Лестницы
Путь от моей квартиры в Гринвич-Виллидж до моей студии в Трайбеке занимает около двадцати минут – в зависимости от выбранного маршрута и от того, остановлюсь ли я выпить кофе и почитать «Таймс». Но в любом случае он начинается со спуска по лестницам. Дом, в котором я живу, – это так называемый многоквартирный дом Старого закона (Old Law tenement), возведенный в 1892 году, о чем свидетельствует дата, выбитая на металлической табличке, вместе с именем дома: «Аннабель Ли». Как и в большинстве подобных домов, в нашем пять этажей (порою их бывает шесть, иногда семь), и мы с моей женой Джоан обитаем на верхнем.
Спуск необременителен, но вот путь в четыре с половиной пролета вверх, семьдесят две ступени в общей сложности, включая крыльцо, может нервировать, особенно когда ты возвращается из прачечной с тридцатью пятью фунтами свежепостиранного белья. (Нежелание тащиться с этой тяжестью лишь оттягивает поход в прачечную и тем самым увеличивает тяжесть, создавая порочный круг.) Порою, вечером особенно изматывающего дня, создается впечатление, что между четвертым и пятым этажом вставили еще один дополнительный пролет. В карабкании по лестничным пролетам есть что-то гипнотическое. Я часто думаю, что нахожусь на четвертом, а в действительности нахожусь на третьем. И столь же часто происходит наоборот: я уверен, что добрался только до третьего, а я уже на четвертом.
Карабкаться по лестницам – прекрасная физкультура, если достаточно практиковаться. Я преодолеваю в среднем по двадцать пролетов – около трехсот ступенек – в день. Исходя из расчета «0,1 калории на ступеньку вверх» (и «0,05 калории на ступеньку вниз»), я способен сжигать по шоколадной плитке в неделю. Я старюсь взбираться по лестницам везде, где только можно, но в высотных домах меня часто удерживает от этого не только высота здания, но и то, что в домах с лифтом лестницы обычно размещаются «по остаточному принципу», пользоваться ими предполагается лишь в экстренных случаях. Эти изолированные лестничные шахты – неприятные места. Зачастую прямо предупреждается, что пользоваться ими допускается лишь в случае необходимости. Вспомните для сравнения легендарные парадные лестницы в классических квартирных домах XIX века Парижа и Вены, чьи широкие пролеты расходились вокруг просторных внутренних дворов. Хотя в них порой присутствуют небольшие лифты, эти открытые хитроумные приспособления не выключают тех, кто ими пользуются, из жизни лестничных пролетов, а, наоборот, объединяют их.
Те лестничные пролеты не просто добавляли квартирным домам величия, но и служили важными пространствами социализации, будучи достаточно широкими, чтобы остановиться и поболтать посередине одного из них. Находящиеся в общем пользовании по необходимости, они образуют полезный и элегантный компонент коллективной окружающей среды. Щедрость, с которой отмерялось пространство лестниц и дворов (не говоря уж об открытых клетях небольших лифтов), означала, что всякий, ступив на лестницу, присоединялся к братству хорошо видимых и слышимых вертикальных путешественников. Что развивало ощущение общности и позволяло чувствовать себя в безопасности внутри здания. Эффекта загадочных шагов и неожиданных встреч легко избежать благодаря тому, что гостей, приходящих на вечернику, видно издалека. Чтобы воссоздать атмосферу подобных мест, вспомните попытку Рипли (в «Талантливом мистере Рипли» Патриции Хайсмит) снести завернутое в ковер тело Фредди Майлза вниз по парадной лестнице квартирного дома в римском стиле. Несколько лет спустя в киноверсии ее воплотят соответственно Мэтт Дэймон и Филипп Сеймур Хоффман.
В Нью-Йорке очень мало квартирных домов, снабженных гостеприимными лестничными пролетами, подобных тем, что можно было найти в элегантных домах буржуазной Европы XIX века. Одна из причин состоит в том, что, хотя одинокие и бедные люди издавна селились в многоквартирных домах и общежитиях, респектабельные квартирные дома появились в Нью-Йорке относительно поздно: проникновение больших блоков «французских домов» (отмеченных характерным сочетанием экономичности и удобства) началось только в 1870-х годах. По причине ли первичности лифтов (изобретенных еще в 1852 году), стремлении сэкономить на расходах и выкроить побольше места, низведение (и последующая изоляция) лестничных пролетов до статуса «аварийных выходов» привело к тому, что в книге достижений нью-йоркской урбанистики сыщется не много записей, связанных с лестницами. «За два с половиной месяца я не видел в Америке ни единой лестницы, – писал Ле Корбюзье в 1937 году. – Их похоронили… спрятали за дверьми, которые вам в голову не придет открыть». Большинство величайших городских лестниц, от музея Метрополитен до Нью-Йоркской публичной библиотеки и Федерал-холла, – внешние, они выражают скорее гражданские, нежели домашние добродетели. В некоторых зданиях социальное прославление лестниц происходит в лифтовом фойе. Вспомните небоскреб Вулворт или Крайслер-билдинг с их богатыми украшениями. Нечто подобное встречается во многих довоенных квартирных домах.
Лестницы в «Аннабель Ли» состоят из прямых пролетов. Они ведут с этажа на этаж без промежуточных площадок между ними. Это не обязательно самый компактный вариант для лестницы, потому что часто подразумевает, что следующий пролет начинается не сразу, а через небольшой коридорчик. Эффективность зависит от количества входных дверей на каждом этаже. В «Аннабель Ли» проект весьма экономичен. Для моих глаз (и ног) лестница, особенно входящая в единую систему лестницы и коридора, элегантнее и приятнее, когда она подводит взбирающихся по ней прямо к входным дверям. В ней меньше изгибов и поворотов, меньше отдельных пролетов – и с низу каждого пролета хорошо просматривается следующая цель.
Для меня лучшие нью-йоркские лестницы – в пяти- и шестиэтажных промышленных зданиях второй половины XIX века, нынче переделанных в лофты. Лестницы там не просто прямые, но еще и продолжающиеся. Самая высокая их концентрация в Сохо, где во множестве зданий прямые лестничные пролеты возносятся все выше, притормаживаемые только площадками на этажах, пока ограничение длины здания не вынуждает их повернуть. Хотя их вынуждает к этому первоначальное назначение здания – по просторным, непрерывным лестницам, очевидно, было легче поднимать негабаритные тяжести, – эти широкие лестницы, поднимаясь беспрепятственно на четыре, пять этажей, входят в число самых прекрасных и драматичных архитектурных пространств города. Это его крытые галереи. Наряду с чугунными фасадами, пристройками первых этажей во внутренних двориках с окнами в потолке (через которые видно небо) и металлическими тротуарами с встроенными стеклянными иллюминаторами, освещающими подвалы под ними, эти лестницы – часть тектонического «словаря» лофтов, основополагающего для архитектурного архива Нью-Йорка.
Все эти элементы можно приспособить для современного использования. Самый удачный пример длинной непрерывной лестницы – Бейкер-хаус, общежитие Массачусетского технологического института, спроектированное великим финским архитектором Алваром Аалто в конце 1940-х годов. Застекленная с одного края, немного сужающаяся по мере подъема, эта лестница представляет собой прекрасное место как для спуска-подъема, так и для общения. Сужение имеет как художественное, так и функциональное значение. С одной стороны, чем выше, тем меньше людей ею пользуется, а с другой – при взгляде снизу вверх перспектива поневоле сужается. Вариация на тему этого непрерывного подъема – пандус музея Гуггенхайма, наивысшего нью-йоркского достижения в том, что касается внутренней лестницы, хотя некоторые утверждают, что удовольствие от восхождения по спирали берет верх над логикой демонстрации проведений искусства.
Возможность включения подобных лестниц внутрь зданий зависит от их размеров. Стандартная формула расчета габаритов внутренней лестницы – подъем ступени лестницы плюс сама ступень, дающие в сумме семнадцать или семнадцать с половиной дюймов. При ступени в десять дюймов и подъеме в семь с половиной, для того чтобы достигнуть высоты в десять футов – разумное расстояние от этажа до этажа в квартирном доме, – требуется шестнадцать ступенек (именно столько их в моем доме), а длина пролета составляет чуть больше тринадцати футов (ступенька зачастую слегка выступает над подъемом), не считая верхней и нижней площадки, увеличивающих общую длину примерно до двадцати футов. Непрерывный прямой подъем на пятый этаж потребовал бы, таким образом, около девяноста футов длины здания – и еще больше для домов с высокими этажами, каковыми являются большинство сооружений с лофтами.
Архитектура возникает на пересечении искусства и частной собственности, и это одна из причин, по которой ее плоды так хорошо различимы в истории общественной жизни. Знаменитый сеточный план Манхэттена, возникший благодаря брызжущему оптимизму городских комиссионеров в 1811 году и расширенный в 1835 году, разделил остров – от границ существовавшего тогда поселения в Гринвич-Виллидж до самого северного кончика – на двести блоков (кварталов) улицами шириной от шестисот до восьмисот футов. Эти блоки, в свою очередь, были разделены на участки (лоты) двадцать пять на сто футов, которые и стали базовым модулем как для владельцев, так и для архитекторов, определяя характер города. Типичный дом того времени занимал половину своего участка, то есть имел размеры двадцать пять на пятьдесят футов (обычно – гостиная сбоку, а лестница и комнаты обращены к переднему или заднему фасаду), а за ним располагался задний двор, примерно того же размера. В результате возникал блок из двадцати пяти – двадцати восьми домов.
Происхождение сеточного плана остается во многом загадкой, хотя сама по себе градостроительная «решетка» имеет давнюю историю, простираясь во времена вавилонян и египтян. Возможно, первым, кто определил решетку как ясное выражение разумного, общественно упорядоченного плана, был грек, Гипподам из Милета, планировщик, философ и математик V в. до н. э., о котором упоминает Аристотель. Гипподам не просто первым задумался о геометрической организации городского пространства, но также выдвинул соображения о границах соседских участков, функциональном зонировании (священное, общественное, личное) и важности центральной площади (агоры), а также об идеальном масштабе и населенности города. Ему приписывают планы Милета, Пирея, Родоса.
Согласно Фредерику Лоу Олмстеду, истоки нью-йоркской «сетки» были далеко не столь концептуальны: «Весьма достоверной представляется история о том, что система… была предложена благодаря случайности: рядом с картой местности, на которой предполагалось утвердить план, оказалось строительное сито. Его положили на карту, после чего возник вопрос: “Кто-нибудь может предложить что-нибудь более подходящее?” Ответа не последовало». Критика в адрес сетки и возникающих из-за нее сложностей раздавалась с самого начала. Олмстед сам указывает на проблемы, возникающие из-за жестко фиксированного размера городского блока: невозможность выкроить место для по-настоящему большого сооружения и общественного пространства; проблема затененности; сложность выстраивания систем формальной и символической иерархии при общем стремлении к единообразию. Последнее замечание отсылает к более раним установкам архитектора Пьера Ланфана, который раскритиковал предложение Томаса Джефферсона (ставившего во главу угла идеи Просвещения) создать новую столицу, город Вашингтон, исключительно по сетке.
План 1811 года создал ряд проблем, неразрешенных и по сей день. Например, нехватка боковых дорожек между домами, подобных тем, что существуют в Лос-Анджелесе или Чикаго. Из чего следует, что сбор мусора и выгрузка доставленных товаров должны осуществляться прямо с улицы. А ориентация блоков по оси «запад-восток», вполне логичная с точки зрения создания сети более низкой плотности между загруженными авеню, ориентированными по линии «север-юг», привела к тому, что прямые солнечные лучи могут проникать лишь с узкой южной стороны каждого стоящего в ряду дома; хотя, поскольку сетка повернута на 29 градусов к северо-востоку, чтобы соответствовать наклону самого острова и идти параллельно Гудзону, рано утром солнце проникает с севера (востока). И наконец, длинные и узкие участки, вполне логичные для стоящих в ряд домиков, весьма проблематичны для квартирных домов, которым, чтобы в них разместилось по несколько квартир на каждом этаже, очевидно, следует быть существенно длиннее, чем домам на одну семью.
За сто лет, прошедшие со времени принятия плана 1811 года, население Нью-Йорка (без Бруклина, который не считался частью Нью-Йорка до 1898 года, а был отдельным миллионным городом), достигло трех миллионов. Частные дома преобразились в многоквартирные, буквально втиснутые на всю глубину каждого участка, порою прямо стена к стене с соседним строением. Самыми худшими из них стали так называемые дома-вагоны, в которых комнаты, по восемнадцать на этаж, прямо-таки нанизывались на центральную лестницу. Поскольку они представляли собой «конструкции с общей стеной» (дома одного ряда разделяли общую стену с соседом с каждой стороны) и поскольку задние дворы практически исчезли, лишь две комнаты – те, что выходили на улицу – имели доступ к солнцу и свежему воздуху. Впрочем, так называемые улучшенные дома оборудовались маленькими «воздушными колодцами» в центре здания, но их значение оставалась ничтожным.
Последствия плохого домостроительства неоднократно обсуждались на частном и общественном уровнях: законодатели штата представили доклад о неподобающих жилищных условиях еще в 1857 году, но непосредственных последствий он не возымел. В 1865 году Ассоциация граждан Нью-Йорка опубликовала огромное исследование, согласно которому почти 500 тысяч из 700 тысяч жителей города ютятся в пятнадцати тысячах многоэтажек, не отвечающих никаким стандартам. Накрывшая город в середине века волна пожаров, эпидемий и бунтов лишь подчеркнула материальную и социальную опасность плохо построенных, антисанитарных и перенаселенных трущоб, и в 1866 году был законодательно принят исчерпывающий строительный кодекс. За ним в 1867 году последовал Акт о многоквартирных домах, впервые установивший стандарты в этой области. Они предусматривали лучшую защиту от пожаров (включая пожарные лестницы) и минимальные санитарные нормы: один ватерклозет на двадцать комнат.
Закон 1867 года был пересмотрен в 1879 году. Согласно новому уточнению, здание должно занимать не больше 65 процентов участка, на котором построено, «пристройки на заднем дворе» – сооруженные зачастую в дюймах от соседних – должны получать свет и свежий воздух; возросло и количество предусматриваемых туалетов. Слабые усилия к исполнению этого закона (еще одна глава в долгой истории борьбы общественных и частных интересов, так заметно сформировавшей город) привели к появлению формального компромисса, «домов-гантелей», или «домов Старого закона», прекрасным примером которого и является наша «Аннабель Ли». «Гантель» здесь намекает на план здания, утонченного посередине, что позволяет создать с обеих сторон воздушные колодцы.
Когда «дома-гантели» строили в ряд, пара соседних колодцев образовывала общий колодец большего размера, через который свет и свежий воздух проникали в центральную часть здания. Между 1880 и 1900 годами было возведено свыше шестидесяти тысяч подобных зданий. К началу XX века примерно 65 процентов из 3,4-миллионного городского населения жило в многоквартирных домах, являющих собой разнообразные варианты «домов Старого закона».
Старый закон был, в свою очередь, замещен Актом о многоквартирных домах 1901 года, который до сих пор выступает в качестве законодательной базы при возведении малоэтажных домов в Нью-Йорке. Хотя по этому акту территория земельного участка, который разрешалось отводить под застройку, возрастала до 70 процентов, закон предусматривал строгие меры наказания за нарушение. Более существенно с конструктивной точки зрения то, что этот закон существенно увеличил требуемые размеры воздушных колодцев, преобразив их уже скорее во внутренние дворики. Закон также ставил высоту здания в соответствие с шириной улицы, на которую он выходил, и размером внутреннего двора, который он образовывал. Закон требовал, чтобы каждая комната имела окно, а каждая квартира – проточную воду и туалет, в нем также содержались противопожарные требования к конструкции дома и его выходов.
Эти меры создали словарь практически для всех последующих кодексов и правил зонирования в городе – потому что не просто уделяли пристальное внимание мерам безопасности, гигиены и «качества жизни», но и недвусмысленно требовали взаимного соблюдения частных и общественных интересов. Новый закон устанавливал обязанности застройщиков как по сохранению общественного пространства на улице, так и по созданию внутреннего пространства в их собственных домах. Создание этих пространственных обязательств осуществлялось путем определения, что́ есть свет и свежий воздух в городе, а также сохранения и уточнения самого предмета дискуссии – какие дома следует строить и какие дома подлежат сносу. Как мы увидим в дальнейшем, институциализация идеи «торговли», переговоров с целью нахождения решения, примиряющего общественные и частные интересы, так и останется фундаментом городского планирования.
Поскольку в настоящее время в «Аннабель Ли» по две квартиры на этаж, в пожарных выходах на лицевом фасаде нет необходимости; закон требует двух выходов из каждой квартиры – каковое требование в нашем случае удовлетворяется наличием основной лестницы и пожарного выхода позади. Пожарная лестница, привычный элемент исторической архитектуры Нью-Йорка, – приспособление, приделываемое к зданиям в качестве запоздалой меры, с самого начала оплакиваемое эстетами. Пожарные выходы спасли тысячи жизней и обеспечили миллионы людей дешевыми балконами. Несмотря на доступность кондиционеров, духота до сих пор вынуждают многих, в поисках воздуха попрохладнее, использовать пожарные выходы в качестве спального места. Они представляют собой металлические балкончики, соединенные по вертикали металлическими же лестницами, более похожими, по недостатку места, не на лестничные пролеты, а на простейшие круто стоящие лестницы с перекладинами. В противоположность пожарным выходам, наружные лестницы, будучи менее защищенными и более сложными конструктивно, менее круты, чем внутренние; даже в «Аннабель Ли» наружное крыльцо более пропорционально, чем лестничные пролеты.
Комфортабельное соотношение высоты к ширине критично для удобного подъема по лестнице, как и для того, насколько легко будет желающим преодолевать лестницы своим собственным способом – перешагивая через две ступеньки, например. В классической архитектуре соотношение длины к высоте 1:1 (если не брать традиционные голландские дома – компактные, но вытянутые вверх, где ступени могут быть выше), что требует угла в 45 градусов. При таком соотношении порой тяжело взбираться и боязно спускаться. Несколько лет назад мы с Джоан посещали храмовый комплекс Чичен-Ица в Юкатане и вскарабкались вверх по лестнице, поднимающейся почти под 60 градусов (таков был угол наклона самой пирамиды). Подниматься было тяжело, но не трудно. Но когда мы добрались до вершины и оглянулись, уходящая вниз лестница показалась нам настолько отвесной, что Джоан просто парализовало от страха. Спустились мы с трудом, перевернувшись животом к ступенькам, крепко вцепившись в цепи, протянутые вдоль ступенек для безопасности.
И хотя эта своеобразная лестница не испугала меня, я чрезвычайно утомился, карабкаясь по лестнице одной из башен собора Саграда Фамилиа, сооруженного Антонио Гауди в Барселоне, и намерен больше никогда не повторять этот опыт. Это очень узкая спиральная лестница, из камня, огражденная одной только низенькой балюстрадой – ниже обычных перил. Чем выше поднимаешься, тем эффектнее – и ужаснее – вид. Я никогда не забуду, какой страх испытывал, прижимаясь к внутренней стенке и ожидая, что сейчас кто-то из спускающихся споткнется или поскользнется, увлекая меня на каменный пол внизу.
Несмотря на внушаемый ими ужас, винтовые лестницы сочетают элегантность спирали и компактность цилиндра, и, логически рассуждая, их можно было бы видеть чаще. Но винтовая лестница собирается из ступенек-долек (разрезанного, как пирог, круга), которые, по причине своей неправильной формы, представляют для взбирающегося по ней все возрастающую по мере подъема угрозу. В результате винтовые лестницы (хоть они и используются внутри частных квартир) не могут соответствовать законным (а значит, и экономическим) требованиям, предъявляемым к аварийным выходам, и поэтому относительно редки в Нью-Йорке.
Символический вес лестниц заключен в их форме и их размере. Величественная лестница в течение долгого времени знаменовала собой значительность и парадность. Лестница парижской Гранд-опера́ (убого передранная в насквозь китчевой Метрополитен-опере) величественна и раздвоена, так что верхнего фойе можно достичь, поднимаясь по правой или по левой стороне. Поразительная двойная спираль лестницы замка Шато де Блуа в долине Луары – вероятно, созданная по эскизу Леонардо да Винчи, – безусловно, входит в первую десятку. Разумеется, величие часто умаляется с высотой. В системах с вертикальным сообщением, основанным на мускульной силе ног, привилегированное положение закреплено за нижними этажами. В ренессансных палаццо piano nobile («господский этаж», наш второй этаж) традиционно считается наиболее престижным этажом здания, на нем размещались самые впечатляющие комнаты. Вознесенный над землей, чтобы находиться от нее на подобающем расстоянии и в то же время обеспечивать обзор уличной жизни, этот этаж имел более высокие потолки, чем нижний. «Гостиный этаж» – это буржуазная версия «господского этажа», и нью-йоркские «браунстоуны», дома из коричневого песчаника с их впечатляющими внешними лестницами, ведущими в парадные комнаты на этаже, вознесенном над улицей, служат здесь типичным образчиком.
Этот диалог запросов и требований – основной генератор архитектурных форм, и каждая формулировка закона порождала как своих поэтов, так и своих злоумышленников. В целом основополагающей задачей по умолчанию считалось добиться максимальной экономической отдачи при соблюдении требований закона. История изменений требований безопасности легко считывается в изменениях архитектурных форм. В Нью-Йорке время от времени попадается что-то вроде маленьких балкончиков, соединяющих рядом стоящие здания. Это усовершенствованная форма пожарного выхода в соответствии с пересмотренным кодексом 1960 года. Он спроектирован так, чтобы дать возможность жильцам переходить с одной стороны огнеупорной стены на другую, выполняя таким образом требование о двунаправленном аварийном выходе. Подобный же пример экономической и архитектурной изобретательности – «лестница-ножницы». Суть этого изобретения – размещать два прямых лестничных пролета в одной лестничной клетке, в виде вереницы букв X. Вход на лестницы – с противоположных сторон огнеустойчивого ограждения, а сами они разделены по всей высоте вертикальной огнеупорной стеной. Люди спускаются в противоположных направлениях, проскакивая посередине каждого пролета в считаных дюймах друг от друга – но разделенные стеной. После 11 сентября целесообразность подобной конструкции была поставлена под сомнение. В настоящее время широко распространено убеждение, что, если бы лестницы во Всемирном торговом центре были бы разнесены подальше, спаслось бы больше народу, и строительный кодекс был снова пересмотрен, чтобы отразить это убеждение. Лестницам-ножницам суждено исчезнуть.
Помимо соображений безопасности, подъем по лестницам полезен для здоровья, как и ходьба в целом – и это не шутка. Федеральные центры по контролю и профилактике заболеваний докладывают, что эпидемии ожирения и диабета, захлестнувшие Соединенные Штаты, – это прямое следствие архитектурного и урбанистического планирования, построенного на том принципе, что каждое наше перемещение должно осуществляться с помощью какого-то технического средства – будь то автомобиль, самолет или лифт. В нашей культуре «расползания», устанавливающей к тому же историческую связь между статусом человека и его праздностью, хождение пешком считается приемлемым только в качестве развлечения. Механические, ячеистые, лишающие телесного и социального контакта средства передвижения взаимообразно участвуют в возникновении современных форм отчуждения, синдрома «боулинга в одиночку», запараллеливания жизней людей. Но для инженеров, проектирующих подобные системы, человеческое тело – это просто хрупкое устройство, зависимое от разнообразных воздействий окружающей среды: изменений температуры, влажности, шума, резкого ускорения и торможения, самого антуража. Устройство, которое нужно упаковать и переместить как можно более действенно при помощи разнообразных транспортных машин.
В течение двадцати четырех лет «Аннабель Ли» щедро предоставляет мне возможности для точных эмпирических исследований физиологического эффекта взбирания по лестнице, и я пришел к заключению, что пять этажей – это вполне приемлемый предел этажности. Во всяком случае, для нас, людей среднего возраста. С исторической точки зрения это вертикальное ограничение находит свое подтверждение в большинстве городов. Но есть и множество исключений. Йеменская Сана, итальянская Генуя – исторические центры этих городов заметно выше. Некоторые из йеменских зданий – а это настоящие глиняные небоскребы без лифтов – имеют аж десять этажей. Но несмотря на эти отклонения, города тысячелетиями процветали, развиваясь в одном высотном диапазоне, примерно от десяти до восьмидесяти футов. Это справедливо и для древнеримских инсул, и для «пуэблос» Юго-Запада США, и даже для шанхайских «лонгтангов», «домов-улиц». Все эти сооружения очень плотно заселены. Но было бы ошибкой считать, что чем выше сооружение, тем больше плотность населения. «Малый город» Соммервиля, штат Массачусетс, в течение долгого времени входил в число наиболее населенных муниципалитетов США, а Лос-Анджелес – олицетворение расползшегося города – имеет среднюю плотность населения выше, чем в Нью-Йорке.
Логика малой высотности – вопрос ограниченности человеческих сил для вертикального подъема, желания не отрываться от земли и доступности строительных технологий. Стоечно-балочная конструкция (возвести стены и наложить перекрытие), до сих пор применяемая в большинстве возводимых сооружений, ограничена прочностью, доступностью и обрабатываемостью используемых материалов. Дерево, камень, кирпич – все они накладывают те или иные строгие ограничения. Вообразите себе строительство с помощью балочно-стоечной конструкции таких величественных каменных сооружений, как Стоунхедж или Карнак. Для создания подобных структур необходим колоссальный труд – выламывать блоки в каменоломнях, обтесывать, перевозить, воздвигать. Нам до сих пор не известно, как египтяне возводили пирамиды – не балочно-стоечные конструкции, но огромные каменные груды. Хотя нам известно, что на строительстве каждой из них тысячи рабов были заняты в течение десятков лет, а используемое внутреннее пространство в них почти отсутствует.
«Аннабель Ли» сооружена из кирпичей и дерева. Четыре ее наружные стены – кирпичные, сплошные в местах сопряжения с соседними домами и с оконными и дверными проемами в переднем и заднем фасадах, а также в воздушных колодцах. Кирпич – это материал, который прекрасно работает по вертикали (он устойчив к сжатию), но более проблематичен по горизонтали. Для покрытия горизонтальных проемов кирпич может использоваться в виде арок или куполов, но их размах ограничен. Использовать арочный свод от стены до стены в случае «Аннабель Ли», предполагая, что свод начинается с высоты человеческого роста, – значит, что здание той же этажности окажется на 50 процентов выше, и при его возведении потребуются дополнительное время, материалы и опыт. Внутренние части здания, его полы и стены, возведены из дерева, которое, обладая преимуществами легкости, дешевизны, простоты обработки и соединения, не может, разумеется, похвастаться огнеупорностью. Так что использование дерева как структурного элемента сейчас практически сведено на Манхэттене к нулю.
Относительная однородность зданий и городской планировки в разных культурах – результат особенностей социальной организации (большие здания и замкнутые пространства возникли вследствие необходимости проводить многолюдные собрания), экономических возможностей (только очень богатая и могущественная Церковь могла возводить кафедральные соборы) и наличия доступных материалов и технологий (пустынные цивилизации оставили мало деревянных сооружений) и их образа жизни (разборные вигвамы и палатки – логичное решение, если вы осуществляете сезонные миграции). В наши дни – то же самое. Нью-Йорк строится, задействуя чрезвычайно узкий диапазон конфигураций, материалов и структур, их пределы задаются культурой, технологией и экономикой. Маленькие квартиры в многоэтажных зданиях – следствие чрезвычайно высокой цены на землю и затрат на строительство, растущего превалирования непатриархальной семьи (не живущей целым родом) и все ужесточающихся ограничений со стороны закона.
В XIX веке индустриализация и порожденные ею социальные отношения быстро распространили городской паттерн не только вверх, но и вширь: впечатляющая горизонтальная экспансия городов оказалась следствием взаимовлияющей встречи технологий, экономических новшеств и изменившейся общественной жизни. Горизонтальный город не мог бы обходиться без железной дороги (и автомобиля) точно так же, как вертикальный город – без лифта и бессемеровской стали. Современная бюрократия, засевшая в высоких домах, тоже была бы невозможна без нового разделения труда, без новых форм организации капитала, без доступных средств массового перемещения и без урбанизма концентрации (для централизованных операций) и разделения (для того, чтобы обеспечить владельцев и управленцев жильем на расстоянии от их рабочих мест и от самих рабочих). Заводам требуются обширные площади с легким доступом к транспорту, материалам, источникам энергии, расположенные недалеко от места проживания дисциплинированной рабочей силы.
«Темные фабрики сатаны» английской промышленной революции в корне изменили формы и парадигмы урбанизма. Они создали определяющие черты современного города: гигантские фабрики; переплетения железнодорожных путей; мили плотно составленных, однообразных рабочих домов; шум, жар и вонь, производимые углем, сжигаемым для приведения в движение паровых машин на этих фабриках. Это прямое воздействие на город дополнилось воздействием на весь ландшафт – шахты и копи плюс фабрики, железные дороги, загрязнение рек, а также упадок сельскохозяйственной экономики, рост новых потребительских привычек и дальнейшее классовое расслоение. Промышленная революция с двух сторон переопределила саму идею города, и эти подходы продолжают доминировать и в городском планировании, и в его идеологии.
До XIX века практически все города функционировали по принципу «всё под боком». Ремесленная продукция изготовлялась в мастерской, расположенной под домом ремесленника, и часто служила и местом товарообмена. Для верности, в городе всегда были четко выделены блоки, отведенные для бедняков и меньшинств, для специализированной торговли, для больших рынков, для религиозных надобностей, а также места власти. Первейшее разделение – между городом и деревней, между урбанистическим и сельскохозяйственным пространством. Но индустриализация создала новый рабочий класс, в котором вечно копятся протестные настроения, что породило необходимость вытеснить представителей этого класса из мест, более благоприятных для обитания богатых выгодополучателей их труда, в такие места, где увеличится эффективность от их связей с фабриками и потенциальный наплыв работников лишь повысит возможности для эксплуатации.
Повсеместный рост индустриализации, с ее гигантскими площадками и всё возрастающей специализацией труда и реформистской правовой базой, а также публичная бюрократия, наделенная правом принуждения, фундаментально переопределили город. Хотя первый по-настоящему действенный закон о зонировании в США – это Нью-йоркский городской акт 1916 года, упорядочивший ограничения и по форме, и по эксплуатации домов, сама идея официального регулирования неподобающей или опасной эксплуатации зданий существовала столетиями. В конце XVII века в Бостоне действовал закон, требующий от строительных конструкций огнеустойчивости и определяющий места, отведенные для устройства скотобоен, ректификационных колонн и вытопки жира. А в Нью-Йорке еще раньше существовали ограничения, касающиеся свинарников и отхожих мест, подобные государственные правила пространственной организации в зависимости от назначения стали в XIX веке частью законодательства буквально каждого американского города и поселка. Беглый взгляд на действующую в Нью-Йорке законодательную базу о зонировании, с остающимися в ней ограничениями касательно скотобоен, красилен, канатных мастерских и прочих анахронизмов, демонстрирует нам как историю регулирования неприятных производств, так и археологию деиндустриализации.
С момента объединения в 1898 году пяти районов-боро в единый город Нью-Йорк выработал только один законченный городской план – и он так никогда и не был принят. Зонирование по назначению и плотности населения продолжает по умолчанию оставаться основополагающим принципом при организации пространства и главным «рычагом» городского планирования. Но хотя классическое зонирование сохраняет значение для того, чтобы иметь возможность исключить абсолютно неподходящие для данного места виды деятельности, регулировать плотность населения и воплощать определенные пространственные решения общегородского характера, постиндустриальная экономика наших дней (по крайней мере, в «развитых» странах) предлагает решительно пересмотреть заложенные в основу зонирования принципы разделения. Производство становится все чище и все в большей степени основывается на знаниях, наша городская экономика решительно преобразуется в экономику услуг, а расизм и национальная рознь все убывают. Кроме того, концепция «смешанного назначения» становится все более распространенной и заметной. Все это свидетельствует о том, что городам пора радикально переосмыслить принцип зонирования – как способ усиления и упрочения этой полезной «перемешанности» разных видов использования городского пространства, а не простой их изоляции.
Огромные преобразования, привнесенные в индустриальный город, породили другой побочный эффект – резкий рост культуры реформ и консолидация научных дисциплин и инструментов современного городского планирования. Критики города располагались в диапазоне от таких революционеров, как Фридрих Энгельс, чье описание условий жизни рабочего класса в Манчестере остается непревзойденным, до чувствительных архитекторов-наблюдателей, подобных Огастесу Пьюджину, оплакивавшему исчезновение традиционного сельского пейзажа и связанных с ним социальных отношений – которые, впрочем, трудно назвать равноправными. В Соединенных Штатах урбанистическое реформатство расцвело в критических работах, выдержанных в лучших традициях «разгребания грязи». Например, «Как живут остальные» Якоба Рииса, «Стыд городов» Линкольна Стивенса и множество других. Здесь же стоит упомянуть движение «народных домов», т. е. общественных центров, включавших в себя детские сады, художественные мастерские, библиотеки и т. д., инициированное Джейн Аддамс. Появлялись и множились общественные движения, призванные улучшать ситуацию в сфере здравоохранения и санитарии, в детских учреждениях, тюрьмах, домах бедняков, равно как и в условиях работы и ее оплаты – не говоря уж о борьбе за отмену рабства, женские права, права иммигрантов и за более справедливое распределение общественного богатства. Многое из того, за что тогда боролись, теперь стало частью ментального убранства Нью-Йорка.
Вся эта деятельность возникла не только из-за отчаянного положения, в котором пребывали жители городских трущоб, но благодаря глубокому терапевтическому импульсу, неукротимому желанию врачевать и улучшать, ставшему отличительной чертой политики современности. На волне рационализма Просвещения и его идей усовершенствования человеческой жизни, сыгравших такую важную роль в интеллектуальном образовании американских отцов-основателей, в стране развернулась дискуссия не просто об излечении болезней, но об излечении преступности, антисанитарии и разнообразных форм неподобающего поведения посредством создания благоприятствующей окружающей среды. Весь американский проект в целом можно рассматривать как инструмент, позволяющий ликвидировать или, по крайней мере, локализовать девиации, привести различия к новой, толерантной или гомогенизирующей, норме.
Одной из таких девиаций, характерных для Нью-Йорка, было и остается многообразие языковых и поведенческих навыков иммигрантов, начавших с середины XIX века преобладать в городском населении. Нью-йоркская элита смотрела на иммигрантов со все возрастающим беспокойством, видя в них лишь источник преступлений, болезней, беспорядков (особенно после крупных волнений призывников в 1863 году) и, по мере того как век шел к своему концу, базу для радикальных политиков, представлявших собой угрозу стабильности традиционных институтов и власти как таковой. Реформа жилищного домостроительства стала плодом чистейшего альтруизма, смешанного с научно обоснованным усилием остановить распространение заболеваний среди граждан и укрепить власть. Олмстед оказался лидером этой пространственной «цивилизационной миссии». Города с их пространствами коллективной рекреации, уверял он, способны порождать здоровье, долголетие и добрососедство.
Якоб Риис, датский эмигрант, ставший ведущим газетным репортером своего времени и пионером фотографии, которого Теодор Рузвельт впервые припечатал прозвищем «разгребатель грязи», наиболее полно выразил двусмысленную природу реформизма с его сочувствием и в то же время презрением к тем, кто пытается «выбиться в люди». «Как живут остальные» – это одновременно и гневное обличение трущоб, и расистский путеводитель-справочник по тем, кто в них обитает. Вот китаец: «Века бесчувственного идолопоклонства, простого служения чреву лишили его существеннейших качеств, необходимых для того, чтобы оценить возвышенное учение веры, чьи движения, чей дух бескорыстия выходят за пределы его понимания… Хитрость и скрытность в такой же степени присущи китайцу в Нью-Йорке, как кошачья походка – его войлочным туфлям… он по натуре своей чистоплотен как кошка, которую напоминает также своим жестоким коварством и дикой яростью, когда разозлен. В бизнесе, как и в домашней жизни, он сторонится света… Расспросите полицейского – средний китаец скорее будет ежедневно играть в азартные игры, чем есть каждый день».
А вот евреи. «Деньги – их бог. Жизнь сама по себе мало что значит по сравнению с самым ничтожными банковским счетом… Поразительно, насколько силен инстинкт доллара и цента [в еврейских детях]… Но брань и насмешки – не то оружие, которым можно бороться с сыном Израиля. Он принимает их спокойно – и возвращает с процентами, когда приходит его время. Он по своему опыту, горькому и сладкому, знает, что все достается тому, кто умеет ждать – включая земли и дома его гонителей». Подобные же утонченные социологические выкладки Риис применяет к итальянцам, ирландцам, черным, цыганам, немцам – и прочим адресатам его христианской благотворительности. Интересно, насколько мое собственное неприязненное отношение к моему домовладельцу (о котором – позже) продиктовано знакомством с подобными изысканиям.
Всеобщее возмущение городскими трущобами нашло свое отражение не только в журналистике «разгребания грязи», но и в энергичных усилиях по созданию альтернативной жилищной модели самого визионерского толка. XIX век в Америке стал великой эпохой для «воображаемых сообществ». В избытке рождались такие утопические поселения, как Брук Фарм, Онейда и Нову. Больша́я их часть была религиозной по своей сути, но еще бо́льшая – вдохновлена радикальными светскими идеями Роберта Оуэна, Шарля Фурье и других. Их наследие стало также в значительной степени политической основой для архитекторов-модернистов, увлеченных смесью идей о всеобщем равноправии, псевдорелигиозными поисками праведной простоты и одновременно озабоченных вопросами здоровья и гигиены, вписанными в более традиционные подходы урбанистического реформизма. Зиждились все эти теории и инициативы на вере (ложной) в то, что внешние формальные усовершенствования способны преобразовать общественную жизнь. Более мрачная версия этой действенной веры нашла свое воплощение в исправительных учреждениях. В начале XIX века развернулась горячая дискуссия между обществами призрения заключенных Бостона и Филадельфии о том, какое обустройство камер и дневной распорядок с наибольшей вероятностью способны перековать заблудшие души их подневольных обитателей. Многочисленные тюрьмы оказались разделены в зависимости от приверженности к той или иной системе.
У Нью-Йорка длительные отношения с разными моделями планирования. Планирование и рост города – свидетельство непрекращающегося взаимодействия с меняющимися удачными примерами на каждом уровне, от отдельных зданий, парков и общественных пространств до инфраструктуры и всеобъемлющего взгляда на город в целом. Движение от «домов Старого закона» к «домам Нового закона», например, сопровождалось чередой архитектурных конкурсов и исследований, поддержанных такими благотворительными организациями, как Квартирная комиссия Ассоциации условий жизни бедняков, Общество этической культуры, Благотворительное общество. Их усилия, производимые параллельно с деятельностью аналогичных обществ в других городах Америки и Европы, подразумевали активное участие архитекторов и значительно расширили типологические возможности жилищного строительства, делая альтернативные варианты доступными для широкой публики. Они также сумели перевести разговор о реформах на должный уровень, объяснив, что улучшения жилищных условий можно добиться, лишь рассматривая более крупные земельные участки и занимаясь конфигурацией целых городских блоков. Подобная взаимная связь морфологии и плотности стала константой при выработке городских форм.
Для того чтобы переварить экспоненциальный рост плотности населения (в наиболее густонаселенных блоках многоэтажек она составляет порой свыше полутора тысяч жителей на акр – впечатляющая цифра!), современный город растет во всех направлениях. Этот рост мегаполиса по всем осям (включая подземное расширение: канализационные коллекторы, метрополитен и другие инфра – в буквально смысле слова – структуры) разворачивался наверху и внизу. Очевидно, что для того, чтобы добиться устойчивости развития, и по социальным соображениям, человеческая мускульная сила как «средство передвижения» нуждается в оптимизации. Города, спроектированные для пешего передвижения, окажутся – в силу их доступных размеров – более компактными и ориентированными на соседей, а застройка в них – более смешанной. Чтобы быть доступными в пределах пешего хода, все пункты назначения, будь то школа, офис или магазин, должны быть «под рукой». Приемлемым временем ходьбы, покрывающей основные потребности, в такой культуре считается примерно десять минут, что соответствует (со средней скоростью три-четыре мили в час) шести-восьми небольшим блокам, или же трем-четырем большим. Используя такую длину как радиус, мы убедимся, что комфортабельная соседская зона – десять-пятнадцать нью-йоркских блоков.
Но не все блоки одинаковы. И хотя время на его прохождение считается одинаковым, разброс плотности застройки чрезвычайно велик. Одни блоки застроены высотками, а другие – в сущности пригороды с частными домами: тысячи жилых помещений против десятков. Принимая частное жилище за центр радиуса пешего хода, мы обнаружим, что для каждого жителя сама идея «у меня всё находится по соседству» может трактоваться весьма по-разному. Раз уж удобство – функция от расстояния, большие числа генерируют бизнесы и поддерживают разнообразие магазинов и прочих учреждений, образующих в совокупности что-то вроде полного набора услуг. Таким образом, закономерность распределения магазинов и бизнесов, как правило, отражает плотность заселения того места, где они расположены. Пригородный гипермаркет – естественный «побочный продукт» разреженного населения пригородов, – возникших, в свою очередь, исключительно благодаря транспортной монокультуре автомобилей. Промежуточное условие – «главная» или «центральная» улица маленького городка или поселка. В самой густонаселенной части города магазины становятся вездесущими, занимая все первые этажи, так что химчистку, зеленную лавку, аптеку, винный магазин и ресторан порою можно встретить в двух соседних витринах или буквально в каждом блоке. Чувство соседского уюта и удобства – или домашности – также является, как утверждает Джейн Джейкобс, побочным продуктом размера блока, что дает Джейкобс возможность превозносить маленькие блоки, предлагающие больший выбор и разнообразие услуг.
Джейн Джейкобс, скончавшаяся в 2006 году в возрасте восьмидесяти девяти лет, – святой покровитель Гринвич-Виллидж, мыслитель и активист, сделавшая больше кого бы то ни было для пропаганды идей «хороших городских форм и моделей поведения», разомкнувших мертвую хватку модернизма в городском планировании. Опубликовав в 1961 году книгу «Смерть и жизнь больших американских городов», она не просто продемонстрировала ущербность, реакционность городского обновления – реновации – и его зарегулированной, антисоциальной архитектуры, но и предложила альтернативу, основанную на внимательном изучении наиболее успешных аспектов городов традиционных. В частности, ее аргументация поддерживалась (как и в нашей книге, находящейся в неизбежном диалоге с ее книгой) наблюдениями за жизнью вокруг ее собственной квартиры на Хадсон-стрит, в шести блоках от «Аннабель Ли». Джейкобс чрезвычайно уважали в тех краях, потому что она выступала не просто как проницательный наблюдатель и теоретик, но и как гражданский активист, твердый и несгибаемый лидер борьбы по защите Виллидж от планов реновации и прокладки скоростных магистралей, отстаивавшихся ее легендарным противником, Робертом Мозесом.
Хотя никакого краткого изложения не будет достаточно для того, чтобы описать всю глубину критики Джейкобс и разнообразие выработанных ею установок, основной ее тезис состоит в том, что городское соседское окружение (neighborhood), то есть квартал, необходимо для того, чтобы удовлетворять «потребность больших городов в чрезвычайно сложном и тесно переплетенном разнообразии способов использования среды, постоянно поддерживающих друг друга экономически и социально». Работать с городом – значит иметь дело с организацией исключительной сложности, культивировать и консервировать экологическое богатство, неизбежно живущее собственной жизнью, – как успешно нарушая правила, так и следуя им. Для Джейкобс формы хорошего города возникают в результате симбиоза с практикой хорошей жизни, которую она определяла через такие понятия, как взаимовыручка, самоуправление, добрососедство, разнообразие, домашность, удобство, удовлетворенность и безопасность.
Изначальной сценой той общественной жизни, что дала толчок рассуждениям Джейкобс, была улица – место и среда, про́клятые городскими планировщиками модернизма. Широко известно заявление Ле Корбюзье: «Мы должны убить улицу». Он и другие стремились отменить улицу в пользу единообразной матрицы зеленых насаждений, средь которых дома стоят в изолированных «сообществах» – каждое из которых строго отделено по назначению и населению и соединено с остальными шоссе, как на диаграмме, – целая огромная диаграмма, воплощенная в бетоне. Удрученная подобным патерналистским кошмаром, Джейкобс усматривала в живости, коммерции, тесных связях и возможностях выбора, предоставляемых улицей, повседневную агору, место демократического обмена. Все ее установки были нацелены на одно и подтверждены одним: тем, насколько успешно они способствовали выработке особой «экологии» – социальной, экономической, архитектурной, которую она находила в местах, подобных нью-йоркскому Виллидж, Норт-Энд в Бостоне и Бэк-оф-зе-Ярдс в Чикаго.
Как писатель и мыслитель, Джейкобс относилась к своей активистской деятельности с большой осторожностью и непредвзятостью. Требуя перемен, она не исключала возможности нового строительства, физического и социального, но выдвигала для него четыре необходимых (хоть и не обязательно достаточных) условия: городские районы должны иметь две и более основные функции, генерирующие, в идеале, активности с разным ритмом для дня и ночи; маленькие блоки; смешанная фактура домов, включающих в себя старые структуры; и, наконец, разумная плотность застройки (по меньшей мере сто жилых единиц на акр, покрывающих бо́льшую часть пригодной для строительства территории), чтобы все это заработало.
Подобно архитекторам и городским планировщикам, которых она так яростно критиковала, Джейкобс не отрицала ни значения функциональности зданий, ни необходимости точного ее определения. Несмотря на частые упреки в обратном (возникающие из поверхностного чтения ее работ), она отдавала должное художественным достоинствам качественных модернистских проектов. Она, скорее, расходилась с архитекторами в том, что касалось городского настоящего. Согласно одному подходу, плотная застройка южного Виллидж, состоящая из обветшалых, состарившихся домов, должна быть брезгливо уничтожена. Согласно другому – сохранена и использована как фон, как контейнер для богатого и живого сообщества, удовлетворенного и исполненного радостью жизни. Мозес и «геометры», озирая архитектуру, которую они находили уродливой и неисправимой, рефлекторно отвергали и жизнь, ведущуюся в ней. Джейкобс, рассматривая сложные, самодостаточные переплетения процветающих общин, уверяла, что имеет смысл поддерживать организующие их пространства: они хорошо работают и о них стоит узнать побольше.
Большинство последующих сочинений Джейкобс касались экономики, и свою самую известную книгу она тоже рассматривала в этом ключе. «Смерть и жизнь…» сама по себе отмечена неотступным, пристальным «экономизмом», лишь подчеркивающим ее оригинальность. Поскольку Джейкобс не была архитектором и не имела архитектурных предубеждений касательно формы как признака подлинности, она рассматривала город скорее как среду обмена, нежели в качестве статичного артефакта. Она верила в то, что назвала золотым правилом: что город работает благодаря интенсификации взаимных связей. Ее теория выросла из отождествления здоровья мегаполиса с коммерцией – во всех смыслах этого слова. Ее вклад заключался в осмыслении пространства и сложившихся свойств системы как устойчивых и постоянно развивающихся транзакций и в рассмотрении урбанистики с точки зрения ее воздействия на жизнь.
Суть идей Джейкобс многократно перетолковывали вкривь и вкось, ее аргументы заимствовали для того, чтобы подкрепить свои собственные визуальные пристрастия. Поступать так в корне неверно. Например, ее борьба за необходимость сохранения старых зданий среди новых вовсе не была продиктована заботой о «живописности». Она рассматривала подобные здания как заповедники неодинаковости, точки сохранения возможности множественных путей развития и ценила их унылый вид не за упадочническое очарование, а за возможность сохранять невысокую арендную плату, дающую, в свою очередь, постоянную возможность использования, маргинального с точки зрения прибыли, и как естественный источник урбанистического разнообразия. Маленькие блоки – гаранты возможности выбора и смешения. Плотность населения – двигатель коммерции. Численность важна не сама по себе, но как единица измерения.
Идея смешанной и самодостаточной соседской общины, микрорайона, в котором удовлетворяются все потребности повседневной жизни, пала жертвой как жестких законодательных рамок зонирования, так и рационализирующей четкости высокого модернизма. Как политические и социальные единицы микрорайоны определяются размером и населением. Модернистское планирование позаимствовало это базовое понимание городского порядка и почти обессмыслило его. «Микрорайоны» (термин, возникший в конце 1920-х годов) стали еще одним шагом в иерархии суперблоков, башен, скоростных магистралей и открытых пространств, из которых и составлен репертуар модернистской архитектуры. Все были заворожены абсолютными величинами, в том числе такими, как минимальные размеры комнат и свободных пространств на душу населения. Количество этих самых душ в микрорайоне принималось «на глазок» за пять-семь тысяч. Это служило основополагающей формулой при расчете необходимого количества школ, магазинов, спортивных площадок и т. д. Провал подобного планирования заключался не в стремлении стать всеобъемлющим или выровнять доступ к необходимым благам. Это была скорее попытка рационализировать выбор на основе однородного набора субъектов, закрепленный словарь возможностей, жесткое разделение назначений, – и сциентистская вера в технический анализ и организацию, которые в принципе исключают разнообразие, эксцентричность, бескомпромиссную красоту и возможность выбора. Словом – утопический кошмар.
Но сам посыл – «массы домов для масс людей, которые его лишены» – вдохновлял. И идея поддающегося вычислению социального развития, будь то идеализированный полис или же списочный состав районной школы, – сердцевина любой идеи микрорайона. Джейн Джейкобс исследовала взаимоотношения между населенностью, размерами, уровнем социализации и властью. Для нее проблема модернизма всегда заключалась в унифицированности и узости взгляда, а главное – в автократическом подходе, затруднявшем решение поставленных задач в большей степени, чем свободное соучастие. Негибкость нормированного микрорайона, как обычно говорят, рассыпается в куски при любом сдвиге его герметичных рамок. Реальное положение дел во множестве американских микрорайонов проявилось благодаря постановлению Верховного суда США 1954 года о десегрегации – вердикту, известному как «разделены – не значит равны». Разделенные районные школы были порождением разделенных районов.
Вернемся к лестнице. Ограничение в пять этажей может показаться здравым только для людей с хорошим здоровьем. Такая лестница может быть утомительной для пожилых людей, людей с ограниченными возможностями, тяжело нагруженных или же для детей. Я сталкивался с тем, что преодоление лестницы может стать проблемой – всякий раз после хирургических операций. После первой из них я был буквально обездвижен и неспособен покинуть квартиру примерно на месяц. Живи я один, это могло стать серьезной проблемой, хотя мои соседи рассыпа́лись в уверениях, что доставка – это одно из чудес Нью-Йорка: достаточно позвонить в местный китайский (или любой другой) ресторанчик, эту коммунальную кухню города, извращенную коллективистскую мечту об освобождении от кухонного рабства, чтобы посыльный взлетел по ступеням в неправдоподобно короткое время. Всего-то надо подняться и выйти в прихожую, чтобы нажать на кнопку домофона. Нет нужды даже в наличных: посыльные научились подтверждать оплату, решительно растирая бутерброд из кредитки и квитанции тупым концом ручки, пока на листке не проступят цифры но́мера кредитки. К сожалению, регулярные поломки нашей домовой телефонии частенько тормозили эту отлаженную систему.
Второй раз со мной случился множественный перелом. Мне пришлось носить огромный фибергласовый башмак и научиться разбираться в костылях. Прогулки вверх и вниз по лестнице стали занятием, которого следовало избегать елико возможно. Но примерно через неделю меня настолько обуял «синдром закрытой клетки», что я предпочел выйти на работу – для этого требовалось всего-то один раз в день спускаться по лестнице и один раз подниматься. Происходило это чрезвычайно медленно – и несколько раз чуть не оканчивалось катастрофой, когда я терял костылем ступень и был близок к кому, чтобы катиться кувырком до конца пролета. Я стал необыкновенно восприимчив к «играющим» ступенькам и перилам, к «черным пятнам» освещения, недостающим паркетинам и прочим изъянам пола, к скорости и силе удара автоматических доводчиков дверей – и к миллионам других мелочей городской жизни, проходящих обычно мимо внимания здорового человека.
Город – это затруднительная череда почти патологических «косяков» с точки зрения человека с ограниченными физическими возможностями. Даже для того, чтобы добраться до кабинета моего хирурга-ортопеда, следовало преодолеть небольшой лестничный пролет. Двери приходилось толкать изо всех сил, а развернуться в приемной и перед стойкой ассистентки было непросто даже здоровому человеку. Для посетителей же на креслах-колясках ассистентке приходилось буквально двигать мебель. Общественный транспорт – это был отдельный кошмар. Такое простое действие, как взобраться на бордюр, оборачивалось настоящим испытанием. С другой стороны, должен признать, что люди проявляли доброту и готовность помочь – хотя некоторые такси удирали, завидев мое медленное, шаткое приближение.
Под воздействием многолетних усилий групп борцов за права инвалидов, ведущихся под лозунгом «Без барьеров», ситуация понемногу улучшается, и предъявляемые законом рамочные строительные требования заметно продвинулись в этом смысле с тех пор, как в 1990 году был принят Закон об американцах с физическими ограничениями. Бордюрные камни со сточенными углами, входные пандусы, лифты в метро и разметка Брайля на полу – это и часть становящейся обязательной модернизации и часть основополагающего словаря будущего строительства. Возникает, однако, очевидное противоречие между идеей города, свободного от барьеров, и города, «заточенного» под быстрейшее перемещение человека с места на место. Последнее – предусматривающее, в частности, большое количество лестниц – делает невозможной в полной мере реализацию первого. Хотя работы над протезами-экзоскелетами и прочими устройствами, помогающими людям, испытывающим трудности при ходьбе, и наделяющими всех прочих сверхспособностями, идут полным ходом, в ближайшей перспективе их возможности весьма ограниченны. Но они поднимают приобретающий все бо́льшее значение вопрос о том, когда же сможет окончательно рассосаться шов между нами и окружающей нас средой.
Город, любая точка которого равно доступна каждому горожанину, невозможен технологически, да никому и не нужен. Хотя бесчувственный утилитарный анализ расходов и доходов не подразумевает обращения к этическому императиву «общедоступности», следует ясно понимать, что посыл «преобрази мир» (make a difference) требует скорее разнообразия, нежели однородности, сколько бы мы ни говорили о «расширении возможностей». Да, каждое здание в Нью-Йорке должно быть «полностью доступным» – но на практике это часто требует совершенно исключительных мер. Если на боковой дорожке нет места для пандуса – его приходится выгрызать из пространства, занимаемого самим зданием, возможно – сокращая полезную площадь самих квартир и загромождая вид из окна на улицу. Если в лестничной клетке недостаточно места, чтобы встроить лифт, на каждом этаже приходится уничтожать сотню квадратных футов, чтобы прорубить шахту лифта. А следует ли новый частный дом, строящийся для одной, полностью мобильной семьи, оборудовать лифтом для гипотетического инвалида?
Понятно, что дом оборудуется лифтом для обеспечения концепции «без барьеров», но проблема реализации концепции «города пешком» остается. Один путь ее решения – признать, что ни один город не в состоянии предложить «всеобщего доступа» по разным причинам, – от наличия частной собственности до ограничений прохода в опасные места, вроде тоннелей метрополитена. Так что вопрос следует переформулировать. Доступность публичных мест, начиная от дорожки перед домом и тротуара и заканчивая всеми местами, предназначенными для общественных нужд, есть основополагающее правило и должна охраняться и расширяться. Но хотя в городе не должно быть «запретных зон», равенство не подразумевает одинаковость. Это значит, что некоторые люди будут испытывать трудности в некоторых местах.
Теоретики справедливости часто фокусируются на распределении и логике прав, тратя много сил на обсуждение различий между их индивидуальным и коллективным разнообразием. Коллективные права горожан были четко сформулированы французским философом Анри Лефевром (чье дело было продолжено такими его влиятельными последователями, как Дэвид Харви). Это право, понимаемое не просто как индивидуальный доступ к товарам, услугам и городским пространствам, но как право изменять свой город в соответствии с нашими глубинными желаниями, контролировать сам процесс урбанизации и способы, которыми город преобразует людей в своих жителей. Но даже в самом общем смысле хороший город по-прежнему должен предоставлять нечто вроде морфологического удовлетворения все расширяющейся группе индивидуальностей.
Движение в сторону всеобщего доступа должно идти в двух направлениях – как в физической области, так и социальной, причем как со стороны потребностей, так и со стороны предложения, хотя я не собираюсь утверждать, что рыночная модель сама по себе приведет к желаемому результату. Успехи медицины чрезвычайно расширят возможности людей наслаждаться свободой передвижения, основанной на их телесной автономии. Технологии обеспечат инновационные и адаптируемые средства передвижения по всем осям координат. Будет справедливо, если «право города» расширится на все большее и большее количество людей. Разумное законодательство в области городского планирования обеспечит повсеместное и логичное распределение жилья – и медицинской поддержки – для людей с особыми требованиями. Вполне удастся расширить физическое разнообразие, сложносоставленность и согласовать противоречия развивающегося города без сведе́ния этого к «мышечному чувству» доступа к единообразию пандусов, плоских полов и широких проемов. Доступ – прежде всего это вопрос преодоления множества барьеров, необязательно физических, барьеров цены и предрассудков, сконцентрированных в городе.
Наши соседи с четвертого этажа – три женщины (в двух квартирах), всем им под семьдесят. Одна из них, Марго, родилась в этом доме и вернулась в него после того, как пожила в Париже и Каире в 1950-е. Она работает в прогрессистской благотворительной организации, принимает активное участие в местной политике – и действительно является тем самым «активным горожанином», каким я мечтал бы в идеале видеть каждого жителя Виллидж. Благодаря своей невысокой фиксированной квартплате, Марго сумела много лет назад купить местечко в сельской местности, куда она вместе со своим спутником уезжает отдыхать на выходные в потрепанном «универсале». Марго – наш местный «общественник», лучший, наиболее активный представитель жильцов в том, что касается повседневных нужд. Она олицетворяет собой электоральный аспект представительской демократии и, в равной степени, идею, что вклад в общее благополучие может быть разноплановым. Она встает на защиту наших прав горожан.
Нью-йоркское законодательство в области квартплаты вызывает возмущение у домовладельцев и горячо защищается жильцами. Глядя на Марго, я часто мечтаю о том, как было бы здорово, если бы удалось ввести меритократическую (основанную на личных заслугах) или же публичную систему поощрительных субсидий взамен системы пожизненного найма жилья. Марго могла бы «отрабатывать» свою низкую квартплату тем, что выполняет за всех нас гражданские обязанности. Этот аргумент едва ли встретит понимание у нашего домовладельца и вряд ли может быть принят муниципальными или федеральными бюрократами, распределяющими субсидии, старающимися сосредоточить свое внимание скорее на домовладельцах, чем на квартиросъемщиках (через щедрое налоговое послабление корпорациям, готовым остаться в городе) и скорее на домах, чем на людях (через ограничения, накладываемые на реконструкцию или снос исторической постройки). Доход все теснее и теснее увязан со стоимостью проживания здесь, гражданский активизм делается все проблематичнее для тех, чье время досуга ограничено – как необходимостью много работать, так и постоянным соблазном превратить «время досуга» во «время потребления». Это приводит к образованию двух типов активистов: тех, кто обладает свободным временем для работы над вещами, касающимися выборов, и тех, кто вынуждены включаться в борьбу, когда нависает угроза над их благополучием. Нужно много времени и денег, чтобы быть Брук Астор.
Без людей, подобных Марго, отличающихся как стажем проживания, так и приверженностью идеям социального равенства, наш район никогда не стал бы таким, каков он есть. Нам повезло, что он стал родным домом для широкого круга социальных активистов, которые возводят баррикады, защищая оказавшиеся в опасности тенистые деревья, тихие улицы, исторические места, общедоступное образование, социальное разнообразие, разумную квартплату и тысячи других вещей, делающих наш район хорошим районом. Эта борьба, которая ведется как посредством прямого участия, так и через личный пример, и я не устаю восхищаться, глядя на соседей, ухаживающих за цветочками на пятачке с деревьями, или замечая самодельный плакат, призывающий собаковладельцев удерживать своих питомцев от орошения петунии.
Наш район, разумеется, меняется со временем. Но районы не похожи на поколения, эти застывшие когорты, марширующие вместе, набирая одинаковый опыт; их синхронизация более многогранна. Преемственность района зиждется на индивидуальной продолжительности жительства в нем каждого обитателя, на физической фактуре среды, на смеси людей и их действий, на разнообразных медиа, транслирующих определенные ценности. Между всеми этими элементами существует тонко подогнанная взаимосвязь, и люди в такой же степени ответственны за свой район, в какой район ответствен за них. Виллидж – это и магнит для богемы, и школа богемности, причем этот процесс сейчас подчеркивается сильным гей-присутствием. Виллидж – спокойное место для людей, ведущих спорный образ жизни. Некогда таковыми считались художники, а сейчас наше процветающее гей-сообщество делает район местом, известным как своей толерантностью, так и духом приключений.
Районы отличаются от гетто тем, что оставаться в них – право, а не обязанность. В правильном городе тебе должно быть легко двигаться вверх и вбок – и тебя должно быть трудно вытеснить. Разница принципиальна. В гетто могут поддерживаться сильные культурные традиции, глубокие чувства привязанности, длинные непрерывные цепочки связей и ощущение сопричастности. Но его жители – пленники. Определяясь «проходными местами», точками входа, витальность городов зависит от ясно очерченных выходов. Нижний Ист-Сайд долгие годы служил классическим входным порталом в Нью-Йорк, предлагая стартовую позицию для ирландцев, евреев, итальянцев, китайцев и афроамериканцев. С учетом того что эмиграция шла волнами, можно сказать, что это серийное гетто. Но когда любая из этих групп ассимилировалась в достаточной степени, перед ней открывался более широкий набор возможностей двигаться дальше, в «мир», в этнический квартал (по добровольному выбору, а не по принуждению) или же в другие гетто.
В этих новых кварталах проблема порой переворачивается с ног на голову. Подобно белым пригородам, где страх вторжений посторонних вырастает до крайней степени, такие места часто зациклены на недопущении чужаков. Достаточно напомнить трагический эпизод, произошедший несколько лет назад, – когда группа подростков из населенного преимущественно итало-американцами Хоуард-Бич в Куинсе напала на пару черных ребят на том основании, что они «не с района». Более изысканные формы отвращения «неправильных» людей от мысли вселиться в данный район простираются от практики «красной черты» и других видов избирательного доступа к кредитам и ипотеке до полного джентльменского набора тонких и не очень тонких намеков – модные лавки с дверьми, открывающимися изнутри лишь по звонку, привратники, тяжелые взгляды, отсутствие привычно выглядящих людей нацелены на одно: отметить нежелательных людей и исключить их появление. Эта проблема не исчезнет, пусть мы и бьемся за придание различиям положительного характера, сохраняя при этом непрерывность истории района и предохраняя город от превращения в единообразный ландшафт, задрапированный лживым «выбором» потребителей, в Диснейленд политиков, делающих карьеру на «идентичности».
Преемственность традиций места дает возможность развиться устным легендам, наиболее эффективному и демократичному пути передачи районной памяти. Хотя о Виллидж написаны десятки книг, большинство из них посвящено выдающимся жителям: более вероятно, что кому-то захочется почитать о Мейбл Додж или Дилане Томасе, чем о Гасе, в чей старый ресторанчик за углом мы ходили чуть ли не каждую неделю, пока из-за роста арендной платы ему не пришлось съехать, или о тусовке, много лет процветавшей на другой стороне улицы, в тяжеловесном каменном доме, прозванном «Кремлем». Ужасно банально описывать район как собрание историй, но передача историй, глубокая заинтересованность каждого рассказчика и его личные варианты одного и того же сюжета – все это придает районам смысл и характер. Модернистский город часто критикуют именно за неспособность обеспечивать в достаточном количестве истории, производить достаточно уголков, обладающих памятью, за то, что вместо этого они полагаются на единственный «правильный» нарратив развития. Идентичные здания, минимизированное стерильное пространство для общественных нужд и отчужденные отношения с соседями – вот природные враги успешного района, сколь бы скрупулезно он ни был распределен статистически на кварталы и микрорайоны. В подобных местах нарративы оказываются придуманы интеллектуальным усилием (или позаимствованы у телевидения), а общественная жизнь начинает играть второстепенное значение.
Марго – самый старый жилец нашего дома. Она унаследовала лавры барда-сказителя от нашей соседки Джейн, которая, хоть и скончалась несколько лет назад, очень много для нас значит. Воспоминания о ней, как и ее собственные воспоминания, по-прежнему живы и являются частью культуры «Аннабель Ли» – хотя бы просто потому, что больше половины жильцов провели здесь по меньшей мере двадцать лет и за это время успели впитать многое из сведений Джейн о месте и ее житейской мудрости. Мы с Джоан регулярно замечаем вокруг разные достопримечательности, на которые без Джейн не обратили бы внимания. Мы отдаем ей символическую дань, останавливаясь и любуясь каждой брошкой в виде бабочки (ее фирменный аксессуар), которая нам попадается, мы заключили молчаливое соглашение сохранять в неприкосновенности место на крыльце, где она сиживала летом: она ставила свой складной стульчик слева, мы ставим справа. Мы ухаживаем за «деревом Уилсона», цветущей грушей, высаженной Джейн в память о покойном муже.
Джейн и Марго – напоминание о том, что кварталу нужны свои сказители, а сказителям – свои слушатели. Сказительство – простейший обмен, производимый лицом к лицу, он исключительно важен для создания коллективной идентичности. Подобное прямое взаимодействие – фундамент нашей районной политики. Преобразование подхода «лицом к лицу» в принцип «от двери до двери» или же материализация его в брошюрках, передаваемых на улице из рук в руки, – ключевое звено в цепочке связей, формирующих основу гражданской жизни и очерчивающих размер нашей общины путем определения размеров территории, в которой мы заинтересованы, границ «дома». На практике эта гражданская активность важна как способ противостоять политикам, предпочитающим заходить с другой стороны, через полностью опосредованное взаимодействие. Местный же активизм может процветать лишь в местном пространстве.
Совершенно необходимо, чтобы в городе оставалось место для активистов и сказителей, «агентов сплочения», для непрерывающегося присутствия людей, подобных Марго и Джейн. Фиксированная арендная плата – самое простое, что мы можем предложить в обмен на их дельфийские речения. Хорошие города – и хорошие общества – отмечены взаимоналожением таких понятий, как динамизм, толерантность, справедливость и смешение, а не постоянными вторжениями в городскую ткань скоростных магистралей и проектов «реновации», осуществляемых словно с чистого листа, или же вторжениями в социальную ткань, осуществляемыми посредством «облагораживания», джентрификации. Подобные градостроительные «ампутации», как и сама эта медицинская метафорика, решительно отвергались Джейн Джейкобс и другими. Во-первых, потому, что они разрушали сложившиеся местные сообщества, а во-вторых потому, что дома, появляющиеся на месте снесенных, не просто препятствовали восстановлению той жизни, что велась прежде на этом месте, но и не способствовали возникновению новых соседских отношений, наделенных тонкостью и сложностью тех, что были утрачены.
Но я забегаю вперед. Вернемся к самому началу. В нашей квартире особый воздушный колодец обеспечивает дневной свет и проветривание в спальне, в ванной и в двух небольших комнатах, которые мы используем как кабинеты. Поскольку мы обитаем на верхнем этаже, через окна видно немного неба, не говоря уж про невольную панораму на гостиную наших соседей, по другую строну двора-колодца. На нижних же этажах «Аннабель Ли» из окон доступен вид только на мрачные кирпичные стены в тусклом освещении. Из-за его безопасности воздушный колодец облюбовали голуби. Они собираются на наружных подоконниках, метят стены белым и назойливо воркуют по ночам, причем в брачный сезон их воркование становится настоящей какофонией. Одним из последних технических усовершенствований, привнесенных для нашей пользы домовладельцем, стала установка над двором-колодцем проволочной сетки, чтобы отвадить назойливых птиц. Конструкция эта давно прохудилась, но, похоже, успела изменить привычки наших голубей – они так и не вернулись.
Мне нравится жить на верхнем этаже. Вид из передних и задних окон так хорош, как он вообще может быть в «Аннабель Ли». На юг – перспектива тесно составленных крыш, упирающаяся в небо и, до 11 сентября, во Всемирный торговый центр. На север, из нашей спальни, почти точно посередине окна, возвышается Эмпайр-стейт-билдинг. Созерцая этот ствол, возвышающийся между моих ног, я размышляю о фаллоцентризме небоскребов, о маскулинности их структуры. Как емко сформулировал Луис Салливан: «Перед тобой – мужик… настоящий мужик, мужицкий мужик; мужественная сила… самец как он есть… памятник торговле, упорядоченному духу коммерции, мощи и прогрессу своего времени… мужик… он поет песнь созидающей мощи!» И точно.
После того как Гарри Хелмсли вложился в Эмпайр-стейт-билдинг, его жена, многажды поносимая, недавно скончавшаяся Леона, объявила о запуске программы подсветки верхушки здания – практика, продолженная нынешними владельцами. На праздник Четвертого июля подсветка была красная, синяя и белая. На день Святого Патрика – зеленая. На Валентинов день – розовая. Во время гей-парада (в отсутствии солидарности со всеми горожанами Леону упрекнуть было трудно) – лавандово-фиолетовая. Для нас эта культурная метка несет и другие смыслы. Ровно в два часа ночи свет выключается, и мы или замечаем, что давно пора спать, или же, наоборот, отмечаем, что спать совсем не хочется. Освещенная вершина небоскреба дает нам также прекрасную возможность оценить облачность и туманность. Мы в двадцати семи блоках к югу от Эмпайр-стейт-билдинг, и, в зависимости от того, не видно ли здания вовсе, видно смутно или же оно четко проступает сквозь облака, можно прикинуть погоду на завтра.
Жизнь на верхнем этаже означает также, что нас не могут побеспокоить соседи сверху. В домах с деревянными перекрытиями, как наш, это существенное преимущество. Конечно, звук так же хорошо распространяется и снизу вверх (некоторое время назад нам отравлял жизнь шум репетирующей на втором этаже электрифицированной музыкальной группы, «прокачивавшей» воздушный колодец), но во всяком случае топот ног над нашей головой исключен. Менее защищены мы от запахов, проникающих снизу, но это в основном ароматы готовящихся кушаний (немой укор нашей собственной кухонной лени). Подъем вверх по лестнице становится чуть более проблематичным, потому что на втором этаже несет псиной, и уклониться от этого невозможно. Но в запахах заключена прустовская сила. Определенные сложносоставленные запахи в нью-йоркских зданиях переносят меня на пятьдесят лет назад в дедушкину квартиру в Бруклине – отбеливатель «Клорокс», каплун, камфора.
С шарканьем соседских ног нам тоже сталкиваться не приходится (помню, как я был ошарашен однажды поздно вечером воплем из-за двери на третьем этаже: «Поднимайте свои чертовы ноги!»): чем выше вы живете, тем меньше людей должно мимо вас пройти. Возможно, впрочем, что через нас передаются звуки, которых мы сами не замечаем. Однажды нас разбудил звонок соседки снизу, которой досаждала громкая музыка. Мы заверили ее (хотя она явно осталась настроенной скептически), что шум идет откуда-то еще. Таковы загадочные свойства звукопередачи в здании с полыми деревянными полами, многочисленными каминными трубами и техническими шахтами.
Эта иерархия уменьшающегося вертикального «пассажиропотока» окажется перевернутой, если в здание проникать сверху. Таких мест немало, начиная от подземных зданий, известных в истории. Например, подземный город первохристиан недалеко от Гёреме, в Турции. В пуэбло каньона Чако, хотя здания там возвышаются над землей, основное сообщение шло через крыши, так что входящие в дом чаще пользовались приставными лестницами, чем ступенями. Гораздо позже возникла мода на отели на горных склонах с лобби на крышах, с которых постояльцы спускались в свои номера. Подобная перевернутость также наблюдается в высокогорных городах, где общепринятое пространство для перемещений жителей, то есть улицы, настолько круты, что они дают что-то вроде обратимости ориентации в пространстве: в зависимости от того, откуда ты идешь, в дом можно попасть сверху или снизу.
Тем не менее большинство городов структурировано под правильным углом, и вертикальное обращение в них затруднено силой тяжести. Двигаться в городе значит постоянно менять ось движения. В общем случае поперечное движение сосредоточено на одном-единственном уровне, наземном. Но в городах, подобных Нью-Йорку, имеется также эффективный второй уровень, подземная система, и метрополитен определяет второй круг обращения, расслоенный в горизонтальной плоскости. Но метрополитен всего лишь доставляет вас от точки к точке, так что этот нижний уровень дает лишь прерывистый опыт. Бо́льшая свобода передвижения доступна только на наземном уровне, предоставляющем нам постоянную возможность выбора вариантов маршрута.
В городах более или менее единой высоты – каковыми стали практически все города к концу XIX века и каковыми остается в целом большинство современных городов – существует еще один потенциальный уровень передвижения – уровень крыш. Но пока крыши продолжают служить покрытием, навершием, защитой – их коммуникативный потенциал остается закрыт этой защитной функцией. Поскольку движение людского потока в многоэтажном здании принципиально идет только в одном направлении, снизу вверх, условия на крыше неизменно отличны от условий внизу. Перемещение с крыши на крышу – это удел Фантомаса, домушников-форточников и улепетывающих грабителей. Или же любовников, наделенных достаточными акробатическими талантами, чтобы перепрыгивать с крыши на крышу.
В некоторых американских городах, в том числе в Хьюстоне и Миннеаполисе, чрезвычайно развита так называемая «система небесных путей» – сеть, которую ее энтузиасты прямо называют «улицами в небе», хотя на самом деле она представляет собой паутину переходов, связывающих на уровне второго этажа офисные здания в даунтауне. Разновидность такой сети, только под землей, была проложена в Монреале, в нью-йоркском Рокфеллер-центре и во Всемирном торговом центре. Наиболее развиты подобные вещи в Японии, где они образуют лабиринтообразные сети метро и железных дорог, структурирующих такие города, как Токио и Осака. В отличие от американских «улиц в небе», которые пустуют и часто закрываются в конце рабочего дня, японские сети активны постоянно.
Мотивы для создания этих систем могут быть различны. Хьюстон и Миннеаполис страдают от сезонной непогоды, и их разветвленные сети позволяют клеркам и покупателям перемещаться по городу, не испытывая воздействия чрезмерного холода или жары. «Небесные пути» также продвигаются как решение «проблемы улиц» – то есть их общедоступности. В 1960-е годы городские улицы прочно ассоциировались с уличной преступностью и рассматривались как естественная среда обитания отверженной части городского населения – бедняков, людей с неправильным цветом кожи, бомжей, людей, не обладающих покупательскими способностями, – словом, тех, кто не встроился в корпоративный порядок, породивший новые деловые центры-даунтауны больших американских городов. Но, как неоднократно отмечалось, эти надземные переходы лишили улицы жизни, поэтому некоторые американские города демонтируют их.
Вообще-то идея о параллельной системе передвижения для привилегированного сословия довольно стара. Медичи возвели в ренессансной Флоренции знаменитый коридор Вазари как обособленный «небесный путь», позволяющий им переходить из Уфицци в великокняжеские чертоги по другую сторону реки Арно, не снисходя и не смешиваясь с простолюдинами. Парижские пассажи XIX века, так восхищавшие Вальтера Беньямина, были не чем иным, как частными торговыми галереями, спроектированными для того, чтобы значимые персоны могли предаваться потребительским удовольствиям без необходимости смешаться с простыми смертными. Подобные места – точки притяжения как для «небесных путей», так и для торговых моллов, которые поглощают и приватизируют уличное пространство. Несмотря на морфологическое, а порой и функциональное сходство, они весьма отличны от заманчивого, почти что внутреннего пространства таких мест, как большие базары марокканского Феса и Стамбула или же узкие затененные улицы Севильи. Там первичная наземная сеть резко интенсифицирована торговлей и укрыта от нежелательных элементов, но остается вплетенной в окружающую городскую ткань.
«Контролируемая окружающая среда» – еще одна великая навязчивая идея модернизма. Одна из причин экологического кризиса, так нас сейчас беспокоящего, – парадигма, в которой предусматривается обособление здания не только от социального, но и от физического окружения. Невообразимые потоки энергии тратятся на то, чтобы механически поддерживать в зданиях, а также воздушных переходах, торговых моллах и купольных стадионах ровную температуру в течение всего года. Глупость состоит не только в глухой изоляции от естественных проявлений природы, которым и положено порой быть неблагоприятными, но и в более широком допущении, что централизованное управление (воздухом или населением) можно распространять беспредельно. Не исключено, что как раз такого рода гордыня и подтолкнула Гею к радикальному решению.
В сущности, здесь замешан идеологический, а не технологический фактор. Просвещение заигрывало с «естественным состоянием», с той воображаемой исходной точкой всякого общества, отталкиваясь от которой человечество движется по пути прогресса к идеальным общественным отношениям в будущем. Кто-то, как Томас Гоббс, смотрел на это состояние с пессимизмом, представляя себе «войну всех против всех», когда жизнь человека «беспросветна, тупа и кратковременна». Другие, подобно Жан-Жаку Руссо, воображали райскую жизнь в простоте, изобилии и согласии. Гоббс и Руссо стали основоположниками противоположных политических традиций, но каждый из них выработал философию управления человеческими отношениями через все расширяющийся контроль окружающей среды.
Хотя Руссо – более очевидный источник модернистской зацикленности на восстановлении Эдема, Гоббс выступает в данном случае как его действующее исподволь подсознание, как железный контроль, скрытый за райскими кущами. Архитектура воплощает эти противоположности разными путями, распространяя свое влияние через впечатляющие формальные прототипы. Например, Хрустальный дворец, спроектированный Джозефом Пакстоном для Всемирной выставки 1851 года в Лондоне, – это гигантская, размером с торговый молл, структура, целиком выполненная из стекла и железа, в сущности гипертрофированная теплица, созданная для демонстрации достижений мировой промышленности. Историческое значение имела как величина закрытого, контролируемого пространства, так и его прозрачность. Прозрачная мембрана позволяла считать Хрустальный дворец зримым продолжением природы и одновременно давала возможность отгородиться от ее превратностей. В числе его наследников такие причудливые проекты, как идея Бакминстера Фуллера накрыть Средний Манхэттен куполом с контролируемым климатом, и менее известный проект «Город-лайнер» 1956 года французского архитектора Владимира Гордеева (Wladimir Gordeeff) – просторный обитаемый молл с кондиционированным воздухом, позволяющий белым колонизаторам с комфортом жить в Сахаре – хотя подобные торговые моллы, аэропорты и атриумы распространены сейчас повсеместно.
«Небесные пути» – это наследие еще одной фантазии о повсеместном контроле, возникшей в конце XIX века на волне широкого обсуждения того, каким надлежит быть современному городу. Вдохновляясь появлением небоскребов и продвинутых технологий движения, таких, как поезда, автомобили, лифты и самолеты, архитекторы и прочие визионеры пришли к картинам, в которых отразились их совокупные представления о «городе будущего», хотя у каждого конкретного автора эти представления разнились в интервале от оптимистических архитектурных утопий до мрачных, высокобюджетных голливудских дистопий (противопоставление, которое многим покажется бессмысленным). На практическом уровне эти идеи легли в основу большинства проектов регулирования движущихся потоков.
Картинка, складывающаяся из нового многообразия систем движения и резкого увеличения числа скоростных аппаратов, подразумевала, что каждое средство передвижения действует на собственном горизонтальном уровне. Города представлялись слоистыми, так, чтобы каждый уровень лежал над или под другими. Метро располагалось под землей, пешеходы – еще выше, над ними – поезда на эстакадах, над теми проносятся вертолеты и автожиры, а над крышами парят самолеты и дирижабли. Городские слои соединяются лифтами, снующими вверх и вниз по башням, являющимся неотъемлемым элементом дивного нового города.
Логика подобной системы опиралась на убеждение, что различные виды движения пребывают между собой в постоянном конфликте, а задача планирования в том и состоит, чтобы резко сократить и зарегулировать возможность встречи пешехода, автомобиля и поезда. Это не просто гарантировало безопасность меньшего и менее энерговооруженного участника «конфликта», но и, при условии создания эксклюзивного пространства, позволяло каждому из них двигаться без помех. В целом такая схема не просто соответствовала парадигме эффективного движения, но придавала зонированию вертикальную логику, создавая город, стратифицированный по использованию и обладающий правильным доступом, город, который, казалось, мог доставить все и всех в нужное место во всех четырех измерениях.
Вторжение лифта перевернуло построение иерархий по вертикальной оси. В XIX веке верхние этажи – пятый, шестой – отводились для слуг (а также художников или студентов), ютившихся в каморках под крышей и вынужденных карабкаться вверх и вниз. Лифт не просто выровнял этажи с точки зрения удобства; произошел сдвиг в представлении о привилегиях, поворот от кинестетической к «телескопической» точке зрения, приоритет сместился от минимализации прикладываемого мышечного усилия к максимизации доступного обзора. Желанными стали панорамы и «командные высоты» – комбинация, замешанная на милитаризме, теологии, страсти к приватности и престиже. В городах, подобных Нью-Йорку, лучшее место для жизни в высоком здании – это пентхаус, сочетающий удовольствия панорам с идеей частного дома на своей земле. Пентхаусы переопределили отношения жилища и участка, под это жилище отводимого, открывая в этом участке второй уровень. Контуры застраиваемого участка, «задавленного» близлежащими зданиями, снова стали пригодными для застройки.
Город может быть задуман иначе – скорее в духе пуэблос каньона Чако. Если представить себе город с двумя основными уровнями – на крышах зданий и у их подножья, то окажется, что он выглядит совсем по-другому. Стоя на нашей крыше в Виллидже, я могу окинуть взглядом множество других крыш. Солнечным летним днем я часто наблюдаю людей, принимающих солнечные ванны прямо на том, что любовно называют «битумными пляжами», потому что большинство крыш вокруг «Аннабель Ли» (как и сама «Аннабель Ли») покрыты рулонами бумаги, пропитанной битумом, разогретой горелками и потом приглаженной специальными швабрами. Подобный метод «напластования» крыш недорог, весьма эффективен, но непрочен и чрезвычайно примитивен. Он подразумевает, что крыши большинства наших домов – это неприметное, невидимое пространство, простая защитная мембрана.
Но крыша невидима лишь потому, что мы привыкли смотреть на нее с улицы. Если бы кто-то облетел город на небольшой высоте, крыши оказались бы для него передней линией урбанистики. Именно это происходит, когда мы открываем для себя побочный способ смотреть на город, с вертолета или со спутника-шпиона, – возможность, приведшая в Лос-Анджелесе (и других местах) к тому, что на крышах стали рисовать огромные номера домов, чтобы облегчить работу полиции и координировать стратегию поиска и поимки преступников. Поль Вирильо утверждал, что вид сверху переконфигурировал саму эпистемологию пространства, превратил мир в мишень.
Но подумайте вместо этого о крышах как о парках – о том, что площадь, занятая домами, просто перенесена вверх. Подумайте о законодательстве, которое обязывало бы на сто процентов компенсировать застроенную территорию Нью-Йорка зелеными насаждениями. Сто процентов – это не просто озеленение крыш; потребуется также компенсировать площадь, занятую инфраструктурой – магистралями, железнодорожными путями и прочими площадями, которые озеленить невозможно. Возможно, требование удастся удовлетворить за счет сужения дорог, разбивки висячих садов или зеленых этажей в домах (наподобие технических этажей, которые есть почти во всех зданиях). Возможно, мог бы существовать рынок «зеленых прав» (как сейчас существует торговля квотами на сточные воды) или начали бы строить башни, специально предназначенные для обеспечения многофункционального зеленого пространства.
Если потом подобные воздушные парковые территории соединить мостами или более протяженными строительными формами, возникнет новая форма публичного пространства. Взаимоотношения верха и низа окажутся скорректированы. Утром жительница подобного дома может отправиться по лестнице вверх, на второй уровень. Приятная прогулка по «верхнему парку» приведет ее на рабочее место или в квартиру друзей, где она снова войдет в здание и спустится вниз. Во время обеденного перерыва она может поступить в обратной последовательности: спуститься вниз на улицу и потом подняться наверх. Излишне говорить, что подобные фантазии требуют решительного переосмысления структуры собственности и самого характера вертикальных связей.
Хотя подобного двухуровневого города не существует, уже набралось достаточно картинок, чтобы представить себе, как он должен выглядеть. В ходе Второй мировой войны крупные промышленные объекты были закамуфлированы весьма правдоподобными вторыми уровнями на крышах. Делалось это для того, чтобы два уровня – пол цеха и его крыша – слились в один и летчик, прилетающий бомбить завод, принял сверху цех за продолжение окружающего ландшафта. Сады на крыше были также весьма популярны и у архитекторов-модернистов в межвоенный период. Прекрасный пример такого зеленого пространства на крыше – два самых низких здания Рокфеллер-центра. Правда, о них мало кто знает и мало кто имеет туда доступ, потому что это охраняемая частная территория.
Помимо возможностей передвижения второго уровня (где нас могут подстерегать те же риски, с которыми мы уже сталкиваемся на улицах), существует и множество других резонов озеленять крыши. Многие из них красноречиво защищал Корб. Безусловно, такие сады могут быть прекрасны. В городе башен их может оказаться довольно много, и они могут предоставить зоны отдыха для жителей домов, над которыми они и разбиты. Еще они могут оказать благоприятный эффект для решения так называемой проблемы «городского теплого острова». Тепловые снимки, полученные с воздуха, показали, что над городом температура может быть на пять градусов по Фаренгейту (9 °C) выше, чем в пригородах. Причина – бесконечное излучение кирпичей и асфальта, которые собирают, поглощают и отдают тепло, не говоря уж про тепловые выбросы встроенных духовок, кондиционеров и других адских порождений топливосжигающей экономики. С помощью зеленых крыш (а также затенения улиц и расширения парковых территорий) мы можем обуздать термическое бесчинство городов и сократить свое участие в глобальном потеплении. Емкость того, что Олмстед называл «зелеными легкими» города, должна быть существенно расширена.
Собирая и аккумулируя дождевую воду, зеленые крыши могут также исключить основной источник загрязнения и истощения подземных вод. Водоносные горизонты подпитываются дождевой водой, проникающей в почву. Поскольку наши города выстроены по большей части из водонепроницаемых материалов, у воды мало шансов добраться до почвы. Ныне применяемый метод преодоления этой непроницаемости – собирать сточные воды в коллекторы и сбрасывать их, часто через водоочистительные станции, в реки и специальные искусственные пруды. Но перегонять дождевую воду в реки – значит просто терять ее. Напротив, собирать ее на втором уровне или где-то еще – значит запасать ее и предохранять здания от затопления, что вполне актуально в таких городах, как Новый Орлеан и Мехико, выстроенных на осушенных территориях. Городской сток – это также весьма действенный сборщик разных токсичных загрязнителей с улицы. Вода, стекающая после ливня с улиц в городскую дренажную систему, увеличивает уровень загрязнения далеко вниз по течению реки, куда она сбрасывается. Зеленые крыши, работая заодно с местной дренажной системой, могут как сократить это загрязнение, так и послужить источником воды для деревьев, зелени и даже для нас самих. Уже существуют отличные органические технологии, подгоняемые под размер района, блока или здания, способные очищать собранную (или даже сточную) воду, которую потом можно использовать для душа, смыва или орошения.
Одно из общих мест, касающихся жизни в больших городах, – будто люди живут настолько разобщено и отчужденно, что даже не в состоянии узнавать своих соседей. В нашем доме мы знаем, кто живет во всех одиннадцати квартирах. Мы добросердечны со всеми, дружим с некоторыми и кое-что знаем о каждом. С большинством у нас мало общего, кроме места жительства, так что нас мало что объединяет, кроме обычной вежливости и борьбы с домовладельцем.
Пока Джейн была жива, наши соседи со второго этажа часто предлагали ей обед или свежий кофе, и они разработали для нее целую систему сигналов, включающую засунутую в перила лестницы газету, с помощью которых давали знать, что еда готова и можно забирать тарелки. В настоящее время особые отношения сложились у двух собаковладельцев – род социальной сети, включающей в себя регулярную болтовню на собачьей площадке на Вашингтон-сквер и весь комплекс межвидовых коммуникаций, имеющих место по пути туда и оттуда. Несколько гей-пар в нашем здании обмениваются политическими и общественными новостями. Жильцы с фиксированной арендной платой связаны как сроком найма, так и другими жизненными обстоятельствами. Старейшие – в обоих смыслах – жильцы тянутся друг к другу благодаря длительности знакомства.
Спускаясь по ступенькам, я подмечаю, что происходит вокруг: у кого-то работают маляры, у кого-то новый кондиционер или стереосистема, у кого-то вечеринка или перебранка. Но отличительная черта добрососедского поведения – уважать право на частную жизнь. Даже сплетни выступают в роли фильтра, избавляя от необходимости прямого столкновения, смягчая непрошенную осведомленность, но, поскольку они все-таки основаны на правдивых сведениях, то позволяют осуществлять неформальный обмен взаимными претензиями. Недавно съехавший фотограф жил напротив нас на лестничной площадке с тех самых пор, как мы сами въехали в этот дом. И хотя все это время наши отношения оставались вполне дружелюбными, ни мы не были у него в гостях, ни он у нас – мы только стояли перед дверьми друг друга. Вообще-то мы мало в чьих соседских квартирах были, и еще меньше кто из соседей был у нас.
Отчасти это происходит оттого, что мы сами невероятно социальны и предпочитаем веселиться в городе, а не дома. И большинство наших соседей, хотя многие из них очень милы, не те люди, с которыми мы сами согласились бы жить вместе. Что у нас есть общего, так это сам дом и – как его расширение – квартал. Это и определяет главную арену пересечения наших общественных интересов. Мы дружно браним домовладельцев (которые со своей стороны в долгу не остаются), и, таким образом, наше взаимодействие в основном вертится вокруг коммунальных служб и ремонтов, вокруг того, что надо бы наконец устроить «забастовку» по поводу квартплаты, и вокруг самиздатовских листков, ехидно обличающих неуступчивость собственников недвижимости.
Еще нас объединяет привязанность к району, к его характерной физиономии, образу жизни и прямо-таки советскому чувству коллективизма. Не будет преувеличением сказать, что все мы съехались в Виллидж по собственному выбору (пожалуй, кроме Марго Вдомерожденной), хотя, пожалуй, кое-кто из самых старых жильцов, пользующихся фиксированной арендной ставкой, не совсем свободны в своем желании оставаться здесь. В какой-то степени к нам это тоже относится. Наша квартплата защищена «законом о стабилизации квартплаты». Когда мы въехали сюда, она соответствовала среднерыночной, но ее рост в последующие годы оставался в рамках, устанавливаемых каждые два года муниципальной комиссией, на слушаниях которой представители жильцов и домовладельцев сходятся лицом к лицу. Так что, хотя нашу квартплату нельзя назвать низкой, она ниже, чем могла бы быть, если бы определялась исключительно рыночными механизмами.
Законы стабилизации и контроля арендной платы производят еще один важный эффект. Поскольку мы и наши соседи привязаны к дому экономически, мы чувствуем определенную социальную стабильность. С точки зрения местной политики и психологии вовлеченности это в высшей степени избирательное вложение приводит к положительному результату, укрепляя нашу заинтересованность как в доме, так и в квартале. А длительность присутствия произвела еще один эффект: мы все стали лучше осведомлены как об исторический перспективе, так и о самом месте нашего обитания. Стабильность ведет к повышению и упрочению чувства сопричастности, росту лояльности, цементирует общность.
Обстоятельства, благодаря которым мы въехали в этот дом, сделались (в первую очередь усилиями Джоан) самой популярной частью мифологии нашего брака. Мы перебивались временными вариантами и уже какое-то время искали постоянное решение. Я сосредоточил свои чаяния на гигантском лофте на береговой линии Бруклина – в районе, который сейчас очень моден, а тогда считался на отшибе. Пространство было абсолютно «сырым»: ни пола, ни водопровода, ни отопления – ничего, оно находилось далеко от маршрутов общественного транспорта, даже от магазинов. Однажды, когда мы пришли осмотреться, на первый этаж как раз вломились вооруженные грабители. Что тут прикажешь делать? Помещение было огромным, из него открывались панорамные виды на Манхэттен и Ист-Ривер. Но тогда у нас не было денег на перестройку, мои собственные строительские навыки были весьма ограниченны, к тому же неудобство расположения и пугающая бесконечность ремонта – все это ложилось тяжкой ношей на чашу весов моих неутешительных расчетов.
К счастью, меня уже почти удалось отговорить, и тут Джоан повезло наткнуться на объявление о квартире в «Аннабель Ли» – и она не мешкала. Свежеокрашенная квартира на верхнем этаже прекрасно расположенного дома приятно поразила нас, и я, не без сожаления, отказался от своих архитекторских амбиций довести до ума лофт «со свободной планировкой» – и мы подписали контракт. Мы никогда всерьез не задумывались о покупке собственной квартиры, хотя это оказалось бы разумнее. Денег у нас не было, и к тому же я, дитя шестидесятых, разделявший убеждение Прудона, что «собственность – это кража», просто (и как оказалось – глупо) не испытывал особого желания становиться собственником. Квартплата в Нью-Йорке казалась относительно невысокой, я привык часто переезжать, и домовладельцы бывали лучше, бывали хуже, но не оказывались невыносимы.
За время, проведенное в «Аннабель Ли», мы многое узнали о социологии отношений с собственниками. С одной стороны, нам очень не нравится делать в нашей квартире дорогостоящие улучшения (мы без конца спорим о серьезном ремонте в ванной), потому что получается, что мы «дарим» их домовладельцу. Кроме того, мы (особенно я) лелеем все более и более необоснованную надежду, что скоро разбогатеем и переедем. С другой стороны, мы очень привязаны к нашему дому, соседям, району и его гражданской жизни. Вопреки широко распространенной республиканской риторике, мы собственники без собственности. Наши гражданственные и хозяйственные чувства возникают не вследствие владения собственностью, а вследствие привязанности, взаимодействия и социальной обратной связи. Защита со стороны городского законодательства о регулировании квартплаты помогает закрепить наше чувство коллективного на правительственном уровне – и укрепить ощущение, что идеи равенства по-прежнему определяют политику.
Бум недвижимости в последние годы лишь придал рельефности усиливающемуся пространственному расслоению города, так же, как непристойный разрыв в уровне доходов привел к тому, что все большее и большее богатство сосредотачивается в руках все меньшего и меньшего числа людей. Манхэттен стал огороженным сообществом, мягким белым центром города, все в большей и большей степени «сбрасывающего» проявления разнообразия на окраины. Это поднимает вопросы о том, в какой степени следует поддерживать доступность жилья и как оно должно быть распределено. При всем уважении к свободному рынку, у нас наличествует долгая национальная история субсидирования жилья, будь то уменьшение налогооблагаемой базы на сумму выплачиваемой ипотеки, прямые субсидии (Джейн Джейкобс предлагала обновить их), ваучеры на возведение общедоступных домов или же регулирование квартплаты. Политические резоны и риторические фигуры могут меняться, но необходимость вмешательства остается неизменной.
Нынешняя городская политика – переход от общей системы контроля за квартплатой и возведения социального жилья к модели «общественно-частного партнерства», в рамках которой государственные субсидии направляются прямо домовладельцам и застройщикам, в обмен на добровольное предоставление доступного жилья. Позднее подобная политика получила название «инклюзивное зонирование» и стала осуществляться путем предоставления застройщикам возможности увеличивать площадь домов по сравнению с обычными нормативами в обмен на создание в ней определенного числа «доступных» квартир. На данный момент эта политика проводится с переменным успехом. Новые квартиры возведены, и их количество внушительно на фоне числа доступных квартир, выключенных из рынка. И несмотря на очевидные преимущества проектов домов со смешанным доходом, на практике многие из них спроектированы так, что оказались разделены на гетто, – доступные (и низшие по качеству) дома отделены от домов классом выше. Как и в случае с другими формами субсидий, основанных на неких бонусах, меняя одни блага, считающиеся исключительно важными – в данном случае, контроль над габаритами дома и доступ к свету и воздуху, – на другие, доступные квартиры, город разрушает собственную основополагающую парадигму хорошей городской формы.
Защищающий преемственность контроль за квартплатой – это своего рода социальный аналог охраны памятников. Из всех тем, постоянно возникающих на местном уровне, сохранение физической ткани нашего квартала является, вероятно, самой обсуждаемой. И тому есть много причин. Во-первых, городская ткань Виллидж ни на что не похожа и красива. Плотность вычурных улиц и исторических зданий здесь уникальна для Америки. Во-вторых, под видом сохранения исторической среды в Нью-Йорке (как под видом охраны окружающей среды – по всей стране) стали обсуждаться другие животрепещущие политические вопросы: кто должен отвечать за городское планирование? Чьи интересы должны при этом обслуживаться? Хотя Виллидж с лихвою наделен местными историками, которые могут рассказать о происхождении каждого кирпича, углового камня кладки, булыжника брусчатки, есть такое чувство, что сама ткань Виллидж – это не просто произведение искусства, а паутина культур и людских нитей, которые ценны сами по себе.
В настоящий момент самая ожесточенная борьба ведется вокруг нашей местной береговой линии, особенно вокруг нескольких чувствительных мест. Им грозит застройка огромными сооружениями, которые с точки зрения сообщества архитектурного надзора являются «нехарактерными». Первая ласточка – три смотрящих на Гудзон и горячо ненавидимых 14-этажных квартирных дома, все три спроектированы Ричардом Мейером в его обычной элегантной кристаллической манере. Они сочтены неподобающими, потому что своими большими размерами выбиваются из существующей застройки квартала, потому что их модернистская стилистика «сталь и стекло» неуместна на фоне остальных домов и потому что они нарушают равновесие прибрежной застройки, преобразуя живописное разнообразие нерегулярных, мелких ритмов во что-то вроде Риверсайд, Лейк-Шор-Драйв или Копакабаны и подчиняя расположенный за ними квартал собственной логике.
Хотя об этом не говорится открыто (и это не всплывает на публичных слушаниях, призванных определить судьбу нашей набережной), существует сильное подспудное ощущение, что эти дома также расходятся с идеей Виллидж как чего-то вольнодумного, разнообразного, передового, как бастиона, стоящего на пути безжалостных «трендов» и «модности», вцепившихся в Нью-Йорк (и, все в большей и большей степени, в сам Виллидж) мертвой хваткой. Это тем более справедливо, что в мейеровы дома ринулись орды мировых знаменитостей, включая Марту Стюарт и Хизер Миллз, заселявшихся за бешеные деньги – благодаря чему цены на все остальное, от недвижимости до йогуртов, также взлетели в стратосферу.
Мейеровы многоэтажки и несколько соседних зданий (включая потешное, раздутое, гладко обструганное палаццо Чупи, возведенное художником Джулианом Шнабелем и населенное целым выводком сменяющих друг дружку звезд, многие из которых перепродавали свои квартиры за миллионы после краткого пребывания) ставят ребром вопрос охраны исторического наследия: одни ли физические объекты заслуживают внимания? В самом начале, отсчитываемом с проигранной в 1960-е годы борьбы за сохранение Пенн-Стейшн, такой упор на физическом здании был оправдан. Пенсильванский вокзал был существенным элементом наследия нашей гражданской архитектуры, огромным величественным зданием, разрушенным ради ужасной новой станции, ужасного офисного здания и ужасной спортивной арены – все лишь ради того, чтобы извлечь из этого места больше прибыли.
Но это событие взбудоражило всех и привело, во-первых, к дальнейшей разработке законодательства, касающегося зданий – «памятников истории и архитектуры» (landmarks), а во-вторых – к тому, что под защиту оказались взяты тысячи сооружений по всему городу, как по отдельности, так и в составе определенных районов, таких как Сохо, Дамская миля (Ladies’ Mile) и большая часть Виллидж, получивших статус исторических. Институциализация самого понятия «памятник истории» оказалась также настоящей поворотной точкой для Нью-Йорка: он обрел статус города исторического, а не просто набора клеточек для ничем не ограниченных бесконечных трансформаций. Появление памятников истории знаменовало собой эпистемологический прорыв, выход за границы беспримесной алчности, столь умиляющей тех, кто пишет о Нью-Йорке, восхищаясь чистотой выведенного Шумпетером «творческого» или «креативного» разрушения: роскошные дворцы баронов преступного мира обращались в строительную пыль, уступая место просторным апартаментам скромных миллионеров. Город, подобно акуле, должен был двигаться или умереть.
Результаты оказались смешанными. «Охрана памятников» оказалась негибким инструментом, потому что отождествляла город с застывшими формами, а не с происходящими в нем процессами. Конечно, охранное законодательство признавало непреходящую ценность достижений городской архитектуры, их уникальность и незаменимость. За века развития Нью-Йорк породил ряд выдающихся архитектурных форм, достигших настоящего совершенства. Подобно площадям георгианского Лондона, каналам Венеции и бульварам Парижа, ряды домов из коричневого кирпича восьмисотых годов на Манхэттене и в Бруклине, ступенчатые небоскребы 1930-х и глыбы квартирных домов, возвышающихся вокруг Центрального парка и вдоль Гудзона, – это наши естественные достижения, результат уникального процесса развития, несущего отпечаток особого социального, исторического, культурного и творческого характера Нью-Йорка. Город не может быть подобен дереву, вопреки знаменитому утверждению Кристофера Александера, его скорее можно уподобить лесу, проходящему разные стадии развития и самоорганизации.
В качестве основных городских элементов эти наивысшие формы достигли пика собственной утонченности. Их изобретение и признание их важности положило начало череде соглашений, негласно заключенных между городом и горожанами. Эти формы прямо-таки ощетинились подлинностью – можно сказать, «аборигенностью» – и, в свою очередь, создают идентичность города, задуманного некогда в качестве интеграла города как такового. Это объекты такой концептуальной мощи, что они создают нового ньюйоркца. Подобно сказаниям Джейн и Марго, эти здания эпичны, они сохраняют и передают общие ценности. Разумеется, в прогрессе тоже случаются тупиковые ветви; и доведенные до абсолюта трущобы, и тюрьмы следует сохранять в назидание, из любопытства или же адаптировать. И особняк Фрика, и безвестная трущоба в Нижнем Ист-Сайде – оба сейчас музеи.
В той мере, в какой охрана памятников брала на себя задачу представлять идею всеобщего блага и защищать особые права, она прекрасно вписывалась в политическую культуру города, основанную на духе соперничества. Нью-Йорк без конца переопределяет соотношение частных прав и общественных интересов, так что история города представляет собой, среди прочего, бесконечные поиски равновесия между одним и другим. Порою (а яснее всего, вероятно, это выражалось во времена Роберта Мозеса, с его грандиозными планами «общественных» работ) инициатива находилась в руках институций, номинально являющихся общественными. Чаще, однако, предпочитаемой моделью оставалось laissez-faire, т. е. политика невмешательства, когда муниципалитет доверял памятники, находящиеся под разными видами охраны, благодетельному попечению частных инициатив.
В наши дни эти отношения оздоровлены с помощью неизменного общественно-частного партнерства, призванного выровнять преобладание инициатив частного сектора и ту легкость, с которой государство идет ему навстречу. Наш мэр-миллиардер – часть общенационального процесса обесценивания прямой общественной инициативы – рассматривает государственное вмешательство (по крайней мере в домашних делах) как сдерживающий фактор для чистого гения частного капитала. И впрямь, та зыбкая ответственность, которую логично было бы видеть возложенной на агентства планирования, вместо этого возложена на заместителя мэра по экономическому развитию, от которого и исходят все инициативы мэра, касающиеся физического облика города, и который является куратором не публичных, а частных проектов, кажущихся, ввиду их выгодности, интересными с публичной точки зрения. Дан Докторофф, покинувший в 2007 году сей высокий кабинет ради того, чтобы стать главой частной компании мэра Блумберга, – типичный пример этически двусмысленного сочетания интересов. В такой схеме департамент городского планирования принимает на себя роль разработчика урбанистического дизайна, добиваясь того, чтобы девелоперские инициативы хорошо выглядели, – или принимая для этого стратегические архитектурные концепции задним числом: зонирование, регулирование плотности застройки жилых кварталов или же увеличение ее предельного высотного режима. Нисходящая эффективность подобного «разделения труда» и возобновившийся интерес к масштабному городскому планированию при Блумберге оказались наиболее выражены в Вест-Сайд-Рейл-Ярдз на Манхэттене, Атлантик-Ярдз в Бруклине и в Граунд-Зеро на месте ВТЦ; поскольку все три землеотвода принадлежат государственным структурам, система регуляции там довольно запутана и менее чувствительна к попыткам поколебать ее со стороны оппонентов. Круговорот советов и увещеваний, которые экологические и урбанистические группы, «практики» городского права, транслируют чаще через протесты, чем через предложения, усиливается по мере движения сверху вниз.
Таким образом, здесь городское развитие тоже измеряется исключительно экономическими показателями. Мэр часто ссылается на стремительный рост цен на недвижимость как на мерило нашей успешности. Это республиканская логика: высокая волна поднимет все лодки, а деньги сверху просачиваются вниз всем на пользу. Увеличение стоимости недвижимости приводит, помимо роста уровня потребления людей с высоким доходом, к увеличению городского бюджета через налоги, которые, в свою очередь, могут быть использованы на благо тех людей, кого не затронула восходящая спираль развития. Вот вам и чудесная картинка: Манхэттен становится огромным огороженным сообществом, со все более сужающимся набором видов экономической деятельности и растущей недружелюбностью по отношению к тем, кто оказался лишен счастья купить себе этот сказочный образ жизни. Правда, в этих рассуждениях присутствует простая, но обидная ошибка: куда стекать деньгам, если повсюду одни миллионеры?
Это тот же ошибочный принцип, по которому-де нейтронная бомба все «сохраняет». Изучая несколько решений, принятых нашей Комиссией по сохранению исторических памятников для защиты зданий и кварталов, я был поражен однонаправленностью этого процесса. Привязанное исключительно к эстетическому лексикону, это сохранение перевоссоздает город как музей, как репозиторий себя самого. Право сохранять грозит «изъятием», входит в прямое противоречие с частным правом распоряжаться и отчуждать частную собственность. На практике эффект оказывается противоположным. Эстетическое сохранение повышает «ценность» недвижимости, привязывая права на нее к архитектуре. Таким образом, сохранение де-факто выдает мандат на джентрификацию.
Эта оторванная от корней идея «контекста» стала главной ценностью урбанизма. Любые физические добавления или изменения исторической структуры должны рассматриваться с точки зрения совместимости – концепция, понимаемая столь негибко, что исключает что-либо за пределами буквального прочтения. В масштабе квартала или района тест на соответствие контексту широко использовался, причем с величайшей архитектурной робостью и урбанистической брутальностью, подавляя любое отклонение, возникшее в результате необычного пространственного решения, выбивающегося из общего цикла подъема и упадка. Мало кто думал о меняющемся контексте, способном дать импульс для более широкого понимания здания или настоящих составляющих квартальной жизни. Крайний случай – Виллетс Пойнт в Куинсе, прямо около стадиона Ши. Разбитые, широкие, наполовину замощенные улицы этого района со скудной инфраструктурой выглядят так, словно Виллетс Пойнт лежит где-то за границами развитого мира, словно здесь не ведутся десятки бизнесов, в первую очередь шиномонтаж и кузовные работы. Экология этого района – уникальна и симбиотична; он расцветает благодаря запущенности. Городские власти предлагают все уничтожить и построить новые дома «смешанного назначения». Хотя автомастерские нельзя счесть «наилучшим и наивыгоднейшим» использованием этой удачно расположенной территории, город не в состоянии предложить места, куда их можно перенести. Оказавшись экономически излишними, как жильцы в квартирах с жестко ограниченной квартплатой, они просто закроются.
В Сохо – «флагманском» историческом районе, показательном примере джентрификации, ставшем всемирно признанным символом успешного «адаптивного приспособления», тест на контекстуальность использовался для выравнивания карнизов, проталкивания убаюкивающей ретроархитектуры и даже – что уж совсем смешно – для высаживания на улице деревьев, хотя изначально их и близко не было. Что в Сохо действительно было – так это целый ряд видов деятельности, входящих сейчас в решительное противоречие с представлениями об «историческом» квартале. Тридцать лет назад, когда я въехал в лофт в Сохо – семь этажей пешком! – моя бабушка была удручена тем, что я выбрал такое место жительства, потому что она помнила его как район потогонных швейных мастерских. Она воспринимала выбранное мною место в контексте его «аутентичного» происхождения и не могла разделить мой архитектурный восторг от большой пустой комнаты. Для нее Сохо ассоциировался не с твердой изысканностью и ласкающими взгляд пропорциями чугунных фасадов, а с культурой его использования. Ей вспоминались молодые иммигрантки, часами стрекотавшие за жалкие гроши на своих швейных машинках. Красотки в «Маноло», перебирающиеся из клуба «Беллини» в ресторан «Чиприани», моей бабушкой в расчет не принимались.
Сохранение близоруко изгоняет этот аспект из своих расчетов. Никто не жалеет о потогонных лавочках, но многие жалуются на то, как быстро пришла в упадок промышленная экономика города, нынче просто близкая к исчезновению. На улицах Сохо не было деревьев, потому что бессчетные грузовики и фургоны, сгружающие на улицу штуки ткани и ящики, просто не оставляли им шанса выжить. Странно сохранять и эстетизировать эту историческую данность, не задумываясь о последствиях такого историзма для бедных. В не столь отдаленной истории Сохо, безусловно, был момент – перед самым началом политических манипуляций, поддержанных деньгами, – когда первоначальная идея использования этого места могла бы трансформироваться во что-то по-настоящему ценное. Пестрая смесь художников, ремесленников, мелких производителей и экспериментаторов, а также владельцев магазинчиков, заточенных под их нужды, на короткое время оживила Сохо, пока «невидимая рука рынка», облаченная в данном случае в перчатку муниципальных властей, не вцепилась им в глотку и не поубивала всех ради обувных магазинов и модных загончиков для ребят, надутых доткомовским пузырем.
Не так дано я принимал участие в дискуссии на одной конференции и имел случай обратить внимание на то обстоятельство, что время уплаты налогов – это очень нервное время, потому что мы парадоксальным образом надеемся, что наш доход окажется достаточно низок для того, чтобы закон о стабилизации квартплаты продолжал на нас распространяться, поскольку иначе нам просто придется съезжать из квартиры. После пленарного заседания ко мне, пыша гневом, подлетел один из слушателей. Он как раз работал с недвижимостью и, начав с того, что безусловно уважает мое право на собственное мнение, заявил вслед за этим, что люди, подобные мне, которые «хотят ездить на “Кадиллаке”, а платить как за “Форд”», это и есть источник проблем для Нью-Йорка. Я начал было возражать, но этот мужчина был в такой ярости, что дискуссии не получилось.
Не оставалось никакого прохода к этому религиозному абсолютизму рынка, подразумевающему необсуждаемую веру в мудрость механизмов ценообразования. Наша квартира относительно дорога, будем ли мы исходить из доли в нашем доходе или же из средней квартплаты по стране. За годы нашего здесь проживания мы в совокупности выплатили больше, чем наш хозяин заплатил когда-то за весь дом. Конечно, «Аннабель Ли» прекрасно расположена, но годами содержалась в небрежении. Мы мирились с этим, до определенной степени, отдавая себе отчет в том, что квартплата, собираемая с жильцов, гораздо ниже той, какой она могла бы быть, если бы все квартиры сдавались по расценкам, близким к рыночным. Заставила бы хозяина бо́льшая квартплата тщательнее содержать дом – вопрос открытый, трудно оценить возможную взаимосвязь между ростом дохода и улучшением сервиса, особенно когда речь идет о низкой марже. В расчетах, касающихся недвижимости, цена не имеет ничего общего с имманентным качеством жилья или особенностями его обмена, а только с его модностью и дефицитом. Рыночная теория ценности товара или услуги мало что говорит о качестве и справедливости, а всего лишь описывает законную прибыль, которую рынок потянет.
А еще, в своей любви к абстракциям, человек из сферы недвижимости игнорирует историческую роль «общего пользования» в определении того, что считать справедливым, а что нет. Не имея закона, мы никак не смогли бы заставить нашего домовладельца залатать крышу после того, как нас замучили протечки (нам пришлось добиться предписания из департамента строительства, и на это ушло два года), или поменять древний бойлер, когда тот зафурчал и умер посредине зимы. Не говоря уж про то, что без законов о строительстве у нас никогда не было бы окон в комнатах, выходящих на воздушные колодцы. Наш домовладелец – классический экземпляр, он, похоже, начисто лишен альтруизма – поскольку это качество, в силу самой своей природы, не способствует заключению контрактов – и вообще не чувствует обязанности делать что-либо, что прямо не вменено в его обязанности. Подобно возмущенному участнику конференции, он старается «отжать» преимущества для себя без всякой этики или взаимности. С его – и рыночной – точки зрения вести себя по Гоббсу просто логично, вот и все.
С нашим хозяином можно быть уверенным лишь в одном: что в конце каждого месяца он просунет счет под дверь. Однажды он перепутал и подсунул под дверь счет нашего соседа, ныне съехавшего, с противоположной стороны холла. Поскольку конверт не был запечатан, мы, разумеется, открыли его, чтобы посмотреть, что́ платит наш сосед: в Нью-Йорке, где извлечение прибыли из недвижимости является основным производством, каждый житель зациклен на том, сколько платят за крышу над головой все остальные. Из-за негибкости городских законов о недвижимости, введенных в качестве меры военного времени в 1940-е годы, квартплаты могут отличаться разительно; и наш сосед, подпадавший под программу контроля за квартплатой, платил примерно пятую часть того, что платили мы – возможно, десятую часть «рыночной стоимости».
Но тем не менее в подобных отношениях мы надеемся на какие-то моральные принципы. Существующая система очевидно несправедлива. Люди со средствами пользуются низкой квартплатой, пожилые люди остаются в больших апартаментах, с которыми они не способны справиться, а огромный класс людей, лишенный допуска к этим благам, вынужден полагаться лишь на милость рынка. Устойчивость этой системы связана отчасти с политическим влиянием огромного числа людей, наслаждающихся ее преимуществами, а отчасти – с извращенным представлением, что, в сущности, в самой основе своей эта система правильна, что она, по крайней мере теоретически, идет навстречу тому обстоятельству, что разные люди обладают разными возможностями платить за квартиру. Это – симптом того, что мы привыкли смотреть на город как на место, предоставляющее человеку площадь в зависимости от его достоинств и недостатков. Если вы можете себе это позволить – вы этого достойны, и наоборот.
Для бедных жителей города, каждый день вынужденных наблюдать ярмарку сверхпотребления, подспудное негодование – часть повседневной жизни. Но несмотря на это, они продолжают заниматься своими делами с редкостным хладнокровием. Нам тоже как-то удалось справиться со столбняком, который вполне мог нас охватить от осознания той вопиющей несправедливости, что наши соседи платят 20 процентов от того, что платим мы, и пользуются теми же благами. Отчасти нам помог истинно нью-йоркский élan, непробиваемое самодовольство от того, что живешь в центре мира, а отчасти – наша предусмотрительная готовность изливать досаду в мечтах, а не в ярости – роскошь, позволительная нам, представителям среднего класса, благодаря комфорту, которым мы пользуемся: моя прогулка на работу – это совсем не то же самое, как если бы я гулял в Моррисании или в Ист-Нью-Йорке. К тому же многие из нас по-прежнему мечтают сорвать джек-пот при найме недвижимости – а кому-то это и удается. Чем меньше терпимости к проявлениям подвижности и разнообразия населения выказывает наш квартал и сам город, тем труднее расставаться с этой мечтой.
Способность людей видеть светлую строну неадекватных обстоятельств имеет свои пределы. Живя в Виллидж, мы наслаждаемся доступом ко всему набору городских удовольствий и осознаем, что мы – в центре того, что является, по многим признакам, воплощением идеального городского окружения. Наше привязанное к регулируемой квартплате состояние приемлемо потому, что оно маркирует собой не просто невозможность переезда в другое место, а невозможность переезда в место, которое (даже если бы мы его искали) оказалось бы лучше. В трущобах долгое пребывание кажется не преимуществом, а наказанием. Мы восхищаемся цепкой взаимовыручкой в подобных местах и романтизируем замешанные на отчаянии формы товарищества, – но они в корне отличаются от наших. Несмотря на все наши трудности, в целом мы в Виллидж воспринимаем свое окружение как принципиально положительное, а свою общественную деятельность – как путь совершенству. В трущобах совершенства можно достигнуть, только выбравшись из них.
Система взимания квартирной платы далеко ушла от идеи гражданственности и гражданства, добровольно взятых обязанностей. Наш домовладелец, подобно многим в городе, включая крупнейших, не несет никакой реальной ответственности за то, как его недвижимость вписывается в городской ансамбль. Его лишь недавно стало беспокоить, что наш дом – самый обветшалый в прекрасном блоке домов: эта мысль пришла ему в голову вместе с импульсом сделать ремонт и поднять квартплату или вместе с опасениями нарваться на санкции со стороны Департамента строительства. И точно так же, хотя поддержание тротуара перед входной дверью в городе, где тротуары по закону могут являться частными, а не общественными, вменено в обязанности домовладельцу, деревья, которые осеняют этот тротуар, оставляют его совершенно равнодушным. Передача гражданской ответственности за деревья и тротуары в руки владельцев близстоящих зданий приводит к смехотворному отсутствию зеленых насаждений даже на самых процветающих городских артериях. У меня желчь разливается, когда я прохожу по лишенным тени тротуарам мимо корпоративных небоскребов Мидтауна, потому что даже владельцы этих сооружений, стоимостью в миллиарды долларов каждое, так же равнодушны к общественным нуждам, как мой домохозяин. Какой контраст с такими уютными городами, как Париж или Ханой (на который в данном отношении оказали благотворное влияние колонизаторы). Отсутствие деревьев в Мидтауне объясняется теми же причинами, что и потрескавшиеся тротуары в Бушуике: домовладельцы не вкладывают ни цента, а городские власти не считают нужным их заставлять.
Карл, наш бывший сосед с контролируемой квартплатой, был во многих отношениях показательным примером, но также, подобно нашему домохозяину (и нам самим) – порождением системы. Годами мы мало что слышали из его квартиры, разве что прыжки кота в холле поздними вечерами. О том, что это кот, мы догадались чисто умозрительно: несмотря на то что мы неоднократно слышали, как он носится туда-сюда на своих маленьких лапах, и порою видели в мусоре банку кошачьих консервов, он никогда не попадался нам на глаза и, сколько я могу припомнить, мы ни разу не слышали ни единого мяуканья. То, что происходило за закрытыми дверями, оставалось в принципе недоступным нашему взору. Конечно, нам случалось бросать мимолетные взгляды, если наши входные двери открывались одновременно. Эти беглые обзоры часто поражали. Мягко говоря, Карл был клиническим барахольщиком. Разнообразный хлам начинался прямо от прихожей, старые газеты громоздились небоскребами до потолка – словом, полный беспорядок.
Я знал, что еще пара людей обладает подобными странностями. Честно говоря, такие люди меня пугают. С другой стороны, мое чувство толерантности говорит мне, что у себя дома каждый волен вести себя как ему вздумается. Пока это не начинает касаться меня. Оставляя в стороне мое беспокойство относительно состояния Карлова ума (если он находится в таком же беспорядке – не значит ли это, что сам Карл обернется маньяком с топором?), меня тревожило, что эти залежи мусора могут оказаться эпицентром и питательной почвой для проникновения вездесущих нью-йоркских тараканов. А больше всего меня беспокоило то, что наш сосед отказывался ограничить весь этот хлам своей квартирой. Годами весь этот сор норовил вывалиться в наш холл, в виде стопок бумаг и сломанной мебели, накапливающейся в конце коридора.
Мы перебрали разные средства, чтобы усмирить его наклонности. Я часто сгребал его хлам и складывал перед его дверью. Порою я выносил его на улицу. Я писал объявления, адресованные всем жильцам «Аннабель Ли», в которых растолковывал, как это небезопасно и не по-соседски загромождать холлы и как это раздражает нас, жильцов последнего этажа, вынужденных обходить все это. Совершенно никакого результата. Лишь когда домовладелец предупредил о предстоящей пожарной инспекции и пригрозил внушительными штрафами, это помогло. Эффект оказался незамедлительным, но краткосрочным, и скоро хлам начал снова пробираться в холлы.
Холл, называемый порой наполовину частным пространством, – прекрасное место реализации деликатных стратегий отношений, характеризующих общественную жизнь города. Наш конкретный холл ужасен и грязен; раз в неделю его символически протирают шваброй, и это все, что домовладелец может для нас сделать. Мерцающий свет, облупленная краска и общее ощущение упадка, похоже, его вовсе не интересуют. Мы, жильцы, разрываемся между возмущением безобразным состоянием нашего холла и чувством, что это не наша забота, а забота домохозяина. Это порождает парадокс. Мы используем холл не по назначению, потому что чувствуем, что он не по назначению использует нас. Мы не участвуем в его содержании, потому что, делай мы это, мы давали бы хозяину что-то, что он сам должен давать нам. Мы вовлечены в то самое «иррациональное» поведение, в котором так часто упрекают жителей «социальных домов»: гадим в собственное гнездо.
Вопрос о собирательстве хлама заостряется еще и самой системой. Городские службы вывозят мусор с улицы трижды в неделю. Большую часть того срока, что мы здесь проживаем, мы выставляем наши мешки с мусором накануне вечером в холл и подсобный рабочий стаскивает их вниз рано утром. По идее, это должно означать, что мусор стоит в холле одну ночь. На практике, однако, мы вытаскиваем мешки в холл по мере наполнения, и это приводит к тому, что он практически никогда не свободен от мусора. В день вывоза перерабатываемого мусора дело обстоит еще хуже. Упакованные газеты, пластиковые пакеты, металлические банки забирают по пятницам, и в четверг вечером большой, грязный пластиковый контейнер от коммунальных служб появляется в холле первого этажа. Портье не стаскивает перерабатываемый мусор вниз, эта обязанность ложится на плечи самих жильцов. А это значит, что газеты начинают скапливаться в холле задолго до пятницы. Зачастую эти мешки, как и пакеты из магазинов, наполненные жестяными банками и бутылками, начинают свою миграцию к входной двери задолго до дня сбора. Мы в состоянии почерпнуть немало информации о наших соседях из этих археологических слоев (со второго этажа на этой неделе вынесли три пустых пакета вина…), но в целом они просто производят впечатление удручающего беспорядка.
Наши отношения с Карлом достигли кризисной точки пару лет назад. В предыдущие годы он не часто появлялся дома – переехав, как мы поняли, к своей девушке. И хотя сдавать квартиры с контролируемой квартплатой запрещено, он обошел этот запрет, пустив жильца под видом «товарища по квартире». Прошло несколько месяцев, прежде чем мы столкнулись с этим новым соседом, который уже успел проявить себя с худшей стороны, оставляя груды несобранного мусора на полу. Еще он слушал громкую музыку (первейший признак нецивилизованности в квартирной жизни) и круглые сутки принимал гостей – которые частенько звонили в нашу дверь вместо его.
Его поведение стало предметом пересудов на лестнице, нарушая сложившийся в «Аннабель Ли» принцип невмешательства «живи сам и давай жить другим». В силу нашей непосредственной близости к проблеме и всем известной добропорядочности, сложилось общее мнение, что это нам надлежит что-то предпринять. Первое время дело ограничивалось стуками в стену, когда музыка становилась слишком громкой (сигнал, который оказывался прекрасно понят). Позднее я прикрепил скотчем сигаретный бычок, один из бесчисленных бычков, оставляемых нашим невидимым соседом и его друзьями, к его двери – и на следующий день обнаружил его на нашей собственной двери. Однажды мы завязали его мусорные мешки и выставили их аккуратным рядком – как пример. Он, вероятно, счел нас занудливыми дураками.
Предел наступил, когда мы оставили на его двери записку с перечнем его преступлений. На следующий день в нашу дверь постучали. Джоан была дома одна. Она спросила, кто это – и это оказался наш сосед, в неописуемой ярости: «Как вы посмели оставить мне такую записку! Это потому, что вы расисты!» Джоан отвечала, что это невозможно по той простой причине, что мы его еще не видели и понятия не имеем, к какой расе он принадлежит (оказалось, что он с Филиппин). Это его немного остудило, Джоан открыла дверь и строго с ним поговорила. Результатом стало незначительное, но отчетливое улучшение ситуации с мусором.
Но скоро он вернулся к прежним привычкам, и портье, в чьи обязанности ранее входило трижды в неделю стаскивать мусор со всех этажей вниз, стал отказываться иметь с ним дело. Мы начали засыпать жалобами хозяина, который выкрутился, заявив, что единственное, что здесь можно предпринять, это уволить Лестера, доброго пожилого чернокожего бедолагу, которому он недоплачивал и в чьи обязанности входил присмотр за холлами. Наш домохозяин – мастер «выбора Гобсона».
Через несколько дней противостояния домовладелец нашел выход. В холле было повешено объявление, оповещающее жильцов, что хозяин не будет больше собирать мусор из наших квартир и что жильцы отныне обязаны сносить свои мусорные мешки вниз самостоятельно. Он снова выиграл, предоставив нам возможность или оставлять свой мусор на полу сколько нам вздумается (пока мы предпринимаем административные или юридические действия), или же спускать его по ступенькам самостоятельно.
Мы испытывали смешанные чувства по этому поводу. Если жильцы скооперируются, то добьются определенной эстетической и гигиенической выгоды, особенно мы, живущие на верхних этажах. С другой стороны, необходимость спускать мусор ко входу самостоятельно, несомненно, означала урезание оговоренных услуг – и это стало первым пунктом нашей дальнейшей борьбы. Мы воспринимали свои отношения с домовладельцем не просто как юридический, но как общественный договор, в каком-то смысле даже как политический, и рассматривали подобное поведение не просто как возникшее неудобство, но как покушение на наши права жильцов.
Наши соседи со второго этажа (старожилы, с контролируемой квартплатой) предпочли, в качестве жеста непокорности, выбрасывать свой мусор в световой колодец, прямо перед конторой домовладельца в полуподвале, и это стало казаться хорошей идеей. В конце концов, почему мы должны хранить мусор на своей территории, если вывозить его – обязанность хозяина? Так что вполне справедливо и разумно, чтобы мусор собирался перед его дверьми, а не перед нашими. С того момента многие жильцы в те дни, когда мусоровоз не приезжал, оставляли свои мешки на верхней площадке лестницы, ведущей в контору домовладельца. Порою мы тоже так делали. Моя вина в замусоривании улиц смягчается тем, что мои мешки всегда были плотно завязаны, и тем, что я таким образом просто посылал хозяину сигнал – еще одно проявление нелепости нашей системы.
Если я уходил из дома около девяти, я порой сталкивался с хозяином, идущим в свою контору. Вообще-то хозяев было двое: Лу, с которым мы имели дело постоянно, и Роуз, его пожилая мать. Имелось и несколько «внештатников», включая бухгалтера и недавно присоединившегося к ним Джима, чуть более любезного и вменяемого, чем Лу. Личные качества последнего открылись нам сразу же, еще при заключении контракта. Мы подписали его в офисе Лу в Даунтауне, где он занимался адвокатской практикой по уголовным делам. Этот визит дал нам краткое представление о том стиле общения, который нам пришлось узнавать все лучше и лучше с ходом лет: постоянное прерывание на телефонные звонки (которым всегда отдавалось предпочтение перед сидящим перед ним людьми), беспочвенные обвинения в адрес других жильцов и ничем не сдерживаемое возвеличивание себя любимого.
С годами наши отношения приобрели психотический характер. Ему, кажется, доставляет удовольствие провоцировать меня, а я все меньше способен сдерживаться. Нашей постоянной темой стал жилец моего соседа напротив, который, по общему мнению всего подъезда, торговал наркотиками. Хозяин охотно вышвырнул бы нашего соседа – но совсем не по этой причине, а просто потому, что, когда квартира с контролируемой квартплатой освобождается, домовладелец по закону имеет право пересдать ее по рыночной цене, то есть по меньшей мере на три тысячи долларов больше, чем платил наш сосед. Хозяйская алчность (или деловая сметка, в зависимости от того, как вы на это смотрите) заставила его даже попытаться «завербовать» меня дать свидетельские показания в суде и подтвердить, что наш сосед реально не живет в своей квартире. В качестве награды он предложил покрасить холлы (которые к тому моменту не обновлялись десятилетие), починить полы и избавиться от граффити в вестибюле.
Учитывая, как нам надоели обшарпанные, грязные холлы и вестибюль, предложение было соблазнительным. Но солидарность жильцов, нежелание стучать на ближнего своего (история в духе Анны Франк) и, главное, нежелание, чтобы хозяин получал дополнительную прибыль, перевесили. Я ответил, что не верю его обещаниям по поводу ремонта (добиться чего-либо в «Аннабель Ли» – это суровое испытание), так что пусть это он сначала обновит места общего пользования, а потом уже я, оценив такое проявление доброй воли с его стороны, вернусь к его предложению – как только здание приобретет пристойный вид. Лу согласился.
Хотя рожденный ползать мошенник никогда не сможет летать, это дало мне еще одну возможность указать нашему хозяину на его самовлюбленность и отсутствие гражданской сознательности. Эту высокую ноту я и без того брал довольно часто. Я втолковывал ему про историческое значение нашего квартала и про то, что каждый должен вносить свой посильный вклад в его украшение. Я вопрошал его, как он умудрился не приобрести никакого чувства гражданской ответственности, проходя обучение в юридической школе. Я указывал на другие здания в нашем блоке, содержащиеся в чистоте и идеальном порядке. Он находил меня смешным.
На сей раз я использовал представившуюся возможность и спросил, в ехидно-провокационной манере, что мешает ему самому разорвать контракт с человеком, занимающимся незаконной субарендой. Я подозревал, что он прекрасно осведомлен о наркоторговле и просто покрывает ее. Но оказалось, что он удерживался от того, чтобы отобрать квартиру, потому что Карл уверил его: и первый его жилец, и наркоторговец – это его товарищи, с которыми он делит жилье (его собственная игра с юридической системой). Я подозревал, что дело нечисто и на самом здесь скрывается что-то куда более серьезное, о чем я не имел представления. Хотя, скорее всего – ничего.
Ситуация становилась все серьезнее и серьезнее, пока наконец самому Карлу не пришлось «из-за сцены» вызвать полицию. Однажды я пришел домой и увидел, как Карлова «товарища» – который, очевидно, не только сбывал, но и сам изготовлял наркотики – выводят в наручниках. Ему следовало бы понимать, что первая заповедь наркодилера – вести себя как можно незаметнее. Искрометное, но раздражающее поведение стало его ошибкой, и скоро на его месте оказались две очень скромные молодые женщины, новые «товарищи» Карла.
Самое наше яростное столкновение с домовладельцем произошло восемь лет назад. В то время я преподавал в Вене и ездил туда раз в месяц. После первой моей затяжной болезни я решил оставить эту работу, которая сделалась скучной и чрезвычайно изматывающей. Я спускался вниз по лестнице, с чемоданом в руке, чтобы оправиться в путешествие, которое, как я предполагал, должно было оказаться последним, – и первым с того момента, как я почувствовал себя лучше. Стоял чудесный весенний день, я был в прекрасном настроении. В вестибюле я встретился с Роуз, объявил ей, что еду в Европу, и мы поболтали с ней, европейской беженкой, об очаровании Вены, в особенности о выпечке легендарного кафе «Демель» (Demel), которую непременно стоит отведать. Мне не так часто выпадал случай поговорить с ней по-человечески, и я выходил с мыслью, что нам надо с ней и дальше вот так вот перекидываться время от времени парой слов.
По возвращении, однако, я обнаружил извещение – следствие того, что домохозяин уведомил городской департамент, регулирующий квартплату, о наличии у меня заграничного дохода, который, как он подозревает, я не указал в своей налоговой декларации. Логика его была проста. Согласно законам, регулирующим стабилизацию квартплаты, когда она добирается до отметки две тысячи долларов в месяц (как наша), доходы жильцов подлежат проверке. И если они составляют больше 175 тысяч долларов в год в течение двух лет подряд, ограничения по квартплате снимаются и она может быть поднята до рыночного уровня. Заслышав о моей работе в Вене, хозяин рассудил, что, возможно, зарплата Джоан, моя зарплата и доходы от моего архитектурного бюро (в действительности на протяжении ряда лет приносившего одни убытки) превышают эту сумму.
Но в тот момент я просто понял, что он обвиняет меня в мошенничестве – уклонении от налогов. Будучи чрезвычайно педантичным в таких вещах и годами аккуратно платя австрийские налоги, более похожие на конфискацию имущества (и будучи достаточно наивным, не указывая это в декларациях, хотя эти суммы вычитаются из американский налогооблагаемой базы), я пришел в ярость. Джоан тоже рассердилась такому коварству – использовать невинный соседский разговор, чтобы залезть к нам в карман! И мы ринулись вниз по лестнице.
Хозяин хорошо научился со мною обращаться. Я немедленно впал в высокопарный тон, и его самодовольные ответы еще больше распаляли меня. Он начал подзуживать меня, говоря, что, раз я так взъелся, значит, он попал в больное место – еще одно доказательство его правоты. Я стал возмущаться: как такое ничтожество, как он, смеет обвинять таких добропорядочных граждан, как мы, в махинациях с налогами. Он перешел на юридический жаргон, провозглашая, что действует в рамках своих прав, и настаивая, что мой гнев – prima facie – свидетельствует о справедливости его подозрений. Я повернулся к Роуз и заявил ей, как это мерзко – использовать человеческий разговор для того, чтобы потуже затянуть удавку на шее жильца. Домовладелец просто расхохотался, глядя на мою вышедшую из-под контроля, бессмысленную ярость.
Я просто кипел от гнева и решился на то, что казалось мне самым страшным оскорблением: «Люди, подобные вам, – оправдание антисемитизма!» Но моя попытка уподобить домовладельца Шейлоку не возымела ни малейшего эффекта. Под непрекращающийся смех я выскочил из конторы, открыв дверь пинком, и присел на крыльцо, чтобы остыть. Джоан, остававшаяся вне хозяйских насмешек, неожиданно сгребла все бумаги с его стола и выбросила их в окно. Столь шокирующее поведение человека, известного своими деликатными манерами, немедленно заставило хозяина замолчать. Потом он заявил, что ее поведение выходит за все пределы. Его – тоже, отвечала она. Он спросил, как я посмел поносить его религию, и она отвечала, что я пришел в такую ярость именно из-за высоких этических требований, которые я предъявляю к людям, разделяющим мою религию. Потом она вышла ко мне на крыльцо. Мы немедленно известили городские власти о том, что наш доход не превышает установленного лимита и что мы рассматриваем данный эпизод как еще одно подтверждение преследования со стороны домовладельца. На этом все и кончилось. На время.
В инцидентах меньшего масштаба недостатка не было. Однажды, сытый по горло ужасающим состоянием лестничной клетки, я вывесил письмо, адресованное хозяину, в котором спрашивал, когда он собирается вымыть и покрасить ее, а если не собирается в обозримом будущем, то я готов сделать это сам и приглашаю соседей присоединиться к этой авантюре в духе Тома Сойера. Никто из соседей не воспринял это предложение всерьез – кроме самого Лу. Он ответил угрозой привлечь меня к суду. Это едва не побудило меня немедленно приступить к малярным работам – настолько соблазнительной показалась мне возможность предстать перед судьей, который наверняка осудит не меня, а истца за нелепость возбужденного дела. Но приятель-юрист объяснил мне, что проигравшей стороной, вероятнее всего, окажусь я, потому что жилец не имеет права покушаться на то, что, безусловно, является пространством хозяина.
Но благодаря Джоан мы добились некоторого прогресса. После того как количество протечек в нашем потолке трагически увеличилось и каждый прошедший дождь приносил с собой обвалившуюся штукатурку, лужи на полу, отошедшие обои и порчу самых ценных предметов обстановки, Джоан направила жалобу в комиссию по контролю за квартплатой и в департамент строительства. Те, в свою очередь, в надлежащий срок направили инспекторов, которые засвидетельствовали, что крыша и впрямь протекает во многих местах, а сверх того, что оконные рамы опасно прогнили. Домовладелец получил предписание починить и то и другое с четким указанием крайнего срока. Мы же получили небольшое, но заметное снижение квартплаты до того времени, пока неисправности не будут устранены. За день до истечения установленного срока кровельщики появились и приступили к работе.
Битвы эти шли бесконечно. Примерно десять лет назад наша домофонная система испустила последний вздох. На тот момент мы платили самую высокую квартплату в доме – и вообще-то жили на последнем этаже, так что нам было неудобнее всех остальных спускаться вниз открывать двери гостям и перехватывать почтальонов, которые, не дозвонившись, возвращались обратно в отделение – круговой маршрут протяженностью в двадцать четыре блока. Так что хозяин испытывал смутное чувство, что перед нами он несет несколько повышенные обязательства. Так вот: вместо того чтобы озаботиться заменой всей почившей системы, он попытался починить только наш домофон. Скоро выяснилось, что заменить лишь один кусок пришедшей в негодность проводки невозможно. Тогда он выпустил наружу из одного из прогнивших окон в нашей гостиной провод, ведущий по фасаду в вестибюль и соединенный с примитивным звоночком. Питалась эта конструкция от батарейки на нашем подоконнике. Подобная система не оставляла иной возможности впустить гостей, кроме как спуститься за ними самому или бросить в окно ключ в носке.
Конечно, система не работала: провод сдувало, контакты отошли почти сразу же. Десятки гневных звонков, писем-требований на протяжении месяцев. Наконец, через год подобных жалоб хозяин все-таки заменил домофоны. Но и теперь, в стомиллионный раз, в них тут же обнаружились различные неполадки, в одних квартирах они работали, в других – нет. Такую же борьбу пришлось вести из-за категорического отказа хозяина провести в доме телевизионный кабель. Она шла годами (хотя Джоан «уела» его напоминанием, что провел же он в свое время телефонный кабель), а после победы продолжилась его постоянными проволочками и препонами при обновлении телевидения на цифровое. Монтажники разного уровня только глаза закатывали и тяжко вздыхали, выслушивая заявления домовладельца, что он понятия не имеет, где кабели входят в дом и как они по нему идут.
Хотя, возможно, Лу и Роуз – исключительные случаи, их поведение хорошо согласуется со структурой, определяющей их возможность извлекать прибыль из нас всех. Их поведение по отношению к нам и к своим минимальным обязанностям по поддержанию дома – это своего рода «наименьший общий знаменатель», определяемый буквой закона и их асимптомным отношением к его выполнению. Роуз и Лу – это едва ли не пародийное воплощение того, что зовется «буржуазной моралью». Их кажущееся наплевательским отношение к жильцам – это просто перенос «деловой этики» в область общественного поведения. Мы же ждем, что они будут вести себя с добротой и щедростью, проявят интерес к жизни всего района, и поэтому так настойчиво пытаемся говорить с ними совершенно несоответствующим языком, не имеющим ничего общего с контрактами и юридическими обязательствами.
Мы держим Лу и Роуз в ежовых рукавицах, потому что они – человеческие лица системы, замкнутой лишь на собственные интересы. Но они лишь мелкие сошки, обслуживающие интересы куда более крупных и безликих игроков. По истечении двадцати пяти лет мы рассматриваем их скорее в свете непростых личных отношений, нежели в качестве эмблемы порочности крупного города. Недвижимость – главная отрасль промышленности Нью-Йорка. Домовладельцы – всего лишь рядовые бойцы, грудью защищающие приоритеты ценностей частной собственности, правомочность взгляда, оценивающего каждое место, каждое здание с точки зрения выгоды, которую можно из них извлечь. Бизнес-модель управления, горячо принятая нашим мэром-миллиардером, подразумевает сугубо деляческий, прагматический взгляд, что гарантирует «правильным людям» возможность делать деньги.
Государство намерено все шире и шире разворачивать свою наиболее жестокую меру по поддержанию градостроительной среды – конфискацию, защищая интересы частных застройщиков, невзирая на кислые отклики остальных. Политики, оплакивая «культуру всеобщего благосостояния», урезают ее блага и в то же время делают щедрые «подачи» нуждающимся корпорациям, субсидируя частные рыночные компании как через налоговые льготы, так и через щедрые бонусы и одновременно передавая ответственность из публичной сферы в руки частных игроков. Эта система обратила Манхэттен в зону бешеного строительного бума, задирая среднюю стоимость квартиры до заоблачных высей и порождая величайший разрыв доходов – и самый малочисленный средний класс – в истории.
И по контрасту, тот род драмы «жилец – хозяин», что разыгрываем мы с Лу и Роуз, в которой задействована их способность выжимать из нас небольшие суммы денег, и наши соответствующие усилия получить за них небольшие усовершенствования, – это, вероятно, извечная плата за богемность, за право принадлежать к маргинальной и при этом прославленной прослойке населения и вести ее образ жизни в центре города. И мы охотно, безропотно играем свою роль.