СТРАНИЦЫ ДЕТСТВА
1
Мальчик упал в траву. Он зарылся в нее лицом и долго лежал, не шевелясь. Его горе было огромно, он не мог даже плакать. Мальчик потерял своего верного друга, своего дорогого Книжника.
Поздно ночью, когда все уже спали, к ним в дом, словно наглые бандиты, нагрянули жандармы. Папа сказал, что их было двое. Они велели Книжнику быстро собраться и увели его со двора. Сквозь сон до слуха мальчика долетел каменный стук каблуков, но он не проснулся. Он просил, умолял папу вернуть Книжника домой, но на все его просьбы папа отвечал горестной улыбкой, будто чувствовал за собой какую-то вину, и мальчику стало понятно, что его бесценный друг пропал навсегда.
Мальчик лежал в траве. Палило солнце. Трава источала сладкий дух спелого арбуза. Неожиданно над самым ухом мальчика, гудя, пролетел жук, запутался в траве и упал где-то совсем близко. Мальчик поднял голову и огляделся. Сверкая изумрудной спиной, жук поднимался по стеблю травинки. Ему захотелось сбить его щелчком, чтобы жук не мешал ему думать о друге, протянул было руку, но, увидев, что жуку нет до него никакого дела, остановился и стал наблюдать за ним. Прилет жука неожиданно утешил его, разом отодвинул его беду и настроил на совсем новые мысли. В неуемном детском воображении обыкновенный жук-навозник вдруг предстал царственным скарабеем — священным символом страны пирамид, про которую совсем недавно рассказал ему Книжник.
Травинка качалась под тяжестью жука, но тот и не думал взлетать, продолжал ворочаться на стебле, обнимать его крючковатыми лапами. Травинке надоело гнуться, она распрямилась, подрагивая от непосильной тяжести, и гордо замерла. Любопытными глазами смотрел мальчик на тоненькие жилки стебля и силился понять, откуда у былинки такая стойкая крепость и почему так уверен грузный красавец жук в ее надежности. Легкой волной прошелестел ветер, покачнув траву. Жук раздвинул блестящие закрылки и улетел вслед за ветром. Мальчик выдернул гордую травинку и воткнул ее в указательный палец — из-под кожицы выкатилась капля крови. Он засунул палец в рот и глубоко погрузился в свои мечты. В его воображении возник волшебный город, в котором дома росли, как цветы. Каждый дом был по-своему прекрасен. Один повторял своей формой белую лилию, поднимающую на изящном стебле свой цветок до самого неба, другой дом был похож на лотос… Детская фантазия свободно раздвинула привычное жизненное пространство, в котором живут люди, включила в него облака и небесные сферы, наполнила мир людей воздухом и солнцем. Как жаль, что не с кем было поделиться, некому рассказать об этих видениях! И снова скорбь о друге кольнула его сердце.
По исстари заведенному сибирскому обычаю в доме, где жил мальчик, часто находили приют незнакомые люди, попавшие в беду. Одни жили подолгу, другие — короткий срок. Книжник, которому их город был определен местом ссылки, прижился в доме Никитиных. Папа поручил ему подготовить мальчика в гимназию. Больше года длилась дружба Коли Никитина и Книжника. Она казалась вечной и вдруг оборвалась.
Родители Н. В. Никитина Ольга Николаевна и Василий Васильевич Никитины за неделю до заключения В.В. в читинскую городскую тюрьму за революционную работу. 1905 г.
Отец мальчика Василий Васильевич Никитин действительно ничем не мог помочь Книжнику, потому что сам в недавнем прошлом испытал такую же участь. В 1902 году, истомившись сидением за конторкой писца в Тобольском губернском суде, он отправился искать счастья, но не на запад, как большинство его сверстников, а на восток, и осел в Чите. Там его приняли в городскую типографию. Сначала он был наборщиком, потом верстальщиком, а через два года стал уже метранпажем типографии, вторым после хозяина человеком — его правой рукой. По роду своей работы Василий Васильевич постоянно находился в окружении печатников, самой революционно настроенной массы среди рабочих города. Крамольными идеями жила эта среда. Метранпаж Никитин, через руки которого проходила вся печатная продукция типографии, сам, бывало, прятал свежие оттиски «запретного слова» от хозяйских глаз. Он оставался своим человеком для рабочих, но не терял в то же время должной дистанции и не гнул спины перед хозяином.
Вскоре Читу, как и всю Россию, всполошили петербургские события 9 января 1905 года. Ни в одном городе Российской империи эти события не получили такого развития, как в Чите.
Едва распространились первые слухи о царской расправе над народом, сибирский люд заволновался, с каждым часом все более ожесточаясь. В солдатских и казачьих казармах митинговали целыми сутками, взбунтовались ремонтные рабочие паровозного депо и механики подвижного состава. Вслед за железнодорожниками поднялись рабочие арсенала, потом мукомолы, рабочие с приисков, рудокопы. Печатники типографии были рупором восставших. Листовки с призывами формировать боевые народные дружины, громить полицейские участки печатали они самым четким шрифтом.
Метранпаж Никитин подписывал в печать первые постановления Советов рабочих, солдатских и казачьих депутатов, которые начали действовать в Чите с февраля 1905 года.
В самый разгар читинских событий, когда у городских властей еще оставалась в руках реальная сила, Василий Васильевич Никитин был арестован за наборным реалом.
Узнав об арестах, восставшие начали готовить нападение на тюрьму. Не дремали и отцы города. Они поторопились выслать из Читы опасных заключенных.
Видимо, все-таки метранпажу Никитину повезло. Вынесенный в спешке приговор был довольно мягким, он гласил: «Выслать мещанина Никитина В. В. на родину, в город Тобольск, и учредить над ним гласный надзор».
Узнав впоследствии о развитии боевых действий Читинских Советов, Василий Васильевич и сожалел, что судьба вырвала его из революционных рядов, и радовался, что остался цел. В декабре 1905 года родилась первая на Русской земле Читинская республика солдат и сибирских казаков. Всего два месяца просуществовала она. Карательная экспедиция царских генералов Ренненкампфа и барона фон Меллер-Закомельского разгромила боевые порядки республиканцев. Революционных рабочих и солдат расстреливали тысячами. Эхо расстрелов покатилось по всей Сибири леденящим гулом.
Василий Васильевич Никитин трудно приживался в родном доме. У оседлых жителей сибирских околотков со словом «бродяга» связывалось все самое дурное, что может завестись в человеке. Этим словом и встретили его родные, когда воротился он в Тобольск в сопровождении стражника под ружьем. Вернулся он не один, ас молодой женой. Незадолго до ареста он обвенчался с Ольгой Николаевной Бороздиной, дочерью фотографа городской читинской газеты. Так уж случилось, что молодые отправились в свадебное путешествие за казенный счет и в сопровождении жандарма.
Ольга Николаевна обладала легким, веселым нравом. Ее скоро полюбили в большом старинном доме Никитиных. Ей тоже нравилось здесь. Под окнами густой сад и огород, сбегавший к самому яру над Иртышем. С воды, тревожа душу, доносились пароходные гудки. Они прилетали будто издали, хотя дебаркадер был виден с крыльца.
Здесь 15 декабря 1907 года родился их первенец — Николай Никитин. Город Тобольск с его глубинной русской историей навсегда остался в его памяти. Он любил этот город, любил его памятники, гордился его прошлым.
Со времен Ивана IV до середины XIX века Тобольск был официальной столицей Сибири. Вся Русская земля от Урала до Тихого океана входила в состав Тобольской губернии. «Сибирский наместник царя Алексея Михайловича князь Константин Голицын, собрав казну великую, вознамерился провозгласить себя царем всея Сибири, за что и был казнен под московскими стенами на Болотном острову. А казна та княжья оказалась побогаче царской», — сказано в старинных сибирских летописях.
Город у слияния Тобола и Иртыша стал терять свое былое значение с той поры, как обошла его стороной Транссибирская железнодорожная магистраль. От прежнего величия столицы Сибири сохранился белокаменный кремль, высоко вознесенный над городом.
В ряду старинных русских крепостей Тобольский кремль стоит особняком. В нем можно угадать черты Троице-Сергиевой лавры и Смоленского кремля, и в то же время он не повторяет, а как бы превосходит их своим богатством и сибирским размахом. На золоте таежных рек, на дорогих собольих шкурках возносился Тобольский кремль. Строили его более тридцати лет, потом достраивали, подновляли. Довелось на его строительных лесах потрудиться плененным под Полтавой шведам.
Одна из внутренних стен сохранила название «шведская стена». Павлинную башню, узорчатую и витиеватую, тоже подлатывали шведы. Однако первозданный облик, приданный кремлю архитектором Семеном Ремизовым, хранит единство и глубину классического русского стиля. Белокаменный ансамбль поражает совершенством формы и завершенностью образа. От иноземцев же в традиционную русскую старину вошла прозрачной каплей прохладная чистота готики и подчеркнутая строгость линий.
Коля Никитин недолго жил в Тобольске, но на протяжении всех своих юных лет любил приезжать сюда и подолгу гостить у бабушки Ани.
В ранние годы Николая Никитина на территории кремля был монастырь. С церковных амвонов неслось громогласное пение, на верхнем ярусе колокольни раскачивались в чашах колоколов тяжелые била, в большой и малой звонницах творили свою музыку звонари. Малиновый звон плыл по небу, подгоняя облака. Тобольский кремль как бы парил над городом… Город жил, подчиняясь колокольному звону.
Навстречу потокам людей, идущих от заутрени, торопился Василий Васильевич Никитин в должность. Как и до своего отъезда в Читу, он снова служил секретарем в губернском суде. С чего начал, к тому и пришел. Человек энергичный и самолюбивый, он не мог не тяготиться своей должностью и с горькой иронией называл себя «нструментом для казенной переписки». И хотя зеленый вицмундир снова ввел его в чиновничий ранг, это несло ему не радость, а гнет. На службе через его руки однообразным потоком проходили униженные прошения о свиданиях с заключенными в тобольскую тюрьму. Василий Васильевич переписывал эти прошения, добиваясь большой убедительности, и радовался, когда они достигали цели.
В канцелярию суда он входил с какой-то неестественной робостью и на целый день затихал за своим столом возле печки. Даже голос его изменился, стал просительным и тихим. Молодые чиновники с университетскими значками не только не гнушались его обществом, но приняли его в свою среду как героя и откровенно сочувствовали писарю Никитину, которому даже малая надежда сделать продвижение по службе была заказана.
Здесь ценили его каллиграфический почерк, умение писать без ошибок и через несколько месяцев стали доверять ему составление приказных рапортов и депеш.
Лишь дома оживал он, часто бывал весел, играл на гитаре и пел с женой на два голоса томные романсы. Сколько радостных и счастливых хлопот принес в молодую семью первенец, названный Николаем в честь отца Ольги Николаевны.
Первое фото Коли Никитина сделано в фотографии Е. Шредерса. Вот что написал сам конструктор по поводу этого снимка: «Тобольск. Первенцу нет еще года. 1908 год. Из рассказов мамы: «Все время валился набок. Папе пришлось сзади из-под одеяла поддерживать — голова большая и тяжелая».
Прошло чуть больше года, и в семье Никитиных появляется повое пополнение. На этот раз девочка. Назвали ее Валентиной — любимое поэтами той поры имя. Расходы росли, а жалованье оставалось прежним, да и жизнь дорожала, цены поднялись даже на хлеб и молоко. Семья потихоньку проедала приданое Ольги Николаевны. Они жили неясными надеждами на лучшие времена, а между тем все представления Василия Васильевича на повышение в должности неизменно возвращались с визой: «Преждевременно!»
Наконец благодаря ходатайству друзей открылось для Василия Васильевича место частного поверенного, но не в Тобольске, а на юге губернии, по соседству с казахскими степями в богом забытом Ишиме. Никитины устроили прощальный ужин. Друзья подарили им медную табличку с буквами в завитушках: «Частный поверенный Василий Васильевич Никитин».
Вся поклажа уместилась на одной телеге: сундук с одеждой и постелью, сундучок с запасами еды да связка книг. Выехали рано, сонных детей вынесли на руках. На кремлевском холме простились с городом, извозчик поторапливал.
Дорога шла старинным Владимирским извозом, который за Уралом иногда называли сибирским этапным трактом. Солнце заливало весеннюю степь, березовые перелески, горело в блюдцах озер.
Извозчик идет возле телеги пока хватает ног, его сменяет Василий Васильевич: лошади тяжело везти всех сразу. Но вот дорога бежит под уклон, внизу светится неширокая речка. Здесь Василий Васильевич хотел было сделать привал, но извозчик лишь покачал головой и, ничего не объясняя, стал нахлестывать лошадь. Телега прогремела по мосту, и дорога стала забирать вверх.
— Негоже на кладбище пировать, хозяин. Василий Васильевич огляделся и, не найдя крестов, с удивлением взглянул на возницу. Тот кнутом указал на пологий холм и сказал:
— На этих могилах крестов не ищи. Был бы их здесь целый лес… Бывало, этап дальше этого места не ходил. Вишь вон балочку? Там ключ бьет. На вкус вода в нем чуть солона, но по жаре приятна — жажду скоро утоляет. Сильно, однако, ядовита вода в родничке. В старину песня про этот ключ была. Не слыхал? — Извозчик сипло запел: — «Как жестокий конвой ко ключу нас подвел да попотчевал мертвой водою…» Забываться песня стала. Теперь на каторгу в вагонах с решетками возят.
Василий Васильевич надолго задумался, глядя на дорогу. «Отчего это торный Владимирский тракт стал символом неволи, дорогой в трудную и позорную смерть? Ведь торили его вольные люди, полагая, что открывают дорогу к свободе. Накатывали ее первые повозки переселенцев, бегущих от крепостной неволи. Шли сильные свободные люди, мечтая о счастливом раздолье, а вынесли на своей спине бубнового туза и нагайку солдат-погонял».
Город Ишим поверг Никитиных в уныние. Мутная река едва шевелилась в своих берегах. От воды шел тяжелый застойный дух. Почва вокруг — сплошной суглинок, ни песчаной отмели, ни гальки. Вспоминали привольный разлив Иртыша, белый свет Тобольского кремля, и становилось грустно. Здесь от горизонта до горизонта тянулась ровная плешина степи. Даже трава не хотела здесь расти.
Город со своими постройками был под стать окрестностям. Редкие дома были крыты черепицей, большинство крыш из дранки, амбары, конюшни, завозни — те и вовсе крыты дерном. На весь город один каменный дом более или менее приличного вида — городская управа. Складывалось впечатление, что город сколотили на скорую руку с надеждой потом переделать, да так и не собрались.
Василий Васильевич встряхнулся и приказал себе не унывать: повсюду люди живут.
В доме, принадлежавшем купцу Ершову, семья Никитиных заняла две комнаты — большую и маленькую, обе на втором этаже. Едва распаковали вещи, Василий Васильевич поторопился укрепить медную табличку на воротах и попросил почистить, чтобы сияла.
На другое утро отправился он в городскую управу. Василий Васильевич представил начальнику канцелярии рекомендательные письма и важно сел. Едва пробежав первые строки, начальник канцелярии вскочил, словно перед ним был генерал.
— Господин Никитин, — волнуясь, произнес чиновник, — мне поручено сообщить вам, что их превосходительство вас принять не смогут. Ни сегодня, ни завтра. Они не намерены принимать вас вовсе, тем более что место частного поверенного у пас уже занято.
— Этого не может быть! Что значит «место занято»! Я ехал сюда именно за местом. Оно не может быть занято!
Неизвестные люди с притворной скорбью разводили руками.
Василий Васильевич не знал, как он придет домой, что скажет жене. Мечты о достойном воспитании детей, о том, чтобы самому наконец сбросить груз недовольства своим положением, — все распалось в прах.
Оказалось, что полицейский циркуляр, посланный из Тобольска ему вслед, обогнал его в дороге, и градоначальник Ишима, избегая лишних хлопот, посадил частным поверенным племянника своей жены, которому едва сравнялось восемнадцать лет. Василий Васильевич писал губернскому начальству жалобы, но они оставались без ответа. Подумав, погоревав, Никитины решили обживаться здесь.
По сходной цене им вскоре удалось купить корову. Никитины почувствовали, что с этой покупкой их жизнь направляется совсем в другое русло, чем они ожидали.
Ни Василий Васильевич, ни Ольга Николаевна не умели к своей корове подступиться, пришлось брать уроки у хозяйской прислуги. Пегая Милка с задумчивыми глазами стала любимицей детей. Вниз по извозу через мост Ермака водил по утрам пятилетний Коля Никитин кормилицу семьи на заливные луга.
Коля Никитин с сестрой Валей. Ишим. 1911 г.
Никитины продолжали упорно искать свою судьбу, не теряя надежды на будущее. Это шло от надежной веры в свои руки, в изобретательность ума.
Была у Никитиных еще одна попытка перейти на натуральное хозяйство. На протяжении их первой ишимской зимы плели они всем семейством рыбачью сеть. Василий Васильевич прослышал, что озера и старицы вдоль реки Ишим кишмя кишат самой разнообразной рыбой. Попадаются окуни во всю сковороду. Неизвестно, что последовало бы за сетью, если бы в первом же озерце не изгрызли ее горбунцы — земноводные твари, похожие на кузнечиков.
Прошел год, и на том месте, где висела золотистая табличка несостоявшегося частного поверенного, появилась большая вывеска: «Фотография О. Н. Никитиной». Еще лежал снег, когда стали поступать из Читы различные фотопринадлежности, которые присылал отец Ольги Николаевны. Прибыл громоздкий, но удивительно удобный станок для ретуши, следом за ним яркие декорации: пальмы на морском берегу, озеро с горбатым мостиком и черными лебедями, рисованный уголок аристократической гостиной.
Вскоре весь полусвет Ишима — мелкие чиновники, удачливые ремесленники, скупщики зерна и сала — потянулись в фотопавильон. Они с удовольствием позировали, сыто развалясь в кожаном кресле на фоне экзотических чудес. Особенно любили фотографироваться хозяин мыловаренного завода со своей неувядающей женой и машинист паровой мельницы с целым взводом сыновей. Раз от разу клиенты получались на фотографических карточках все краше, потому что Ольга Николаевна наловчилась ретушировать портреты, не оставляя на лице никаких изъянов. Оказалось, что никитинскую клиентуру мало беспокоило сходство. Узнал себя — этого довольно, был бы красив! Убрать лошадиную челюсть, сделать демонические глаза, взрастить шевелюру на облысевшей голове — все могла Ольга Николаевна.
Василий Васильевич быстро приосанился, преисполнился важности, принимая заказы и плату за услуги. Искусство ретуши ему не поддавалось, не хватало знания психологии ишимцев. Зато в искусстве обработки фотопластин, в химическом цехе он был незаменим.
Никитины были уверены, что нащупали наконец надежную почву и теперь можно расправить плечи. В самом деле — все не так уж плохо. Скорее наоборот: основная еда у них — молоко и хлеб — своя! В счет оплаты семейных портретов поставляют им в высоких кулях прямо с мельницы муку простого помола. Если муку хорошо просеять, она станет почти белой, а отруби пойдут на прикорм корове. Никитины уже могут позволить себе нанять прислугу. Деревенская девушка Лена ухаживает за коровой, отводит ее в стадо, заменив Колю, помогает маме на кухне. Каждое утро мама выпекает в русской печи целую гору калачей и булок. Ржаной хлеб считается деликатесом, потому что он покупной.
Мама спокойная, раздражается редко, хотя за целый день ей редко удается присесть. В десять часов пойдут клиенты, а до этого еще нужно привести в порядок детскую одежду, убраться в павильоне. Бьет десять, и мама преображается: она чопорная хозяйка фотоателье, в котором делают людей красивыми. Это высшее искусство во всем Ишиме, если не считать кинематографа «Модерн», где под гремучий рояль крутят стремительные американские фильмы.
Во время работы в павильоне детям вход туда запрещен, их заблаговременно выпроваживают гулять. Летом дети Никитиных ходят в обуви только в церковь, а во все остальное время — в дождь ли, в зной — босиком. В лексиконе семьи слова «больно», «устал», «тошнит» запрещены. Мама толково объяснила:
— Зачем говорить, что тебе больно? Чтобы нам всем тоже стало больно? Скажи три раза подряд: «Мне не больно, уже не болит» — и потри, где ушиб. Увидишь — все само пройдет!
Ссадины, синяки, ушибы проходят быстро, но Коля успевает набрать новые. Счастливая детская пора кажется бесконечной.
2
«Посреди города стояла величественная пожарная каланча, на которую по десяти раз на дню, отдуваясь и потея, с мукой на лице взбирался пузатый сторож красных петухов. Как сияла его медная каска в солнечный день, как завидовали ему мы, мальчишки, переступая босыми пятками по пушистой пыли городской площади», — вспоминал Никитин.
Рос он послушным и рассудительным мальчиком, несмотря на безнадзорность. На отважные поступки, то есть на серьезное озорство, он решался только в мечтах.
Однажды в жаркий день после дождя ватага ребят собралась на площади. Самые старшие затеяли опасную игру, в которой победителем считался тот, кто сумеет взобраться по лестнице пожарной каланчи как можно выше и оттуда спрыгнуть вниз. В то место, куда приземлялись прыгуны, малыши подгребали песок и пыль. Пачкаться в земле Коля считал зазорным, а прыгать боялся. Но однажды он решился и, холодея от страха, полез наверх. Вдруг мальчишки засвистели и бросились врассыпную. Коля поглядел вниз и остолбенел: медная каска сверкала прямо под ним, пожарный орал и грозил кулаком. Мальчик приготовился сдаться на милость хозяина каланчи, но гибельный страх не давал ему пошевелить ни рукой, ни ногой. Пожарный, убедившись, что угрозы не помогают, лихо крикнул: «Эх, держись у меня!» Со злой резвостью, широко ворочая задом, толстяк полез за мальчиком. Коля заплясал на ступеньке, как будто с лестницы можно было куда-нибудь убежать. Он оглядел площадь — мальчишки стайкой сбились в переулке, ожидая развязки. Пожарный подбирался к цели и уже приготовился схватить его за ногу. Коля вскарабкался на несколько ступенек выше — ребята внизу стали еще меньше. Он с мольбой поглядел на них и, зажмурив глаза, полетел вниз. Земля рванулась навстречу. Голые пятки срезали земляную горку, и он утонул в пыли. Вскочив на ноги, он запрокинул голову, словно хотел продлить свой полет, но пожарный уже сползал вниз, и Коля вприпрыжку бросился бежать.
Бедствовать с некоторых пор Никитины перестали, но были заботы, которые их по-настоящему удручали. Они долго не могли себе позволить нанять репетитора, который бы подготовил Колю к поступлению в гимназию, и испытывали некоторое чувство вины перед сыном, хотя и не подавали вида. Заметными, ярко выраженными способностями он не блистал, вот разве что любил рисовать и умел добиваться сходства с натурой. Когда ему не было еще семи лет, мама научила его бегло читать и считать в пределах сотни. Дальше она не знала, чему его учить, а пора регулярных занятий между тем уже наступила.
Чтобы не носился он с утра до вечера по улицам, не лазал по мостам и заплотам у реки, мама засаживала его читать энциклопедию — похожий на святое писание случайный том с золотым обрезом. Она не требовала, чтобы он запоминал все подряд, сафьяновой закладочкой отмеряла количество страниц, которые он должен до вечера прочесть, а перед сном просила его рассказать, что запомнилось само собой. Может быть, именно поэтому перелистывание энциклопедии превратилось для Никитина в безмятежное и счастливое занятие.
Вскоре судьба снова улыбнулась им: в городе появился человек с удивительно соответствующей ему фамилией — Книжник, которому суждено было отставить яркий след в судьбе Николая Никитина.
С первого взгляда видна была полная непричастность Книжника к заскорузлому ишимскому быту и к самим ишимцам. Город был ему чужим, как и он городу. Городские интеллигенты с презрением отворачивались от него, почитая за босяка, а простой народ посмеивался над ним. Свернутые в трубочку журналы распирали карманы его выношенного до крайней степени пальто. Какая-нибудь книга обязательно была у него в руке, и, когда приходилось что-нибудь делать, он не знал куда ее девать. Звали его Константин Авельянович, но имя это почему-то сразу все забывали и звали его только по фамилии, которая всем казалась метким прозвищем.
Ни в одном доме он подолгу не уживался, хотя был чистоплотен и мягок в обращении. Чем бы ни пытался он услужить людям: наколоть ли дров, воды ли наносить, он либо топорище сломает, либо ведро в колодце утопит. Лишь у Никитиных прижился он, взяв на себя заботу подготовить Колю в гимназию.
Вид у него был самый простецкий, хотя и носил он востренькую интеллигентскую бородку. После каторги, которую он отбыл по большому сроку в Петровском заводе за Алтаем, определили ему местом поселения Ишим, где у него не было ни знакомых, ни родственников. Трудно было поверить, что этот человек когда-то был молод, остроумен, красив. Осудили его еще в прошлом веке, едва закончил он Императорский университет в Петербурге и готовился защитить степень. Невеста, с фотографией которой он не расставался, давно о нем забыла. Эта карточка была единственной связью с прошлой жизнью и с прежним миром, куда он потерял всякую надежду вернуться.
Никитины часто привечали таких людей, вводили в свой дом, легко сживались с ними. Возле их очага люди с изломанной судьбой отогревались, мягчали душой. Оттаяв, шли своей дорогой дальше. Книжнику идти было некуда. Он благодарен был за то, что у Никитиных никто не лез к нему с состраданием, не ворошил его прошлое. Отгородясь от жестокости жизни равнодушной улыбкой, он пребывал в иных, недоступных ишимцам сферах и редко спускался на землю.
Без всяких усилий приворожил он к себе сердце мальчика, проявляя ко всем его делам неподдельную заинтересованность.
На самом деле не столько он был нужен мальчику, сколько мальчик нужен был ему, потому что взрослым людям мир Книжника был недоступен, а для него одного этот мир был слишком велик. Они потянулись друг к другу и крепко привязались.
Однажды Василий Васильевич и Книжник отправились на аукцион и купили там целую библиотеку — три связки популярных брошюр и книжек. Для Ишима это была редкая удача. Разбирая библиотеку, Книжник счастливо смеялся и вскрикивал. Сказки русские и немецкие, арабские и китайские надолго завладели воображением и мальчика, и его учителя. Вслед за сказками они переключили внимание на стопку книжек с именами вместо названий: «Микеланджело», «Рафаэль», «Гуттенберг — отец книгопечатания», «Уатт — отец локомобиля», «Фултон — изобретатель парохода». Игра в великих людей долго была их главным развлечением, пока ей на смену не пришла чудодейственная книжка с неброским названием — «Химия обыденной жизни». Коле еще не попадалось таких книг, где на каждой странице было бы сразу по нескольку открытий. Разве не удивительно, что обыкновенная сырая вода, способная загасить любое пламя, получается из невидимых газов — водорода и кислорода, причем водород прекрасно горит, а кислород поддерживает его горение! Медь и золото, железо и серебро — металлы-родственники. Железо и медь приносят людям намного больше пользы, чем кичливые своим блеском благородные серебро и золото. Привычная соль, которой Коля посыпает кусок хлеба, чтобы угостить хозяйскую лошадь, состоит из таинственных хлора и натрия. К самым ядовитым веществам на земле относятся серная и почему-то соляная кислота, которую мама разводит для Коли в стакане, едва у него разболится живот. Книжка полна фантастических волшебных событий: «Расстроенный неудачными опытами, он бросил полученный сплав в пруд, закурил и спичку бросил туда же. Пруд вспыхнул!» Это было первое ацетиленовое пламя. Чем дальше погружался мальчик в эту книжку, тем интереснее становился окружающий его мир. Из куска малахита, что красивой безделушкой лежит на папином столе, оказывается, можно добыть медь. Ту самую медь, из которой сделаны самовар и таз для варки варенья. Казалось, богаче этой книжки ничего на земле нет. Но Книжник сберегал до времени главные открытия детства, к которым постепенно подводил своего ученика.
Удивительный мир открылся им, когда принялись они за «Таинственный остров» Жюля Верна. Потрепанную книжку они по очереди читают друг дружке вслух, постоянно возвращаются назад, радуясь успехам изобретательных колонистов. Из галереи героев этой книги мальчик больше всех полюбил матроса Пенкрофа, так искрение умеющего восхищаться своими умными друзьями. Когда книжка кончилась, появилось ощущение, что утеряно нечто бесконечно дорогое, без чего дальнейшая жизнь сильно потускнеет. Книжник видел, как загрустил Коля, и спустя несколько дней принес неведомо откуда совсем уж ветхую книгу, которую пришлось завернуть в тряпицу, чтобы она не рассыпалась. Оказалось, что у «Таинственного острова» есть не продолжение, а начало — «20 тысяч лье под водой». Нельзя сказать, что эта книжка полюбилась мальчику больше предыдущей, она просто ошеломила его.
Жюль Верн помог им изобрести игру, в которой не было никаких правил: разрешалось рисовать и чертить, рассказывать и даже петь, если не хватало слов, чтобы выразить свои мысли и настроения. Восторженный мальчик и его учитель рисовали долгими сибирскими вечерами глубоководные корабли, способные вместить тысячи людей, возводили воздушные замки и целые города, в которых бескорыстные счастливые люди щедро дарят друг другу высшие плоды своего труда и разума.
Утром 2 августа 1914 года пришел почтальон в форменной фуражке и, войдя в папин кабинет (отгороженный шкафом угол большой комнаты), то ли радостно, то ли с иронией провозгласил: «С войной вас, Василий Васильевич! А то засиделось без дела доблестное воинство… Не угодно ли вам карту европейских держав купить? Новая. Специально для вас приберег».
С тех пор на задней стенке книжного шкафа висела склеенная из двух листов карта Европы и Азии. Часть Азии с Сахалином и Японией залезла на торцовую стенку шкафа. Половину карты занимала зеленая Российская империя. В самую середину Европы были вкраплены верескового цвета Австро-Венгрия и серая Германия — наши враги. Коля долго не мог понять, как такие маленькие «блошки» осмеливаются грызть наше огромное зеленое поле.
Спустя несколько недель после объявления войны за Книжником пришли жандармы и «исходя из положения военного времени» заявили, что амнистия, по которой весной 1913 года освободили Книжника, недействительна. Ему предписывалось отправиться на принудительные работы «впредь до скорой победы».
Когда на следующее утро мальчик спросил отца, куда подевался Книжник, отец ответил, что Книжника увели жандармы и где теперь искать его, он не знает. На все мольбы мальчика вернуть своего друга домой отец лишь виновато улыбался и отводил глаза.
Теперь целыми днями мальчик сидел в спальне или потерянно бродил по дому. Улица не манила его, книги опостылели. Мама удивлялась: до чего повзрослила мальчика его утрата! Чтобы как-то отвлечь его, она придумала ему дело в павильоне — промывать фотографии в большой цинковой ванне, а потом накатывать их на стекло, чтобы карточки ровно подсыхали и давали глянец.
С первым снегом в Ишим пригнали большую толпу пленных, а уже через неделю венгры, чехи и словаки ходили по подворьям и предлагали даровую работу за кусок хлеба. Городские обыватели восприняли это как знак близкой победы.
Фотография Никитиных работала теперь без выходных и перерывов. Офицеры, солдаты, призывники, резервисты, их невесты и случайные подруги торопились запечатлеть свой образ в минуты краткого, как бы украденного у судьбы счастья. По льготной цене фотографировались у Никитиных пленные, которым вскладчину удавалось добыть целковый для группового портрета. Их письма «с вложением фото», обогнув полсвета, иногда попадали на родину.
Летом 1915 года мама повела Николая в церковноприходскую школу, смирившись с тем, что домашнего образования, достаточного для поступления в гимназию, дать своему сыну они не смогут.
Учительница родного языка и грамматики Софья Петровна устроила Николаю экзамен, так как положенных восьми лет ему еще не исполнилось. Он бодро принялся читать Псалтырь, выкрикивая каждое слово, начинающееся с большой буквы. Мама мучительно морщилась, а Софья Петровна в такт слогам согласно кивала головой.
— Очень хорошо! Молодец, Николай! Пусть приходит учиться.
Он гордо выкатил грудь и предложил почитать еще.
— Достаточно. Экзамен ты выдержал, иди гулять. Мама может быть тобой довольна.
Война тем временем длилась и длилась, затягивая в ямы окопов все новых и новых людей. В приходской школе наставники славили войну как доблестное поприще для ратных подвигов за веру, царя и отечество. Школьники разучивали победные гимны и переписывали патриаршие проповеди, зовущие на смерть.
Учился Николай Никитин заурядно, легкие предметы презирал, а чистописанием просто манкировал, регулярно получая отметку «См». Василий Васильевич, проверяя тетрадки сына, просто страдал. В совершенстве владея искусством каллиграфии, он с почтением относился к ней, часто показывал Николаю образцы написания букв и очень сердился, что сын упрямо не желает перенимать его опыт. Строго приглядывался он к своему тихому, как омут, мальчику и не понимал, почему он упорствует. Однажды, когда раздражение отца готово было выплеснуться наружу, Николай рассудительно сказал:
— Неужели ты думаешь, что я когда-нибудь соглашусь стать писарем?
Василий Васильевич вскочил, уронив стул, лицо его страшно побледнело, он мгновенно весь как-то сник и медленно ушел за черную штору к матери. С той поры в ученические тетради отец больше не заглядывал. Николай продолжал учиться, не утруждая себя. Закон божий и стихи мямлил, зато невзначай полюбил этимологию, которая представлялась ему не наукой о словообразовании, а занятной игрой в слова. Например, слово «мошенник» происходит, оказывается, от слова «мошна». И сразу становится ясен смысл: «раз ты богат, значит, ты жулик». Словом «шаромыжник» русский язык обязан пленным французам, брошенным Наполеоном на произвол судьбы. Побираясь и приворовывая по деревням, французы обращались к крестьянам со своим традиционным «шер ами» — дорогой друг. Слово «спасибо» произошло от сокращения пожелания «спаси тебя бог». Николай с удовольствием проводил вечера, листая «Толковый словарь великорусского языка» В. Даля, легко запоминал малоупотребительные слова, чем покорил сердце учительницы словесности Софьи Петровны. Именно она уговорила отца Григория поставить Николаю Никитину по закону божьему пятерку, дабы не портить способному мальчику аттестат.
Отличное свидетельство об окончании церковноприходской школы, открывающее путь в гимназию, Николай Никитин принес домой ранней весной 1917 года. Оно так удивило родителей, что они даже забыли поздравить сына с первым самостоятельным успехом.
Гимназист Н. Никитин с сестрой. 1917 г.
3
На дворе буйствовала новая весна. Она начала свой отсчет 27 февраля 1917 года. Царь Николай II отрекся от престола. А на следующий день, 28-го числа, в небывало оживленном Ишиме открыл свою работу уездный съезд крестьянских депутатов. Съезд принял резолюцию о повсеместном установлении Советской власти в Ишимском уезде.
Первый секретарь исполкома большевик А. Н. Пономарев вместе со своими сподвижниками разрабатывает программу хозяйственного и культурного строительства в городе и уезде. Раскололась сонная ишимская повседневность, город зашевелился, зашумел на весеннем I ветру.
Неожиданно вернулся с каторги старший брат Ольги Николаевны — дядя Володя. Сначала он не понравился Николаю, был замкнут, угрюм и вял. Долгое время дядя Володя отсыпался и много ел, потом стал рано уходить из дому и пропадал неизвестно где.
Однажды Николай увидел его на эстраде в городском саду, где обычно размахивал палочкой капельмейстер духового оркестра военного гарнизона. Эстраду окружала толпа, шел митинг. Повсюду светились красные, как гвоздики, розетки в петлицах. Дядя Володя что-то кричал в толпу и размахивал кулаком. Толпа шумела, и его было плохо слышно. Николай протолкался поближе. Кто-то пытался согнать дядю Володю с трибуны, но он строгим жестом отодвинул мешающих ему людей и громко прокричал, что революция только начинается и вся борьба еще впереди.
Вечерами дядя Володя горячо спорил о чем-то с папой, пока не вмешивалась мама и не прекращала споры. Вскоре дядя Володя снял возле рынка кособокий сарай, подновил его и оборудовал в нем мастерскую. В прежние времена, до каторги, на которой он пробыл больше десяти лет, дядя Володя работал слесарем в Читинском паровозном депо. Здесь же он брался за разную работу: лудил, паял, сверлил. Соорудил токарный станок с ножным приводом, установил тяжелые тиски, небольшую наковальню, но сработать горн ему не позволили, боялись, что спалит деревянные постройки и торговые ряды. Он выгородил для себя в сарае закут, втиснул туда топчан и табурет, после чего съехал от Никитиных. Теперь не он, а папа приходил к нему разговаривать и часто возвращался за полночь. Николая разговоры их не привлекали. Другое дело — олово, кислота, молоткастый паяльник из красной меди, разогретый на примусе до солнечного сияния. Даже теплые погожие дни Николай проводил теперь в сумрачной мастерской. Здесь он забывал обо всем на свете, даже о грядущем поступлении в гимназию. Самозабвенно постигал он суровые уроки слесарного мастерства, которые начались с приобщения к зубилу и молотку. Работая, полагалось глядеть лишь на стальное жало, а молотком стучать что есть силы по пятке зубила без страха промахнуться и ударить по собственной руке, сжимающей холодную сталь. Наука давалась через ушибы и ссадины. Дядя Володя лишь посмеивался, услышав вопль племянника и грохот роняемых инструментов. Тогда он оставлял свою работу, неторопливо подбирал с пола инструмент и сам становился к тискам.
— Становись-ка слева, приглядывай!
Молоток свистящим снарядом проносился возле его уха, с немым стуком падал на пятку зубила. Ровная лесенка насечек ложилась на заготовку. Затем, переступив с ноги на ногу, дядя Володя снимал ровную стружку, которая завивалась кольцами. Николай забывал про боль, любуясь дядиной сноровкой, а тот играючи наводил синюю грань на черном металле заготовки.
Из-под его рук выходили ключи и засовы, сверкающие, как елочные игрушки. Работу его хвалили и охотно делали новые заказы. На беду свою, он совсем не умел торговаться, и клиенты сами назначали цену его работе. Поэтому у него очень долго не было самого необходимого, даже одеяла, хотя он редко сидел без дела.
Однажды в мастерской появилась мама. Дядя Володя обтачивал заготовки на своем станке, а Николай сидел на низкой скамейке и лудил худое ведро. Увидев на сыне брезентовый фартук, его сосредоточенное чумазое лицо, Ольга Николаевна остолбенела. Дядя Володя остановил маховик станка и тоже поглядел на Николая. И глаз мамы брызнули слезы. Она сорвала с сына фартук, отшвырнула недоделанное ведро далеко в угол.
— Как не стыдно эксплуатировать ребенка! — возмущенно прошептала она и потащила сына за собой. Николай упрямо сопротивлялся.
— Оставь его, Оля. Поверь, в жизни все пригодится.
Лицо Ольги Николаевны заполыхало гневом. Она обругала дядю Володю, назвав его вампиром, а потом так рванула сына за руку, что он покорно последовал за ней.
Дома мама наложила на Николая страшный обет — за сто шагов обходить мастерскую, и если она его там увидит — ему несдобровать.
— В самом деле, что ты там интересного нашел! — поддержал ее отец, а двоих Николаю не переспорить, это он знал по опыту.
Чтобы переключить внимание сына на подготовку в гимназию, Ольга Николаевна попросила у Ершовых, хозяев дома, несколько подходящих для этой цели книжек.
Николай и сам понимал, что впереди его ждет строгий экзамен. По устоявшимся с давних пор правилам экзамен на зачисление в гимназию преследовал одну цель — выявить уровень общего развития. И именно это обстоятельство больше всего пугало Ольгу Николаевну, страшила неопределенность этого самого «общего развития».
Ершов дал «Астрономию», «Алгебру», том энциклопедии Брокгауза на букву «Н» и «Жизнь животных» Брема. «Астрономия» Николая удивила, он с интересом 3 полистал ее некоторое время и отложил до поры. В «Алгебре» он просто ничего не понял, зато в Брема вцепился и руками и глазами. С почтением листал он тяжелый кожаный фолиант с золотым тиснением.
Читая о повадках диковинных зверей, он отправлялся в путешествие по дальним заморским странам, мнил себя то следопытом, то звероловом. Случалось, он засыпал с этой книгой, а проснувшись, вспоминал свои сны, веря, что они сбудутся когда-нибудь наяву.
Накануне экзамена мама повела его в парикмахерскую и велела мастеру придать ее сыну благородный вид. Парикмахер провозился целый час, но прическа Ольге Николаевне не понравилась, отдавала чем-то купеческим. Дома были пущены в ход щипцы для завивки. Николай перестал узнавать себя. Но мама вошла во вкус, она пришила к его выходной курточке кружевной воротничок и повязала ему на шею бархатный синий бант. Она сняла со стены зеркало, поставила на стул и повела к нему сына. Ольга Николаевна самодовольно оглядывала сына, ее смущали лишь его разбитые ботинки. Увидев себя в зеркале, Николай удивленно выпучил глаза — перед ним стоял пудель в стоптанных башмаках. Вечером папа подшил подметки и начистил ботинки.
Решающий день настал. В вестибюле гимназии их просили подождать, потому что пришли они раньше всех, а испытания начнутся в урочный час. Ольга Николаевна села на отполированный за долгую службу деревянный диван, а Николай встал у окна и как из заточения глядел на свободное пространство городской площади, где уже другие мальчишки прыгали со ступенек пожарной каланчи в высокую кучу земли.
Никитина пригласили первым. Ему предложили выбрать любую интересную для него тему. Он начал рассказывать о гепарде: в каких краях встречается, где и как находит свою добычу, потом нарисовал гепарда на доске и обозначил его размеры.
— Гепарды очень быстро бегают, — говорил Николай. — Живут они в основном в Африке, но встречаются и в других местах, например во Владикавказе. В Индии их приручают и с их помощью охотятся на антилоп…
— Кто тебе больше нравится — Пржевальский или Миклухо-Маклай? — спросил его зоолог, когда Николай закончил свой рассказ.
К сожалению, он не знал ни того, ни другого и сказал первое, что пришло на ум:
— Мне больше нравятся Дарвин и Брем. Они написали про свои путешествия много книг.
— Так кем же ты намерен стать?
— Я пока не знаю, — задумчиво ответил Николай, — жизнь впереди большая.
— Ступайте! — велел директор. — Передайте своим родителям, что вы приняты.
Николай поклонился, как научила его мама, и поспешил обрадовать ее. Вся семья ликовала.
Вскоре дедушка прислал из Читы форму. Плотное мундирное сукно отливало каким-то неземным металлическим светом. Золотом сияли пуговицы. А фуражка! А английские ботинки! Нет, что и говорить, не зря он старался! Ранец из негнущейся кожи со скрипучими ремнями Николай полдня носил за спиной, уверяя всех, что ему надо к ранцу привыкнуть, и только за обедом мама уговорила снять его, не убежит.
С 1 сентября жизнь представилась Николаю сплошным праздником. Он был выше и сильнее всех своих сверстников, поэтому обижать его никто не смел, но одноклассники держались от него поодаль — большинству из них он был неровня. Николай сам без разбору влезал в любую компанию, его общество волей-неволей приходилось принимать. Сынки чиновников из коммерческого банка, дети скотопромышленников считали его черной костью, но задирать не смели, уважая его литые кулаки. Больше всего им не нравилось, что где бы ни появлялся Николай, он естественно и просто забирал повсюду лидерство, не задумываясь о своих правах на него.
Непонятно, куда девалась присущая ему прежде серьезность. Радостно, с озорным огоньком в глазах бежал он утром в гимназию и до начала уроков успевал вдоволь наиграться в козла и в чехарду на гимназическом дворе.
Вскоре Василия Васильевича вызвали к директору. Вернувшись из гимназии, отец весь вечер озабоченно поглядывал на сына и в конце концов не удержался, позвал Николая на беседу, от которой тому не приходилось ждать ничего хорошего. Оказалось, что директор велел Василию Васильевичу изменить домашнюю систему воспитания, побольше вести с сыном умных разговоров, чтобы помочь ему очистить мозги от «дремучего мышления», привитого церковноприходской школой. «В гимназии нельзя вести себя как недоросль из бурсы!»
Василий Васильевич привел сына в кабинет и велел ему сесть.
— Ты знаешь, что нам с матерью учить тебя уму-разуму некогда. Сделай так, чтобы меня больше не приглашали для подобных разговоров. Ты мам крепко поможешь, если избавишь нас от лишних хлопот. Вместо того чтобы дурака валять, читал бы на переменах. Вон ты какой вымахал, неловко за тебя, право. Есть же у тебя голова на плечах!
На этом воспитание закончилось. Василий Васильевич решил применить тактику полного доверия.
До Ишима докатилась весть: в Петрограде большевики разогнали Учредительное собрание, забрали власть в свои руки, а «оплот демократии» Керенский, как называли его местные обыватели, скрылся неведомо куда. Город замер в ожидании новых событий. Шли дни, но ничего вокруг почему-то не менялось.
В пропыленном Ишиме появились лихачи с рессорными колясками на резиновом ходу и даже несколько автомобилей. Они стояли у ворот городского сада, откуда каждый вечер то бодро, то грустно трубил, как прежде, военный оркестр.
Перед пасхой 1918 года всех гимназистов заставили говеть. Активисты из старших классов учредили сбор сэкономленных на еде средств в продовольственный фонд белой армии. По улицам ходили военные и гражданские патрули, пугая людей.
Дядя Володя уехал в Петроград. Василий Васильевич старался пореже выходить из дому. Николай все вечера проводил за книгами. В большинстве домов рано закрывались ставни, по ночам на улицах гремели выстрелы. Председатель Ишимского исполкома А. Н. Пономарев однажды утром был найден убитым за своим рабочим столом.
4
Фотография Никитиных день ото дня чахла. Василий Васильевич задумал перебраться в Ново-Николаевск или Читу. А когда стало известно, что ишимская гимназия закрывается, Василий Васильевич решился окончательно.
Сняться с насиженного места в смутную пору было трагической ошибкой. По приезде в Ново-Николаевск свалилась в тифозном бреду маленькая Валя. С больным ребенком на руках скитались они по чужим подвалам и углам, пока не занесло их в каменную сырую полуподвальную нишу, в которой боязно было выпрямиться во весь рост. О том, чтобы открыть здесь фотографию, они и не думали.
Не успели рассовать по углам пожитки, как свалился Василий Васильевич. В подвале было так холодно, что вода в кадушке замерзала, и, чтобы напоить теперь уже двух больных, надо было ковшиком пробивать лед. Ольга Николаевна растерялась, она боялась чужого города, боялась незнакомых людей, но больше всего ее пугали хлопки выстрелов в густой темноте. Лишь один Николай осмеливался выходить на улицу. Жизнь быстро взрослила его.
На глухих улицах он умудрился найти доктора и привести его к отцу. Тогда произошло событие, которому Николай Никитин обязан был посвящению в статус взрослого человека, ответственного за судьбу своей семьи. Казалось бы, не случилось ничего особенного — пришел к больному доктор, но пышные щеки доктора навсегда остались в памяти Никитина. Странно выглядела бобровая шуба в тесном подвале. Доктор сидел прямо, не нагибаясь к отцу, и нехотя трогал лицо и шею больного. Ольга Николаевна робко пыталась вручить за визит какие-то деньги, но доктор, выписав рецепт, положил на него мамины монеты и беспощадно произнес: «С бедных не беру». Николай сердцем почувствовал, как что-то переломилось в маме, чего нельзя ни срастить, ни склеить.
Ольга Николаевна не стала цепляться за последнюю семейную ценность и поутру понесла менять на продукты обручальные кольца. Николай сопровождал мать на базар, чтобы ее не обманули и не обидели. За кольца, выменяли полмешка пшеницы.
Василий Васильевич болел тяжело и долго. Николай безропотно принял отцовские заботы по дому: ручным жерновом молол зерно, добывал всеми правдами и неправдами топливо для печи, носил воду и умело ходил за больными. Ольга Николаевна тем временем не отходила от печки, выпекая серые калачи и паклеванки на продажу. Выпечку продавала хозяйка дома, и по ее словам выходило, что вырученных денег уже не хватает не только на муку, но даже на сырое зерно. Чем жить дальше — никто не знал.
— Ежели б вы патоку наловчились варить, то и вам бы и нам на все про все хватало. Патока нынче ох как в цене! — подбивала Ольгу Николаевну хозяйка. О сахаре и меде люди к тому времени уже начали забывать. Патока была единственной доступной сластью, которую добывали из мерзлой картошки.
Последняя отцовская тройка из английского сукна, которой Василий Васильевич очень гордился, пошла в обмен на медный котел. С него все и началось.
Зима пошла на убыль. Надвигалась самая голодная пора, но Николаю теперь вместо одной ржаной шанежки давали на завтрак две. Утром он впрягался в сани и отправлялся в трудную дорогу. За военным городком на окраине Ново-Николаевска он набрел на заброшенный кирпичный завод, который окружали горы бракованного кирпича. Эти побитые кирпичи он и возил на себе. Ему предстояло перевезти больше полутора тысяч штук. Такое количество кирпичей требовалось на постройку специальной печи для варки патоки.
Дорога к заводу была наезжена плохо. Снег осел от тяжести и потемнел. Вязли санки, лямка спадала с плеча, стоило ему споткнуться. А перед домом, возле схода в их подвал, едва заметно росла горка неполномерных, битых кирпичей. Вечером родители жалели его и на колодец посылали Валентину, которая едва успела окрепнуть.
Поутру Николай снова впрягался в свое ярмо, и казалось, он прирос к нему. Наконец всей семьей порешили — довольно. Печь решили ставить по соседству в нежилом щелястом флигеле, который даже залатать было нечем.
Пришла пора звать печника. Отспорив задаток, печник приготовил раствор, разогрел землю, утрамбовал ее и выложил несколько аккуратных рядков пода — фундамента печи. На следующий день Никитины были наказаны за доверчивость — печник пропал.
Хорошо еще, что от него осталось руководство по печному делу и нехитрый инструмент каменщика — кельма и специальный молоток для колки кирпича. Николай взялся самостоятельно выкладывать печь, да не простую, а промысловую, в которую предстояло вмуровать котел с целой системой подводов и патрубков. Но деваться было некуда, и работа пошла. Отец плохо еще держался на ногах, но тем не менее подавал сыну кирпичи и пытался помочь советом. Николай слушал внимательно, но делал так, как сам считал нужным.
Сосредоточенный и хмурый, с лепешками засохшей глины на одежде и на щеках, таким стал мальчик, который совсем недавно представлялся завитым, кудрявым барчуком с бархатным синим бантом.
Особенно трудной и долгой показалась работа, когда Николай выводил, прорубив крышу, трубу. Когда был обмазан последний кирпич, он свалился с крыши в сугроб и готов был заснуть прямо в снегу.
Пришла пора опробовать печь. Николай соорудил на колосниках печи холмик из щепок и пакли, натолкал в топку поленьев и решительно поднес спичку. Все замерли в ожидании. Дым лениво переваливался в топке, рваные хвосты его нехотя искали дымоход, вдруг пламя сильно встало и потекло внутрь печи. Радостное «ура!» огласило флигель. С той поры во флигеле уже никогда не было холодно. Печь ровно гудела, она работала! Эта печь с котлом стала первым «конструктивным» сооружением Николая Никитина, которому шел тогда тринадцатый год.
Бесценна удача первого шага, но это было только начало. Позвали на консультацию слесаря, который объяснил Николаю устройство станка для растирания картошки. Корявые рисунки слесаря, важно именуемые чертежами, Николай долго мусолил в руках. Слесарь ушел, получив за «науку» обед, и на прощание пожелал Николаю удачи.
Николай сосредоточенно прикидывал, с какой стороны приняться за постройку станка. Печь без этого станка что прялка без шерсти.
Основу станка составляла круглая терка — деревянный круглый вал, на котором следовало укрепить зубцами вверх стальные полотна от слесарных ножовок. На вал надевался барабан, который вращался на подшипниках. От барабана к шестеренке, которую предстояло вращать вручную, шел привод, роль которого выполняла велосипедная цепь.
Вспоминая уроки дяди Володи, Николай управился с этим сооружением за неделю, однако заставить станок работать было невероятно тяжело, и он надумал приспособить к станку приводной маховик. Теперь терка раскручивалась так лихо, что казалось, ее ничем нельзя остановить. Но первая же порция картошки поглощала всю накопленную энергию. Раскручивая этот невероятный агрегат, Николай Никитин опытным путем открыл для себя важное правило: мало зарядиться упорством и увеличить продолжительность работы. Для того чтобы дело поддалось, лучше нацелиться на бесконечный срок. Так постигалось искусство терпения.
Забот становилось все больше. Для того чтобы из картошки, растертой в кашу, вымыть крахмал, Николай изготовил многоступенчатый лоток с деревянными чашками-корытцами, по которым самотеком бежала вода. Вручную нужного количества воды не натаскать, пришлось одолжить у хозяйки лошадь.
Николай возил огромную бочку к железнодорожной водокачке и обратно. На перроне Ново-Николаевского вокзала он видел толпы уставших от невзгод и дорог людей, у которых уже не было сил подняться. Смиренные, большие от голода глаза равнодушно провожали уходящие вдаль поезда…
Во флигеле, со всех сторон продуваемом сырым ветром, гудит до поздней ночи раскаленная печь. У топки тринадцатилетний мальчик, он и печник, и механик, и водовоз, и кочегар. Под присмотром Ольги Николаевны в медном котле, брызгая ядовитой пеной, варится в растворе серной кислоты тугой крахмал. У каждого члена семьи свой пост возле печи. Все вместе они упрямо боролись за жизнь.
После многократной очистки патока готова к употреблению. Вкусом она напоминает клеверный мед с едва уловимым посторонним привкусом. Хозяйка ведет на базаре бойкую торговлю. Никитинская патока пользуется хорошим спросом. Заискивая перед умелыми жильцами, хозяйка мечтает покрепче привязать их к печи. Об этом периоде в дневниках Никитина сохранилась такая запись: «Патока не только кормила семью, но даже дала возможность кое-что купить. Мама очень горевала, что у нее нет швейной машинки. Она все шила сама, а на руках уж очень медленно. Поэтому при первой возможности приобрели ножную машину «Зингер». Покупали и перешивали кое-какое старье». В своих записях Николай Васильевич Никитин документально точен и сух. Лишь изредка проскальзывают у него наполненные чувством строчки: «Бедная мама дышит парами серной кислоты, стоя у жаркой печи. Удивительная мама! Она усовершенствовала технологию производства, подобрала все составы и режимы и в течение года изо дня в день стояла у котла. Сколько стараний! И никакого уныния!»
Все труднее удавалось Никитиным сбрасывать по утрам усталость и становиться к печи. Ольга Николаевна при первой же возможности бросила свой пост у котла и занялась любимым своим шитьем. Хозяйка было разгневалась, но вскоре согласилась носить на рынок рубашки, ладно сшитые Ольгой Николаевной.
Не так, как с патокой, но все-таки кормились и даже умудрились уплатить взнос в андреевскую школу, которая неожиданно открылась неподалеку от железнодорожного вокзала. Помимо платы нужно было каждый день приносить в школу полено. Николай вечерами бродил по городу, выискивая гнилую доску или чурбак. Денег на покупку дров теперь недоставало. Он иногда забредал в паровозное депо, где его уже знали и не раз выручали.
В школе царило бурное веселье, неожиданно оживившее его существование, но он никак не мог приобщиться к этой атмосфере. Николай с удивлением обнаружил, что у его сверстников, несмотря ни на какие мировые пожары, продолжается озорное детство, которое, как родник из-под земли, все равно будет бить, каким бы камнем его ни приваливали. Новая школа в сравнении с гимназией выглядела нелепой и смешной. Складывалось впечатление, что взрослые и дети договорились не мешать друг другу жить. Классные комнаты больше напоминали площадки для игр, и однажды Николай, не добыв полена, бросил эту школу без всякого сожаления.
5
На дебаркадере Новосибирского речного вокзала было тихо. Люди спокойно сидели на мешках и корзинках, негромко переговариваясь между собой. Пахло тиной. Под истертыми досками настила хлюпала вода. Николай, облокотясь на крепкий брус перила, глядел на реку. Впервые он надолго уезжал из родительского дома. В кармане пиджака, который заставил его принять от себя отец, лежала застегнутая на булавку путевка в Томский технологический институт. Наверное, он не глядел бы сейчас на воду так равнодушно, если бы был один. Рядом с ним стоял отец, который волновался за двоих, а из двух кто-то должен быть спокоен. Отец поминутно взглядывал на часы и тихо возмущался, почему не подают парохода, хотя до отправления была еще уйма времени.
Пароход «Мамин-Сибиряк», который должен был отвезти Николая Никитина в Томск, стоял, уткнув нос в песчаный берег, вблизи дебаркадера и разводил пары. Вскоре на палубе над самым мостиком зазвенели позывные колокола, матросы забегали, в утробе парохода застучала машина, заворочались деревянные плицы ходовых колес.
Пароход привалился бортом к дебаркадеру, и спокойный дотоле народ переменился до неузнаваемости: подняв на плечи детей, мешки, корзины, отчаянно тесня друг друга, все разом полезли в проем раскрытого борта, криком доказывая какие-то исключительные свои права. Отец было рванулся в эту кашу, но Николай удержал его: «Без меня не уедут».
Вскоре снова стало тихо на причале. Николай поцеловал отца, обнял, погладил по спине, потом они долго жали друг другу руки. Губы отца при этом тряслись. «Сдал отец. Видно, так и не смог оправиться от тифа. Как они будут здесь без меня?»
Над пароходной трубой взвился пронзительный гудок к отправлению. Николай ступил на трап. С нижней палубы он сошел в трюм и словно погрузился в темный погреб. Здесь он на какое-то время ослеп, глаза не хотели привыкать к трюмному мраку. Одинокий, забранный в железную сетку фонарь «летучая мышь» бессилен был раздвинуть душную, плотную темноту, которая установилась здесь сразу, едва люди с мешками забили все свободное пространство. Лишь носовой иллюминатор не был задраен, и Николай, как на огонек светлячка, пошел на него. Здесь сидела старушка в шерстяном самотканом платке, а подле нее угнездилась девочка лет шести. Большими черными ложками они ели варенец из кринки, которую старушка зажала между колен. Глаза уже привыкли к темноте, и Николай увидел, что старушка сидит на его месте. Он решил оставить здесь свой чемодан, который накануне отъезда сколотил из фанеры, в полной уверенности, что вряд ли кто на него позарится, но все-таки велел старушке присмотреть за своим багажом. Облизав ложку, бабка стала громко ругаться, тогда Николай сунул ей под нос свой билет, и она присмирела. Избавившись от чемодана, он заспешил, заторопился на палубу, на воздух, чувствуя, что начинает задыхаться.
Помощник капитана во франтоватой фуражке подозрительно оглядел его, но на верхнюю палубу пропустил. Николай прошел по мягким коврам на корму, и едва глазам его открылся залитый солнцем обский простор, как в легкие вместе с речной свежестью вошло ощущение безграничной свободы. Оно заполнило целиком все его существо. «Таким, наверное, бывает полное счастье», — подумал он.
Колеса парохода дробно шлепали по воде тяжелыми плицами. Пароход уже вынесло на середину реки. Пенные валы, поднятые колесами, вздымались вдоль бортов, чтобы слиться за кормой в единую далекую белую дорогу. Дебаркадер стал совсем маленьким, но одинокую фигуру отца он еще мог различить. Николай неуверенно помахал ему рукой, но не дождался ответа. Отец давно уже жаловался на зрение.
С правого борта открылась не похожая ни на что на свете пригородная деревня Нахаловка. Дома напоминали в ней неумело сколоченные скворечни, невероятным образом прилепленные к обрывистому берегу. Между домами лежали длинные сходни, по которым взрослые и дети карабкались с утра до ночи вверх и вниз. С наступлением темноты посторонние люди побаивались заглядывать сюда — Нахаловка еще с царских времен считалась рассадником разбоя и зла. Под утренним солнцем эта экзотическая деревушка казалась нарисованной маленьким фантазером, впервые взявшим в руки карандаш.
Николай никак не мог понять, что заставляет людей селиться здесь, вить свои гнезда, как стрижи, на отвесной стене обрыва. Он вспомнил, как лет пять назад случайно забрел сюда и наткнулся на крепкий столб с облезлой, но все еще красивой вывеской: «Земли Кабинета Его величества». Нынче же, когда никаких «величеств» давным-давно нет, что мешало людям перенести свои скворечни на пригожие свободные земли? Неужели привычка так сильна в людях, что они, однажды привыкнув жить в «птичьих» условиях и на птичьих правах, не могут разом избавиться от тягот противоестественного быта?
С той стороны, где на обрыве лепилась Нахаловка, доносились густые добродушные паровозные гудки. Теплая высокая волна благодарности к убогим скворечням Нахаловки охватила его. Николай глядел на них, с неотвратимостью сознавая, сколько обреченных жизней спасли в недавние голодные годы кособокие домишки Нахаловки.
Пароход между тем все набирал скорость. За кормой оставалось детство Николая, его прошлое. Колеса вращались будто без усилий, сообщая судну легкий ход. Нахаловка слепилась в неразличимое пятно, а потом растворилась совсем.
Вскоре открылась чистая песчаная коса, с которой Николай три года назад впервые отправился вплавь через Обь. Было ему в ту пору четырнадцать лет, и многие ребята даже младше него уже хвастались несколькими большими заплывами. Плавали обычно до пароходного фарватера и обратно. До буйков с керосиновыми фонарями на верхушках расстояние было немалое, макушку пловца было едва видно с берега. Между мальчишками ходила легенда, что работал на обской пристани крючник, способный по пьяному делу переплыть без роздыху реку туда и обратно в самый разлив, но в это мало кто верил. Николай еще ни разу не доплывал до буйка, и не потому, что не хватало дыхания, просто он верил на слово, что в дальнем заплыве судорога ноги сведет или затянут на дно круговые омуты.
Стоя на корме, Николай с улыбкой вспоминал свой заплыв. До буйка, который сейчас приближался навстречу пароходу, он добрался в тот раз до смешного легко и даже ни разу не хлебнул. Он похлопал по облезлому железному боку бакена-буйка и вдруг явственно услышал: «Балуй-балуй, сейчас я тебя веслом-то достану». Непонятно, откуда взялась эта лодка с бакенщиком. Приподнявшись над водой, он вздохнул поглубже и нырнул. Вынырнул далеко, но совсем не в той стороне, где предполагал. Бакенщик что-то кричал ему, размахивал руками и звал к себе. Вернуться на косу, минуя бакенщика, теперь уже не было никакой возможности. Николай огляделся по сторонам и ему показалось, что у него отнялись ноги. Прямо на него наползал, вырастая наяву, корпус корабля. Как раскаленный добела утюг, вспарывал он впереди себя пенную воду, разваливая ее на стороны. Николай лихорадочно замахал руками, завопил во спасение и, чтобы не видеть белую, поднявшуюся до неба громадину, нырнул, вынырнул и, схватив воздуха, снова нырнул. Неизвестно, удалось бы ему уйти из фарватера, если бы бакенщик не бросился грести наперерез кораблю. С мостика, по-видимому, заметили голову отчаянного пловца, корабль дал широкий левый галс, просигналил сердитым гудком, грозя нарушителю речного покоя, и снова выбрался на середину реки. Николай сильными саженками подгребал к чужому берегу. Он оступился на илистом дне, испытывая смешанное чувство гордости и страха. Гордости оттого, что переплыл реку, и страха перед необходимостью возвращаться на родной берег. На нем не было ровным счетом ничего — вся одежда осталась по ту сторону реки. Он долго смотрел на речной разлив и не узнавал родного берега, пока наконец не собразил, что течение отнесло его далеко вниз. Николай двинулся было в обратный путь, но вовремя остановился, вылез на берег, сел на траву и задумался.
На заливном лугу никого не было видно, лишь гуляли одинокие коровы, которых горожане, не желающие расставаться со скотиной, переправляли сюда на пастбище в больших лодках. Он сидел один на пустынном берегу большой реки и казался себе маленьким среди огромного зеленого раздолья, высокой осоки и ивовых кустов. Было так тепло и уютно.
Последние пригородные селения скрылись за кормой, и по обоим берегам реки пошел дикий, необжитой пейзаж, оживляемый редкими сторожками бакенщиков и лесников. Высокий сосновый бор встал сначала по правому, а потом по обоим берегам, вода в реке потемнела и стала как будто гуще. Плицы колес рубили темную воду, вода приглушенно хлюпала, словно вздыхала и охала от боли. Иногда сосны на берегу забирались под самое небо, а под ними обнажались желтые песчаные обвалы. Николай с кормы перебрался на нос и облокотился на якорную лебедку. Помощник капитана прокричал ему с мостика, что пассажирам у лебедки стоять не положено, и Николай послушно перешел к правому: борту. Отсюда хорошо были видны флагштоки на берегу, мачты-указатели, увешанные гирляндами флажков и разноцветными, похожими на китайские фонарики геометрическими фигурами — вся веселая лоцманская азбука речных капитанов.
Пароход приближался к маленькой пристани Батурине Николай Никитин рад был бы сбежать с парохода, только бы не видеть этой пристани, выкинуть из памяти все, что связано с ней. Но от этой страницы прошлого, казалось, нельзя было укрыться даже на дне реки.
Это произошло чуть больше года назад, 10 августа 1924 года. Мария Терентьевна, хозяйка дома на Обдорской улице, где жили Никитины, уговорила Николая поехать с ней за лесной смородиной в заповедное, глухое место вниз по Оби. Одной ей, дескать, ехать страшно, а вдвоем и ягод набрать можно больше, и веселей будет.
Вот она, речная пристань, обновленная яркой зеленой краской, такая уютная с виду и такая злая. Отсюда начался страшной памяти путь, который привел его к тому, что стопа его теперь не разгибается и он на всю жизнь обречен припадать на правую ногу.
День был таким же светлым и приветливым, как сегодня. Ходили они на редкость удачно и пополудни уже несли в деревню полные корзины крепких, как черные жемчужины, ягод. Припасенный хлеб съели еще утром, и оба хотели есть. Николай запускал горсть в корзину, набивал ягодами рот, пачкая губы и щеки. Хозяйка потешалась над ним, обоим было весело. Дорогу преградило большое палое дерево. Крепкое, гибкое и зеленое, не от старости упало оно. Этой сосне еще стоять бы лет сто, но не могут в лесу деревья договориться своими корнями друг с другом. Стволы согласно строятся в ряд, готовые поддержать друг друга, а корни люто воюют между собой, не пуская соседа углубиться в землю, достать из недр ее живой сок земли и получить надежную опору. Падают крепкие деревья в лесу, выворачивая корнями большие лепешки земли.
Хозяйка обошла стороной вывороченный корень, а Николай прошел по стволу туда и сюда, жалея упавшее дерево, потом легко соскочил на землю. Жгучая боль пронзила его с ног до головы. Он упал, бессмысленно вытаращив глаза… Нелепо изгибаясь, заваливаясь на бок, толчками отодвигалась от него встревоженная змея. Болью плавилась вся нога от пальцев до бедра, каждое движение вызывало крик. Он сел, опершись на руки, в глазах замельтешили круглые радуги, тело обмякло, и он потерял сознание.
Надо же было такому случиться, что четыре года служили ему верой и правдой его «колчаковские» ботинки, которые так удачно выменяла на базаре мать на свой пуховый платок, а тут перед самой поездкой пришли в негодность — отвалилась правая подошва. Она задиралась при ходьбе. Николай подбрасывал ногу вверх, а уж потом наступал на землю. Идти было неудобно, пришлось подвязать подметку веревочкой. Через несколько верст пути стали вылезать наружу пальцы. Наконец вышли на смородинное место. Здесь Николай старался поменьше ходить между кустами и обирал ветки до последней ягоды. Эта тактика принесла много ягод и поберегла ботинок. На обратном пути приходилось несколько раз останавливаться, чтобы поправить веревочку. Когда он спрыгнул с дерева, наружу вылезла вся ступня, и он босой ногой придавил голову змеи…
Нет, наверное, таких сибиряков, которые не смогли бы оказать себе помощь. Едва Николай пришел в чувство, он, превозмогая боль, стянул ботинок и перевязал ногу тугим жгутом. Теперь нужно было срочно высосать яд, но, как он ни старался дотянуться ртом до мгновенно опухшей ранки, у него ничего не получалось. В холодной испарине он валился на спину, хватая воздух горячим ртом. А хозяйка боялась даже подойти к нему.
Николай смутно помнил, как подполз к молодой сосне, как выломал крепкий сук и поднялся на здоровой ноге…
Когда добрались до деревни, уже был вечер. Опухоль на ноге стала серой, неживой, зловещий цвет уже поднялся над перетяжкой. Пришлось перетянуть жгут заново, на этот раз повыше. Мучила жажда. До безумия ломило в висках. У первого же крыльца он накинулся на кадушку с водой, долго не выпускал ковшик из рук — все никак не мог вдоволь напиться. Наконец вода отвратила его, колом стала в горле и не казалась уже прохладной и приятной — отдавала холодным железом.
Вечер и ночь прошли в наплывах мучительного бреда. К утру на ноге вздулись большие пузыри, как будто ее обварили кипятком. Через день, когда он пришел в себя, чужие люди стали готовить его в обратный путь. Однако пароход пришел только на третьи сутки.
В душном трюме парохода боль навалилась на него с новой силой, и, чтобы как-то обмануть ее, Николай привязал ногу к верхним нарам. Бредовая речная дорога запомнилась тупым стуком паровой машины, сотрясающим все тело.
А потом была железнодорожная больница и долгие месяцы борьбы врачей, чтобы крепкий и сильный юноша не стал калекой. Отец и мать не отходили от постели и упрямо отвергали всякие уговоры об ампутации. «Он выживет! — твердила мать. — Сейчас ведь не война, чтоб людям ноги пилить!»
Вскоре кризис миновал, начались долгие месяцы консервативного лечения, пересадки кожи, кровавые бинты, костыли.
Когда Николай был готов обозлиться на судьбу, подоспели его школьные друзья. Они помогли ему найти спасительную отдушину, через которую он начал снова впитывать живительную силу. Они сделали все, чтобы Николай не отстал от класса, и даже уговорили учителей иногда навещать его. Боль и несчастье не согнули юношу. С большим упорством и настойчивостью он снова взялся за учебники.
В школе Николай появился уже после каникул. Костыли он оставил и ходил с палкой, пугая одноклассниц своей «медвежьей ногой» — это отец сшил ему сапог из собачей шкуры шерстью наружу. Постепенно он научился подшучивать над собой, хотя и сознавал, что ни прыгать, ни бегать ему уже никогда больше не придется. Он выучился ходить, «экономя» правую ногу, и его хромота была почти незаметна.
Неожиданно он обнаружил, что за время болезни нисколько не отстал, а по многим предметам перегнал своих одноклассников и теперь легко решал задачи, которые даже многим отличникам давались с трудом. Пока Николая не было в школе, вместо него избрали нового старосту. Учиться оставалось несколько месяцев. Взятый в больнице разгон теперь поддерживался взрослой устремленностью отыскать в этом замысловатом мире свою дорогу.
Он очень сожалел, что в больнице его ни разу не навестил учитель математики Ливанов. Николаю так не хватало общения с этим гордым, неприступным человеком. Это была односторонняя любовь: за все три года учебы в александровской школе, лучшей во всем Новосибирске, Ливанов ни разу не вызвал Никитина к доске, полагая, что вызывать к доске следует нерадивых учеников, а для отличников существуют контрольные работы. «Стыдно не понимать программу!» — повторял учитель. Сам он редко ограничивался ее рамками, ему было тесно в них. Он с плохо скрываемым раздражением гонял двоечников по программе и все время давал им понять, что они отрывают дорогое время у своих способных одноклассников.
На Николая произвело неизгладимое впечатление, когда учитель однажды рассчитал на доске горный обвал. Весь класс почти физически ощутил тогда неукротимую мощь стихии. Ливанов показал, сколько домов и мостов может разрушить камень весом не более двух фунтов, если неосторожный путник ненароком столкнет его с горной тропы на перевале.
У учителя в запасе было несчетное множество живых примеров, которые превращали математику прямо на глазах учеников в царицу наук. Греческие буквы математических символов оживали, создавалось впечатление, что учитель сам испытал могущество точных расчетов на строительстве мостов через великие реки, на проходке тоннелей в скалистых горах, при настилке полотна дорог или при наведении понтонов.
Сначала Николай терялся на уроках Ливанова, не поспевая за ходом мысли учителя. Он не мог и предположить, что живой мир так подвластен математическому анализу, что скрытая в мире бездна тайных свойств с необыкновенной легкостью вскрывается при помощи простых коротких формул. Ни одно правило не оставлял учитель, не подведя под него примера из инженерной практики. Неведомой свободой одаривал учитель, раскрывая средства и приемы, с помощью которых можно переделывать лицо земли.
Случалось, Ливанов рассказывал и о другой математике, которую он называл «математикой более высокой», чем высшая». Эта наука так далеко перешагнула физические возможности человека, что люди могут лишь догадываться о ее будущей роли в своей жизни. Все науки обречены на вечную погоню за приближением к строгой логике математических постулатов. И даже физика, которая дала жизнь всему естествознанию, и та вынуждена теперь тянуться за математикой. «Эту математику в наше время мы пока не можем приложить даже к звездам»— так говорил Ливанов.
С большим и грустным чувством учитель добавлял к своим тайным мыслям: «Одна лишь музыка могла бы сообщить всему думающему миру о будущем месте математики в человеческой истории, если бы музыка овладела созвучным с математикой языком».
Эти мысли удивляли Никитина, настораживали, пугали недоступностью. Математика влекла его прежде всего своей вещественностью. Совсем немыслимой казалась ему духовность математики, ее способность порождать идеи, с помощью которых, по словам Ливанова, человек получит возможность расширить степень своей свободы, избавиться от тягот, унижающих достоинство.
Николай сожалел, что у него нет портрета Ливанова. Хотелось вспомнить, как красивый и рослый, подчеркнуто педантичный и язвительно вежливый учитель стремительно входит в класс, здоровается кивком лобастой головы, тыльной стороной ладони трогает аккуратно постриженную бороду и объявляет новую тему, будто отдает боевой приказ…
Когда в школе прозвенел последний звонок, Ливанов резко поклонился классу и отчеканил: «Честь имею!»
Стоя на палубе парохода, Николай пытался представить свое близкое будущее, но не мог различить даже приблизительных его очертаний. В кармане пиджака под булавкой вместе с путевкой в Томский технологический институт лежала «Характеристика-рекомендация», на которой вместе с подписью заведующего школой стояла подпись: «А. Ливанов». В характеристике значилось:
«Рекомендуя окончившего в истекшем 1924/25 учебном году полный курс Ново-Николаевской девятигрупповой 12-й Совшколы имени профессора Тимирязева Никитина Николая, как вполне достойного для поступления в вуз, школьный совет означенной школы руководился теми соображениями, что за все время пребывания в школе Никитин проявил себя как даровитый и настойчивый в достижении поставленной себе цели ученик. Легко справляясь в силу своих больших способностей с прорабатываемым курсом, Никитин не довольствовался этим и много и упорно работал над самообразованием.
Большая добросовестность в работе, вдумчивость, настойчивость и ясность мысли всегда отличали Никитина среди его товарищей.
Легко откликающийся на общественное дело, с большими навыками, с богатым запасом знаний и способностью к анализу, Никитин является вполне отвечающим требованиям, предъявляемым к поступающим в вуз».