Дорога домой

Сонненберг Бриттани

Часть первая

 

 

Аркадия-авеню, 1116

Видалия, штат Миссисипи

Жарким днем знойного, как июль, октября 1977 года Элиз Эберт позвонила в нашу дверь, чтобы повидаться со своей мамой и со мной. Она отсутствовала пять долгих лет. От выражения ее лица, источавшего ледяной холод, меня бросило в дрожь. А может, виной тому была пронзительная трель звонка – в Видалии все обычно стучали или сразу входили, предварительно стукнув из вежливости в окно. Где это слыхано, чтобы ты звонил в собственный дом? Но я был настолько взволнован встречей с Элиз, что не обратил внимания на ее необычное поведение и свое внутреннее ощущение, такое же, как десять лет назад во время единственного зарегистрированного в Видалии землетрясения. Большинство моих друзей постарше могут припомнить похожие случаи неустойчивости или расстройства и депрессии, последовавшие за осознанием официального списания со счетов. Я не понял, что радоваться нечему. Моя лучшая подруга, живущая в этом же квартале – Аркадия-авеню, 1118, – которую я зову просто Каро, всегда говорила, что я неисправимый оптимист.

В голове билась единственная мысль: «Элиз вернулась». Когда ты только построен, никто не скажет тебе, что самые юные твои обитатели однажды бросят тебя в поисках нового жилища. Я, разумеется, слышал о смертях; на моих глазах выросли дети Эбертов, да и сами Чарлз и Ада состарились, а на мне тем временем облупилась краска и линолеум потрескался. Но я был достаточно наивен, чтобы верить, будто смогу защитить всех шестерых, пока они ходят по земле. Если бы так.

Благодаря неожиданному приезду Элиз я поначалу почувствовал себя как новенький, словно после визита энергично орудовавшей пылесосом Бесси Стипс, которую Ада всегда приглашала для уборки перед вечеринками. Бесси воспринимала пыль в качестве богословской проблемы, явившего себя дьявола, и посчитала свои убеждения подтвержденными, когда в середине восьмидесятых в «Кей-марте» стали продавать пылесосы «Дерт девил».

Когда в тот день я увидел Элиз, из меня словно высосали всю печаль и до блеска натерли поверхности. Однако Ада так и не поняла, что Бесси Стипс воровала. Только тридцать лет спустя, когда Ада в последний раз вышла прихрамывая из моей боковой двери, меня осенило, что именно возвращение Элиз в тот горячий осенний день ускорило окончательное переселение ее мамы и мое запустение.

К тому времени остаток клана Эбертов покинул меня по собственному желанию, кроме Чарлза, который в шестьдесят лет упал замертво на дорожке в боулинге, так и не узнав, удался ли ему последний бросок (не удался). В отсутствие Элиз, которая могла бы перевезти ее в дом престарелых, Ада осталась на месте – ни у кого из других детей не хватило ни ума, ни сил жить с чувством вины, лишающим их сна.

Чувство вины: занятно, не правда ли? Чтобы Элиз ощутила вину после всего, что было между ней и Адой? Скорее Элиз засунула Аду в дом престарелых, дабы поквитаться. Но в тот день, когда она тащила свою маму в машину, удовлетворения на ее лице не было. На лицах обеих застыло одинаковое выражение – долготерпения, уныния, исполнения долга, мученичества женщин-южанок.

Вам придется извинить мой внешний вид. Минувшим вечером прошел сильный дождь, а это всегда плохо сказывается на зданиях в моем состоянии. Во дни моей молодости после ночного дождя я выглядел в утреннем солнце как новенький, и Чарлз, направляясь на работу, иногда останавливал свой автомобиль на подъездной дорожке, выходил и окидывал меня взглядом: свое сверкающее жилище, свои призовые азалии, свою спящую за стенами семью. С легкой, сдержанной улыбкой, свидетельствующей о его счастье, Чарлз возвращался в машину и с гордостью ехал в свой стоматологический кабинет. Лишь в эти моменты я и чувствовал свою близость с Чарлзом и изо всех сил старался выглядеть в его глазах внушительным и дорогим. Нам трудно: девушка может забежать в дамскую комнату, подкрасить губы и слегка нарумяниться. Мы же можем только ждать, пока наши владельцы пожелают потрудиться в субботу и освежить снаружи наши стены или полить клумбы. Пока Чарлз был жив, он поддерживал меня в хорошем состоянии, надо отдать ему должное – такие, как он, по выходным предпочитают заниматься домом и садом, а не лежать в гамаке.

Годы взяли свое. В 1960-м, когда меня построили, моя планировка в стиле ранчо радовала глаз, как и теплый оттенок красного кирпича и современный навес для автомобиля. Я был крепостью, защищавшей от всего на свете. И от непогоды, и от змей, ползавших по оврагу. Я не пускал внутрь маленькие, сводящие с ума создания, например, комаров, защитившись антимоскитными сетками боковой застекленной веранды, которой обзавелся в конце семидесятых, примерно через год после возвращения Элиз. Тогда-то я и подумал, что в меня вдохнут вторую жизнь. Но нет, это оказалось последним вздохом перед медленным угасанием, как у сегодняшней американской экономики. Какой там к черту рост. Прищурившись, я по-прежнему могу прочесть заголовки в газетах, которые каждый день в семь утра швыряют на дорожки соседних домов. На бетон моей дорожки уже много лет не падала ни одна.

Я не упомянул о настоящей причине, приведшей к моему строительству, самой замалчиваемой из всех мотиваций: бегство белых. Хотя это и грубый термин, который я предпочитаю не употреблять. В конце концов, если бы не панические взгляды и участившийся пульс славных представителей верхушки среднего класса Видалии, штат Миссисипи, за которыми последовали решительные разговоры и тяжкие вздохи после постановления об интеграции – когда сами знаете кто начал переезжать на Главную улицу, – я бы здесь сегодня не стоял.

Наблюдение за теми, кто не идет на ужин, всецело занимало жителей этого городка, поэтому они переместили свои обеденные столы и хрупкий фарфор на вершину единственного в Видалии холма, покидая центр города, словно жители Атланты перед приходом Шермана.

Они отказались от томных, благоухающих жасмином южных террас, фотографии которых могли бы украсить обложку «Веранды», ради более современного внешнего вида: ради меня. Не умаляя собственного достоинства – непривлекательная, на мой взгляд, тенденция, – я первый признаю, что продаваемые почти за бесценок дома были классом выше, чем моя приземистая кирпичная конструкция.

Большая часть Главной улицы теперь приходит в упадок, отданная на откуп бедности – хотя мои бывшие владельцы и их друзья винили скорее невежество новых жильцов, которые «просто не знают, как правильно заботиться о вещах». Что ж, поскольку мой упадок начался, когда моя белая, как рис, хозяйка Ада, упокой, Господь, ее душу, была еще жива, думаю, я имею право сказать: это обязательно случается, если обитатели, белые или черные, впадают в печаль, которая, словно летаргическим сном, сковывает их разум – исконно южное «ну и ладно» оказывается сильнее присущего янки «можно сделать». Подобная усталость порабощает душу быстрее, чем зарастает сорняками площадка для автомобиля.

А иначе, по-вашему, почему я порос плесенью, почему сосновые иглы забили мои водосточные желоба, а сыр пармезан, купленный в 1995 году, лежит в моем холодильнике, хотя на дворе 2002-й? А все потому, что Ада, матриарх этой семьи, сама переживала не слишком-то легкий период в прямом противоречии с книгами мисс Мэннерс, указаниям которых она следовала строже, чем Библии, с того времени, как была юной невестой. После своего первого возвращения Элиз изредка заглядывала и настаивала на ремонте, но Ада просто не обращала на это внимания. То есть я хочу сказать, что это не зависит от расы обитателей, как стараются вас убедить. Эти обветшалые дома, принадлежащие теперь чернокожим жителям Видалии, выглядят так потому, что единственными в округе заведениями, не дающими экономике умереть, являются тюрьма штата, супермаркет «Пиггли-Уигли», универмаг «Почти даром» и магазин все по доллару.

Мне не всегда была свойственна такая непредвзятость. Но по мере приближения смерти я обнаруживаю, что приближается и ясность. Это пугает и завораживает. Я знаю, что так было и с Адой, поскольку слышал ее бормотание и улавливал откровения, от которых едва не рассыпались мои кирпичи. Она не причесывалась и не подбирала почту (нанося мне тем самым личное оскорбление), но лишь потому, что была занята. Видела и чувствовала то, что больше не могла заглушить, как бы громко ни включала телевизор или сколько бы бокалов совиньон блан ни выпивала, тем самым пытаясь утешить себя, несмотря на запрет врача. Элиз не выносила пьяного голоса Ады по телефону.

«Мама, у тебя язык заплетается», – говорила она.

Но Ада впервые позволила себе посмотреть правде в глаза, и та до чертиков ее напугала. Я пытался сделать подушки помягче и заставлял окна пропускать только легкий сумеречный свет, но невозможно отрицать, что Ада спустилась в долину теней еще до того, как Элиз увезла ее в «Белые фронтоны». Я видел брошюрку – ужасный вид. Никаких белых фронтонов нет и в помине. Моя Ада.

Забавное дело – забираться на холм, чтобы защитить себя. Все дети Ады сопротивлялись этому, указывая, что даже Додж, более сильный из мальчиков, не сможет подняться туда на велосипеде. Айви, малышка, всего-то и делала два шага вверх от подножия холма, а потом принималась плакать, пока кто-нибудь не брал ее на руки. Но я хочу сказать – для чего обрекать себя на бегство, если самая большая проблема все равно остается с тобой? С таким же успехом можно обзавестись большой старой картонной коробкой, на которой написать большими красными буквами: ПРОБЛЕМЫ. Наверняка в первые несколько недель настроение могли улучшить запах свежей краски и двери, которые не скрипели, но ко второму месяцу все проблемы, как и мебель, оказались на месте.

Я тоже был одурачен. Меня только что построили, они стали моими первыми обитателями, моей семьей, как я думал, и потому немедленно влюбился. «Период медового месяца», – шипели соседние дома (кроме Каро, которая просто меня пожалела), но я им не верил. Пока не услышал плач среди ночи и молчание за обеденным столом, куда более вязкое, чем запеканка, которую одолевала Ада.

«Разумеется, у всех домов есть свои проблемы», – сообщила мне Каро. (Каро на несколько лет меня старше, как и все другие на этой улице, но выглядит она куда лучше, чем я.) Мы с Каро всегда полагались друг на друга, когда дела шли плохо. Самое тяжелое для дома – это невозможность остановить происходящее внутри. Ты являешься всего лишь свидетелем. Сколько раз я жалел, что не в силах, шевельнувшись, опрокинуть книжные полки на Папса – отца Ады, слабого и злющего из-за своей слабости, тень которого накрыла двух ее девочек и заставила его внучек бояться ночей.

Можете вообразить себе эту пытку? Призванный быть защитой, но укрывающий от дождя самого дьявола? Я имею в виду не только старика. Просто говорю об отраве, которая расползалась и расползалась, более ядовитая, чем асбест. В самые худшие времена я желал для себя потопа или пожара, чтобы ничего больше не видеть, а значит, по-своему, не одобрять. Именно в моих углах старикашка караулил своих жертв. Это происходило в моем неосвещенном кабинете в сумерках, когда в гостиной громко работал телевизор, и поэтому братья Элиз слышали только Хитрого Койота, а не ее плач, который она пыталась сдержать. Папс не убирался прочь, довольный до тошноты.

Я лишь пытался обдуть успокаивающим ветерком ребенка, который не мог уснуть, или с помощью сквозняка помешать старику уютно дремать в кресле, никогда не зная, возымели мои усилия реальное действие или нет.

Судя по тому, что мне известно о людях, их вера в Бога коренится в отчаянной жажде иметь любящего свидетеля. Как любящий свидетель, я всегда страстно желал выразить это физически. Например: в детстве у Элиз было любимое место для игры в куклы, за шторами в родительской спальне, как будто она сидела под юбкой великанши. И в те моменты (хотя Каро настаивает на чистой воды суеверии, пренебрежительно относя это к моей «эзотеричности») я сдерживал падавшее на Элиз солнце, делая его мягким и нежным, словно вода в ванне – теплая, но не слишком горячая. Я свободно расправлял складки штор вокруг фигурки девочки, чтобы, войдя, никто не мог ее там заметить. Разумеется, у меня нет доказательств, что я обладаю такой силой. У людей имеется только одно слово для подобного рода странностей: привидения. Они полагают, что захлопнувшаяся дверь или порыв ветра в тихий день сигнализируют о появлении душ давно умерших. Они никогда не задумываются, что сами дома отвечают им, страстно желая показать свою симпатию.

Живя под моей крышей, Элиз надеялась, что кто-то услышит ее молитвы; я уповал, что мои отклики проявятся в звуке или хотя бы в свете, присутствии. Не то чтобы я считал себя божеством. Каро говорит, что это наш дар – быть молчаливыми, неподвижными (но не бесчувственными) свидетелями. Я отказываюсь от такого беспомощного представления о любви.

Или взять ненависть. Ужасен момент, когда вдруг осознаёшь, что помимо людей, которых любишь, есть те, которых ты ненавидишь. Некоторые дома начинают ненавидеть вместе со своими полными ненависти жильцами, потому что, встав на их сторону, меньше страдаешь. Но тогда ты принимаешь заброшенный вид, даже если все обитатели дома и заботятся о тебе.

Помню, однажды Элиз попробовала убежать, когда ее дед и бабка приехали в гости. Я наблюдал, как она аккуратно укладывала одежду в сумку, с которой уходила ночевать к подружкам, и даже почему-то взяла с собой сборник упражнений по орфографии. Она уже стояла на пороге, но ее мама позвала всех обедать, а на обед была жареная курица, любимое блюдо Элиз, и она ощутила голод и дрогнула. Позднее в тот вечер ее всем этим стошнило.

До какой же степени желание – таинственная для дома вещь. Конечно, нам бывает больно, но есть неистовое чувство по отношению к кому-то другому – месть, любовь, алчность, стыд: лучше всего, полагаю, подходит сравнение с какой-то внезапной поломкой во мне – трескается балка, отваливается кусок черепицы, перегорают пробки. Или когда гроздья моего мускатного винограда наливаются соком и глухо падают на землю каждое лето, теперь их никто не пробует, кроме муравьев.

Но атмосфера вокруг подобных событий меняется, и я могу почувствовать это. И плохое, и хорошее. Папс вызывал ощущение зимней грозы с градом, наносящей непоправимый ущерб. Когда Чарлз и Ада изредка предавались любовным играм или Грейсон обнимался со своей девушкой у себя в комнате с полуоткрытой дверью (правило Ады), в воздухе веяло летней грозой.

Вероятно, мои слова отдают мелодрамой. Каро всегда шутит, что в своих речах я больше похож на плантаторский дом времен до Гражданской войны, чем на современное ранчо. Невозможно избежать принадлежности к южной архитектуре только потому, что тебя построили после Гражданской войны и ты не имеешь больших, старых колонн.

«У тебя тоже есть задняя дверь, – напоминаю я ей, – через которую входила и уходила цветная прислуга».

Ада, Ада. Теперь уже умерла, пусть ее кости покоятся в мире. Я всегда был ближе всех к ней, нынче дома не бывают так близки со своими хозяйками, как выражается Каро (ей делали ремонт уже шесть раз, и она выглядит – моложе не бывает. Она ворчит, когда я называю это пластической хирургией, но на самом деле так оно и есть – я нисколько не ревную). Я любил Аду, потому что она поверяла мне свои тайны. За мытьем посуды, выпекая кексы, даже шепча по ночам, после того как уснет Чарлз. В последние годы своей жизни Ада говорила без умолку, не всегда осмысленно, делая новые признания, отказываясь от них на следующий день. И все-таки именно Ада предала и меня, и свою собственную семью.

Понимаете, в четырнадцать лет Элиз наконец собралась с духом. В то утро Папс и Ба уехали к себе в Арканзас, и Элиз вернулась домой со встречи молодежной группы с горящим взором. Я смотрел, как она сидела за письменным столом, склонившись над Библией, выделяя желтым маркером стихи 12–15 в десятом псалме.

12 Восстань, Господи, Боже мой, вознеси руку Твою,

не забудь угнетенных Твоих до конца.

13 Зачем нечестивый пренебрегает Бога,

говоря в сердце своем: «Ты не взыщешь»?

14 Ты видишь; ибо Ты взираешь на обиды и притеснения,

Чтобы воздать Твоею рукою.

Тебе предает себя бедный;

сироте Ты помощник.

15 Сокруши мышцу нечестивому и злому,

Так чтобы искать и не найти его нечестия.

Затем она подготовилась, чтобы изречь откровение. Не с теми полунервными, полудовольными взглядами в зеркало, которые, как правило, отличали ее приготовления (она была очень красивой, с десяти лет). По-моему, она ни разу не посмотрелась в зеркало. Просто надела пижаму, прочла вслух тот псалом (убивая меня, разумеется, четырнадцатым стихом: «Ты видишь; ибо Ты взираешь на обиды и притеснения») и отправилась на кухню, как на войну.

Ада ничего не подозревала. Они с Элиз частенько немного болтали по вечерам – о мальчиках в школе или о случившемся за день. Поэтому она просто отрезала для Элиз кусок шахматного пирога, потом кусок для себя.

Когда Элиз оттолкнула пирог и холодным, ровным тоном сообщила Аде, что происходило между ней и Папсом, и у Айви тоже, я внимательно, вне себя от радости наблюдал за Адой. Я ждал, что моя любимая в шоке опустится на стул, обнимет Элиз, ахнет, заплачет. Все, что угодно. Я хотел чего угодно, только не того, что случилось: глаза у Ады сузились, взгляд сделался жестким, а спина выпрямилась, как у Элиз. И потом я услышал, как Ада тем же холодным, безжизненным, ровным тоном, каким они никогда не разговаривали друг с другом прежде, произнесла:

– Не следует рассказывать подобные сказки, Элиз.

Она еще раз повторила эту фразу. И, к моему удивлению, Элиз, плакавшая в конце каждой серии «Лесси» или когда Ада играла на пианино Баха, сохранила полное спокойствие. Во всяком случае, на лице ее застыла жуткая улыбка, очень похожая на гримасу Чарлза с поджатыми губами. В течение долгой паузы она, казалось, превратилась в руину, словно дом после пожара. Ни слез, ни звука. Только воплощение полной катастрофы, затем – скованная морозом тундра.

Я возненавидел Аду за это. Только много лет спустя, когда она, обращаясь к моим стенам, начала бормотать собственные мерзкие воспоминания о поступках Папса, я даже подумал было, не простить ли ее, и даже тогда не смог, не до конца. Ада не видела, что происходит с ее девочками, потому что заставила себя ослепнуть, когда была маленькой. Однако в тот вечер перед ней встал выбор. У нее было то, за что я отдал бы все на свете: возможность вмешаться. На секунду перед ней мелькнула эта возможность. Затем страх маленького ребенка захлестнул ее, и на лице появилось выражение замкнутости. Ада, которая всего три недели назад рассказывала об отречении Петра от Христа в воскресной школе Айви.

У людей есть одно качество, совершенно мне недоступное. Они умудряются извлекать красоту из своей боли или даже растравлять ее, пока не родится радость. Это какое-то извращение. Но я видел такое миллион раз. Чем печальнее казалось положение вещей, тем сильнее проявлялось семейное согласие, когда они пели баптистские гимны, особенно Ада, Элиз и Айви. Они словно тянулись друг к другу отчаянно, защищая своими голосами, не в состоянии сделать это как-то иначе.

Или смех. Говорю вам, в самые тяжкие дни, когда Чарлз обращался с Адой хуже, чем с чужим человеком или служанкой, когда от Пайса не приходилось ждать ничего хорошего, Айви замыкалась в себе, как непроходимый лес, а Элиз отворачивалась от мамы и открывала себя в качестве религиозной фанатички, именно в такие моменты они громко хихикали за обеденным столом, а Пит, невероятно похоже изображая стригущего газон мистера Харди, заставлял Элиз описаться от хохота. Я никогда не мог этого постичь. Внезапное сияние, заразительный поток смеха нес облегчение для всех и утомлял радостью, пока тучи не собирались снова, такие же темные и плотные.

Позднее в своей жизни Ада пристрастилась к сериалу «Закон и порядок». Поначалу я смотрел его со скепсисом, но затем тоже подсел, а кто бы удержался? Она просматривала по четыре-пять серий в день, а ночью они ей снились, и во сне, как и перед экраном, на ее лице отражались волнение и ужас. Ситуация доходила совсем уже до крайности, когда несколько раз в год сериал запускали на целый день. Тогда Ада практически не выключала телевизор, только разогревала себе что-то в микроволновке и следила, как они ловят жулика.

В первое время я стыдился, что этот звук – единственный во мне после стольких лет упражнений на фортепиано, взбивания масла и шепота молитв, но затем привык и мне понравилось: стало казаться, что те детективы и забавные персонажи «Фрейзера» и есть настоящие мои жильцы, как, вероятно, и Ада видела в них друзей или даже членов семьи. Но это было и проявлением лени. Я слышал облегченный вздох Ады, когда начинался сериал и она могла занять мозг чужими, а не своими проблемами. Жестоко ли будет сказать, что я завидовал ее счастью? Возможно. Но, по большому счету, мне казалось, что у нее есть собственные детективные истории, в которых надо разобраться, так зачем терять время, глядя, как раскрывают другие преступления?

Конечно, не все так просто. Я знаю: я не сборный, немой, как его искусственная древесина, дом, который плюхают на участок. Просто иногда Ада совсем близко подходила к правде или к какого-то рода решению, каким бы ужасным оно ни было. Я видел это по ее глазам, слышал в учащенном дыхании. Она могла оторваться от умывания в ванной комнате или войти из коридора в гостиную, и – вот оно: осознание прошлых событий, их значения и возможности направить в другую сторону. Казалось, будто все ее неудачи сидят на диване, болтая друг с другом, наливая сладкого чая и поедая сырное печенье, как это обычно делали дамы из бридж-клуба, собиравшиеся каждую четвертую среду. На лице Ады отражалось что-то вроде восторга. Затем восторг сменялся борьбой со стыдом, и она пятясь выходила из комнаты или решительно направлялась к телевизору и включала его, дожидаясь, пока все ее промахи не пожмут плечами и не удалятся, обнимаясь у двери, пытаясь охватить Аду, которая реагировала холодно и прибавляла громкости.

В последние несколько лет перед тем, как Элиз выселила Аду (и, поступив так, обрекла меня на медленную смерть, словно оставшуюся старой девой тетку, чья финальная надежда – покинула городок с последним поездом), мы с Адой неизменно смотрели шестичасовые новости. Большая часть событий была чудовищна. Но я помню один сюжет, привлекший мое внимание – сообщение о новом проекте в сфере образования под названием «Ни одного ребенка в отстающих». Я не притворяюсь, будто разбираюсь в политике, но название программы мне очень понравилось и все те дети, которых показали – как они прилежно занимаются в школах, морщат лбы над учебниками математики, а стены пытаются нашептать им формулы, настолько им симпатичны ребята.

Именно так я всегда думал про Аду, до самого последнего дня: «Как ты могла оставить этого ребенка? Всех оставила, одного за другим». Элиз все равно что ушла после того, как Ада назвала ее лгуньей. Айви ушла в тот день, когда попробовала кокаин, пусть даже и жила дома до двадцати пяти лет. Мальчики уехали в колледж. Чарлз умер от внезапного сердечного приступа во время игры в боулинг, как я сказал, в возрасте шестидесяти лет. Типично для него откланяться подобным образом – так безболезненно. Я сознаю, что несправедлив.

После пятилетнего бойкота Элиз была единственной, кто навещал мать регулярно. Хотя у нее имелись все основания ненавидеть Аду. В ее голосе слышалась натянутость, не снятое обвинение, которое соединялось с чувством вины, эхом откликавшимся в душе Ады. Не то чтобы она признавала себя виновной перед этим бесконечным судом – похуже, чем в шоу «Судья Джуди». Ада часто обращалась с Элиз с осмотрительностью и презрением закоренелого преступника. В последние годы своей жизни ей хотелось мира, а Элиз пробуждала слишком много воспоминаний.

После смерти Чарлза, хотя дети и волновались из-за одиночества матери, Ада ненадолго расцвела, словно у нее появился любовник. Но я-то знал правду: она просто испытывала чистейшее наслаждение от того, что больше не нужно ни с кем объясняться. Чарлз был верным мужем, не пил и каждый вечер возвращался домой в семь часов. Но был одержим экономией денег. Однажды Ада предложила поужинать в ресторане, так он на протяжении всей трапезы с ней не разговаривал, и отбивная, о которой она так мечтала, была на вкус как песок. После смерти мужа Ада еженедельно приносила цветы на его могилу и отправлялась по магазинам. Она накупила кучу одежды, часть с леопардовым узором. Она на целые недели покидала меня и возвращалась, благоухая лосьоном для загара и «Маргаритами».

Вот тогда-то я и решил, что все наладится. Даже не знаю, как в точности себе это представлял, может, наподобие увиденного в шоу телепроповедников, в разделе свидетельствование – это та часть службы, которая называется «Прииди к Иисусу», когда люди падают на колени перед собравшимися и плачут. Я прикидывал, что это произойдет на Рождество, когда внуков отправят спать, а взрослые дети расслабятся, выпив немного вина.

Я не знал, кто начнет первым, но пытался ускорить химическую реакцию, сделать освещение успокаивающим и в то же время побуждающим, старался поддерживать в комнате такую температуру, чтобы их не клонило в сон, воссоздать цвета и настроение, которые приберегал на каждое их Рождество, пока они были детьми, чтобы разбудить их воспоминания и они заговорили.

Но они избегали смотреть друг другу в глаза и забавлялись игрушками, полученными в тот день в подарок их детьми, уходили на кухню и готовили кофе или смотрели по телевизору бейсбол. Да и что они могли сказать друг другу? Я никогда не знал, что было дальше с людьми, которые каялись в своих грехах на экране – съедали они после службы бургер, занимались сексом или находили видеомагнитофон и снова и снова просматривали пленку, запечатлевшую момент их славы и откровенности. Я в том смысле, что, может, это не принесло никакой пользы, а может, не продлилось долго.

Но в ту ночь все они видели сны о несказанном. Я усердно подглядывал и совершенно точно видел Элиз в реке, пытавшуюся одновременно и утопить свою мать, и реанимировать ее, и Айви, отбивавшуюся от змей в овраге. Доджу снились давно умершие собаки, а Грейсон видел во сне отца, кричавшего на него на футбольном поле. Аде же снилось, будто она сидит на коленях у своего папы, а ноги у нее из бетона и поэтому она не может пошевелиться.

Моя Ада. Моя Элиз. Элиз не могла уехать далеко от Видалии и, давайте посмотрим правде в глаза, от меня. От моих запахов, моих комнат, моих замков. Чарлз решил, что она поступит в Баптистский колледж в штате Миссисипи. Блу-Маунтин колледж находился рядом с Тупело, всего в часе езды по Натчез-Трейс-паркуэй, но можно было подумать, что девушку отправили на Северный полюс, если посчитать, сколько раз мы ее видели. Чарлз мог не беспокоиться, что Элиз, покинув Видалию, потеряет веру в Бога. После своего стремительного бегства из города единственным отцом, на которого она обращала внимание, был Господь.

Поначалу она придумывала отговорки, почему не приезжает на День благодарения (экзамены) или на Рождество (турне с христианской группой «Иерихон!»), а потом перестала звонить и просто присылала банальные открытки с символикой кампуса. «Всё в порядке, всем дома большие приветы. Элиз». Взбешенный Чарлз перестал платить за ее обучение, но летнее место консультанта в «Лагере Воскресающего Сына», скромная стипендия и работа официанткой во время семестра помогали Элиз сводить концы с концами. Общалась она только с Айви. Сестры встречались за молочными коктейлями в городке на полпути между Видалией и Тупело, и Айви возвращалась с этих тайных встреч нагруженная молитвенными брошюрами от Элиз, которые прямиком отправляла в мусорный бак. Если для Элиз спасением был Иисус, то для Айви – удовольствие. Обе великолепно пели, от их слаженного дуэта мурашки бежали по телу. В пятнадцать лет Айви бросила церковный хор и предложила свое божественное сопрано и огненно-рыжие волосы соседнему дешевому бару, где ее друг-байкер, постарше ее, бесперебойно снабжал девочку «Арсиколой» с ромом и отшивал напористых поклонников, часто в те же вечера, когда Элиз в брюках-клеш пела христианские популярные песни в цокольном этаже церквей по всей стране.

Ада всегда недоумевала, что заставило Элиз вернуться в Видалию, но для меня это тайны не составляло. Папс уже год как лежал в могиле. Элиз на похороны не приехала (Айви же почтила их своим присутствием мертвецки пьяной). Увидев Элиз, я был потрясен произошедшей в ней переменой. Чтобы выдержать возвращение домой, ей пришлось кое-что упрятать глубоко внутрь. Она вернулась в Видалию, но с тем же успехом могла находиться в Тибете. Это убивало Аду, но она была чересчур напугана, чтобы что-то сказать: боялась, что Элиз снова уедет. Но Элиз все равно уехала, вышла замуж за янки, Криса Кригстейна, затем отправилась еще дальше: в Атланту, Лондон, затем в Германию. Задала Аде жару, заставив ее разбираться с телефонными кодами и часовыми поясами.

Некоторое время Элиз и Крис жили в Атланте, а потом мы стали получать рождественские открытки из Китая и Сингапура. Ада всем в городе говорила, что Крис и Элиз занимаются баптистской миссионерской работой в Азии, явная ложь: к тому времени Элиз стала полнейшим агностиком. У нее родились две девочки, младшая, Софи, была копией своей мамы: те же красивые светлые локоны. Пребывание этих детей внутри меня, когда они приезжали летом, почти залечило раны, нанесенные отъездом их матери, и, полагаю, Ада разделяла эти чувства. А однажды с ежегодным визитом приехали только Элиз и Ли, ее старшая дочь. Крис работал в Сингапуре, как я понял, но Софи отсутствовала, и Элиз бродила по дому с обреченным видом, хуже, чем при жизни Пайса. В то лето впервые с тех пор, как ей было четырнадцать, Элиз позволила Аде толком себя обнять, но взгляд ее был странно рассеян, как будто на языке вертелось слово, которое она пыталась вспомнить, и если бы сумела, все вернулось бы в нормальное русло.

День, когда меня покинула Ада, был теплым и ясным. Стоял май, не слишком еще жарко, моя любимая погода. Я уже много недель, даже месяцев, знал, что она уезжает – брошюры, коробки, – но все же не до конца верил, пока она не перешагнула мой порог в последний раз. Конечно, бывали моменты, когда я хотел, чтобы она уехала, моменты, когда ее признания ползли по моим стенам, как термиты. В ответ на ее взгляд я постарался собрать все свое старое негодование, дабы ее уход причинил ей меньше страданий.

А потом случилось неожиданное: автомобиль укатил, оранжевый закат окрасил мои голые стены, и я почувствовал легкость. Я всегда думал, что хочу быть заселенным домом, пусть даже меня займут бездомные или подростки станут искать место, чтобы заняться сексом или накачаться наркотиками. Вместо этого я ощутил, как с моих плеч свалилось огромное бремя, и только порадовался, когда начала распространяться плесень и я отсырел от дождя. Это недоступно пониманию Каро; она уговаривает меня перестать сутулиться, напоминает, что вывешенная снаружи табличка «Продается» так и останется на месте, если я не приложу усилий.

Под крышами некоторых домов прожило свою жизнь не одно поколение. Некоторые увидели несколько семейных циклов. У меня был только один, и в этом тоже есть что-то прекрасное. Ада. Как я завидую простому пути ее тела: дыхание прекратилось и земля приняла его в свое лоно. Я почувствовал, когда она умерла, хотя и находилась за столько миль отсюда. Похожее ощущение я обычно испытывал при отключении электричества.

Учитывая мои крепкие кирпичи и прочные стекла, я развалюсь еще не скоро. Однако я обнаружил, что вступаю в ту стадию, которая, полагаю, присуща только человеческим существам: начал видеть сны. Дремлю я большую часть времени, зимой вижу грозы, бывающие в разгар лета, потом Чарлза, сидящего за обеденным столом, а курица и клецки еще не готовы. Я лишь ненадолго шевельнусь от непрерывной болтовни Каро, а затем снова погружаюсь в сон. Полагаю, однажды проснусь к своему окончательному демонтажу или, подобно спящей красавице, к поцелую новой сердечной боли, восстанавливающей меня, возвращающей невыразимое.

 

Уиттенберг-Виллидж

Чаритон, штат Индиана

Звонит старшеклассник и спрашивает, живет ли еще Крис Кригстейн в городе или где-то рядом. Они пишут для школьной газеты «Тайгер треке» материал под названием «Выдающиеся спортсмены Чаритона: Где они теперь?», и ему нужно узнать, как с ним связаться.

– Разве у вас нет летних каникул? – спрашиваю я.

– Я в летней школе, – отвечает он таким убитым голосом, что я диктую ему номер сотового Криса и номера телефонов в офисе, и адрес электронной почты, хотя Крис и Элиз неоднократно просили меня никому их не сообщать. Я предупреждаю парня, что Криса крайне трудно поймать; половину времени он находится в Саудовской Аравии, в Китае или бог знает где. Мальчишка бормочет слова благодарности и вешает трубку как раз в тот момент, когда я собираюсь спросить его о шансах нашей команды на региональном турнире этой осенью.

– Фрэнк, – кричу я из кухни, – ты знаешь, где на этой неделе Крис?

– До четверга в Дубае, – кричит в ответ Фрэнк.

Он всегда знает. Секретарь Криса присылает последние данные на нашу электронную почту, и Фрэнк прочитывает их так же внимательно, как прогнозы погоды и некрологи. Если вы хотите узнать, кто от чего умер, какая будет погода во вторник и в каком часовом поясе находится его сын, спросите Фрэнка.

Я выхожу на веранду с двумя ледяными бутылками диет-колы; он смотрит через улицу, где в разгаре ярмарка округа.

«Лучшие в городе места в зрительном зале», – любит отвечать Фрэнк, когда кто-нибудь звонит и спрашивает, каково это, жить в Уиттенберг-Виллидж. Если это наши друзья, до сих пор живущие в собственных домах, в их голосах звучит самодовольство. Если это наши дети, голоса у них виноватые. Завтра будет три недели, как мы покинули ферму.

Наверное, для любого, въехавшего на парковку, это выглядит странно: все мы сидим на своих крохотных верандах, уставившись на другую сторону шоссе, словно в автокинотеатре под открытым небом. Большинство из нас в купальных халатах, хотя мы с Фрэнком по-прежнему носим одежду для жизни, как я привыкла ее называть. Фрэнку не нравятся подобные шутки, и мне кажется, что его вымученная радость по поводу переезда сюда – полная чепуха. Но злость, всё поднимавшаяся во мне и в нем, теперь улеглась; раньше, когда мы были молодыми и какие-то его слова меня раздражали, я воспринимала это, как гремучую змею в комнате, которую нужно убить или спастись бегством. Теперь это можно сравнить с жужжащей в августе старой мухой, с которой ты миришься, поскольку тебе слишком жарко и лень встать со стула.

Этим летом северо-восток Индианы пережил страшную засуху, и поля, окаймляющие ярмарку, побурели. Фрэнку это не дает покоя, хотя незадолго до переезда сюда мы продали свои кукурузные и бобовые угодья.

– Вся надежда на озимую пшеницу, – говорит он мне сейчас. После этого мы сидим молча, потягивая колу.

В животе у нас урчит. Мы оба голодны, но оттягиваем поход на ланч в кафетерий – трапезы здесь самое тягостное время дня. Я называю это «овощи для овощей» – еще одна шутка, которую Фрэнк не одобряет.

Когда у него снова урчит в животе, я говорю:

– Может, разогреть нам кэмпбелловского супа? У нас есть микроволновка.

– За еду уже заплачено, Джой, – возражает Фрэнк с непреклонной решимостью в голосе.

– Ты прав, – отвечаю я, поскольку противоречить своему мужу так часто за один день ты можешь, только чувствуя себя самостоятельной, а мы с Фрэнком теперь крайне нуждаемся друг в друге.

Три дня спустя тот паренек звонит снова, печальный и отчаявшийся. Оказывается, статью надо сдавать завтра, и если он не раздобудет высказывание Криса, задание ему не зачтется и придется остаться в десятом классе на второй год.

– Ну, меня бесполезно просить придумать что-то от его имени, – говорю я строго, превращаясь в летнего наставника. В течение двадцати лет я выполняла эту обязанность в средней школе и никогда не любила напоминать детям о необходимости вести себя прилично.

Он молчит на другом конце провода. Я снова начинаю его жалеть.

– Я могу рассказать тебе о Крисе, – говорю я. – Что тебе нужно узнать? У тебя есть сведения о его лучшем сезоне?

– Да, это я нашел, – ворчит паренек. – Они вывешены на стенде у кафетерия.

Можно подумать, мне это известно.

– Тебе нужна фотография? – спрашиваю я.

– Вы можете ее отсканировать? – интересуется он.

– Что сделать?

– Что им надо? – доносится голос Фрэнка из патио.

– Что-нибудь об игре Криса в баскетбол в Чаритоне, – кричу я в ответ, прикрывая трубку.

Мальчик начинает объяснять мне про сканирование, а затем в кухне появляется Фрэнк, размахивая перед моим лицом вырезкой из газеты. Это заметка о баскетбольном сезоне Криса в выпускном классе, которую муж всегда носит в бумажнике. В одно ухо парень трещит что-то о разрешении снимка, а в другое Фрэнк кричит о региональном бомбардире из средней школы, пока я не воплю:

– Я поняла!

И они оба затыкаются.

Я слышу, как парнишка шелестит бумагой, а потом говорит очень тихо:

– Не могли бы вы хотя бы сказать, чем он сейчас занимается?

И я передаю телефон Фрэнку – дело в том, что я не знаю, чем занимается мой сын.

Фрэнк берет трубку и рявкает в нее: «Фрэнк Кригстейн», как будто говорит с президентом Соединенных Штатов.

– Кто хочет знать? – с подозрением спрашивает он и успокаивается, услышав, что это всего лишь школьная газета. – Он исполнительный директор в компании, которая называется «Логан», – гордо произносит Фрэнк. – Что они производят? Инструментарий. Ну, если ты не знаешь, что это значит, посмотри в словаре.

Впервые я осознаю, что Фрэнку тоже не известно, чем занимается Крис, и это доставляет мне немалое удовольствие.

– Пришли нам вырезку из газеты, когда она выйдет, хорошо? – говорит Фрэнк уже просительно и затем напряженно: – Мы живем в Уиттенберг-Виллидж. Нет, это не дом престарелых, это дом совместного проживания. Напротив ярмарочной площади. Мы бы хотели иметь два экземпляра.

Фрэнк вешает трубку с самодовольным видом. Со времени учебы Криса в средней школе я тревожилась, что успехи мальчика уведут его от нас, и оказалась права. Сначала баскетбол, увлекший его на Юг, в университет Джорджии. Потом Элиз, удержавшая его там. Теперь работа, из-за которой он прыгает из страны в страну, как Джеймс Бонд, и это до ужаса меня беспокоит.

– Отличная будет статья, – говорит Фрэнк.

– Он мог бы по крайней мере иметь совесть и ответить мальчику, – замечаю я.

– Он в Дубае, – оправдывается Фрэнк, будто я обвиняю в отсутствии совести его самого.

– Ну и что, – говорю я, пытаясь представить себе Дубай. Вызвать в памяти получается только Иерусалим, куда мы совершили паломническую поездку в восемьдесят третьем и где отведали самую лучшую в моей жизни еду.

Через неделю мы получаем статью, но не от того парня, а от моей пятидесятипятилетней незамужней дочери Бэт, которая на полставки работает библиотекарем в средней школе и, насколько мне известно, упустила свой шанс, когда в 1974 году разорвала помолвку с Сэмом Леманном, школьным учителем геометрии.

Помимо статьи, Бэт приносит картофельный салат и сэндвичи с ветчиной, и мы берем газету на веранду, прижимаем банками с пикулями, чтобы ее не унесло ветром. Статья короче, чем я ожидала.

ЛУЧШИЙ БОМБАРДИР ЧАРИТОНА

ПЕРЕБИРАЕТСЯ НА БЛИЖНИЙ ВОСТОК

Джим Лоренс

Крис Кригстейн, который в последний свой год в школе забросил больше мячей, чем кто-либо с тех пор в Чаритоне (хотя в старом спортивном зале корзины располагались ближе друг к другу), живет теперь в Саудовской Аравии, по словам его мамы, миссис Джой Кригстейн. Она говорит, что с ним очень трудно связаться. По словам его отца, мистера Фрэнка Кригстейна, Крис занимается выпуском инструментария, хотя тот не сообщил, какого именно. В десятом классе Крис играл на трубе. Принимая во внимание знаменитый трехшаговый бросок Криса (в новом зале он на самом деле двухшаговый), думаю, можно сказать, что Крис всегда хорошо проявлял себя на больших расстояниях!

Под статьей помещена размытая черно-белая фотография Криса, зависшего в воздухе. «Лучший бросок в прыжке в штате Индиана». Прекрасный снимок, такой знакомый, что я вижу его с закрытыми глазами. Меня всегда поражало, как мой ребенок может выглядеть таким грациозным, словно существо из другого мира.

Прочитав статью, Бэт фыркает, прыскает газировкой и смеется до упаду.

– Я всегда недооценивала этого Джима Лоренса, – говорит она.

Фрэнк настолько расстроен, что не может произнести ни слова. Как обычно, он ждет ухода Бэт, чтобы взорваться.

– Саудовская Аравия! Что ты сказала этому парню? – гневается он на меня. Я не видела Фрэнка в такой ярости с того дня, когда в церковном бюллетене в списке шаферов его имя по ошибке написали как «Фрэн». – Инструментарий! – продолжает он. – Можно подумать, что Крис делает бомбы и является личным помощником беи Ладена.

– Бен Ладен мертв, – замечаю я.

– Не верь всему, что слышишь, – наставляет Фрэнк. – И что это за намек на меньший спортивный зал? Как фамилия этого парня? Кто его отец?

– Лоренс, – говорю я.

– Похоже на католика, – изрекает Фрэнк.

И я прошу:

– Прекрати, Фрэнк.

Он кипит весь день, не смягчившись, даже когда мы сидим на веранде и наблюдаем за взлетающими качелями и слушаем визг катающихся на американских горках.

– Крис не должен это увидеть, – внезапно произносит Фрэнк уже позднее, лежа в постели, хотя я думала, что он давно спит.

– Он не увидит, – отвечаю я. – Да и кроме того, ему будет безразлично.

– Он заслуживает лучшего, – сдавленно говорит Фрэнк.

– Бога ради, Фрэнк, это же дурацкая статья, а не камень на его могиле.

Затем я слышу, что Фрэнк плачет. Неверные я выбрала слова с камнем на могиле. Мне всегда хотелось, чтобы муж был более чутким. Когда я всего лишь раз, вскоре после нашей свадьбы, принесла в фермерский дом полевые цветы, он накричал на меня за то, что я притащила под его крышу дикую морковь, как будто поникшие белые цветки могли превратиться в лианы и задушить его среди ночи. Справедливости ради надо признать, что они нанесли страшный ущерб соевым бобам.

«В некоторых местах их называют кружевом королевы Анны», – крикнула я в ответ, когда он хлопнул дверью, роняя слезы в клубничный джем, который варила.

Вот такие случаи. Но лет пять назад Фрэнк начал беззвучно плакать раза по два на дню. Просто тоненькая струйка, текущая из глаз. Я не сразу поняла, что на самом деле происходит. Сначала подумала, что у него какая-то глазная инфекция, но он так сердился и оправдывался в ответ на мой вопрос, что я поневоле догадалась. Он плакал над самыми тривиальными, нелепыми телесюжетами: слащавая реклама авиакомпании, в которой воссоединяются семьи, или после проигрыша бейсбольной команды Индианы.

Плач по ночам – это что-то новое с момента нашего переселения. Я тревожусь за Фрэнка. Мне бы хотелось обсудить это с Бэт, но трудно улучить секунду с ней наедине, а Фрэнка смущать я не хочу. Поэтому я просто сделала вид, что ничего не слышу. В нашу первую ночь в Виллидже, когда я в темноте положила руку ему на плечо и спросила об этом, он отпрянул. На следующее утро он на меня не смотрел, как после тех ночей в давние годы, когда бывал грубоват в постели. А мне те ночи всегда нравились и понравился бы его новый, слезливый облик, если бы он позволил хоть немного разделить с ним его ношу. Шестьдесят один год в браке: какие тут могут быть секреты?

На следующее утро, после завтрака, Фрэнк начинает писать письмо редактору. Я никогда не видела, чтобы он столь усердно над чем-нибудь работал, даже если должен был произнести речь в ходе кампании по выбору окружных уполномоченных. Мне приходится сидеть одной на улице в лучший день ярмарки, когда награждают детей, как награждали наших, как награждали нас самих. Дети выбегают с синими и красными лентами, я зову Фрэнка. Он поднимает глаза, но остается в доме, набирая текст на клавиатуре. Поэтому я предаюсь воспоминаниям одна: Бэт и ее индейки, Крис и его телята, тот ужасный день, когда теленок Криса умер во время ярмарки, потому что Бэт, как я всегда подозревала, отравила его ядом от крыс, который мы держали в амбаре, но я так никогда и не обмолвилась об этом ни словом. Я представляю маленький пруд перед амбаром, который мы выкопали для детей, чтобы они плавали летом; аккуратные ряды помидоров, за которыми я ухаживала; мое любимое место на веранде, где всегда была тень.

Но вспоминать ферму – ошибка, я обещала себе не делать этого, когда мы переберемся сюда. За первой трапезой в Виллидже – мы вместе с Бэт только приехали посмотреть – все разговоры были о сельском хозяйстве. Рост зерновых, цены на кукурузу, пестициды. Послушать, так подумаешь, что мужчины пришли на обед во время полевых работ и, едва опустошив свои тарелки, вернутся на комбайны, а женщины – на кухню, следя за зловещей грозовой тучей и размышляя, скоро ли придется спешно снимать белье. Подобная ностальгия нагнала на меня тоску, и я решила подпустить в разговор суровой правды.

– Мы продали свою ферму «Несбита», – сказала я, ссылаясь на фермерский конгломерат, месяцем ранее купивший нашу землю. – Они надоедали нам не один год. Мне почти не хватает еженедельных звонков Джеймса Янси и моих отказов ему.

Присутствующие печально засмеялись, а Фрэнк бросил на меня сердитый взгляд. Существовало неписаное правило, что имя Джеймса Янси в приличном разговоре не упоминается, и мой проступок был немедленно наказан молчанием и печальным скрежетом вилок – когда-то я наказывала детей, сказавших на детской площадке «черт побери», сажая их на скамейку запасных. Большинство обитателей Виллиджа тоже продали свои земли Джеймсу Янси, задолго до нас с Фрэнком. Несколько счастливчиков, все же передавших свои фермы сыновьям или зятьям, молча улыбнулись мне через стол: я оказала им услугу, объявив об их удаче.

В конце ланча, закончив встречу с директором, в кафетерий вошла Бэт, сжимая в руке несколько проспектов.

– Готовы? – спросила она, наклоняясь над нами с Фрэнком. – О, мама, какая аппетитная грудинка.

– Неплохая, – ответила я, использовав слово, которое все за столом – и все в Чаритоне – годами употребляли, если желали пожаловаться, не оскорбляя утверждение. Мы вообще ничего не ожидаем, подразумевает оно, поэтому как мы можем разочароваться?

После вручения призов окружную ярмарку сворачивают за каких-то двенадцать часов, и через дорогу снова расстилается пустое пространство. На него тоже приятно посмотреть, хотя большинство наших соседей скрылись в своих домах.

На следующий вечер Фрэнк просит меня прочесть письмо, которое он написал редактору газеты. Раньше я не читала его сочинений, кроме открыток к Рождеству, плюс его письма ко мне во время войны, когда он находился в Тихом океане.

Всем заинтересованным лицам.

Я с тревогой обнаружил несколько ошибок в недавней статье, напечатанной в вашем уважаемом издании и посвященной ученику Чаритонской средней школы Крису Кригстейну. Ниже я привожу верную информацию. Я с грустью отметил снижение газетных стандартов. Я помню, когда в «Тайгер треке» можно было почерпнуть надежные сведения, а не состряпанную чушь.

– Мне кажется, ты не должен писать «чушь» в письме к редактору, – возражаю я, кладя листок.

– Но ведь это так и есть, – говорит Фрэнк.

– Как насчет «бреда сивой кобылы»?

– Никаких фермерских животных.

– «Вздор»?

– Прочти мне предложение… Хорошо, – соглашается Фрэнк, одобрительно кивая, пока я читаю. – «Вздор». Мне нравится.

Я продолжаю:

Вот факты: мой сын был не только ведущим баскетбольным бомбардиром Чаритонской средней школы, но и единственным студентом, с первого курса участвовавшим в университетских командах по трем видам спорта. В выпускном классе он вывел свою команду в региональный финал – где они сыграли против Вернона, школы в четыре раза крупнее Чаритонской – и набрал 45 очков.

Он не живет в Саудовской Аравии, производя инструментарий; он живет в Мэдисоне, штат Висконсин, со своей женой Элиз и работает исполнительным директором в «Логан меканикс». Он очень успешный бизнесмен и проживал в следующих странах: США, Германия, Англия, Китай и Сингапур. Его брак с Элиз был благословлен двумя дочерьми, Ли и Софи. Софи умерла в 1995 году и похоронена на городском лютеранском кладбище.

– Мило, что ты написал о Софи, – говорю я. – Но почему не упомянул о Бэт?

– А что насчет Бэт?

– Не знаю… что она его сестра.

– Это и так всем известно, – отвечает он, и я умолкаю.

На следующей неделе письмо Фрэнка публикуют (он называет его своей «передовицей»), и Бэт приносит нам пять экземпляров. Редактор заменил «состряпанный вздор» на «ложную информацию».

– Цензура, – мрачно произносит Фрэнк.

Мы берем четыре экземпляра с собой на ланч и раздаем их овощам, которые еще в состоянии читать. Можно подумать, Фрэнк получил Нобелевскую премию. Лина Бауэр, известная тем, что в школе позволяла мальчикам трогать свою грудь, без конца говорит о «таланте» Фрэнка и просит его написать стихотворение от лица ее покойного мужа, что кажется мне сомнительным. Джон Хартман, с усохшей левой рукой – результат несчастного случая во время молотьбы, предлагает Фрэнку вести постоянную колонку в школьной газете.

– Но Фрэнк не ученик средней школы, – возражаю я.

Весь стол таращится на меня, словно я Иуда.

– В этом есть смысл, Джой, – с угрожающим спокойствием произносит Фрэнк. – Дать подросткам другой взгляд на вещи.

Школьный преподаватель журналистики, разумеется, отвечает отказом, как я и думала, но это не останавливает Фрэнка. В прошлом году он встал через два дня после операции на колене, а когда наша ферма еще была молочной, каждый день доил коров в четыре утра, даже если лил дождь или его трясла сильнейшая лихорадка.

Фрэнк решает издавать еженедельную газету в Уиттенберг-Виллидж. Это длится три недели, пока руководство не закрывает ее из-за анонимной передовой статьи, критикующей лазанью, и скандальной колонки Лины о «Десяти самых раздражающих привычках обитателей» Уиттенберг-Виллидж. Она выходит из кабинета директора в слезах.

– Они назвали меня нехристианкой, – говорит она нам за ужином тем вечером.

Я испытываю облегчение, когда все это предприятие расстраивается, но Фрэнк воспринимает закрытие тяжело. Он начинает без конца смотреть телевизор и плачет по малейшему поводу. Я жалею, что не слишком поддержала его с журналистикой. Фрэнку всегда требовалось что-то делать. Я-то рада была в любую свободную минутку просто посидеть на веранде нашего старого дома, глядя на кукурузу, облака или лаская собаку Дженни, давно уже умершую. В детстве мне всегда доставалось из-за этой моей привычки на что-нибудь уставиться, «пялиться попусту», как говорила мать. Но в выходные Фрэнк чувствовал себя несчастным, если что-то не ремонтировал. Даже наоборот, выйдя на пенсию, он стал еще более занятым. Многие старые фермеры были такими же до последних двух лет: они по-прежнему вместе завтракали в пять утра в «Чибисах» на Миллер-стрит.

Я делюсь частью своих мыслей с Бэт, когда она приходит нас проведать, а Фрэнк играет в карты с кем-то из мужчин в Зале дружбы.

– Мама, успокойся, – говорит она.

– Но я просто волнуюсь…

– Тебе всегда нужно было выставить их в лучшем свете, – замечает Бэт.

– Что? Кого? – недоумеваю я.

– Твоих мужчин, – говорит она. – Криса, папу. Почему ты не оставишь их в покое? Пусть папа сам о себе заботится. И к черту Криса.

– Бэт!

– Прости, – ворчит она и начинает собираться. – Сегодня днем я еду в «Уол-март», вам что-нибудь нужно?

– Сядь, – прошу я. – Что ты имеешь в виду, говоря «выставить их в лучшем свете»?

– Чтобы Крис забрасывал мячи в средней школе и теперь зарабатывал много денег, – говорит она. – Кому какое дело?

– Ты же знаешь, как это важно для твоего отца, – возражаю я.

– Но почему ты так этим озабочена? – спрашивает она. Этого напряженного тона я не слышала у нее с подросткового возраста. – Ты просто это поощряешь.

– Ты из-за газетной статьи? – уточняю я.

– Господи, ты так считаешь? Нет, мам, – говорит она. – Проехали.

– Ты хочешь, чтобы и о тебе написали статью?

Она пристально смотрит на меня.

– Ты действительно считаешь меня настолько жалкой?

Я не знаю, что на это ответить. Я не считаю свою дочь жалкой, но иногда Бэт вынуждает вас сказать то, что вы говорить не собираетесь. Я давно уже научилась молчать в разговорах с ней, когда беседа приобретает щекотливый характер. Бэт со вздохом подходит ко мне и холодно обнимает.

– Статья мне не нужна, – произносит она. – В отличие от папы и Криса и, видимо, от тебя я не одержима годами учебы в средней школе.

После ее ухода я все равно пишу статью.

ВЫПУСКНИЦА ЧАРИТОНСКОЙ ШКОЛЫ

ДОСТИГАЕТ ВЕРШИН

В БИБЛИОТЕЧНОМ ДЕЛЕ

Бэт Кригстейн, получившая в 1965 году на Чаритонской окружной ярмарке похвальный отзыв за оперенье своей индейки и имевшая стопроцентную посещаемость в 11 классе, пошла дальше, став лучшим библиотекарем Чаритонской средней школы.

Что еще можно сказать? Что она едва не надела мое свадебное платье? Что мне известно о ее поездках в мексиканский бар на вечера сальсы из-за того, что сказала мне Елэдис Мейнард? Внезапно я понимаю, в чем состояло затруднение бедного Джима Лоренса. Я хочу приукрасить действительность, дать Бэт мужа, медаль за волейбол и хорошую карьеру. Но это не Бэт, во всяком случае, не тот человек, которым стала Бэт. Я начинаю снова.

БЭТ РАССТАВЛЯЕТ ВЕЩИ ПО МЕСТАМ

Даже маленькой девочкой Бэт Кригстейн обладала огромным талантом к организации. Но это не простая аккуратность. Она была убеждена, что у каждой вещи есть свое место. Она доводила до безумия своего отца, привечая бездомных котят или храня свои журналы в амбаре – Бэт никогда ничего не выбрасывала.

Около года назад она решила, что у нас с ее отцом дела идут не слишком хорошо. У меня случались головокружения, а папа с трудом мог куда-то поехать. Так мы и оказались здесь, в Уиттенберг-Виллидж. Так же, как она чувствовала, что настало время перевести теленка в более просторное стойло, Бэт поняла: наступил момент покинуть ферму. Я не говорю, что она заставила нас перебраться сюда. Бэт пристально за нами наблюдала и осознала, что время пришло. Честно говоря, мне не очень-то здесь нравится. Пища выглядит совсем иначе, нежели в брошюре, и мне становится не по себе, когда я слышу, как плачут по ночам жильцы. Но я верю, что Бэт знает, где нам теперь следует находиться.

Я не собиралась сообщать так много о себе. Но когда пытаюсь переписать заметку, ничего не идет на ум, поэтому оставляю как есть. На следующий день Фрэнк уходит на физиотерапию, а я иду в кабинет директора и спрашиваю, можно ли сделать копии – я научилась этому, помогая в церкви с секретарской работой. Я делаю достаточно копий для всех овощей. Затем звоню Джиму Лоренсу и говорю, что у меня есть для него еще одна зачетная работа, ему только нужно ее забрать. Он снова начинает мямлить о сканировании, пока я не велю ему заткнуться и ехать сюда.

Я встречаю его перед домом, чтобы Фрэнк не видел. Джим выше, чем я думала, с крашеными черными волосами. По телефону у него был такой слабый голос, что я нарисовала себе невысокого, хрупкого паренька с веснушками и в очках. Я спрашиваю, играет ли он в баскетбол, и он отвечает, что в основном смотрит видеозаписи игр. Я протягиваю ему свою статью и говорю:

– Скажи учителю, что взял у меня интервью.

– Кто это? – спрашивает он, пробежав глазами написанное.

– Сестра Криса, – отвечаю я. – Ваш библиотекарь.

– Я не хожу в библиотеку, – заявляет он.

– Убедись, что она получит экземпляр, когда материал опубликуют.

Я заставляю его пообещать.

Статья, по всей видимости, не имеет большого успеха, когда я раздаю копии в кафетерии тем вечером. Люди бросают на листок взгляд, затем капают на него подливкой. Фрэнку она совсем не нравится.

– Ты даже не написала о ее похвальном отзыве, – говорит он. – И я у тебя выхожу каким-то придурком.

Мои медиапривилегии отменяются на месяц.

– Я думала, что она копирует песни для хора, – объясняет секретарь директору на собрании, куда я вынуждена пойти на следующее утро.

Даже Бэт статья категорически не нравится, когда неделю спустя появляется в «Тайгер треке».

– Значит, вот кем ты меня считаешь, мама? Человеком, самый большой талант которого заключается в одержимости навязчивой идеей?

Я не прошу ее объяснить, что она имеет в виду.

Кому-то все это показалось бы катастрофой. Но я испытываю странное чувство удовлетворения. Я знаю, что мы больше не можем жить самостоятельно. Знаю, что фермы уже нет, у Криса своя жизнь, и нечего и думать, будто он станет фермером. Едва увидев, как все, даже команда противника, с ревом вскочили, когда Крис совершил бросок от средней линии, я поняла, что достаточно скоро он покинет Чаритон. Я знаю: дома совместного проживания – то, куда в наши дни отправляют стариков, хотя сама не из-за страха, а из чувства благодарности ухаживала за матерью Фрэнка, когда она болела, прикованная к постели.

С момента нашего переселения сюда мне хотелось перевернуть столы в столовой, выпустить всех этих глупых канареек из клеток в вестибюле или укусить медсестру, приходившую измерить мне давление. Я слишком взбешена, чтобы плакать, как Фрэнк.

В школе я никогда не совершала проступков. Не передавала записочек, не пропускала занятий и не пила пиво на вечеринках, где мы танцевали польку. Но с тех пор как у меня начались неприятности из-за статьи о Бэт, я понимаю, что, наверное, переживали плохие дети. Я хожу по коридорам, и наши обитатели смотрят на меня так, как я, бывало, смотрела в школе на нарушителей порядка. Я думаю о Джиме Лоренсе, усваиваю его сутулость, его вздохи, его безразличие.

Свою новую личину я сбрасываю только на веранде. Я смотрю на пустую площадку, на покрасневшие клены за ней. Площадка говорит: «Будь ничем», и я, уставившаяся на нее с разинутым ртом, такая и есть.