в престижности и официальности школы, он остыл. Хамет не имел никакого понятия о защите и славе, которыми Вагановское училище издавна обеспечивало своих питомцев. «Наша мать очень этому радовалась, — говорит Розида, — но отец никогда не показывал своих чувств. Когда бы мы ни упомянули об этом, он говорил: «Ладно, он уехал. Посмотрим, что из этого выйдет».
В январе того года Хамет послал письмо Щелкову с просьбой разрешить Рудольфу провести каникулы «дома с родителями». Он надеялся также, что директор школы сможет продлить время каникул. По неизвестным причинам Шелков отклонил его просьбу. «Отказать», — написал он большими черными буквами на письме, должно быть радуясь возможности насолить хотя бы одному Нурееву. Через месяц Рудольф послал отцу поздравительную открытку, которой явно старался ему угодить. Изображенный на открытке черный кокер-спаниель напоминал любимую собаку Хамета Пальму. «Дорогой папа, — писал Рудольф 18 февраля 1956 года, — поздравляю Вас с днем рождения. Желаю долгих-долгих лет жизни, крепкого здоровья, счастья. Надеюсь, Вы вырастили огород, как хотели, и сможете хорошо отдыхать и охотиться этим летом. Ваш сын Рудик».
Хамета огорчало, что Рудольф не осуществил его заветной мечты. Но он еще больше расстроился, когда преемник Сталина поставил сами эти мечты под вопрос. 20 февраля 1956 года, через день после письма Рудольфа, Никита Хрущев разоблачил Сталина в «секретном» докладе на XX съезде Коммунистической партии. Хотя заседание было закрытым, речь читали во всех партийных организациях страны. Хрущев предал огласке не только жестокий произвол Сталина по отношению к партийной элите, но и чудовищные факты террора, царившего в то самое время, когда Хамет высоко чтил вождя. Теперь было публично объявлено, что Сталин приказал казнить и пытать многих офицеров Красной Армии и частично виновен в неподготовленности страны к гитлеровской агрессии. Для Хамета, как и для большинства граждан России, Сталин был богом, моральным центром вселенной. Хрущевские разоблачения немедленно пошатнули эту веру и посеяли первые зерна реформ. Хотя потребовалось еще тридцать четыре года, прежде чем перестройка открыла путь к свободе слова, в стране родились новые либеральные настроения.
Для Рудольфа такой поворот событий мало что значил. Но «оттепель» открыла перед советскими коллективами окно для поездок за границу, и впервые с 30-х годов в Россию приехали западные артисты. Первым американским спектаклем в декабре 1955 года на советской сцене стала опера Гершвина «Порги и Бесс». Члены труппы побывали в Вагановском училище и видели Рудольфа в ученической постановке «Щелкунчика». Приехавший вместе с труппой обозреватель «Нью-Йорк пост» Леонард Лайонс писал во время гастролей, что видел «татарского юношу с растрепанными волосами, которые закрывали ему глаза, мешая смотреть», высоко поднимавшего «восточную девушку… Он не замечал, что поддержка ей неудобна». Это было первое упоминание о Рудольфе в западной прессе.
Первых западных звезд балета Рудольф видел на страницах «Данс мэгэзин». Журналы присылал из Лондона приятель Мении, и три-четыре номера проскользнули мимо цензуры. Рассматривая фотографии Марго Фонтейн и Эрика Бруна1, он однажды объявил Мении: «Я и в этих театрах тоже буду танцевать». Как он намеревался устроить это, им обоим было неведомо, но, по мнению Мении, в мечтах о далеких подмостках не было ничего плохого.
Между тем у них были образцы для подражания и поближе. Артисты Кировского каждый день приезжали в училище в класс на пятом этаже, где шестьдесят пять лет назад создавалась «Спящая красавица». В их присутствии сама атмосфера менялась. «Они казались нам божественными созданиями», — пишет Наталия Макарова. Пушкин регулярно вел мужской класс для солистов Кировского, а легендарная прима-балерина труппы Наталья Дудинская давала женский класс «повышения квалификации», как его называли. Но оба класса то и дело смешивались. Многие балерины любили заниматься в мужском классе Пушкина, совершенствуя прыжки. Поскольку ученикам не разрешалось сидеть на галерее и наблюдать за занятиями, «мы вставали друг другу на плечи и заглядывали поверх дверей», вспоминает Марина Чередниченко. Особое наслаждение доставляла демонстрация мастерства мужчинами-танцовщиками, которые в конце занятий старались превзойти друг друга. «Мы просто стояли там, замерев от восторга».
Каждую весну ученики Пушкина готовили классические вариации для выступления на экзаменах. Ежедневные классы оттачивали технику, а вариации выявляли артистизм юных танцовщиков. Вариации исполняли на школьном концерте на сцене Кировского театра, и при этом оценивался не только потенциал учащихся, но и способности педагогов. К весне 1956 года Рудольф провел в классе Пушкина почти год, но Пушкин считал его не готовым для сцены. Может быть не желая произвести неблагоприятное о себе как о преподавателе впечатление, он объявил, что Рудольф не будет танцевать на ежегодном концерте. Но тот все-таки самостоятельно приготовил вариацию. «Пушкин хотел, чтобы Рудольф был более академичным, — говорит Мения. — Рудольф все делал оригинально. Но он быстро учился». Он выбрал мужскую вариацию из па-де-де Дианы и Актеона из балета «Эсмеральда», который шел в Уфимском театре. Нельзя было найти более трудную партию, чем соло Актеона, настоящий технический фейерверк. В то время эта роль связывалась с именем бывшей звезды Кировского Вахтанга Чабукиани, для которого она была поставлена в расчете на его бравурный танец.
Удовлетворенный своим исполнением, Рудольф убедил Пушкина посмотреть вариацию. В конце концов Пушкин решил, что Нуреев готов. Он никогда больше не усомнится в ученике, который вскоре станет самым прославленным его воспитанником и с которым отныне навеки будет связано его имя.
Когда Рудольф ехал домой в Уфу тем летом, он был гораздо счастливей, чем одиннадцать месяцев назад, отправляясь в Ленинград. Отец больше ему не препятствовал, а концертный дебют, по его личной оценке, «произвел впечатление». Пусть никто не высказывал ему комплиментов, никто и не насмехался. Для Рудольфа это было максимальным признанием. После неудачного начала у Шелкова он завоевал одобрение Пушкина. Ничто не гарантировало успеха, но хотя бы никто не стоял у него на пути. Восемнадцатилетний Рудольф считал это «как бы получением пропуска, официальным правом танцевать».
Приехав домой, Рудольф узнал, что Альберта призывают в армию. Альберт надеялся поступить в Москве в Институт театрального искусства, но для этого требовалось направление башкирского Министерства культуры, а у него не было «ниточек, за которые можно было бы дернуть». Несмотря на сосредоточенность на самом себе, Рудольф обратился в министерство насчет Альберта. Его доводы не произвели ни малейшего впечатления, и он разозлился. Но Альберт говорит: «Кто бы стал тогда его слушать?»
Их короткая встреча заполнилась разговорами об их общей страсти. Рудольф вырос, стал на голову выше Альберта, недобрав до своего полного роста всего двух с половиной сантиметров. Мускулистые плечи сужались к тонкой мальчишеской талии, ноги были сильными, как у отца. Волосы приобрели светлый песочный цвет, скулы выдавались еще больше; по словам Альберта, он выглядел «симпатичным». Рудольф не просто стал выше, он источал недавно приобретенную мужественность, «в нем угадывалась самоуверенность». Но он живо отреагировал на проблемы Альберта и, возможно, побаивался вызвать в нем зависть. «Он был очень счастлив, что попал в Ленинград, но не хвастался своими успехами. Просто сказал, что неплохо справляется и особенно полюбил Пушкина. Делился со мной впечатлениями о Ленинграде, рассказывал о музеях. Я поразился, насколько лучше он стал играть на пианино. До отъезда он мог наигрывать только самые простые мелодии, а когда вернулся, мы навестили Ирину Александровну Воронину, и он удивил нас обоих вполне профессиональным исполнением классических пьес». Рудольф пробыл в Уфе всего неделю, а потом уехал в летний школьный лагерь на Черное море.
Осенью в Ленинграде он с радостью перебрался в комнату на первом этаже, где жили всего шесть учеников, в том числе Мения. По вечерам собирались в располагавшейся на этаже общей кухне, пили чай, ели кубинский рис, черные бобы, которые время от времени готовила Мения. Вдобавок она научила их пить крепкий кубинский кофе, добавляя для вкуса дольку шоколада, и более изобретательно одеваться, ибо «купить в магазинах здесь ничего нельзя». Под ее руководством и наблюдением они с помощью черной ваксы превращали белые башмаки в черные, пришивали к ним спереди металлические пуговицы, «чтобы были похожи на заграничные». По выходным Мения с Рудольфом бывали у Волькенштейнов, ходили в кино или наносили визит эксцентричной старушке, с которой завели дружбу. Она была балетоманкой и каждое воскресенье варила для них суп в своей крошечной комнатке, где жила вместе с четырнадцатью кошками. Иногда Рудольф уговаривал Мению спеть или обучить его испанскому сленгу. Он всю жизнь, не стесняясь, им пользовался и никогда не забывал, сказав ей через много лет об одном балете: «Настоящая porqueria».
В восемнадцать лет у Рудольфа не было ни одного серьезного романтического увлечения, и он еще не определил свою сексуальную природу. Хотя их с Менией часто видели обнимающимися и целующимися, отношения между ними были любовными, но не сексуальными. Мения помнит свое удивление, когда он однажды назвал ее Джиной Лоллобриджидой, увидев соблазнительную итальянскую кинозвезду в кино. «Почему ты назвал меня Джиной Лоллобриджидой?» — спросила она. «Потому что у тебя фантастическая грудь», — объяснил он. Фигура Мении оформилась за лето, и все мальчики, кроме Рудольфа, обращали на нее внимание. «Тогда я в первый раз почувствовала, как от Рудольфа идет что-то сексуальное, — признается она. — Он часто меня целовал, но я никогда не пылала к нему страстью. Мы признавались друг другу в любви, но я не хотела физической близости, и Рудик это понимал. Он говорил мне: «Ты еще маленькая. Закончим школу, поженимся». Я любила его за то, что таилось у него внутри».
Однако эти отношения были столь двусмысленными, что многим одноклассникам так и не удалось разгадать их характер. Однажды Никита Долгушин предоставил им одну кровать, когда все они ночевали в квартире его подруги Сони, пианистки в училище, на восемнадцать лет старше его. «Мы с Рудиком только смеялись по этому поводу», — вспоминает Мартинес. Они провели в этой кровати ночь, «но наши отношения были абсолютно невинными. Все, о чем хотелось говорить Рудику, — это танец, танец, танец».
Его неопытность нельзя назвать необычной для русской молодежи 50-х годов, особенно при сексуальном пуританстве советского образа жизни. Вопросы пола никогда открыто не обсуждались. Фрейд был под запретом, половые отношения между мужчинами считались противозаконными — подобные люди преследовались законом и их отправляли в тюрьму. Если Рудольфу в то время и было известно о каких-либо гомосексуальных побуждениях, их не проявляли, в этом не признавались, об этом не вспоминали. Эта тема была окружена таким ужасом и отвращением, что мало кто из его одноклассников осмеливался ее затронуть. Гомосексуалисты предпочитали держаться в тени, ненавидимые обществом, которое было охвачено гомофобией. Площадкой для прогулок у ленинградских гомосексуалистов служила Екатерининская площадь, общественный парк, отделяющий Пушкинский театр в конце улицы Росси от Невского проспекта. Сергиу Стефанши вспоминает, как однажды шел в общежитие и мужчина в парке вдруг схватил его за мошонку. «Кто мог знать о подобных вещах?» — говорит он. Однажды ночью он слышал, как мальчики в спальне сговариваются идти на Екатерининскую площадь «лупить гомиков», как называли гомосексуалистов. «Из того, что рассказывали, я считала их чудовищами!» — признается Елена Чернышова, впоследствии ставшая репетитором в Американ балле тиэтр.
Одним из немногочисленных учеников, решившимся в ту пору проявить некий гомосексуальный интерес, был Саша Минц, который, по словам Стефанши, флиртовал в раздевалке с другими мальчиками. «Все объявили Сашу Минца гомосексуалистом, — сообщает Мения. — Он был необычайно женственным, по манере разговаривать, по походке, и другие мальчики потешались над ним. Но я никогда не слышала никаких разговоров о том, будто Рудик гомосексуалист, и он никогда со мной не говорил ни об одном мальчике. По-моему, если бы у него были какие-нибудь интересы, он мне рассказал бы».
Душевых в интернате не было, и мальчики раз в неделю строем ходили в мраморные публичные бани возле канала Мойки. Баня была в равной степени домашним ритуалом и местом мальчишеских игр и, пожалуй, предоставляла единственную возможность разрядки любого гомосексуального напряжения. Там мальчики бегали голыми, боролись на полу, хлестали друг друга березовыми вениками, и буйные игры приносили желанное освобождение от регламентированной повседневной жизни.
Школа делала все возможное для обуздания бушующих гормонов, равно как и всего прочего, поощряя учеников доносить друг на друга. Когда молодой грузинский танцовщик из их спальни стал упорно хватать Мению и уговаривать с ним переспать, Рудольф убедил ее пожаловаться Щелкову. Но когда она это сделала, Шелков только расхохотался. «Ну, естественно, он посмеялся. У него любовь с этим парнем», — подумав, заключил Рудольф. По свидетельству Мении, это замечание «было единственным случаем, когда я слышала от Рудика упоминание о гомосексуалистах».
В 1956 году Рудольф получил приглашение участвовать в студенческом концерте во Дворце культуры. Это было его первым значительным выступлением. Ему предстояло исполнить вариацию Актеона из «Эсмеральды» — соло, которое он готовил для Пушкина, — и па-де-труа из «Красного мака», советского гимна «простому человеку», в данном случае — русским морякам, пришедшим на помощь восставшим китайским кули. Рудольфу досталась партия одного из трех фениксов, появляющихся во сне героини. Трио также исполняли его одноклассник Никита Долгушин и Саша Шавров, сын знаменитого танцовщика и педагога Кировского театра Бориса Шаврова. Марина Чередниченко, исполнявшая роль героини, вспоминает первые репетиции: «Рудольф танцевал не очень хорошо, и репетитор на него сердился. Вдруг Рудик сказал: «Я не собираюсь это танцевать» — и вышел из зала. Это было очень грубо. Никто из нас никогда не вел себя так с учителями. А он ушел и стал репетировать с Пушкиным. В следующий раз вернулся более подготовленным».
Со временем с непослушанием столкнулся даже Пушкин. «Оставьте меня в покое. Я знаю, что делаю», — рявкнул ученик на педагога, который осадил его с крайне непривычным для Рудольфа спокойствием. Пушкин понимал, что Рудольф был своим самым суровым критиком и что злость его часто направлена на себя самого. Он знал также, что надо обождать, пока буря уляжется, прежде чем указать юноше на возникшую проблему.
В классе Пушкина Рудольф получил то самое мужское одобрение, которого никогда не имел. Впервые за время долгой, мучительной борьбы за самоутверждение он нашел союзника, способного помочь ему осуществить мечту. (Действительно, когда он получил повестку о призыве в армию, именно Пушкин убедил начальство освободить его от воинских обязанностей.) «Его комбинации заставляли тебя танцевать, — говорил позже Нуреев, вспоминая радость, которую испытывал в классе Пушкина. — Они были неотразимыми… вкусными, восхитительными… Музыка ассоциировалась у него с эмоциями. Шаги, жесты надо было наполнить чувством». Убедившись в таланте Рудольфа, Пушкин принялся совершенствовать его технику и артистизм. С этой целью он продержал его в восьмом классе два года, помогая развить прыжок, координацию, силу. К тому же он работал с Рудольфом медленнее, чем с другими учениками. К примеру, при упражнении гран-батман, когда рабочая нога выбрасывается в воздух, а потом опускается, ученики выполняли батман на каждый счет музыки. Рудольфу же было велено делать каждый батман вдвое дольше для развития контроля над телом и выносливости. На других занятиях он, вытянув «рабочую» ногу в сторону, стоял у станка, сколько мог выдержать.
Рудольф всю жизнь тренировал свое тело, преодолевая последствия запоздалой учебы. Рост метр семьдесят пять считается для танцовщика средним; вдобавок у него были скульптурные плечи, тонкая талия, короткие связки ног и крепкие, плотные мышцы бедер и ягодиц. Длинный плоский торс, «типичный для физиологии восточных татар», по замечанию его одноклассника Никиты Долгушина, придавал фигуре стройность и «определенную элегантность». У него был красивый подъем, ноги гибкие, но короткие относительно торса. По собственному мнению, он не обладал природными данными, координацией и воздушной легкостью Юрия Соловьева, его единственного соперника в училище. Соловьев, с белокурыми кудрями, округлым лицом, нежными голубыми глазами, мускулистыми бедрами и лодыжками, по описанию одного одноклассника, «был образцом типичного русского крестьянского парня». Он так легко преодолевал закон тяготения, что после полета в космос первого человека, Юрия Гагарина, его прозвали «космическим Юрием». Рудольф завидовал и восхищался прыжком, линией и виртуозностью Юрия. Хотя Соловьев учился не у Пушкина, а у Бориса Шаврова, Рудольф видел его на репетициях школьных концертов. Соловьева с его ангельской внешностью невозможно было ненавидеть, и они оба легко подружились. «Они вполне сошлись, но Рудольф ревновал, потому что Соловьев оставался в училище фаворитом, — рассказывает Мения. — Преподаватели говорили о чистоте его танца. А Пушкин заметил: «Да, но у Нуреева непревзойденный талант и темперамент». Нуреев был полной противоположностью Соловьеву, ураганом на сцене. Он мне говорил: «Почему Соловьеву все, а мне ничего?» Я пыталась ему втолковать: «Ты должен танцевать гораздо спокойней».
Мужскому танцу в то время были свойственны определенная солидность и приземленность, «большие, медленные плие' при приземлении», по словам современника Нуреева Владимира Васильева, бывшей звезды балета Большого театра, служившего образцом этого стиля. С другой стороны, Рудольф старался быть легким, быстрым, парить в воздухе. Он упорно поднимался на высокие полупальцы, удлиняя свои ноги и силуэт, чего в России тогда не делал никто из других мужчин-танцовщиков.
И хотя растяжки были делом балерины, а не ее партнера, Рудольф состязался с самыми длинноногими в училище девочками. Редкие для мужчины естественная выворотность и гибкость мышц были поразительными для так поздно начавшего танцовщика. «Однажды пришла моя очередь, — рассказывает его одноклассница Елена Чернышова. — Я высокая и могла поднять ногу очень высоко — если он меня превзойдет, наверняка станет чемпионом. Мы соревновались, прислонясь к старой железной печке, стоявшей посреди зала. Подняли ноги под углом 180 градусов. Рудольф окликнул меня, я оглянулась, нога опустилась, и он закричал: «Ага, я победил, победил!»
В классе или на репетициях концертов, в единственные моменты, когда мальчики и девочки танцевали вместе па-де-де, Рудольф предъявлял к партнершам не меньшую требовательность, чем к самому себе. Любая, не предупредившая его, на полпути рисковала быть сбитой с ног. Однажды, попробовав до начала занятий в классе рискованную поддержку из «Баядерки», он уронил испугавшуюся юную балерину, подняв ее над своей головой. Ученикам не разрешалось отрабатывать поддержки в отсутствие педагога, но Рудольф отказывался признать вину. «Она должна была мне помочь, и не помогла, — заявил он. — Я не собираюсь ее таскать».
Более надежной партнершей оказалась Алла Сизова. Гибкая, талантливая, с красивыми нежными чертами лица, похожая на Ингрид Бергман, она была звездой своего класса. За необычайно легкий парящий прыжок, длинные ноги и вдохновенный танец впоследствии ее прозвали «летающей Сизовой». На школьном концерте в июне 1957 года Рудольф и Сизова танцевали па-де-де Дианы и Актеона из «Эсмеральды». Рудольф руководил их выступлением, и они начали готовиться за несколько месяцев. Сизова жила у своего педагога Натальи Камковой. Каждый вечер Рудольф приходил слушать вместе с ней музыку на магнитофоне Камковой. Ему не особенно нравилась Сизова — он говорил Мении, что считает ее холодной и глупой, — и он, не теряя времени, утверждал свой авторитет. «Не забывай, — предупреждал он Сизову, — твой народ двести лет жил под татарским игом».
Вариацию Актеона Рудольф уже исполнял, но теперь он должен был танцевать целиком па-де-де с Дианой . Оно требовало тесного партнерства, было технически трудным и включало туры по диагонали с приземлением на одно колено, когда Актеон уклоняется от охотничьих стрел Дианы. Невзирая на недоверие Рудольфа, это выступление ознаменовало начало многообещающего партнерства.
За время третьего и последнего года пребывания в школе Рудольф разучил все значительные мужские вариации классического репертуара. Создал их в основном Петипа, балеты которого преобладали в афише Кировского театра. Учащимся-выпускникам предоставляли возможность репетировать в залах на пятом этаже, где пол имел точно такой же наклон, как сцена Кировского. Не менее важно и то, что Рудольф уже выступал перед публикой в самом Кировском театре — этой чести удостаивались лучшие выпускники. Начал он с принца в адажио из второго акта «Лебединого озера», а затем последовали восемь представлений «Щелкунчика». Но спектакли, в которых он танцевал — и о которых до сих пор говорят, — шли не в Ленинграде, а в Москве, в течение двух дней в апреле 1958 года. Каждую весну в Москве проходили выступления лучших в стране балетных учеников. Многовековое соперничество между Москвой и Ленинградом — а также между Большим и Кировским театрами — продолжалось на сцене Концертного зала имени Чайковского. В каждом городе был свой особенный стиль танца и его приверженцы. Если Москва гордилась бравурностью и атлетизмом, Ленинград видел в этом излишнюю пышность и показуху; если Ленинград славился непревзойденным лиризмом, изяществом и утонченностью, Москва объявляла его артистов холодными и академичными. Ленинградцы любили напоминать, что некоторые лучшие артисты Большого театра, включая саму Уланову, поначалу были звездами Кировского. Ленинград, место рождения русского балета, «по-прежнему считался окончательным арбитром вкуса, — вспоминает Панов. — Но когда после революции столицу перенесли, в Москве разместились министры, появлялись зарубежные гости — и тем и другим надо было что-то показывать. Поскольку балет еще служил властям «выставочным экспонатом», каким бы блистательным ни был Кировский, он больше не мог состязаться в престиже. В Большом бывал Сталин, а значит, туда текли деньги».
Рудольфу поручили представлять ленинградскую школу вместе с Аллой Сизовой, Маргаритой Алфимовой, Юрием Соловьевым и многообещающей ученицей восьмого класса Наталией Макаровой, которая в паре с Соловьевым танцевала па-де-де Флорины и Голубой птицы из «Спящей красавицы». Для Соловьева эта роль стала коронной. В Москве имелись свои звездные кандидаты — Владимир Васильев и Екатерина Максимова; они оба на протяжении двух десятилетий будут возглавлять список звезд Большого театра.
Рудольф приготовил для Москвы несколько вещей, чтобы продемонстрировать свой диапазон, технику и артистизм. В программу вошел дуэт с одноклассницей Алфимовой из балета «Шопениана» Михаила Фокина (известного на Западе под названием «Сильфиды») и па-де-труа из балета «Гаянэ», где он должен был танцевать, держа в обеих руках факелы. Он также собирался исполнить с Сизовой па-де-де Дианы и Актеона и партию раба из «Корсара» — еще одно пользующееся большим успехом па-де-де, которое пламенно танцевал в свое время Вахтанг Чабукиани. К моменту приезда в Москву Рудольф это па-де-де интерпретировал по-своему. Педагоги порой варьировали хореографию, приспосабливая ее к талантам учеников, но ученики никогда не вносили изменений самостоятельно. Однако Рудольф «кое-что изменил в нашей коде, чтобы его ноги казались длиннее», сообщает Сизова.
Сизова, к своему огорчению, заболела в первый день выступления, 21 апреля, и Рудольфу пришлось танцевать лишь вариацию Актеона из па-де-де — третий из четырех номеров программы. Его выступление «ошеломило зал», по словам одного очевидца, уже покоренного Макаровой и Соловьевым в вариации Голубой птицы и Васильевым в блистательном па-де-де из балета «Пламя Парижа». «Это было первое, что по-настоящему понравилось публике». Но во второй вечер дуэт из «Корсара» с поправившейся Сизовой вызвал восторженные крики искушенной публики. Она аплодировала не просто бешеной кинетической энергии, гибкости и широчайшим прыжкам Рудольфа, но и окрашивающей каждый его шаг чувственности. Он с лихвой компенсировал свои технические погрешности захватывающим уверенным исполнением, оживлявшим академический канон. Резкий, взрывной темперамент Нуреева известил о появлении в высшей степени необычного выпускника. Советская публика, говорит Саша Минц, абсолютно не привыкла к столь откровенному проявлению сексуальности на сцене. «Об этом нельзя было ни писать, ни говорить. Любой признак этого считался чем-то вроде патологии и преследовался как некая форма анархии».
Хотя в конкурсе не присуждалось ни мест, ни призов, Рудольф стал самым популярным танцовщиком, оттеснив Васильева, считавшегося фаворитом в его родном городе. Сам Васильев признался, что «поражен» танцем Рудольфа, который очень радовался такому комплименту из уст человека, вряд ли склонного его хвалить. «Нуреев всех изумил своим животным магнетизмом и эмоциональным погружением в танец, — вспоминает Васильев, возглавивший через тридцать лет Большой театр. — В нем жила колоссальная сила и динамизм. Его надо было видеть живьем, ведь когда смотришь съемки того времени, они не передают того эмоционального накала».
Танец Нуреева оказал непосредственное влияние на Васильева, в последующие годы ставшего образцом бравурного московского стиля. «Нуреев первым из мужчин-танцовщиков исполнял пируэты на высоких полупальцах. Я в то время делал гораздо больше оборотов, чем он. Я считал, что красота пируэтов заключается в количестве оборотов. Но, увидев Нуреева с его удивительными пируэтами на очень высоких полупальцах, я уже больше не мог выполнять их на низких. Я стал высоко подниматься на пальцах и делать меньше оборотов, всего восемь-девять вместо обычных двенадцати или тринадцати, но это совсем другая эстетика, красивей и чище. Посмотрев на него, я начал обращать гораздо больше внимания на положение своих ступней».
В результате московского успеха Нуреев с Сизовой снялись в созданном по государственному заказу фильме о русском балете — эта честь выпала только ленинградским ученикам, — а Большой театр и Театр Станиславского по окончании училища предложили ему место солиста, минуя кордебалет. После выпускного концерта, который должен был состояться через два месяца, он ожидал третьего приглашения — в Кировский, но не имел никаких гарантий. Театр Станиславского его не интересовал, будучи, на его взгляд, слишком провинциальным. В Большом же танцевали Галина Уланова и Майя Плесецкая, балерины, партнерство с которыми Рудольф считал честью. Вдобавок труппа Большого стала первой в стране гастролировать на Западе.
Прежде чем сесть в поезд на Ленинград, он помчался в Большой театр посмотреть Плесецкую в первом акте «Лебединого озера». Там в антракте Рудольф познакомился с Сильвой Лон, московской балетоманкой на десять лет его старше, работавшей в государственных билетных кассах московских театров. Она разговаривала с группой ленинградских танцовщиков, танец которых видела днем раньше. «Как мы вам вчера понравились?» — спросил один из них. «Больше всех мне понравился такой высокий черненький мальчик из Ленинграда», — призналась она, не узнавая его, так как для выступления Рудольф красил волосы в черный цвет. «И вдруг встает маленький светловолосый юноша и говорит: «Почему все считают меня высоким и черным?»
Он стал ощущать повышенное к себе внимание, но пока еще с подозрением относился к чересчур пристальным взглядам. Но когда Лон расхвалила его выступление, Рудольф перестал себя сдерживать и рассказал ей о предложении из Большого, сообщив, что московский балет не произвел на него впечатления. А потом извинился, торопясь на вокзал. Хотя он поразил Лон своей самоуверенностью, было в нем нечто, позволявшее позже Марго Фонтейн называть его «потерявшимся маленьким мальчиком» и внушавшее желание ему помочь. «Он ничего не ел, и я повела его в буфет, накормила, помогла забрать вещи, чтобы он мог остаться и посмотреть последний акт балета». С тех пор в каждый приезд Рудольфа в Москву Лоп доставала ему билеты и подыскивала, где остановиться. Вскоре он будет встречать таких сердобольных женщин практически в каждом городе мира.
Хотя многие сверстники не любили его, Рудольф никогда не терпел неудач в попытках завоевать тех, кто ему искренне правился или мог чему-нибудь научить. К концу учебы он познакомился с Любой Романковой и ее братом-близнецом Леонидом, студентом-физиком Ленинградского политехнического института. Его знакомая по музыкальному магазину Елизавета Михайловна познакомила их с «очень симпатичным мальчиком из провинции», и однажды воскресным днем Рудольф явился к ним в легком китайском плаще, который носил круглый год, не имея возможности купить пальто.
Животрепещущая атмосфера дома Романковых, так не похожая на обстановку в его собственном доме, сразу заинтриговала Рудольфа. «Он пришел к нам в три часа дня, а ушел в три утра, — вспоминает Люба Романкова. — Можете себе представить? Даже для ленинградцев, привыкших сидеть допоздна, — было время белых ночей, — это нечто. Мы говорили о самых разных вещах; пришла «оттепель», и нас вдруг захлестнули открывшиеся возможности». Понятно, что политика не интересовала его, и они говорили о наконец состоявшейся после долгих лет запрета выставке импрессионистов, об Осипе Мандельштаме, поэзия которого снова стала доступной. Члены семьи один за другим уходили спать — родители, дедушка с бабушкой, сестра, зять, а Рудольф все сидел. Наконец осталась одна Люба. «Рудик сказал: «Может быть, мне пора уходить?» — что в действительности означало: «Нельзя ли еще посидеть?» Я чувствовала, что ему уходить не хочется, и все повторяла: «Нет, нет, Рудик, сиди». По его собственному признанию, сделанному через тридцать лет, он завидовал и удивлялся столь непривычной для него воспитанности.
Елизавета Михайловна познакомила Рудольфа с Любой в надежде, что у них завяжется роман. Но Люба была влюблена в своего приятеля Игоря, а Рудольфа считала влюбленным в Мению, которую он часто приводил с собой. После ужина Мения порой развлекала семью импровизированными концертами испанских песен. «Она была совершенно очаровательной девушкой, похожей на Мадонну Врубеля, — говорит о Мении Люба. — Очень темпераментная и по уши влюбленная в Рудика, который очень чутко к ней относился. По-моему, он много лет питал к Мении нежные чувства». Худая, высокая, с большими карими глазами и темными коротко стриженными волосами, Люба в детстве занималась балетом, росла в семье балетоманов и видела Рудольфа на школьных концертах. Но она никогда не была знакома с учениками Ленинградского училища, поскольку вместе с братом больше интересовалась спортом, наукой, политикой. Она играла в волейбол в команде Физического института, занималась в спортивном клубе; они с Леонидом были прекрасными конькобежцами. Рудольф прозвал их «спортивниками». Однажды Мения перед занятиями в классе с изумлением увидела, как Рудольф, привязав к щиколоткам куски железа, пытается поднимать ноги. Грузы в то время использовали только атлеты, но не танцовщики. «Спортивники мне сказали, что это очень полезно для прыжков, — объяснил он. — Укрепляет ноги, а потом они становятся совсем легкими». Вскоре он принялся упражняться в гостиной у Романковых. В то время, говорит Люба, Рудольф не заботился о своей внешности вне сцены, но у него были прекрасные белые зубы и необычайное величие. «Честно сказать, он не казался мне особенным красавцем, хотя все восхищались его внешним видом. Со временем он стал выглядеть более импозантно, более значительно».
Исполнив на выпускных экзаменах в июне того года па-де-де из «Корсара», Рудольф добился еще одного триумфа. Его выход был «словно взрыв бомбы», вспоминал ныне покойный Сергей Сорокин, один из выпускников. «Овации сотрясали театр». А потом у дверей его ждал десяток молоденьких девочек-поклонниц. «Они хотели взять у него автограф, — вспоминает Мения. — Поняли, что он становится чем-то особенным». Концерт был вершиной студенческой карьеры, привлекая поклонников, педагогов, родственников, даже артистов Кировского. Всем хотелось увидеть новые дарования. «Я не погрешу против истины, если скажу, что наибольший успех выпал на долю Аллы Сизовой и Рудольфа Нуреева», — писала в газете «Вечерний Ленинград» знаменитая балерина Вечеслова 88 , посвятившая львиную долю своей рецензии Нурееву, которого сочла неотразимым и поразительным:
«Они уверенно, с блеском станцевали дуэт из балета «Корсар»… Выступление Р. Нуреева породило немало споров, но его незаурядные способности вне всяких сомнений. Прыжок его так легок, что кажется, будто он повисает в воздухе. Его вращение почти стихийно. Он врывается в танец с необычайной экспрессией. Эта одержимость, не заключенная в пластику, подчас мешает Р. Нурееву… Погрешностей у исполнителя еще много. Но нельзя не оценить высоко большую работу, проделанную выпускником под руководством своего педагога всего за три года. Если он будет требователен и беспощаден к своим недостаткам, из него выйдет интересный и своеобразный танцовщик…»
Рудольф танцевал также соло из «Лауренсии», балета, созданного Чабукиани для себя и Натальи Дудинской, одной из самых почитаемых в России балерин. «Лауренсия» — это история бесстрашной испанской героини и ее жениха Фрондосо, поднявших в деревне восстание после того, как местный властитель в день их свадьбы попытался осуществить «право первой ночи».
Ученическое исполнение Рудольфом партии Фрондосо произвело такое впечатление на саму Дудинскую, что после заключительного концерта она пришла за кулисы поздравить его. Сорокашестилетняя Дудинская оставалась прима-балериной Кировского, будучи представительницей «старой гвардии», к которой принадлежали Уланова, Чабукиани, Сергеев. Ее летящий прыжок, вращения «на пятачке» пуанта и особая сценическая аура не ослабели с годами. Редкостная виртуозка и любимая ученица Вагановой, она пришла в труппу в 1931 году после необыкновенно успешного выпускного выступления в па-де-де из «Корсара», возобновленном в новой редакции Вагановой специально для нее и юного Константина Сергеева. Ее уверенная техника долгое время помогала сохранять ей занятое в театре положение. Дудинская также была на особом счету как жена и партнерша Сергеева, многолетней звезды Кировского, главного балетмейстера и художественного руководителя, занимавшего высокое положение в партийных кругах.
Увидев Рудольфа за кулисами, Дудинская подошла. Ей показалось, что он выглядит очень грустным.
«В чем дело, Рудик?» — спросила она. «Не знаю, что решить, — признался он. — Меня приглашают и в Кировский, и в Большой».
Думая о близящемся закате своей карьеры, Дудинская расчетливо сообразила, что блеск юного Нуреева отразится и на ней. Она знала также, что Сергеев восхищался танцем Рудольфа на прошлых школьных концертах.
«Оставайся здесь, в Ленинграде, — посоветовала она Рудольфу. — Оставайся здесь, потому что тебя здесь любят, и ты это знаешь, и потому что Константин Михайлович поможет тебе продвинуться».
Дудинская очень редко встречалась с выпускниками и почти никогда не делала предложений, которое собиралась сделать сейчас. Фактически подобное предложение было сделано прежде всего один раз. Пятьдесят один год назад Матильда Кшесинская, ведущая балерина Императорского балета и бывшая любовница царя, пригласила выпускника школы по фамилии Нижинский.
«Оставайся здесь, — повторила Дудинская, — и мы вместе будем танцевать «Лауренсию».
Его решение было принято.