От переводчика

Американский писатель Хунот Диас так описал «эффект Джорджа Сондерса»: «Он, как никто, метко подметил абсурдные и обесчеловечивающие параметры нашей нынешней „культуры капитала“. Но есть в его произведениях и другая грань: холодная строгость уравновешивается глубочайшим состраданием». Это относится и к сборнику «Десятого декабря», где присутствуют все любимые жанры Сондерса: душераздирающая антиутопия, чистый реализм, социальная сатира. В США сборник стал одним из самых заметных литературных событий 2013 года. 3 января «Нью-Йорк таймс» категорично заявила в заголовке: «Джордж Сондерс написал лучшую книгу из тех, которые вы прочтете в наступившем году». А уже в апреле Сондерс был включен в список «Сто самых влиятельных людей мира», регулярно составляемый журналом «Тайм», и удостоен премии для крупных мастеров короткой прозы «ПЕН/Маламуд» (среди лауреатов прошлых лет — Сол Беллоу, Джон Апдайк, Джойс Кэрол Оутс). Давние поклонники писателя были приятно удивлены этим ажиотажем. Сондерс далеко не дебютант. В 1996 году Томас Пинчон похвалил его первую книгу, заметив: автор «рассказывает именно те истории, которые помогают выжить в наше время». Собратья по цеху давно ценят Сондерса за виртуозную работу со словом. Зэди Смит поставила его рядом с Марком Твеном. «Сондерс словно бы играючи решает почти непосильные задачи. Нам очень повезло, что он у нас есть», — написал Джонатан Франзен. Почему же широкий читатель открыл для себя Сондерса именно в 2013 году? Рассказы из новой книги «пробирают сильнее, чем ранние» — как пишут в отзывах в интернете. С другой стороны, на фоне экономического кризиса и затяжных войн в каких-то непостижимых странах легче понять проблемы любимого персонажа Сондерса — измученного безденежьем «маленького человека», потерявшегося в жестоком и абсурдном мире.

В 2001 году «ИЛ» опубликовала рассказы «Стопудовый шеф» и «Приморские дубы», где Сондерс предстает как мастер социальной сатиры с элементами сюрреализма. На сей раз мы предпочли вещь, написанную в ином ключе, — венчающий книгу рассказ «Десятого декабря».

Светлана Силакова

Бледный мальчик — злополучная стрижка «под пажа», ухватки медвежонка — подошел к вешалке и реквизировал папин белый пуховик. И еще реквизировал сапоги, которые сам покрасил белой краской. А пневматическое ружье не разрешили покрасить. Подарок тети Хлои. Тетя приходит в гости и каждый раз требует продемонстрировать ружье и трындит, трындит: «Ах, ах, натуральное дерево, ах, фактура».

Боевое задание на сегодня: поход на пруд, осмотр бобровой плотины. Учесть, что по пути его наверняка попробуют перехватить. Эти, которые живут под старой каменной оградой. Они мелкие, но, когда вылезут, сразу здорово увеличиваются. И бросаются в погоню. Их обычный метод. Им досадно, что он — неробкая десятка. Он знает все их уловки. И только рад. Обернется, вскинет ружье, вскричит: «Вы в курсе, для чего служит это человеческое орудие?»

Пиф-паф!!!

Они — подземлянцы. Или просто подзы. У него с ними довольно странные отношения. Иногда он целыми днями лечит их раны. А бывает, возьмет и просто для прикола стрельнет в одного, когда тот удирает. Подз останется хромым на всю жизнь. А жизнь у него длинная-предлинная — еще девять миллионов лет.

Забившись глубоко под стену, раненый говорит: «Ребята, посмотрите, что у меня с задницей».

И все рассматривают раненую задницу Гзимона и хмуро переглядываются: так и есть, бедолага Гзимон охромел надевать миллионов лет. Грустно, очень грустно, невыносимо грустно!

Не удивляйтесь: подзы обычно разговаривают, как тот дядька из «Мэри Поппинс». И, несомненно, этот факт отчасти сдирает покров с тайны их изначального происхождения на нашей планете.

Подзам нелегко его перехватить. Он хитрый. Плюс — он слишком большой, чтобы втиснуться в лаз под ихней стеной. Ну, они его скрутят, уйдут под стену варить свое специальное уменьшательное зелье, а он — р-раз! — порвет их допотопные веревки одним из приемов боевого искусства, которые разработал сам. «Туа-фуа» называется, «Разящие предплечья». И привалит к их порогу беспощадный камень-удушитель — замурует их в стене.

Позднее, представив себе, как они бьются в агонии, он сжалится, вернется, отодвинет булыжник.

И тогда какой-нибудь подз возопит из внутристенья: «Счастье привалило! Премного благодарны, сэр. Вы воистину достойный противник».

Иногда доходило до пыток. Его валили на землю, и он смотрел на полет облаков в высоте, пока подвергался мучениям, вообще-то терпимым. К его зубам подзы не притрагивались. Уже повезло: он даже чистить зубы терпеть не может. Но подзы вообще тупые. Никогда не трогают его письку, никогда не трогают его ногти. А он спокойно валяется себе на снегу, словно играет в «снежных ангелов», и этим дико бесит подзов. Они пытаются как-нибудь его допечь. Пробуют задразнить до смерти. Типа: «Робин, Робин, где твой Бэтмен?» И хихикают своим особым подзовским смешком, дураки. Не понимают, что насчет имени его подкалывают с незапятнанных времен, а ему хоть бы хны.

Сегодня у него предчувствие, что подзы похитят Сюзанну Блидсоу, новенькую из их класса. Сюзанна раньше жила в Монреале. Ему очень нравится ее манера говорить. И подзам, наверно, тоже: Сюзанна нужна им, чтобы восполнить убыль их популяции и испечь кое-что, чего они сами не умеют.

— НАСА, НАСА, докладываю: к выходу готов. Делаю попытки развернуться, чтобы выйти из люка. Прием.

— Вас понял. Мы знаем ваши координаты, Робин. Не теряйте бдительности в открытом космосе.

Фу, черт, холодрыга.

На утенке-термометре — минус двенадцать. И это без поправки на коэффициент резкости погоды. Что ж, так даже интереснее. Все взаправду. В тупике, где улица Пул утыкается в футбольное поле, стоит зеленый «ниссан». Будем надеяться, что его хозяин — не какой-нибудь педофил, от которого придется спасаться хитростью.

И не подз, замаскированный под человека.

День ясный. Ясный, синий, холодный. Скрип-скрип — снег под его подошвами на футбольном поле. Почему у бегунов болит голова на морозе? Наверно, из-за скорости розы ветров.

В лес ведет тропа шириной с одного гуманоида. Неужели подз и впрямь похитил Сюзанну Блидсоу? Чтоб он пропал! И все его племя тоже. Отпечатки только двух ног — значит, подз тащит Сюзанну на себе. Мерзкий шельмец. Если он не только тащит на себе Сюзанну, но и непристойно пристает к ней, пусть пеняет на себя. А Сюзанна, конечно же, сопротивляется с неукротимой яростью.

Ситуация тревожная, крайне тревожная.

Он нагонит их и скажет:

— Послушай, Сюзанна. Я знаю, ты не знаешь, как меня зовут, ты недавно назвала меня Роджером… помнишь, как ты сказала: «Роджер, подвинься»? И все же я должен признаться: по-моему, в нас с тобой что-то есть. Разделяешь ли ты мое чувство?

У Сюзанны удивительные карие глаза. Но сейчас они заплаканные, от испуга и от внезапного осознания.

А Подз, деловой такой:

— Брось с ней трепаться, старина.

А он:

— Фиг тебе, не брошу. — И снова Сюзанне: — Знаешь, Сюзанна, даже если ты не думаешь, что в нас с тобой что-то есть, поверь, я все равно убью этого негодяя и верну тебя домой. Напомни, где ты живешь. В Эль-Сирро? Где водокачка? У вас там дома красивые.

— Да, — сказала Сюзанна. — У нас и бассейн есть. Приходи летом. Захочешь, купайся прямо в футболке — это дико круто. Кстати, в нас с тобой правда что-то есть. Ты самый проницательный мальчик в нашем классе, сто очков вперед остальным. Даже если присчитать моих знакомых ребят из Монреаля, ты просто… ну никаких сравнений.

— Что ж, приятно слышать. Спасибо на добром слове. Я, конечно, понимаю, что не самый стройный в классе.

— Между прочим, мы, девочки, — сказала Сюзанна, — больше ценим контент, чем дизайн.

И тут Подз:

— Не пора ли заткнуться? Потому что уже пробил час твоей смерти. Смертей. Ваших.

— Гм. Час чьей-то смерти точно пробил, — сказал Робин.

Вот ведь свинство: человеку никогда не дают хоть кого-нибудь по-настоящему спасти. Прошлым летом вот тут, на этом самом месте, лежал умирающий енот. Он думал было отнести его домой, чтобы мама вызвала ветеринара. Но вблизи енот выглядел слишком страшным. Еноты в жизни крупнее, чем в мультиках. А этот, похоже, был кусачий. Робин рассудил: надо ему хотя бы воды принести. Сбегал домой. Когда вернулся, увидел только следы на земле — там, где енот, должно быть, бился в агонии. Печальная картина. А он плохо переносит печаль. Возможно, он даже впал в предрыдательное состояние. Но это не считается — вокруг никого не было, только лес.

— Просто у тебя доброе сердце, — сказала Сюзанна.

— Ой, ну я даже не знаю, — заскромничал он.

Вот и старая покрышка от грузовика. Тут обычно собираются старшеклассники. Посередине, как в раме, — три пустые пивные банки и скатанный плед, припорошенные снегом.

— Признавайся: тусоваться любишь? — несколько минут назад съязвил в этой точке Подз, обращаясь к Сюзанне, которую волок на себе.

— Не-а, — сказала Сюзанна. — Я люблю играть. И еще обниматься.

А Подз:

— Фу-у-у… Скукотища!

А Сюзанна:

— Где-то на свете есть человек, который любит играть и обниматься.

Лес кончился, открылась самая красивая панорама из всех, какие Робин видел. Пруд — чистая ледяная белизна. Что-то такое швейцарское. Когда-нибудь он увидит своими глазами и сравнит. Когда швейцары устроят в его честь парад, например.

Тут Подз, судя по следам, сошел с тропы — вроде как замешкался, заглядевшись на пруд. Может, этот Подз не такой уж плохой. Может, его парализовал укол совести, оттого что Сюзанна у него на закорках продолжает отважно сопротивляться? По крайней мере, он, наверно, природу любит.

Затем следы вернулись на тропу, обогнули пруд, начали взбираться на холм Ликсоу.

Что за странный предмет? Куртка? На скамейке? На скамейке, где подзы приносят людей в жертву?

Куртка не присыпана снегом. Дотронулся: подкладка еще чуточку теплая.

Следовательно, куртку только что снял с себя Подз.

Что за чертова чертовщина. Что за интригующая головоломка — если он хоть что-то понимает в головоломках. А эта — уже не первая на его веку. Однажды он увидел лифчик, свисавший с руля велосипеда. В другой раз, на задворках ресторана «Фресно», — тарелку, а на ней — нетронутый стейк с гарниром. Он посмотрел, но не притронулся. Хотя выглядело аппетитно.

Тут что-то назревает.

И в этот миг его взор уперся в человека на полдороге к вершине Ликсоу. Человек с лысой головой, без куртки. Очень-очень тощий. Одежда похожа на пижаму. Карабкается еле-еле, терпеливый, как черепаха, голые белые руки торчат из рукавов пижамы, похожие на две голые белые ветки, торчащие из рукавов пижамы. Или из могилы.

Кто станет гулять без куртки в такую погоду? Психический, вот кто. Серьезно, дядька похож на психического. Вроде тех, из Освенцима. Или бедных дедушек, которые все забывают.

Однажды папа сказал: «Роб, прислушивайся к своим мозгам. Если что-то пахнет дерьмом, но сверху написано „С днем рождения!“ и воткнута свечка, что это такое?»

Он спросил: «А глазурью оно покрыто?» А папа не ответил и уставился куда-то вдаль — словно сам толком не знал, что сказать.

Хорошо, а что подсказывают мозги сейчас?

Что-то здесь не в порядке. Человек не может без куртки. Даже взрослый. Пруд покрыт льдом. На утенке-термометре — минус двенадцать. Если этот человек психический, ему тем более надо помочь. Христос ведь говорил: блаженны помогающие тем, кто сам себе помочь не может, потому что слишком психический, или шатается на ходу, или вообще инвалид, верно?

Он подошел к скамейке, взял куртку.

Это спасательная операция. Наконец-то настоящая спасательная операция. Хоть какая-то.

Десятью минутами ранее Дон Эбер остановился на берегу пруда, чтобы отдышаться.

Ничего себе усталость. Это ж надо. Вот те на. Когда-то он выгуливал здесь Йети, и они нареза́ли шесть кругов у пруда, взбегали на холм, метили валун на вершине и неслись обратно.

Давай, шевелись, произнес один из двух мужских голосов, споривших в его голове все утро.

Конечно, если ты еще не задвинул свою идею с валуном, вставил другой. А мы как считали, так и считаем: это просто чистоплюйство.

Похоже, один из голосов — папаша. А другой — Кип Флемиш.

Два идиота. Два предателя. Поменялись между собой женами, бросили выменянных жен, вместе сбежали в Калифорнию. Кто они — геи, что ли? Или просто свингеры? Геи-свингеры? Папа и Кип в его голове признали свои прегрешения, и все трое договорились: он их прощает за то, что они, возможно, геи-свингеры и не пришли за него болеть на «Гонках юных автоконструкторов», только мама пришла… короче, он их простил, а они взамен помогут дельным мужским советом.

Он хочет, чтоб было красиво.

Папин голос. Похоже, папа хоть в чем-то его понимает.

Красиво? — голос Кипа. — Ну и ну… Я бы так не сказал.

Сквозь сияние дня промелькнула красная птица. Кардинал.

Удивительно. Просто удивительно. Он же молодой. Пятьдесят три года. Ему уже не суждено обратиться к стране с речью о сострадании. А спуститься на байдарке вниз по Миссисипи? А поселиться в домике у ручья под сенью ив, вместе с двумя хипушками из сувенирной лавки, где Аллен купил ему коллекцию окаменелостей? 68-й год, поездка в Озарк, Аллен — его отчим — в дурацких очках-«консервах»… Одна хипушка говорит, что из него, Эбера, вырастет кайфовый чувак: «Обязательно позвони мне, когда станешь совсем большой!» И хипушки, почти сцепляясь медными кудрями, захихикали, заранее предвкушая его кайфовость. Но это так и не…

Почему-то так и не…

Его учительница, сестра Вэл, говорила: «Может, попробуешь стать следующим Дж. Ф. К.?» И он выдвинул свою кандидатуру в президенты класса. Аллен купил ему пластиковую шляпу-канотье. Они вооружились фломастерами, вместе вывели на ленте шляпы красивые буквы: ЭБЕР ЗНАЧИТ УСПЕХ! Это спереди, а сзади: ЭБЕР — ПРОСТО БЛЕСК! Аллен помог ему записать кассету. Кассету с короткой речью. Куда-то съездил, размножил запись в тридцати экземплярах: «Для раздачи избирателям».

«У тебя хорошая программа, — сказал Аллен. — Ты блестящий оратор. Своего добьешься».

И он добился. Победил на выборах. И Аллен устроил в его честь прием. Ужин с пиццей. Пришли все ребята из класса.

Ох, Аллен.

Не было человека добрее. Аллен водил его на плавание. И в кружок декупажа. А как терпеливо вычесывал ему волосы в тот день, когда он принес из школы вшей. Ни разу грубого слова не сказал… и так далее, и тому подобное.

Но только пока не начались страды. Страдания. Проклятье. Все чаще и чаще слова. Мимо. Все чаще и чаще он говорит не что хотит.

Не то, что хочет.

Когда начались страдания, Аллен словно белены объелся. Выдавал такое, чего ни в коем случае нельзя говорить. Срывался на ком угодно, без разбора: на маме, на Эбере, на рассыльном, который привозил бутилированную воду. Из застенчивого тихони, который всегда ободряюще похлопывал тебя по плечу, превратился в иссохшего бледного дистрофика на кровати, выкрикивающего «Паскуда!»

Причем с каким-то странным акцентом — получалось «Пашкуда!»

Когда Аллен в первый раз выкрикнул «Пашкуда!», был смешной момент — они с мамой переглянулись, не понимая, кого из них обозвали «пашкудой». Но Аллен повторил, разъяснил: «Пашкуды!»

Очевидно, он подразумевал их обоих. Какое облегчение.

Обхохотаться можно.

Черт, сколько он уже здесь торчит? Шевелись, пока весло.

Пока светло.

Я уж и не знала, что теперь делать. Не стану лукавить. Но он все уладил.

Взял все на себя.

Ничего удивительного: он всегда так поступал.

Именно-именно.

А это голоса Джоди и Томми.

Привет, дети.

Сегодня великий день.

В смысле, да, конечно, как было бы хорошо, если бы мы смогли попрощаться с ним, как полагается.

Но какой ценой?!

Именно. И он это осознал, понимаешь?

Наш отец. Так поступают отцы.

Отцы облегчают бремя своих родных и любимых.

Оберегают родных и любимых от тягостного зрелища последних дней, которое может врезаться в память на всю жизнь.

Скоро Аллен превратился в ЭТО. И никто никого не посмел бы упрекнуть за попытки держаться от ЭТОГО подальше. Иногда они с мамой прятались на кухне, прижавшись друг к дружке. Боялись прогневать ЭТО. Даже ЭТО понимало условия сделки. Приносишь, ступая маленькими шажками, стакан воды, ставишь на тумбочку, спрашиваешь, вежливо-вежливо: «Еще что-нибудь, Аллен?» И читаешь мысли ЭТОГО: «Люди, столько лет я делал вам только хорошее, а теперь я просто ЭТО?» Иногда другой Аллен, добрый, выглядывал изнутри, говорил беззвучно, одними глазами: «Послушай, уходи отсюда, пожалуйста, уходи, я еле сдерживаюсь, не хочу обзывать тебя Пашкудой!»

Худой, как щепка, все ребра пересчитать можно.

К члену прилеплен катетер.

Запах нечистот — не продохнешь.

Ты сам по себе, Аллен сам по себе.

Так ему Молли сказала.

Ну, а доктор Спайви не мог ничего сказать. Не соизволил. Был очень занят рисованием незабудок в блокноте. А потом все-таки обронил: «Гм, если начистоту… Когда эти штуки растут, они иногда толкают к странным выходкам. Странным, но необязательно страшным. Один мой пациент всего лишь чиканулся на „Спрайте“, пил его бутылками. А в остальном — ничего».

А Эбер подумал: «Как же так, дорогой доктор/спаситель/последняя надежда? Вы, светило медицины, и вдруг — „чиканулся“»?

Вот на этом тебя и ловят. Думаешь: «Может, я всего лишь чиканусь на „Спрайте“?» И не успеваешь опомниться, как ты больше не ты, а ЭТО, кричишь «Пашкуда!», срешь под себя, отбиваешься от тех, кто пытается кое-как тебя подмыть.

Нет уж.

Держите карман шире.

В среду опять свалился с медицинской койки. Тут-то, на полу, в темноте, его осенило: я же могу их избавить.

Избавить нас? Или себя?

Изыди.

Изыди, брысь, кыш.

Ветер сшиб с дерева несколько снежных комьев. Слетели гуськом. Красиво. Отчего люди так устроены — отчего мы видим красоту во всяких будничных пустяках?

Он снял куртку.

Господи ты боже мой.

Снял шапку и перчатки, засунул шапку и перчатки в рукав куртки, оставил куртку на скамейке.

Чтоб догадались. Найдут машину, пойдут по тропе, найдут куртку.

Вообще чудо. Что он доковылял так далеко. Но он всегда был сильным. Однажды с переломом стопы пробежал полумарафонскую дистанцию. А сразу после вазэктомии запросто очистил гараж от хлама.

Он лежал на койке и дожидался, пока Молли уйдет в аптеку. Вот что было самое трудное — просто сказать ей нормальным голосом: «До скорого».

Его душа рванулась было к Молли, но он одернул душу, прикрикнул на нее, начал молиться:

«Господи, дай мне провернуть это дело, помоги не провалить. Не дай опозориться. Дай продеть все галко.

Проделать. Дай мне проделать все галко.

Глядко.

Гладко».

За сколько он может догнать Подза и отдать ему куртку? Минут за девять, примерно. Шесть — чтобы обогнуть пруд по тропе. Плюс три минуты — взбежать по склону, как спасительный дух или милосердный ангел, неся незатейный дар — куртку.

НАСА, это только приблизительные выкладки. В принципе, я их почти что высосал из пальца.

Знаем, Робин, знаем. Мы давно уже знаем, какие дерзости вы позволяете себе на службе.

Однажды вы пукнули на Луне.

А как подговорили Мела объявить: «Господин президент, приятный сюрприз: наш зонд держит курс на Вашанус!»

Сегодняшние выкладки — вообще на редкость приблизительные. А этот Подз — на удивление проворный. А сам Робин — не лучший скороходец. У него телосложение расширяется к середине. Папа говорит, что это добрый знак: со временем ширина перекочует с поясницы на плечи, и он станет здоровенным, как штангист. Робин надеется, что предсказание сбудется. Но пока у него выросли только титьки — правда, почти незаметные.

— Скорее, Робин, — сказала Сюзанна. — Мне так жалко этого бедного дедушку.

— Дурак он, — отрезал Робин, потому что Сюзанна молодая еще и не понимает: дураки создают проблемы другим людям, которые поумнее.

— Ему недолго осталось, — воскликнула, на грани истерики, Сюзанна.

Он попытался успокоить ее: тихо, тихо.

А она: мне просто очень страшно.

А Робин: но, на его счастье, рядом оказался такой, как я: я дотащу его куртку на вершину этого немаленького холма, хотя крутизна склона не совсем в моем вкусе.

А Сюзанна: наверно, это и называется «геройство».

— Наверно.

А Сюзанна: ты только не подумай, что я нахально тебя учу. Но, по-моему, он уходит все дальше.

А он: и что бы ты посоветовала?

— При всем моем уважении, — проговорила Сюзанна, — и только потому, что я знаю: ты считаешь нас с тобой разными, но равноправными, и потому, что мой профиль — интеллектуальные усилия, оригинальные изобретения и всякие апочемубынет…

— Ну да, да, продолжай.

— В общем, если взглянуть на дело, как математик, на базе элементарной геометрии…

Он понял, к чему она клонит. Она абсолютно права. Не зря он в нее влюбился. Надо пройти через пруд напрямик, диаметрично, и тогда он выгадает время, и нагонит Подза поскорее, каждая секунда на счету.

— Погоди, — сказала Сюзанна. — А это не опасно?

— Не-а, — возразил он. — Я так уже сто раз переходил.

— Прошу тебя, будь осторожен, — взмолилась Сюзанна.

— Если честно, один раз.

— Не каждый рискнет, — проговорила Сюзанна.

— А если совсем честно, ни разу, — тихо сказал он, боясь ее разволновать.

А Сюзанна: твоя храбрость безразмерна.

Он зашагал через пруд.

А вообще-то круто ходить по воде. Летом здесь плавают на байдарках. Если бы мама увидела, задала бы ему жару. Мама над ним трясется, как будто он стеклянный. Потому что в младенчестве он вроде бы перенес несколько операций. Мама пугается, если он всего лишь потянется за степлером: «Поранишься!»

Но вообще-то мама молодчина. Всегда даст добрый совет, подскажет верную дорогу к цели. У нее пышная копна длинных серебристых волос и хрипловатый голос, хотя она не курит и вообще веганка. И она никогда не гуляла с байкерами, хотя некоторые дебилы из класса утверждают, что она вылитая байкерша.

Если честно, мама ему очень импонирует.

Он преодолел примерно три четверти, или шестьдесят процентов пути через пруд.

Между ним и берегом сероватое пятно. Летом здесь в пруд впадает ручей. Пятно какое-то сомнительное. Он стукнул прикладом по льду в месте, где пятно начинается. Спокуха: прочный.

Зашагал дальше. Лед под ногами слегка просел. Ничего, тут, наверно, неглубоко. Будем надеяться. Вот черт.

— Ну как? — воскликнула Сюзанна трепетно.

— Могло быть и лучше, — сказал он.

— А не стоит ли повернуть назад? — спросила Сюзанна.

Но ведь это и есть то самое чувство страха, которое все герои должны побороть еще на заре жизни? Над настоящими героями страх не властен, правда?

Назад путь заказан.

Или все-таки не заказан? Все-таки можно повернуть? Не только можно, но и нужно.

Лед проломился, мальчик провалился.

В «Степи смирения» даже походя не упоминалось о тошноте.

«Чувство блаженства овладело мной, когда я прикорнул на дне расселины. Ни страха, ни дискомфорта, только смутная печаль при мысли обо всем, что осталось несделанным. И это смерть? — подумал я. — Это просто ничто».

Автор, не припомню вашу фамилию, позвольте вам кое-что сказать.

Вы сволочь.

Дрожь неудержимая. Вроде тремора. Голова вихляется на шее туда-сюда. Постоял, немного поблевал на снег: желтовато-белое на голубовато-белом.

Нехороший признак. Нехороший в данных обстоятельствах.

Каждый шаг — победа. Вот о чем надо помнить. Каждый шаг — побег все дальше и дальше. Все дальше от отца. От отчима. Какая великая победа его ждет. Победа из последних пил.

К горлу, как комок, подступил приказ выговорить правильно.

Из последних сил. Из последних сил.

Ох, Аллен.

Даже когда ты был ЭТО, для меня ты оставался Алленом.

Пожалуйста, не забывай.

Падаешь, сказал папа.

Некоторое время — измеримый промежуток — он выжидал, гадая, куда упадет и сильно ли ушибется. Затем в живот уперлось дерево. Он обнаружил, что обвился в позе эмбриона вокруг какого-то дерева.

Ой бля.

О-ой. Ой-ей-ей. После операций не плакал, во время химии не плакал, но теперь — еще немножко и, кажется, заплачет. Так же нечестно. Теоретически это происходит со всеми, но сейчас это происходит с ним лично. Он все ждал какого-то особенного Божьего промысла. Но нет. То, что больше него/тот, кто больше него — сплошное безразличие. Только отмахивается. Тебе всю жизнь твердят: то, что больше тебя/тот, что больше тебя, любит тебя особенной любовью, но в итоге понимаешь: фигушки. То, что больше/тот, кто больше, сохраняет нейтралитет. Ты его не волнуешь. Оно/он просто бредет куда-то и, безо всякого злого умысла, давит людей на своем пути.

Много лет назад, на выставке «Иллюстрированное тело», они с Молли видели срез мозга. Срез мозга, подпорченный изъяном — бурым кружочком не больше пятицентовой монеты. Этого бурого кружочка хватило, чтобы убить человека. Человека, у которого, верно, были какие-то свои мечты и надежды, и полный шкаф брюк, и так далее, и драгоценные воспоминания детства: скажем, в тени ив в Гейдж-парке японские карпы сбиваются в стаю, или бабушка ищет носовой платок в своей сумочке, пахнущей «Ригли»… всякое такое… Если бы не это бурое пятно, человек, возможно, шел бы сейчас мимо них, шел бы обедать в кафе в атриуме. Но нет. Он уже покойник, где-то гниет с выпотрошенной головой.

Тогда, глядя сверху на срез мозга, Эбер испытал чувство превосходства. Бедняга. Вот ведь не повезло, надо ж было такому приключиться.

Они с Молли спаслись бегством, заказали в атриуме горячие оладьи, смотрели, как белка колупается с пластиковым стаканчиком.

Эбер, полуобвитый вокруг дерева, нащупал шрам у себя на голове. Попытался привстать. Не вышло. Попытался ухватиться за дерево. Пальцы не сгибались. Поднял руки, завел их за ствол, скрестил в запястьях, сам себя подтянул кверху, привалился к дереву.

Ну как?

Отлично.

Точнее, на «четверку».

Может, хватит? Может, дальше и не надо? Он думал, что усядется по-турецки рядом с валуном на верхушке холма… но какая, в сущности, разница?

Все, теперь у него одно дело — усидеть на месте. Усидеть, силком втюхивая в голову те же самые мысли, которыми он заставил себя встать с койки и забраться в машину, и пройти через футбольное поле, и через лес: МоллиТоммиДжоди сбились в кучку на кухне, распираемые жалостью/отвращением, МоллиТоммиДжоди бьет дрожь от его жестоких слов, Томми приподнимает его иссохший торс, чтобы МоллиДжоди могли протереть мокрым полотенцем там, ниже пояса…

Дело будет сделано. Он предотвратит назревающее озверение. Все его страхи перед тем, что ждет в ближайшие месяцы, растянут.

Растают.

Вот и все. Все? Нет еще. Но скоро. Час? Сорок минут? И я это сделаю? Взаправду? Сделаю. Да? А до машины дойду, если вдруг раздумаю? Вряд ли. Вот он я. Я здесь. Подвернулся отличный шанс достойно подвести черту.

Даже делать ничего не надо — просто сиди на месте.

Я не буду воевать больше никогда [4]Слова из знаменитой речи, которую «Вождь Джозеф» (1840?—1904), предводитель североамериканского индейского племени не-персе, произнес в 1877 г., будучи вынужден сдаться армии США.
.

Сосредоточься на красоте пруда, на красоте лесов, красоте, в которую ты возвращаешься, красоте, которая повсюду, куда ни глянь…

Тьфу ты.

Ну и подлянка.

На пруду какой-то мальчик.

Толстый мальчишка в белом. С ружьем. Несет куртку Эбера.

Ах ты, засранец, положи куртку, а ну, вали домой, не смей лезть не в свое де…

Проклятье. Будь все проклято.

Мальчишка стукнул прикладом по льду.

Нехорошо, если на тебя наткнется ребенок. Травма на всю жизнь. Правда, дети часто находят всякую жесть. Ему как-то попалось фото папаши с миссис Флемиш — оба нагишом. Жуть. Хотя, конечно, не сравнить с чьей-то искаженной рожей у валуна на хол…

Мальчишка поплыл.

Плавать не разрешается. Четко ведь написано. КУПАНИЕ ЗАПРЕЩЕНО.

А пловец он никудышный. Молотит руками почем зря. Проламывает вокруг себя черную лужу, которая быстро расширяется. Каждым ударом руки мальчишка в геометрической прогрессии отодвигает границу черн…

Он не успел опомниться, как начал спускаться с холма. Ребенок в воде, ребенок в воде, выкрикивал внутренний голос снова и снова, на каждом шагу. Шел еле-еле, от дерева до дерева. Когда стоишь и пытаешься отдышаться, очень много узнаешь про каждое дерево. У этого три сучка: глаз, глаз, нос. Другое снизу одинарное, сверху двойное.

И вдруг он сделался не просто анонимным умирающим, который по ночам просыпался на койке с мыслью: «Пусть все это будет понарошку, пусть все это будет понарошку», — вдруг он снова, отчасти, превратился в человека, который клал бананы в морозильник, потом ломал на кусочки и поливал расплавленным шоколадом; который однажды, стоя под проливным дождем, подглядывал в окно класса: беспокоился за Джоди, один рыжий паршивец вечно отнимал у нее книжки; который, когда учился в колледже, раскрашивал вручную птичьи кормушки и на выходных торговал ими в Боулдер-сити, надев шутовской колпак и помаленьку жонглируя, жонглировать он выуч…

Снова начал падать, сам себя удержал, замер, накренившись вперед, пошатнулся, растянулся на снегу во весь рост, ударился подбородком прямо об корень.

Ну прямо комедия.

Была бы комедия, если б не…

Он встал на ноги. Переупрямил себя и встал. Правая рука — как кровавая перчатка. Вот беда, вот ведь угораздило. Однажды, играя в футбол, он потерял зуб. Он потерял, Эдди Блендик нашел. Он отобрал зуб у Эдди, зашвырнул подальше. Да, это тоже был он.

Вот и развалка. Недалеко уже. Развелка.

И что делать? Когда дойдешь, что? Вытащить ребенка из воды. Заставить ребенка шевелиться. Заставить ребенка пройти через лес, через футбольное поле, довести до улицы Пул, стучаться в каждый дом. Если никто не откроет, засунуть ребенка в «ниссан», врубить печку на полную, отвезти… Куда — в «Скорбященскую»? В «Экстренную помощь»? Как быстрее доехать до «Экстренной помощи»?

Пятьдесят ярдов до фиша.

Двадцать ярдов до финша.

Господи, благодарю Тебя за то, что дал мне силы.

В пруду у него остался только звериный разум, ни слов, ни «я», слепая паника. Он решил попытаться, изо всех сил. Схватился за кромку льдины. Обломилась. Его потянуло вниз. Нащупал ногами илистое дно, оттолкнулся. Схватился за кромку. Кромка обломилась. Потянуло вниз. Казалось, это же легко, легко вылезти. Но у него никак не получалось. Это как в луна-парке. По идее, легко сбить с жердочки трех собак, набитых опилками. И правда легко. Легко, будь у тебя уйма мячей, — а так не особо.

Он хотел на берег. Он знал: его место на берегу. Но пруд твердил: нет.

А потом пруд сказал: ну, посмотрим, ну, может быть.

Ледяная кромка каждый раз обламывалась, но, ломая ее, он подтягивал себя к берегу, понемножку, и, когда его утаскивало вниз, ноги быстрее нащупывали ил. Покатый уклон. Вдруг прорезалась надежда. Он очумел. Совсем одурел. И выбрался, а вода лилась с него струями, а на рукаве осталась плоская, как крохотное оконное стекло, ледышка.

Трапецевидная, подумал он.

Ему представилось, что пруд не конечный, не круглый, не за спиной, а бесконечный и везде — окружает его со всех сторон.

Он почуял: надо залечь, затаиться, иначе то, неведомое, которое только что попыталось его убить, попытается еще раз. То, что пыталось его убить, оно не только в пруду, но и здесь, повсюду, во всем, что есть в природе, — и нет ни его, ни Сюзанны, ни мамы, вообще ничего нет, только голос какого-то мальчишки — ревет, точно перепуганный младенец.

Эбер выскочил хромой рысцой из леса и обнаружил: мальчика нет. Только черная вода. И зеленая куртка. Его собственная куртка. Его бывшая куртка — далеко, валяется на льду. И рябь на воде уже разглаживается.

О, черт.

Из-за тебя.

Ребенок вышел на лед только потому, что…

Внизу, на берегу, около перевернутой лодки — какой-то обалдуй. Лежит ничком. На работе. Лежит на своем посту. Наверно, полеживал здесь и в тот момент, когда несчастный ребенок…

Стоп. Отмотаем назад.

Это и есть ребенок. Слава тебе, Господи! Лежит ничком, как трупы из фоторепортажей Брейди. Ногами все еще в пруду. Словно полз, но по дороге изнемог. Ребенок весь мокрый, белый пуховик так пропитался водой, что кажется серым.

Эбер вытащил ребенка. Потребовалось четыре рывка с передышками. Перекатить на спину не сумел, сил не хватило, но голову набок повернул: теперь, по крайней мере, рот не в снегу.

Мальчишка здорово влип.

Вымок до костей в двенадцатиградусный мороз.

Злой рок.

Эбер встал на одно колено и сказал ребенку, сказал строгим отеческим тоном: надо вставать, надо шевелиться, а то тебе ноги отрежут, и вообще замерзнешь досмерти.

Мальчик посмотрел на Эбера, моргнул, остался лежать, как истукан.

Эбер вцепился в пуховик, перевернул мальчика, грубо усадил на снег. Мальчик дрожал — и как дрожал, дрожь самого Эбера по сравнению с этой — просто ерунда. Мальчишка словно невидимым отбойным молотком орудует. Его надо согреть. Как? Обнять, лечь на него? Ага, конечно, ледышка греет ледышку.

Эбер вспомнил о своей куртке: далеко, на льду у черной воды.

Тьфу ты.

Найти ветку. Нигде ни одной. Куда деваются все нормальные обломанные ветки, когда…

Ладно, ладно, и так сумею.

Прошел пятьдесят футов по берегу, ступил на пруд, описал широкую петлю на этой тверди, развернулся лицом к берегу, зашагал к черной воде. Колени дрожали. Отчего? От страха провалиться. Ха. Олух. Пижон. До куртки — пятнадцать футов. А ноги не слушаются. Отказываются категорически.

Доктор, ноги меня не слушаются.

Ничего-ничего, мы пришьем им уши…

Крохотными шагами. Остается десять футов. Опустился на карачки, пополз, чуть приподняв голову. Лег на живот. Вытянул руку. Скользнул вперед на животе.

И еще немножко.

И еще немножко.

Уцепил двумя пальцами самый краешек, скользнул обратно — какой-то брасс наоборот, встал на карачки, распрямился, вернулся по своим следам. Снова в пятнадцати футах от того места. В полной безопасности.

После этого все было, как в старые времена, когда он укладывал в постель Томми или Джоди, осоловелых от усталости. Говоришь: «Руку», и ребенок поднимает руку. Говоришь: «Другую руку», и ребенок поднимает другую. Сняли белый пуховик, и Эбер увидел, что рубашка на мальчике обросла ледяной коркой. Эбер сорвал с него рубашку. Бедный малыш. Человек — это просто немножко мяса на костях. В такой мороз ребенок долго не протянет. Эбер снял с себя пижаму — пока только верхнюю часть, надел на ребенка, засунул детскую руку в рукав своей куртки. В рукаве оказались шапка и перчатки Эбера. Надел шапку и перчатки на ребенка, застегнул «молнию» куртки.

Джинсы на мальчике смерзлись, затвердели. А сапоги — два ледяных памятника сапогам.

Сделать все, как полагается. Эбер присел на лодку, разулся, снял носки и пижамные штаны, усадил мальчика на лодку, встал перед ним на колени, стащил сапоги. Начал легонько поколачивать по заледеневшим штанинам и вскоре частично высвободил одну ногу мальчика. Ага, раздеваем ребенка догола на двенадцатиградусном морозе. А если так вообще нельзя? Вдруг он совсем его заморозит? Как знать. Ничего-то он не знает. В отчаянии еще несколько раз стукнул по джинсам. Мальчик вылез из них сам.

Эбер надел на него свои пижамные штаны, и носки, и сапоги тоже.

Мальчик стоял в одежде Эбера, покачиваясь, с закрытыми глазами.

— А теперь пойдем, хорошо? — сказал Эбер.

Ноль реакции.

Эбер ободряюще шлепнул мальчика по плечу. Как по мячу, по неодушевленному мячу.

— Сейчас отведем тебя домой, — сказал он. — Ты где живешь — идти далеко?

Ноль реакции.

Он шлепнул посильнее.

Мальчик озадаченно разинул рот.

Шлеп.

Мальчик тронулся с места.

Шлеп-шлеп.

Наконец-то зашевелился.

Эбер гнал мальчика перед собой. Как ковбой — корову. Поначалу мальчиком руководил, видимо, страх перед шлепками, но затем включилась здоровая паника, и он бросился бежать. Эбер больше не мог за ним угнаться.

Мальчик уже у скамейки. У начала лесной тропы.

Молодец, давай беги домой.

Мальчик исчез в лесу.

Эбер опомнился.

Ух ты. Вот это да.

Раньше он не знал, что такое настоящий холод. Что такое настоящая усталость.

Он стоял в одних трусах на снегу около перевернутой лодки.

Доковылял до лодки, сел в сугроб.

Робин бежал.

Мимо скамейки, на тропу, в лес, старой привычной дорогой.

Что за фигня? Что за фигня вдруг случилась? Он, что, свалился в пруд? И джинсы затвердели от мороза? Джинсы больше не синие. Стали белые. Он покосился на свои ноги, проверил: и теперь белые?

На нем пижамные штаны, заправленные в какие-то гигантоидные сапоги. Ну прямо клоун.

Кажется, он только что плакал?

— А я считаю, плач — здоровая реакция, — сказала Сюзанна. — Она означает, что ты не подавляешь свои эмоции.

Фу. Он это перерос, какая глупость — мысленные беседы с девчонкой, которая в жизни называет тебя «Роджер».

Блин.

Силы на исходе.

Вот пенек.

Он сел. Отдохнуть приятно. Ему не отрежут ноги. Они ведь вообще не болят. Он их вообще не чувствует. Он не умрет. Рановато еще, смерть не входит в его планы. Чтобы отдохнуть оптимальнее, он прилег. Небо синее. Сосны качаются. Не все в одинаковом ритме. Он приподнял одну руку в перчатке и понаблюдал, как она дрожит.

Можно закрыть глаза, ничего, скоро открою. Иногда наступает жизненный момент, когда хочется уйти. Чтоб все поняли. Тогда все поймут, что дразниться нехорошо. Иногда его так задразнивали, что школьные дни были маловыносительны. Иногда становилось почти невмоготу, и он думал, что не переживет еще одной большой перемены, когда кротко забиваешься в угол спортзала, к сломанным брусьям, и сидишь там на скатанном мате. Его никто не заставлял сидеть в углу. Он сам выбрал это место. В любом другом была бы вероятность услышать одно-два высказывания. Над которыми пришлось бы размышлять до конца дня. Иногда высказывались о беспорядке у него дома. Спасибо Брайсу, который один раз к нему зашел. Иногда высказывались о его манере говорить. Иногда высказывались насчет маминых нарядов. А мама, надо признать, одевается, как на дискотеку в 80-х.

Мама.

Он не любил, когда его дразнили из-за мамы. Она даже не догадывается, как низко его ставят в школе. Для нее он — образец, Золотой Мальчик.

Однажды он провел секретную рандеву — записал мамины телефонные разговоры, надо же было добыть разведданные.

В основном — скучища, проза жизни, а про него — ни слова.

Кроме одного маминого разговора с Лиз, ее подругой.

Я даже не подозревала, что способна так сильно любить, сказала мама. Вот только я переживаю, что не сумею оправдать его надежды, понимаешь? Он такой хороший, так меня за все благодарит. Мой маленький заслужил… он все на свете заслужил. Школу получше нынешней, но нам такая не по карману, и путешествия, в смысле, за границу, но это тоже… э-э-э… не по нашим деньгам. Страшно боюсь его подвести, понимаешь? Вот все, чего я прошу от судьбы, понимаешь? Лиз? Чтобы под конец я могла себе сказать: я сделала для моего чудесного сыночки все, что нужно.

В этот момент Лиз, похоже, начала пылесосить, не отходя от телефона.

Чудесный сыночка.

Наверно, пора идти, засиделся.

Чудесный Сыночка — типа как его индейское имя.

Он встал и, придерживая свои одежды, громоздкие, как королевская мантия, зашагал к дому.

Вот покрышка, вот место, где тропа ненадолго расширяется, вот место, где деревья скрещиваются над головой, тянутся друг к другу. Мама говорит: «кружевной свод».

Вот и футбольное поле. За полем разлегся его дом, точно большой ласковый зверь. Поразительно. Он все преодолел. Свалился в пруд и ушел живым. Он едва не разревелся, что было, то было, но потом просто посмеялся над этим приступом банального малодушия и добрался-таки домой, и теперь на его губах играет мудрая усмешка… Надо признать, он прибег к весьма ценной помощи некой престарелой осо…

Он содрогнулся, вспомнив про старика. Вот ведь фигня какая. Перед ним промелькнула картинка: синий от холода, старый, одинокий и голый, стоит в одних белых трусах, как военнопленный, которого бросили у колючей проволоки, потому что в грузовике не хватило места. Или как грустный подбитый аист, прощающийся с птенцами.

Он слинял. Бросил старика. Даже ни разу о нем не вспомнил.

Гром и молния.

Поступил, как распоследнее трусливое чмо.

Надо вернуться. Немедленно. Помочь старику выковылять из леса. Вот только сил совсем нет. А если не дойду? Наверно, у старика все в порядке. Наверно, у старика был какой-то свой план, старики — они себе на уме.

Но он слинял. Как с этим жить? Мозги подсказывают: единственный способ аннулировать постыдный побег — немедленно вернуться, спасти ситуацию. Тело протестует: слишком далеко, ты еще маленький, зови маму, мама что-нибудь придумает.

Так он стоял, точно парализованный, на краю футбольного поля. Вылитое пугало в хламиде с великанского плеча.

Эбер сидел, привалившись к лодке.

Как переменилась погода. По парковым лужайкам гуляют под бумажными зонтиками и тому подобное. Карусель, оркестр, беседка. На спинах определенных карусельных лошадок люди жарили себе еду. Но на других лошадках катались дети. Как они определяют? Которые из лошадок горячие? Снег вообще-то еще не сошел, но разве снег долго продержится в такой злой.

Зной.

Если ты закроешь глаза, это конец. Ты ведь в курсе, да?

Ну прямо комедия.

Аллен.

Его голос, точь-в-точь. Спустя столько лет.

Где он? Возле утиного пруда. Сколько раз приезжал сюда с детьми. Пора идти. Прощай, утиный пруд. Хотя, погоди-ка. Что-то никак не встать. И вообще, как бросить двух малышей. Тем более у воды. Четыре года и шесть лет. Господи ты боже мой. Где моя голова? Бросить двоих несмышленышей у пруда. Они послушные детки, они подождут, но ведь они соскучатся? И пойдут купаться? Без спасательных жилетов? Нет, нет, нет. Даже подумать мерзко. Надо остаться. Бедные дети. Бедные брошенные…

Стоп. Отмотай назад.

Его дети прекрасно плавают.

Его детей никто не бросал, никогда ничего даже отдаленно похожего не случалось.

Его дети уже взрослые.

Томми исполнилось тридцать. Красавец-мужчина. Усердно овладевает самыми разными знаниями. Но даже когда ему казалось, что он в чем-то разбирается (в боях воздушных змеев/в кролиководстве), Тома вскоре выводили на чистую воду: милейший, славный парень, осведомленный о боях воздушных змеев/о кролиководстве не больше, чем всякий, кто за десять минут нахватался сведений в интернете. Но не подумайте, что Том глупый. Том умница. Все схватывает на лету. О, Том, Томми, Томмикинс! Добрая душа! Так старался, так старался заслужить отцовскую любовь. Ох, сынок, отец тебя любил, отец тебя любит, Том, Томми, я ведь даже теперь о тебе думаю, ты не выходишь у меня из головы.

А Джоди. Джоди далеко, в Санта-Фе. Сказала, что возьмет отпуск и прилетит домой. Как только понадобится. Но не понадобилось. Он не хотел обременять. У детей своя жизнь. Джоди-Джод. Носик в веснушках. Теперь беременна. Не замужем. Даже ни с кем не встречается. Ларс — идиот. Кем надо быть, чтобы уйти от такой красавицы? Такая лапочка. Только-только начала делать карьеру. Разве можно надолго бросать работу, когда только начинаешь…

Воссоздаешь детей в своем сознании, и они снова становятся для тебя реальными. Это ты зря, лучше не ночевай. Джоди ждет ребенка. Не начинай. Он мог бы потерпеть еще чуть-чуть, увидеть ее ребенка. Подержать на руках. Ну да, грустно. С его стороны это необходимая жертва. Он все разъяснил в записке. Разъяснил ведь? Нет. Записки не оставил. Не смог. Помешала какая-то причина. Так ведь? Он почти уверен, была какая-то прич…

Страховка. Чтоб не подумали, что он сознательно.

Легкая паника.

Его охватывает легкая паника.

Он кончает с собой. Кончал с собой и втравил в беду какого-то мальчишку. Который сейчас бредет по лесу обмороженный. Он кончает с собой за две недели до Рождества, любимого праздника Молли. У Молли чего-то там с клапаном, ей чего-то там нельзя, нельзя пугаться, а вдруг он ее….

Это же не… это не он. Он так бы не поступил. Никогда не поступил бы так. Вот только… взял и поступил. Прямо сейчас так поступает. Дело на мази. И если он немедленно не тронется с места, дело… дело будет сделано. Свершится.

Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.

Надо сопротивляться.

Но он не может, кажется, даже удержать глаза открытыми.

Попробовать послать Молли некий последний телепатический привет. Прости меня, голубка. Я идиот, каких мало. Забудь эту страницу. Забудь, что я так кончился. Ты же меня знаешь. Ты знаешь, что я не нарочно.

Он у себя дома. Нет, он не дома. Сам знает, что нет. Но может разглядеть каждую деталь. Вот пустая медицинская койка, и студийный портрет ЯМоллиТоммиДжоди — позируют у бутафорской загородки как бы на родео. Вот тумбочка. Его таблетки в коробочке. Колокольчик, в который он звонит, чтобы позвать Молли. Это ж надо. Это ведь жестокость. До него вдруг дошло, какая это жестокость. И эгоизм. О Господи. Кто он после этого такой? Дверь дома распахнулась. Молли позвала его по имени. Он спрячется в гостиной. Выскочит, сделает ей сюрприз. Когда это они переделали гостиную? Теперь их гостиная — гостиная миссис Кендалл, которая в детстве учила его музыке. Дети будут в восторге — учиться играть на пианино в той же комнате, где он…

Ау, сказала миссис Кендалл.

Она хотела сказать: не торопись умирать. Нас много, и все мы хотим призвать тебя в гостиную на строгий суд.

Ау, ау! — кричала она.

Женщина с серебряными волосами огибала пруд.

Всего-то делов — откликнуться.

Откликнулся.

Чтобы он не угас, она начала отягощать его всякими вещами, мелочами жизни, пахнущими чьим-то домом: куртки, свитера, цветочные гирлянды, шапка, носки, кроссовки, — и, поразительно сильная, поставила его на ноги и повела по лабиринту деревьев, по волшебному миру деревьев, на которых вместо фруктов росли сосульки… Он оказался под целой горой одежды. Он был, как кровать, куда на вечеринке сваливают пальто. Она все на свете знала: куда наступать, где передохнуть. Она сильная, как бык. Теперь он ехал у нее на бедре, как младенец; она обхватила его обеими руками, перенесла через корень.

Они шли, как показалось, несколько часов. Она пела. Уговаривала. Шипела на него, напоминая подзатыльниками, самыми настоящими подзатыльниками, что ее ребенок, черт подери, сейчас дома весь промерзший, черт подери, давай шевели ногами, черт побери.

Боже правый, сколько всего надо сделать. Если он дойдет. Дойдет-дойдет. Эта девушка заставит. Попытаться объяснить Молли… объяснить, почему он так поступил. Я со страху, со страху, Моля. Может быть, Молли согласится не говорить Томми и Джоди. Ненавистна мысль, что они узнают, какой он трус. Ненавистна мысль, что они узнают, какой он дурак. Тьфу! Да какая разница! Расскажите всему свету! Да, он это сделал! Больше не мог терпеть, вот и сделал, и точка. Да, он такой. Да, в нем есть и такое. Больше никакого вранья, никаких умолчаний, начнется новая, другая жизнь, если только он…

Глянь, они уже идут по футбольному полю.

Вот и «ниссан».

Тут же проскочила мысль: садись за руль, езжай домой.

— Нет, ишь чего удумали, — сказала она с хрипловатым смешком и увела его в дом. Дом у парка. Миллион раз видел. А теперь вошел. Пахнет мужским потом, соусом для спагетти и старыми книгами. Как в библиотеке, куда потные мужчины ходят варить спагетти. Она усадила его у дровяной печи, принесла коричневое одеяло, пахнущее лекарствами. Не говорила, только приказывала: это выпейте, это отдайте мне, укутайтесь теплее, как вас зовут, ваш номер телефона?

Надо же! Только что подыхал в трусах на снегу, а теперь — здесь! Тепло, пестро, оленьи рога на стенах, старинный телефон с рычагом, словно из немого кино. Просто нечто. Каждая секунда — нечто. Он не умер в одних трусах на снегу у пруда. И мальчик не умер. Он никого не убил. Ха! Каким-то чудом он все вернул обратно. Теперь все хорошо, теперь все…

Женщина прикоснулась рукой к его шраму:

— Ой-ей-ей, ничего себе, ой-ей. Где это вас угораздило?

И тут он вспомнил, что бурое пятно никуда не делось из его головы.

Боже, еще и это предстоит пройти до конца.

Не расхотел, а? Жить все еще хочется?

Хочется, хочется, Господи, прошу тебя, ну пожалуйста.

Потому что, ага, вот в чем суть… теперь ему ясно, помаленьку становится ясно… если под конец человек совсем сдает и говорит или делает гадости, или нуждается в чужой помощи, и чем дальше, тем больше… Ну и что? Чего особенного-то? Кто сказал, что ему нельзя говорить или поступать странно, нельзя выглядеть странно или омерзительно? Пусть дерьмо стекает по ногам — что такого? Почему бы родным и близким не приподнимать его, не переворачивать, не кормить, не подтирать? — он бы охотно делал ради них то же самое. Он боялся, что его унизит приподнимание, переворачивание, кормление, подтирание, да и теперь продолжает бояться, но теперь-то уяснил, что впереди может быть еще много: много капелек доброты, как ему хочется это назвать, много капелек радости и доброй дружбы, и эти капли дружбы — не его единоличная собственность и никогда таковой не были, он не вправе ставить им слон.

Заслон.

Мальчик вышел из кухни, утопая в огромной куртке Эбера, пижамные штанины волочились по полу: сапоги он уже снял. Бережно взял Эбера за окровавленную руку. Попросил прощения:

— Простите, что в лесу я вел себя, как дебил. Простите, что слинял. Я просто не соображал ничего. Я, это, ну, напугался.

— Послушай, — прохрипел Эбер. — Ты вел себя великолепно. Ты вел себя безупречно. Я же здесь. Кто мне помог, а?

Вот. Кое-что ты можешь. У мальчика ведь полегчало на душе? Благодаря твоим словам? Вот резон. Резон не уходить. Так ведь? Никого не сможешь утешить, если тебя больше нет, так? Ни черта не сможешь сделать, если уйдешь?

Когда Аллен совсем угасал, Эбер сделал в школе доклад о ламантинах. Сестра Евстафия поставила ему «отлично». А нрав у нее был крутой. На ее правой руке не хватало двух пальцев — отхватило газонокосилкой. Если Евстафия стращала своей рукой учеников, даже хулиганы становились, как шелковые.

Сколько лет он не вспоминал об этом.

Она положила правую руку ему на плечо — не для устрашения, а в качестве похвалы: Прекрасно. Дети, берите пример с Дональда, учитесь у него серьезному отношению к учебе. Дональд, я надеюсь, что ты сегодня придешь домой и перескажешь мои слова родителям. Он пришел домой и пересказал маме. А она посоветовала пересказать Аллену. Который в тот день был больше Алленом, чем ЭТИМ. А Аллен…

Ха, Аллен показал класс! Какой был человек.

Сидя у печи, он прослезился.

Аллен… Аллен сказал, что это здорово. Задал несколько вопросов. Про ламантинов. Скажи еще раз, чем они питаются? А как ты думаешь, они могут общаться друг с другом? Какая, наверно, это была пытка! В его-то состоянии. Сорок минут про ламантинов? В том числе стихотворение, которое Эбер сочинил сам? Сонет? Про ламантинов?

Как он обрадовался, что Аллен вернулся.

Я буду как он, подумал он. Попытаюсь.

Внутренний голос прозвучал неуверенно, неискренне, без убежденности.

Затем — сирены.

И каким-то чудом — Молли.

Ее шаги он услышал еще за дверью. Молл, Молли, вот это да. В первые годы после женитьбы они часто ссорились. Обрушивали друг на друга какой-то бред. Иногда доходило до слез. До рыданий в постели, так? А потом они… потом Молли прижималась горячей мокрой щекой к его горячей мокрой щеке. Прости меня, говорили они на языке тела, снова раскрывали друг другу сердца, и тогда… это чувство, что тебе снова раскрыли сердце, ты в стотысячный раз прощен, и привязанность любимого человека к тебе только возрастает, становится выше всех новых недостатков, которые в тебе прорезались, и нет и не было чувства глубже, чувства нежнее…

Она вошла, пылающая от переживаний, рассыпаясь в извинениях; на лице пелена гнева. Он поставил ее в неловкое положение. Что ж, он все понимает. Своим поступком он поставил ее в неловкое положение: показал, что она не осознавала, как сильно ему нужна. Так замоталась, ухаживая за ним, что проглядела его страх. Она злится на него за этот фортель и стыдится того, что может злиться в этот трудный час, пытается отбросить злость и стыд и вести себя, как подобает.

И все это написано на ее лице. Он-то ее прекрасно знает.

Все это — плюс тревога за него.

Тревога сильнее всех прочих чувств, отражающихся на ее прекрасном лице.

И вот она подходит к нему, чуть не споткнувшись на бугристых половицах этого чужого дома.