Sel allem Abschled voran
[6]
Гамбург, Германия, 1981 год
По будням Крис ездит на работу на велосипеде. Элиз спит дольше обычного, встает около десяти и пытается закончить домашнее задание по немецкому языку до занятия в три часа. В квартире всегда холодно. Иногда она три раза в день принимает ванну. Это позволяет ей наблюдать за ростом живота. Она разглядывает свое нагое тело с любопытством, которого не позволила бы себе в Миссисипи. Этим утром, в редкий солнечный день гамбургской зимы, она опускается в дымящуюся паром воду. Ванна требуется ей не меньше завтрака. Тень от оконной рамы – нечеткий крест – ложится на живот и набухшие Груди.
Прошлым летом, когда они ездили на выходные в Мюнхен, она увидела голых людей, загоравших на одеялах в Английском парке. Элиз почувствовала отвращение и соблазн. Она с трудом отвела глаза от этих тел, как однажды наблюдала за одеванием двоюродной сестры. Донна, уже подросток, почувствовала ее взгляд и повернулась к ней спиной, чтобы застегнуть блузку, отчего Элиз затопила волна стыда – одно из самых ранних ее воспоминаний (помимо тех, которые заставляла забыть Ада).
В первый приезд Элиз к Крису в Германию, в тот год, когда он учился за границей, в Штутгарте, а она учительствовала в Атланте, они пошли на день рождения к кому-то из местных его друзей по баскетболу. Кульминацией вечеринки стало купание голышом в озере Биссинген, недалеко от города. Сидя на одеяле на берегу, Элиз терпела пьяный разговор с Сандрой, еще одной американкой в программе зарубежного обучения Криса, в которой, как ни странно, преобладали корейцы. Количество рислинга, потребленного редко выпивающей Элиз, и окружающий полумрак не скрыли полной наготы Сандры, что казалось раздражающим эксгибиционизмом. В начале вечера Элиз восприняла Сандру как союзницу, придав ей статус соотечественницы, но теперь нагота сделала девушку более чужой, чем любая из окружающих немок, большая часть которых одевались или заворачивались в полотенца, едва выйдя из воды. Элиз дрожала во влажном вечернем платье, приобретенном в одном из лучших бутиков Атланты. Оно стоило больше, чем можно было позволить на учительскую зарплату, но Элиз оправдала покупку, представляя, куда его наденет: в изысканный, освещенный свечами ресторан в Штутгарте, комической карикатурой на который явился этот вечер. Шелк она определенно загубила.
Когда Сандра пустилась в пространное повествование о наркотиках, которые она попробовала во время автопутешествия по Америке между семестрами в Беркли, Элиз взглядом поискала в толпе Криса. Она не хотела, чтобы он подошел и заговорил с ними – меньше всего ей требовалось воспоминание, как он пытается разглядеть в лунном свете голые груди Сандры, – но Крис находился на безопасном расстоянии, резвясь с друзьями в воде. Пока Сандра продолжала свой монолог, с удовольствием перейдя к рассказу об употреблении ЛСД вместе с преподавателем поэзии, Элиз вспоминала собственные годы в Блу-Маунтин колледже, баптистской женской школе. Волосы мелировали – в конце концов, это был 1974 год, – но этим занимались девушки, бегавшие по кампусу в шортах и с бумажными пакетами на голове, чтобы не узнал декан. Элиз никогда к ним не примыкала, но ее таки выкинули из конкурса талантов за исполнение «Всё, что тебе нужно, это любовь» перед картой Вьетнама, что быстро положило конец фазе ее политической активности. Элиз подумала, не поведать ли Сандре об автопутешествиях, предпринятых с группой «Иерихон!», где она солировала, но не захотела признаваться, что это была христианская певческая группа, а для того, чтобы убедительно лгать о психотропных наркотиках, которые никогда не принимала, Элиз чувствовала себя недостаточно трезвой.
Во дни своего пребывания в Блу-Маунтин Элиз восприняла бы Сандру как «неспасенную», а ее обнаженное тело – как вопль о помощи. Она почувствовала бы, как учащается ее пульс, теплеет взгляд, и, взяв Сандру за руку, повела бы туда, где они могли посидеть одни, накинула бы одеяло на узкие плечи и бормотала о безусловной любви Христа, Его плане для Сандры и своем собственном путешествии. Помимо пения, проповедь была одним из серьезных талантов Элиз. Другие члены группы «Иерихон!» всегда над ней подтрунивали, утверждая, что она не пропускает ни одной воскресной службы, чтобы не ответить на призыв проповедника выйти и свидетельствовать о своей вере. Но в тот вечер Элиз была пьяна, устала, замерзла и не ощущала присутствия Святого Духа. Сандра все болтала, и Элиз протянула свой стакан молодому человеку, пробиравшемуся сквозь толпу с бутылкой, и от его тайной улыбки, пока он наполнял ее стакан и чокался с ней, ей стало в сущности так же хорошо, как от причастия. Сделав приличный глоток и оглядевшись, дивясь своему присутствию на подобной вечеринке, Элиз, не удержавшись, хихикнула, отвечая на свои мысли и заставив Сандру умолкнуть и с подозрением на нее посмотреть. Внезапно Элиз ощутила пронзительную тоску по Айви и, обняв голые плечи Сандры, потерла костлявую, в гусиной коже спину девушки, прежде чем резко встать и уйти.
В автомобиле в тот вечер Крис бешено восторгался вечеринкой и Германией. Элиз, уже поглощенная чувством вины из-за выпитого вина, не разделяла его убежденности. На следующий день, когда с корзинкой для пикника, в которой лежали сыр, хлеб и бутылка просекко, они сидели на берегу того же самого озера, Крис сделал Элиз предложение. И она, мысленно представив вчерашнюю вечеринку, ужаснулась, что ее согласие будет означать жизнь, полную чревоугодия, пьянства и нудизма. Айви бы сюда. Затем она посмотрела на Криса в застегнутой до ворота сорочке, на мягко плескавшееся озеро, такое невинное в свете дня, и чудесный бриллиант, покоившийся на красном бархате, и согласилась.
Ребенок Элиз родится через три месяца, по словам ее гинеколога фрау Либманн. Drei Monate. Элиз понимает, что это последние три месяца, которые она может прожить для себя, и нужно как-то ими насладиться, если следовать советам журналов для женщин, но вместо этого жаждет появления ребенка, словно обещанного визита лучшей подруги. В Гамбурге она знает совсем немногих людей, не то что в Лондоне, где они с Крисом жили до переезда сюда. А слушатели на курсах немецкого языка не считаются.
Ну вот, вода уже остыла. Большим пальцем ноги Элиз поворачивает горячий кран, затем опускается глубже и еще глубже, по мере того как с поверхности поднимается пар, будто туман, стелившийся над Волчьим озером рядом с Видалией. Она закрывает глаза. Ради того, чтобы расслабляюще благодатная вода покрыла торс и живот, приходится пожертвовать торчащими над ее поверхностью коленями.
Почему она согласилась на этот переезд, на разлуку со всем, что любила в Лондоне, где они с Крисом прожили первые два года после свадьбы? На разлуку с британскими зваными обедами с вином, плачущими восковыми свечами, свиными отбивными и с едва заметным, возбуждающим намеком на неприличное поведение – гораздо более тонким, а следовательно, более опасным, более восхитительным, чем немецкая нагота. На разлуку с лучшей подругой Майной; с упрямыми, душистыми ростками лаванды и непревзойденным английским юмором, который поначалу шокировал Элиз, а потом согревал и успокаивал, как эта ванна. На разлуку с огромными старыми церквями, с отдающимся в них эхом шепотом, с ужасной смелостью сказанного в День Всех Святых со своей кафедры пастором, задававшим вопросы о Боге, вере и добродетели, в отличие от баптистских священников ее юности, говоривших только о скорейшем пути в рай.
– Я думаю, что рая нет, – признал в одно из воскресений тот печальный, старый чудесный британский священник, словно прихожане были его давнишними школьными друзьями, сидевшими рядом с ним в пабе. Затем он прочитал тягостное стихотворение Филипа Ларкина «Посещение храма» и тяжело сел, а хор взорвался пламенным Бахом.
Конечно, она согласилась на переезд. Он должен был помочь карьере мужа – Крис был несчастен в лондонском офисе, и Элиз довольно легко могла бы найти работу преподавателя английского как второго языка. Мысль открыть для себя новую страну воодушевила ее. Она представила массивные германские замки на Рейне и почему-то тарелку с горой картофельного пюре. Образы показались одновременно ободряющими и волнующими. И они с Крисом будут там вместе, и ребенок скоро родится. Но в своих мечтах о Германии она не учла, что Крису придется целыми днями пропадать на работе. А картофельного пюре она ни разу с момента приезда не видела.
Переезд в Гамбург означал также новую разлуку с Миссисипи: другая страна, другая культура встают между Дельтой и Элиз. Ее южный акцент теперь едва заметен, хотя возвращается, когда она звонит за океан своим родным. Отделенная от Видалии пятью тысячами миль, Элиз как никогда скучает по пяти своим близким, испытывая тоску, которая мягко напоминает о себе каждый день и неизбежно исчезает в ту секунду, когда она звонит домой. В разговоре с матерью в голосе Элиз проскальзывает резкость, пренебрежение, которое Ада только рада принять со времени отъезда дочери. Робость матери всегда бесит Элиз. Это – признание вины без просьбы о прощении.
С девятнадцатилетней Айви, все еще живущей дома, Элиз чувствует себя проповедницей, исполняя долг свидетельства в миру, расспрашивая о планах насчет колледжа, сомневаясь по поводу альбома, который Айви думает записать вместе со школьными друзьями. От своих братьев Элиз знает, что от Айви не приходится ждать ничего хорошего: в прошлом месяце ее задержала полиция за вождение в нетрезвом виде. Но по телефону сестра беззаботна и уклончива, а Элиз не имеет сил потребовать признания и наказать: для этого у Айви есть их отец.
После этих телефонных разговоров Элиз вешает трубку со слезами на глазах. Крис, предполагая, что она тоскует по дому, крепко ее обнимает, но Элиз все отрицает, отстраняется и идет наполнять ванну: ведь от дома ее тошнит. Час спустя, красная, одуревшая от горячей воды, она выходит из ванной, чувствуя себя духовно очистившейся и родившейся заново; скинувшей опостылевшие домашние намеки: «Как ты могла уехать? Не следует рассказывать подобные сказки, Элиз».
Когда Элиз не принимает ванну, а Крис на работе, она чувствует себя мучительно одинокой. Это состояние сравнимо только с чудовищными двумя неделями в лагере в Алабаме: ей было двенадцать, и ее прозвали Сопливкой из-за безудержного плача по ночам. В такие дни она с лихорадочным нетерпением ждет занятия по немецкому языку, а попадая туда, его ненавидит, поскольку не может правильно произнести слова.
Кроме того, преподаватель, красивый мужчина лет двадцати пяти, возможно, чуть моложе двадцатишестилетней Элиз, не смотрит на нее. Такие мужчины, как он – немного застенчивые, в глубине души романтичные, – влюблялись в нее с тех пор, как ей исполнилось десять лет, и Элиз сильно выбивает из колеи, что этот пристально смотрит не на нее, а на невзрачную тридцатипятилетнюю француженку, безусловно обладающую гораздо лучшим произношением. Элиз полагает, что виной тому ее беременность. Она чувствует себя нелепой и обижается на будущего ребенка, а потом ей становится стыдно. В середине занятия, пока остальные ученики спрягают глаголы, Элиз страстно желает оказаться дома в Миссисипи – она поет соло в Первой баптистской церкви и все смотрят на нее полными восхищения глазами. После каждого занятия немецким языком она спешит домой и набирает ванну.
В дверь звонят. «Вероятно, служба доставки, – думает Элиз, – ничего, позвонят к кому-нибудь другому». Но звонок снова верещит, настойчиво, нетерпеливо, как проснувшийся новорожденный младенец, и она вылезает из теплой уже воды и обертывает влажное тело полотенцем.
– Иду! – кричит она. Как же это будет по-немецки? – Kommen!
Как-то так. Потом Элиз понимает, что звонят снизу, с улицы.
Она снова надевает ночную рубашку и протирает мягкой мочалкой запотевшее зеркало, бросая быстрый взгляд на свое отражение. Она вспотела. Волосы мелкими кудряшками прилипли ко лбу. Плюс безумная боль – так она будет выглядеть через три месяца, выталкивая свою дочь в этот мир.
Элиз снимает трубку домофона.
– Алло?
– Алло, фрау Кригштайн?
– Ja, – отвечает она, по-немецки получается, как всегда, на октаву выше. Она пытается вспомнить, кому принадлежит этот немолодой женский голос.
Следует малопонятный поток немецких слов. Нажав кнопку, Элиз впускает незнакомку и идет в спальню за одеждой. Дрожа, со все еще влажными волосами она возвращается к двери и полуоткрывает ее. На пороге стоит светловолосый мальчик лет пяти или шести. Когда она полностью распахивает дверь, он протягивает ей письмо, на котором темнеет надпись «Liesel Kriegstein», выполненная красивым, ровным почерком. Но этот мальчик – отнюдь не та пожилая женщина, которая только что говорила с ней снизу, по домофону. Элиз пытается облечь свою растерянность в вопрос по-немецки, но на ум приходит только «Warum?». Почему? Мальчик тем временем входит в ее квартиру, снимает из вежливости ботинки и присоединяется к стоящей в прихожей Элиз.
Он протягивает ей письмо и говорит что-то по-немецки. Она не понимает, качает головой и пожимает плечами, исполняя всю ту пантомиму, к которой прибегают иностранцы, показывая свое неразумение. С тревогой увидев, что у мальчика начинает дрожать нижняя губа, она забирает у него письмо, чтобы предотвратить грозу. Но слезы текут, смущая ребенка, слишком взрослого, чтобы плакать.
– Чаю? – безнадежно спрашивает Элиз. – Heiße Schockolade?
Он просто стоит и содрогается от рыданий. В смятении Элиз оставляет его в прихожей и, в одних носках сбежав по лестнице, выскакивает на улицу. Там никого нет. Более того, еще никогда улица не выглядела столь пустынной. Только какой-то мужчина выгуливает в отдалении собачку, да с перекрестка доносится шум уличного движения. В подъезде лестничная клетка наполнена ревом, становящимся все громче по мере того, как Элиз поднимается вверх. Мальчика она находит в прихожей, он сидит на полу, обхватив колени, и плачет, словно малыш, потерявшийся в огромном универмаге.
Не зная, что еще предпринять, она поднимает его и за руку мягко ведет, как делала с младшими братьями и малышкой сестрой, в гостиную, подводит к дивану. Он забирается на него, словно сомнамбула, все еще хлюпая носом. Элиз привлекает его к себе и неловко покачивает, прижимая к своему животу, напоминающему воздушный шар. Мальчик продолжает плакать, но гораздо тише, и лишь время от времени его накрывает новая волна страдания. Зажмурившись, он лежит бок о бок с ее ребенком, и она гладит его по волосам.
Осторожно, чтобы не потревожить мальчика, Элиз вскрывает конверт и достает письмо – листок папиросной старомодной бумаги, легко промокающей от чернил.
«Liebe Liesel», – начинается оно. А потом идут предложения по-немецки, которые она не может разобрать, кроме легких слов вроде «мы», «ты» и «погода». Очевидно, это какая-то ошибка, мальчика как можно скорее нужно вернуть тому, кто его здесь оставил. Элиз смотрит на него – глаза закрыты с сосредоточенностью притворного сна. Он ждет, понимает она, ее реакции.
– Я не Дизель Кригштайн, – говорит она ему. Он не открывает глаз. – Я Элиз Кригстейн. Произошла ошибка. – Как же это будет? – Fehler.
Обычно она гордится, называя свою немецкую фамилию, полученную от предков Криса, ей был приятен одобрительный кивок в приемной гинеколога. Но теперь фарсу пришел конец: Элиз – не немка, не Лизель, и она не в состоянии помочь этому мальчику.
Тот не шевелится. Она осторожно его трясет, ласково заставляя принять сидячее положение. Он открывает глаза, ярко-голубые, как холодное февральское небо за окном. Мальчик отворачивает от нее лицо с влажными дорожками, оставленными слезами, угрюмо ищет что-то в карманах: белый носовой платок. Отчего-то это кажется Элиз смешным, такой предмет мог бы иметь при себе старик. Мальчик сморкается, заставив Элиз рассмеяться.
Затем, чистым голоском, все еще отвернувшись, он произносит:
– Ich liebe dich.
Зачем он это сказал? Ничего более интимного ей по-немецки никогда не говорили; почему-то эти слова кажутся Элиз самым волнующим из услышанного в своей жизни, даже слова Криса перед сном не трогают ее так, как фраза этого мальчугана. Внезапно ей становится страшно, и она смотрит на него строго, как будто он гораздо старше.
– Nein, – говорит она. – Я не Лизель. Надо отвести тебя домой.
Домой. Мальчик показывает дорогу. Они покидают квартиру Элиз, заходят в булочную, куда он настойчиво ее тянет, и покупают несколько пирожных. Он заказывает, она платит. Булочник, которого Элиз видит раз в несколько дней, бросает на нее недоуменный взгляд, но не интересуется, что она делает с этим мальчиком. Слава Богу за немецкую сдержанность. В Видалии ее уже подвергли бы допросу с пристрастием, а она даже не знает, как бы по-английски ответила на этот вопрос.
При выходе из магазина Элиз вдруг охватывает беспечность, словно она откалывает грандиозную шутку по отношению к Гамбургу и своей жизни в Германии. Она пропустит урок немецкого, но ей наплевать, она, напротив, чувствует удивительное облегчение. Словно случился день снегопада, раз или два бывавший каждый год в Видалии – когда с неба падали хлопья снега и Ада готовила детям горячий шоколад со взбитыми сливками, посыпанными корицей.
С этим мальчиком Элиз больше не чувствует себя иностранкой. Она видит улицу в новом свете, какой могла бы видеть ее Дизель. «Кто эта Дизель? Мама мальчика, которая не живет с ним? Тетя? Может, следует пойти в полицию? – размышляет Элиз. – Но что я скажу, придя туда? Говорят ли там по-английски? В своих изначальных представлениях о Германии я не учла, что все будут говорить по-немецки».
Разумом она, конечно, понимала, что так будет. За несколько месяцев до переезда Элиз слушала кассеты с немецкими записями по пути в лондонскую школу, где преподавала в третьем классе. Но эмоциональная реальность жизни в другом языке не осознавалась ею, пока они не прилетели на место и вокруг нее не зажужжали слова, словно летом в Видалии, когда появлялись цикады.
Крис немного говорил по-немецки с того времени, как студентом учился по обмену в Штутгарте. Кроме того, он родился в фермерском городке в Северной Индиане, где родословную каждого из его предков можно было проследить до ферм в окрестностях Ганновера. Ранней осенью Крис и Элиз съездили на поезде в Ганновер – деревья стояли желтые, как одуванчики, – это была их первая вылазка за пределы Гамбурга. На Элиз произвела тягостное впечатление схожесть фермерских угодий под Ганновером и в Индиане и то, что прапрапрапредки Криса забрались так далеко от дома, чтобы лицезреть тот же пейзаж. Что же это было за бегство? С другой стороны, теперь Элиз преследовали те же сожаления и неуверенность, что и в Видалии, в Атланте и в Лондоне. Ее переезды никогда не увенчивались рождением новой личности, которой она всегда надеялась стать в награду за бунт.
Элиз не замечает, как мальчик сворачивает за угол, пока он не кричит «Liesel!» и не машет бешено руками. Она осторожно переходит на бег, поддерживая живот. Она снова могла бы начать свои возражения «я не Дизель», но ей не хочется, чтобы ребенок расплакался здесь и привлек внимание. Поэтому еще минут пятнадцати она следует за мальчиком, на удивление быстро шагающим по маленьким улочкам с яркими балконами и большими деревьями, тянущимися к солнцу голыми ветвями.
Затем он останавливается перед небольшими воротами, и они входят на территорию с чередой частных парков, в которых горожане владеют маленькими участками земли. Она обращала внимание на эти «Gartenkolonien», разбросанные по всем районам города, с тщательно ухоженными живыми изгородями и похожими на кукольные домиками, но никогда не бывала внутри. Сейчас, зимой, участки безжизненны, калитки заперты, на бурой траве гниют яблоки. Впервые после выхода из квартиры Элиз тревожится и спрашивает себя, не завел ли ее куда-то этот мальчик, а может, и сам заблудился.
– Прости, – зовет она его, остановившись, но он продолжает движение.
Догнав его, Элиз слышит, что ребенок увлеченно напевает детскую песенку, из тех, что поют хором в начальной школе. Она кажется Элиз знакомой. Мальчик уверенно берет ее за руку, и Элиз умолкает.
Затем они слышат голоса. Мальчик ускоряет шаг и крепче сжимает ее руку. В конце дорожки, справа от них открытая калитка. В саду на столе для пикника высятся огромный торт и дымящийся термос. Вокруг сидят съежившись четыре человека, закутанные настолько, что невозможно различить их возраст и пол, разномастными вилками они бесцельно ковыряют торт и передают друг другу термос. У них нет ни тарелок, ни чашек. «Атмосфера беспорядка решительно не немецкая», – думается Элиз, и на секунду ее охватывает ощущение братства с непостижимыми участниками зимнего пикника.
– Oma, – зовет мальчик, одна из фигур поворачивается и раскрывает объятия.
Мальчик выпускает руку Элиз, и она с острой тоской смотрит, как его обнимает эта старая женщина. «Вернись!» – хочет крикнуть она, зная, что не имеет на него прав. Как только ребенок ее оставляет, возвращается знакомая боль одиночества, и Элиз думает о своей ванне, рисует обратный путь домой и то, как со всей поспешностью ляжет в горячую, благоухающую ароматами воду. Группа разглядывает гостью с молчаливым любопытством, и мальчик, показывая на нее, просто объявляет:
– Liesel.
– Auf Liesel! – кричит один из мужчин, поднимая в сторону Элиз термос, и все по очереди отпивают из него, восклицая: «Auf Liesel!», прежде чем сделать глоток.
– Nein, – протестует Элиз. – Элиз. Ich bin Elise. – И продолжает в ответ на ошибку мужчины и сердитый взгляд мальчика: – Tut mir leid.
– Natürlich bist du nict Liesel, – небрежно бросает другой мужчина за столом, ковыряя вилкой торт. – Liesel ist tot.
Элиз понимает, что говорит мужчина, хотя слова наполняют ее неопределенным страхом. Дизель мертва. Элиз чувствует дурноту, у нее кружится голова. Ей нужно сесть, но за столом нет места.
– Komm, – говорит бабушка мальчика и жестом приглашает ее сесть рядом с собой.
Элиз застывает, узнав голос. Эта женщина разговаривала с ней по домофону, там, в квартире. Она повторяет свой жест, похлопывая по сиденью. Не в силах осмыслить все это – Германию, немецкий язык, голос старухи, – Элиз уступает и вот уже сидит на грубой деревянной скамейке между мальчиком и его бабушкой, положив голову на плечо старой женщины. Та протягивает ей термос. Элиз осознает, что дрожит, несмотря на толстый жакет и сапоги. Она берет термос и по настоявшемуся насыщенному запаху понимает, что это подогретое с пряностями вино, запах рождественских базаров, вырастающих по всему Гамбургу в середине ноября. Она возвращает термос бабушке, указывая на свой живот.
– Kein Problem, – настаивает старуха. – Gut für das Kind.
Непонятно почему Элиз подчиняется ей, делает маленький глоток, и насыщенный, кисловатый, отдающий корицей напиток скользит по горлу, горячий и безопасный, как русский чай, изготовленный фирмой «Тэнг», с гвоздикой, корицей и сахаром, который она пила на Рождество дома. Элиз застенчиво приглядывается к окружающим ее женщинам. Они напоминают ей подруг матери, с которыми та играет в бридж, только более румяных. На прошлой неделе отец сказал ей по телефону, что, несмотря на просьбу в последнем письме Элиз, они с Адой не приедут в Германию к рождению ребенка, это будет пустой тратой денег. Новость разозлила Криса, а Элиз не пришло в голову спорить с отцом, как промолчала она и когда он велел ей поступать в колледж в Миссисипи. Она пожалела, что вообще попросила их, наспех написала письмо в момент слабости – Крис был в командировке – и дала отцу возможность сказать «нет». Это явное наказание за пять лет, проведенные вдали от Видалии, за нынешнюю жизнь за границей. Элиз закрывает глаза.
Внезапно сидящие за столом взрываются хриплым смехом, кроме бабушки, которая качает головой и, похоже, немного обижена. Один из мужчин смеется до слез и вытирает их. Элиз словно превращается в невидимку. Обычно она крайне возмущается, когда ее как бы исключают из общения; если бы она была на званом ужине с Крисом, то уже тянула бы его за рукав, требуя перевода, выдавливала из себя смех, едва он пошутит по-английски, но сейчас ее невежество кажется ей привилегией, предлогом устраниться из нынешней компании. Глоток подогретого с пряностями вина согрел и успокоил ее, подобно ванне. Она встает со скамейки. Бабушка пожимает ей руку, мальчик смотрит вопросительно, но не возражает. Остальные не обращают внимания, что она бредет прочь от стола, в глубь сада.
Элиз без цели идет вдоль живой изгороди из вечнозеленых растений, отделяющей сад от примыкающих владений. В дальнем углу небольшой просвет среди ветвей, калитка ведет на соседний участок. Элиз пробует задвижку. Не заперто. Она оглядывается на сидящих за столом. Бабушка с мальчиком играют в ладушки. Остальные, судя по их все более нетерпеливой жестикуляции, похоже, о чем-то заспорили. Никто за ней не наблюдает. Она опускает задвижку и храбро шагает в калитку, как будто в свои собственные владения.
По ту сторону Элиз видит не другой сад, а большую оранжерею. Сгущающиеся сумерки и даруемая ими анонимность вселяют в нее уверенность, и она направляется к высокому стеклянному сооружению. Поворачивает дверную ручку и обнаруживает, что и здесь не заперто. Мгновение поколебавшись, она входит.
Внутри царит весна. Цвета обрушиваются на изголодавшееся за зиму зрение Элиз: лимонная форзиция, тюльпаны, словно фруктовое мороженое. Воздух влажный; Элиз словно слышит звук испарений. Или это ее собственный долгий вздох? Она медленно следует по проходу, наклоняясь к цветам, останавливаясь, чтобы полной грудью вдохнуть ароматы. В конце коридора находится еще одна дверь, в которую Элиз входит, на сей раз не раздумывая.
В следующем помещении на добрых десять градусов теплее, и она, скинув жакет, кладет его на пластиковый стул. Здесь на полках ровными рядами расставлены растения, привычные к более теплому климату Элиз замечает любимые цветы отца – гардению, жасмин, лилии, – за которыми он ухаживал с такой заботой, единственная позволительная роскошь: редкие луковицы, ценные семена, заказываемые в отдаленных штатах. Обычно при мысли об этом Элиз хмурилась, иронически закатывала глаза: отец, лучше ухаживающий за растениями, чем за детьми. Но сейчас, в этой теплой, благоуханной атмосфере она чувствует нарастающую благодарность к нему – за упорный труд ради красоты. Его сад (ибо о нем всегда говорили, как о его саде, а не семейном) часто получал первую премию на ежегодном конкурсе Садоводческого общества трех соседних округов. «И весной он приносил срезанные цветы для мамы», – думает Элиз, удивленная таким легким, счастливым воспоминанием о тюльпанах на кухонном столе.
– Ist da jemand?
Элиз вздрагивает при звуке голоса, доносящегося из другого конца помещения, из-за темного куста с восковыми листочками.
– Hallo? – с запинкой отзывается она.
Из-за ряда полок появляется женщина сорока с лишним лет в садовых перчатках, лицо испачкано землей, седеющие волосы собраны сзади в неряшливый хвост. На ней синий рабочий комбинезон с бесчисленными карманами: повсеместная в Германии униформа мастеров и разнорабочих. На женщинах такой одежды Элиз прежде видеть не доводилось.
– Was machen Sie hier? – требовательно осведомляется работница.
С чего начать? Элиз делает глубокий вздох.
– Ich bin… es war… Liesel.
– Лизель? – подозрительно переспрашивает женщина. – Лизель Кригштайн?
– Вы говорите по-английски? – сдается Элиз.
– Да. – Тон высокомерный, резкий. – Чем вы тут занимаетесь? Это не общественный сад.
Лихорадочно ища ответ, Элиз осознает, что дело не в языке. Как объяснить этой женщине то, что для нее самой остается загадкой?
– Я пришла с вечеринки вот там, – указывает она в направлении первого сада.
– Да, фрау Кригштайн, я знаю. Меня они тоже пригласили. Я не хожу. Странная привычка, nicht? Праздновать день рождения умершего человека. Традиция для тех мест, откуда они, но мне это странно, мне это не нравится.
Элиз кивает, изображая сочувствие, осмысливая новую информацию.
– Это день рождения Лизель Кригштайн?
– Был ее днем рождения. Она умерла полгода назад. Но продолжать праздновать после смерти – это нехорошо. Besondersдля ее мальчика. Пора жить дальше, nicht? Я много лет ухаживаю за цветами фрау Кригштайн. Все садовники в этом Kolonie приходят сюда, в мою… как вы говорите… теплицу, отдают мне на зиму свои цветы. Я сберегаю их в холодные месяцы, возвращаю весной. Прежде так делала и фрау Кригштайн. Теперь ее мать, та старая женщина, ухаживает за садом.
В ходе рассказа о саде Дизель тон женщины меняется, становится задумчивым, а лицо смягчается. Она обращает к Элиз требовательный взгляд.
– Вы хотите увидеть растения фрау Кригштайн?
Это приказ.
Элиз идет следом за ней в средний проход в этом помещении, где на полке, помеченной «Кригштайн», дивно цветут около двадцати растений в горшках – рододендроны, азалии, бегонии.
– Ужасно было наблюдать, как болела фрау Кригштайн. Krebs. У нее всегда был лучший сад, всегда приятный, вежливый клиент. Она приходила сюда, даже когда была очень слаба. Прошлой зимой навещала меня здесь, проверяла цветы. Но так отмечать сейчас ее день рождения – это Unsinn.
Оглядывая ровные ряды растений, Элиз может понять, почему эту женщину так ужасает хаос празднеств с выпивкой, разворачивающихся в соседнем саду. Она помнит, тем же взглядом отец смотрел на своих отпрысков, гомонивших за обедом, на его лице читалось видимое облегчение, когда они, один за другим, выходили из-за стола, чтобы засесть за уроки или посмотреть телевизор.
Женщина пристально смотрит на Элиз.
– Вы были подругой фрау Кригштайн? Никогда не знала, что она говорила по-английски.
Опять попалась. Элиз как можно убедительнее беспомощно пожимает плечами и улыбается. Достает из кармана письмо.
– Это ошибка, – говорит она. – Меня зовут Элиз Кригстейн. Мальчик – сын фрау Кригштайн – пришел ко мне домой вот с этим.
Женщина проворно берет у нее конверт. Когда она разворачивает письмо, качая головой, Элиз сожалеет, что показала его ей.
– О чем там говорится? – спрашивает она, бессознательно переходя на шепот, пока работница молча читает.
– Это от матери Лизель, – объявляет женщина и зачем-то поясняет: – К Лизель. Глупая старуха думает, что из-за имен у вас есть какая-то связь с ее дочерью. Она увидела вашу фамилию на указателе в доме.
– Но почему? Как?
Женщина пожимает плечами.
– Она странная. Она… как это вы говорите… неверная? Нет – суеверная. Верит в духов, связи. С тех пор как умерла фрау Кригштайн, она все больше сходит с ума, как это бывает у стариков… у меня тетка такая же. Разговаривает с растениями, со своей умершей дочерью, рассказывает маленькому мальчику истории о привидениях. Он ей верит, разумеется. Таким людям место в Altenheim, а не на улице, где они раздают письма незнакомым людям. Но она не местная, – заканчивает женщина, пожимая плечами, как будто это все объясняет.
И протягивает ей письмо.
– А, постойте… это красиво. Großartig. Слушайте, – велит она, словно Элиз ее студентка. – Мать Лизель приводит здесь стихотворение Рильке: «Sei allem Abschied voran, als ware er hinter Dir, wie der Winter, der eben geht…»
Элиз не хочется признавать, что она ни слова не понимает, но женщина уже переводит:
– Это означает примерно: «Опереди всякое расставание, как будто оно уже позади тебя». – Она делает паузу, подыскивая английские слова. – «Как зима, которая проходит».
Элиз вежливо кивает, и женщина продолжает чтение.
– «Denn unter Wintern ist einer so andlos Winter, daß überwinternd, dein Herz überhaupt übersteht». – Она хмурится, с трудом переводя: – «Ибо среди зимы… зима так долго длится… что…» – И со вздохом сдается. – Не знаю. Слишком сложно. Что-то о зиме и überstehen… выживании.
– Подходящее стихотворение для оранжереи, – перебивает Элиз, чувствуя себя остроумной.
– Вы откуда? – резко спрашивает женщина.
– Из Америки, – отвечает Элиз.
– Ха! Голливуд! – пронзительно вскрикивает та.
Пока Элиз прикидывает, как бы половчее свернуть разговор? работница достает из кармана секатор и направляется к шпалере, густо увитой ползучей жимолостью, которую Элиз до того не заметила. Женщина отрезает от лозы отросток с шестью бледными, маслянистыми цветками и протягивает его Элиз.
– С вашей Heimat, oder? – спрашивает она с улыбкой, которая лишает Элиз мужества. – От вас исходит этот запах.
– Спасибо, – говорит Элиз, теперь уже напуганная, но сжимает жимолость (на тон бледнее, чем та, что растет в Видалии, на заднем дворе у Эбертов, рядом с оврагом), как будто это билет на самолет домой, и протягивает к женщине другую руку. – Отдайте мне, пожалуйста, письмо к Лизель, чтобы я его им вернула.
– О нет, – невозмутимо отвечает та. – Я оставлю его себе.
– Но…
– Это вас не касается! – восклицает, размахивая письмом, работница, охваченная внезапным приступом гнева. – Как вы сказали, вы – ошибка! – Она успокаивается и отводит глаза. – Простите. Но я тоже ее любила, понимаете? В вашей стране вы скоры на любовь, oder? По-английски о любви говорить легче, чем по-немецки.
Минуту после этой неловкой вспышки они молчат, наконец Элиз собралась уйти. Но женщина заговаривает первой, негромко, почти сама с собой.
– У фрау Кригштайн до болезни волосы были такие же, как у вас. Locken.
Она резко протягивает руку к лицу Элиз и щупает один из ее локонов. Несмотря на жару в оранжерее, грязная садовая перчатка женщины, скользнувшая по щеке, холодна, и Элиз ежится, прежде чем вздрогнуть и отпрянуть назад. Ничуть не обеспокоенная, работница улыбается, с такой же угрожающей улыбкой старшие девочки в средней школе изводили Элиз в кафетерии. С пылающими щеками она выхватывает конверт. Женщина вскрикивает, когда тот выскальзывает из ее пальцев, но этим и ограничивается. Секунду они пристально смотрят друг на друга, потом женщина издает горький смешок.
– Вы, американцы. Всегда должны победить, всегда жаждете счастливого конца. Спасители.
– Письмо доставили мне, – ровно произносит Элиз.
– Ein Fehler. Оно вам не принадлежит. Но это не останавливало вас прежде.
Едва завуалированная политическая критика и скучна Элиз, и раздражает ее, и она идет к своему жакету.
– Мне пора.
– Разумеется! – Женщина направляется в сторону другого прохода, берет лопату и принимается яростно обкапывать куст рододендрона. – Идите, идите! Я тоже занята! Мне нужно поддерживать жизнь в пятидесяти садах! А что должны делать вы, Hausfrau? – зло выпаливает она. – В ком поддерживать жизнь?
Обхватив живот, словно защищая ребенка в утробе от подобной злобы, Элиз торопливо уходит, испытывая такое же отвращение к кричаще ярким цветам, как была очарована ими, попав в оранжерею. Она думает, не выбросить ли жимолость у ворот другого сада, но все же сует ее в карман, к письму Дизель.
Когда она оказывается в первом саду, участники пикника уже разошлись, остались только мальчик, бабушка и крошки от торта. Ребенок спит на коленях старой женщины. Та одним взглядом охватывает Элиз и трясет мальчика:
– Los!
Ребенок открывает глаза и с тоской смотрит на Элиз. Она разводит руки, и он приникает к ней, утыкается в шею.
– Es ist kalt, – заявляет бабушка, как всегда практичная, и начинает движение, мотнув головой, чтобы они следовали за ней.
Небо розоватое. Элиз чувствует себя усталой, как никогда в жизни. Ей хочется положить голову на стол для пикника, но старуха смотрит на нее и отрицательно качает головой. Элиз вспоминает, что говорила работница в оранжерее о ее слабоумии. «Она ошибалась, – думает Элиз. – Этой старой женщине я доверяю больше, чем себе. – И нащупывает в кармане ее письмо. – Я переведу это письмо. Проведу следующую неделю дома со словарем, пропуская занятия немецким языком, изучая петляющие буквы. Я прочту его вслух Дизель». Это сумасбродная идея, понимает Элиз, но и жизнь так далеко от дома, в Германии, такое же сумасбродство. Вот что значит быть иностранкой: настолько одинокой, чтобы пойти по городу за мальчиком, настолько неуравновешенной, чтобы поверить, будто можешь помочь умершей женщине получить письмо ее матери. Ирония в том, что видения, которых она так жаждала в Видалии ребенком, думая, будто, усердно молясь, обретет, подобно другим, святой свет, голос Христа, так ее и не посетили. Только сейчас, в Гамбурге, где она чувствует себя такой потерянной, сверхъестественное раскрывается, в отрыве от Бога, в насыщенных весенних красках, пульсируя земной любовью.
Бабушка и мальчик ведут Элиз назад по череде садов медленно, словно она выздоравливающий инвалид. Они возвращаются по потемневшим улицам, тускло освещенным и заполненным рабочей толпой и приготовлениями к ужину, то и дело сворачивая, пока не оказываются перед домом, где живут Элиз и Крис. Элиз видит свет в их квартире, Крис, должно быть, дома.
– Tschüß meine Liebe, – говорит бабушка (или она говорит «Дизель»?) и щиплет Элиз за щеку.
Мальчик с несчастным видом смотрит на Элиз и неохотно позволяет обнять себя – он сердится, что она уходит. Элиз тоже боится идти, пока бабушка решительно ее не подталкивает и не поворачивается вместе с мальчиком. Элиз прикидывает, не пойти ли за ними, но младенец не хочет и грубо толкается в животе. Впервые Элиз ощущает упрямую волю своего ребенка, противоречащую ее собственной. От неожиданности она вздрагивает, звонит в дверь и медленно поднимается по лестнице в свой сияющий чужеземный дом.
Удача
Бомбей, Индия и Филадельфия, штат Пенсильвания, 1985 год
Крис любит путешествовать. Любит до мельчайших деталей: от трепетного укладывания в чемодан отутюженных рубашек из плотного хлопка и внезапного толчка назад в момент отрыва самолета от взлетной полосы – память тела приветствует его с ожидаемой заранее радостью, беря начало в рывках на американских горках чаритонской ярмарки в августе 1969 года, – до тихой печали, с которой открываешь дверь гостиничного номера, и колотящегося сердца при виде заполненного на следующий день иностранными клиентами конференц-зала, с надеждой, что найдутся верные слова.
Однако больше всего он любит, хотя никогда в этом не признается, выход из зала получения багажа в аэропорту иностранного города и лицезрение своей фамилии на рукописной табличке – обычно черным маркером, заглавными буквами, – которую держит шофер. Короткий кивок Криса, и водитель принимает у него тяжелый багаж, ведет к роскошным кожаным сиденьям. Крис расслабляется, наслаждаясь беззвучно проплывающим за окном машины городом, ощущая спокойную силу, даже если она угасает, едва он выходит из автомобиля. Первый же взгляд на свое имя как будто подтверждает всё, так же, как вид материнского почерка на метках его футболок в летнем лагере, ее судорожной скорописи давал Крису надежную уверенность в возвращении. Таблички, которые теперь держат водители, напоминают ему, что он направляется к какой-то большой цели, куда обязательно должен прийти.
Есть определенный сорт удачи, который Крис за многие годы научился шлифовать. Внутреннее чутье того рода, о котором ты не можешь слишком долго размышлять, потому что оно способно исчезнуть. Крис играл в баскетбол со средних классов школы до конца учебы в колледже и тогда впервые познакомился с удачей, поняв, как ее доить. Когда ты выходишь на площадку с горящим в тебе светом уверенности, и твои ладони дрожат от нетерпения ощутить кожу мяча, единственное, чего ты не можешь, не должен делать – встречаться с этой удачей взглядом. Весь фокус в том, чтобы не ставить ее под сомнение и не слишком сильно в нее верить. Это как с пугливой собакой или красивой девушкой: дай им понять, что ты ими интересуешься, и можешь распрощаться. Наоборот, сосредоточься на подборе мяча и острых передачах, быстром возвращении на защиту, и очень скоро удача ворвется в твой бросок в прыжке. Затем ты действуешь в том же духе, слышишь свист ветра, чувствуешь, как зарабатывание очков делает твои икры невесомыми. Удача помогла Крису заплатить за обучение в университете Джорджии, принесла диплом инженера и травмированное колено.
Крис сознает, что пока ему страшно везет. Во-первых, вырваться из Чаритона, штат Индиана. Не вставать каждый день в четыре утра, как его отец, не горбатиться, пытаясь сделать плодородной упрямую, холодную землю или вызвать дождь из печальных туч. Встреча с Элиз – улыбка фортуны номер два, вечером 17 ноября 1977 года, на вечеринке после баскетбольного матча. Элиз чинно попивала что-то безалкогольное, пока все вокруг нее курили травку и щедро затягивались кальянами с марихуаной. Крис, все еще возбужденный после победы тем вечером над соперниками, Технологическим институтом Джорджии, на парах от трех банок пива неторопливо приблизился к Элиз и завязал разговор, источая непринужденную уверенность. Ее южный тягучий акцент шокировал его; она выглядела такой одинокой и уязвимой, прислонившейся к стене, что Крис посчитал ее иностранной студенткой по обмену или в лучшем случае землячкой со Среднего Запада. Ее приятно бойкие манеры (выяснилось, что она болеет за Технологический институт и живет в Атланте, а на эту вечеринку ее притащила подруга) в сочетании со сногсшибательной красотой (он заметил множество других парней, разглядывавших ее и подкреплявшихся своими напитками, чтобы набраться храбрости для штурма) и неотразимой невинностью, которую она излучала, присосавшись к своей соломинке, как десятилетняя девчонка, привели к тому, что его тренер назвал бы «тройной угрозой», против которой Крис, только что отыгравший в защите свою лучшую игру (4 блока, 5 перехватов, 15 подборов мяча), был абсолютно беззащитен.
К изумлению Криса, их разговор в тот вечер привел к свиданию неделю спустя, приведшему к новым встречам, в Атланте и Атенсе, и ежедневной переписке, когда Крис уехал учиться в Штутгарт, повлекшей за собой поездку Элиз к Крису, предложение Криса и все, что произошло с тех пор: свадьбу, крохотный дом в Лондоне в сплошном ряду однотипных зданий, холодную квартиру в Гамбурге, новорожденную дочь, маленький кирпичный особнячок в Филадельфии. Крис до сих пор точно не знает, почему Элиз его выбрала, если не считать вышеупомянутой удачи. Элиз не известно, что до этого, в Индиане, единственными подругами Криса были Таня Уайт, с торчащими зубами, и Джун Шиллер, отличительной чертой которой являлась необъяснимая квадратность тела.
Помимо Элиз, Крис переспал только с одной женщиной – факт, о котором он тоже не распространялся, – единственной, способной поспорить с ее красотой, – Туайлой Линкольн, младшей сестрой Бена, его товарища по команде. После ночи, когда все началось на вечеринке, слегка вышедшей из-под контроля на окраине кампуса и закончившейся в комнате Криса в общежитии, Туайла никогда больше с ним не разговаривала. Он не мог с уверенностью сказать, крылась ли причина этого в его недостаточном мастерстве или в том, что он был белым. Возможно, это означало одно и то же. До Туйалы Крис и понятия не имел, что расизм может работать в обе стороны. И хотя испытал разочарование и обиду, когда на следующей вечеринке увидел ее с Донтеллом, другим членом команды, почувствовал и некоторое облегчение: родители так и не простили его младшую сестру Бэт за то, что в средней школе она ходила на танцы с Джоном Янгом, а он был всего лишь католиком.
Свою карьеру Крис рассматривал как третий крупный подарок удачи. Тот факт, что он летает первым классом, а ему нет еще и тридцати пяти. Доверие, питаемое к нему начальником, и то, как быстро Крис поднялся по служебной лестнице в «Логане» за шесть лет работы. Конечно, он может скатиться вниз в мгновение ока. Именно так и случилось в университете: команда улучшила свою игру, а Крис стал играть хуже, а может, просто остался на прежнем уровне, пока студентом последнего курса не стал просиживать на скамейке запасных игры, в которых первокурсником отыграл бы двадцать шесть минут. И это было до травмы колена.
Но хотя бы отношения с Элиз кажутся прочными, говорит себе Крис, особенно сейчас, когда у них появилась малышка Ли. Крис обожает блеск своего обручального кольца, успокаивающего его, когда он далеко, дающего благородное, если не примитивное ощущение защищенности, словно путешествие в Индию на встречу с клиентами то же, что загнать в берлогу медведя ради пропитания семьи. Представляя себе Элиз, он видит ее качающей Ли в колыбели в серебристом свете луны, хотя в свои два с половиной года Ли уже слишком большая, чтобы ее качать. Даже в Гамбурге, когда Ли была младенцем, Крис никогда не видел, как Элиз баюкала ее по ночам, поскольку они вставали к ней по очереди. Он спал как убитый, пока жена успокаивала плачущую дочь. В свой черед Крис, слишком высокий для кресла-качалки, неуклюже пристраивал в нем свое почти двухметровое тело, испытывал какие-то женские чувства, держа на руках младенца, напевая колыбельную. Преодолев начальное мучительное желание спать, Крис, как только Ли засыпала, наслаждался теми неземными моментами с новорожденной дочерью. Иногда он сожалел, что не может остаться с Ли на следующий день, а Элиз послать вместо себя в офис – порывы, которые в смущении подавлял в свете утра.
Сейчас Крис хочет, чтобы Элиз демонстрировала немного больше благодарности за его усилия кормильца или хотя бы делала вид, что скучает по нему во время его деловых поездок. Больше в духе его матери, испускавшей трагические, неодобрительные вздохи по телефону всякий раз, услышав об очередной заграничной командировке сына, и пришедшей в ужас, когда он поехал на юг учиться в колледж. Элиз же, напротив, весело машет ему на прощание, даже не предлагая собрать чемодан. Это началось недавно: в Гамбурге она плакала, если ему приходилось на одну ночь улетать в лондонскую контору. Но, возможно, виной тому просто гормоны в период беременности, и хорошо, что она независимая, бранит он себя, когда самолет подпрыгивает при посадке в Бомбее; он счастливчик, никак не наоборот.
Это правда: Элиз нравятся командировки Криса. Она знает, что это странная реакция; другие матери на детской площадке, куда она водит Ли, всегда с жалостью смотрят на нее, услышав об очередном отъезде Криса. Но Элиз чувствует, как что-то в ней раскрывается, когда он уезжает. Возвращение в Америку она восприняла с облегчением; одиночество, ее постоянный тайный спутник в течение десяти месяцев их пребывания в Гамбурге, реже заявляет о себе теперь и, кажется, наносит удар, именно когда Крис в городе.
Отчасти это связано с необходимостью отчитываться: если Крис дома, Элиз ощущает себя под наблюдением. Прежде это казалось ей одной из самых прекрасных черт брака – ежедневное присутствие рядом другого человека. Теперь же представляется вторжением в личную жизнь. Возвращение Элиз на родину сопровождалось новым ощущением безрассудства. В Германии она была так осторожна: страшилась обидеть, не так выразиться, произвести плохое впечатление. Здесь же ставки намного ниже: в Уайнсайде, маленьком пригороде Филадельфии, она чувствует себя восхитительно анонимной.
Элиз пыталась объяснить это новое чувство Крису, надеясь, что он отреагирует положительно. Это обнаруживается во время обсуждения поисков няни для Ли. Каждый день Элиз требовались несколько часов свободы от дочери, чего Крис не понял. Она же не нуждалась в этом в Гамбурге, заметил он. А теперь нуждается, ответила она. Почему? Элиз попыталась описать это новое чувство, новые желания, возникшее безразличие к материнству, напоминавшее об игре на кларнете, когда ей было двенадцать лет. Три года Элиз посвятила этому инструменту, а в один прекрасный день просто не нашла в себе желания практиковаться дальше. И никогда об этом не жалела.
Последнее замечание Элиз в разговоре с Крисом опустила, понимая, что оно будет плохо воспринято. Честно говоря, эта склонность и к излишнему прилежанию, и к отказу ее пугает. Нельзя же просто бросить ребенка, как бросаешь занятия в оркестре. Разумеется, она по-прежнему глубоко любит Ли. Но просто не может черпать силу в прежнем источнике.
– Ты скучаешь по преподаванию? – спросил Крис.
Элиз едва не ответила «да», желая, чтобы именно это и было причиной. Но она не скучает по преподаванию, по крайней мере пока. Она верит, что все это вернется: непреклонное чувство долга и ответственности, неустанная забота, ее настоящая сущность, другими словами. Но сейчас ничуть не страдает от отсутствия всех этих обязанностей – в смысле, когда Крис в отъезде. Если он дома, эти новые импульсы безответственности смущают Элиз, как в одиннадцать лет – растущая грудь: личное развитие становится достоянием гласности. Она стыдится своих новых привычек – с каких это пор она становится женщиной, оставляющей трехлетнего ребенка с няней, чтобы пообедать, в одиночестве, в дорогом ресторане в центре города? Но ее жажда к этим тайным удовольствиям – она лишь вскользь упоминает о них в разговоре с Крисом – перевешивает нерешительность.
Мастурбацию Элиз открыла для себя в четырнадцать лет. Она делила комнату с Айви, которой было восемь. В тот год она попыталась рассказать матери о Папсе. Тогда Элиз пряталась за религией, как другие девочки из ее класса прятались за макияжем, сожгла все свои записи «Битлз» во время летнего религиозного возрождения. Но отчаянно желая защитить Айви от их деда и отдать свою душу Христу, Элиз вдруг обнаружила, что если сильно сжать ноги, напрячь мышцы и сунуть внутрь палец, ее охватывает эйфория, с которой не могло сравниться беспокойное щупанье Папса. Когда Айви спала, Элиз экспериментировала. Когда Айви бодрствовала, собственное нетерпение вызывало у Элиз мучительное чувство вины. Нечто похожее происходило сейчас в отношении Криса. В последнее время единственное место, где она ведет себя с ним естественно, – это спальня. Она, Элиз, более раскованная, ненасытная. Она видит, что он и возбужден этим, и сбит с толку. Однако наутро за завтраком она не может вести себя так же непринужденно или страстно – оцепенело поедает хлопья, как будто их секс был встречей на одну ночь.
Элиз тоже начала путешествовать, когда уезжает Крис. Со времени внезапной смерти отца у нее есть кое-какие деньги и личный счет. Учитывая крайнюю бережливость Чарлза Эберта, сумма немалая, однако кажется грехом тратить ее на пляжный коттедж на побережье в Нью-Джерси или на ночевку в Нью-Йорке. Эта греховность – одно из огромнейших наслаждений Элиз. Иногда она берет с собой Ли, чаще же оставляет ее с няней, Бэки. Пока Крис ни о чем не догадывается: Элиз научила Бэки говорить Крису, если тот позвонит, что Элиз ушла по магазинам или к подруге. Если он звонит ночью, Бэки не должна снимать трубку. Элиз понимает, что это игра в русскую рулетку и ее праздное времяпрепровождение обязательно обнаружится. Но она обожает ощущение противоречивости неправильного поведения, неразумного бунта, даже если толком и не понимает, против чего или кого бунтует. И поэтому, когда Крис объявляет о командировке, первая реакция Элиз – медленная улыбка: она представляет, куда отправится, рисуя в воображении застывшие песчаные дюны в утреннем свете.
Последние два дня – а впереди еще два баловства ради – Элиз не покидает маленькую гостиницу в Поконосе, где предоставляют ночлег и завтрак. Она просыпается, чувствуя свежий ветерок, насыщенный запахом сосен, и неторопливо идет завтракать в главный дом. Единственные другие гости – суетливая чета стариков, празднующих свою золотую свадьбу, как невольно подслушала Элиз. За французским тостом она неторопливо читает «Нью-Йорк тайме», заботливо оставляемую на каждом столе их совершенно невидимыми хозяевами.
После всех этих месяцев в окружении немецкого языка Элиз все еще завораживает звучащий вокруг английский, хотя они с Крисом в Штатах уже больше года. Со времени возвращения она абсолютно по-новому пристрастилась к чтению. В Миссисипи, где она росла, хорошие мозги приравнивались к кривым зубам, и к тому времени, как Элиз поставили брекеты, она усвоила улыбку, которая успокаивала людей, заверяла их, что в ее обществе они никогда не почувствуют себя запуганными. В классе были умные девочки, но их участь на школьных танцевальных вечерах служила достаточно ясным предостережением, и в последний свой приезд в Видалию Элиз столкнулась с Мейси Лейн Каргилл, которая побеждала на всех конкурсах по орфографии и работала теперь в местной библиотеке. Вот куда приводил тебя ум в районах ниже линии Мейсона-Диксона: расставлять по полкам кулинарные книги и утихомиривать подростков.
Но на северо-востоке все по-другому. Женщины читают, имеют собственное мнение о политике и вычеркивают своих мужей при голосовании. Элиз вынуждена признать, что ей больше нравится раздел газеты, посвященный образу жизни, нежели передовица, но испытывает небывалую жажду новостей. Отчасти, возможно, потому, что вернулась в свою страну, читает о своем президенте и снова может ощущать себя членом общества.
Еще облегчение – не сталкиваться больше с немецкой критикой всего американского: ничтожности Голливуда, безудержного роста потребления, рейганомики, Иранского кризиса – даже американской привычки улыбаться, как обнаружила Элиз во время одного очень неприятного обеда в Гамбурге в обществе начальника Криса и его жены.
– Позвольте спросить вас, – обратилась к ней фрау Мюллер, когда мужчины заговорили о делах. – Почему американцы постоянно улыбаются, даже если улыбаться нечему? Как сейчас? Почему вы улыбаетесь? Я никогда не видела вас другой. Вы и впрямь счастливы все время?
Элиз улыбнулась еще шире и рассмеялась со всей непринужденностью, на какую была способна, пожала плечами и сменила тему, лишь подтвердив своей реакцией предположения фрау Мюллер, как с ужасом осознала позднее. Когда подали десерт, Элиз обдумала данное обвинение. Неужели она действительно постоянно улыбается? Конечно, она не всегда счастлива. Какое оскорбительное предположение. Но как это опровергнуть? Она взглянула на Криса. Он улыбался начальнику, кивая в ответ на рассказываемый анекдот, и выражение его лица вдруг показалось Элиз идиотским.
Сославшись на вымышленную головную боль, она рано ушла домой. Лежа на кровати, положив руку на живот – в тот момент она была уже три месяца как беременна Ли, – Элиз поклялась, что не станет заставлять своего ребенка быть радостным. Что всегда говорила Ада?
«Я хочу, чтобы эта подковка перевернулась. Считаю до пяти. Раз. Два. Так-то лучше».
После того обеда с Мюллерами Элиз пыталась отслеживать, когда улыбается и почему. В итоге это оказалось изнурительным, тяжелым упражнением, и Элиз с радостью покончила с ним, едва они вернулись в Штаты, где она могла улыбаться столько же и так же глупо, как все остальные.
Правда, нельзя сказать, чтобы эти улыбки, включая ее собственную, не бесили ее в иные дни со времени возвращения. И это не единственная аллергия, развившаяся у Элиз по отношению к родине. После их первых поездок за океан, в Лондон, она все более критически смотрела на США. Несусветные порции еды в ресторанах. Смертная казнь. Шоу Опры. Но в Гамбурге, обсуждая подобные темы с немцами, даже будучи на их стороне, Элиз интуитивно улавливала крохотное, извращенное удовольствие в их критике, что неизменно приводило ее в ярость и неизбежно выливалось в страстную защиту Америки к концу беседы на такую глупую тему, как был ли первый День благодарения столь же мифическим, как дни творения в книге Бытия. Элиз пришла к выводу, что нелюбовь немцев к американцам каким-то образом связана с «Планом Маршалла» и послевоенной оккупацией союзниками – обида на тех, кому ты чем-то обязан, кто распоряжается. Нечто подобное Элиз испытывала и по отношению к Крису после ухода с работы и до того, как четыре месяца назад получила наследство от отца.
Деньги, конечно, отцовские, но дарованы без всяких условий, как вознаграждение за строгое следование правилам – точно так же Чарлз Эберт и раньше давал своей дочери деньги. На сей раз Элиз заработала их в результате беспомощной смерти отца. Она может потратить их, как ей заблагорассудится, и он ни черта не сделает. Элиз озадачена грубостью своей реакции. Пока он был жив, ее схватки с отцом оставались в основном молчаливыми, характеризовавшимися символически агрессивными действиями (Элиз не приезжает домой на Рождество на первом курсе – Чарлз не оплачивает ей следующий семестр), как передвижение шахматных фигур на доске: каждый игрок напряженно ожидает следующего хода противника. Элиз не хватает оппонента. Она тратит наследство Чарлза с какой-то сосредоточенной мстительностью, с умышленным легкомыслием (Чарлз ничто так не презирал, как легкомыслие), смутно желая сурового выговора, которого так и не получает. Хотя едва мысль о мести приходит на ум, как она гонит ее от себя. Она просто хорошо проводит время после долгого периода, лишенного возможности повеселиться. Это самое меньшее, чего она заслуживает, самое меньшее, что они должны ей за все те детские годы, когда она пряталась в душной, влажной тени.
Элиз интересно, что делает со своими деньгами Айви. По иронии судьбы из братьев и сестер Айви меньше всех нуждается в наличных. Ее группа «Заросшие кудзу», которую Элиз много лет назад сбросила со счетов, решив, что для Айви это предлог болтаться по Видалии со школьными друзьями, принимать наркотики и «писать музыку», имела значительный успех в округе. В последний свой приезд в Видалию Элиз посмотрела выступление Айви: восторженная сестра перед толпой, рыжие волосы теперь длинные, голос то проникновенный, то резкий, орущая смесь мятлика, марихуаны и рока. Как дела у сестры вне сцены, Элиз не знает. Одно точно: ее трудно застать трезвой. Но, с другой стороны, размышляет Элиз, может, она ищет способы поставить под сомнение нынешний успех Айви, как отмахнулась от потенциала группы раньше. В конце концов, Айви все еще молода, немногим за двадцать, на подъеме. «Ты просто ревнуешь», – ругает себя Элиз.
Хотя данная теория, рисующая Элиз озлобленной, мелочной старшей сестрой, вряд ли ей льстит, она с ней соглашается, таким образом убеждая себя: ей не нужно ехать на Юг, чтобы проверить Айви, нет необходимости превращаться в ангела-хранителя. Эта роль в любом случае никогда ей не удавалась, думает Элиз, и на ее лице мелькает сдержанная, горькая улыбка. Она вспоминает Папса, его удивительную способность улучить момент наедине с обеими девочками во время его приездов, несмотря на непрерывные усилия Элиз помешать ему: примчаться домой, пропустив занятия в хоре, громко постучать во входную дверь, звать Айви по имени и с ощущением тошноты видеть, как они вдвоем выходят из комнаты – Папс с детской книжкой в руке, Айви – с недоеденным «Сникерсом».
От таких мыслей трудно сосредоточиться на газете. Элиз откладывает ее и обращает внимание на французский тост и обеденный зал. Слава Богу, старые вещи здесь подобраны со вкусом и их не так много, полки в столовой уставлены хрустальными бокалами для вина, а не завалены мешочками с ароматическими травами и плесневеющими игрушечными медведями, как в старых плантаторских домах, превращенных в гостиницы в Миссисипи. Это еще одна вещь, которая нравится Элиз на Севере: интерьеры не удушают.
Капризная пара напротив встает из-за стола, споря насчет утреннего расписания. Мужчина хочет погулять, женщина настаивает на посещении частного зоопарка в городке. Элиз содрогается: она видела рекламный щит зверинца, проезжая вчера через городок, с фотографиями кугуаров, похожих на алкоголиков, и усталых, серых фламинго. Элиз наслаждается единственным внутренним спором, как провести день. Погулять в государственном парке или почитать на солнце?
Всегда есть мужчины, подкатывающиеся к ней во время этих «экскурсий», как она называет свои путешествия. Это еще одно заключенное в них запретное удовольствие. Мужчины постарше, мужчины помоложе, обычно неуверенные в себе, прочищающие горло, с волнением комкающие в руке салфетку. Она последовательно отсылает их прочь после приятной беседы, наслаждаясь голодными взглядами из другого конца комнаты. Не совсем ясно, почему безрассудство всегда ее останавливает, почему она никогда никого не целует, отказывается от приглашения выпить. Возможно, Крис принимает подобные приглашения по всему миру, даже если она их отвергает. Мысль эта весьма возбуждает Элиз. Но ее осуществление почему-то кажется скучным – ей хочется чего-то чуть более неожиданного: случайная связь слишком предсказуема. Секс не кажется опасным. А одиночество – кажется, поэтому она его и предпочитает.
Она пойдет на прогулку с книжкой в рюкзаке, решает Элиз, со скрежетом отодвигая стул. Берет из вазы с фруктами яблоко и возвращается к себе в номер, беспечная, с тем чувством, которое, по ее представлениям, должны были испытывать, прогуливая занятия, плохие дети из средней школы Видалии – ее мать называла их «сбродом без будущего», пока Айви не стала одной из них.
Презентация Криса на следующий день проходит не очень хорошо. «Я не виноват», – убеждает он себя, но все равно чувствует за собой вину. Он часто оценивает себя – после презентаций, заседаний совета директоров, секса – и на сей раз ставит четыре балла из десяти. Индийские клиенты не дали ему закончить. На середине доклада начали задавать вопросы, а затем заспорили между собой. Он стоял перед аудиторией, чувствуя себя беспомощным учителем на замене, пытаясь вернуть их к обсуждаемой теме: каким образом продукт их компании может значительно сократить количество загрязняющих агентов при добыче нефти. Никто его не слушал. Когда истекли полтора часа, они все еще спорили, и он потихоньку ушел со своим кейсом и слайдами.
Теперь он пытается настроиться на ужин с индийским партнером по совместному предприятию, хотя предпочел бы заказать ужин в номер и смотреть спортивный канал. «Ты настроился, никаких проблем», – говорит он зеркалу во время бритья. Но так ли это? В дверь звонят. Очаровательная служащая отеля – блестящие черные волосы, бирюзовое с золотом сари – стоит с букетом орхидей.
– От «Истерн энерджи инкорпорейтид», – говорит она, наклоняя голову. Крис улыбается и принимает цветы, наслаждаясь одобрительным взглядом девушки, брошенным на его фигуру, своей американской дружелюбностью. Он было подумал, что цветы от Элиз. Но она не из тех, кто присылает букеты. Крис смотрит на часы. Он опаздывает.
Как ни странно, ужин помогает. Вино, а потом джин с тоником и бар, выдержанный в спокойных, ровных желтовато-коричневых тонах, умиротворяют Криса, как и положено роскоши. Он позволяет себе принять лестные отзывы члена совета директоров, льстит в ответ – игра, такая же знакомая теперь, как флирт. Это напоминает ему, насколько лучше он держится один на один, чем с группами. «Восемь из десяти, – говорит он себе за чисткой зубов. – Может, даже восемь с половиной».
На следующий день Крис просыпается рано из-за разницы во времени. На часах мерцают цифры: пять утра. Чтобы убить время до открытия в семь часов буфета при гостиничном ресторане, он переключает телеканалы. После завтрака до встречи остается пять часов, и Крис решает немного погулять по Бомбею. Вскоре он обливается потом, поэтому забредает в пыльную тень парка и наблюдает, как проходит утро. Одна из лучших сторон в расписании его путешествий – постоянный импульс. Как во время первого своего баскетбольного сезона на первом курсе, Крис обнаруживает, что требования работы его изнуряют. Но такое безжалостное расписание не дает расслабиться, и он наслаждается этим вызовом. В настоящее время, например, пока он сидит здесь, разглядывает Индию, его мозг занят еще и экскурсией по заводу, назначенной на три часа, и вопросами, которые ему следует задать. Наверняка со стороны кажется, что он отвлекся, но лучше всего работается именно так, имея перед собой несколько задач. В следующие минуты Крис проводит «мозговой штурм» по вопросам, которые ему могут задать о границах прибыли «Логана». Но на жаре невозможно сосредоточиться. Он сдается, внезапно чувствуя себя разбитым из-за разницы во времени, безразличным и немного одиноким.
Мысли обращаются к Штатам: Элиз, Ли, его родители. Чем сейчас занимается отец? Это одна из любимых интеллектуальных игр Криса, всегда его взбадривающая. Восемь утра в Индии: шесть вечера в Чаритоне. «Мама и папа, наверное, садятся ужинать, – думает Крис, – в это время года они всегда едят одно и то же: белые булочки с поджаренным говяжьим фаршем и острым соусом, кукурузные початки и готовый салат с желе». Может подъехать его сестра и составить им компанию. Затем вечерние новости и спать. «Пока я, – думает Крис, – обеспечиваю будущее бизнеса своей фирмы в Индии. Знакомлюсь с Бомбеем, одним из крупнейших городов мира. Представляю свою страну за рубежом». Крис любит играть в эту игру сравнительных реалий, потому что всегда выигрывает.
Гордость за количество миль, отделивших его от родного города, приносит ему покой, не разделяемый Элиз, – чувство, которым он часто и безуспешно пытался произвести на нее впечатление: нет нужды ощущать себя виноватой за то, что вырвались оттуда. Оба они сбежали из своих маленьких городков, оба увернулись от перста указующего их соответствующих судеб: Крис, как старший ребенок, единственный сын, едва избежал участи фермера, а Элиз столь же счастливо отделалась от участи жены проповедника, раздающей лимонад на молитвенных собраниях или бог знает чем бы она там занималась. Но если Элиз волнуется из-за того, что «покинула» свою семью, то Крис рассматривает их отсутствие в семейных рядах соответственно Первой баптистской и Лютеранской церкви пилигримов как повод для празднования.
«Мы американцы, – говорит Крис Элиз, – мы делаем, черт возьми, что хотим, и гораздо лучше предыдущего поколения».
О чем Крис умалчивает в разговорах с Элиз, чего и сам не может облечь в слова, так это сознание, что, каждый день появляясь на работе в «Логане», он тем не менее подчиняется приказам своего отца, строгому внутреннему голосу с легкой гнусавостью жителя Среднего Запада: работай не покладая рук. Ничего не принимай на веру. Забудь о легком выходе из положения. Не вини других в своих ошибках. Хотя его текущие задачи как «белого воротничка» весьма отличаются от обязанностей в подростковом возрасте (поднять кипы сена в трейлер, вычистить коровьи стойла), Крис идет по стопам отца и знает, что Фрэнк Кригстейн им гордится. (Только тридцать лет спустя, когда ферму наконец продадут и голос отца по телефону будет полон скорби, Крис поймет приглушенное чувство вины Элиз, и некогда строгий, властный голос в его голове станет раздражительным, обвиняющим, надтреснутым от горечи.)
– Вы не возражаете?
Средних лет индийский господин, в очках и с газетой, указывает на место рядом с Крисом.
Крис возражает, но повода для вежливого отказа нет, поэтому он просто кивает. Он думает, не встать ли и продолжить прогулку, но новое ощущение удовлетворенности каким-то образом привязывает его к скамейке, и ему не хочется ее оставлять.
Мужчина разворачивает газету. Он читает, словно слушает друга, рассказывающего о серьезной беде, печально кивает, глубоко вздыхает. «Этот человек, – думает Крис, – принадлежит, вероятно, к развивающемуся среднему классу Индии. Судя по одежде, у него хорошая работа, английская газета, которую он читает, является доказательством его космополитизма. Если я сумею с ним заговорить, – с нарастающим возбуждением размышляет Крис, – то смогу выяснить взгляд человека с улицы на это совместное предприятие, увидеть его под другим углом зрения, предложить хороший вопрос во время осмотра завода». Но как положить начало подобному разговору? Крис прекрасно справляется, когда сценарий задан заранее, роли ясны, но в импровизированной беседе с незнакомыми людьми теряется. Вот Элиз в этом сильна: в общении после церковного собрания, на детской площадке, в аэропорту.
– Простите, – начинает он после паузы. Мужчина продолжает читать. – Я здесь впервые. Не скажете, что стоит посмотреть в городе?
– Я в этом не разбираюсь. – Мужчина решительно складывает газету и поворачивается к Крису. – Я тоже не отсюда. Прилетел в командировку из Сингапура. Проклятый Бомбей, – ворчит он, окидывая взглядом парк. – С каждым моим приездом становится все грязнее.
– А чем вы занимаетесь?
– Биотехнологией, – отвечает собеседник. – Мы только что научились выделять фермент из папайи.
Крис подавляет зевок. Однако всегда дипломатичный, маскирует скуку лестью:
– Похоже, это важная работа.
Мужчина пожимает плечами.
– Она хорошо оплачивается. Но я считаю дни до того момента, когда мой самолет сядет в Чанги. Вы бывали в Сингапуре?
Крис кивает, собираясь ответить, но мужчину это уже не интересует.
– Сингапур – единственная страна в Азии, сумевшая добиться успеха. В Китае подъем деловой активности, но он взорвется у всех на глазах. Япония похожа на старого пенсионера, который все еще приходит на работу в галстуке. А Индия… – Он качает головой, когда к ним подходит нищий. – Чересчур перенаселена.
– Я из Америки, – говорит Крис, хотя собеседник не спрашивал его об этом.
– Америка – это континент, мой друг, – презрительно замечает мужчина. – Вы имеете в виду Соединенные Штаты?
– Совершенно верно, – отвечает Крис и замолкает.
– Я восхищаюсь Рейганом, – говорит мужчина. – Это все вина средств массовой информации, что ситуация в Никарагуа вышла из-под контроля. В Сингапуре этого никогда бы не случилось. Что Ли Куан Ю считает нужным делать, то мы называем правильным решением. Никакой одержимости тайной безопасностью.
Крис сомневается, что все в Сингапуре придерживаются такого же мнения, но агрессивная уверенность этого человека его пугает.
– А все ваше христианское чувство вины. Проблема в этом. Мы, индийцы, исповедуем индуизм. Гораздо больше прощения. Гораздо современнее.
– Мне показалось, вы сказали, что не индиец.
Мужчина сердито смотрит на Криса.
– А что, по-вашему, я похож на малайца? Разумеется, я индиец. Просто индиец не из Индии.
Он снова разворачивает газету. Крис поднимается, раздраженный, что знает об индийском среднем классе не больше, чем в начале разговора.
– Что ж, приятного дня, – говорит он.
– Вы здесь по делам? – спрашивает тот, странным образом заинтересовавшись теперь, когда Крис уходит.
– Да.
– Один совет. Не ведите себя как американский славный парень. Это всегда означает провал. Я видел это миллион раз. Вас съедят заживо.
Крису очень хочется сказать в ответ что-нибудь столь же язвительное и снисходительное, но на ум приходит только: «Заткнись», поэтому он просто кивает и, надеясь, что звучит это саркастически, произносит:
– Буду иметь в виду.
– Очень хорошо, очень хорошо, – рассеянно откликается мужчина и возвращается к своей газете, выбросив Криса из головы, прежде чем тот успевает отойти.
Но на заводе Крис следует полученному совету. Он беспощадно изучает допущенные по небрежности ошибки, жалуется на поведение индийских коллег накануне и уходит с середины обеда, просто сказав, что устал. Он в восторге от своего нового, резкого, бескомпромиссного я. Осмелев, он звонит домой, но попадает на автоответчик. Снова.
– Эй, привет. Перезвони мне, – говорит Крис и кладет трубку, даже не прибавив: «Я тебя люблю», как всегда делает во время заграничных поездок. «Тот мужчина на скамейке просто козел, – думает он, – но в его словах явно что-то есть». Крис слишком любезен, слишком терпим и уступчив. В баскетболе это тоже всегда было его проблемой: чересчур много передач.
«Чуть больше эгоизма, Крис», – говорил его школьный тренер.
«Какого черта ты все время отдаешь мяч?» – кричал тренер в колледже и отправлял его на скамейку запасных.
Воспитанный на строгой диете лютеранской скромности, Крис всегда благочестиво полагал, что такое поведение в конце концов принесет ему награду. Но это оказалось чепухой. В ту ночь ему снится, что он грабит банки и пинает разные предметы, до тех пор пока они не ломаются.
Как назло, в государственном парке Поконос, до которого Элиз ехала целый час, людно и шумно. Нуда, суббота. Повсюду дети. Элиз вдруг остро чувствует, что ей не хватает Ли, это удивляет и радует ее, и под влиянием порыва она звонит домой из телефона-автомата рядом с парковкой. Бэки дает трубку Ли, но едва Элиз слышит: «Мама?», как ей хочется прервать разговор. Она прикладывает усилие, чтобы ее голос звучал ласково и заинтересованно, пока Ли описывает замок, который они лепят из пластилина.
Через две минуты Элиз просит:
– Дай трубку Бэки, милая.
Элиз планировала прогуляться по круговой дорожке, но телефонный разговор выбил ее из колеи, и поэтому она следует за указателем на самую высокую точку, еще две мили вверх. Там людей меньше. Элиз двигается быстро, пытаясь отделаться от своих мыслей. Добравшись до вершины, она радуется, что захватила с собой большую бутылку воды. Вокруг никого, и она ложится на камни. От солнечного тепла и физической нагрузки Элиз задремывает, сновидения сменяют друг друга. В первом из них она снова в Гамбурге, пытается сдать платье в универмаге, старается вспомнить, как по-немецки будет «чек», потом она в Видалии, в кабинете Чарлза Эберта, электричество не горит, она с трудом сосредоточивается на узоре света, пробивающемся сквозь ставни, ногти впиваются в ладони, кто-то дышит ей в лицо, фыркает около правого бедра. Элиз в испуге садится, подавляя крик. Но это всего лишь собака.
Она неуверенно смеется и говорит:
– Привет.
Пес похож на дворнягу, но в его дружески-глуповатой повадке есть что-то от лабрадора. Он тяжело дышит ей в лицо, скалится, словно улыбаясь. Элиз осматривает ошейник. «Робокоп». Худшей клички для собаки она явно не встречала. Словно соглашаясь, пес со скорбным видом ложится рядом с ней и закрывает глаза.
– Робо? – доносится из леса. – Робо!
Пес не шевелится. Они находятся на выступе скалы. Элиз понимает, что следует крикнуть: «Он здесь!», но не делает этого. Хозяева Робокопа не слишком усердно его ищут. Еще несколько раз без особой охоты зовут: «Робо», а потом слышно только чириканье воробьев, тяжелое дыхание Ро да слабый шум машин на дороге внизу. Элиз понимает, что не права. В последнее время она уходит от ответственности, связей, как будто это одежда, а ей хочется искупаться нагишом. Час назад она была не в состоянии даже поговорить по телефону с собственным ребенком. Так почему же не воссоединить Ро (она не может заставить себя называть его Робо) с его хозяевами? Зачем в итоге разочаровать и бросить еще одно живое существо?
Он красавец. Темно-коричневая шерсть с рыжеватыми полосами, отливающая на солнце золотом. С виду ему года три-четыре. Когда Элиз жила в Видалии, ей нравились два далматина ее соседей. Они с Крисом всегда хотели иметь собаку, но слишком много переезжали. Честно говоря, собаку Элиз хотела больше, чем ребенка. Об этом она никому не рассказывала. А может, надо было. Один из ее любимых стихов Библии относится к началу истории о рождении Христа: «А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем».
Там не говорится: «Мария позвала Иосифа и спросила, что он думает о непорочном зачатии». Элиз любит священную тайну этого стиха, но есть в нем и свои подвохи.
– Пить хочешь?
Ро смотрит на нее с надеждой. Она льет оставшуюся в бутылке воду рядом с его пастью, и он лакает, уловив примерно треть жидкости.
– Хорошо, приятель, – говорит Элиз. – Давай-ка спускаться.
Ро с энтузиазмом встает, радостно кружит на месте, прежде чем последовать за ней по тропинке. По пути вниз он то и дело бросается в лес, но всегда возвращается трусцой. У начала тропинки, рядом с автостоянкой, ждут его хозяева.
– Робо! – кричит полная женщина пятидесяти с лишним лет.
Пес торопится к ней, виляя хвостом. «А тебе-то казалось, что ему нужна новая семья», – размышляет Элиз, чувствуя себя странно преданной.
– Мы решили, что совсем его потеряли, – говорит мужчина. – Робо. О чем ты думал?
Он стегает его поводком, и тот оборачивается к Элиз, словно извиняясь.
– Красивый пес, – произносит она и, стараясь, чтобы голос звучал приветливо, произносит: – Я рада, что он вас нашел. Не знала, что мне с ним делать.
– Спасибо, – отзывается женщина, но с ноткой подозрения.
Мужчина оказался более чутким:
– Да, мы вам обязаны. С тех пор как дочь уехала в колледж, Робо – это наш ребенок.
– Что за порода?
– Дворняжка, – отвечает мужчина. – Два года назад он появился у нашего порога, ужасно голодный.
«Значит, я могла оставить его у себя, – думает Элиз. Черт. Она чувствует себя дурой. Ро скулит. – Надо отсюда убираться, а не то я умыкну эту собаку».
– Желаю вам приятного дня, – говорит она, идя к машине.
На обратном пути в гостиницу Элиз размышляет над своими потребностями: что бы это могло быть? Собака? Приведет ли ее в норму общение с животным? Иногда Элиз боится, что если кто-то или что-то не обуздает вскоре ее новые наклонности, она слетит с катушек – закончит барменшей в Вегасе или одной из тех вечных пеших туристок, над которыми они с Крисом всегда потешались в европейских аэропортах: косички-дреды, морщинистая, иссушенная солнцем кожа, пустые глаза.
По пути в бомбейский аэропорт и во время прогулки по маленькому горному городку после обеда Крис и Элиз глубоко потрясены одним и тем же зрелищем, хотя ни один из них никогда и не подумает упомянуть об этом в разговоре друг с другом: оба они видят труп. Крис становится свидетелем индуистских похорон: плакальщики, бархатцы, мертвое тело, которое несут по улице. Он мельком замечает эту сцену в окно автомобиля, содрогается и возвращается к блокноту с желтыми страницами, в котором набрасывает заметки к предстоящей встрече со своим начальником, информируя его о поездке в Бомбей.
На Мейн-стрит, съев в местном кафе сэндвич с куриным салатом, Элиз видит лежащую на тротуаре женщину, ее тело, от шеи, накрыто простыней. На лице струйка крови. Позднее Элиз не сможет припомнить, где была кровь, в уголке рта? На лбу? Женщину окружают медики, а за ними – редкая толпа зевак, наполовину состоящая из туристов, наполовину из местных жителей.
Элиз почему-то убеждена, что это самоубийство. Женщина излучает решение убить себя, как невеста излучает решение выйти замуж. Элиз не переходит на другую сторону улицы, чтобы избежать этой женщины, но и не смотрит на тело, минуя его. В потрясенной толпе никто не плачет, только перешептываются. Элиз возвращается к своей машине в трансе. «При виде мертвой женщины, – думает она, – мне следует захотеть домой, крепко обнять Ли, позвонить Крису. Но мне не хочется».
Она останавливается на обочине рядом с указателем озера и бродит по берегу. Набежали облака – прохладно и слишком поздно для купания. И опять Элиз ругает себя за то, что отдала Ро хозяевам. Она садится на песок. Ее собственные материнские обязанности ясны. На том берегу озера лает собака. Элиз не знает, как быть матерью, не надевая смирительную рубашку. Хлопает дверь. Сумерки сгущаются. Как быть такой жертвенной каждый день, черт бы их побрал. А Мария сохраняла все слова сии, слагая в сердце Своем. «Кто я такая, чтобы вырываться на свободу? Что я сделала, чтобы заслужить это?» В доме за озером вспыхивает свет. Время ужина.
Крис, сидящий на месте 2А в самолете компании «Нортуэст эрлайнз», достает из кейса роман Джеймса Паттерсона и прихлебывает джин с тоником. Он больше не крутой парень: утром почувствовал, как это состояние уходит, и в аэропорт приехал уже снова выдохшимся и вежливым – дал водителю слишком большие чаевые и не полез в очереди к стойке регистрации, даже не возмущался, когда вперед лезли другие. Он знает, что он – счастливчик. Нет причин требовать от мира чего-то еще сверх этого. Можно отпугнуть удачу. Он представляет Элиз и Ли за обеденным столом, они едят пасту «Примавера», единственное блюдо, которое Элиз действительно умеет готовить.
Элиз лежит на пляже, покуда не появляются звезды и ее не начинает бить дрожь.
Ли, которой давно пора в постель, играет с куклами в своей комнате: кукле-девочке этим вечером приходится спать на улице.
Он попадает домой раньше Элиз. В доме тихо. Он зовет их, когда такси отъезжает, понимая по отсутствующему в гараже «вольво», что никого нет. Но где же они? Почему она не оставила хотя бы записку? Крис испытывает неуверенность, он хотел, чтобы они обняли его, а Ли подбежала поздороваться, неся последнюю из нарисованных кукол, хотел, чтобы Элиз вытянула из него истории про Индию, и он сумел бы лучше понять свою поездку, ощутить тихое сочувствие жены. Но вместо этого он будет есть доставленную на дом китайскую еду и смотреть баскетбольные игры команд колледжей. По телевизору показывают «Сладкие 16», могло быть хуже.
Элиз появляется около десяти. Вид у нее, как у человека, застигнутого врасплох.
– Ты здесь! – говорит она Крису. – Я думала, ты приедешь завтра.
– Где Ли? – спрашивает Крис.
– У няни, – небрежно отвечает Элиз.
– Но если ты здесь…
– Ш-ш-ш. У тебя был долгий перелет.
И ведет его в постель.
Ее страсть смущает и подавляет Криса. Она с кем-то познакомилась. Он уверен. Но тело реагирует почти против его воли, и он ловит себя на том, что его влечет к этой новой, неверной Элиз, даже пока стонет он, стонет она, и после оргазма Крис не чувствует злости, лишь ощущает себя маленьким и нуждающимся в защите.
Она тоже. Они лежат, тесно прижавшись друг к другу, как мягкие игрушки, которые Ли укладывает в своей кровати каждый вечер. Они наблюдали, как она это делает.
«Я не могу рассказать сказку каждой из вас, – объявляет Ли, с сожалением качая головой. – Но вы все можете слушать».
– Хорошо съездил? – спрашивает наконец Элиз.
– Да. – Крису трудно сохранять в голосе нотки горечи.
– Я тоже, – говорит Элиз.
Пауза, Крис лихорадочно соображает.
– Что ты имеешь в виду?
Элиз смеется резко, нервно, как обычно, когда говорит по-немецки.
– Я хотела тебе сказать. Я тоже путешествую, когда ты уезжаешь. Не знаю почему. Просто так.
– Одна?
– Да. Без Ли. – Она колеблется и добавляет: – Но и ни с кем другим.
Снова молчание, и опять голос Элиз, пугающе добрый:
– Ты ведь об этом подумал?
Он не отвечает. Жалеет, что выключен свет. Разве не легче ей лгать в темноте?
– Мне нужно это сейчас. Я не знаю почему. – Голос у нее почти злой.
– Почему? – тупо спрашивает Крис.
Но она отвечает:
– Это связано с возвращением сюда, в Штаты…
– Мне казалось, ты хотела вернуться!
– Хотела! Эти поездки, короткие путешествия… это здорово. Мне кажется, это здорово.
– А как же Ли?
– Она остается с Бэки.
– Великолепно, – произносит Крис ровным, полным ярости голосом.
Они лежат в темноте, терзая друг друга каменным молчанием, в горле пересохло от обиды и наползающего страха. Криса охватывает чувство, возникавшее у него во время игр на втором курсе в университете, в их худший сезон. В третьей или четвертой четверти неизбежно наступал момент, когда становилось ясно, что их команда проиграет и они никогда не наберут разницы в десять очков. Наблюдая, как истекает время и не достигают цели броски.
– Не знаю, с некоторых пор мне хочется путешествовать. Знакомиться с новыми местами. Как ты, – говорит Элиз. – Во время твоих командировок.
– Как я? Чем, по-твоему, я занимаюсь в командировках? Болтаюсь без дела? Лежу на пляже? Да я работаю как проклятый, Элиз. Ради нас. Не знаю, какого черта ты делаешь, но это определенно не ради нас, и уж конечно, не ради Ли.
Он перегибает палку. Элиз поворачивается к нему спиной, натягивает на себя одеяло, как кольчугу.
– Элиз…
– Слушай, ты явно не понимаешь. Поэтому какой смысл продолжать этот разговор? Я устала. Спокойной ночи.
Она права. Он не понимает. Он чувствует себя очень, очень усталым и беспомощным, как в тот день, когда его теленок умер перед окружной ярмаркой. Мать сказала ему об этом утром. Лаки умер, прежде чем Крис увидел его в последний раз. Это было хуже всего.
– Обнимешь меня? – просит он.
Ему ненавистен собственный сдавленный голос, ненавистен он сам за то, что просит ее о чем-то сейчас. «Тряпка», – слышит он мысленный приговор: отца, своего тренера, того сингапурско-индийского придурка на скамейке в бомбейском парке.
Но просьба смягчает Элиз. Она поворачивается к нему и прижимается к его спине, ее маленькие груди липнут к его коже, их тела еще влажны.
– Спокойной ночи, – повторяет она через мгновение, уже приветливее.
– Спокойной ночи.
Уснуть он, разумеется, не может. Типичная картина нарушенного суточного ритма – ты доходишь до точки абсолютной усталости, словно до крейсерской высоты полета. Мысли Криса лихорадочно блуждают в разных часовых поясах. Он видит служащую индийского отеля с цветами, сообщающую ему хорошие новости. Рисует себе Элиз в ее «путешествиях» с туманным незнакомцем и ворочается в постели, пытаясь изгнать незнакомца из своих мыслей, желая доверять Элиз, говоря себе, что ему повезло получить в жены такую независимую женщину. Но к тому времени, когда он засыпает, в шесть утра, а у соседей включается спринклер и собак выводят на ранние прогулки, удача, похоже, поворачивается к нему спиной, и Крис отчаянно хочет какого-то несчастья, сплотившего бы их.
Через две недели за завтраком Элиз уговаривает Ли поесть «Чириоуз». Крис взял на работе свободное утро. В футболке своей университетской команды и боксерах, он наслаждается этой домашней сценой. Наконец, к удовлетворению Элиз, Ли съедает достаточно пшеничных колечек с молоком, и ей разрешают посмотреть в гостиной «Утицу Сезам». Элиз и Крис поворачиваются друг к другу со странным, таинственным выражением на лицах.
– Что? – спрашивает Элиз.
– Что? – вторит Крис.
– Ты первый, – говорит Элиз.
– Нет, ты.
– Я снова беременна, – после долгого молчания произносит Элиз, глядя в окно. – Будем надеяться, что твоя новость лучше.
Крис решает проигнорировать последнее замечание и подхватывает ее на руки, кружит по кухне, нечаянно ударив о рабочий стол лодыжкой.
– Это невероятно, – говорит он. – Я так счастлив это слышать. – Он озабоченно смотрит на жену. – А ты?
– Конечно, – отвечает она, потирая лодыжку. – Мне просто нужно время, чтобы к этому привыкнуть.
Что-то внутри у нее обрывается, когда она говорит это. Утром, заваривая кофе, она обдумала новую, непохожую на прежние, экскурсию: к гинекологу, чтобы сделать аборт, не ставя Криса в известность. Ведь он никогда бы на это не согласился. Элиз выдавливает улыбку и позволяет себе признать, что до некоторой степени взволнована мыслью о втором ребенке.
– А у тебя какая новость? – спрашивает она.
– Англия, – объявляет Крис. – Меня повысили.
Утро настало
Сингапур, октябрь 1995 года
Элиз Кригстейн: 42 года, мать
Крис Кригстейн: 42 года, отец
Ли Кригстейн: 15 лет, старшая дочь
Софи Кригстейн: 13 лет, младшая дочь
Джеймс Олдермен: 45 лет, терапевт
Место действия: кабинет терапевта в центре Сингапура. Интерьер выдержан в нейтральных тонах. Несколько акварелей в рамках с изображением местных, явно колониальных видов, включая традиционный «черно-белый» особняк (бывшую резиденцию британских гражданских служащих), отель «Раффлз» и любительский ботанический эстамп, запечатлевший орхидею Ванда мисс Джоаким. Крис и Элиз сидят на противоположных концах кремового дивана. Элиз что-то пишет в блокноте, Крис перебирает бумаги, перепроверяя заметки для предстоящей деловой встречи. Ли расположилась на мягком кожаном стуле шоколадного цвета слева от них, ее покрывшиеся гусиной кожей колени накрыты одеялом (как в большинстве внутренних помещений в Сингапуре, кондиционер включен на полную мощность). Софи пристроилась на офисном стуле на колесиках. Врача нигде не видно.
Софи разъезжает по кабинету на офисном стуле, набирая все большую скорость. В ее движениях есть что-то необузданное и отчаянное, как в озорстве большинства маленьких детей, желающих привлечь внимание взрослых. Но никто из Кригстейнов не реагирует. Ли, резко контрастируя с Софи, сидит удивительно неподвижно, обхватив себя руками так крепко, что бессознательно впивается ногтями в предплечья. Молчание семьи прерывается спешным появлением полноватого британского терапевта в светло-голубой рубашке из плотного хлопка и вязаном жилете цвета мяты, врач выглядит сильно обгоревшим на солнце.
Врач: Спасибо за ожидание. Прошу прощения за задержку… клиент ошибся. Думал, что сегодня среда.
(Открывает блокнот.)
Итак, не будем больше терять времени.
(Пауза, во время которой Кригстейны молчат. Врач обводит их взглядом, пытаясь оценить настроение.)
Давайте продолжим с того момента, на котором мы остановились, когда позвонили в дверь. Элиз, вы только что рассказали о своей беременности второй дочерью, Софи, и последующем переезде семьи в Англию. Теперь мне бы хотелось услышать о тех годах от Ли. Ли, что бы ты назвала… самыми яркими воспоминаниями об Англии? Тебе тогда было четыре года, правильно?
Ли (настороженно): Да, это правильно. Вы имеете в виду, что я помню?
Врач: Совершенно верно.
Ли (обдумывает вопрос): Мало что. Куст малины на заднем дворе. Слива. Повсюду лаванда, нависает над тротуарами. Ливерная колбаса. «Райбина».
Пикники с тарамасалатой. «Пицца-экспресс».
Элиз: А как же твои друзья? Эдит Норрелл? Найджел Слейтер?
Ли: Найджел Слейтер? Мам, это же известный шеф-повар. Я точно с ним не дружила.
Элиз: Найджел Сондерс. Вот кого я имела в виду.
Ли: Нет, я их не помню. Я помню цветущие деревья в парке и как училась читать.
Врач: Училась читать?
Ли: Я всё произносила «остров» как «астров». И еще помню рыбу с чипсами. И… чувство.
Врач: Чувство чего?
Ли: Жизни в Англии.
Врач: А что ты помнишь из того времени о Софи? По-твоему, ей там нравилось?
Софи (встревая): Я вообще не помню Англию.
Врач не реагирует на ее ответ и продолжает внимательно смотреть на Ли. Странно, но его поведение говорит не об игнорировании клиента, высказавшегося вне очереди (как только что сделала Софи) – он скорее вообще ее не слышал. Становится ясно, что Софи не видит никто из присутствующих, и голос ее также не различим.
Ли: Что я помню о Софи? (Бледнеет.) Я не знаю, нравилось ли ей там.
Софи: Я же была еще младенцем.
Ли (перекрывая ее голос): Она же была еще младенцем.
При случайном произнесении одной и той же фразы одновременно Софи смотрит на Ли с радостным изумлением и громко смеется.
Софи (кричит): Фант! Личный фант! Раз, два, три, четыре, пять!
Поскольку Ли молчит, Софи встает со стула (неожиданно она кажется гораздо старше, серьезнее), подходит к сестре, обнимает за шею, прижимается щекой к ее щеке. Это утешающий, сестринский жест, однако при жизни Софи никогда ничего подобного не делала: это жест одной взрослой сестры по отношению к другой. При прикосновении Софи Ли начинает беззвучно плакать.
Врач: Что такое?
Ли раздраженно пожимает плечами, как подросток, взбешенный, что его эмоции так ярко проявились на глазах у родителей и врача. Когда она отвечает, в голосе полно сарказма.
Ли: «Что такое?» А вы как думаете? Почему, скажите, мы здесь сидим? Потому что скучаем по Лондону, Филадельфии или Атланте? Нет. Мы здесь потому, что Софи умерла. О, чтобы быть более точной, вот почему здесь они (указывает на Криса и Элиз). Я здесь, потому что они заставили меня прийти.
Софи, чувствуя, что ее прикосновение слишком сильно действует на Ли, медленно отстраняется и возвращается к своему стулу. Ли дрожит, когда Софи отходит, и натягивает одеяло на плечи, успокаивая себя. Она смотрит в окно. На неподвижном лице отсутствующее выражение.
Врач (поворачиваясь к Элиз): Что вы помните о девочках во время жизни в Англии?
Элиз (горя желанием заговорить, чтобы сгладить неловкое молчание): Тогда Софи отказывалась носить любую одежду, кроме платьев. Каждый день. С ней случался припадок, если мы одевали ее в комбинезон. А потом, два года спустя, как только мы переехали в Атланту, она стала девчонкой-сорванцом и выбросила бы все платья до единого, если бы я ей позволила. Те чудесные модели от Лоры Эшли…
Софи (глядя на Элиз): Не могу вспомнить…
Элиз: Тогда они обе научились ездить на велосипеде. Софи освоила его в два счета. А Ли… у тебя это заняло гораздо больше времени, но ты не сдавалась. Снова собиралась с духом и…
Ли (все еще глядя в окно, голос звучит холодно): Я понимаю. У меня была плохая координация движений. Я не была «нормальной».
Элиз: Это был комплимент твоей настойчивости, Бога ради!
Крис (едва не взрывается, но с ноткой мольбы): Ли, ну, будет тебе.
Врач: Крис, а что вы помните об Англии?
Крис: Дождь. Мой начальник… настоящий козел был. Джордан Барк.
Софи (оглядывается вокруг с широкой ухмылкой): Ничего себе! Не могу поверить, что он сказал «плохое слово»!
Элиз: Крис… прошу тебя.
Ли: Мам, после всего, через что мы прошли за последние полгода, думаю, немного сквернословия мне не повредит. На самом деле, мне кажется, это хорошая мысль. (Поворачивается к врачу.) Каковы мои воспоминания об Англии? Каковы мои воспоминания о Софи тогда? Я помню ее – и всех нас, – мы почти сидели в заднице. В отличие от нынешней ситуации. В отличие от того, что теперь все мы в полной заднице.
Элиз и Крис (в один голос, с ужасом): Ли!
Софи тем временем от души хохочет над бунтом Ли – для любой тринадцатилетней девочки, даже умершей, услышать, как кто-то ругается, особенно ее строгая старшая сестра, – веселая забава.
Врач (очевидно, встревоженный опасным настроением Ли): Элиз, вы не упомянули, чем особенным запомнился Лондон лично вам, помимо ваших воспоминаний о тогдашних Софи и Ли…
Элиз (бросает еще один сердитый взгляд на Ли, прежде чем заговорить): С чего начать? В Англии мне всегда было хорошо, даже когда шел дождь, а женщины в «Хэрродсе» третировали меня из-за моего американского акцента. Я волновалась, что во второй раз Лондон не понравится мне так же, но в действительности было даже лучше. Я работала неполный день в магазине натуральных продуктов. Я была в восторге. Люди полагали, будто моя жизнерадостность связана с тем, что я американка. Видели бы они меня в мои худшие дни в Филадельфии.
Крис (бормочет): О, опять.
Врач: Крис, пожалуйста, позвольте ей продолжить.
Элиз (плотно складывает на груди руки, обидчиво): Ну вот, я забыла, что хотела сказать… Да, тот кооператив. «Рейнбоу фудс». Я единственная регулярно принимала душ. Я даже думаю, что остальные работники не слишком меня любили. Но я была настолько счастлива, что не замечала этого.
Врач: В чем, по-вашему, была причина этого счастья?
Элиз: В возвращении в Англию.
Врач: Но разве вы не скучали по Соединенным Штатам?
Элиз: По Филадельфии? По тем самодовольным мамашам, закончившим дорогие частные школы, которые смотрят на тебя свысока, потому что твоя детская коляска не той модели? Видите? Я даже говорю «детская коляска», как англичанка. Как ее называют американцы?
Врач пожимает плечами.
Крис: Прогулочная коляска.
Элиз: Что за ужасное словосочетание, такое тяжелое. Почему я была так счастлива? Я снова уехала! Была свободна! Свободна от сплетен на детской площадке, свободна от путешествий в Миссисипи, от чувства вины. Свободна от попыток спасти всех.
Врач: Но на последней встрече, когда мы обсуждали вашу жизнь в Филадельфии, вы уже начали этот процесс…
Элиз: Потом я забеременела. Я забеременела, мама приехала погостить на неделю, а затем я очнулась и снова стала прежней: увлекалась молитвенными собраниями, проверяла, как там Айви и мама, через день подолгу разговаривая с ними по телефону, оставалась дома, чтобы вместе с Ли лепить из пластилина замки.
Крис: Я испытал облегчение.
Ли: Я тоже.
Элиз: Тебе было три года, что ты понимала?
Ли (тихо): Я помню.
Софи: Тогда у тебя появилась я!
Элиз (печально, перекрывая ее голос): Тогда у меня появилась Софи. Я не хотела…
Врач: Будьте осторожны.
Элиз: Я не хотела ее рождения. Не хотела всей этой боли.
Ли: Как мило, мама.
Софи (обращаясь к Элиз): Да ничего.
Ли (врачу): Она только что сказала, что жалеет о рождении Софи.
Софи (обращаясь к Ли): Нет, она не это сказала. (К Элиз): Не волнуйся, мама, я понимаю.
Элиз (перекрывая голос Софи, к Ли): Я не это сказала. Ты не понимаешь.
Врач (теперь уязвленный и обороняющийся, немного напоминая воспитательницу в детском саду, которая обращается к плохо ведущей себя группе): Послушайте, у меня такое впечатление, что мы серьезно отклонились от темы. Мне бы хотелось напомнить каждому из вас, что это обсуждение веду я – это вы пришли ко мне за помощью, в конце-то концов. Любые откровения, озарения, моменты прощения и тому подобное будут происходить при моем посредничестве, иначе они не считаются, это ясно?
(Удивленные его агрессивной вспышкой, трое Кригстейнов смущенно кивают и отвечают наперебой, Элиз и Ли избегают встречаться взглядами): Да. Конечно. Думаю, так. Хорошо. Ясно.
Врач: Отлично. На чем мы остановились до всего этого? Ах да. Элиз, вы говорите, что были счастливы в Англии. Итак, Крис, пока Элиз резвилась между рядами полок в кооперативном магазине, заменяя пакеты с просо и раздавая бесплатные образцы запеченного тофу, как вы себя чувствовали?
Крис: Отлично. Я чувствовал себя отлично. Мне нравится Англия. Прекрасные пабы, великая история.
Врач: Ну что вы, Крис. Уж вы-то можете сказать правду.
Крис: Что вы хотите от меня услышать?
Врач: Вы были удовлетворены?
Крис: Я был голоден. И иногда это очень полезное состояние. Я видел, как мне нужно выкладываться, чтобы продвинуться вверх по пищевой цепи. И именно это и сделал. Я преуспел. Это меня удовлетворило.
Врач: Вы меня не убедили.
Крис: Что ж, я не уверен, что эти встречи стоят четыре сотни сингапурских долларов за час.
Врач: Интересно, что вы заговорили о деньгах в этот момент. Вы часто оцениваете стоимость чего-то? Насколько это стоит того, что вы снова говорите о Софи, например?
Крис: Это подло. Вас этому учат в колледже? Подлым ударам?
Врач: Что бы вы сказали Софи теперь, если бы она находилась в этой комнате?
Софи довольна его словами.
Крис: Что?
Врач: Почему бы вам не сказать ей, что вы чувствуете, Крис?
Софи (врачу): О, заткнись. (Отцу): Я рада видеть и тебя, папа. Я скучаю по тебе.
Крис, ко всеобщему удивлению, начинает плакать. Элиз накрывает его руку ладонью. Ли отворачивается. Как в случае с Ли до этого, Софи теперь подходит к дивану, втискивается между родителями (для этого между ними достаточно места) и кладет голову на плечо Крису.
Ли (мягко, почти себе под нос): Это означает, что ее ты любил больше? Если судить по твоим слезам сейчас? Ты бы плакал так же, если бы я…
Врач: Ли. Я уверен, что ты знаешь ответ на этот вопрос. После всей нашей совместной работы за последние два месяца.
Ли: Тем не менее я…
Врач: Давайте оставим это. Давайте вернемся к Англии. Ли, ты была очень маленькой. Но позднее, когда представляла Лондон, у тебя и Софи возникало какое-нибудь чувство… как бы это выразить? Дома?
Ли: Трудно вспомнить…
Софи (перекрывая ее голос): Трудно вспомнить…
Врач: Да, я понимаю, ты была мала…
Ли: …когда тебе пять лет.
Софи (перекрывая ее голос): …когда ты жива.
Врач: Не спеши.
Софи: Мне нравилось приезжать в Лондон. В какие-то годы летом мы там бывали после нашего отъезда и брали те смешные такси.
Ли (к Элиз): Помнишь музей с красной линией?
Софи: Да!
Крис и Элиз (растерянно): Какой музей?
Ли: Музей, в котором через все залы проходит красная линия, она ведет тебя по разным экспозициям.
Софи (переполняемая радостью): Я помню!
Элиз: Музей естественной истории. Это был их любимый. Да, там действительно была красная путеводная линия, которую вы, девочки, любили.
Софи: Чучело кабана. Скелет большого динозавра, сразу как войдешь.
Врач: Великолепно. Итак. Кто из вас хочет вернуться?
Ли: В смысле гипотетически?
Врач: Думаю, в данный момент уточнение не важно.
Элиз: Вернуться в то время? Или вернуться, то есть посетить?
Крис: Вообще-то на следующей неделе я еду туда в командировку.
Софи: Нет.
Ли: Да.
Софи: Я не хочу возвращаться.
Ли: Я хочу.
Элиз: В каком смысле?
Ли: Во всех смыслах. Я хочу вернуться и быть англичанкой.
Врач: А вы, Элиз?
Элиз: Нет, спасибо. Много лет – да. Много лет я хотела. Но теперь? (Пожимает плечами.) Мне кажется, что покинуть Сингапур все равно что покинуть Софи, потерять ее еще больше. (Поворачивается к Ли.) Что ты имеешь в виду, говоря, что хочешь стать англичанкой?
Врач (раздраженно): На самом деле это был мой следующий вопрос.
Ли: О, не знаю. Понимаешь… То, как я хотела быть китаянкой, немкой и…
Элиз: Почему?
Софи (перекрывая ее голос): Почему?
Ли: Чтобы приспособиться.
Софи: Слушай, ты уже в Атланте вела себя как-то чудно. Мне очень неприятно тебе это говорить…
Ли: Я никогда не понимала, как Софи это делала.
Софи: Как делала – что?
Ли: Соответствовала норме. Владела собой.
Софи: Я нормальная.
Элиз (перекрывая ее голос): Она была… более нормальная. Но это…
Врач (взрывается): Мы снова отклонились от темы. Мы не на шоссе, не на дороге округа, не на грунтовке, а поневоле продираемся сквозь лес, налетаем на кроликов и маленькие сосны, наша клавиша многофункционального доступа не в порядке, мы надеемся, что в итоге окажемся там, где нужно. Нет. Нет. Не в моем кабинете, не за счет моего времени.
Крис: Кстати, часы у вас спешат на десять минут, как я заметил.
Врач (пропускает его слова мимо ушей): Итак, Ли. Если ты действительно мечтаешь вернуться в Лондон, мне бы хотелось услышать правдоподобный акцент.
Ли: Серьезно?
(Молчание.)
Ли: Ладно. Ну, как вам это (со сносным британским акцентом): «Мне кажется, я нигде не могу найти свои резиновые сапожки!»
Софи (напряженный, соперничающий, пронзительный голос младшей сестры, отчаянно желающей победить. Британский акцент Софи чудовищен; она просто перечисляет характерные для Англии слова с американским акцентом): Как насчет этого? Дижестивы! Модники! Шиллинги!
Врач: Посредственно. Ну ладно. Могу я вас попросить? Давайте все вместе сделаем глубокий вдох. Готовы? Хорошо. Один, два, три… (Все глубоко вдыхают.) Вот так. И выдох: три, два, один… (Все делают глубокий выдох.)
Софи (стоит на диване, в панике кричит врачу): У меня заканчивается время!
Врач (смотрит на свои часы): У нас осталось всего несколько минут. Но прежде чем мы завершим нашу встречу, давай, Ли, вернемся к парку в Лондоне, поскольку он, по всей видимости, крепко врезался тебе в память.
(Софи неохотно садится.)
Элиз (вздыхает): Английские парки самые красивые.
Ли (измученно): Я не знаю, что еще сказать. Он был заросший и прекрасный в своей неухоженности. Вот на что похожи английские парки, правильно, мама?
Элиз кивает.
Ли: Но я не помню названий цветов…
Врач: И к тому чувству, о котором ты упомянула, тому ощущению «жизни в Англии».
Ли: Лучше всего я могу объяснить его так: оно приходит, когда я слышу песню Кэта Стивенса «Утро настало».
Элиз (улыбается): Ты каждое утро пела ее в детском саду.
Врач: И какое же чувство появляется при этой песни?
Ли: Принадлежности. Нет, не то. Мира? Тоже не то.
Софи принимается напевать эту песню.
Ли: Что-то, что я обычно чувствовала, когда сидела вместе с Софи на заднем сиденье «вольво» – эта машина была у нас в Англии, – хихикая в лицо пассажирам в машинах, ехавших за нами. Вот такое чувство, но я при этом одна. Но не грустная.
Врач: Знаешь, изначально это был гимн. Его написал не Кэт Стивенс.
Ли: Ну и ладно.
Врач: Ты любила петь этот гимн.
Ли: К чему вы клоните?
Врач: Не знаю… (Вдруг развеселившись.) Но, по-моему, у вас у всех дела идут хорошо.
Крис: Это первое его высказывание, в котором есть какой-то смысл.
Элиз: Мне нужно это записать? Не могли бы вы повторить? Я только найду ручку (роется в сумочке)…
Софи: Вообще-то он не так уж и ошибается…
Ли (с безукоризненным британским акцентом): Англия – единственная страна за границей, где я говорила как все окружающие.
Врач: Ли, мы вынуждены завершить встречу.
Ли (упрямо): Я ходила в английский детский сад, носила резиновые сапожки…
(Софи неожиданно исчезает. С ее исчезновением другие члены семьи и даже врач внезапно затихают; наблюдавшаяся секунду назад вспышка оптимизма словно бы угасла вместе с уходом Софи.)
Врач (стараясь сохранять жизнерадостный тон): Рад был с вами встретиться, Элиз, и с вами тоже, Крис. Ли, увидимся на следующей неделе, во вторник в одиннадцать.
(Молчание.)
Элиз: Я чувствовала такую близость с ней, всего секунду назад…
Крис: Я знаю.
Ли: И когда бы ни приезжали в Лондон, мы часами ели горячие тосты со сливочным маслом.
Крис и Элиз собирают свои вещи.
Элиз (поворачивается к Ли): Готова?
Ли: Я, пожалуй, прогуляюсь до дома пешком. Вы поезжайте.
Элиз кивает, пытаясь скрыть обиду. Крис обнимает ее, и они вдвоем уходят.
Врач (берет свою записную книжку и встает, идет к двери): Не торопись, Ли.
Уходя, он выключает свет. В комнате воцаряется полумрак. Дверь закрывается с мягким щелчком. Секунду Ли сидит в темной комнате с закрытыми глазами, словно пытается вспомнить слово или какое-то особенное воспоминание. Не может. Оно ушло. На улице начинается дождь, набирая силу тропического ливня, которые характерны для второй половины дня в Сингапуре.
Благоприятные годы
Атланта, штат Джорджия, 1987–1991 годы
Что сказать о благоприятных годах Кригстейнов в Атланте, кроме того, что они благоприятные? Разве не заслужили Крис и Элиз короткую передышку, цветущую весну, диван с мягкими подушками после своих боев подросткового возраста в Индиане и Миссисипи соответственно, после всех тех часов, проведенных в страстном ожидании более широких, более лестных горизонтов? После набитых в Гамбурге шишек, после сильной боли родов, перехода по диким землям начала брака, пугливого отстранения друг от друга? Неужели столько мест за столько лет – два года в Лондоне, полтора – в Гамбурге, четыре в Филадельфии, снова два в Лондоне – не выковали такую связь, чтобы теперь, вновь оказавшись в Джорджии, где они познакомились, Крис и Элиз не смогли бы держаться, не дрогнув, и тихо строить наполненную спокойной верой жизнь представителей среднего класса? С Вербными воскресеньями в Первой пресвитерианской церкви (компромисс между постлондонской либеральной теологией Элиз и доморощенными лютеранскими традициями Криса) и бранчем в ресторане через дорогу от церкви, с его цветными карандашами, детским меню и «Кровавыми Мэри».
Элиз проявляла себя с лучшей стороны, преподавая в средней школе биологию, общаясь не с женами экспатов, а с женщинами Юга, часть которых составляли бескомпромиссные матери-одиночки. Это были женщины, которыми Элиз восхищалась и которых боялась, с их крепко сжатыми губами, плотными расписаниями и хрупкими улыбками; когда они приходили на родительские собрания, ей хотелось спросить у них, что случилось, как они выжили, но вместо этого она придерживалась плана и со всей серьезностью предъявляла рисунок голой женщины, которую Ивэн изобразил на листке с заданием по фотосинтезу, или повторяла пущенную Джин грубую сплетню о новенькой девочке из Вьетнама.
Помогло ли то, что Крис ушел с работы? Что он обдумывал, чем бы заняться, кидал мячи в корзину на подъездной дорожке, пока девочки и Элиз были в школе, звонил старым друзьям по колледжу и посещал мероприятия выпускников университета Джорджии в надежде обзавестись связями? Помогло ли, что иногда он «готовил ужин», эвфемизм Криса для заказа пиццы, поощрял участие Элиз в девичниках с учителями-женщинами? Помогло ли, что их банковский счет сократился, и теперь они пили замороженный апельсиновый сок из жестяных банок, а девочки, в Лондоне носившие платья от Лоры Эшли, одевались отныне в «Кей-марте»? Если бы не распад Советского Союза, Крис мог бы впасть в серьезную депрессию. Но перестройка заставила его насторожиться, некоторые бывшие коллеги говорили о расширяющихся энергетических рынках, и Крис несколько дней провел за кухонным столом, набрасывая замысловатые планы создания совместных предприятий по всей Сибири.
Элиз гордилась им за то, что он ушел с работы и спал до одиннадцати. Она знала Криса только амбициозным и готовым угождать, и его отказ в одно туманное ноябрьское утро в Лондоне мириться с оскорблениями начальника был трогательным, подобно наблюдению за Софи, произносящей свои первые слова. Именно Элиз разработала план возвращения в Атланту, нашла себе место учителя через свою старую соседку по комнате в колледже и подыскала белый кирпичный дом, когда они ехали через Литтл-Файв-Пойнте. У них еще оставалось немного сбережений, и родители Криса, обрадованные, что сын вернулся в Штаты, предложили помочь с первоначальным взносом. Элиз снова обрела южный акцент, раз в месяц навещала в Миссисипи мать и Айви, изредка наведывалась к своим братьям в Литтл-Рок, где они вдвоем открыли торговлю «железом» для компьютеров и едва ли помнили, что жили где-то еще и были кем-то другим.
В течение пяти лет их четверка являлась, бесспорно, американцами. Девочки утратили британский акцент за время двухнедельного пребывания у бабушки и дедушки на ферме Кригстейнов, где они ели горох прямо с грядки и прыгали на сене. Что можно сказать о состоянии нормальности, кроме того, что оно приносит дивный покой? Уехав в Китай, Кригстейны будут медитировать о каждом из этих незаметных в Атланте удовольствий, в противоположность буддийским упражнениям акцентируя внимание и обостряя свои желания того времени.
За пять лет их жизни в Атланте следующие удовольствия были доступны бесплатно и воспринимались как должное: жирные бублики с лоснящимся белым сливочным сыром; поездки на автомобиле в Атенс на баскетбольные матчи университета Джорджии; бейсбольные матчи с участием «Атланта брейвс»; газоны перед домами; смех; охлажденное белое вино, которое пили вместе с соседями, сидя на пластиковых стульях на подъездной дорожке; самостоятельное вождение; английский язык; анонимность; воскресная школа; соседские дети; игра в «Квадрат»; кизиловое дерево на переднем дворе, на полоске травы между тротуаром и проезжей частью, словно созданное для лазания по нему; тенистый, заросший, заброшенный узкий проход между домами; тайные места; ползучая жимолость, склоняющаяся над подъездной дорожкой, душистая, исходящая еле уловимым, почти воображаемым нектаром, когда сосешь стебель цветка; чистый воздух; печенье с шоколадной крошкой, молочные коктейли; родственники в том же часовом поясе; большие библиотеки, полные книг на английском языке; лютики на заднем дворе; гражданство; местные радиостанции; радиостанции, передающие старые песни; лучшие хиты 70-х, 80-х и нынешние.
За пять лет в Атланте девочки выросли, повзрослели. Элиз по утрам в изумлении смотрела на них. На Ли, хмурившуюся над книжкой, на светлые локоны Софи, убранные назад с помощью красных заколок. Выражавшаяся в крике неистовость, столь характерная для первых восьми месяцев жизни Ли в Гамбурге, сменилась тихой настороженностью, сквозь которую иногда прорывалась легким приступом хихиканья на пару с Софи. В семь лет, потом в восемь, затем в девять и десять Ли была до последней клеточки старшей дочерью, высокой, как Крис, добросовестной, присоединявшейся к играм или другим детям не сразу, а лишь убедившись, что это для нее безопасно. Внешность девочек тоже говорила о двух разных личностях. Ли обладала нежной, бледной кожей и волосами соломенного цвета. Она легко загорала, ранней весной, при первом же намеке на солнце все ее лицо покрывалось веснушками. У Софи была оливковая кожа, темные брови. Когда они ездили во Флориду, в пляжный домик, который каждое лето снимала Ада, Софи уклонялась от намазанных солнцезащитным лосьоном ладоней матери и становилась золотистой, как имбирный пряник. Ли, дуясь, чтобы выразить свое неодобрение, вынуждена была носить футболки поверх купальника, и все равно по ночам ее лихорадило, а Элиз втирала алоэ в пострадавшие участки кожи. Ли, не имея старшей сестры, нуждалась в большей защите. Софи была не такой застенчивой и ужасно хотела побеждать, уговаривала Ли помчаться наперегонки по улице, ее подтянутое загорелое тело изгибалось в отчаянном желании обогнать.
Пять лет в Атланте. 1987 год: Ли на заднем дворе, сосредоточенно хмурится, плетя гирлянду из фиолетового клевера. 1988 год: Софи несется за стремительно удаляющимся соседским мальчишкой в ранних сумерках, издает победный резкий смешок, когда ее пальцы касаются его лопатки: «Ты водишь!» 1989 год: Ли набирает стопки книг в восхитительной прохладе библиотеки с кондиционером: истории о Нэнси Дрю, «Братья Харди», серия «Дети из товарного вагона», она внимательно следит, чтобы не взять изданий с авторскими правами после 1960 года, потому что у них, весьма вероятно, печальные концы. 1990 год: вместе со своей лучшей подругой Аной Софи строит на заднем дворе крепость, покрывая листьями папоротника каркас из прутьев и выметая нападавшие на пол сосновые иглы. 1991 год: Ли смотрит в доме своей лучшей подруги программу «От такого и слышу!» и на следующий день спрашивает у Элиз, как получаются дети. 1987–1991 годы: сестры с разницей в год и десять месяцев – противоположные натуры тянут их друг к другу, как солнце и тень. Это приятно Элиз, всегда хотевшей сестру, более близкую ей по возрасту. В детстве восемь лет, отделяющие Элиз от Айви, ощущались как пропасть, через которую она так и не смогла навести мост, как овраг, над которым дети Эбертов, бывало, катались на веревочных качелях, изо всех сил цепляясь за изношенный шнур.
Из газетных вырезок, которые присылает по почте Ада, Элиз знает, что группа Айви добилась успеха – очень большого успеха. Когда в 1988 году «Заросшие кудзу» приезжают в Атланту и выступают в «Чэстейне», Элиз пытается полюбить эту музыку, но скрежещущий голос Айви и явственное бешенство гитарного завывания вызывают у нее отвращение. Порой Софи или Ли просят послушать одну из кассет тети Айви по пути в Индиану, направляясь погостить на ферму Кригстейнов, и Элиз всегда с облегчением вздыхает, когда запись заканчивается, то же чувство она испытывает, увидев наконец титры после жестокого фильма.
Что еще сказать о благоприятных годах, кроме того, что они благоприятные? Было ли ошибкой покинуть комфорт Атланты, предположить, что непростая жизнь за границей окажется лучше, интереснее, поможет выработать характер? Намного ли отличалось это торжество трудностей от фермерской философии, практикуемой отцом Криса, который каждое утро вставал в четыре часа, чтобы работать на земле? Если уж на то пошло, намного ли отличалось это от присущей Аде слабости к страданию, свойственной южным баптистам?
Крис и Элиз засиживаются далеко за полночь, обсуждая возможный переезд в Шанхай. Идет пятый год их жизни в Атланте. Душная летняя ночь, надвигается гроза. Девочки в постелях. Софи спит; наблюдая, как молнии разрывают небо за окном, Ли чувствует себя в безопасности под одеялом. На передней веранде внизу легкие брызги дождя попадают на руку Элиз, и она сдвигает кресло-качалку назад.
– Ты с девочками будешь приезжать сюда каждое лето на каникулы, – говорит Крис. – Там есть американская школа, ты сможешь в ней преподавать, а девочки – учиться.
Элиз думает о Джэнис Вонг, матери-одиночке, которая ведет курс углубленного изучения английского языка в средней школе, где работает и Элиз. Эта женщина осталась в Атланте, когда ее муж вернулся на Тайвань. Вот как иногда случается. Но мысль о переезде в Азию одновременно и возбуждает Элиз. Она представляет себе, как бродит по рынкам свежих продуктов, щупает шелк, гуляет в бамбуковых рощах.
– Я хочу сначала съездить туда и посмотреть, – твердо заявляет она Крису, стараясь, чтобы это прозвучало неоднозначно.
– Конечно, – соглашается он. Берет Элиз за руку и придвигает ее кресло-качалку поближе к своему. Вспышка молнии освещает улицу, и они вздрагивают. – С тобой в Китае будет так весело, – говорит Крис.
Она кивает и уютно заворачивается в его свитер.
Давайте вообразим, что они остались в Атланте. Элиз продолжает преподавать в средней школе, у нее мимолетный роман с учителем рисования, фотографом-любителем, который соблазняет ее после фотосессии в парке Пьедмонт, где она позирует, прислоняясь к деревьям. Крис находит работу консультанта в фирме, распространяющей свои операции на территории Сибири; начинает учить русский язык по аудиозаписям во время долгих трансатлантических перелетов. Ли примыкает к менее ботанической из двух ботанических школьных группировок, обзаводится восхитительно придурочным парнем, в семнадцать лет делает тайный аборт, а потом порывает с вышеупомянутым бойфрендом и начинает выступать на множестве вечеров дрянной поэзии. Софи становится популярной спортсменкой, Ана остается ее лучшей подругой, Софи удивляет всех, выбрав своим первым автомобилем потрепанный красный грузовичок-пикап – начальный, в восемнадцать лет, знак скрытой эксцентричности. Она едет в Помону вместе с Аной, которая будет учиться в Калифорнийском университете в Санта-Крузе.
Случилось бы «это», останься они в Штатах? Была ли смерть Софи предрешенным итогом любых географических перемещений, врожденным пороком сердца, нанесшего бы ей удар на любом континенте? Позже врачи скажут: «Вы ничего не могли сделать. Невыявляемые болезни сердца таковы – не выявляются. Вы не должны винить себя». Но поскольку смерть произойдет в Сингапуре, ее невозможно будет представить в каком-то другом месте. Следовательно, в параллельной (иррациональной) вселенной, где они остаются в Атланте, а благоприятные годы не кончаются, Софи никогда не умирает.
Что еще остается сказать о благоприятных годах, кроме того, что они были благоприятными, это следующее: они были неустойчивыми и в этом смысле не сулили надежности. Иными словами, жизнь в Атланте не была явной вероятностью. Для Элиз и Криса, поживших в Гамбурге и Лондоне, было слишком поздно: к пятому году Атланта начала наводить скуку. Они рассматривали этот город как весьма приятное место для передышки, тихую главу в их общем приключении. Даже Ли, с присущей одиннадцатилетней девочке претензией на величие, жаждала «следующего», хотя ее воспоминания о «до» Атланты сводились к заднему двору в Лондоне, рыбе с чипсами и опадающим цветам в английском парке. Тем не менее Ли ворчала, что они постоянно ездят в аэропорт кого-то встречать, но сами никуда никогда не летают. Софи тоже мечтала полететь куда-то далеко, потому что в этом случае ты получишь наборы туалетных принадлежностей со шлепанцами и зубными щетками, которые Крис всегда привозил девочкам из своих путешествий в Россию. И еще, в тот единственный раз, когда Софи и Ли летали в Вайоминг на свадьбу их няни (поездки в Индиану и Миссисипи всегда ограничивались автопутешествиями в микроавтобусе), в полете им позволили пить колу, которую во всех остальных случаях Элиз пить запрещала.
В Атланте Элиз преподает в школе естественные науки. В Шанхае она станет матерью-экспаткой, потом консультантом по поведению и по собственному почину будет следить за дисциплиной, загоняя китайско-амери-канских и филиппинских мальчиков с баскетбольной площадки на урок математики. В Атланте Крис – неработающий муж, мечтатель, завсегдатай местного гастронома, где он всегда заказывает клубные сэндвичи и старается избегать болтовни с чересчур любезными официантками – так ненавистной ему на Юге: слишком много тебе приходится говорить. До появления смартфонов еще двадцать лет, поэтому Крис приносит домой биографию Горбачева, чтобы создать видимость своей занятости. В Шанхае Крис снова превратится в лидера, будет вести переговоры о заключении сделок, станет человеком, произносящим речи и безуспешно отказывающимся от ханшина – традиционной китайской хлебной водки, человеком, отвечающим за пятьсот китайско-американских предприятий, не знающего при этом и пяти слов по-китайски.
В Атланте Ли – четвероклассница, всегда читающая в каком-нибудь укромном уголке, не слыша призывов Элиз на ужин, до сих пор не уверенная в существовании Санта-Клауса (в отличие от прагматичной уверенности Софи в обратном), она хочет походить на мать – соломенно-желтую блондинку и красавицу – и обижается на Софи, которая пошла в Элиз, учитывая медовые кудри сестры и ее непринужденность в общении с незнакомыми людьми. В Атланте Ли читает в личном стенном шкафу, вместе с Софи висит вниз головой на шведской стенке и верещит, скатываясь на санках с горы в парке Пьедмонт в единственный снежный день в году. В Шанхае в двенадцать лет, через полгода, Ли будет выше большинства китайских мужчин.
В Атланте Софи выступает на конкурсе талантов одна, поскольку Ана внезапно покидает номер. Софи надевает черную водолазку, леггинсы и белые перчатки и исполняет танец-импровизацию под песню Энии, пока Ана сидит дома якобы с головной болью. В Атланте Софи втайне довольна, когда Ли приходит ночевать в ее комнату, уютно устроившись на нижней койке, пусть даже та и болтает слишком много, когда ей хочется заснуть. В Атланте Софи собирает открытки с бейсболистами и платье надевает только в церковь – единственный случай, когда Элиз настаивает на своем. В Шанхае Софи вежливо отвергнет ухаживания неловкого мальчика-англичанина из их класса, за исключением одного раза на школьных танцах, из жалости. Она немного отдалится от Ли из-за свойственного подросткам одиночества сестры, чего у нее, поклянется она себе, не случится, и этого никогда и не будет. В Шанхае Софи постоянно заказывает курицу в лимонном соусе, обедая в их любимом ресторане.
Когда в 1991 году Кригстейны отбывают из Атланты в Шанхай, с шестимесячной остановкой в Мэдисоне, штат Висконсин, где находится штаб-квартира компании, в которой работает Крис, им ужасно хочется снова попасть за границу. После трех месяцев в Шанхае им отчаянно захочется вернуться домой. Подобно разрешенному олимпийскими богами ежегодному возвращению Персефоны к матери на землю, руководство компании Криса предоставит женщинам Кригстейн «поездку домой» раз в год, каждое лето, когда они могут побыть с друзьями и родственниками, перелеты оплачиваются компанией. В сентябре они вынуждены снова улететь назад в Китай. Этот обычай поездок домой закрепит в их сознании Атланту как «дом», поскольку они всегда прилетают в аэропорт Атланты. Другими словами, забвение благоприятных лет будет препарировано, запомнено, законсервировано и аккуратно помещено в стеклянную банку с этикеткой «дом». Много лет спустя, уже взрослая, на вопрос, откуда она родом, Ли всегда будет отвечать: «Из Атланты», словно мы рождаемся из нашей радости, словно больше нечего сказать о благоприятных годах.
Шестимесячная остановка
Мэдисон, штат Висконсин, 1991–1992 годы
Прожив семь лет в Азии, Кригстейны привыкнут к длительным остановкам в аэропортах, и Софи и Ли расположат своих фаворитов по рангу. Токио занимает первое место благодаря печенью «Орео», которое дают в зале бизнес-класса. Любой внутренний китайский аэропорт – это кошмар, где надо молиться, чтобы не захотелось в туалет. Сеульский аэропорт на втором месте из-за своей пустынности, что дает возможность побегать наперегонки по движущимся пешеходным дорожкам, поиграть в прятки между растениями в горшках в полночь, когда лампы дневного света отражаются в плитках пола и в залах эхом разносятся объявляемые усталым голосом корейские рейсы. Сингапур стоит на третьем месте благодаря своим великолепным мармеладным мишкам.
Но пока полугодичное пребывание Кригстейнов в Мэдисоне, между Атлантой и Китаем, их самая первая и самая долгая остановка на пути, имеющая важное значение пауза в безупречном штате Среднего Запада перед отправлением в коммунистическую страну Это напоминает долгое плескание на отмели, когда собираешься с духом, чтобы поплыть в более глубокую часть холодного пруда. Эти месяцы в Висконсине призваны создать коллективную уверенность, заверить их, что в этом переезде нет ничего страшного. «Мы сможем это сделать», – думают они в сентябре, разбирая коробки в своем временном жилье в пригороде, а потом, в апреле, говорят себе то же самое, снова их упаковывая.
За шесть месяцев, пока Ли учится играть на трубе, Софи учится играть в хоккей на льду, а Элиз осознает свой южный акцент, они забывают, что скоро снова переедут. Единственным напоминанием об этом являются занятия по китайскому языку, два раза в неделю проходящие в местном китайском ресторане «Золотой дракон», где они без особого успеха пытаются запомнить китайские слова, называющие их самих: «Мама», «Баба», «Мэй мэй», «Цзе цзе», «Ну эр», «Ци цзы», «Лао Гун», и утешают свои непослушные рты сладкой и кислой свининой и пирожными с предсказаниями будущего.
В Мэдисоне в отличие от Атланты снег никогда не означает, что ты можешь не пойти в школу. Удивительно, но Софи и Ли проводят шесть снежных месяцев, поедая огромные количества мороженого «Дейри куин близзард»: Ли заказывает свое с леденцами, Софи – с «Эм энд Эмз». Элиз ожидала, что все женщины Среднего Запада – подавленные роботы, которых можно не принимать в расчет, но с раздражением и облегчением обнаруживает: многие из них – ненасытные читательницы, а некоторые даже не бреют ноги. Криса в штаб-квартире корпорации «Логан» готовят к предстоящему назначению в Китае, и он похож на золотистого ретривера, который наконец-то, после мучительных поисков и лихорадочного барахтанья в воде, находит свою палку и плывет назад, гордый и довольный собой. Крис с облегчением вернулся за письменный стол, дает и выполняет приказы, показывает лучшие результаты и также не склонен говорить ни о чем, кроме погоды, как все остальные немецко-американские лютеране вокруг него.
17 апреля, в день их отлета, на земле все еще лежит снег. Софи и Ли получают открытки с пожеланием удачи от всех одноклассников. Новые подруги Элиз устраивают в ее честь обед с не менее чем десятью запеканками. Секретарша Криса, смущаясь, дарит ему купон в «Чилиз», который Крис непонятно зачем везет с собой в Шанхай, хотя «Макдоналдс» доберется туда еще только через три года, не говоря уже о «Чилиз».
Кригстейны прощаются с Висконсином с заученной непринужденностью, садятся в самолет авиакомпании «Нортуэст» и уютно располагаются в бизнес-классе, чувствуя себя знаменитостями. И только в полете, за четыре часа до Токио, Элиз в панике вспоминает о не сданных на хранение покрывалах Ады, Ли снится кошмар, что в первый день в школе у нее пришли месячные, Софи не может согреться под тонким одеялом «Дельты», а Крис сидит, уставившись в пустой блокнот, и пытается родить вдохновляющую речь, которую произнесет перед новыми служащими. Самолет безмятежно плывет над Ньюфаундлендом.