Кони унесли Рауля в город в ту же ночь. Он лгал отцу, хотя тот не вынуждал его к подобному никогда. Рауль давно уже сошел с ума — и сам об этом знал. Он готов был ползать у ног любовника или завоевывать для него города — только бы добиться любви, которой так и не увидел до сих пор.

А Луи медлил с выездом, и причин тому было две.

Во-первых, он не хотел попадаться Раулю на глаза. С тех самых пор, как преждевременная смерть родителей вынудила Луи войти в дом де Ла-Клермон, он ненавидел юношу, которого вынужден был называть братом — так же, как сам Рауль ненавидел его.

И если ненависть Рауля могла найти объяснение в обычной ревности брата к брату: Эрик, сухой и сдержанный со всеми кругом, только с Луи позволял себе оттаять. Казалось, только с приемышем он чувствовал себя легко. Хотя он, Рауль, его родной сын, все это время был рядом и что было проще, чем довериться ему?

Они с Луи были одногодками. Луи не был ни старше, ни мудрей, и Рауль представить не мог, что объединяет его с отцом. Он злился, хулиганил, доводил до истерик слуг — только бы отец заметил его. Но отца всегда больше интересовал Луи.

И когда обоим мальчикам исполнилось по шестнадцать лет, именно его, Рауля, Эрик отправил служить в Париж — в то время как Луи оставил при себе.

Иногда Раулю казалось, что у Луи есть все, чего нет и никогда не будет у него: семья, дом, отцовская любовь.

Рауль продолжал свои выходки, проматывал деньги как мог… Но все, чего мог добиться от отца: "Постарайся, чтобы твои развлечения не порочили семью".

Он бросил службу в надежде, что это приведет отца в ярость — но и это не помогло.

"Пожалуй, ты прав, — сказал герцог де Ла-Клермон, — времена мушкетерства давно прошли".

Раулю оставалось, пожалуй, только одно — сбежать в Америку, снарядив собственный корабль, но он не успел. На улицах Парижа в пыльный летний день ему встретился безродный актер, и Рауль обрел новую цель.

И даже теперь отцу было все равно.

Рауль не говорил об этом ни Кадану, ни кому-то еще, но он несколько раз писал письма отцу. Он хотел, чтобы Эрик увидел то, что Рауль нашел.

Эрик не испытывал ни малейшего интереса к очередной шлюхе сына — по его же собственным словам — и давал Раулю полный карт-бланш.

"Потому что у него есть Луи", — билось у Рауля в голове, пока кони несли его в Париж.

У ненависти Луи не было столь очевидных причин. Он не был из тех падчериц и пасынков, кто позволяют пользоваться собой.

Если Рауль в своих жестоких забавах заходил слишком далеко, Луи всегда без труда давал ему отпор.

По силе и ловкости они были равны. Одинакового роста и примерно одной ширины в плечах — хотя по-крестьянски приземистым не был ни тот, ни другой.

Равны были мальчики и по красоте: хотя один походил на Аполлона безупречным лицом и золотыми кудрями волос, другой — на Марса своими черными бровями и такими же черными локонами, ниспадавшими на плечи.

Эрик никогда не был жесток к Луи и никогда не был несправедлив. Если что и доставляло пасынку неудобство, то это непонятная, грешная герцогская любовь, от проявлений которой внутри было стыдно и горячо.

Но сколько бы ни думал Луи о названом брате, неизменно в горле его клокотала злость. Он ненавидел Рауля с такой силой, как будто бы тот отнял то, что могло принадлежать только ему.

Им нечего было делить: земли и воздуха де Клермон с лихвой хватало на двоих. Ни одному, ни другому отец не отказывал в деньгах, исполняя любой каприз. Да Луи и не желал никогда столько вина, драгоценностей и развлечений, как Рауль.

Он не любил людей, раз уж военная служба минула его, предпочитал проводить свое время в одиночестве, на долгие часы уезжая в лес. Даже охотиться он предпочитал один.

Им было нечего делить. Но Луи все равно ненавидел брата — наверное, просто за то, что он был. За то, что у него был отец. И за то, что Рауль был не таким, как он.

Луи неторопливо снарядил лошадей и двинулся в путь, когда над лесом уже занимался рассвет. Он добрался до Парижа через пару недель, но отправляться в особняк де Клермон в старом квартале Марэ не спешил.

Луи снял комнату на постоялом дворе и спустился поужинать в трактир. Только затем он снова оседлал коня и направился туда, где должен был обитать Рауль.

У Луи не было ни малейшего желания делить с ним дом. Его просили проследить — и он собирался сделать именно это, и не более.

Луи отыскал проулок, откуда было видно все, что происходит в доме и саду и стал ждать.

Так Луи провел три дня. Три дня, которые перевернули его жизнь, потому что уже в первый вечер, едва на небе появилась луна, Луи увидел Его.

Он сразу понял, что это и есть тот актер, из-за которого в доме грозил разразиться скандал. И сразу понял, что безумие Рауля имеет причины — за этого мальчика можно было отдать все. Дом, земли, родовую честь.

Он смотрел на обыденную картину — как рыжеволосый юноша, уже переодетый ко сну, высовывается в окно и, потягиваясь, разглядывает восходящую на небе луну — но Луи казалось, что он видит древнее божество, дух пламени, ступивший в их дом, чтобы спалить его дотла.

Он смотрел — и никак не мог насытиться. Каждое движение юноши казалось ему единственно верным, точно попадающим в цель — и каждое причиняло боль. Луи казалось, что он уже знал его. Что именно этот таинственный дух приходил к нему во снах. Что во всех прошлых и будущих жизнях незнакомец был предназначен только для него.

И теперь Луи понимал. Осознание пришло мгновенно, хотя не имело смысла и было лишено логики: именно огненный дух был тем, кого Рауль отнял у него. Именно за эту кражу Луи всю жизнь ненавидел его, хотя и не знал о ней ничего.

Рыжеволосый призрак не мог принадлежать ни Раулю, ни кому-либо еще. Только руки Луи могли касаться его. Только взгляд Луи мог его ласкать. Луи думал, что будь у него такая возможность, он похитил бы это загадочное, неземное существо, запер его и не показывал никому.

Три дня он наблюдал, как юноша, ставший его наваждением, занимается с учителями, играет на скрипке, поет. Голос его еще более, чем вид, сводил Луи с ума.

И все это время он мог думать только об огненном видении, каждый раз ожидая, когда стройный силуэт промелькнет в окне.

Луи напрочь забыл о поручении отца. Теперь его интересовал только один человек — имени которого Луи, далекий от столичной жизни, пока еще не знал.

На третий день, однако, Кадан покинул дворец. В окружении десятков пажей кортеж с носилками двинулся по узким улочкам Парижа, и, уже ни капли не интересуясь судьбой брата, Луи направился за ним.

Он следовал за процессией до самых ворот загородного особняка, который приказал построить для Кадана Рауль — и едва он понял, что это и есть тот самый дворец, о котором не раз говорил ему отец, сердце сдавила боль.

Луи, однако, стиснул зубы. И продолжал наблюдать.

Кадан в тот вечер играл Париса.

Он редко ставил античные драмы, предпочитая баллады и саги, каких не знал никто в городе, кроме него. Однако эта роль — как и несколько других, в том числе женских ролей — все же нравилась ему.

Церковники, безусловно, сказали свое слово — впрочем, они выражали свою ненависть к любому из театров и любой из трупп, даже если та ставила сюжеты из Евангелия, потому Кадан не считал нужным обращать внимание на их пустую болтовню.

Разморенный после выступления и уставший после долгого пения арии, написанной специально для него, Кадан возлежал на подушках в одной из беседок в парке своего нового поместья и сквозь тонкий полог невесомых тканей наблюдал, как мимо скользят аристократы в дорогих одеждах, которые всего несколько лет назад и не взглянули бы на него.

Кадан щурился. Ему нравилось думать, что теперь все они будут танцевать под музыку, которую играет его оркестр.

Он неторопливо цеплял трюфели из серебряной чаши и отправлял их в рот. Кадан предпочитал есть один. Он вообще не слишком любил людей, предпочитая, чтобы между ним и его зрителями всегда оставалась граница зала. Единственным, кого впускал он в свой собственный доверенный круг, был Рауль. И — поскольку того требовал сам Рауль — его четверо друзей.

В безумных забавах последних Кадан участия не принимал — разве что Рауль его вынуждал.

С Бертеном и другими старыми знакомыми Кадан давно уже не общался — лишь регулярно высылал им деньги, потому что "обещал не забывать". В последнее время сопроводительные письма Бертену писал его секретарь.

Но Раулю было уютно одному в окружении книг и картин, которые будили в нем смутные, казалось бы, давно уснувшие чувства, как будто сквозь серый полог пыльных декораций проглядывала настоящая жизнь, которую он давно забыл.

Он просил слуг привозить ему новые и новые фолианты, предпочитая исторические хроники античным и церковным текстам. В них он изыскивал обрывки историй для своего театра, чтобы затем передавать их драматургам, которые писали пьесы для него.

Кадан и сам понемногу начинал писать, но слова и образы никак не складывались в цельную историю у него в голове. Он мог красиво говорить, петь и танцевать, но не мог сложить воедино сказку, которая терзала его, болью отдаваясь в душе.

Множество страниц, исписанных красивым почерком, стопками лежали в его кабинете, но разложить их по порядку Кадан не мог. Иногда это приводило его в такую злость, что он принимался бросать листки в огонь один за другим.

В этой единственной ненаписанной пьесе воедино мешались древние северные боги и британские легенды о рыцарях, норманнские завоеватели и белые плащи крестоносцев, идущих на восток.

Кадан все чаще думал, что никогда уже не поставит эту пьесу — и так же точно знал, что главная роль предназначена в ней для него.

Погрузившись в мысли о творческих муках, он не сразу заметил, как звуки музыки стали стихать, удаляясь. Гуляния переходили в новую фазу, и гости перемещались к пруду, где вскоре должен был громыхнуть салют.

Кадан соскользнул со скамьи, заваленной подушками в шелковых наволочках, и остановился у выхода в сад.

Он сделал это абсолютно бесшумно, и потому наблюдатель, следивший за ним всю ночь, не успел скользнуть в тень.

Кадан опустил взгляд на незнакомца в черном плаще с полумаской на лице, и его прошиб озноб.

Кадан замер в молчании, глядя на него, и незнакомец так же смотрел на Кадана неподвижным взглядом, почему-то не пытаясь исчезнуть.

Незнакомец был настоящим. Его глаза и волосы, выбившиеся из-под шляпы с пером, принадлежали тому миру, следы которого Кадан силился отыскать в строчках старинных сказаний и баллад.

— Кто вы? — с трудом выдавил он, чувствуя, что голос его предает, но не в состоянии с ним совладать.

— Я ваш сон, — глухо, почти шепотом, произнес незнакомец, но в наступившей тишине Кадан отлично расслышал его.

— Нет. Сон — то, что происходит со мной сейчас.

Незнакомец молчал.

Кадан скользнул вперед, подаваясь к нему, намереваясь схватить и удержать, не позволив растаять в темноте. Повинуясь внезапному порыву, он едва не повис у незнакомца на шее, но тот перехватил его запястья и удержал.

Голубые глаза смотрели на Кадана в упор.

— Я когда-то обещал, что дам вам все. Все золото мира и все богатства богов.

Кадан сглотнул, в страхе глядя на него. Он не мог этого говорить. Не мог знать. Это в самом деле был сон.

— Жаль, что не я дал все это вам.

Незнакомец резко отпустил его. Прошелестела листва, и плащ его слился с темнотой.

А Кадан остался стоять, необычайно остро ощутив свое одиночество. Мир, который несколько мгновений назад без остатка принадлежал ему, теперь казался нереальным и чужим.