К входной двери пристроено крыльцо. Его социальные функции многообразны. Во-первых, это превосходное фильтрующее, опосредующее пространство, обозначающее переход от публичной жизни улицы к частной жизни здания. Короткий подъем создает чувство, что ты прибываешь на место, поддерживаемое двумя ритуализированными пространствами: вестибюлем, «домом» для почтовых ящиков и дверных звонков, и входной дверью, местом особых приветственных действий, поиска ключей, первого взгляда на присланные счета, передачи сумок и пакетов из одних рук в другие, чтобы осуществить чаемое «ключ-в-замок» и толкнуть дверь. Благодаря этой короткой вынужденной паузе, а также благодаря тому, что все жильцы дома вынуждены проделывать здесь одни и те же действия, входя и выходя, крыльцо – это еще и место, где часто придерживают дверь, озирают незнакомцев, изучающих список жильцов, судачат с соседями, посматривают на детей, туристов и бомжей. Наше крыльцо особенно привлекательно для бомжей, поскольку входной вестибюль, в отличие от многих в нашем квартале, имеет только одну внутреннюю дверь и предоставляет им доступное защищенное пространство.
Помимо того что это место встреч, крыльцо – это еще и место наблюдения. Улица с рядом крылечек – это своего рода боковая трибуна стадиона, идеально подходящая для обозревания проходящих парадов, будь то «официальные» шествия, такие, как огромные Гей-прайд или парад-маскарад в честь Хеллоуина (пока их маршруты не изменили несколько лет назад), или более неформальные каждодневные сценки. Сидя на высоком крыльце, можно наблюдать за кружением (если угодно – «балетом Джейн Джейкобс») повседневной деятельности, подмечая все выходящее за границы обыкновенного и обеспечивая то «присутствие публики», которое и заставляет вести себя по-соседски – убирать за своей собакой, обмениваться приветствиями, заботиться о деревцах и просто хранить память об улице. Мы, жильцы «Аннабель Ли», разумеется, полагаем, что обладаем преимущественными правами на наше крыльцо, особенно во время парадов, когда борьба за сидячие места оказывается нешуточной.
Мы страшно возмущаемся, когда обнаруживаем, что кто-то пьет или спит на нашем крыльце, или когда оно перегорожено шеренгой курящих подростков, или когда люди, взошедшие на крыльцо, чтобы поговорить по сотовому телефону, оказываются огорошены тем фактом, что вообще-то это не совсем общественное пространство.
Подобная территориальная принадлежность зачастую подчеркивается архитектурно. Здание, соседнее с нашим – кооператив, – отгорожено со стороны улицы чугунной решеткой с запирающейся калиткой внизу ступенек крыльца. Хотя эти ворота почти никогда не запираются, они ясно обозначают претензию дома на частное пространство. Еще в этом доме имеется не только внутренняя, но и внешняя входная дверь вестибюля, обе они, запертые на ключ, превращают вестибюль в небольшое лобби, закрытое от чужаков и обеспечивающее более комфортные условия для получения почты. К тому же запертый вестибюль не представляет соблазна для граффитчиков, в отличие от нашего, привлекающего их не только доступностью, но и своей убогостью и, словно в насмешку, своим беспощадным, слишком сильным светом ярко-желтой натриевой лампы, более подобающей тюрьме, а не тихой улице.
Мы с Джоан однажды подсняли у моего дяди Ральфа квартиру на Верхнем Вест-Сайде, в месте под названием Помандер-Уолк (по названию бродвейского спектакля, пользовавшегося в то время большой популярностью). Это был проулочек, плотно застроенный в 1920-е годы маленькими домиками, специально спроектированными так, чтобы выглядеть по-диккенсовски. Все дома отделялись от проулка незапертыми воротами, через которые можно было подняться по длинной лестнице на высокое крыльцо. Местечко было просто волшебное и очень укромное, даже многолетние соседи и страстные любители архитектуры о нем не подозревали. У всех выходящих в переулок домиков (в каждом – по две квартиры) было свое крыльцо, и вереница этих крылечек образовывала несущую конструкцию для восхитительных летних социальных ритуалов, организаторами которых выступала группа давно живущих здесь пожилых вдов.
Это была ни больше ни меньше коктейльная вечеринка, перемещавшаяся от крыльца к крыльцу, которая часто затягивалась до глубокой ночи. Походив на эти собрания несколько недель (и встречая все более теплый прием по мере того, как вечер делался все более поздним), мы решили наконец, что нам пришла пора принять в них деятельное участие. Для своей инаугурации в обществе любителей крылечного заката мы приготовили большой поднос сэндвичей с огурцом, угощение, к которому мы тогда весьма привязались. К сожалению, мы еще недостаточно освоились с правилами проведения вечеринок на Помандер-Уолк и начали свою в 17:00 в такой день, когда никто их не проводил. Так что мы ходили туда-сюда по проулку и задирали головы к окнам, пытаясь обнаружить какие-нибудь признаки веселья, и наконец позвонили в дверь миссис Рунштейн, обычного организатора.
Мы съели с ней несколько сэндвичей в ее ориенталистской гостиной, напоминающей о Максиме Дюкане, набитой восточными коврами, диванами, медными чеканками, забрали остальное для собственного обеда и приготовились попытать счастья в другой раз на этой же неделе. Разумеется, мы стали предметом пересудов, и наша неуклюжая попытка трактовалась как прекрасный пример добрососедства. Приятно, когда твои блуждания с подносом в тщетных поисках общения становятся предметом беззлобных шуток. Маленькое общество Помандер-Уолк, разумеется, является продуктом как исключительно схожих внешних обстоятельств, располагающих к ритуалам, так и близости, сложившейся за долгий срок жизни в общине. И те, и другие предпосылки – городские в высшей степени, они возможны в среде, размывающей границу между общественным и частным пространством, обеспечивая пластичный, приспособляемый набор условий взаимодействия. Проулок и крылечки – особое место, потому что это не общественный тротуар и не частный двор, а что-то между. Городские планировщики должны как можно серьезнее отнестись к мерами по созданию и защите таких мест с размытыми правами владения.
Домики в проулках, «мьюзхаузы», – редкость в Нью-Йорке. Несколько таких есть в Виллидж, включая один рядом с нами, раньше служивший конюшней. А я давно влюбился в так называемые лонгтанги, которые можно встретить в Шанхае и в других китайских городах. Это сложно устроенные ряды двух-трехэтажных домов, выстроенных вдоль пешеходных дорожек, вдали от больших улиц. Они не просто островки спокойствия; они – великолепные социальные конденсаторы. Проходя такой квартал насквозь, вы обнаружите там стайки играющих детей, стариков, увлеченных маджонгом, цветы в горшках по сторонам дорожек, птичьи клетки и вяленую рыбу, свешивающиеся с карнизов. Такой тип жилья возник в XIX веке как сочетание европейского и китайского стилей и может принимать самые разные архитектурные формы. К сожалению, сейчас они часто оказываются перенаселены, особенно те, что расположены в центре, и их сносят. Мои китайские друзья много раз хотели мне показать наиболее ценные образцы – и обнаруживали лишь дыры в земле и строительные краны. «Надо же, еще на прошлой неделе все было на месте!»
То, что жилье такого типа неизвестно Нью-Йорку, – результат запретительной экономики, ведущей к раздуванию масштабов строительства, а также к гегемонии в архитектурной морфологии дорожного движения, отсутствия живой традиции возведения подобных сооружений и временно́го преимущества других прототипов. Ввести его сейчас в нашем районе – это значит усилить ту неоднородность, что составляет славу Виллидж, и при этом выставить напоказ доведенный до предела этос домов как окружающей среды, «оболочки». И для подобных сооружений любого размера, кроме самого миниатюрного, все равно придется расчищать место. Но сам по себе этот тип – восхитителен, и его совершенно необходимо ввести во всеобщий строительный репертуар. Он имеет право на жизнь в Нью-Йорке как часть «уплотняющей модификации» наиболее небрежно застроенных частей города.
Хотя мы с Джоан оба – дети пригородов, никто из нас не жил в них с того времени, как мы покинули родительские дома, чтобы отправиться в колледж, и оба мы вспоминаем их кошмарное отчуждение от городской жизни, их чрезмерную зависимость от автомобилей и пригородных поездов, к которым мы не питали никакого пристрастия. Лишь ненадолго мы вернулись в пригород, когда я преподавал в Остине (Техас) и мы жили в комплексе вроде мотеля на краю города. Нам обоим памятно ежедневное чувство смущения и острый приступ дезориентации, возникающий вследствие прямого, неопосредованного входа в нашу «квартиру». Достаточно было припарковать взятую напрокат машину напротив входной двери, провернуть ключ в замке – и вот мы уже стоим в гостиной. Мы так и не привыкли к обескураживающему отсутствию последовательного входа – вверх по лестнице, через вестибюль, потом по внутренней лестнице и, наконец, в квартирный холл.
Крыльцо «Аннабель Ли» годами оставалось особым местом для нашей соседки Джейн. Она жила в самой маленькой квартире дома, в задней части первого этажа, где не хватало света и не было никакого обзора. Поэтому, как только делалось достаточно тепло, она выставляла на крыльцо свой раскладной стульчик и с этой выигрышной позиции обозревала окрестности, решала кроссворды, наблюдала за входящими-выходящими нашего дома и всего блока, словом, вела чрезвычайно насыщенную социальную жизнь. Будучи одним из старейших жителей квартала, она знала всех, включая женщин и собак, и постоянно заводила разговоры с прохожими, частенько одаривая их своими энциклопедическими знаниями и последними новостями о квартальной жизни. Под рукой у нее все время был запас печенек для собак, которые натягивали поводки, таща своих хозяев к лакомству.
Джейн представляла собой образцово-показательного «общественного гражданина» (или, в терминах Джейкобс, «общественный характер»). Она не просто жила в городской среде и жила ею; она была сущностно необходима для сохранения непрерывности нашего урбанизма. Благодаря своей важнейшей роли собирателя и передатчика местной памяти – ключевой позиции в сети локальной политики и сотрудничества, она сделалась нашим местным символом внутреннего обмена, щедрости и конгениальности. Она деятельно участвовала в судьбе коммунального садика у библиотеки дальше по улице. Она оказывала пристальное внимание состоянию уличных деревьев и насаждений по всему кварталу. Однажды – гласит легенда – она взлетела со своего складного стульчика, чтобы предотвратить ограбление на противоположной стороне улицы. Джейн умерла от сердечного приступа, верша один из своих любимейших городских ритуалов, – по пути на фермерский рынок на Юнион-сквер.
В один прекрасный день я сидел на крыльце напротив Джейн и обратил внимание на двух ребят, шедших по улице. Проходя мимо дерева Уилсона, у основания которого Джейн соорудила из проволочек что-то вроде ограждения, чтобы защитить цветы от собак и мусора, один из них нагнулся и снял клочок бумаги, наброшенный на календулы. Я обратил внимание, что в руке у него бумажный пакет из супермаркета, который он использовал в качестве мусорного. Потом этот человек перешел к другому дереву и повторил то же самое.
Меня это ужасно растрогало. Ведь именно череда таких мелких событий и делает городскую жизнь приемлемой, даже прекрасной, и спасает нас от гоббсовских джунглей, столь долгое время остававшихся наиболее подходящей метафорой для описания городской жизни. В своих «Путях в утопию» Мартин Бубер писал: «Порою я думаю, что каждый раз, когда в многоквартирном доме я ощущаю добрососедскую помощь, волну теплого товарищества… это увеличивает мировую общность». И впрямь.
Все мы видели это маленькое оповещение в самолетном туалете: «Для удобства следующего пассажира, пожалуйста, протрите полотенцем раковину». Самолеты – занятные теплицы цивилизованного поведения. Стесняющие и гомогенизирующие, лишающие вас возможности наведаться в туалет, не побеспокоив соседа, стискивающие без возможности поерзать, воздушные путешествия осуществимы лишь при условии заведомо хорошего поведения. Формы этого добрососедства скрупулезно – в дюймах – просчитаны, в среде, в которой разделение публичного и личного сведено к минимуму в контексте пространства для ног и рук, деликатной необходимости спать рядом с чужим человеком, безусловном требовании держать место в чистоте и порядке, не обращая внимания на неотступный взгляд вашего соседа по ряду с угрожающего вида остроносыми ботинками.
Момент истины настал для меня несколько лет назад, когда я стоял в самолетной уборной. Я закончил мыть руки и протер бумажным полотенцем нержавеющую раковину. Я тер ее до тех пор, пока мокрые пятна не исчезли и с самой раковины, и со столешницы, а потом принялся за зеркало. Потом я обнаружил, что сижу на полу, со свежим полотенцем в руках и вытираю его досуха. Вдруг я осознал: я согнулся в три погибели в уборной «Боинга-767», в руке у меня бумажное полотенце и я натираю им пол. Неужели мой невроз нынче разыгрался сильнее обычного? Не думаю, что мой жест был проявлением чистого бессребреничества – ведь предназначался он не только следующему пассажиру, но и служил своего рода посланием пассажиру предыдущему, проявившему небрежность, хотя он никак не мог его видеть и оценить.
Самолетный туалет – миниатюрная поведенческая лаборатория, схема «стимул – ответ» высокой степени точности. Есть несколько побудительных мотивов: небольшая надпись, призывающая вас протереть раковину; сама ситуация уборной, ваше собственное чувство общности с другими путешественниками, природный альтруизм и, разумеется, вероятность того, что кто-то из следующих посетителей может прямо обвинить вас в нечистоте, даже если в этом нет вашей вины. В общем, система работает. Она может давать сбой в условиях перенаселенности, и туалеты в конце длительного путешествия широкофюзеляжного «джамбо» с детьми на борту могут выглядеть ужасающе, но очень часто люди ведут себя весьма разумно.
Но самым поразительным проявлением такого коллективного хорошего поведения является для меня воистину всеобщее принятие ньюйоркцами правила убирать за своей собакой. Хотя в Нью-Йорке закон, обязывающий держать собаку на поводке и следить за ее поведением, был принят еще в 1938 году, соблюдался он спустя рукава, но даже если соблюдался – не касался куч на улицах. В 1978 году штат принял «закон о собачьих отходах», требующий, чтобы в городах с населением свыше 400 тысяч человек жители убирали за своими собаками. Хотя гигиенические и эстетические проблемы, связанные с этой формой загрязнения окружающей среды, были широко известны, закон вызвал ряд возражений. В том числе, что, будучи федеральным, он нарушает принцип муниципального самоуправления. На слушаниях одна собаковладелица заявила, что «собирается читать своему кокер-спаниелю Генри Торо и учить его гражданскому неповиновению» (я сам в ходе обсуждения этого законопроекта носился с идеей «дерьмопечатающего проекта», предусматривающего превращение раздражающего загрязнения с помощью формочки в виде звезды, насаженной на длинную ручку, в произведение уличного искусства – но проект удался лишь отчасти).
Конституционность закона также безуспешно оспаривалась в иске, выдвинутом группой набожных иудеев, провозгласивших, что требование каждый раз убирать за своей собакой нарушает их свободу вероисповедания, поскольку им запрещено собирать мусор в шабат. Отклоняя иск, суд постановил: «Истцы исходят из того, что соблюдающее религию лицо может мусорить в шабат, но его невозможно заставить собирать собственный мусор в шабат. Если в субботу разрешено гулять с собакой, то позволительно и не загрязнять улицу. Работы, выполняемые по необходимости, дозволены. Поскольку опрятность отвечает благочестию, вызывает сомнения, чтобы всеблагое и всевидящее божество могло допустить загрязнение общественных мест во имя набожности». И хотя я люблю собак, я не могу не вздрогнуть, завидев сошедшего с дорожки пешехода, с рукой, обернутой в пластиковый пакет, готового подобрать свежую кучку. Это только увеличивает мои восхищение и благодарность.
Самое удивительное во всем этом то, что подобное сотрудничество есть, в сущности, не плод полицейского насилия, а результат простого согласия с разумным законодательным актом – в отличие, скажем, от Сингапура, где исключительная чистота улиц поддерживается с помощью суровых запретительных мер и абсурдно жестоких наказаний. Но я в каком-то смысле понимаю иеремиады дядюшки Гарри против жевательной резинки – до недавнего времени запрещенной, а нынче считающейся лекарством. Каждое липкое пятно на тротуаре или на платформе метро кажется мне не просто отталкивающим зрелищем, но и грустным комментарием к рассуждениям о солидарности и чувстве порядка, присущем горожанам.
Ключ к демократической гражданской урбанистике состоит в том, что соучастие достигается через выборность властей. Мы подчиняемся закону, потому что сами придаем ему форму. Принуждение, отличительная черта авторитарных режимов, – это не то же самое, что увещевание, демократическое средство достижения согласия. Различение одного от другого само по себе может быть проблематично, поскольку демократия тоже может обернуться тиранией, не только требуя вынужденного согласия от диссидентов, но и приватизируя исключительность. Огромное количество «ассоциаций домовладельцев», присущее пригородам, – или же комитетов кооперативных домов, характерных для Нью-Йорка, – действует через различные ограничивающие уставы, созданные специально для того, чтобы принудить к узко очерченным «хорошим» формам поведения (никаких лиловых домов!) – или, что еще хуже, к тому, что только «правильные люди» могут войти в их сообщество: никаких черных, никакой богемы и т. д.
Часто замечают, что Диснейленд – это место, где люди ведут себя хорошо, и что он удивительно чист, учитывая количество людей, его посещающих. Отмечается также, что столь высокий уровень чистоты является скорее результатом деликатности публики, чем титанических усилий обслуживающего персонала. Среди посетителей Диснейленда негласно бытует убеждение, что они должны вести себя «наилучшим возможным образом». Отчасти это убеждение определяется, безусловно, самой средой, по которой сразу видно, что она поддерживается в порядке на базовом уровне: это место, которое уже чисто, которое отмывается до состояния непорочности каждую ночь. Что подсказывает посетителям: это место может быть чистым, и личное участие – выбросить обертку от мороженного в урну – произведет эффект, который сразу можно оценить. В отличие от голосования (которое на первый взгляд тоже представляет собой акт опускания бумажки в специально отведенное место), здесь никакого абстрактного мышления не требуется. Отказ от участия в голосовании незаметен на личном уровне, в то время как отказ донести фантик до урны выставляет человека на всеобщее осуждение.
Пляж – еще одно место, где очевидна связь между удовольствием, получаемым от окружающей обстановки, и нашей готовностью действенно защищать ее. В подтверждение своих слов я могу привести воспоминания о выходных, проведенных в разные годы в таких местах, как Файр-Айланд, Мартас Виньярд, побережье Джерси и Кейп Код. Очарование этих мест возникает от красот самого пляжа, от мест отдыха и от того, насколько повседневные действия людей преобразуются этим окружением. Поскольку пляжи считаются «особыми местами» (как Диснейленд), поведение в них тоже становится особым, – пляжи включаются в ряд мест, поведение в которых строго регламентировано, таких как церковь, библиотека и концертный зал. Как и во всех подобных местах, любезность на пляже более распространена и дальше простирается. Владельцы магазинчиков легко соглашаются на небольшой кредит, а покупатели всегда «доносят на следующий день» недоданные деньги. Двери оставляются открытыми. Смотреть за детьми в воде становится общей обязанностью. Люди охотнее и гораздо искреннее болтают с незнакомцами.
Одна из причин такой особости – то, что общество образовалось здесь по собственному сознательному, намеренному выбору. Редко когда мы столь близки к утопии, как на пляже (что нашло свое отражение в бессмертном лозунге мая 1968-го: «Под брусчаткой – пляж!»). Поскольку отдыхающие сами приняли свободное решение приехать в это место на короткий срок, у них явно присутствует общность вкусов и интересов, гомогенность представлений об основных свойствах окружающей среды и ее предназначении. Разумеется, в этом общем наборе представлений можно при желании вычленить классовое начало – включая его «эксклюзивный» компонент. Но принадлежность к тому или иному классу может проявляться разными путями, и не все они предосудительны. Несмотря на то что городской квартал должен быть открыт для представителей различных экономических и социальных классов, жители одного квартала объединены общностью частных интересов, самой идеей, что у места есть своя идентичность. Можно сказать, что они разделяют интересы одного класса, а можно – что они обладают одним классом интересов.
Пожалуй, можно даже говорить о чем-то вроде средовой или местозависимой концепции класса, где общность интересов хотя бы частично носит физический характер. Если место жительства когда-нибудь окажется избираемо исключительно сознательно и организовано по принципу «все включено», главным критерием выбора окажутся отличительные черты предлагаемого тем или иным кварталом образа жизни. Под «отличительными чертами» подразумеваются как сами люди и поддерживаемая в квартале общественная деятельность, так и физиономия самого места. Кажется полностью оправданным говорить о классе людей, предпочитающих деревенскую идиллию, о классе любителей обезличенного людского муравейника высоток или о тех, кому ближе буферная зона пригорода. Индивидуальные предпочтения – это амальгама удобств, желания найти себе подходящую компанию по вкусу и по интересам, а хорошие города и районы сами формируют и поддерживают разнообразные общины. Никакое идеальное, платоническое предпочтение – включая описанные Джейкобс «кипящие улицы» – не может охватить реальных масштабов разнообразия: одним нравится жить в темном лесу, другим – среди белых стен. Желание – никогда не порок.
Другая причина особости поведения в таких местах, как Диснейленд и Файр-Айланд, – то, что мы рассматриваем их не просто как другое место, но как лучшее место. Каждый квартал является отличным по определению – то есть отличается от других районов. Но места отдыха имплицитно наделены ценными качествами, – раз уж некто специально уезжает в другое место, он уверен, что там все просто превосходно. Диснейленд как раз и кажется многим людям столь превосходным местом не просто из-за предлагаемых там увеселений, парадов и аттракционов, но и потому, что он предлагает, подобно Файр-Айланд, свое решение множества проблем, которые осаждают нас в «нормальной» жизни. В этом смысле истинные добродетели Диснейленда – не смех и радость, следствие множества развлечений, таких, как пешие прогулки, уличные артисты и шествия, уютный, «человечный» размер и тому подобное, составляющее, в сущности, обычный репертуар городской жизни. Скорее это фундаментальное отсутствие необходимости делать выбор, возникающее благодаря тщательному отсеиванию всего, что способно поколебать дозволенное поведение.
Сложности с поведением или с неукротимым нонконформизмом посторонних в Диснейленде (и в городах) отсекаются благодаря множеству фильтров: дорогой входной билет, контроль внешнего вида посетителей, неотступное наблюдение, численный перевес «добропорядочных» семейств и одержимость удовольствиями. Компания «Дисней» также является ведущим производителем чрезвычайно специфического вида развлечения, замешанного на ротозействе, и в нем соблюдаются чуть ли не пуританские ограничения – никакого секса, алкоголя, сквернословия и т. д. Исторические принципы студии Диснея – «дешево и сердито» – превалируют и в Диснейленде, определяя что-то вроде его конституции. Парк предлагает пассивность, способную доставлять удовольствие, территорию, где ответственность каждого человека сведена к минимуму: не мусорить, не лезть без очереди, и где хлопоты истинно политического участия отодвинуты в дальний угол. Диснейленд преобразует пространство повседневной жизни в место безудержных трат, запуская в нас наркотические механизмы отчуждения.
Но Диснейленд не добился бы такого огромного успеха, будь он просто мощной маркетинговой машиной шоу-бизнеса с элементами культмассовых мероприятий. Гениальность Диснейленда, как уже отмечали многие наблюдатели, – в его урбанизме. Как нацию, нас очень огорчает то, что много удовольствий и еще больше коллективных чаяний городской жизни к нашему времени исчезли. Хотя Диснейленд изображает собой маленький городок, присущая ему плотность населения достижима только в наших крупнейших мегаполисах (только в рабочие часы, потому что на самом деле в нем никто не живет, и исчезновение всех «жителей» по ночам – часть очарования этого Зачарованного царства).
Диснейленд напрямую работает со множеством проблем, больше всего беспокоящих жителей крупных городов. Это место безопасно; и в том смысле, что оно буквально свободно от преступлений, и в том, что оно отфильтровывает, ценой и общепринятыми соглашениями, людей, потенциально могущих представлять опасность. Это место со всегда исправной инфраструктурой, где все что должно работать – работает. Оно безукоризненно чисто и безупречно упорядочено. И оно наполнено этосом утопии, тщательно разработанной репрезентации идеального общества. Это проявляется и в том, насколько выпячивается образ идеализированного, но очаровательного «маленького американского городка», и в том, до какой степени все здесь призвано обеспечивать всех универсальным счастьем, основывающемся на полном и – по большей мере пассивном – отдыхе: мир без трудов.
Упреки в адрес современной урбанистики в том, что она вся «диснеезирована», имеют под собой некоторые реальные основания. Не в последнюю очередь – стремление приспособить утопические идеи для коммерческих предприятий и подмена гражданственности потребительством. Отныне санкционированные развлечения производятся гигантскими корпорациями (Диснейленд стал образчиком глобализации, быстро гомогенизирующей планету), создающими замкнутые миры: голливудское кино, «Макдоналдс», «Кока-Кола», «Волмарт» и вся остальная инфраструктура международного капитализма. Нет никаких сомнений, что ее влияние подрывает само понятие «локальности», что семейные лавки уступают место сетевым магазинам, а накопление пространственных характеристик уничтожается на корню безжалостными императивами застройщиков и глобальных финансов. Дубай – это мир по Диснею.
Диснейленд – это еще и модель утраты прав на данной территории, место, слишком зависящее от многочисленной охраны, представляющее слишком мало возможностей истинного выбора, слишком много пассивности – и демонстрирующее слишком хорошо различимую концентрацию власти и привилегий в частных руках. Даже Виллидж страдает от подобных неприятных симптомов. Местные предприниматели и старожилы вынуждены съезжать, не выдерживая роста цен, и на их место приходят сетевые магазины и яппи. И при общественно-частной модели общественных служб возникают свои собственные неровности и шероховатости. Восьмая улица, в течение долго времени выступавшая главной коммерческой магистралью Виллидж и некогда служившая сценой разнообразной розничной торговли, оказалась заполонена дешевыми обувными магазинами, продающими один и тот же товар, большей частью предназначенный совсем не для местных жителей. Позднее, впрочем, эти магазины пришли в упадок, будучи не в состоянии тягаться с общенациональными сетями, открывшими свои точки на Бродвее и на Дамской миле.
Несколько лет назад, стремясь улучшить положение на Восьмой улице, местные торговцы сформировали РРБ, «район развития бизнеса». Такие распространившиеся по городу РРБ – существующие на собственные взносы частные организации, удовлетворяющие общественные нужды. В случае с Восьмой улицей – это починка тротуаров, высаживание деревьев, новые уличные фонари и скамейки и другое подобное развитие. РРБ также нанимает целую команду работников, которые, обряженные в красные комбинезоны, метут тротуары и опустошают урны. Хотя никто не подвергает сомнению благотворность подобных мер, а наш РРБ не вовлечен до такой степени в преследование и злоупотребления в отношении бездомных, как печально этим прославившийся РРБ, действующий в районе Центрального вокзала, все равно он знаменует собой упадок в публичной сфере.
РРБ и многие другие частные организации, озабоченные улучшениями в гражданской сфере, такие, как Общество охраны Центрального парка, сосредоточены исключительно в местах процветания, где бизнес сам заинтересован в подобных формациях, существующих на добровольные взносы. Можно возразить, что Центральный парк – это общее достояние всех жителей Нью-Йорка, но справедливо и то, что окружен он самой дорогой недвижимостью в городе, стоимость которой сильно возрастает от близости к парку. Так что речь идет не о благотворительности, не об объединении усилий местных жителей, направленных на то, чтобы улучшить окружающую среду, а скорее о косвенной прибыли от такого гражданского улучшения. Подтверждение тому – небрежение к торговым улицам в более бедных кварталах и относительная нехватка средств в других городских парках. Когда правительство уклоняется от своей выравнивающей функции, от своей особой роли по отношению к нуждающимся, и начинает действовать таким образом, что лишь усиливает неравенство, – это приводит к появлению еще одной формы зонирования.
Америку часто называют «общественно-частным партнерством», и она действительно таковым является. Демократия – это непрерывная работа по поддержанию в равновесии используемых средств и получаемого результата. В наши дни этот конструкт используется для того, чтобы оправдать усыхание общественной части этого договора и все большее усиление – даже не нашей индивидуальной частной жизни, но прав больших денег. Заслышав эту сентенцию, я хватаюсь за револьвер.