Человек. Цивилизация. Общество

Сорокин Питирим Александрович

Революция и социология

 

 

 

Бойня: Революция 1917 года

В полном жизненном цикле всех великих революций как бы просматриваются три типические фазы. Первая обычно очень кратковременна. Она отмечена радостью освобождения от тирании старого режима и ожиданиями обещаемых реформ. Эта начальная стадия лучезарна своим настроением, ее правительство гуманистично и милостиво, а его политика мягка, нерешительна и часто бессильна. Но вот в людях начинает просыпаться «наихудший из зверей». Краткая увертюра подходит к концу и обычно на смену ей приходит вторая, деструктивная фаза. Великая революция превращается в ужасающий шквал, неразборчиво сметающий все на своем пути. Она безжалостно искореняет не только обветшалые, но и все еще жизнеспособные институты и ценности общества, а тем самым уничтожает не только отжившую свой век политическую элиту старого режима, но и множество творческих лиц и групп. Революционное правительство на этой стадии безжалостно, тиранично и подчас кровожадно, а его политика преимущественно деструктивна, насильственна и террористична. И если случается, что торнадо второй фазы не успевает до основания разрушить нацию, то революция постепенно вступает в свою третью, конструктивную фазу. Уничтожив все контрреволюционные силы, революция начинает создавать новый социальный и культурный порядок. Причем этот новый строй основывается не только на новых революционных идеалах, но и реанимирует самые жизнестойкие дореволюционные институты, ценности и способы деятельности, временно разрушенные на второй фазе революции, но возрождающиеся и вновь утверждающие себя помимо воли революционного правительства. В постреволюционном порядке обычно новые модели и образцы поведения тем самым гармонизируют со старыми, но не потерявшими жизненную силу образцами дореволюционной действительности.

Строго говоря, лишь в конце 1920 года русская революция вступила в третью фазу и сейчас находится в стадии ее полного развития. Ее внешняя и внутренняя политика гораздо более продуктивна и конструктивна, чем политика многих современных западных и восточных стран. Чрезвычайно обидно, что эти изменения все еще продолжают игнорироваться политиками и правящей элитой других держав.

Как участник, я наблюдал за развитием всех трех фаз во время революции 1905–1908 годов. В 1917-м мой опыт напрямую касался лишь первой и второй фаз этой эпохальной революции. Последующее описание революции взято из моей книги «Листки из русского ежедневника»[221]Leaves from a Russian Diary. N. Y., 1924.
, в которой описаны не только события начала деструктивной фазы, но и повествуется о том, что произошло со мной и моими современниками в течение наиболее деструктивного периода русской революции в 1917–1922 годах.

Настал день. В два часа после полуночи я вернулся из Думы и поспешил за письменный стол, дабы записать все сенсационные события этого дня. Поскольку я себя не очень хорошо чувствовал, а лекции в университете были в сущности прекращены, я счел возможным остаться дома и прочесть новый труд Вильфредо Парето «Трактат по общей социологии». Время от времени звонил телефон, и мы с друзьями обменивались последними новостями.

— Толпы народу на Невском значительнее, чем когда-либо.

— Рабочие Путиловского завода вышли на улицы.

В полдень телефонная связь окончательно прекратилась; около трех один из моих студентов примчался ко мне с известием, что два вооруженных полка с красными знаменами покинули бараки и направились в сторону Думы.

Спешно покинув дом, мы отправились по направлению к Троицком) мосту. Здесь мы столкнулись с огромной, но спокойной толпой людей, прислушивающейся к выстрелам и жадно выпивающей с каждым «новым» битом информации. Никто не знал ничего определенного.

Не без труда мы перебрались на ту сторону реки и добрались до Экономического совета и земства. Я думал о том, что если полки прибудут к Думе, то в первую очередь их следует накормить. Тогда я обратился к одному из своих друзей, члену совета: «По старайтесь раздобыть провиант и вместе с моим посланием отправьте его в Думу». Мой старый приятель, господин Кузьмин, присоединился к нам в тот момент, и мы тотчас же отправились в путь. Невский проспект на углу Екатеринина канала был все еще спокоен, но стоило нам свернуть на Литейный, как толпы стали расти, а выстрелы слышны все громче. Неистовые попытки полиции рассеять толпу оставались безо всякого эффекта.

— А, фараоны! Вот и наступил ваш конец! — завывала толпа.

Продвигаясь крайне осторожно вдоль Литейного, мы вдруг обнаружили свежие пятна крови и увидели два трупа на тротуаре. Успешно маневрируя, мы в конце концов добрались до Таврического дворца, плотно окруженного толпами крестьян, солдат и рабочих. Однако попытки проникнуть вовнутрь русского парламента еще не предпринимались, но уже повсюду на виду стояли пулеметы и пушки.

Зал Думы являл собой совершенно контрастирующее зрелище безмятежья. Повсюду царили комфорт, достоинство и порядок. Лишь по углам можно было узреть небольшие группки депутатов, обсуждающих ситуацию. Дума же в действительности была распущена, хотя Исполнительный Комитет был назначен временно исполняющим обязанности правительства.

Растерянность и неуверенность чувствовались в выступлениях депутатов. Капитаны, ведущие государственный корабль в жерло циклона, вовсе не были уверены в правильности взятого курса. Я вновь вышел во двор и объяснил группе солдат, что пытаюсь организовать для них провизию. Они быстро раздобыли автомобиль с развевающимся над ним красным флагом и стали пробираться сквозь толпу.

— Этого достаточно, чтобы всех нас повесить, если революция будет подавлена, — сказал я шутливо моим гвардейцам.

— Бросьте переживать. Все будет хорошо, — ответили они мне.

Неподалеку от Думы проживал адвокат Грузенберг. Его телефон, по счастью, работал, и я связался с моими друзьями, которые пообещали, что провиант скоро будет доставлен. Вернувшись в Думу, я обнаружил, что толпы теснее окружают здание Думы. На площади и прилегающих улицах возбужденные группы людей толпились вокруг ораторов — членов Думы, просто солдат и рабочих, рассуждающих о значении дневных событий, приветствующих революцию и падение царского деспотизма. Все разглагольствовали о власти народа и призывали поддержать революцию.

Зала и коридоры Думы были переполнены людьми, солдаты были вооружены винтовками и пулеметами. Но порядок все еще превалировал; улицы еще не «взорвались».

— Товарищ Сорокин! Наконец-то революция! Наконец день победы настал! — кричал мне один из моих студентов по мере того, как он и его друзья приближались ко мне. В их лицах читались надежда и восхищение.

Войдя в зал заседаний, я встретил там некоторых депутатов от социал-демократической партии и около дюжины рабочих — ядро будущих Советов. От них я получил настойчивое приглашение стать членом Совета, но в тот момент я еще не чувствовал в себе уверенности, тем более что они сами готовились к митингу с писателями, организовавшими нечто вроде официальной пресс-конференции революции.

— Кто избрал именно этих людей в качестве представителей для встречи с прессой? — вопрошал я себя. Вот они, назначившие сами себя цензорами, захватившие власть во имя подавления остальных, в их представлении нежелательных, готовящиеся удушить свободу слова и печати. Внезапно слова Флобера пришли мне на ум: «В каждом революционере таится жандарм».

— Что нового? — спросил я у пробивавшегося сквозь толпу депутата.

— Родзянко пытается договориться с царем по телеграфу. Исполнительный Комитет обсуждает возможность организации нового кабинета министров, ответственного одновременно и перед царем, и Думой.

— Кто-нибудь пытается возглавить революцию?

— Никто. Она развивается совершенно спонтанно.

В этот момент подоспела провизия, быстро был сымпровизирован буфет, и студентки приступили к кормежке солдат. Все это способствовало временному затишью. Но снаружи, как я понимал, дела шли куда хуже. Начались пожары. Возбуждение и истерия все возрастали, полиция ретировалась. Лишь только в полночь я покинул дворец.

Поскольку ни трамваи, ни извозчики не функционировали, я пошел пешком до Петроградской — путь довольно длительный от Думы. По дороге я лишь слышал непрекращающиеся выстрелы, поскольку фонари не горели, и я шел, погруженный во тьму. Внезапно на Литейном я увидал пожар. Великолепное здание Окружного суда сверкало огнями.

— Кто совершил поджог? — воскликнул кто-то. — В самом деле, ведь нет необходимости в здании суда для молодой России? — Вопрос так и остался без ответа. Можно было видеть, как горят другие правительственные дома и среди них полицейские участки, однако не предпринималось и попытки прекратить пожары. В огневых отблесках лица прохожих и зевак выглядели демонически; они ликовали, смеялись и танцевали. Повсюду валялись нагромождения резных российских двуглавых орлов; эти имперские эмблемы срывались со зданий и подбрасывались в костры под аплодисменты толпы. Старый режим исчезал в пепле, и никто не горевал по этому поводу. Никого не заботило, что огонь может переброситься на соседние частные дома. Пускай проваливают, — язвительно заметил один из прохожих. — Лес рубят, щепки летят.

Дважды я натыкался на группы солдат и зевак, грабящих винные магазины, но никто не пытался даже остановить их.

Лишь к двум часам я прибыл домой и сел за стол, дабы сделать эти заметки. Рад ли я или печален? Мне трудно было сказать тогда что-либо определенное. Очевидно, меня одолевали назойливые и мрачные предчувствия.

Я взглянул на свои рукописи и книги и понял, что временно их придется отложить. О научных исследованиях надолго придется забыть; наступила пора действовать.

Вновь возобновились выстрелы.

Поутру с двумя друзьями я вновь отправился пешком к Думе. Улицы были полны возбужденных людей. Все магазины были закрыты, деловая жизнь приостановилась. Канонада раздавалась уже в разных направлениях. Автомашины с солдатами и молодыми людьми, вооруженными винтовками и пулеметами, проносились туда и обратно. Они выискивали жандармов и контрреволюционеров.

Сегодня зала Думы выглядела совершенно по-иному. Солдаты, рабочие, студенты, горожане — стар и млад — толпились на площади. Ощущение порядка, сдержанности, опрятности испарилось. Его величество народ вышел на авансцену. В каждой комнате и углу шли незапланированные митинги и публичные аудиенции. «Долой царя!», «Смерть всем врагам народа!», «Да здравствует революция и демократическая республика!». Можно было обезуметь от бесконечного их повторения. Уже сегодня стало проглядываться двоевластие. Одним из центров власти оставался Исполнительный Комитет Думы во главе с Родзянко, другим становился Совет рабочих и солдатских депутатов, заседающий в противоположном конце русского парламента. Во главе с группой моих студентов я вошел в комнату Советов. Вместо обычных двенадцати депутатов там присутствовали уже три-четыре сотни людей. Складывалось впечатление, что любой желающий мог стать членом этого коллектива — в самом деле, вполне «неформальные» выборы. В переполненной людьми комнате сквозь табачную завесу слышались разговоры одновременно из разных углов. Но главной темой дискуссии в тот момент, когда мы вошли, был вопрос о том, арестовывать ли Родзянко, нынешнего председателя Думы, как контрреволюционера, или нет.

Я был ошеломлен. Неужели все эти люди потеряли разум за ночь? Я попросил слова, и, после того как был распознан председателем собрания, мне дали возможность говорить.

— Вы с ума сошли, — обратился я к ним. — Революция лишь началась, и если ей удастся победить, нам необходимо всем сплотиться против царизма. Не должно быть никакой анархии. В эти минуты опасности люди, обсуждающие возможность ареста Родзянко, лишь попросту тянут время.

Меня поддержал Максим Горький, выступивший в этом же ключе, и на какой-то момент об аресте Родзянко вроде бы позабыли. Тем не менее было ясно, что в психологии толпы, утверждающей свое «я», просыпался не только зверь, но и откровенная человеческая глупость.

На обратном пути в комнату Исполнительного Комитета Думы я встретил одного из членов Комитета, господина Ефремова, и из разговора с ним понял, что борьба между Комитетом и Советами началась всерьез и что двоевластный контроль над ходом революции — факт объективной реальности. «Но что мы можем поделать?» — отчаянно спросил он меня.

— Кто действует от лица Советов?

— Суханов, Чхеидзе и некоторые другие, — ответил он.

— Неужели никак невозможно приказать солдатам арестовать эту кучку людей и распустить Советы? — снова спросил я.

— Подобный акт агрессии и конфликт не должны были произойти в первые дни революции, — был его ответ.

— Ну, тогда готовьтесь к тому, что вы сами будете в скором времени арестованы, — предупредил я его. — Будь я членом вашего Комитета, то я бы действовал незамедлительно. Дума — все еще высшая власть в стране.

В этот момент к нам присоединился профессор Гронский.

— Не могли бы вы написать заявление от имени будущего правительства? — попросил он меня.

— Почему это должен делать именно я? Набоков — лучший специалист по подобным делам. Обратитесь к нему. — Посередине нашего разговора в комнату ворвался некий офицер и потребовал, чтобы его сопроводили в зал Комитета Думы.

— Что-нибудь произошло? — поинтересовался я.

— Офицеры Балтийского флота умерщвлены солдатами и моряками, — прокричал он. — Комитет должен вмешаться.

Я похолодел от ужаса. Воистину было полным безумием ожидать бескровной революции. Я добрался до дому глубокой ночью. Душа не радовалась. Но я тешил себя тем, что назавтра все изменится в лучшую сторону. ……

Назавтра дела, однако, не изменились в лучшую сторону. Улицы были полны неуправляющимися толпами людей, все те же автомобили с вооруженными людьми, все та же охота за жандармами и контрреволюционерами. В Думу поступило известие, что царь отрекся от престола в пользу цесаревича Алексея.

Сегодня вышел первый номер газеты «Известия».

Численность Советов возросла до четырех-пяти сотен людей. Комитет и Советы организовали Временное правительство, Керенский выступал в качестве посредника между ними. Он был вице-президентом Советов и одновременно министром юстиции. Я встретился с ним, выглядел он крайне устало.

— Разошлите телеграммы всем начальникам тюрем с приказом освободить всех политических заключенных, — произнес он.

Когда я составил текст телеграммы, он подписал его: «Министр юстиции, гражданин Керенский». Это «гражданин» было нечто новым, слегка театральным, хотя и не исключено, что вполне подходящим к месту. Я был не уверен, насколько прав Керенский, выступавший посредником, и очень переживал, что двойственное правление Временного правительства и экстремистов из Советов не продлится долго. Одна сила должна поглотить другую. Но кто кого? Для меня было очевидно, что Советы. Монархия пала, сознание людей стало республиканским. Просто буржуазная республика — не радикальное решение вопроса о власти для большинства людей. Я опасался этих экстремистов и психологии толпы.

Ужасающие новости! Резня офицеров возрастала. В Кронштадте адмирал Вирен и много других офицеров были убиты. Было заявлено, что офицеры были убиты согласно заготовленному германцами списку.

Только что прочитал «Приказ № 1», выпущенный Советами, в сущности, позволяющий солдатам не подчиняться приказаниям своих офицеров. Какой сумасшедший написал и опубликовал эту вещь?

В библиотеке Думы встретился с господином Набоковым, который ознакомил меня с проектом Заявления Временного правительства. В нем декларировались все свободы и гарантии граждан и солдат. Россия становилась самой демократической и самой свободной страной мира.

— Что вы по этому поводу думаете? — гордо спросил он меня.

— Восхитительный документ, но…

— Что но?

— Боюсь, что он слегка расплывчат для революционной поры и самого разгара мировой войны, — вынужден был констатировать я.

— У меня тоже есть некоторые сомнения, — отвечал он, — но я надеюсь, что все будет хорошо.

— Мне остается лишь присоединиться к вашим надеждам.

— Сейчас я намерен составить Декларацию об отмене смертной казни, — продолжил Набоков.

— Как! Даже в армии! И в военное время?

— Да!

— Но это же безумие, — воскликнул кто-то из присутствующих. — Только лунатик может рассуждать о подобном в этот час, когда офицеров безжалостно забивают, подобно овцам. Мне столь же ненавистен царизм, как и любому другому, но я сожалею, что он пал именно в этот час. На свой лад, конечно же, но ему все же лучше было известно, как управлять государством, чем всем этим мечтательным болванам.

Что касалось меня, то я чувствовал его правоту.

Старый режим, без сомнения, уничтожен. И в Москве, и в Петрограде народ гулял, как на Пасху. Все славили новый режим и Республику. «Свобода! Святая Свобода!» — раздавалось повсюду. «Замечательная Революция! Бескровная Революция! Чистая, подобно хитонам безгрешных ангелов!» — услышал я как-то от марширующих по улице студентов.

Все это правильно, конечно. Кровопролитие пока еще не становилось устрашающим. Если не последуют новые жертвы, то наша революция сможет войти в историю как Бескровная Революция.

Старый режим был упразднен по всей Руси, и мало кто сожалел по этому поводу. Вся страна ликовала. Царь отрекся сам и отрекся от имени своего сына. Великий князь Михаил отказался от престола. Временное правительство было избрано, его манифест стал одним из самых либеральных и демократических документов из числа когда-либо принятых. Все царские чиновники, от министров и до жандармов, были смещены с постов и заменены на преданных республике людей, поскольку не было сомнений, что отныне у нас воцарилась республика. Большинство людей надеялось, что теперь-то уж нас ожидают грандиозные военные успехи. Все — солдаты, служащие, студенты, просто граждане и крестьяне — были полны социальной активностью. Крестьяне привозили в города и в места дислокации воинских подразделений зерно, а подчас отдавали его бесплатно. Полки и группы рабочих несли транспаранты: «Да здравствует революция!», «Крестьяне к плугу, рабочие к станку, солдаты в окопы!», «Свободные народы России, защитим Родину и Революцию!»

— Смотрите, сколь прекрасны эти люди, — восхищался один из моих друзей, обращая мое внимание на одну из подобных демонстраций.

— Действительно, может показаться, что все в порядке. — ответил я.

Но, успокаивая себя тем, что все в порядке, я не мог закрывать глаза на многие реалии. Рабочие, несшие лозунг «Рабочие к станку и прессу!», на самом деле отказывались от работы и проводили большую часть своего времени на политических митингах. Они требовали восьмичасового рабочего дня, а нередко — и шестичасового. Солдаты, явно готовые к сражениям, вчера, к примеру, отказались выполнять приказ, под предлогом, что для защиты революции Петроград нуждается в их помощи. Именно в эти дни поступала информация о крестьянских захватах частных усадеб, грабежах и поджогах. На улицах нередко можно было встретить пьяных людей, непристойно ругающихся и горланяших: «Да здравствует свобода! Раз свобода, то все дозволено!»

Проходя возле Бестужевского женского университета, я обратил внимание на толпу веселящихся и отчаянно жестикулирующих людей. В тени ворот, прямо на открытом месте никому не известные мужчина и женщина вели себя самым непотребным образом. «Ха, ха! веселилась толпа. — раз свобода, то все позволено!»

Прошлой ночью мы провели первое собрание старых членов партии эсеров в составе двадцати — тридцати лидеров, которым всецело можно было доверять. Я отверг предложение экстремистского крыла и постарался уговорить собравшихся принять резолюцию о поддержке правительству. Резолюция была принята большинством голосов с характерной оговоркой: «Предоставить возможность правительству строго придерживаться своей программы». Собрание вновь продемонстрировало для меня, что равновесие умов даже среди старых и надежных членов партии стало нарушаться. Если это происходит с такими людьми, что тогда говорить о толпе? Воистину мы вступили в критический период нашей истории, даже более критический, чем я мог предположить.

Сегодня состоялось еще одно собрание лидеров эсеров. Нужно было основать новую газету и назначить редакторов. Разгоряченная дискуссия снова продемонстрировала наличие двух группировок внутри партии: социал-патриотов и интернационалистов. После длительных и довольно утомительных дебатов пять редакторов газеты «Дело народа» были выбраны. Ими стали Розанов, Иванов-Разумник, Мстиславский. Гуковский и автор этих строк. Тогда мне трудно было даже вообразить, как нам удастся прийти к соглашению относительно направленности газеты: Гуковский и я представляли собой умеренных социал-патриотов, остальные интернационалистов.

Вот оно и свершилось! На самом первом заседании, посвященном выходу газеты, мы убили пять часов в бесплодной дискуссии. Статьи, поддерживаемые интернационалистами, наотрез отметались нами, и наоборот, все наши статьи были отвергнуты ими. Трижды мы покидали залу, где заседали, и каждый раз вновь в нее возвращались. Наконец мы приступили к считыванию редакционных статей, безжалостно редактируя наиболее яркие места каждой из них. В результате умеренные и радикальные статьи были обесцвечены, при этом, однако, они так и не потеряли своего противоречивого характера. Благое начало! По выходе в свет «Дело народа» стала газетой, в которой в одной статье провозглашается то, что отрицается в другой. Такое положение дел должно было прекратиться, и это мы все понимали. Все монархические газеты были запрещены, а помещения, занимаемые ими, конфискованы. Социалисты соглашались с таким поворотом событий, однако как это сочетается со столь пылко провозглашаемой им свободой печати и слова? Как только «честолюбивый долг уплачен», радикалы становятся еще более деспотичными, чем консерваторы. Власть провоцирует тиранию.

На собраниях рабочих я все чаще слышал требование прекратить войну. Идеи, витающие в воздухе, относительно того, что правительство должно быть социалистическим и что немедля следует устроить общую бойню всех эксплуататоров, быстро распространились среди людей. Любая попытка будь то инженеров или предпринимателей установить дисциплину на заводах, дабы как-то поддержать уровень производства или уволить уклоняющихся от службы, тотчас определялась как контрреволюционная. Среди солдат ситуация была не лучшей. Подчинение и дисциплину как рукой сняло.

Что же касается мужиков, то и они стали терять спокойствие и, казалось, вот-вот присоединятся к Советам. Господи помилуй! Тем временем эти авантюристы, сами избравшие себя в депутаты от солдат и рабочих, эти узколобые интеллектуалы продолжали разыгрывать драму революции, нацепив на себя маски французских революционеров. Разговоры, разговоры, бесконечные разговоры. Вся их энергия уходила на подрыв Временного правительства и подготовку «диктатуры пролетариата». Советы вмешивались везде и во все. Их действия приводили лишь к дезорганизации и развязыванию самых диких инстинктов толпы.

Правительство? Лучше ничего не говорить об этих людях. Они были высокого самомнения и идеалистически настроены, они не знали даже основ грамоты науки управления. Они не всегда сознавали, что творят, а если и знали, чего добиваются, то никогда не доводили начатого до конца.

Сегодня проходили похороны погибших за дело революции. Великолепный спектакль! Сотни тысяч людей несли тысячи красных и черных стягов, расписанных словами: «Слава тем, кто погиб за Свободу!» Восхитительная музыка — голоса и оркестры — сливались в едином погребальном гимне. И при этом совершенный порядок, дисциплина в течение часов, пока процессия продвигалась по улицам. На лицах марширующих читался торжественный, духовный подъем. Такая толпа взволновала меня; все это было так по-человечески.

Сегодня же наступила моя очередь главного редактора «Дело народа». Газета ушла в набор около трех часов ночи, и я, как обычно, отправился домой пешком. Улицы были не столь людными, как прежде, и поэтому легче было заметить происшедшие изменения в Петрограде за месяц революции. Картина не радовала. Улицы были захламлены бумагой, грязью, навозом, шелухой от семечек. Круглые окна многих домов были заложены бумагой. На всех углах города солдаты и проститутки вели себя с «революционной непринужденностью».

— Товарищ! Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Пошли со мной домой, — пристала ко мне разукрашенная особа. Оригинальное использование революционного лозунга!

Все политические узники были освобождены и постепенно стекались домой, кто из Сибири, а кто из-за рубежа. Их с триумфом встречали правительственные комитеты, солдаты, рабочие и прочая публика. Оркестры, флаги и речи сопровождали встречу каждой группы вновь прибывших. Возвращающиеся изгнанники корчили из себя героев-покорителей и жаждали, чтобы их почитали как освободителей, отцов-благодетелей. Любопытный факт во всем этом заключается как раз в том, что большая часть всех этих людей никогда и не была политическими узниками, а просто — обычными осужденными за воровство, мошенничество, убийства. Тем не менее все строили из себя жертв царизма. Сдается мне, что из всех форм тщеславия революционное тщеславие «вправе» требовать для себя максимума.

Многие из возвратившихся «политиков» наглядно демонстрировали собой неуравновешенность сознания и эмоций. Проведя годы в тюрьмах и ссылке, на тяжелых и физически изнурительных работах, они стали насаждать обществу методы и жестокость, от которой сами же страдали в свое время. Они навсегда сохранили в себе ненависть, жестокость, презрение к человеческой жизни и страданиям людей.

Советы, вербованные из таких «героев», буквально на глазах теряли чувство реальности. Они направляли все свои усилия на борьбу с Временным правительством, проповедуя социализм, при этом ничего не делая для преобразования и революционного воспитания русского общества. Их воззвания были обращены: «Ко всем, всем, всем!» или «Ко всему миру!» Речи их лидеров и манеры вести себя были наполнены помпезным абсурдом. Казалось, что у них нет ни толики чувства юмора, ни способности увидеть весь комизм своей позы со стороны.

Что же касалось правительства, то и оно вело себя в равной мере наобум и беспомощно. Разделение власти завершилось окончательно, и с каждым днем Временное правительство теряло под собой почву.

Сегодня, 22 апреля 1917 года, состоялась конференция партии социал-революционеров. Состояние умов у новых «мартовцев» стало еще более радикальным. Новые «революционеры» относятся к старым лидерам партии, как к своим слугам. «Новое» большинство провело свою резолюцию о немедленном прекращении войны и столь же немедленном установлении социалистического правительства. Я высказался против этой программы и покинул зал конференции и тотчас же снял с себя полномочия редактора «Дело народа». Многие из старых членов партии последовали моему примеру; правое крыло почти целиком покинуло конференцию. Рано или поздно, но это должно было случиться, так что лучше, чтобы это случилось сейчас.

Гуковский и я выступили организаторами газеты правого крыла эсеров — «Воля народа». «Бабушка» Брешковская, Миролюбов, Сталинский, Аргунов вошли в состав редакционного совета. Надеяться на успех в то время было бессмысленно, однако мы должны были делать то, что считали правильным.

Политические эмигранты продолжали возвращаться на родину. Вновь вернулись лидеры нашей партии: Чернов, Авксентьев, Бунаков, Сталинский, Аргунов, Лебедев и многие другие. В ближайшие дни ожидали возвращения и большевистских лидеров — Ленина, Троцкого, Зиновьева и некоторых других. Все они переправлялись через германскую границу и не без содействия со стороны немецкого правительства, которое предоставило им специально «защищенный» вагон. Многие из наших людей возмущались, почему Временное правительство позволило всем им вернуться обратно. По слухам, Ленин и его окружение (всего около сорока человек) были наняты немецкой разведкой для провоцирования гражданской войны в России и для дальнейшей деморализации русской армии. Я настаивал на созыве Всероссийского съезда крестьян, который должен был бы послужить контрбалансом столичному Совету бездумных рабочих и солдат.

Ночь… Утомленный речами, совещаниями, бесконечным числом омерзительных инцидентов, я шел домой с чувством человека, который пытается приостановить голыми руками лавину снега с гор. Бессмысленная задача.

Со своими друзьями мы приступили к организации Всероссийского съезда крестьян.

Из Петрограда я направился в Великий Устюг, где встретился с крестьянами и другими жителями уезда. Что за радость покинуть столицу с ее постоянно мечущейся толпой, беспорядком, грязью, истерией и вновь вернуться в любимые спокойные места! Надо мной голубое небо, вокруг меня поблескивающие воды реки и очаровательный пейзаж. Сколь совершенно все это спокойствие! Воздух чист и неподвижен, как будто и нету никакой революции! Лишь постоянное шушукание пассажиров вновь напоминает о ней.

В дорогом моему сердцу городе меня встретила группа друзей. Прямо с парохода меня отвезли на рыночную площадь, где уже собрались тысячи людей. Моя речь инспирировала взрыв патриотического энтузиазма. Сотни людей вызвались внести свои вклады в государственный заем свободы, выпущенный правительством в целях оздоровления экономической ситуации в стране. Многие крестьяне, прибывшие в город с подводами зерна, отдавали его в фонд армии безвозмездно. Такого же успеха мне удалось добиться в аудиториях учителей и простонародья ближайших деревень.

По приезде обратно в нездоровую атмосферу столицы я обнаружил, что безудержный беспорядок становился угрожающим.

В столицу прибыл Ленин в сопровождении своего окружения. Их речи на большевистской конференции поразили даже крайне левых. Ленин и его группа стали очень богатыми людьми, а соответственно число большевистских газет, памфлетов, прокламаций многократно возросло. Троцкий занял очень дорогостоящие апартаменты. Откуда взялись все эти деньги? — невольно возникал вопрос.

«Социализация» началась. Большевики силой захватили виллу танцовщицы Кшесинской, анархисты — усадьбу Дурново и ряд других домов; их же собственники были попросту выселены. Зачастую они апеллировали в суд или прямо к правительству, но никакие меры по восстановлению их в правах не предпринимались.

21 апреля 1917 года. Сегодня нам пришлось «понюхать», что же есть на самом деле восстание масс. Министерство сношений отправило ноту союзникам, подтверждающую верность всем соглашениям и обязательствам, принятым ранее Россией. За это оно было подвергнуто яростным нападкам со стороны Советов и большевиков. Около полудня два хорошо вооруженных полка покинули бараки и присоединились к бастующим. Началась перестрелка. Преступные ограбления магазинов вошли в норму. Ситуация стала напоминать первые дни антицаристского восстания, но в те дни еще удавалось контролировать массы. Правительство заявило об отставке Милюкова.

А это значило, что правительство пало, ибо первая уступка толпе и большевикам свидетельствовала о конце Временного правительства. Мы все как будто живем на краю вулкана, который в любой момент мог проснуться. Неприятная ситуация, но шаг за шагом мы постепенно адаптировались к ней. В любом случае все происходящее вызывало глубокий интерес.

Сегодня мы опубликовали первый номер «Воли народа». Организация Всероссийского съезда крестьян шла успешно.

Вандервельде и Де-Брукер, лидеры бельгийских социалистов, посетили нас с визитом. «Вы первые русские социалисты, не обвинившие нас в „патриотизме“ и не поносившие наши „буржуазные“ суждения», — сказал Вандервельде, пожимая мне руку.

Сегодня вечером был устроен обед в честь Альберта Тома. Он, как и Вандервельде, расценивал ситуацию достаточно пессимистично, однако воспринимал грубость Советов с большим чувством юмора. «Они ведут себя наподобие безответственных детей», — говорил он.

Мой нерегулярный образ жизни стал регулярным. Не было фиксированного времени ни для обеда, ни для сна, ни для утреннего подъема, ни для работы. День ото дня я изнурял себя либо на поприще агитации, либо занимаясь массой текущих дел. Иногда же возникало ощущение бездомного пса.

Май — июнь 1917 года. Крестьянский съезд начал свою работу, собрав почти тысячу реальных представителей крестьянства и солдат. Настроения крестьян были несравненно более сбалансированными и здравыми, чем рабочих и солдат. Патриотизм, выраженный в желании прекратить беспорядки, намерение воздержаться от захвата земель до тех пор, пока этот вопрос не будет вполне определенно решен, готовность поддержать правительство и оказать сопротивление большевикам — вот они, суммарные мысли, высказанные со всей прямотой съездом.

Любопытный эпизод, происшедший на съезде, связан с появлением там Ленина. Взобравшись на подмостки, он театральным жестом сбросил с себя плащ и стал говорить. Лицо этого человека содержало нечто, что очень напоминало религиозный фанатизм староверов. Он был достаточно скучным оратором, и его попытка возбудить большевистский энтузиазм в массах полностью провалилась. Его речь была принята холодно, а персона встречена даже с некоторым озлоблением, так что он вынужден был покинуть съезд с явным провалом. После этого большевистская «Правда» и другие интернационалистические газеты возобновили нападки на съезд, обвиняя его в мелкой буржуазности и называя его «цитаделью» социал-патриотов. Ну да ладно, это их дело.

Съезд завершал свою работу голосованием за создание Крестьянских Советов, выбором депутатов, исполнительного комитета и представителей в другие избирательные органы. Я был избран в качестве члена исполнительного комитета и делегирован на «Комиссию по разработке Закона о выборах членов Учредительного Собрания».

По пути домой я проходил мимо виллы Кшесинской, захваченной большевиками и используемой ими в качестве штаб-квартиры. День ото дня ораторы выступали с балконов дворца перед толпами рабочих и солдат. Все попытки правительства изгнать захватчиков из дворца оканчивались неудачами. Дворец Дурново, оккупированный анархистами столь же нелегально, как и другие виллы, охранялся преступниками, именовавшими себя анархистами или коммунистами. Тщетно суды предписывали захватчикам покинуть эти здания, столь же тщетно отправлял свои предписания и министр юстиции. Ничего изменить не удавалось. Я остановился перед виллой Кшесинской, чтобы послушать. Ленина. Воистину он слабый оратор, но мне казалось, что этот человек может пойти далеко. Почему? Да потому, что он был готов поощрить толпу на любое насилие, преступление, жестокость, на которые в создавшихся деморализованных условиях люди и так были готовы.

— Товарищи рабочие, — продолжал свою речь Ленин, — отвоевывайте фабрики у предпринимателей! Товарищи крестьяне, берите землю у врагов ваших, помещиков! Товарищи солдаты, прекращайте войну и возвращайтесь домой. Заключите мир с немцами! Бедняги, вы умираете с голода, когда вокруг вас плутократы и банкиры. Почему бы вам не захватить все эти богатства? Грабьте награбленное! Безжалостно громите весь этот капиталистический мир! Покончите с ним! Покончите с его правительством! Покончите с войной! Да здравствует социалистическая революция! Да здравствует классовая война! Да здравствует диктатура пролетариата!

Подобные речи всегда находили жаркий отклик. Вслед за Лениным выступал Зиновьев. Что за неприятная фигура, этот Зиновьев! В его высоком женоподобном голосе, внешности, толстой фигуре, во всем сквозило нечто одиозное, жестокое; он был безусловно дегенеративная личность. Ленин нашел себе прекрасного ученика в этом человеке.

Прослушав их около часу, я пересек Троицкий мост и побрел в сторону своего офиса. День был прекрасный. Солнце ярко блистало, и в Неве отражалось безоблачное небо. Но душа моя была темна. Эти люди, я знал это наверняка, предвещали страшные вещи. Будь я в правительстве, я бы, без сомнения, арестовал их. Несчастный Керенский вынужден делать все, что он в силах. Он сопровождает одну красноречивую речь другой, однако диких зверей нельзя остановить речами, пусть даже и красноречивыми. В городах распространился голод, работу найти было все труднее. Должно заметить, что пропагандистски газета «Правда» была блестящим изданием. Особенно хороши были саркастические статьи Троцкого, в которых он, высмеивая, глумился над своими оппонентами. И я был в их числе. Великолепная сатира.

Советы крестьянских депутатов оставались последним надежным бастионом. Большинство из мужиков, представлявших крестьянство, умудрялись все еще сохранять в себе интеллектуальное равновесие.

26 мая 1917 года был днем моей женитьбы. Это было поистине революционное бракосочетание. После церковного венчания, на которое, кстати, я прибыл прямо с одного важного собрания, мы с женой и друзьями устроили получасовой легкий завтрак, после чего я вновь поспешил на очередное заседание. Только в периоды войны или революций могут случаться подобные вещи. Вечером я послал революцию к дьяволу и вернулся домой к своей возлюбленной. Вихрь все приближался, но в тот день я был счастлив.

Сегодня профессор Масарик из Праги посетил меня в моем офисе. Какое удовольствие беседовать с разумным, интеллигентным, серьезным и широко мыслящим человеком. Мы обсудили чешскую проблему, о которой я в то время писал. Безусловно, с такими лидерами, как Масарик, Чехословакия вновь обретет независимость. Об этой нашей надежде мы написали в «Воле народа».

Работа в Советах крестьянских депутатов шла своим чередом и вполне успешно. Принципиальные вопросы будущей России — аграрная реформа, конституция, организация правительства, защита страны и т. п. — получили пробные решения. Собрания Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов шли порознь. Старые Советы поначалу пытались установить свой контроль, но теперь было ясно, что крестьянская организация вполне самостоятельна. В зале Думы члены крестьянских Советов занимали правую сторону, левую же занимали группы, большевиков, интернационалистов и левых эсеров. Стоило нам войти в залу, как «красные» начинали насмешливо приветствовать нас выкриками: «А вот и мелкая буржуазия идет!» Мы платили им тем же: «А вот там предатели!»

Наступил серьезный кризис. Пока заседал исполнительный комитет Совета крестьянских депутатов, нас внезапно информировали по телефону, что большевики организовывают на следующее утро вооруженную демонстрацию солдат и рабочих с требованием: «Долой капиталистическое правительство!» Не было сомнений, что подобная демонстрация будет означать падение Временного правительства и конец наступательных операций на фронте. А значило это также и гражданскую войну и кровопролитие. В противовес их акции мы проголосовали за организацию невооруженной демонстрации, запланированной на следующую неделю. Тем самым мы постарались пресечь попытку проведения вооруженной демонстрации. На следующее утро «Правда» анонсировала согласие большевиков принять участие в нашей мирной демонстрации. На этот раз мы выиграли, но я опасался, что в следующий раз победа будет на их стороне.

Вечером в городе произошли стычки и совершены были несколько убийств. Красный подол революции все более и более приобретал кровавую окраску. Голод возрастал.

Наступательные операции на фронте попервоначалу пошли удачно, и мгновенно настроение людей резко поднялось. Патриотические демонстрации заполняли улицы, популярность Керенского существенно возросла. Большевики на время были оттеснены.

Но вот и катастрофа. Наша революционная армия разгромлена. В сумасшедшей панике армия развалилась, разбредаясь во все концы и разрушая все на своем пути: убийства, насилие, погромы полей, деревень и всякое такое. Никакой дисциплины, никакого подчинения, никакого милосердия ни по отношению к ни в чем не повинным женщинам, ни к простым гражданам. Генерал Корнилов и Б. Савинков требовали восстановления смертной казни для дезертиров. Увы, тщетно! Бессильное правительство и Советы даже в такую минуту опасности не могут действовать. И вновь начали превалировать большевики и анархия.

Сегодня произошло серьезное событие. На митинге, организованном «бабушкой» Брешковской, Савинковым, Плехановым, Чайковским и мною, аудитория солдат и рабочих внезапно взорвалась свистом и угрозами лидерам революции. Мученики Брешковская и Чайковский были осыпаны эпитетами типа «предатели!», «контрреволюционеры!». Мгновенно вскочив на ноги, Савинков прокричал: «Кто вы такие, чтобы именовать нас таким образом? Лодыри! Что вы сделали для революции? Вовсе ничего. Чем вы когда-либо рисковали? Ничем. А эти люди (указывая в нашу сторону) мучались в тюрьмах, голодали, мерзли в Сибири, каждый раз рискуя собственной жизнью. Именно я, а не кто-либо из вас бросил бомбу в царского министра. Я, а не кто-либо из вас слышал смертный приговор, вынесенный мне царским правительством. Как смеете вы обвинять меня в измене революции? Кто вы, как не толпа безмозглых бездельников, замысливших разрушить Россию, революцию и тем самым самих себя?!»

Этот взрыв гнева впечатлил и несколько охладил пыл собравшихся людей. Но было ясно, что именно в такие минуты все великие революционеры переживают трагедию. Об их преданности делу и самопожертвовании вдруг все забывают. В сравнении с «мартовскими» старые революционеры воспринимаются уже как реакционеры, отставшие от времени.

— Думали ли вы о себе когда-либо как о контрреволюционере? — спросил я у Плеханова.

— Если эти маньяки — революционеры, то я горд тем, что реакционер, — ответил мне основатель социал-демократической партии.

— Будьте осторожны, господин Плеханов, — продолжил я, — как только эти люди станут диктаторами, вы будете тотчас же арестованы.

— Эти люди станут еще большими реакционерами, чем царское правительство, вот чего я опасаюсь, а не ареста, — горько заметил он.

Я любил Плеханова. Он схватывал истинную суть момента гораздо лучше своих учеников из Советов, которые не допускали его даже как члена их организации. Все старые революционеры, как, впрочем, и основатели русского социализма, считали себя умеренными или, в лексике большевиков, «контрреволюционерами». Мой разговор с Плехановым очень напоминал ситуацию всех революций или социальных переворотов, ситуацию, именуемую «контрреволюцией» толпы. Только тогда вес начинают понимать, что революция и радикализм на практике существенно отличны от этих же идей в теории.

Распад России начался всерьез. Финляндия, Украина, Кавказ провозгласили свою независимость. Кронштадт, Шлиссельбург и многие другие регионы России также ратовали за свою независимость.

Вчера я опубликовал статью о надвигающейся катастрофе, которую назвал «Вечные муки русской нации». Уже сегодня многие газеты поместили на своих страницах комментарии. Большевистские листки попросту угрожали мне. Их простым сочувствием нации нельзя было изменить ситуацию, которая и без того была безнадежной. Что же касалось меня, то я не испытывал ни толики чувства личного страха.

Жизнь в Петрограде становилась все более сложной. Столкновения, убийства, голод; смерть стала привычным спутником повседневности. Мы все ждали нового взрыва. Он должен был наступить очень скоро. Вчера я выступал на публичном диспуте с Троцким и мадам Коллонтай. Было совершенно ясно, что революционный энтузиазм этой женщины есть не что иное, как косвенное удовлетворение ее нимфомании.

Троцкий находится в выгодных условиях, и он, безусловно, достигнет определенных высот. Этот театрализованный разбойник — сущий авантюрист. У его собратьев по социал-демократической партии (меньшевики) принято о нем говорить: «Троцкий приносит свой стул на каждое собрание. Сегодня он восседает с одной партией, назавтра — с другой». В тот момент его стул размещался в коммунистической партии. Большевики, вероятно, предоставят ему все то, что он возжелает.

3 — 5 июля 1917 года. Взрыв наступил. В полдень третьего числа, в самый разгар утреннего заседания съезда крестьянских депутатов, мы были встревожены телефонным звонком из Таврического. «Для воссоединения с Советами рабочих депутатов приезжайте как можно скорее — готовится новый переворот большевиков». Мы тронулись в путь незамедлительно. Улицы, примыкающие ко дворцу, придворцовая площадь были заполнены солдатами и матросами, а посреди всего этого столпотворения в автомобиле, окруженном людьми из Кронштадта, стоял Троцкий.

— Вы, товарищи матросы, — гордость и слава русской революции. Вы ее лучшие защитники и пособники. Своими деяниями, преданностью коммунизму, безжалостной ненавистью и истреблением всех эксплуататоров и врагов пролетариата вы впишете бессмертные страницы в историю революции. Теперь же перед вами стоит новая задача — довести революцию до ее заключительного этапа и воздвигнуть царство коммунизма — диктатуру пролетариата — и начать тем самым мировую революцию. Величайшая драма началась. Победа и вечная слава призывают нас к этому. Пускай враги наши трепещут. Никакой жалости, никакого милосердия к ним. Сконцентрируйте всю свою ненависть. Уничтожьте врагов раз и навсегда!

Дикий взрыв звериного рыка был ответом на эту речь. С громадными трудностями мы все-таки пробились во дворец, где в зале Думы собрались многие представители Советов и социал-демократической партии. В зале царила атмосфера напряжения и крайнего возбуждения. «Это ужасно!», «Это преступление против революции!» — раздавались повсюду возгласы лидеров левых.

Тем временем оружейные выстрелы и пронзительные крики все чаще раздавались извне. Чхеидзе призвал к объединенному заседанию Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.

— От лица коллегии Советов, — заявил Дан, — я предлагаю следующее: все члены Советов, собравшиеся здесь, должны принести клятву, что сделают все возможное, а если понадобится, то и умереть для того, чтобы воспрепятствовать этому преступному мятежу против Советов и революции. Те, кто не желают давать такую клятву, должны немедленно покинуть залу.

После непродолжительного затишья раздались одобрительные аплодисменты. Вокруг же себя я видел лишь бледные лица депутатов и все же я слышал их жаркий шепот: «Да, мы готовы погибнуть». Нечто трагическое и при этом героическое происходило с нами. Окруженные необузданной толпой, посреди канонады и стрекотания пулеметов, защищаемые лишь двумя гвардейцами у дверей во дворец, члены Советов впервые, пожалуй, выросли до величественного благородства, когда остается выбор либо победить, либо погибнуть.

Через мгновенье группа большевиков, интернационалистов, левых социал-революционеров, возглавляемая Троцким, Луначарским, Гиммером и Камковым, вышла вперед. «Мы протестуем против этого предложения, — воскликнули они в один голос. — Взгляните на море солдат и рабочих, разлившееся вокруг этого здания. От их имени мы требуем, чтобы Советы провозгласили о роспуске Временного правительства. Мы требуем также незамедлительного прекращения войны и установления диктатуры пролетариата и коммунистической государственности. Если вы не согласитесь на это добровольно, то мы силой заставим вас сделать это. Время сомнений миновало. Вы обязаны подчиниться тому, к чему вас призывает революционный пролетариат».

В этом, пожалуй, заключалась квинтэссенция их выступления. Большевики, чувствуя себя победителями, уже более не апеллировали к Советам, а, напротив, приказывали им. Пытаясь обуздать их гнев и возмущение, Советы выслушали их молча.

— Чего же вы добиваетесь? — спросил председатель. — Диктатуры Советов или вашей собственной диктатуры над Советами? Если первого, тогда прекратите угрозы, присядьте и дождитесь решения Советов, а уж потом следуйте ему. Если же второго, то есть вы сами собираетесь стать диктаторами над Советами, то что же вы в таком случае делаете здесь? Ни у кого в этом зале нет сомнений, чего вы добиваетесь, ибо ваша цель не «вся власть Советам», а вся власть вам самим. Вы зажгли темные и необузданные массы людей. Во имя этого вы инициируете гражданскую войну. Очень хорошо, мы принимаем ваш вызов. А теперь убирайтесь и делайте что пожелаете!

Таков был наш ответ большевикам. После нескольких минут колебаний они вновь разразились угрозами, но резолюция Дана была принята единогласно.

Одна феерическая речь следовала за другой. Моя голова попросту разрывалась в сжатой атмосфере зала. Я вышел во двор. На фоне серых сумерек июльской ночи я увидал море солдат, рабочих и матросов… То здесь, то там стояли направленные на здание дворца пушки и пулеметы, развевались красные знамена, непрестанно слышалась канонада. Сумасшедший дом какой-то! Эта толпа требовала: «Вся власть Советам!», хотя в то же время направляла на них пушки, угрожая Советам смертью и расправой.

Как только меня узнали, то я тотчас же был окружен людьми, посыпались вопросы, раздались угрозы. Я попытался объяснить им, что Советы не обладают всей полнотой власти, поскольку требования большевиков невозможны. Я попытался объяснить также, какие бедствия могут последовать из их намерений. Однако я как будто бы разговаривал не с людьми, а с неким монстром. Глухим ко всяким доводам, обуреваемым ненавистью и бесчувственной жестокостью, соблазненным идиотическими лозунгами большевиков. Я никогда не забуду эти лица в обезумевшей толпе. Они потеряли все человеческое, укрепив в себе лишь звериное начало. Толпа ревела, угрожала, потрясала кулаками.

— Советы продались капиталистам!

— Предатели! Иуды!

— Враги народа!

— Смерть им!

Сквозь этот гром голосов я прокричал: «Неужели моя смерть даст вам землю или наполнит ваши пустые желудки?»

Странно, но многие из «бестий» толпы разразились в ответ на мой вопрос смехом. Удивительно, к сколь мгновенным шараханиям из одной стороны в другую способна толпа.

В зале Думы продолжались речи, речи, речи… Ближе к рассвету часть депутатов Советов заснула, и то был сон изнеможения. Остальные сменяли друг друга у трибуны, продолжая дискуссию. Тем временем снаружи здание все еще было окружено толпами, подкрепленными на сей раз несколькими свежими полками. Одна стратегическая позиция за другой занимались солдатами. Выстрелы раздавались отчетливее, чем среди ночи, а пули все чаще ударялись о стены здания. Обессиленный от бессонной ночи, я вновь вышел во двор Думы. На этот раз я увидел три броневика. Про или контра? Конечно же против. Против были и солдаты, и моряки, вооруженные ружьями и скопившиеся во дворе. Внезапно раздался оглушительный взрыв, и все эти доблестные вояки в панике попадали на землю. Панику, как оказалось, вызвали сами большевики. Один из солдат бросил ручную гранату и убил нескольких людей. Полагая, что началась атака со стороны правительственных сил, пулеметчики открыли огонь. Число жертв возросло. После этого многие из бунтовщиков решили отправиться восвояси.

В пять часов пополудни Советы возобновили заседание. На нем присутствовали большевистские депутаты и их сторонники. Они отчетливо осознавали, что настал момент, когда они либо должны победить, либо признать поражение. Во имя того чтобы победить, они готовы были прибегнуть к крайним мерам. Но именно в тот момент, когда один из них произносил речь, полную кровавых угроз, дверь распахнулась и в залу вошли три офицера. Их мундиры были запылены и покрыты грязью; они быстрым шагом приблизились к восседающему на трибуне Чхеидзе. Отдавши честь, они развернулись в сторону зала и старший по чину обратился к группе большевиков со следующими словами:

— В то время когда русская армия концентрирует все силы для защиты родины от врагов, вы, солдаты и матросы, которые никогда и не видели войну, болваны и предатели, убивающие время в злобной болтовне, авантюристы и оборотни, что здесь вы делаете? Вместо борьбы с врагами вы губите мирных граждан, организуете заговоры, вдохновляя тем самым врагов наших, а нас, солдат великой русской армии, встречаете пулеметами и пушками. Позор! Но тщетно все ваше вероломство. Я, командующий полком велосипедистов, информирую вас о том, что мои подразделения вошли в Петроград. Бунтари разбежались. Ваши пулеметы в наших руках. Ваши вояки — храбрецы перед лицом невооруженных мирных жителей, — столкнувшись лицом к лицу с военными подразделениями, трусливо разбежались. А посему сообщаю вам, что тот, кто предпримет всякую попытку продолжить или повторить нечто подобное, будет пристрелен, как собака.

Повернувшись к председателю, он снова отдал честь и добавил: «Имею честь доложить Советам, что мы поступили в распоряжение правительства и Советов и ждем дальнейших распоряжений».

Взрыв настоящей бомбы вряд ли вызвал бы подобный эффект. Громкие и радостные аплодисменты раздались с одной стороны, с другой — пронзительные выкрики, стоны и проклятия. Что же касается Троцкого, Луначарского, Гиммера и Каца, Зиновьева, то они, как выразился один из моих друзей, «бежали как черт от ладана». Один из них, впрочем, и попытался что-то сказать, но голос его потонул в криках. «Вон отсюда! Прочь!» — раздавалось отовсюду. И вместе со своими сторонниками они покинули зал.

Часа через полтора военная музыка заполнила комнаты и коридоры дворца. Два петроградских вооруженных полка вошли в Думу. Большевики были разбиты, и вновь восторжествовали силы порядка. Толпы были рассеяны, мятежные солдаты разоружены и арестованы. Около двух часов пополуночи я добрался домой, свалился на кровать и мгновенно уснул.

5 — 6 июля 1917 года. Сегодняшние газеты опубликовали документы, из которых следовало, что накануне своего возвращения из-за границы большевистские лидеры получили крупные суммы денег от германского военного руководства. Эта новость вызвала взрыв всеобщего негодования.

— Предатели! Немецкие шпионы! Убийцы!

— Смерть им! Смерть большевикам!

Все это сегодня выкрикивала толпа, которая еще вчера требовала крови большевистских врагов. Общественные настроения круто изменились, и сейчас уже необходимо было защищать большевистских лидеров от насилия. Некоторые из них самовольно предпочли арест, дабы попросту выжить. Чтобы предотвратить линчевание, Чайковский и я вынуждены были сопроводить кронштадтских матросов от Петропавловской крепости на их корабли. Понимая, что их ждет в случае, если они попадут в руки непостоянной толпы, «гордость и слава революции», как назвал их всего лишь несколько дней назад Троцкий, дрожала как осиновый лист под гикание уличной публики.

«Ты жив? Все ли в порядке?» С таким содержанием я получил телеграмму от жены, которая находилась в то время в Самаре. Конечно же у меня все было в порядке.

Сегодня Троцкий, Коллонтай и многие другие были арестованы, Ленину и Зиновьеву удалось избежать этой участи. Вопрос же теперь стоял так: что делать впредь? Мы, умеренные, были не кровожадны, и, Дабы ликвидировать саму возможность подобных насильственных мятежей, нам следовало бы демонстрировать великую стойкость духа. Советы же были склонны к излишней мягкости, которая при нынешних обстоятельствах означала ничего более, как слабость.

Мятеж был подавлен, но ничего не было сделано в плане наказания ораторов и бунтовщиков, а арестованные коммунистические лидеры были вскоре выпущены на свободу.

Мне предложили три поста во Временном правительстве — товарища министра внутренних дел, директора русской телеграфной службы, секретаря премьер-министра Керенского. После надлежащих размышлений я остановил свой выбор на последнем, хотя и очень сомневался, что при нынешних условиях смогу оказать большую службу стране. В этом смысле, как помощник Керенского, я, пожалуй, смог бы сделать максимум возможного.

Разработка закона о выборах в Учредительное собрание завершилась. Они должны были стать самыми демократичными выборами, допускающими полную и пропорциональную представительность населения. Но, думалось мне, закон этот так же «пойдет» бедной России, как вечерний туалет — лошади.

За несколько дней до того как я вступил в обязанности секретаря Керенского, произошло событие, глубоко потрясшее всех трезвомыслящих русских, причем даже тех, кто годами участвовал в революционном движении. Я имею ввиду ссылку царя Николая II и его семьи в Тобольск в Сибирь. Все это было совершено в большом секрете, хотя за несколько дней до этого мой старый друг и коллега г-н Панкратов в редакции «Воли народа» сообщил мне, что он назначен шефом императорского эскорта царской ссылки. Панкратов был старым революционером и двадцать лет своей жизни провел в тюремном заключении в Шлиссельбурге. Несмотря на все это, он был гуманист, не хранил в себе злобы ни к царю, ни к старому режиму. Вот почему я был рад, что именно он был выбран для этого дела, и был совершенно уверен, что Панкратов сделает все возможное, чтобы императорская семья чувствовала себя комфортно даже под стражей. Мотивация этого наказания была не злонамеренной. Напротив, я знал, что Керенский ратовал за высылку царской семьи в Англию. Его планы были разрушены лишь потому, что Советы не дали своего согласия на это. По сути, экстремисты были ответственны за плохие условия царского заключения в царскосельском дворце. Их нахождение там становилось небезопасным, и, продлись июльский бунт еще несколько дней, я уверен, что большевики убили бы их. Совершенно необходимо было выслать семью куда-нибудь, где ее жизнь была бы в большей безопасности и где бы не было стычек с экстремистами по поводу революции. В Тобольске же революционные настроения были не столь сильными, а фанатизма не было и подавно; так что под охраной Панкратова попытки террористического убийства были не столь устрашающими. Хотя, если большевики прийдут к власти, как сказал мне Панкратов, одному богу известно, что может произойти.

Вперемешку с телеграммами, выражавшими преданность правительству со стороны городов, земств, рабочих и крестьян, поступали и телеграфные отчеты о женских стачках, солдатских бунтах и анархистских настроениях среди крестьян. Я прочитывал все эти послания и готовил информативные обзоры для Керенского, хотя и зря, поскольку он не предпринимал никаких конструктивных действий, занятый вместо этого обрамлением резолюций для несуществующего правительства. Государственные колеса катили страну в пропасть.

Наконец, настал день катастрофы, титанического катаклизма. 26 августа с диктаторскими интенциями генерал Корнилов направил армию на Петроград с намерением скинуть правительство и Советы.

Такова была версия событий Керенского; мне же корниловские замыслы виделись менее преступными.

Я знал о длительных связях Корнилова и Керенского и что с тех пор, как они развалились, корниловская группа стала совершенно враждебной правительству Керенского, которому, в частности, они вменяли в вину надвигающийся развал России. Керенский же характеризовал Корнилова и его последователей как предателей родины. Новые силы организовывались для отпора большевикам, однако вместо объединения перед общим врагом армия патриотов разделилась на три лагеря. Большевиков же, конечно, такое положение дел вполне устраивало. О какой иной расстановке сил они могли еще мечтать? Советы были заняты лихорадочной деятельностью. Был избран высший комитет двадцати двух «для борьбы с контрреволюцией». Я был включен в его состав. Характерно, что в него вошли и несколько большевиков, так что мы оказались в ненормальной ситуации сотрудничества с «красными» для оказания сопротивления патриотам. Первое, что потребовали эти члены комитета, — освобождения из тюрем своих большевистских соратников (Троцкого, Коллонтай и других). Вопреки моему отчаянному сопротивлению, это требование было удовлетворено.

Большевик Рязанов был одним из самых деятельных членов комитета: он писал прокламации, выпускал бюллетени. Один из членов комитета как-то заметил: «Кто бы мог подумать, что Рязанов и Сорокин когда-нибудь будут работать вместе? Лично я нахожу это обнадеживающим».

Я же не находил ничего обнадеживающего в этом. Мои мысли были о революции, которая, как и политика, способна совершать самые крутые виражи.

В высший комитет поступала информация о том, что наша пропаганда возымела успех и внутри корниловских подразделений началось брожение, открыто проявилось нежелание продолжать демарш на Петроград. Несколькими часами позже пришли точные известия о том, что внутри корниловской армии начался мятеж. На следующее утро сам генерал Крымов, командующий «контрреволюционными» силами, прибыл к Керенскому и после непродолжительного разговора вышел от него и застрелился. Для меня вся корниловская афера виделась трагедией, а его мотивы, также как и его адъютанта Крымова, были абсолютно чистыми и патриотическими. Они были совершенно далеки от контрреволюционной идеи.

Теперь триумф большевиков становился делом времени. Правительство, утратившее доверие среди всех несоциалистических сил, повисло на волоске, и его падение было предначертано.

Мне постоянно приходилось видеть жену и друзей страдающими от голода. Никто не жаловался. Веселыми беседами мы старались позабыть о пустых желудках. Впрочем, это было своего рода самодисциплиной.

Во всех полках большевики организовали военные комитеты помощи революции. Все это предвещало новый взрыв. Я приобрел револьвер, но мог ли я выстрелить в кого-либо? Вряд ли.

Люди тысячами покидали Петроград. В самом деле, почему они Должны были в нем оставаться? Там царил голод, не говоря уже о погромах большевистских толпищ.

— Я советую тебе уехать, — сказал мне один из моих друзей, кого я пришел проводить на вокзал, — отправляйся как можно скорей; вот Увидишь, скоро ты не сможешь этого сделать.

Покинуть сейчас Петроград? Я не мог и не должен был так поступить.

Октябрь — декабрь 1917 года. Наконец, наступил хаос. Большевики победили. Все было предельно просто. Временное правительство и только что открывшийся Первый Всероссийский съезд Советов были сметены с такой же легкостью, как и царский режим в свое время. Благодаря военным комитетам помощи революции большевики контролировали все военные подразделения. Через Петроградский Совет рабочих депутатов они установили господство над рабочим классом. Солдаты и петроградские рабочие, хорошо вооруженные и моторизованные, захватили Зимний дворец, Петропавловскую крепость, железнодорожные вокзалы, телефонные узлы и почты. Для того чтобы разрушить старое правительство и создать новое, потребовалось не более двадцати четырех часов.

25 октября, несмотря на болезнь, я все же отправился к Зимнему, дабы разузнать о последних новостях.

Я обнаружил дворец, окруженный большевистскими подразделениями. Было бы полной глупостью идти дальше, поэтому я круто развернулся и отправился к Мариинскому дворцу, где располагался республиканский Совет. Там я узнал, что Керенский бежал на линию фронта в поисках военной поддержки. Коновалов с остальными министрами и губернатором Петрограда Палачинским забаррикадировались в Зимнем, охраняемом женским полком и тремя сотнями вооруженных кадетов.

— Это — неслыханно! — гремел один из социал-демократов. — Мы должны опротестовать это насилие.

— Что? Вы что же, собираетесь издать новую резолюцию? — поинтересовался я.

— От лица Советов, республиканского Совета и правительства мы должны обратиться ко всей стране и мировому демократическому сообществу, — выпалил он, парируя мое легкомыслие.

— Что же это, если не новая резолюция? — спросил я, полушутя.

— Мы должны апеллировать к военным силам.

— Каким именно военным силам?

— Но офицеры и казаки все еще преданы нам.

— Те самые, кого недавно революционная демократия именовала контрреволюционерами и реакционерами, — продолжал я настаивать на своем. — Вы что же, забыли ваше отношение к ним, особенно после корниловского фиаско? И после этого вы надеетесь, что они защитят вас? Я же думаю, что, напротив, они будут крайне довольны всем случившимся.

Осажденные министры не были убиты, их лишь загнали в Петропавловскую крепость, где томились царские министры. Участь, постигшая женщин, была куда страшнее, чем вообще способно представить наше воображение. Многие были убиты; те же, кого избежала милосердная смерть, были варварски изнасилованы. Они были обесчещены столь отвратительным способом, что вскоре скончались в ужасающих агониях. Многие из официальных лиц Временного правительства также были умерщвлены с садистским зверством.

У себя в офисе газеты я написал первую статью о захватчиках, клеймя позором убийц, насильников, бандитов и грабителей. Статью я подписал своим полным именем вопреки протестам моих друзей и даже наборщика. «Пускай так останется, — заявил я им, — в любом случае мы все перед лицом смерти». Примечательно, что статья возымела успех, так что пришлось увеличить тираж номера втрое. Друзья уговаривали меня не ночевать дома, и я решил последовать этому совету. Я также согласился изменить свою внешность и перестал бриться. Многие поступили так же: бритые стали появляться бородатыми, а бородатые — гладко выбритыми.

Керенский был разбит. Большевики захватили банки, государственные и частные, а мой старый приятель Пятаков был назначен комиссаром финансов. С фронта поступали все новые ужасающие сведения. Генералиссимус Духонин был убит вместе с сотнями других офицеров. Наша армия превратилась в дикую неуправляемую массу, сметающую все на своем пути. Германское вторжение становилось неизбежным.

Сегодня мой коллега Аргунов, один из основателей партии эсеров, попал «в лапы кота». Организация и публикация газет становились крайне затруднительными. Вторжения в редакции и типографии стали фактом рутинной повседневности. Большевистские солдаты рушили все: и наборы, и даже типографские станки. Мы вынуждены были подчиняться и прекращали наши публикации, но многие из них появлялись вновь с несколько видоизмененными названиями. «Воля народа», запрещенная вчера, сегодня выходила в свет под названием «Воля», затем «Народ», «Желание народа» и т. д. Газета «День» появлялась под заголовками «Утро», «Полдень», «Вечер», «Ночь», «Полночь», «Час ночи», «Два часа ночи». Самое главное было то, что наши газеты продолжали издаваться. Читатель, которому не удавалось получить газету наутро, получал ее под ночь.

Сегодня я едва избежал ареста.

Наше ежедневное меню стало экзотичным, если не сказать покрепче. Хлеба не было, но вчера в одном небольшом магазинчике мы обнаружили несколько банок с консервированными персиками. Вместо хлеба мы приготовили пирог из картофельной кожуры. Все нашли его вполне съедобным. Да здравствует революция, которая стимулирует изобретательность и умеряет человеческий аппетит и желания!

Выборы в Учредительное собрание проходили по всей стране. Они стали своего рода вызовом большевистской революции. Если большевики правы, то они получат большинство голосов на выборах. Очень скоро нам будет известен вердикт России. Конечно же большевики делали все возможное, что было в их силах, дабы блокировать выборы, а «затравленные мыши» делали все, чтобы содействовать им в этом. В течение последней недели я выступил на двенадцати митингах.

Но вот опубликованы результаты выборов, большевики оказались побежденными. Вместе с левыми эсерами они оказались намного позади правого крыла партии, а тем самым — в меньшинстве в Учредительном собрании. Совместно со своими товарищами в Вологодской губернии я набрал около 90 % всех голосов. В прошлую ночь мы организовали самый экстравагантный банкет: каждому было вручено по ломтю хлеба, полсосиски, консервированный персик и чай с сахаром.

Большевики были решительным образом побеждены. Однако было ясно, что они не согласятся с таким вердиктом. Если раньше они надеялись успешно пройти на выборах в Учредительное собрание, то теперь они будут препятствовать его открытию.

Тем временем я продолжал играть в кошки-мышки. Формально все Депутаты пользовались правом неприкосновенности. Но закон — одно, а большевистская практика — другое. Все дороги теперь вели в темницу. Я был уставшим, возбужденным частью от работы и напряжения, частью от голода.

27 ноября 1917 года. Официальный день открытия Учредительного собрания начинался прекрасной ясной погодой, синим небом, белесым снегом — благоприятным фоном для громадных плакатов, развешанных повсюду: «Да здравствует Учредительное собрание, хозяин России»! Тысячи людей, несущих эти транспаранты, приветствовали представителей высшей власти в стране, истинного гласа русского народа. Когда депутаты приблизились к Таврическому, многотысячная толпа приветствовала их громкими аплодисментами. Но стоило им дойти до ворот, как выяснилось, что они заперты и охраняются вооруженными до зубов латышскими стрелками.

Необходимо было что-то предпринять, причем немедля. Взобравшись по железной ограде, я обратился к людям. Тем временем моему примеру последовали другие депутаты. И все же им удалось отпереть врата, и люди бросились к ним, заполняя придворцовый дворик. Ошеломленные наглостью этого прорыва, латышские стрелки на какой-то миг заколебались. В результате ворота были открыты и мы вошли вовнутрь, за нами плыла толпа граждан. Во дворцовой зале мы начали свое собрание обращением к русскому народу с призывом защитить Учредительное собрание. Резолюция гласила, что вопреки всем препонам собрание начнет свою работу 5 января наступающего года.

Для подкрепления успеха мы провели митинги на заводах и среди солдат. Тем временем политические лидеры продолжали работу над подготовкой основных декретов, упорядочению процедуры и т. д. Подобного рода собрания, как правило, проводились на моей квартире.

Тень разрушения распространялась над Петроградом. Вся коммерческая жизнь замерла. Днем и ночью постоянно раздавались винтовочные залпы. Сумасшествие и грабеж распространялись по городам и селам. Армия, как таковая, уже больше не существовала, немцы могли вторгнуться, когда им заблагорассудится.

Наступил последний день уходящего 1917 года. Оглядываясь назад, я не мог избавиться от чувства горечи и разочарования.

На Новый год мы все собрались вместе, лидеры и депутаты от партии социал-революционеров. Глубокая печаль, перемешанная с призывами умереть за свободу, отмечала все наши речи. Этот мертвящий энтузиазм достиг своего апогея после выступления моего друга К., в то время когда мы прислушивались к словам известной арии из оперы Мусоргского «Хованщина» («Спит стрелецкое гнездо»).

— Бедная моя Россия уснула в окружении врагов! Ее грабят. Многие годы назад она находилась под игом татаро-монголов, после — тяжело вздыхала под гнетом помещиков. Моя бедная Россия! Кто спасет тебя сейчас от твоих врагов? Кто оградит тебя от невзгод? О, любимая и несчастная Россия!

Эти слова глубоко тронули нас.

— Мы не знаем, кто может спасти тебя. Но какие бы несчастья ни предстояли тебе, дорогая моя страна, ты не погибнешь. Восстанешь из пепла великой страной и великой нацией, великой державой среди мировых держав. И если для этого нужно будет, чтобы мы все погибли, то мы готовы к этому.

Таковы были слова красноречивого К., который закрыл наше новогоднее празднество.

Перспективы 1918-го представлялись мрачными, но что бы ни случилось, я верил в мою страну и ее историческую миссию.

Ну вот! Большевистской кошке наконец удалось поймать свою мышь… Я был арестован 2 января 1918 года.

 

Проблема социального равенства

 

Национальность, национальный вопрос и социальное равенство

В ряду вопросов, горячо и страстно обсуждаемых теперь, чуть ли не первое место принадлежит национальному вопросу и проблемам, связанным с ним. Такой факт неудивителен, но удивительно то, что спорящие нередко едва ли и сами знают, из-за чего они ломают копья… Поставьте большинству из них ясно и категорически вопрос: «Что такое национальность? Каковы ее элементы? В чем ее отличительные признаки?» И вместо ответа вы получите либо молчание, либо нечто вразумительное, но неверное, либо, наконец, ответ, быть может, и верный, но смысла которого ни мы, ни сам «отвечатель» понять не в состоянии. Посмотрим, так ли обстоит дело. Начнем с той категории теоретиков национальности, которые говорят, быть может, и верное, но никому не понятное. Что же они понимают под национальностью? А вот что… «Всякое национальное бытие… в своих последних пределах должно мыслиться одним из многочисленных проявлений абсолютного». «Мы должны понимать эту войну не как войну против национального духа нашего противника, а как войну против злого духа, овладевшего национальным сознанием Германии» и исказившего «метафизическую основу» немецкой национальности. Читатель! Вы понимаете? Я, каюсь, нет. Впрочем, я понимаю одно, что в эти фразы можно всунуть любое содержание: и бога, и сатану. Так пишут философы.

Посмотрим теперь, что говорят те, которые не тонут во фразах и слова которых понять нетрудно. Публицисты, ученые и теоретики этого класса вполне правильно видят в нации или в национальности не метафизический принцип, не какую-то таинственную «вне и сверхразумную сущность», а группу или союз людей, обладающих теми или иными признаками, иначе говоря, объединенных той или иной связью. Каковы же, спрашивается, эти признаки?

Рассмотрим бегло выдвигавшиеся принципы:

А). Одним из таких признаков, по мнению многих лиц, является «единство крови», или, иначе, единство расы. Корни этой теории уходят далеко в прошлое.

В наше время нет надобности подробно критиковать это мнение. Оно давно уже опровергнуто. Достаточно сказать, что теория чистых рас оказалась мифом[222]По Ж. Фино, например, германская раса с антропологической точки зрения представляет смесь поляков, ободритов, вендов и других славянских племен: «Первобытные пруссаки, оказывается, не имели ничего общего с германцами. Их настоящее имя было Белорусе, язык их был похож на литовский» и т. д.
Тот же автор французскую кровь или расу считает составленной из крови аквитанцев, силуров, иберийцев, басков, васконов, светов, либийцев, сардонов, битуринов, вандалов, венедов, гельветов, поляков, вендов, кимвров, вестготов, аллеманов, франков, евреев, сарацинов, этрусков, белгов, пеласгов, аваров и т. д. То же относится и к любой расе.
; их нет, как нет, например, и специально немецкой или английской крови. В наше время чистота крови сохраняется разве только на конских заводах, выводящих «чистокровных» жеребцов, да в хлевах йоркширских свиней, да и там, кажется, не этим «расовым» признаком обусловливается «симпатия» одного коня к другому. В мире же людей указываемый признак единства крови и единства расы как критерий национальности решительно не годен. Когда мы говорим:

«Иванов и Петров — одной национальности», то, конечно, не потому, что мы исследовали химический состав их крови, установили черепные показатели того и другого, изгиб носа, разрез глаз и т. д., а по каким-то иным основаниям, ничего общего не имеющим с теорией единства расы.

Б). Многие исследователи видят отличительный признак национальности в единстве языка. Люди, говорящие на одном языке, принадлежав к одной национальности, таково основное положение этого течения. Данная теория национальности едва ли не самая популярная и самая распространенная. Однако от этого она не становится еще истинной.

Если бы язык был таким решающим признаком, то тех лиц (а лаковых немало), которые одинаково хорошо и с детства владею несколькими языками, пришлось бы признать денационализированными, а следовательно, венгры, владеющие и венгерским и немецким языками, не могли бы считать себя по национальности венграми. То же относилось бы и ко всем «многоязычным» лицам и народам. Во-вторых, люди, обычно принадлежащие к различным нациям[223]В дальнейшем автор употребляет термины «нация» и «национальность» как тождественные.
, например англичане и американцы, раз они говорят на английском языке, должны были бы составить тогда одну английскую нацию: американской нации, как не обладающей собственным языком, тогда не могло бы быть. И, наконец, туринец, сицилиец и миланец не могли бы принадлежать к одной итальянской нации, так как их говоры весьма далеки друг от друга. В-третьих, если даже и принять этот признак, то мы не избавляемся этим от целого ряда противоречий и сомнений. Первое сомнение гласило бы: насколько расходящимися должны быть языки или наречия, чтобы язык, а соответственно и народ, говорящий на нем, могли быть признанными в качестве самостоятельных национальных единиц? Если это расхождение должно быть основным, тогда пришлось бы признать, например, национальностью только славянство и объединить в эту национальность такие группы, как великороссы, малороссы, поляки, сербы, болгары, русины и т. д. Каждый из этих народов в отдельности не мог бы составить национальность, ибо языки их более или менее близки. То же нужно было бы сказать и о французах, итальянцах и румынах как единицах, говорящих на языках родственных. И они порознь тогда не могли бы называться нацией и национальностью, а должны были бы составить одну «романскую» национальность. В итоге мы получаем картину, решительно расходящуюся с обычным пониманием этого термина.

Если же это различие языков должно быть незначительным, то мы попадаем в новую крайность. Почему тогда это различие не уменьшить и вместо русского, польского, украинского языков или наречий не считать таким достаточным различием простое отличие говоров. Логических препятствий для этого нет. Тогда вместо русской, польской и украинской национальности из одной великорусской народности выкроились бы нижегородская, ярославская, московская, вологодская и другие национальности. Термин «язык» — не есть нечто абсолютно определенное и сплошь и рядом подменяется терминами «наречие», а иногда и «говор». Как видим, и здесь нет спасения.

Наконец, если бы все дело было в языке, то едва ли можно было бы говорить о русской национальности или о национальности бельгийской или английской. Поляк, малоросс, еврей, черемис, калмык, вотяк, молдаванин и т. д. в этом случае не могли бы говорить о «русском патриотизме», о «русском отечестве», считать себя по национальности «русскими» и наклеивать на себя значок «России», символизирующий то единство, к которому они себя относят. То же относится и к Англии или Бельгии, в состав которых входят народы, говорящие на самых различных языках. А между тем в речах и статьях текущего момента говорится именно и главным образом не о черемисском, вотяцком или калмыцком патриотизме их национальности, а именно о русской, не о валлонской или фламандской, а о бельгийской нации и т. д.

Эти краткие штрихи показывают, что на почве одного языка нельзя построить здание национальности.

В). То же можно сказать и о всех других признаках, выдвигавшихся в этой области. Таким признаком не может быть и религия, ибо люди, относящие себя к одной национальности, сплошь и рядом исповедуют различную религию, и наоборот, люди, принадлежащие к одной религии, сплошь и рядом являются представителями различных наций. Не является искомым признаком и общность экономических интересов, так как очень часто (если не всегда) экономические интересы русского рабочего меньше противоречат экономическим интересам немецкого пролетария, чем русского капиталиста. Не могут быть искомыми признаками нации и единство правящей династии или, как указывают многие, «единство исторических судеб». Последние весьма изменчивы и текучи. Сегодня они объединили в одно целое греков, сербов, болгар и черногорцев против турок, а завтра те же «судьбы» разъединили союзников и сделали их врагами.

Но, может быть, искомым критерием служит единство морали, права и нравов! Увы! Нет! Кому же не известно, что разница между русским крестьянином и русским барином в этом отношении гораздо большая, чем между русским барином и немецким аграрием.

Тогда, быть может, искомый X заключается в единстве мировоззрения, в единстве философии! Опять-таки нет. Мировоззрение русских социал-демократов и немецких социалистов или немецких философов и русских философов нередко сходно, а по национальности они относят себя к различным центрам и теперь стоят во враждебных нациях.

Поищем еще другие признаки. Некоторые указывают на единство культуры как на отличительную черту национальности. Но разве это «туманное пятно» не состоит как раз из тех элементов, о которых только что шла речь? Выбросьте из «культуры» язык, религию, право, нравственность, экономику и т. д., и от «культуры» останется пустое место.

Г). Есть еще одна попытка установить понятие и сущность национальности путем подчеркивания психологической природы этого явления. Национальность, говорят сторонники этой теории, — это «осознание своей принадлежности к определенному политическому телу», вызываемое различными причинами — религиозными, экономическими, правовыми, единством языка, исторической традицией и т. д.

Если вдуматься в это определение, то мы видим, что здесь центр тяжести лежит на психологическом отнесении себя к тому или иному обществу или группе. Но ясно, что и это определение только ставит, а не решает вопрос. К примеру, я, как журналист, отношу себя к определенному социальному телу — редакции (группа людей), как православный — к определенной церкви (тоже группа), как «подданный» России — к русскому государству (тоже группа), как говорящий на русском, эскимосском, французском и английском языках, я отношу себя ко всем лицам, говорящим на них. Во всех случаях у меня налицо «осознание своей принадлежности» к той или иной группе. Которая же из них будет Моей нацией? В отдельности ни одна из этих связей не есть национальная связь, а, вместе взятые, они противоречат одна другой. Теория не дает определения, а потому и ее приходится отвергнуть. И она «туманна, не ясна, не верна».

В итоге, как видим, ни одна из теорий не удовлетворяет и не знает, что такое национальность [224]Сказанное относится и ко всем теориям, которые определяют национальность как «коллективную душу» и т. п. Ведь и церковь, и редакция, и класс, и каста — тоже «коллективные души». Что же является характерным для «национальной коллективной души»? Ответа на этот вопрос нет, если не считать пустые слова. распадающаяся в анализе на множество элементов. То же и тут. Все эти вопросы несомненно существуют. Но постарайтесь вникнуть в них, и вы убедитесь, что в них, во-первых, нет никакого «национального» элемента, во-вторых, несмотря на общий термин «национальный», прилагаемый ко всем этим вопросам, они в корне различны между собой. Еврейский вопрос не то, что польский, последний не то, что украинский.
.

Но могут спросить меня, ведь существуют же, например, поляки, не составляющие пока одного государства и тем не менее представляющие одно целое. Неужели же это не факт? Неужели еще нужны доказательства?

Да, конечно, существуют, отвечу я, но связь, объединяющая их, или язык, или религия, или общие исторические воспоминания и т. д., то есть одна из вышеуказанных связей, сама по себе, как мы видели, не достаточна для установления и кристаллизации национальности. А во-вторых, не следует забывать и того, что какое-нибудь соединение людей может считаться социальным целым, самостоятельной единицей лишь в том случае, когда это соединение по своим социальным функциям или социальной роли представляет нечто единое, когда его части действуют в одном направлении и преследуют одни цели. Видим ли мы это на примере Польши? Увы! Нет. Кто удовлетворяется одним именем и придает ему «магическое» значение, тот может довольствоваться таким пониманием национальности. Сторонник же реалистической социологии едва ли припишет простой общности «имени» свойство и способность обоснования «национальной» группировки людей.

Что же мы имеем в итоге? Довольно странный вывод: в процессе анализа национальность, казавшаяся нам чем-то цельным, какой-то могучей силой, каким-то отчеканенным социальным слитком, эта «национальность» распалась на элементы и исчезла.

Вывод гласит: национальности как единого социального элемента нет, как нет и специально национальной связи. То, что обозначается этим словом, есть просто результат нерасчлененности и неглубокого понимания дела. Если мы назовем плохим ученым того химика, который сказал бы, что химическим элементом является вода или кусок бутерброда, то такими же плохими социологами являются и все те многочисленные трубадуры — поносители и восхвалители национальности, — которыми теперь хоть «пруд пруди». Сознаю, что это утверждение смелое, кажущееся парадоксальным, но тем не менее это так.

Чувствую, что читатель все еще сомневается и никак не может согласиться со мной: А «еврейский вопрос»? а «армянский вопрос»? а «украинский вопрос»? а «польский вопрос»? а «инородческий вопрос»? Разве все это не проявление той же «национальности» (легкомысленно отрицаемой мною), разве все это не «национальные вопросы», — спросят меня и, пожалуй, чего доброго, сделают из сказанного вывод, что раз национальности нет, то нет и национального вопроса, а потому нечего и говорить о правах «каких-то там» евреев, украинцев, поляков и т. д.

Во избежание таких «поспешных» выводов я заранее должен откреститься от них и кратко рассмотреть вопрос и в этой плоскости.

Вместо ответа я снова напомню пример с химиком, считающим «бутерброд» — химическим элементом. Несомненно, он ошибается, но несомненно также, что «бутерброд» — реальная вещь, но вещь сложная.

В чем же разница и в чем суть дела? А вот в чем. Сущность этих «бытовых» для России вопросов заключается не в чем ином, как в ряде правовых ограничений (право языка, религии, передвижения, гражданские, политические права и т. п.), налагаемых на определенную группу людей, объединенных тем или другим (или несколькими) социальными признаками. Иначе говоря, наши «национальные вопросы» составляют одну из глав общего учения о правовом неравенстве членов одного и того же государства. Как известно, лозунг: «правовое равенство» или его разновидность: «равенство всех перед законом» — пока еще остается лозунгом. Несмотря на уравнительный наклон, проявляющийся в поступательном ходе истории, фактически идеал «правового равенства» далеко еще не достигнут, и в особенности у нас. Во всех отношениях — и в сфере гражданских, семейных, государственно-политических и полицейских, служебных и даже уголовных прав — одни из групп пользуются полнотой прав, другие же — только некоторыми правами. Одни имеют привилегии, другие — «ограничения» и «лишения прав» (по службе, по выборам, по праву заключать сделки, по владению землями, по пенсии, по праву быть членами любого общества, праву давать свидетельские показания на дому, по праву занимать общественные должности, исповедовать ту или иную религию, учить детей на том или ином языке, по праву самоуправления и т. д. и т. д.).

Крайним пределом этого «лишения прав» является присуждение к каторге и сопровождающее его «лишение всех прав», в том числе и свободы. Более мягким видом служит «лишение всех особенных, и лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ». Однородными же, более мягкими, хотя назначаемыми уже по иным основаниям, являются и все указанные выше правовые ограничения; сюда же входят в качестве частного вида и «национально-правовые» ограничения. Под этим именем кроется ряд различных (и весьма ощутительных) правовых ограничений по различным и сложным основаниям: вследствие религии (евреи, поляки-католики, русские-староверы, язычники, сектанты), вследствие пространственного расположения родины данного человека или совокупности людей (места, лишенные самоуправления), вследствие имущественного положения, вследствие степени образования или профессии, вследствие языка (малороссы, евреи, поляки и инородцы); вследствие особых бытовых условий — например, низкого умственного и нравственного развития (бесправие кочевых народов), вследствие того или иного сословного или профессионального происхождения данного лица от данных родителей (дворянин, купец, крестьянин и т. д.).

Я не могу здесь вдаваться в подробный анализ так называемых «национальных» ограничений. Но из сказанного, я думаю, ясно, что все они разлагаются на иные, более простые ограничения, а нигде здесь нет какого-то специального национального принципа. Выкиньте из «национальных» причин причины религиозные, сословные, имущественные, профессиональные, «бытовые» и т. д. — и из «национальных» ограничений не останется ничего. Даже само правовое отнесение того или иного человека, например Аарона Левинсона, к «еврейской нации» производится не на основании «еврейской национальной крови», а по тем же религиозным и другим основаниям. Стоило недавно переменить религию (евреи-выкресты), и почти все еврейские ограничения падали, а это значит, что для права исчезала «еврейская национальность» и появлялась новая, например «русская», национальность.

Но разве эти перечисленные основания правоограничений, например религиозные, представляют национальные основания? Разве «религия» и «национальность» одно и то же? Ясно, что нет, иначе пришлось бы признать «языческую нацию», нацию баптистскую, хлыстовскую, католическую и т. д. Ясно, что это абсурд. Но не менее ясно, что ограничения прав целых групп сектантов, вытекающие из чисто религиозных оснований, однохарактерны с ограничениями ряда «национальностей» и нередко гораздо более тяжелы и важны. Точно так же и все остальные основания правоограничений (территория, образование, имущественный ценз, сословие и т. д.) не имеют никакого «национального» элемента. А ведь без них нельзя представить и создать никакой «национальности».

Итак, в итоге и здесь мы пришли к определенным данным. Мы убедились, что нет никаких специально «национальных» оснований, дающих почву для «национальных» ограничений. Мы видели, что само понятие «еврей», или «малоросс», или «поляк» (а соответственно и социальные группы, образуемые ими) определяется не каким-то таинственным национальным принципом, а рядом простых и общих условий (религия, язык, сословность, экономическое положение и т. д.), в различных формах выступающих на арене общественной жизни и создающих различную, подчас весьма сложную группировку. Коротко говоря, нет национальных проблем и национального неравенства, а есть общая проблема неравенства, выступающая в различных видах и производимая различным сочетанием общих социальных факторов, среди которых нельзя отыскать специально национального фактора, отличного от религиозных, экономических, интеллектуальных, правовых, бытовых, сословно-профессиональных, территориальных и т. п. факторов.

Перефразируя слова Архимеда, можно сказать: «Дайте мне эти факторы, и я различным их сочетанием создам вам самые различные нации, начиная от бесправных судр и кончая полноправными браминами». И наоборот: «Отнимите эти факторы, и без них вы не создадите никакой национальности». Вывод из сказанного тот, что национальность представляет сложное и разнородное социальное тело, подобное «бутерброду» в химии, которое распадается на ряд социальных элементов и вызвано их совокупным действием.

А раз это так, то объявить эту «мешанину» различных условий чем-то единым и цельным, попытаться найти ее самостоятельную сущность равносильно задаче решения квадратуры круга. Недаром все подобные попытки не удавались. Они не могли и не могут окончиться удачно.

Да будет позволено теперь сделать практические выводы из сказанного. Эти выводы таковы:

1). Если теперь всюду трубят о национальности в форме существительного, прилагательного и глагола, то нельзя не видеть здесь некоторого недоразумения. Данная война не есть война наций (ведь дерутся же тевтоны-англичане с тевтонами-немцами — одна и та же нация с обычной точки зрения, или славяне австрийские со славянами русскими) и не есть проявление «национального» движения, и не вызвана таинственными «национальными» причинами. Война есть борьба государств, каждое из которых включает различные с обычной точки зрения нации.

2). Война не привела и к торжеству «национализма» в ущерб интернационализму, как думает, например, П. Б. Струве. Уж если можно что противопоставлять интернационализму, как сверхгосударственности, то не нацию, а государство. Но весьма спорно еще, что даст эта война. Я весьма склонен думать, что она немало посодействует росту интернационализма в форме создания международного суда, а в дальнейшем, быть может, и сверхгосударственной федерации Европы.

3). Многие выдвигают теперь национальный принцип в качестве критерия для будущего переустройства карты Европы. В силу сказанного едва ли есть надобность доказывать невозможность и фантастичность этого проекта. Если даже допустить его, то спрашивается, что будет положено в основу национальности? Язык? Но тогда Бельгию придется разделить на части, Италию — также, а такие разноязычные государства, как Россия, распадутся на вотяцкое, черемисское, великорусское, татарское и т. д. государства-нации. Вся Европа распылится на множество мелких государств, что само по себе является шагом назад, а не вперед. Для областей же со смешанным по национальности населением или для мелких наций положение становится решительно безвыходным. Недаром сами сторонники этого проекта вынуждены признать, что мелкие национальности будут принесены в жертву крупным. То же получится, если критерием национальности будет и какой-нибудь другой признак.

Нет! Пора бросить эту утопию и пора ясно и определенно сказать, что спасение не в национальном принципе, а в федерации государств, в сверхгосударственной организации всей Европы, на почве равенства прав всех входящих в нее личностей, а поскольку они образуют сходную группу, то и народов. Каждый, «без различия национальности», имеет право говорить, учить, проповедовать, исполнять гражданские обязанности на том языке, на каком хочет, веровать, как ему угодно, читать, писать и печатать на родном языке и вообще пользоваться всей полнотой прав равноправного гражданина. Было бы наивно думать, что эта федерация теперь же осуществится, но столь же несомненно, что история идет в этом направлении, в направлении расширения социально замиренных кругов, начавшегося от групп в 40 — 100 членов и приведшего уже теперь к соединениям в 150–160 миллионов. Распылить снова эти соединения на множество частей по национальному принципу — значит поворачивать колесо истории назад, а не вперед.

4). Как выяснено выше, так называемое «национальное» неравенство есть лишь частная форма общего социального неравенства. Поэтому тот, кто хочет бороться против первого, должен бороться против второго, выступающего в тысяче форм в нашей жизни, сплошь и рядом гораздо более ощутительных и тяжелых. Полное правовое равенство индивида (личности) — вот всеисчерпывающий лозунг. Кто борется за него — борется и против «национальных» ограничений. Так как национальное движение в России со стороны групп (малороссов, евреев и т. д.), ограниченных в правах, представляло и представляет именно борьбу против неравенства, следовательно, направлено в сторону социального уравнения, то естественно, мы всеми силами души приветствуем подобное движение и его рост. Законно и неоспоримо право каждого члена государства на всю полноту прав (религиозных, политических, гражданских, публичных, семейственных, культурных; язык, школа, самоуправление и т. д.).

Таково наше отношение к национальному движению, вытекающее из основного принципа социального равенства. Но из него же вытекает и обратная сторона дела, на которую нельзя закрывать глаза.

5). Если борющийся за социальное равенство борется и за правильно понятые «национальные» интересы, то борющийся за последние далеко не всегда борется за первое. Иными словами, «борьба за национальность не есть самодовлеющий лозунг». Под его флагом можно проводить самые несправедливые стремления. Наши «националисты» — пример тому. Поэтому партии, ставящие в свою программу лозунг «социальное равенство», не должны увлекаться «национальным» принципом. Все, что есть в последнем «уравнительного», все это включает в себя первый лозунг. Что не включает — «то от лукавого» и представляет либо контрабандное проведение «групповых привилегий», либо проявление группового эгоизма.

Пока национальный принцип совпадает и не противоречит лозунгу социального равенства — мы от души приветствуем национальные движения. Так как в России до сих пор движения украинцев, евреев, поляков, латышей и т. д. имели этот уравнительный характер, то ясно, что мы можем только поддерживать его. Но как только национальный принцип становится средством угнетения одной группой других групп, мы поворачиваемся к нему спиной, памятуя, что высшая ценность — «равноправная человеческая личность». Вся полнота прав должна быть предоставлена каждой личности, без различия «эллина и иудея, раба и свободного».

Индивид, с одной стороны, и всечеловечность — с другой, — вот то, что нельзя упускать из виду нигде и никогда, как неразъединимые стороны одного великого идеала.

 

Проблема социального равенства и социализма

§ 1

Стертые монеты обращаются не только на денежном рынке. Есть они и на бирже духовных ценностей. И их немало. Все ими пользуются, все их употребляют, а подлинную ценность их — увы! — знают очень немногие, а иногда, быть может, и никто. К числу таких же «стертых монет» принадлежит и понятие социального равенства. Оно постоянно котируется на духовной бирже, но многие ли пытались отдать себе отчет в его содержании? Да и те, кто пытались, сумели ли вполне ясно решить, что, собственно, должно мыслиться под этим лозунгом нашей эпохи? Дали ли нам точную формулу этой основы демократии и социализма?

Несмотря на почтенный возраст этого лозунга, легализировавшегося еще задолго до триады революции 1789 года, гласящей: «свобода, равенство, братство», и «Декларации прав человека и гражданина», подлинное лицо его, к сожалению, до сих пор вполне не раскрыто.

Кратко коснуться некоторых сторон этой проблемы и не столько решить их, сколько поставить — такова задача данного очерка. Вопрос выдвинут самим временем, и, стало быть, рано или поздно он должен быть поставлен.

§ 2.

Не вдаваясь в детали, социальное равенство можно мыслить двояко: в смысле абсолютного равенства одного индивида другому во всех отношениях: и в смысле прав и обязанностей, и в смысле умственном, нравственном, экономическом и т. д. Коротко говоря, равенство в этом понимании означает полное тождество одной личности другой! Каждый индивид должен быть таким же, как и все остальные, ни больше, ни меньше. Все должны быть одинаково умными, одинаково нравственными, обладать равной долей экономических благ (богатства), в равной мере работать, в одинаковой степени быть счастливыми, пользоваться равным количеством уважения, признательности, любви, таланта и т. д. и т. д.

При последовательном проведении равенства этого типа не должно быть терпимо никакое неравенство в каком бы то ни было отношении. Идеалом его является стрижка всех людей под одну машинку и посильное стремление сделать их совершенно сходными друг с другом, своего рода стереотипными изданиями с одного и того же экземпляра. Общество, построенное по такому плану, похоже было бы на то общество, которое описывается в одном из рассказов Джерома; все индивиды в нем и по одежде, и по росту, и по форме носа или губ были бы похожи друг на друга как две капли воды. Само собой очевидно, что такое равенство — чистая утопия. Оно невозможно, неосуществимо, да едва ли и желательно с точки зрения большинства людей. Что оно невозможно — это не требует доказательств. Что оно не желательно, это тоже ясно, ясно потому, что оно ведет к морали: «стыдно быть хорошим», морали, едва ли приемлемой кем-нибудь. В самом деле, раз все должны быть равны друг другу, то нельзя быть умным, ибо есть глупые, нельзя быть честным, ибо есть преступники, нельзя быть здоровым и сытым, ибо есть сифилитики и голодные, нельзя быть красивым, ибо есть безобразные и т. д. «Равенство, так уж равенство во всем!» «Справедливость, так уж справедливость до конца!» При таком понимании равенства не было бы места на жизненном пиру ни Сократу, ни Христу, ни Ньютону, ни Канту, ни Леонардо, ни Микеланджело, ни кому бы то ни было из великих. Царили бы одни посредственности и невежды. Иными словами, мораль этого равенства является раздачей премий невежеству, болезни, преступности и т. д. и ведет к полному застою культуры и ее приобретений.

Сказанного достаточно, чтобы отбросить это понимание социального равенства. Оно утопично, неосуществимо, ретроградно и социально вредно.

§ 3.

Но тогда остается только одна возможность: равенство приходится понимать уже не в смысле тождества, а в смысле пропорциональности социальных благ заслугам того или иного индивида. Согласно этой формуле пропорциональности, права на социальные блага (богатство, любовь, слава, уважение и т. д.) не могут и не должны быть равны у простого маляра и Рембрандта, у рядового работника науки и гения, у чернорабочего и Эдиссона и т. д. и т. д. «Каждому — по заслугам», «каждому по мере выявленных сил и способностей», «каждому по мере таланта» — вот краткие формулы, выдвигаемые этой концепцией равенства. Таково в основных чертах второе понимание равенства, распадающееся, как увидим ниже, на ряд подразделений. Кроме этих двух типов третьего не существует. Либо то, либо другое. Первое оказалось безнадежно негодным, остается обратиться ко второму.

§ 4.

Равенство в этом втором смысле многие авторы считают чем-то более или менее новым. Однако взятый в своем общем виде принцип пропорциональности заслуг и благ (прав и привилегий), гласящий: «Каждому по его заслугам», стар, как старо человечество.

В известном смысле И. Тэн прав, говоря: «Нельзя думать, чтобы человек стал давать много благ без достаточных побудительных причин и мог быть признателен ни за что, так сказать, по ошибке». Стоит развернуть историю привилегий или неравенства, и с первых ее страниц мы уже найдем эту пропорциональность заслуг и привилегий или благ. В первобытном обществе наиболее привилегированными людьми являются полновозрастные мужчины, а среди них — чародеи и вожди. Почему? Потому что они — носители силы, стражи и защитники группы и наиболее опытные личности. Чародеи же и вожди, по верованию этих групп, — лица, одаренные необычными способностями и оказывающие громадные услуги. Отсюда они — и наиболее полноправные индивиды. Пусть эти заслуги с нашей точки зрения только мнимые заслуги, фактически бесполезные, каковыми нередко они и были, но с точки зрения общества того времени, в силу его неразвитости и малого знания, они казались ценными и полезными. Перейдите к кастовому обществу и встретите то же. Если каста жрецов, в частности браминов, наиболее полноправна, а судр или вайсиев — бесправна, то опять-таки недаром. По воззрениям того времени (фактически, конечно, ошибочным), брамины оказывали необычные услуги — они могли управлять силами природы, вызывать дождь, лечить от болезней, указывали путь к небу, отвращали врагов, одним словом, совершали величайшие подвиги, отсюда они получали и исключительные права и преимущества. А несчастный судра или вайсий, что могли они сделать? Очень мало, по мнению того времени, а потому немного благ и выпадало на их долю (несмотря на фактическую пользу их работы). Возьмите историю сословий: дворянства и буржуазии, или историю католической церкви или просто лиц, пользующихся «популярностью» в том или ином обществе, и здесь вы увидите, что в каждом обществе объем прав и преимуществ того или иного сословия в общем пропорционален их заслугам по оценке этого общества.

В своем «Происхождении общественного строя современной Франции» И. Тэн достаточно ярко показал эту пропорциональность услуг и наград «привилегированных». Ту же истину мы можем наблюдать и в наши дни в применении к целым группам и отдельным лицам. По мере того как общество начинает ценить все ниже и ниже услуги дворянства и выше — услуги «третьего сословия», по мере того падают привилегии первого и растут права второго. Если какой-нибудь X или У имеют «высокий курс» среди тех или иных групп, то неспроста, а потому, что эта группа ценит их за что-то, признает за ними какие-то заслуги и таланты. Если же это так, то ясно, что равенство, понимаемое в смысле пропорциональности услуг и привилегий или благ, не есть какой-то новый лозунг, не есть нечто специфически свойственное демократической эпохе и культуре, а старо как мир, было всегда и существует в наши дни. Поэтому довольно трудно видеть в лозунге: «Каждому по его заслугам» знамение нашего времени, а тем более знамение и отличительный признак демократизма и социализма.

§ 5.

Следует ли, однако, из сказанного, что все разговоры о равенстве как знамении нашей и грядущей культуры, о его росте, о его неразрывности с социализмом представляют одно недоразумение? Значит ли сказанное, что рост равенства — миф, что все остается и должно остаться по-старому? или, как говорит Экклезиаст, «так было, так будет, и нет ничего нового под солнцем»?

Нет, не значит. Вышесказанное говорит лишь о том, что нельзя в таких важных вопросах ограничиваться общими формулировками, вроде: «каждому по его заслугам», а необходимо идти дальше — детализировать и точнее выявлять эти общие фразы. В противном случае неизбежны недоразумения. Да, несомненно, принцип: «каждому по его заслугам» не нов, верно, что он стар, как человечество, что он действовал во все времена и, вероятно, будет действовать в грядущем. Не в его общей формулировке кроется сущность современного равенства и его новизна. Для выявления природы последнего нужно идти дальше и поставить ряд дальнейших вопросов. Только тогда возможно «выловить» «святая святых» современного равенства. Иначе — оно ускользнет через широкую сеть этой общей формулы, и мы останемся у «разбитого корыта». Попробуем (конечно, кратко) сделать эти дальнейшие шаги.

Несомненно, формула: «каждому по его заслугам» стара, но ново то содержание, которое вкладывается в эту формулу, или, точнее, нов тот критерий, тот аршин, по которому измеряются эти заслуги и устанавливается эта пропорциональность заслуг группы или индивида и соответственной доли социальных благ (прав и привилегий), причитающихся им за эти заслуги или, говоря шире, за те общественные функции, которые они выполняют.

Пропорциональность в истории более или менее постоянна, но основы и критерии ее — изменчивы и различны. И этой переменой оценочных критериев, заслуг и привилегий, если угодно, и исчерпывается сущность происшедших изменений. Тот, кто сумеет верно уловить специфические черты этого оценочного критерия, господствующего в эгалитарном обществе, тот тем самым сможет дать и основные черты общества, построенного на принципе равенства.

Спросим себя теперь, в чем же состоит происшедшее здесь изменение? Иными словами, каковы были критерии, распределявшие социальные блага «каждому по его заслугам» в прошлом и каковы они теперь? Есть ли здесь какое-нибудь изменение, или его нет?

Не претендуя совершенно на сколько-нибудь исчерпывающий ответ, заведомо невозможный в пределах данной статьи, укажем лишь основные штрихи происшедшего перелома.

При сравнении способа установления пропорциональности заслуг и наград в древних обществах и в новых, первое, что бросается в глаза, это тот факт, что в древности критерий оценки был не индивидуальный и не равный. Тот или иной поступок индивида оценивался не сам по себе, а в зависимости от того, к какой группе принадлежал этот индивид. Иными словами, мерой достоинства индивида была не совокупность его личных качеств и заслуг, а характер той группы, членом которой он был. Если эта группа занимала вершину общественной лестницы, если она была окружена ореолом, все ее плюсы, весь ее свет и все ее привилегии падали и на долю ее члена, как бы скверен и незначителен сам по себе ни был этот индивид. И наоборот, если группа занимала низы, бесправным был и ее член, хотя бы он был «семи пядей во лбу». Человек касты браминов всегда был и оставался брамином (исключая редчайшие случаи). Судра же, при всех своих заслугах, не мог выйти из своей касты и не мог никогда сделаться брамином. Каждый из них был прикреплен к своей касте (или группе), как индивид он был ничем, а подлинная его ценность определялась высотой социального положения той группы, из лона которой он вышел. Раб всегда был рабом, а господин — господином, между тем и другим всегда была пропасть.

Первый, будь он храбрейшим и мудрейшим (вспомним Эпиктета), все же был «вещью», и в первые времена рабства ничто не могло изгладить печать его позорного происхождения. Второй был и оставался «персоной», хотя бы он был «полной бездарностью» и моральным ничтожеством. Первый рождался и умирал бесправным, второй рождался господином и умирал таковым. Их личные свойства были ни при чем, и не ими определялось то количество жизненных благ, которое выпадало им на долю в жизни. Это количество определялось их принадлежностью к той группе, к которой они в силу ли рождения или иных условий принадлежали. Иными словами, аршином, которым измерялась в древности величина заслуг того или иного индивида, были не их личные заслуги и фактические свойства, а характер и социальное положение той группы (рода, касты, сословия), членами которой они были.

Отсюда легко понять и две следующие особенности старого порядка: 1) наследственность привилегий или бесправия и 2) религиозно-юридический характер общественной дифференциации древнего общества.

Так как группа живет долго и не исчезает с одним поколением, то все, кто родились в ней, механически делались «сопричастниками» ее свойств. Сын брамина или патриция механически наследовал достоинства и привилегии своего отца, своей группы. Сын рабыни, раба или судры механически становился рабом или судрой. Разбить эти барьеры не было сил. Они были не только фактом, но и правом. Каста от касты отделялись не только в силу факта, но и в силу религиозно-юридических санкций. Смешение групп было запрещено и объявлено смертным грехом и преступлением.

Говоря образно, древняя общественная дифференциация напоминала дом с наглухо отделенными друг от друга квартирами, резко отличавшимися друг от друга по богатству и роскоши. В одних — было изобилие благ, в других — нищета, болезни и позор. Индивид, родившийся в богатой и «высшей квартире», становился баловнем судьбы; раб же, родившийся в рабском подвале, становился «изгоем» и рабом. Вход из одной квартиры в другую не допускался, как не допускается переселение из рая в ад. Все сообщения были замкнуты наглухо, и на страже стояли религия, право и общественная власть, вооруженные всеми своими аппаратами, огнем и мечом и богатым арсеналом земных и небесных наказаний.

Рассматривая с этой стороны предыдущую и современную системы оценки заслуг и распределения наград, мы не можем не видеть между ними громадной разницы. Различие это состоит в том, что теперь степень заслуг индивида определяется уже не его принадлежностью к той или иной группе, а его личными свойствами, его индивидуальными заслугами. Несмотря на существующую до сих пор массу пережитков старого порядка, общая тенденция развития такова. И индивидуально, и социально, как общее правило, мы теперь ценим «добра молодца» «не по батюшке, не по племени, не по городу, не по роду-корени и по его сословию», а по нему самому. Нам теперь решительно не важно — «белой или черной кости» он, дворянин он или сын пролетария, а важно — кто он и что он сам по себе, что он сделал и какие заслуги принадлежат ему лично. Если таковые есть — будь он «эллин или иудей, раб или свободный», — мы их признаем. Если нет — будь он сын владетельного князя или сиятельного принца, — для нас его титулы ничего не прибавят. А это значит, что критерий оценки заслуг теперь стал индивидуальным и равным. Мерка в принципе одна и та же для всех. Раньше она была и не индивидуальна, и не равна. Если судра совершал малейшее преступление — ему грозила страшная смерть. Для брамина же вес было дозволено. «Пусть царь никогда не губит брамина, хотя бы он совершил все преступления», — читаем мы у Ману. И наоборот, если привилегированный совершал маленький подвиг — его ждали изобильные награды и почести. Человек же низов мог «срывать звезды с неба» и, однако, не получить ничего. Награды получал не он, а его господин. Теперь в принципе мерка одна и та же. «Декларация прав человека и гражданина» во Франции и «Табель о рангах» у нас были пограничными столбами, указывающими на границы старого и нового порядков. Теперь право в принципе гласит: «кто сделает то-то и то-то», получает то-то, кто совершит такое-то преступление, будет так-то наказан независимо от его происхождения, рода и племени. Мерка индивидуальна и единообразна для всех.

Обращаясь к нашему образу, можно сказать, что современная общественная дифференциация похожа на казенный дом с казенными квартирами. Но отличие от предыдущей картины здесь в том, что эти квартиры сообщаются друг с другом, и нет, по существу, ни религиозных, ни правовых барьеров. Сегодня роскошную квартиру занимает один, а завтра ее же может занять «обитатель подвала», если он выполнил ряд условий и сделал ряд «подвигов». Рождающиеся в пышных апартаментах теперь могут перейти в подвалы, и наоборот — из подвалов попасть во дворцы и замки. Все, в принципе, зависит от индивидуальности и личных качеств.

А отсюда само собой следует: 1) Исчезновение наследственности привилегий или бесправия (падение каст, сословий и вообще правовых статусов). 2) Падение религиозно-юридической основы общественной дифференциации.

В силу первого сын тайного советника может (в принципе) оказаться человеком без чина, и наоборот — сын прачки — министром и тайным советником. В силу второго — грань между группами (сословиями или классами) теперь только фактическая, а не юридическая. Переход из одной в другую не запрещен и возможен. Общественно-государственные должности не наследственны и не являются монополией избранного сословия. Доступ к ним в принципе открыт для всех.

А все это означает, что личность освободилась от опеки группы, рода, племени, касты, сословия и мало-помалу сбросила с себя все эти пеленки. Теперь она — самоцель, выступает таковой и оценивается как таковая же.

Таково первое основное отличие старого порядка от нового. Основа оценки заслуг из неравной и неиндивидуальной стала единообразной и индивидуальной.

Лозунг: «Каждому по его заслугам» и теперь тот же, но содержание его изменилось, и в современном своем виде он призывает к распределению социальных благ совсем иначе, чем раньше.

§ 6.

Выше я кратко очертил лишь отличие современного «оценочного механизма» от старого, так сказать, самый аршин распределения благ и установления пропорциональности заслуг и наград. Теперь поставим иной вопрос. Спросим себя, а не изменилось ли также и то, за что давали раньше и дают теперь «награды»? Не утратили ли своей ценности в ходе истории многие поступки и качества, раньше считавшиеся «подвигами» и высоко награждавшиеся, и наоборот, не стало ли теперь высоко цениться многое, что раньше «ни в грош не ставилось».

Пусть в древности масштаб оценки был коллективным и неравным, а теперь стал индивидуальным и единообразным. Это еще не объясняет, почему сама каста браминов обладала такими привилегиями, а судры были столь бесправны? Очевидно, по верованиям общества того времени, брамины выполняли общественные функции столь важные, что они заслуживали и высоких привилегий. Если же теперь они лишены последних, то, очевидно, в силу того, что эти функции стали бесценными в глазах современного общества. Ввиду этого небезынтересно посмотреть, что же ценилось в прошлом, какие общественные функции считались особенно важными, какие потеряли свою ценность и какие приобрели ее. Иными словами, что было «субстанцией» самой ценности в прошлом и что стало ею теперь.

Краткий ответ на этот вопрос гласит: в древности ни личность, ни даже группа сами по себе не были высшими ценностями, «самоценностью» или «самоцелью», а таковой было «божество» или «божественная сила», как бы она ни называлась (тотем, мана, позже божество, бог и т. д.).

И индивид, и группа (каста, сословие и т. д.) были тем выше, чем они ближе стояли к божеству, чем более они были сопричастны божественной силе, чем более участвовали в ней. Лозунг: «Каждому по его заслугам» в эти эпохи получает толкование: «каждому по степени божественной благодати, почиющей на нем». Это первая историческая форма этого лозунга. Исторически обосновать это нетрудно. В первобытных обществах наиболее привилегированы полноправные мужчины и старики, а из среды их — чародей-жрец, часто являющийся и вождем. Женщины и дети — самые неполноправные члены группы. Констатируя это, мы видим и другое, а именно: полноправные же мужчины и особенно чародей-жрец являются наиболее сопричастными божеству, участвуют в религиозных церемониях, предварительно проходят через цикл обрядов посвящения и таким образом становятся носителями и участниками божественной силы тотема. Женщины же и дети (до посвящения) считаются погаными. Они не подпускаются близко к религиозным святыням, им воспрещается даже смотреть на них и т. д. На них нет «благодати», а потому они и бесправны.

Восточные деспоты, римские императоры, объявлявшие себя высшими понтификами, папы периода средних веков — все они, по верованиям того времени, были живыми носителями, «наместниками» божества — отсюда и неограниченность их прав и привилегий. Таков был руководящий принцип ценности в прошлом.

Переходя от него к нашему времени, нельзя не заметить громадного сдвига, уже вполне отчетливо сказавшегося в XVII и XVIII веках в работах мыслителей того времени и приведшего к формуле: «Высшая ценность — человеческая личность». «Человек — самоцель и ни для чего, и ни для кого средством быть не может». Таков основной критерий ценности нашего времени, слышимый всюду и везде, под его знаком стоят все современные системы и морали, и права. Таков второй характерный сдвиг, совершившийся в пределах той же формулы «каждому по заслугам». А это значит: радикально изменились и сами взгляды на ценность и заслуги. Из религиозной основная ценность стала человеческой, светской. Религиозные действия и функции шамана и жреца, в силу их религиозности, были святы, велики и ценны для общества того времени, верившего в их силу и оценивавшего все с точки зрения божественной ценности; для современного же общества эти действия — бесполезная и неумная трата сил, не заслуживающая никаких привилегий или прав. А раз так, конечно, теперь невозможно и немыслимо существование привилегий религиозной касты, наподобие браминов. Основная ценность «очеловечилась», а в зависимости от этого изменилась и «цена отдельных актов. То, что раньше высоко ценилось, пало, и то, что раньше не ценилось, приобрело высокий курс. Расценка из религиозной превратилась в светскую. Объем наград стал теперь соизмеряться не со степенью „божественной благодати“, почиющей на личности или касте, а со степенью общественной полезности данного индивида или группы.

Раньше, если на человеке не было этой благодати, он был бесправен. Теперь человек уже в силу того, что он человек, не может быть бесправным, ибо „человек — свят и самоценен“.

Этим самым уничтожен один из китов неравенства.

Раньше, если эта „благодать“ признавалась за личностью, она получала награды, хотя бы и ничего не делала. И наоборот, рабы, женщины, члены низших каст, как бы ни была общественно полезна их функция и работа, не получали прав, ибо были лишены благодати. Теперь, в силу совершившегося перелома, распределение благ стремится быть противоположным.

Мудрено ли поэтому, что по мере падения религиозной оценки социальных функций и их носителей мы видим развивающийся рост практически хозяйственного прейскуранта в распределении социальных благ.

На место святости и касты жрецов, сначала наряду с ними, а затем уже и самостоятельно, приходят воины, служилое сословие — феодальная знать и дворянство — защитники целости и безопасности страны. Социальный курс их общественной роли быстро растет — растут поэтому и их привилегии. Лозунг „каждому по его заслугам“ получает форму: „каждому по мере его участия в обороне страны от врага, по мере его ратной службы и участия в ее управлении“.

Приходит дворянин, „высокое сословие“, „белая кость“, постепенно становится на вершине общественной лестницы и берет себе полноту власти и прав.

Но идут времена. Растут города. Растет и роль капитала. Феодальное ополчение сменяется наемной армией или народным войском на основе всеобщей воинской повинности, рост расходов для государственного управления увеличивается, одним словом, деньги становятся великой силой, определяющей собой и военное могущество государства.

Благодаря этому сама по себе ратная служба служилого сословия, сделавшаяся к тому же обязанностью всех подданных, постепенно теряет свой социальный вес и вытесняется растущим значением капитала. А отсюда — мудрено ли, что „третье сословие“, носитель „господина капитала“, начинает завоевывать больше и больше прав, и в конце XVIII века во Франции свергает „молот“ дворянства и само занимает его место; то же происходит и в других странах.

Лозунг „каждому по его заслугам“ приобретает форму „каждому по его капиталу“. Таковы те типические содержания, которыми история наполняла эту „вечную“ формулу. Мы сейчас стоим как раз в середине того процесса, когда капитал достиг своей высшей оценки и намечаются уже признаки замены этой ценности — новой, иной, грядущей.

§ 7.

Каким же содержанием намерена наполнить история эту формулу? Что должно встать в ней на место капитала и сделаться основной ценностью для соизмерения заслуг и привилегий? Как всякий прогноз, и мой ответ будет, конечно, гадательным; но тем не менее он весьма вероятен. Ответ гласит: „Каждому по степени его личного социально полезного труда“. Таково, думается, ближайшее содержание, которое история впишет в эту формулу. Если вдумчиво вглядываться в совершающиеся вокруг нас изменения, то нельзя не заметить, что рост нетрудовых доходов постепенно ограничивается в самых различных формах: и в виде прямого обложения, и в виде изменения законов о наследстве, и в виде конфискации конъюнктурного роста ценности капитала (земельных участков и т. д.), и в виде растущей монополизации производства и обмена в государстве и т. д. А самое главное — путем прямой борьбы труда и капитала. С того времени, когда был раскрыт фетишизм капитала, когда трудовая теория ценности заявила, что сам капитал — только продукт и символ труда, прочное и царственное владычество капитала было поколеблено. И чем дальше, тем оно колеблется сильнее и сильнее. И лично для меня нет сомнения, кто из этих двух противников победит: рано или поздно победа останется, конечно, на стороне труда.

Если же это так, то нетрудно извлечь практические выводы из этого факта: так как труд в настоящее время приходится главным образом на долю „низших“ масс — крестьян и рабочих, то, раз он становится главным видом общественной заслуги, очевидно, в силу общего закона, это должно повлечь распространение полноты прав и на эти „низы“.

А так как „низы“ составляют большинство людей, то распространение полноты прав на них означает не что иное, как распространение прав и благ почти на все человечество.

Этот факт расширения группы лиц, пользующихся полнотой прав, станет еще рельефнее, если учесть, что этот процесс касается одинаково мужчин и женщин. Роль и функция последних в обществе постепенно уравнивается с ролью мужчин. Поэтому вполне естественно ожидать, что и их права будут все более и более расти, что мы фактически и видим в эмансипации женщин и в весьма ясном и в наши дни росте их правоспособности.

Таковы основные формы, которые принимал лозунг „каждому по его заслугам“ на протяжении истории.

§ 8.

В предыдущем мы дошли до вывода, что в наше время формула „каждому по его заслугам“ стремится стать формулой „каждому по степени его личного социально полезного труда“. Отсюда вывод: так как труд выпадает главным образом на долю трудового народа, то он неизбежно должен обладать и полнотой прав, полной долей социальных благ, до сих пор целиком выпадавших лишь немногим привилегированным.

Прямым доказательством этого служит тот факт, что труд в XIX и XX веках все сильнее и сильнее начинает выдвигаться в качестве основной общественной заслуги. „Трудовой принцип“ все резче и резче просачивается во все — и политические, и экономические, и социальные — теории. Весь XIX век стоит под знаком трудовых теорий, начиная с трудовой теории ценности в политической экономии и кончая многочисленными конструкциями социализма, где труд является краеугольным камнем, на который опирается здание всей грядущей культуры. И в науке, и в обыденном сознании принцип социально полезного труда стал главным видом и основным критерием общественной заслуги. Из унижающего занятия он превратился в деятельность, облагораживающую человека.

Если действительно это так, то в течение XIX и XX веков мы должны найти и соответственное увеличение прав трудящихся, стремление к уравнению их прав с правами остальных классов. Существует ли действительно такая тенденция?

Думается, да. Рост прав трудовых классов в течение указанного периода проявился: 1) в провозглашении равенства всех граждан перед законом, в противоположность юридическому неравенству старого права; 2) в уничтожении сословий и сословных привилегий и в провозглашении принципа, согласно которому представители трудовых классов имеют право, равное с привилегированными классами, на занятие любой общественной должности, чего раньше не было и не могло быть; 3) в равенстве политическом, в уравнении трудящихся классов с привилегированными классами в пользовании публичными правами человека и гражданина (избирательное право; свобода слова, печати, союзов, верований; неприкосновенность личности и т. д.) и в их объеме; 4) в ряде фактов, направленных на то, чтобы равномерно распределить между всеми классами основное духовное богатство — знание (отсюда: недопускавшееся раньше всеобщее бесплатное обучение, бесплатные курсы, лекции, библиотеки), тенденция интеллектуального равенства; 5) в стремлении к равенству экономических благ, проявляющемуся в постепенном повышении заработной платы, в создании союзов рабочих для борьбы за ее повышение, в страхованиях государства от безработицы, старости, болезни. Естественным завершением этого процесса служит обобществление средств и орудий производства, вполне логично и правильно провозглашенное социалистами.

Не указывая других фактов, и сказанного достаточно для того, чтобы считать доказанным тезис, согласно которому рост ценности труда как основной заслуги в глазах общества действительно влек и неизбежно должен был повлечь и рост прав и доли социальных благ для тех, кто является в обществе представителем труда.

§ 9.

Было бы, однако, ошибкой думать, что этот процесс уравнения прав трудовых масс с нетрудовыми, с одной стороны, и процесс установления пропорциональности труда и вытекающих из него прав на социальные блага — с другой, закончен. Нет! Он только еще начинается. Вышеуказанные факты роста прав труда в XIX и XX веках — это только начало процесса. Правда, граждане объявлены равными перед законом, равными в своих публичных правах и т. д. Но разве до сих пор это равенство не остается почти исключительно словесным равенством? Разве фактически количество жизненных благ, приходящихся на долю капиталиста и рабочего, аристократа и крестьянина, равно? Разве мы не видим с одной стороны роскошные дворцы, а с другой — подвалы нищеты? Пресыщение и ничегонеделание одних, голод и работу до изнеможения других? Разве и до сих пор жизнь для одних не является сплошным пиром, а для других — Голгофой, пыткой, беспрерывным трудом и нищетой?

Короче говоря, равенство экономических благ далеко еще не достигнуто. Как общее правило, трудовые классы остаются обделенными до наших дней, а львиная доля благ приходится классам „празднующим“ и мало работающим.

И это относится не только к экономическим благам. То же видим мы и касательно благ почета, уважения, общественного почитания и благ знания. Все эти ценности до нашего времени выпадают носителям труда в малой дозе. Верхи общественной лестницы по-прежнему занимают привилегированные классы.

Процесс уравнения идет, но он далеко еще не закончен.

Эта незаконченность уравнительного процесса выступает и в ряде других форм. Наряду с индивидуальным неравенством дано неравенство классов; кроме него — неравенство национальных групп, неравенство религиозное, государственное, профессиональное и т. д. Во всех этих отношениях есть привилегированные и обделенные, эксплуататоры и эксплуатируемые, угнетатели и угнетаемые.

Правда, как указано выше, с поступательным ходом истории все эти перегородки падают, но… до окончательного падения их еще далеко, еще много пройдет времени и потребуется немало жертв…

Тенденции уравнения — несомненны, но они еще далеко не закончены в своем осуществлении.

§ 10.

Спросим себя теперь: „Как же должно мыслиться социальное равенство в своем идеальном завершении?“ Означает ли оно только установление известной пропорциональности между заслугами индивида или группы и социальными ценностями (благами) за эти заслуги? Или же оно может мыслиться как равенство благ одной личности с благами всех остальных?

Выше мы отвергли так называемое абсолютное равенство. Отвергаем его и теперь. Но это не означает, что сам принцип „пропорционального равенства“ при надлежащем развитии не может привести и не приводит к равенству абсолютному.

Поясним сказанное. Из краткого исторического рассмотрения формулы „каждому по его заслугам“ мы видели, что сам аршин, которым измеряются эти заслуги, стал равным, превратившись из неравного, группового в индивидуальный, личный; 2) видели, как изменялось и само содержание социальной заслуги, пройдя через этапы: общественная заслуга — это близость к божеству, это ратная служба и управление, это — обладание капиталом и выполнение торгово-промышленных функций, наконец, это социально полезный труд. Каждая замена одной формы другою влекла за собой и расширение количества лиц, правомочных получать правовые и социальные блага. Формула „каждому по его труду“ означает, по существу, распространение полноты прав и благ почти на весь народ, на большую часть человечества. Мало того, так как занятие тем или иным социально полезным трудом доступно почти всем, никому оно не воспрещено, а, напротив, рекомендуется, в наши же дни начинает даже принудительно вводиться („трудовая повинность“); так как, далее, лентяйничанье, праздношатательство и тунеядство все резче и резче порицаются общественным сознанием, то можно и должно ожидать, что процент трудящихся будет все более и более расти с ходом истории, а процент бездельников — уменьшаться. Пределом его может и должно быть общество, где все (исключая, конечно, абсолютно неспособных, вроде младенцев, калек) будут трудиться и где не будет „ничего не делающих“.

Если же это так и если теорема пропорциональности заслуг и привилегий правильна, то отсюда вывод: в обществе будущего полнота прав и социальных благ будет принадлежать всем, то есть каждый будет иметь право и возможность на получение полной доли и экономических, и духовных, и всяких других благ. Если же такое предположение о том, что все будут трудиться, не осуществится, тогда не может быть и указанного следствия.

Таков первый вывод. Но он еще не предопределяет, что доля этих благ будет равной для всех. Скажут: труд всех далеко не будет одинаковым. Один будет трудиться над созданием новой машины, а другой — бить булыжники, один создаст прекрасное произведение искусства, другой будет выполнять чисто механическую работу. Неужели же все эти виды труда будут оцениваться одинаково?

Далее, в одно и то же время один, более искусный, работник будет работать продуктивнее, чем другой, менее искусный. Как же уравнивать их и как измерять их работоспособность?

Ответить категорически на эти вопросы едва ли кто-нибудь в состоянии. Возможно, что общество будущего, исходя из положения, что самые простые формы труда не менее необходимы и полезны, чем самые сложные (изобретение и т. п.), найдет вполне справедливым уравнять их ценность и соответственно и долю социальных благ. Такое предположение может быть допущено еще и потому, что в будущем, по-видимому, та или иная форма труда не будет принудительно навязываться каждому, а более или менее свободно избираться каждым индивидом, сообразно его свойствам и склонностям. При таких условиях всякая работа будет своего рода искусством и творчеством и потому должна будет оцениваться, как творчество.

Возможна, однако, и иная расценка. Ряд произведений труда, для создания которых потребуется особый талант и одаренность (например, произведение искусства, науки), могут оцениваться выше, чем рядовые продукты труда, а посему и авторы таких произведений будут получать долю социальных благ (экономические блага, слава, уважение, восхищение и т. п.) более высокую, чем доля рядовых работников. Такое положение дел будет более вероятным в ближайшее к нам время. Только в конце этого пути оно может превратиться в предыдущую картину равной оценки всех форм социально полезного труда.

Что касается единицы оценки одинаковых форм труда, то всего вероятнее, что такой единицей будет количество рабочих часов. Различная продуктивность работы в одни и те же часы едва ли даст основание для различной доли расценки. Ведь и теперь не все чиновники одного ранга и профессии работают одинаково продуктивно. Однако и теперь уже штаты и жалованье их назначаются равными и не вызывают особенных протестов. Тем более это должно быть в будущем обществе.

§ 11

Возможность равного распределения экономических благ (экономическое равенство) допускается и в принципе не оспаривается. Оно кладется во главу угла социализма. И сам социализм мыслится обычно как система обобществления средств и орудий производства. Фридрих Энгельс в своем „Анти-Дюринге“ указывает, что содержанием пролетарского равенства является исключительно социальное равенство, понимаемое в смысле уничтожения классов. „Всякое же требование равенства, переходящее эти пределы, неизбежно является нелепостью“, — говорит он. Этим самым система марксизма значительно ограничивает и суживает характер равного распределения социальных благ, а тем самым и само понятие равенства. С ее точки зрения допустимо лишь более или менее равное право на экономические блага, но не может быть речи о более или менее равном распределении благ иного рода: права на знание (интеллектуальное равенство), права на честь, уважение и признание, права на максимум моральности (моральное равенство) и т. д. С точки зрения догмы марксизма подобное равенство немыслимо и абсурдно.

Так ли то, однако? Действительно ли социализм может говорить только о равном распределении жизненных экономических благ и не может требовать равенства иного: морального, интеллектуального и т. д.?

Действительно ли абсурдно по своей сущности требование, например, интеллектуального равенства?

Я бы не ответил на эти вопросы так категорично, как Энгельс. Напротив, я склонен был бы думать, что социализм должен требовать все эти формы равенства, и не считал бы такое требование абсолютно утопическим.

Социализм, основным элементом которого является принцип равенства, не должен и не может ограничиваться требованием одного экономического равенства (равное распределение экономических, имущественных благ) потому, что тогда он означал бы учение половинчатое, не требующее равного распределения самых ценных видов социального блага. Разве благо знания, или благо общественного признания, или благо добра стоят меньше, чем экономическое благо и имущественная обеспеченность? Разве первые виды социальных благ не более или, по крайней мере, не столь же ценны, как и благо имущественной обеспеченности, комфорта, довольства и другие материальные блага?

Мало того, разве само имущественное равенство мыслимо и возможно без равномерного распределения знания, моральных и правовых благ? Разве возможно равенство личностей, их взаимная свобода и обеспеченность в обществе, где будут умные и глупые, ученые и невежды, моральные люди и преступники? Разве в таком умственно и морально дифференцированном обществе есть гарантии, что умники под новыми формами не обманут снова невежд? Разве в таком обществе „добропорядочные“ не будут снова упекать в тюрьмы преступников, а преступники убивать первых; иными словами, разве в таком обществе возможна подлинная свобода, и не появятся снова эксплуататоры и эксплуатируемые, хищники и жертвы, тюрьмы и преступления, короче — все зло современного общества?

Такую возможность едва ли можно отрицать. А потому — раз социализм объявляет войну всем этим бичам человечества, он неизбежно должен выставить и требование равенства не только экономического, но и интеллектуального и морально-правового.

История XIX–XX веков показывает, что блага последнего рода человечество ценит не ниже, если не выше благ чисто экономических. Если бы было иначе, то мы не были бы свидетелями той упорной борьбы трудовых масс, которой полна история XIX и XX веков, за блага правовые и интеллектуальные (равенство перед законом, равенство для занятия публичных должностей, право на равные политические блага — избирательное право, свобода слова, печати, союзов, совести и т. д., борьба за всеобщее и бесплатное обучение, борьба за равное уважение доброго имени каждого и т. д. и т. д.), которые ценились не только как средство для достижения других благ, но и как самоценности. Мыслимо ли, чтобы человечество и в будущем перестало ценить эти блага и отказалось от борьбы за полноту наделения ими каждого? Нет, немыслимо. Социализм волей-неволей должен добиваться и этих форм социального равенства. Иначе он будет ублюдочным, отсталым идеалом, а не высшим воплощением высочайших постижений и завтрашних чаяний.

Это значит, содержание социализма понималось Энгельсом узко и неполно.

Но в ответ мне скажут: „Допустим, что вы правы. Согласимся, что социализм должен требовать равного распределения не только имущественных, но и интеллектуально-правовых благ. Но ведь нельзя же требовать невозможного! А такое требование явно абсурдно и утопично. Оно возвращает нас к тому „абсолютному равенству“, которое вы рассмотрели раньше и сами же признали абсурдным“. Отвечаю на это. Прежде всего, такое требование равного распределения интеллектуально-моральных благ вовсе не равносильно требованию „абсолютного равенства“. Последнее было бы дано, если бы я сказал, что раз X знает санскрит, его должны знать и все остальные, раз У знает теорию дифференциалов, ее должны знать и все сочеловеки. Интеллектуальное равенство мыслится как обладание более или менее одинаково развитым логико-мыслительным аппаратом, а не обладание одинаковыми познаниями. Познания могут быть различны. Одному человеку нельзя знать всего. Это и вредно, и невозможно. Но можно и должно каждому владеть всеми логическими и научными приемами, при наличии которых он мог бы „перерабатывать“ любую „интеллектуальную пищу“. Задача всякого обучения именно к этому и сводится прежде всего, а не к обогащению памяти всевозможными сведениями. Раз такой аппарат дан — потенциально дана возможность овладеть любой отраслью знания, а следовательно, и взаимное умственное равенство и умственная независимость. Дело каждого уже выбрать себе любую сферу знания и работать над ее проблемами. Такое „интеллектуальное равенство“, как видим, далеко от „абсолютного равенства“ и вовсе не направлено на то, чтобы опустить Ньютона до уровня дикаря, а, напротив, поднять последнего до высоты первого.

То же применимо и к моральному равенству. И оно не обозначает того, что раз во имя долга я перевязываю раны сифилитикам, то же обязаны делать и все. Нет! Форм проявления альтруизма бесконечно много, и каждый может и должен здесь делать то, что соответствует его склонностям. Важно только, чтобы все поведение в целом вызывалось и соответствовало заповедям действенной любви. Посему и моральное равенство не требует низведения Христа на уровень разбойника, а стремится к тому, чтобы поднять последнего до уровня первого.

В силу сказанного первое возражение отпадает.

Теперь спросим себя: а мыслимо ли, чтобы подобные формы равенства могли быть осуществлены?

Разве не аксиома, что люди рождаются неравными, одни с хорошей наследственностью, другие — с плохой, один с прирожденными талантами, другие — без оных? Разве же не утопия думать, что» все это может быть преодолено? Далее, не означало ли бы такое равенство подавление индивидуальности, ее самобытности и отрицание пользы дифференциации и борьбы за совершенствование и господство?

Отвечаю. Подавления индивидуальности нет, ибо не может же считаться обществом, подавляющим индивидуальность, общество, состоящее из Гёте, Гегеля, Канта, Бетховена и т. п. лиц. Это означает только, что все общество состоит из гениев, но каждый из них свободен в своем творчестве. Биологические основания неравенства: наследственность, борьба за существование, дифференциация — несомненно, препятствия серьезные и громадные, но… не непреодолимые.

Сама история и жизнь ведут к указанным формам равенства. Правда, полное умственно-моральное уравнение — предел, абсолютный идеал, который, быть может, никогда не будет достигнут. Но вместе с тем несомненно, что историческое колесо вертится именно в этом, а не в ином направлении. Вот почему идеал социального равенства и социализма без этих форм равенства был бы неполон и вот почему он не может не выставлять подобного требования.

 

Социология революции

Революционные отклонения в поведении людей

После многих столетий мирной, «органической» эволюции история человечества вновь вступила в «критический» период. Революция, отвергаемая одними, но горячо приветствуемая другими, вступает в свои права. Ряд обществ сгорел дотла в ее пламени, к иным она только подступается. Кто может предсказать, сколь долго еще будет продолжаться сие пожарище? Кто может быть вполне уверен, что рано или поздно революционный ураган не разрушит и его обители? Никто. Но раз мы не можем предвосхитить революцию, то по крайней мере мы должны знать, что она из себя представляет. Ведь мы, по сути, живем внутри нее и, подобно натуралистам, вполне можем исследовать, анализировать и наблюдать революцию.

Пять лет кряду автору этих строк довелось прожить в круге русской революции. День за днем он наблюдал за всем происходящим. Результатом этих наблюдений является эта книга. Читатель не найдет в ней идеографического описания русской революции. Скорее это социологическое эссе, в котором анализируются само явление и его черты, так или иначе присущие всем значительным и великим революциям. Задача историка — обрисовать портрет, дать строгое описание конкретного исторического события во всем его своеобразии и неповторимой уникальности. Задача социолога совершенно иная: в совокупности социальных феноменов его интересуют лишь те черты, которые схожи во всех однотипных явлениях, когда бы и где бы они ни происходили. Верно по этому поводу пишет В. Зомбарт: «Битва при Танненберге — объект исторического исследования; а битва при Танненберге — уже предмет социологии. Берлинский университет принадлежит скорее истории, а Берлинский университет — социологии»[225]Sombart W. Sociologie. Miinchen, 1923. S. 7.
. Точно так же и русская революция с присущими ей деталями и подробностями — объект историка, а русская революция как тип — объект социолога.

Воистину нам часто твердят: «История человечества не повторяется». Но разве повторима история земли, звездных галактик или любого другого уголка вселенной? В одинаковых организмах клетка со свойственными ей составляющими также никогда не повторяется. Но разве препятствуют эти факты обнаружению в ряде неповторяющихся процессов повторения многих феноменов, описанных в законах физики, химии и биологии? Не истинно ли, что на земле Н2 и О (водород и кислород) составляют воду, несмотря на всю уникальность истории земли? А разве явления и причинные связи, описанные в законах Ньютона, Менделя и других, не повторялись бесчисленное число раз? Этим я хочу лишь сказать, что исторический процесс при всей своей неповторимости распадается на множество повторяющихся элементов. Справедливо это и в отношении человеческой истории, и в отношении истории органического и надорганического миров. Здесь также «схожие причины при схожих обстоятельствах порождают схожие результаты». Война и мир, голод и процветание, захват и освобождение, рост и упадок религий, правление большинства и правление меньшинства — все эти явления неоднократно повторялись в разных временных и пространственных связях. Вопреки существующим отличиям в социальных условиях, при которых происходят эти процессы, сохраняется фундаментальная схожесть феноменов одного и того же типа, как, к примеру, война, когда бы и где бы она ни происходила, не может быть анигилирована полностью сопутствующими разнородными обстоятельствами. Таким образом, результаты схожих предпосылок вынужденно повторяются в более или менее комплицитной форме. Концепция, скрытая в книге Экклезиаста, не далека от истины. А вот фундаментальная ошибка многих теоретиков в области философии истории как раз и заключалась в том, что они искали «повторения» не там, где следовало бы. Ибо они обнаруживаются не в сложных и великих событиях истории, а в элементарных, повседневных и обыденных фактах, из которых составляются явления первого порядка и на уровне которых сложные явления должно анализировать[226]О принципе повторения см. мою «Систему социологии», а также Г. Тарда «Социальные законы»; И. Бауера «Эссе о революции»; Э. Росса «Основания социологии».
.

С этой точки зрения беспрерывное творчество истории не столь бесконечно ново и безгранично, как многим это представляется. История подобна писателю, который без устали пишет все новые драмы, трагедии и комедии, с новыми типажами и героями, новыми сюжетами и действием, но… все на старые темы, которые не раз повторялись в трудах этого неутомимого автора. Подобно исписавшемуся автору, история, вопреки своему творческому потенциалу, вынуждена повторяться.

Все это может быть сказано и о великой трагедии, названной «революцией». Она происходила на исторической авансцене не раз, но каждый новый раз ставилась заново. Условия времени и пространства, сценарий и протагонисты, их нравы, монологи и диалоги, хор толпы, число актов и «сцен столкновений» — все это варьируется. Но тем не менее при всех несовпадениях огромное число явлений вынужденно повторяется. Ибо все актеры в разных сценариях играют одну и ту же пьесу, именованную «революцией».

Давайте теперь зададимся вопросом: «Что такое революция?»

Немало приводилось дефиниций на этот счет, хотя многие из них базировались на ложных принципах. К ним относятся как «слащавые», так и «горькие» определения. Под этим я разумею те дефиниции, которые соотносятся скорее с воображаемым, чем с реальным образом революции.

Э. Бернштейн пишет, что «в настоящий момент революционными можно назвать лишь те периоды в истории, в которые достигались определенные свободы» («Дни». № 17). Другой автор утверждает: «Октябрьский переворот 1917 года обычно описывается как революция, но пытки и революция несовместимы. Так и в Советской России, где насилие стало обыденным явлением, есть только реакция, но нет никакой революции» («Дни». № 117).

Эти концепции революции могут быть расценены как умозрительные, «слащавые», поскольку все революции и постреволюционные периоды, как правило, не только не давали приращения свободы, но чаще сопровождались ее сокращением. Но следует ли из этого, что многие древние и средневековые революции, так же как и Великая французская революция, не есть революции? Революция и муки не только не противоречащие друг другу явления, но, напротив, каждый революционный период отмечен ростом убийств, садизма, жестокости, зверств и пыток. Вытекает ли из одного лишь факта зверств, что французская или русская, английская или гуситская революции не были революциями?

Примеры эти демонстрируют ошибочность и субъективность подобных концепций революции. Их авторы — донкихоты от революций, не желающие видеть прозаический образ девушки из Тобоса или тазик для бритья, а стремящиеся узреть в них чудесную Дульсинею или прекрасный рыцарский шлем. Некоторые из этих «иллюзионистов» пытаются избавиться от противоречий, указывая, что все негативные элементы революции не принадлежат ее сущностным характеристикам, а представляют в ней случайные элементы и соотносятся скорее с тем, что именуется «реакцией», а не «революцией». В этом аргументе скрыт все тот же «иллюзионнизм». Если почти все революции, как правило, сопровождаются подобными негативными явлениями (пытки, ограничение свободы, пауперизация населения, рост зверств и т. п.), тогда какой резон считать их «случайными и сопутствующими»? Это так же бессмысленно, как считать повышение ртути в термометре «сопутствующим фактором» повышения температуры. «Иллюзионисты» предпочитают апеллировать к «реакции» как к источнику всех негативных явлений, связанных с революцией. Воистину все они вряд ли отдают себе отчет в значимости такого отождествления.

Возможно, их удивит, что каждый революционный период неизменно распадается на две стадии, неразрывно связанные друг с другом. «Реакция» не есть феномен, лежащий за пределами революции, а суть ее имманентная часть — вторая стадия. Диктатуры Робеспьера или Ленина, Кромвеля или Жижки вовсе не означают закат революции, а свидетельствуют о ее трансформации во вторую стадию — стадию «реакции» или «обуздания», но никак не ее конца. Лишь после того как «реакция» сходит на нет, когда общество вступает в фазу свой нормальной эволюции, лишь после этого можно считать, что революция завершена. Наши «иллюзионисты», проклиная «реакцию», и не подозревают, что тем самым они хулят не что иное, как саму революцию на ее второй стадии.

Схематично изобразим это следующим образом.

Все, что было сказано о «слащавых» «иллюзионистах», в равной мере распространимо и на «горьких мистификаторов».

Расценивая революцию как «творение Сатаны», они столь же далеки от понимания ее подлинной сущности, как и их оппоненты. Прославляя «реакцию», они и не подозревают, что своей ненавистью к революции они, по сути, восхваляют ее, только не первую, а вторую стадию.

И все же часть дефиниций революции выглядит более разумной. К примеру, «революция есть смена конституционного общественного порядка, совершенная насильственным путем» (определение И. Бауэра).

Нет необходимости сейчас добавлять что-либо к этим определениям, поскольку они чересчур формальные и совершенно неадекватно отражают само явление. В мои намерения не входит в противоположность всем этим дефинициям предложить свою собственную. Социальные науки и без того изобилуют всякого рода формулировками, часто не дающими ничего в плане приращения понимания сущностей явлений, кроме заформализованных схем. Я скорее хотел бы поступить на манер натуралистов и дать социологический обзор серии революций, разбросанных географически и во времени: русские революции XVII века, 1905 года, 1917–1924 годов; французские революции 1789, 1848, 1870–1871 годов; германская революция 1848 года; английская революция середины XVII века; ряд античных и средневековых революционных движений; египетская и иранская революции и ряд других значимых событий. Подобное исследование даст представление о фундаментальных чертах того, что мы именуем революцией.

Из своего исследования я намеренно исключаю такие революционные движения, как чехословацкую революцию 1918 года или войну североамериканских штатов за независимость XVIII века, которые не содержат в себе борьбы одной части общества против другой, а скорее представляют войны между державами. Революции подобного типа существенно отличаются от революций, происходящих в территориальных рамках одного государства.

Из всех событий мое внимание конечно же будет сконцентрировано прежде всего на наиболее значимых — «великих» — революциях, ибо они отчетливее демонстрируют типические черты. Безусловно, тщательнее всего я проанализировал русскую революцию, происшедшую, можно сказать, у меня на глазах. Она заслуживает пристального внимания, поскольку кроме того, что она является одним из самых ярких революционных движений, за которым мне довелось наблюдать воочию, она воистину проливает свет на многие характерные стороны этого социального явления.

Эти соображения мне представляются весьма существенными. Вопреки расхожему мнению о «суде истории», выраженном фразами: «Со стороны виднее», «Истинные оценки историческим событиям будут даны лишь через несколько поколений», «Прошлое должно быть понято не через настоящее, а наоборот», вопреки этим суждениям я придерживаюсь иного и, как мне кажется, более справедливого мнения по этому поводу.

Не потомки, а современники — лучшие судьи и наблюдатели истории. Исторический опыт первых основан на документах, а потому неадекватен! в то время как опыт современников не опосредован ничем; их знакомство с событиями непосредственно, они переживали их ежедневно и на себе лично, в то время как знания потомков фрагментарны, случайностны и обезличены. Это утверждение становится еще весомее в отношении тех современников, которые расширяют круг своего индивидуального опыта опытом других людей, статистическими обозрениями и другими научными методами, дополняющими и корректирующими личностное знание. В этом смысле поколение современников больше гарантировано от ошибок, чем историк, исследующий события многие поколения позже, или иностранный наблюдатель, до которого доходит лишь случайная информация.

В естественных науках прямое наблюдение издавна считалось предпочтительнее опосредованного. И здесь явления прошлого объясняются текущими наблюдениями и экспериментами. В социальных же науках недостаточно объяснения прошлого через настоящее, так же как и несправедливы попытки трактовать давно случившиеся исторические события с помощью прямых наблюдений и анализа происходящих вокруг нас явлений.

Все сказанное проясняет мой особый интерес к русской революции. Прямое наблюдение за ней способствует пониманию других революций и постижению многих их характерных сторон. Серия революций, проанализированных в этом духе, убедит нас в наличии многих совпадающих черт и закономерностей, из которых в целом и состоит композиция типического феномена, именованного революцией. Каковы же эти черты, мы увидим позже. Сейчас же мне хотелось бы указать на; то, что критикуемые мною попытки дефинировать революцию не только терпят фиаско в жалких потугах выделить характерные черты революций, но и едва ли приблизились к пониманию ее фундаментальных процессов.

Во-первых, революция означает смену в поведении людей, их психологии, идеологии, верованиях и ценностях. Во-вторых, революция знаменует собой изменение в биологическом составе населения, его воспроизводства и процессов отбора. В-третьих, это — деформация всей социальной структуры общества. В-четвертых, революция привносит с собой сдвиги в фундаментальных социальных процессах.

Оценка революции — вещь сугубо субъективная, а научное ее изучение должно быть исключительно объективным.

Революционные события подчас экзотичны и романтичны, тем не менее исследователь должен быть сугубо прозаичным, ибо он призван изучить ее методами и средствами натуралиста. В цели моего анализа поэтому входит не хвала, не хула, не апофеоз, не проклятие революции, а рассмотрение ее во всех реалиях.

Во имя этого я буду стараться каждый свой тезис проверять фактами. Конечно же, руководствуясь соображениями краткости, мои доказательства будут сведены до минимума, хотя в цитируемых изданиях читатель без труда обнаружит необходимые подтверждения с избытком.

Лишь в самых редких случаях я нарушу собственное правило и дам нравственные оценки. И поскольку они будут разительно отличаться от научных (дескриптивных) утверждений, то вряд ли их можно будет с чем-либо спутать.

Таковы, пожалуй, методологические принципы, на которых будет построено дальнейшее повествование.

Действительная природа революции существенно разнится от романтических представлений ее апологетов. Многие типические черты революции могут показаться оскорбительными, уродующими «прекрасный лик революции». Что ж, мой анализ можно рассматривать как «реакционный». Я готов согласиться с подобным обвинением и готов к эпитету «реакционер», но… особого толка.

Читатель почерпнет из моей книги, что революция суть худший способ улучшения материальных и духовных условий жизни масс. На словах обещается реализация величайших ценностей, на деле же… достигаются совершенно иные результаты. Революции скорее не социализируют людей, а биологизируют; не увеличивают, а сокращают все базовые свободы; не улучшают, а скорее ухудшают экономическое и культурное положение рабочего класса. Чего бы она ни добивалась, достигается это чудовищной и непропорционально великой ценой. Карает же она за паразитизм, распущенность, неспособность и уклонение от выполнения социальных обязанностей (хотя в любом случае происходит деградация их высокого социального положения) не столько аристократические классы, сколько миллионы беднейших и трудящихся классов, которые в своем пароксизме надеются раз и навсегда революционным путем покончить со своей нищетой.

Если таковы объективные результаты революций, то от лица людей, их прав, благополучия, свободы и во имя экономического и духовного прогресса трудящихся я не только имею право, но и обязан воздержаться от революционного идолопоклонничества. Среди многих бэконовских «идолов» безусловно есть и «идол революции». Из бесчисленного числа идолопоклонников и догматиков, готовых в угоду тотему принести в жертву и человека, есть и революционные идолопоклонники. На смену многомиллионным жертвам этому «божеству» ее жрецы продолжают требовать все новые и новые гекатомбы. Не пора ли воспрепятствовать этим требованиям и прекратить поток жертв? Как и многие другие социальные болезни, революция результирует из целого комплекса причин. Но неизбежность самой болезни не вынуждает меня приветствовать или восхвалять ее. Если подобная идеология «реакционна», то я с радостью готов принять титул «реакционера».

История социальной эволюции учит нас тому, что все фундаментальные и по-настоящему прогрессивные процессы суть результат развития знания, мира, солидарности, кооперации и любви, а не ненависти, зверства, сумасшедшей борьбы, неизбежно сопутствующих любой великой революции. Вот почему на революционный призыв я отвечу словами Христа из Евангелия: «Отче Мой! Да минует меня чаша сия!» Правда, все эти мрачные предвестия заметно уменьшаются в случае «малых» революций, не вызывающих к жизни великих гражданских войн. На первый взгляд может показаться достойным похвалы свержение без кровопролития бессильного правительства и низвержение аристократии, тормозящей социальный прогресс. Если в действительности ситуация была бы таковой, я вряд ли бы стал столь последовательным противником революции, ибо не намерен защищать паразитирующую, бесталанную и коррумпированную аристократию. Но, увы, революции, выражаясь медицинским языком, есть maladie a-typique, развитие которой невозможно предвосхитить. Иногда, проявляя слабые и невселяющие опасения симптомы, ситуация может внезапно ухудшиться и привести к летальному исходу. Кто может быть вполне уверен, что, зажигая свечу, не поспособствует тем самым громадному пожарищу, заглатывающему не только тиранов, но… и самых зачинщиков, а с ними многие тысячи невинных людей. Здесь, как никогда, необходимо помнить о том, что «прежде семь раз отмерь, один — отрежь».

В особенности об этом следует помнить сейчас, когда в воздухе и так веют взрывоопасные настроения, когда порядок — необходимое условие всякого прогресса! — потревожен, а революционный шквал вот-вот обрушится на многие страны.

Сейчас, пожалуй, более, чем когда-либо, человечество, нуждается в порядке. Ныне и плохой порядок предпочтительнее беспорядка, как «худой мир лучше доброй ссоры».

Кроме революционных экспериментов существуют и другие способы улучшения и реконструкции социальной организации. Таковыми принципиальными канонами являются:

1. Реформы не должны попирать человеческую природу и противоречить ее базовым инстинктам. Русский революционный эксперимент, как, впрочем, и многие другие революции дают нам примеры обратного.

2. Тщательное научное исследование конкретных социальных условий должно предшествовать любой практической реализации их реформирования. Большинство революционных реконструкций не следовало этому правилу.

3. Каждый реконструктивный эксперимент вначале следует тестировать на малом социальном масштабе. И лишь если он продемонстрирует позитивные результаты, масштабы реформ могут быть увеличены.

Революция игнорирует этот канон.

4. Реформы должны проводиться в жизнь правовыми и конституционными средствами. Революции же презирают эти ограничения.

Попрание этих канонов делает каждую попытку социальной реконструкции тщетной.:Подобным канонам люди следуют, к примеру, возводя мосты или при разведении скота. Но, увы, очень часто считается, что при реконструкции общества нет необходимости следовать этим канонам. Несведущий человек зачастую становится лидером революционных реформ; учет реальных условий сплошь и рядом объявляется «буржуазным предрассудком», а требование законности — трусостью или гражданским мошенничеством. Призывы к мирным и правовым методам — «реакцией». «духом разрушения». Эти «революционные методы» приводят к провалам в революционных реконструкциях, а появление жертв становится обыденным явлением. Житель далекой планеты, наблюдающий за нашими действиями, вправе заключить, что на земле коровы и мосты ценятся больше, чем человеческая жизнь: к первым относятся явно с большим тщанием, ими не жертвуют с такой легкостью и в таком количестве, в каком приносят на алтарь революции ad majoriam gloriam человеческие жизни.

Обозревая все эти факты, трудно определить — смеяться над ними или плакать.

При любом раскладе было бы несправедливым уравнивать права человека с «привилегиями» коров и мостов. Однако это требование гораздо проще выполнить, чем многие призывы всевозможных «Деклараций прав человека и гражданина».

Причины революций

Основные причины революций. Анализируя предпосылки революций, правильнее было бы начать с причин, порождающих революционные отклонения в поведении людей. Если поведение членов некоего общества демонстрирует такие отклонения, то и все общество должно быть подвержено подобным изменениям, поскольку оно представляет собой сумму взаимодействующих друг с другом индивидов.

Каковы же тогда те причины, которые приводят к быстрым и всеобщим отклонениям в поведении людей?

Вопрос о причинах, поставленный в наиболее общей форме, всегда аморфен и имеет некоторый метафизический душок. А потому, видимо, мне необходимо как-то дополнительно квалифицировать свой вопрос. Под причинами я в данном случае разумею комплекс условий, связь событий, обрамленных в причинную цепочку, начало которой теряется в вечности прошлого, а конец — в бесконечности будущего. В этом смысле можно дать предварительный ответ на поставленный вопрос. Непосредственной предпосылкой всякой революции всегда было увеличение подавленных базовых инстинктов большинства населения, а также невозможность даже минимального их удовлетворения.

Таково в общих чертах суммарное утверждение о причинности революций, которая конечно же проявляется во множестве конкретных реалий разных времен и места действия. Если пищеварительный рефлекс доброй части населения «подавляется» голодом, то налицо одна из причин восстаний и революций; если «подавляется» инстинкт самосохранения деспотическими экзекуциями, массовыми убийствами, кровавыми зверствами, то налицо другая причина революций. Если «подавляется» рефлекс коллективного самосохранения (к примеру, семьи, религиозной секты, партии), оскверняются их святыни, совершаются измывательства над их членами в виде арестов и т. п., то мы имеем уже третью причину революций. Если потребность в жилище, одежде и т. п. не удовлетворяется по крайней мере в минимальном объеме, то налицо дополнительная причина революций. Если у большинства населения «подавляется» половой рефлекс во всех его проявлениях (в виде ревности или желания обладать предметом любви) и отсутствуют условия его удовлетворения, распространены похищения, насилие жен и дочерей, принудительное замужество или разводы и т. п. — налицо пятая причина революций. Если «подавляется» собственнический инстинкт масс, господствует бедность и лишения, и в особенности, если это происходит на фоне благоденствия других, то мы имеем уже шестую причину революций. Если «подавляется» инстинкт самовыражения (по Э. Россу) или индивидуальности (по Н. Михайловскому), а люди сталкиваются, с одной стороны, с оскорблениями, пренебрежением, перманентным и несправедливым игнорированием их достоинств и достижений, а с другой — с преувеличением достоинств людей, не заслуживающих того, то мы имеем еще одну причину революций.

Если подавляются у большинства людей их импульс к борьбе и соревновательности, творческой работе, приобретению разнообразного опыта, потребность в свободе (в смысле свободы речи и действия или прочих неопределяемых манифестаций их врожденных наклонностей), порождаемая чересчур уж мирной жизнью, монотонной средой обитания и работой, которая не дает ничего ни мозгу, ни сердцу, постоянными ограничениями в свободе общения, слова и действий, то мы имеем вспомогательные условия — слагаемые революционного взрыва. И все это лишь неполный список причин. Мы обозначили наиболее значимые импульсы, которые подвергаются «репрессии» и которые ведут к революционным катаклизмам, а также лишь основные «репрессированные» группы, руками которых свергаются старые режимы и воздвигается знамение революции.

Причем и сила «подавления» наиболее значимых инстинктов, и их совокупное число влияют на характер продуцируемого взрыва. Во всех исторически значимых революциях «репрессии» дают о себе знать особенно на второй их стадии. Необходимо также, чтобы «репрессии» распространялись как можно более широко, и если не среди подавляющего числа людей, то по крайней мере среди достаточно весомой группы населения. Подавление меньшинства существует повсеместно; оно приводит к индивидуальным нарушениям порядка, обычно именуемым преступлениями. Но когда репрессии становятся всеобщими, то это приводит уже к «рутинности» нарушений и свержению режима. Акт этот по сути тождествен тем, которые совершаются индивидами, то есть преступлениям, но, став универсальным, он именуется высокопарно — «революция».

Рост репрессий, как и все остальное в этом мире, — вещь сугубо относительная. Бедность или благоденствие одного человека измеряется не тем, чем он обладает в данный момент, а тем, что у него было ранее и в сравнении с остальными членами сообщества. Полумиллионер сегодня, который был мультимиллионером еще вчера, чувствует себя бедняком по сравнению со своим былым состоянием и другими миллионерами. Рабочий, зарабатывающий 100 долларов в месяц, — бедняк в Америке, но богач в России. То же можно сказать и о возрастании или сокращении «репрессий». Они возрастают не только с ростом трудностей на пути удовлетворения инстинктов, но и тогда, когда они возрастают с разницей в темпах у разных индивидов и групп. При виде прекрасно сервированного обеденного стола человек, физиологически вполне сытый, почувствует голод и подавленность. Человек, увидев роскошные одежды и фешенебельные апартаменты, чувствует себя плохо одетым и бездомным, хотя с разумной точки зрения он одет вполне прилично и имеет приличные жилищные условия. И это вновь — пример подавления определенных инстинктов[229]«Мы создаем новый тип лишений — отсутствие автомобиля, яхты или виллы в Ньюпорте. Самые утонченные драгоценности становятся жизненной необходимостью, а их отсутствие тяжело переживается», — верно пишет Г. Патрик о новых типах «подавленных» и «обездоленных» американцах (PatrickG. The Psychology of Social Reconstruction. P. 133).
. Человек, объем прав которого достаточно обширен, чувствует себя ущемленным перед лицом более существенных привилегий у других.

Эти примеры могут послужить в качестве иллюстрации к моему тезису и объяснить, почему в таком значительном числе случаев «подавление» инстинктов определенных групп в дореволюционные периоды возрастает не столько абсолютно, сколько относительно, первым долгом благодаря росту правовой собственности, социальной дифференциации и неравенству. Следует постоянно помнить об этой релятивности «репрессий».

В этом суть первичной и всеобщей причины революций. Но такого объяснения было бы достаточно. Ведь для революционного взрыва необходимо также, чтобы социальные группы, выступающие на страже существующего порядка, не обладали бы достаточным арсеналом средств для подавления разрушительных поползновений снизу. Когда растущим революционным силам «репрессированных» инстинктов группы обороны способны противопоставить контрсилу подавления, а тем самым создать баланс давления, революция отнюдь уже не является столь неизбежной. Возможен сериал спонтанных выступлений, но не более. Когда же силы порядка уже не способны проводить в жизнь практику подавления, революция становится делом времени.

Таким образом, необходимо вновь подчеркнуть, что 1) растущее подавление базовых инстинктов; 2) их всеобщий характер; 3) бессилие групп порядка в адекватном описании являются тремя необходимыми составными всякого революционного взрыва.

Почему подавление импульсов всегда ведет к революциям? Почему рост репрессий базовых инстинктов масс приводит к всеобщим революционным отклонениям в поведении людей? Да потому, что подавление основных импульсов неизбежно вынуждает людей искать пути выхода, так же как и любой другой живой организм ищет спасения от несвойственной ему окружающей среды. Старые формы поведения нетерпимы, следовательно, необходим поиск новых форм. Репрессированный рефлекс вначале старается найти выход в подавлении в свою очередь других инстинктов, которые препятствуют его удовлетворению. К примеру, репрессированный пищеварительный инстинкт оказывает давление на те тормоза, которые удерживают человека от воровства, лжи, поедания запретной пищи и т. п. И тот, кто никогда не крал, становится вором и бандитом; тот, кто стыдился протянуть руку, становится попрошайкой; верующий прекращает поститься; тот, кто всегда соблюдал закон, порывает с ним; аристократ, поборов в себе чувство позора, отправляется на рынок, дабы продать пару штанов; тот, кто стеснялся есть на улице, теперь делает это запросто; тот, кто ранее презирал людей, теперь попросту льстит им, лишь бы заполучить ломоть хлеба, и т. п. Исчезновение большинства привычек, препятствующих удовлетворению репрессированных врожденных инстинктов, означает освобождение их от множества тормозов и способствует высвобождению их. В то же время это означает и ослабление условных рефлексов, которые ранее сдерживали все же человека от совершения определенных актов насилия, подобно воровству, убийствам, святотатству и т. п.[230]Об этом см. мою книгу «Голод как фактор», где в деталях описаны отклонения в поведении людей, проявившиеся под влиянием голода и, соответственно, исчезновение всех безусловных рефлексов, препятствующих удовлетворению чувства голода.

Человеческое поведение отныне развивается по биологическим законам. Репрессированные инстинкты, разрушившие условные фильтры поведения, начинают оказывать давление на все остальные инстинкты. Баланс равновесия между ними исчезает, а инстинкты, на которые оказывается давление, смещаются. Это приводит к новой серии сдвигов в условных рефлексах и вызывает еще большую «биологизацию» поведения людей, дальнейшую расторможенность в совершении антисоциальных актов. Если правительство и группы, стоящие на страже порядка, не способны предотвратить распад, «революция» в поведении людей наступает незамедлительно: условно принятые «одежки» цивилизованного поведения мгновенно срываются, а на смену социуму на волю выпускается «бестия». Но как только видоизменяется тип поведения масс, то неизбежно с этим меняется и весь социальный порядок.

Любопытно было рассмотреть этот вопрос, проанализировав один за другим действие репрессированных базовых инстинктов.

1. Исследования показывают, что громадную роль в человеческой истории играет голод и пищеварительный инстинкт[231]П. Сорокин не проводит принципиальной терминологической разницы между понятиями «инстинкт», «рефлекс», «импульс», употребляя их синонимично, в соответствии с принятой бихевиористической схемой «стимул — реакция».
. Периоды революций и восстаний в Афинах и Спарте, в Риме конца Республики, в Византийской империи, истории Англии (1257–1258 годы, начало XIV века, перед восстанием 1381 года, кануна и в первый период английской буржуазной революции середины XVII века, конца XVIII — начала XIX века, непосредственно перед чартистским движением и, наконец, в 1919–1921 годах) были периодами не просто обнищания, но и крайнего голода и подавления пищеварительного рефлекса. То же можно сказать и о времени, предшествующем французской Жакерии 1358 года, революций конца XIV и начала XV века, годах, предшествующих французским революциям (1788–1789, 1830–1831, 1847–1848 и, наконец, 1919–1921 годы).

Известна также и причинная связь между массовыми движениями на Руси (я имею в виду восстания и революции 1024, 1070, 1230–1231, 1279, 1291, 1600–1603, 1648–1650 годов, восстание Пугачева, народные движения XIX века, наконец, революции 1905–1906, 1917 годов) и голодом и обнищанием, что также иллюстрирует подавление пищеварительного инстинкта накануне революций[232]Примечательные детали на этот счет можно найти в моей книге «Голод как фактор».
. В любом случае для провоцирования революционной ситуации подавление голода не должно доходить до крайней степени чрезвычайного истощения людей, ибо в противном случае массы попросту физически будут неспособными на революционную активность. С другой стороны, экономический прогресс, сопровождаемый неравным распределением продуктов, делает население достаточно мощным и в высочайшей степени опасным в плане потенциального крушения социальных препятствий и препон на пути к революции.

То, что верно относительно связи между подавлением пищеварительных инстинктов и революционными взрывами в прошлом, можно с соответствующими модификациями отнести и на счет всех остальных базовых рефлексов человека. Причинные отношения между их «репрессией» и ростом революционных всплесков не подлежат сомнению. Обратимся лишь к некоторым примерам.

2. Подавление импульса собственности, результируемого из экономической дифференциации, всегда приводит к революционным взрывам. Это положение подтверждается многочисленными фактами. Почему пролетариат — равно как работники физического, так и умственного труда — суть наиболее революционный класс общества? Да потому, что его собственнический инстинкт подавляется больше, чем у любого другого класса: он почти ничем не владеет, если и вообще владеет чем-либо; дома, в которых живут рабочие, принадлежат не им; орудия труда не являются его собственностью; его настоящее, не говоря о будущем, социально не гарантировано; короче, он беден как церковная крыса. Зато со всех сторон он окружен непомерными богатствами. На фоне этого контраста его собственнический инстинкт подвергается значительным раздражениям, подобно инстинкту материнства у женщин, не имеющих детей. А отсюда его революционность, его непрестанное ворчанье на «кровати из гвоздей», на которую взгромоздила его история. Его идеалы социализма, диктатуры, экспроприации богачей, экономического равенства, коммунизации есть прямое проявление этой репрессии. Но как только собственнический инстинкт удовлетворен, идеалы социализма и коммунизма растворяются, а сами пролетарии становятся ярыми поборниками священного права собственности.

Из кого чаще всего составляются революционные армии? Из пауперизированных слоев, людей, которым «нечего терять, но которые могут приобрести все», — словом, из людей с репрессированным рефлексом собственности. «Голодные и рабы» — к ним в первую очередь апеллирует революция, и среди них она находит самых жарких адептов. Так было в греческой и римской античности, в Древнем Египте и Персии, в средневековых и современных революциях. Их революционные легионы всегда составлялись из бедняков. Последние были главным инструментом достижения революционных целей. Не достаточно ли этого для подтверждения выдвинутого выше тезиса о связи между собственническим инстинктом и революционностью?

Не подтверждается ли эта закономерность всем ходом истории европейских стран последних лет? Не сотрясался ли общественный строй от голода, нищеты и безработицы? Не связан ли успех коммунистической идеологии с социальными потрясениями и стачками? Не ощущаем ли мы эффект этой связи в современной Германии, самой нереволюционной из всех стран мира, которая пару лет назад стояла на краю революционной бездны? Этих рассуждений достаточно, чтобы отчетливо обрисовать социальное действие этой связки явлений.

3. Обратимся теперь к подавлению инстинкта самосохранения, который служит целям выживания индивида, а также к подавлению инстинкта коллективного самосохранения, который служит целям выживания социальной группы: семьи, нации, племени, государства, церкви, то есть любого кумулятивного образования, соорганизованного вокруг общности интересов. «Зерна» обоих инстинктов наследуемы и достаточно могущественны. Их подавление, особенно если это происходит одновременно, очень часто приводит к революциям. В качестве яркого примера подобного подавления можно обратиться к опыту неудачных войн.

Война есть инструмент смерти. Она сурово подавляет инстинкт самосохранения, ибо принуждает человека поступать против его воли и перебарывает его неискоренимо протестующий стимул к жизни. В то же время она подавляет и инстинкт коллективного самосохранения, принуждая людей к уничтожению и оскорблению друг друга, подвергая опасностям и лишениям целостные социальные группы.

Следует ли удивляться после этого, что ужасающие войны зачастую приводят к социальным взрывам? Репрессированный импульс самосохранения приводит к дисфункции условных инстинктов, нарушает послушание, дисциплину, порядок и прочие цивилизованные формы поведения и обращает людей в беснующиеся орды сумасшедших. Именно это произошло с русской армией в 1917 году, а позже с немецкими солдатами в 1918 году. Люди, ставшие рабами своего инстинкта самосохранения, бросают все и с яростью набрасываются на правительство, переворачивают существующий социальный порядок, воздвигают знамя революции.

Это объясняет, почему многие революции происходят сразу после или во время неудачных войн. Вспомним, что революции нашего времени — русская, венгерская, немецкая, турецкая, греческая, болгарская — были совершены при этих обстоятельствах. Применимо это и к русской революции 1905 года. Турецкая революция смела режим Абдул-Хамида после неудачной войны. А Парижская коммуна 1870–1871 годов — разве не результат поражения в войне с немцами? Французская Жакерия 1358 года и революционные движения конца XIV века произошли в результате неудач в Столетней войне и пленения короля Иоанна II после битвы при Пуату в 1356 году. В равной мере это относится и к английскому восстанию 1381 года Уота Тайлера: волнения начались после поражения английской армии при Ла-Рошеле, собственно восстание разгорелось после неудачных военных действий против Ковенантеров. Вспомним и о революционных движениях в Германии и Италии конца XVIII — начала XIX века, вспыхнувших после серии поражений этих стран от наполеоновской армии.

Даже этого далеко не полного списка революций, разразившихся под непосредственным влиянием военных неудач, достаточно, чтобы убедиться в истинности приведенного выше утверждения.

Конечно же, войны приводят к революциям не только благодаря «репрессии» упомянутого инстинкта, но и в результате подавления других инстинктов людей (рост бедности, голод и дезорганизации структур, вызванные войнами, и т. п.). Но все же революционный эффект войны в первую очередь осуществляется через подавление упомянутого инстинкта. Люди, заинтересованные в войнах, вовсе не жаждут революций. Однако кто посеет ветер, тот пожнет бурю.

Сказанное можно отнести и на счет режимов диктаторской власти — режимов бесконечных арестов, преследований и наказаний. Они также представляют комплекс актов, подавляющих инстинкты самосохранения и самовыражения личности. Постоянный риск и отсутствие гарантий в условиях деспотических режимов приводят к «репрессиям» известного толка: страх, неудовлетворенность, негодование, наконец, попытки свержения «репрессирующего» режима.

Опосредованно подобные режимы репрессируют также инстинкт группового самосохранения, поскольку каждый очередной арест или убийство одного человека есть одновременно и покушение на всю группу — семью, друзей, ближайшее окружение. Нередко подобные режимы подавляют этот инстинкт, подвергая гонениям символы групп, их ценности (особенно это относится к преследованиям религиозных, политических, национальных и им подобных групп). В результате резко возрастает потенциальная возможность революционного взрыва благодаря количественному росту «репрессированных» индивидов. Пожалуй, отсюда становится ясным, почему подобные общества постоянно «беременны» революционностью, в их социальном фундаменте заложены мины, готовые вот-вот разорваться при условии даже малейшего послабления контроля сверху. Все это проясняет революционизирующий эффект войн и деспотических режимов.

4. Нетрудно вообразить, что подавление других инстинктов, как, к примеру, полового, способно сыграть известную роль. Легенда, согласно которой римская революция, положившая конец монархическому строю, была вызвана сексуальными преследованиями римлянок со стороны последнего римского царя, по-видимому, не так уж и далека от действительности.

Подавление полового инстинкта может вызываться разными способами и обстоятельствами: в одном случае простой невозможностью его удовлетворения, в другом — за счет растущей распущенности привилегированных классов, подавления инстинкта «ревности», искушениями, деморализирующими жен и дочерей граждан. Роли подобных «репрессий» зачастую не придается большого внимания. На первый взгляд ее роль может показаться непримечательной, хотя в серьезности самого инстинкта вряд ли кто будет сомневаться. Для того чтобы убедиться в обратном, достаточно присмотреться к многочисленным революционным речам и прокламациям, в которых негодование масс искусственно разжигалось за счет гипертрофированного акцентирования репрессий этой группы инстинктов. В то же самое время эти речи бессознательно отражают революционный характер этого фактора.

«Рабочие, если вы не желаете, чтобы ваши дочери стали предметом наслаждения богачей… восстаньте!» Призыв Парижской коммуны может послужить одним из ярких образцов прокламаций подобного толка. Кто станет утверждать, что указанный здесь мотив не был также среди базовых причин и других революций? Любому мало-мальски знакомому с историей известно, что среди революционных вызовов правителям всегда были обвинения в безнравственности, распущенности, соблазнении жен и дочерей низкого происхождения. Да в общем и сам антураж повседневной жизни большинства свергнутых правительств недвусмысленно свидетельствует о сексуальной «жизни» правителей, репрессирующих половой инстинкт масс. Аморальный тип поведения папской курии и римской католической верхушки был одним из поводов, почему церковь начали именовать вавилонской блудницей, почему она утратила свой былой престиж и влияние над массами. Ненависть к епископату среди чехов накануне гуситских войн, а также среди населения других европейских стран накануне Реформации вселял сам епископат своим безнравственным поведением, «деморализуя» своих прихожан[233]Denis E. Huss et la Guerre des Hussites. P., 1878. P. 13–14.
. Многим из них предъявлялось обвинение в распущенности, сожительстве (нередко в содержании целых гаремов), половой связи с матерями и сестрами, в превращении монастырей в бордели и т. п.[234]Weber M. General History. Vol. 8. P. 190–191.
Все это не могло не привести к подавлению ревности и других сексуальных рефлексов масс, с одной стороны, а с другой — к падению морального престижа епископата. Наконец, в один прекрасный день ореол власти испарился, а в ее сохранении возникают законные сомнения.

Обратимся к России кануна революции 1917 года. Что было роковым фактором, окончательно погубившим царизм? Распутинщина. Обвинение императрицы и ее двора в сексуальном распутстве[235]О роли распутинщины в расшатывании престижа монархии среди простых людей и армии см. воспоминания В. Шульгина «Дни».
(сейчас не принципиально, насколько оно было справедливым), распутинщина были одним из факторов русской революции. То же самое мы наблюдаем накануне Великой французской революции, я имею в виду все то же обвинение Марии Антуанетты и ее окружения. Собственно, и в нашей повседневной жизни престиж и репутация человека могут незамедлительно пошатнуться под воздействием обвинения в аморализме илл в результате скандала на этой почве.

Вообразим на мгновение, что правительство некой современной цивилизованной державы заявит о своих плотских претензиях в отношении всех женщин государства и попытается провести эти претензии в жизнь. Нужно ли говорить, что результатом такого поворота событий может быть лишь революция. Одного лишь упоминания о подобном «experimentum crucis»[236]* «опыт креста», то есть решающий эксперимент, определяющий путь дальнейших исследований (лат.).
достаточно, чтобы осознать всю полноту социальной значимости этой группы инстинктов.

5. Тот же эффект легко пронаблюдать, если обратиться теперь к подавлению импульсов свободы[237]В соответствии с И. П. Павловым, я понимаю под этим врожденные импульсы, принуждающие людей преодолевать препятствия, ограничивающие их свободу коммуникации, передвижений, действий. Согласно И. П. Павлову, «рефлекс свободы — типичная черта, характерная реакция всех живых существ — является наиважнейшим из числа врожденных инстинктов. Благодаря ему любое, даже небольшое, препятствие на пути живого организма разрушается, если противоречит его жизненному курсу. Всем хорошо известно, как ограниченные в свободе животные, особенно привыкшие к дикой жизни, пытаются высвободиться».
.

Всякие строгие ограничения в миграциях, коммуникациях и действиях людей приводят к подавлению этого импульса. Только тогда, когда репрессии перекрывают все границы возможного (так же как и в случае неимоверного голода) и полностью «растворяют» этот инстинкт (в павловских экспериментах собака с вытравленным инстинктом свободы была обречена на длительную голодную смерть), то есть когда люди превращаются в «биологизированных рабов», это подавление может и не провоцировать революционной контрреакции. Вплоть до этого предела рост репрессии должен сопровождаться ростом воли к сопротивлению и стимулировать переворот существующего режима. Вот почему режимы «подавления» и «деспотии» неизбежно приводят к социальному взрыву, если не противодействие сил контроля, которые могут временно отодвинуть срок взрыва, аннигилируя инстинкт свободы. Связь между ростом репрессии рефлекса свободы и дезорганизующими взрывами присуща всей многовековой человеческой истории, и, видимо, нет надобности в каких-либо конкретизирующих примерах.

То же самое можно сказать и о подавлении других врожденных или приобретенных инстинктах. Хотя каждый из них, взятый сам по себе, — лишь элемент в системе сущностных составляющих необходимого бытия индивида (вспомним поговорку: primum vivere deinde philosophare[238]* прежде выжить, а уж потом философствовать (лат.).
), все же их роль не столь жизненно важна.

6. Возьмем далее группу инстинктов самовыражения унаследованных способностей. Различие в наследуемых способностях суть факт установленный; но он лежит в основе профессионального выбора людей. Предположим, что механизм социальной селекции и распределения перестал должно функционировать, а индивиды начинают занимать те позиции, которые и подавно не соответствуют их талантам: прирожденный правитель или «Цицерон» становится обыкновенным работником, который так ничем и не отличится, а прирожденный организатор — портным или чем-либо в этом роде. Что же тогда приключится с подобным обществом?

Подавление инстинкта самовыражения всех этих людей проявится крайне остро. Никто из них не будет удовлетворен занимаемой общественной позицией, и все будут проклинать узы, связывающие их, мечтая не о чем другом, как об их разрушении. В то же время каждый из них предпочтет вкладывать минимум усилий в не интересующую их профессию. В результате группа людей с репрессированным инстинктом, помышляя об эмансипирующей их революции, восстанут. «Прирожденный» правитель, ставший простым рабочим, обернется лидером конспиративной организации; «Цицерон» станет пропагандистом; организатор создаст нелегальную партию; «поэт» восславит революцию, да и все остальные индивиды-«перевертыши» составят революционные армии и, таким образом, революционная ситуация будет создана.

Мы лишь немного пофантазировали о возможном неадекватном репрессивном распределении индивидов в обществе, но наша гипербола недалеко унесла нас от реальности. Нетрудно увидеть нечто подобное в любом обществе в предреволюционный период, когда соответствие социальных позиций способностям людей, особенно врожденным талантам, попросту не соблюдалось. Вот почему столь часто в такие периоды встречаются группы людей с подавленным инстинктом самовыражения, который вдобавок подавляется со стороны искусственно созданной славы и привилегий ни к чему не способных индивидов, так сказать, «прирожденных рабов», но взобравшихся на вершину общественной лестницы. А отсюда революционные настроения многих репрессированных индивидов — писателей, мыслителей, журналистов, поэтов, общественных деятелей, ученых, предпринимателей и буржуазии, а также массы других людей, находящихся у подножия социального конуса, которые негодуют по поводу своих социальных позиций и жаждут восхождения, а потому готовых приветствовать любого, кто высвободит их из «лап» репрессирующего режима.

7. То же можно сказать и о подавлении других инстинктов, которое приводит к более или менее схожим последствиям. Удивительно, что революционизирующее влияние репрессированных инстинктов обычно остается непримеченным.

А вот зримый предлог к революционным событиям бывает совершенно иным. Скажем, введение нового навигационного закона, учреждение молитвенной книги, созыв Генеральных Штатов, борьба за создание ответственного кабинета министров или ссора вокруг ряда религиозных догм, да и вообще что-нибудь в этом роде. Полагать, что подобные конкретные поводы могут сами по себе провоцировать революционные движения, если не предварительное подавление базовых инстинктов людей, по меньшей мере наивно. Все это не более чем искра в пороховом погребе. Функция их — роль повода, своего рода предохранительного клапана, через который выплескивается все накопившееся недовольство[239]Э. Дени, исследователь гуситских войн, совершенно справедливо по этому поводу пишет: «Человеческие страсти играют определенную роль во всей религиозной трансформации, но они всегда скрыты и представлены в форме догматической и теологической» (Denis E. Huss et la Guerre des Hussites. P. 32).
. Их внутренний революционный потенциал невелик и сам по себе не вызывает революционного урагана. Но когда подавление инстинктов аккумулировано, то любое мало-мальски значимое событие провоцирует прямо или косвенно революционный эффект репрессий и приводит к взрыву.

Иными словами, постановка грандиозной драмы, комедии или трагедии революции на исторических подмостках предопределена первым долгом репрессированными врожденными рефлексами. Только от них зависит, будет ли разыгрываемая пьеса именоваться «революцией» или нет. Если «да», то пьеса будет иметь успех, а в актерах недостатка не будет. Значение безусловных импульсов гораздо существеннее, чем вся совокупность бесчисленных условных рефлексов. Последние могут определять мизансцену, прически и гардероб героев и событий.

Идеологические факторы детерминируют скорее конкретные формы, монологи, диалоги и случайные реплики участников революции. От них же зависит, что будет написано на знаменах — «Святая земля», «Истинная вера», «Конституция», «Правовое государство», «Демократия», «Республика», «Социализм» или что-либо другое. Они определяют также выбор популярных героев революционных движений, будь то Христос, Гус, Руссо, Лютер. Маркс, Толстой или Либкнехт; а также выбор дискурсивной идеи Библия, толкование Евангелия, национальная идея, теория прибавочной стоимости и капиталистическая эксплуатация; выбор эмблемы — «фригийский колпак», «зеленый сыр», «черная рубаха», «пятиконечная звезда» и т. п.; выбор места действия — катакомбы, церковь, городская ратуша, современный парламент; способ распространения революционных идей — при помощи пергамента, манускрипта, печатного станка; наконец, орудия революционного правосудия — булава, топор, меч или гаубица, динамит, танки и дредноуты. То есть их роль в целом сводится к выяснению конкретных форм революционности. Но было бы тем не менее несправедливым сделать из этого вывод, что, единожды появившись на революционной сцене, «идеологические факторы» не могут превратиться в эффективную движущую силу революций.

Устная и печатная пропаганда, безусловно, чрезвычайно значима в деле кристаллизации бесформенного чувства негодования. Но становится действенной лишь при условии предшествующего подавления базовых инстинктов масс. Без этого пропаганда бессильна в провоцировании какого-либо социального взрыва. Несмотря на многочисленные денежные затраты русского правительства на монархическую пропаганду, она была безрезультатной в силу своего конфликта с репрессированными инстинктами масс. И напротив, пропаганда социализма, коммунизма и других революционных течений шла весьма успешно. После июля 1917 года коммунистические призывы стали вообще вне конкуренции.

Но вот пролетело три года. Коммунисты монополизировали всю прессу, блестяще организовали свою пропаганду. Увы, их учение, которое было столь популярным ранее, не находит уже новых поклонников. Зато контрреволюционные идеи, в том числе и монархические, распространяются чрезвычайно широко. Пример русской революции вовсе не единичный в истории, он лишь вновь подтверждает идею о том, что «речевые рефлексы», взятые сами по себе, не отличаются особым постоянством. То же самое относится и к остальным «идеологическим факторам». Их роль сводится лишь к обрамлению революции в конкретную форму, в то время как само явление — повторюсь — детерминировано подавлением врожденных инстинктов масс.

Какие социальные группы становятся революционными, в какой степени и почему? Допустим, что наша теорема верна, тогда из нее следует: 1). В течение дореволюционного периода мы должны обнаружить исключительно сильное подавление серии базовых импульсов масс. 2). В любом обществе те индивиды и группы в первую очередь будут склонны к революционным действиям, чьи базовые инстинкты репрессированы. 3). Поскольку подавленные инстинкты разных людей и групп отличаются по характеру и глубине, то, в соответствии с теоремой, их характер и количество должны детерминировать и объяснять: сколь далеко в революционной диспозиции зашла каждая группа, кто первой из них начнет революцию, в каком порядке все последующие группы будут вступать в революционное движение. К примеру, дореволюционный порядок некоего общества подавлял в одной группе населения серию инстинктов: а, б, в, г, д, е в другой — а, б, в, г, ж в третьей — а, б, в, з в четвертой — а, б, и в пятой — а, к в шестой — а.

Предположим, что наиболее сильные инстинкты и соответственно более других репрессированные будут обозначены начальными буквами алфавита. Нетрудно заметить, что первая группа людей будет в таком случае самой революционно-экстремистской и последней, покинувшей бастионы революции, поскольку ее импульсы труднее всего удовлетворить или удержать в строгих границах. Каждая последующая группа — все более умеренна в своих революционных требованиях, а потому быстрее выйдет из революционного процесса по мере его эскалации. Подавление инстинкта «а» последней группы проще всего устранить, и потому эта группа будет первой, которая «откажется» от революции. Эта следуемая из теоремы схема объясняет реальное поведение разных групп в революционные периоды[240]Это объясняет также и «контрреволюционно»-реставрационный радикализм подавляемых революцией групп. Чем больше число инстинктов и чем значительнее они подавляются революцией, тем более экстремистскими становятся эти группы в своих реставрационных порывах. Придворные и аристократы, как правило, подвергаются самым значительным репрессиям, а оттого их желание реставрировать прежний порядок обычно отмечено радикализмом и особой страстностью. Группы, слегка потревоженные революцией, всегда остаются более умеренными в своих реставрационных устремлениях; они склонны извлечь максимум из «революционных завоеваний».
. 4). Далее, принимая справедливость теоремы, социальные агрегаты, чьи инстинкты репрессированны более всех остальных, должны, согласно схеме, стать носителями самых радикальных настроений.

Таковы выводы, следуемые из нашей фундаментальной теоремы. Верны ли они? Думаю, что да. Прокомментируем вначале первые три положения. Исследование дореволюционной ситуации в любом обществе покажет, что базовые инстинкты самого широкого круга социальных групп безжалостно подавляются.

Что, собственно, мы наблюдаем в России накануне революции 1917 года?

1). Жесточайшее подавление инстинкта индивидуального самосохранения среди 50–60 миллионов мобилизованных солдат, вырванных из нормального состояния ужасной смертоносной войной, замученных холодом, голодом, паразитами, окопной жизнью и прочими лишениями.

2). Жесточайшее подавление инстинкта группового самосохранения среди более 90 процентов населения вследствие постоянных поражений, беспомощности властей и даже государственной измены ряда деятелей[241]В одном из своих выступлений в Думе Милюков объявил, что «глупость и государственная измена» стали главными причинами волнений в стране. См. его «Историю русской революции». Т. 1.
.

3). Жесточайшее подавление пищеварительного инстинкта, следуемое из дезорганизации экономической жизни общества и сложности продуктового обеспечения городов, в особенности обострившееся в конце 1916 года.

4). Жесточайшее подавление инстинкта свободы, связанное с введением военного положения в стране с 1914 года (военная цензура, трибуналы, деспотическая политика, проводимая в жизнь государственными ставленниками).

5). Подавление собственнического инстинкта, вызванного, с одной стороны, обнищанием большей части населения, на плечи которого обрушились все тяготы военного времени (рабочие, государственные служащие, интеллектуалы, часть буржуазии и крестьянства); с другой — обогащением барышников; с третьей — правительственным вторжением в экономические отношения (установление фиксированных цен на зерно, которые всегда ниже рыночных).

6). Подавление сексуального инстинкта населения беспутством правящих кругов и распутинщиной.

Не будем останавливаться на репрессиях других инстинктов людей, а также на бессилии властей хоть как-то контролировать или способствовать «выходу» репрессированных импульсов. Мы подойдем к этому сюжету несколько позже.

Такого стечения обстоятельств было вполне достаточно, чтобы вызвать взрыв революционного гнева. Никто специально не подготовлял его[243]Об этом написано в воспоминаниях Мстиславского («Пять дней») и Суханова («Воспоминания о революции»).
, но все ожидали его как грома, не ведая только, когда он разразится. И действительно, революция началась, как раскат грома. Какие же группы были замешаны в этом? Пожалуй, около 95 процентов населения, у которых либо все, либо практически все базовые инстинкты были подавлены. Лишь после первого взрыва начался любопытный процесс самовыдвижения революционных требований разных групп, их самоопределение и, наконец, «успешный исход» из революции.

Описанная выше схема как раз основана на наблюдении за подобными процессами. Единодушным было усилие всего населения в разрушении старого режима репрессий. Но буквально через пару недель это единодушие рассыпалось, как прах, и гомогенная в прошлом масса негодующих людей дифференцируется и распадается на сектора в четком соответствии с типом их подавленных инстинктов. В течение двух-трех дней после 12 марта 1917 года образовался первый дуализм власти — Советы и Временное правительство. Падение монархии, означавшее одновременно и падение нобилитета, способствовало уничтожению ограничений в деятельности коммерческих и индустриальных классов; уничтожению допустимых пределов, установленных для социальных и муниципальных работников, для которых был закрыт проход к высшим позициям; уничтожению ограничений в активности среднего офицерства, которое выросло в чинах и теперь было окружено аристократами и собственными гвардейцами; уничтожению ограничений в свободе творчества значительных кругов интеллектуалов и официальных лиц, которые видели в правительстве главный источник пережитых военных неудач. Все эти группы были ныне умиротворены; они составили ядро тех, кто оказывал давление на Временное правительство, дабы приостановить дальнейшее поступательное движение революции. Голод, холод, лишения и война, монотонный физический труд не затрагивали их особенно, в то время как их подавленные инстинкты были более или менее удовлетворены.

По-иному складывались дела у рабочих, солдат, крестьян, отбросов общества, преступников и маргиналов. Вышеупомянутые группы людей во главе с Временным правительством не желали приостановления войны. Вот почему подавление базового инстинкта самосохранения у солдат не было уничтожено, и потому они не могли удовлетвориться первым этапом — Февральской революцией.

Но что принесла эта революция трудящимся массам страны?

Фактически ничего, кроме свободы на бумаге. Не изменилось их экономическое положение; напротив, нищета возрастала, а монотонный физический труд на заводах остался прежним. «Буржуазная мишура», которая была повсюду на виду, лишь будила в них зависть, однако роль, которую было позволительно играть массам, оставалась предельно скромной. Практически никакие ограничения не были уничтожены; не произошло искомого раскрепощения ни пищеварительного инстинкта, ни собственнического, ни всех остальных. Иными словами… рабочие вынуждены были педалировать революцию и стремиться к слому ограничивающих обстоятельств, которые все еще оставались для них таковыми, но которые уже долее не существовали для групп умеренных.

То же относится к крестьянам. Февральская революция лишь обещала, но фактически не дала помещичьих земель, не сократила их обязательства по подготовке зерна и других продуктов питания, даже скорее увеличила их, не приостановила отток рабочих рук в виде рекрутства из деревень. Кроме того, подавлялся их инстинкт самовыражения в виде гражданского неучастия в сравнении с другими общественными классами. Соответственно… крестьянство не видело особого резона для торможения дальнейшей радикализации революции. Все это применимо и в отношении маргиналов, преступников и всякого рода авантюристов, пролетариев умственного и физического труда. «Помутнение воды» — углубление революции — было для них столь же насущным. Таким образом, одни группы пытаются ее приостановить, а другие, наоборот, форсировать. Октябрьская революция стала неизбежной после соорганизации трех сил — рабочих, солдат, требующих «мира любой ценой, пусть даже позорного», и крестьянства.

В течение первых месяцев после Октябрьского переворота были уничтожены многие ограничения, довлеющие над этими тремя группами населения: крестьяне получили санкцию на захват помещичьих земель; солдаты получили право на прекращение войны и возвращение домой; рабочим было дано право не работать, занимать наиболее важные административные посты, сопротивляться буржуазии, устанавливать контроль над заводами и фабриками. Что же касается отбросов общества, преступников, авантюристов и прочего сброда, то и они получили места в правительстве и обрели полную свободу для удовлетворения своих естественных потребностей в форме убийств и грабежа, правда, если они направлялись против «буржуазии и контрреволюционеров».

Такими средствами обрели силу большевики после Октябрьской революции.

Но прошло не более нескольких месяцев, и картина начала постепенно изменяться. Крестьянство не получило ровным счетом ничего, напротив, все больше и больше продуктов вымогалось грабежом или реквизициями. Результатом стала серия крестьянских бунтов и их отход от революции, удерживаемый еще частично страхом возвращения помещиков, восстановления старого режима и связанных с ним запретов. Красная Армия находилась приблизительно в том же положении, за исключением, может быть, нескольких сотен привилегированных большевистских преторианцев. Рабочий класс в 1919–1920 годах также испытал немало лишений от голода, принудительного труда, бюрократизации и тирании новой власти. После ряда восстаний рабочих, «красных» солдат и крестьян в марте 1921 года новое правительство было на пороге того, что его вот-вот скинут; удержалось же оно у власти лишь благодаря жесточайшим репрессивным мерам, вводу новых ограничений и отходу от идеи коммунизма. Кроме того, для сохранения власти была введена многочисленная личная охрана для крупных государственных деятелей. Часть интеллигенции, особенно высокопрофессиональных специалистов, удалось склонить к сотрудничеству, подкупив ее высокими заработками, а предпринимателей — искушением обогатиться на спекуляциях. Но для того чтобы платить этим людям, они вынуждены были все больше и больше грабить крестьянство и эксплуатировать рабочих. Новое подавление инстинктов привело к тому, что в 1922–1924 годах они фактически оказались во враждебном большевикам лагере. Реальную поддержку Советскому правительству оказывали пить преторианская гвардия, «спецы» и частью нэпманы. Такая поддержка могла бы оказаться не столь солидной, если бы не усталость в стране от войн, революции, чрезмерного обнищания, эпидемий и безграничных просторов и разбросанности населения — главного препятствия на пути консолидации социальных сил. Из приведенного схематичного наброска видно, что наши первые три предположения теоремы полностью подтверждаются всем ходом русской революции.

Жесточайшее подавление многих базовых инстинктов крестьянства, рабочих, буржуазии, низшего духовенства и интеллектуалов, без сомнения, существовало во Франции накануне революции 1789 года.

Крестьянство облагалось громадными феодальными повинностями и платежами (не следует забывать при этом и о голоде 1788 года); рабочие страдали от нищеты и голода; буржуазия бесновалась от факта привилегий нобилитета; низшее духовенство — от привилегий епископата. Буквально все, даже «привилегированные», чувствовали себя «подавленными». Общество, еле сдерживаемое деспотической монархией, в тисках которой оно пыталось функционировать, в надежде апеллировало к идее конституции, «которая должна быть дарована королевству».

Взрыв был неизбежным, и вскоре он произошел. Группы, преданные революции, включали в себя подавляющее большинство населения. Радикализация революции и «отхода» от нее все новых и новых индивидов демонстрирует действие описанного выше естественного закона революции. Как только некая группа, участвующая в движении, находила удовлетворение своим подавленным инстинктам, она тотчас же теряла интерес к революции. И если новая революционная власть пыталась принудить ее к соучастию, то она тотчас же оборачивалась против него.

И во Франции крайний экстремизм проявляют неудачливые интеллектуалы, рабочие, преступники и авантюристы, составившие ядро якобинцев. В союзе с другими группами они представляют собой «загонщиков» революции. Рабочие и торговцы попервоначалу поддерживали якобинцев, но как только они стали ощущать вторичное подавление инстинктов на своей собственной шкуре (голод, безработица, закон Ле Шапелье, трудовые повинности, принудительные работы), они мгновенно начали переходить на сторону врагов революции и безуспешно пытались приостановить ее ход (вспомним о заговоре Бабефа). Крестьянство, освободившись от феодальных повинностей и захватив земли, проявило полную индифферентность по отношению к революционному центру; но как только стали попираться их права в виде бесконечных реквизиций, они незамедлительно стали оборачиваться врагами революционного правительства. То же произошло и с низшим духовенством.

И здесь, как и везде, первоначальный революционный порыв, основанный на единстве чувств, был единодушным; но позже, вследствие разницы в глубине и наборе подавленных инстинктов, революционный поток разделился на несколько течений. И чем дальше шли радикалы, тем суше становился поток, образовывались обратные течения за счет тех групп, которые получали освобождение от подавленных инстинктов. Тем временем революционный авангард начинает репрессировать удовлетворенные группы и тем самым своими же руками выталкивает их в стан противников дальнейшего углубления революции. Под конец всего этого возрастают столь значительные ограничения, что выравниваются по своему количеству с репрессированными импульсами старого режима. В результате революционная власть теряет всякую поддержку и вынужденно уступает место новому правительству, которое представляется спасительным по сравнению со «смертоносной» тиранией радикалов.

Мы можем наблюдать подобное подавление врожденных рефлексов и накануне английской революции. Правление короля Карла I было по сути тираническим. Закон и права нации систематически попирались. Королевские обещания не выполнялись. Новые налоги и монополии вводились на такие товары, как соль, мыло, уголь, железо, вино, кожа, крахмал, табак, пиво и т. п. Население было разорено. Королевские угодья росли за счет деспотических аннексий частных владений. Судьи и высшая администрация были коррумпированы. Население страдало от постоянно расквартированных в деревнях воинских подразделений. Каждодневно попирались не только богатые, хоть они и были солидным источником пополнения фиска, но и бедные, ибо они были не опасны для режима. Аристократии предписывалось жить в своих поместьях. Кроме всего этого — невероятное давление религиозного порядка, причем как на простых людей, так и на духовенство; строгая религиозная цензура и т. п. Требовались невероятные усилия для того, чтобы «благополучно» вынести все это подавление инстинктов людей всех классов и национальностей. Но репрессии не могли длиться вечно, рано или поздно они должны были привести к взрыву.

Дальнейшее развитие английской революции, рассматриваемое с точки зрения радикализма разных групп и времени их исхода из процесса, соответствует положениям «2» и «3» нашей теоремы.

Обратимся к другому примеру — чешскому обществу XIV века. Накануне гуситских войн свободы и социального равенства фактически не существовало. Феодальные порядки становились все более и более репрессирующими, повинности росли, пошлины становились все многочисленнее. Эксплуатация простого люда со стороны дворянства возрастала. О какой справедливости можно было говорить, если обидчик одновременно был и судьей. Крестьянство запросто лишалось земли. Переживание от того, что чехи становились «рабами», было с каждым днем все сильнее, усиливалось оно вдобавок иностранным господством в Богемии.

Обнищание шло нога в ногу с обогащением аристократии, особенно германцев и римской католической церкви, а также с усиливающимся распутством и коррумпированностью духовенства. Из всего этого ясно, насколько значительным количественно и качественно было подавление человеческих инстинктов накануне революции.

Нет необходимости, видимо, продолжать список примеров из истории других великих революций. Читатель может сам набрать нужное количество, анализируя под заданным выше углом зрения предреволюционную ситуацию в любой стране.

Из всего рассмотренного материала явствует, что число групп, вовлеченных в революционное движение, особенно во времена великих революций, достаточно значительное. Эти группы крайне разношерстны и состоят из людей самых разных социальных позиций. Здесь можно увидеть и негодующего за прошлые унижения профессора, и обиженного редактором газетчика, и ущемленного знатью интеллектуала, и обанкротившегося банкира, и разорившегося аристократа, и голодающего рабочего, и разоблаченного авантюриста, и склонного к насилию преступника, а также и душевно неуравновешенного, но готового к самопожертвованию идеалиста. Многие из них страдают от голода, холода; другие исходят завистью, алчностью, мстительностью, страхом или гневом; третьи — жаждой и мечтой улучшения существующих отношений в обществе и т. п.

Все эти мотивы не что иное, как разнообразные формы проявления подавленных базовых инстинктов, удобренных тем, что основы социального строя расшатаны, а дорога к революции открыта идеями Руссо и Вольтера, Иоанна Гуса и Иеронима Пражского, индепендентами и Лильборном, Марксом и Лассалем, Лавровым, Михайловским, Плехановым и другими. Именно под этим влиянием радикальных или умеренных «освободителей» начинаются всякие дерзновения «репрессированных» масс. Под их влиянием происходит дальнейшее углубление революционного процесса, за которым следует… коллапс.

Наше предположение подтверждается также и отличием в степени революционности жителей городов и жителей деревень. Профессор Э. Хайэс справедливо отмечал, что горожане, как правило, более революционны, чем сельчане. Более того, они обычно выступают зачинщиками, в то время как революция затухает чаще в деревне. Из недавних событий примерами, иллюстрирующими этот тезис, могут служить события в России, Венгрии, Баварии и Италии, а еще раньше события, происходящие в период Парижской коммуны во Франции… и даже во времена Великой французской революции 1789 года.

Почему же так происходит? Да прежде всего оттого, что человек с его инстинктами и рефлексами менее приспособлен к условиям большого города, чем сельскому образу жизни. Город — явление сравнительно недавнее в истории человечества, особенно современный индустриальный город. Люди в течение тысячелетий адаптировались к деревенской среде обитания, а не к городской. Перенесенный, однако, волею истории со всем своим багажом старых инстинктов в город, человек ощущает себя лежащим на «кровати из гвоздей», к которой его рефлекторная система отнюдь не приспособлена. Возьмем, к примеру, громадные массы городского пролетариата.

Каковы условия их жизни? Работа в закрытых пространствах, господство бездушных машин из стали… Ужасающий шум и грохот… Одна и та же работа повторяется изо дня в день, механическая, монотонная, не дающая ничего ни сердцу, ни мозгу. Где и когда людские инстинкты адаптировались к подобным условиям, и могут ли вообще люди найти в такой работе удовлетворение? Естественно нет. В таких условиях не находят выхода ни импульсы творчества, новаторства, ни стремление к смене обстоятельств, ни любовь к перемещениям и т. п.

Добавьте к этому и тот факт, что пролетариат не имеет никакой собственности. А кроме того, в городах наряду с подавлением всех инстинктов взору пролетариата, с одной стороны, открыт мир плутократии, с другой — пучина бедности[244]Hayes E. Introduction to the Study of Sociology. P. 63.
. Следует ли удивляться, что пролетарии умственного и физического труда всегда недовольны и извечно склонны к революционности[245]2 Репрессирующее воздействие городской среды и слабая адаптивность к ней людей просматривается и на ряде других процессов: ускорение биологического старения организма, чрезвычайно высокий процент преступлений, мертворождений, самоубийств, да и вообще высокий уровень смертности. См. об этом: Mayer. Moralstatistik. 1917. S. 108–109, 139, 274, 332–333, 504–505, 727–729.
.

Все изложенное можно расценивать в качестве дополнительного подтверждения нашей теоремы о генезисе революций. Из всего сказанного можно заключить, что теорема установлена и доказана.

Дезорганизация власти и социального контроля. Кроме универсального подавления базовых инстинктов человека существует еще одно немаловажное условие, необходимое для продуцирования революционного взрыва. Это — недостаточное и недейственное сопротивление революционному подъему репрессированных масс. Под недостаточностью и недейственностью я подразумеваю неспособность властей и властвующей элиты: а) разработать контрмеры против давления репрессированных инстинктов, достаточных для достижения состояния социального равновесия; б) удалить или, по крайней мере, ослабить условия, продуцирующие «репрессии»; в) расщепить и разделить репрессированную массу на группы, настроив их друг против друга (devide et imperia, в целях их взаимного ослабления; г) направить «выход» подавленных импульсов в иное, нереволюционное русло.

Как уже не раз отмечалось, человек может быть доведен до крайнего голода, но если к его виску приставлен револьвер, то он и не притронется к стоящим перед ним кушаниям. Импульс, продиктованный голодом, будет подавлен, пусть даже если индивид находится на краю голодной смерти. В этом же духе можно рассуждать и о людях с другими подавленными инстинктами. В каждом обществе в любой период его развития мы обнаружим более или менее сильную «репрессию» инстинктов значительной части населения. И если эта репрессия не приводит к катаклизмам или мятежам, то лишь по причине сопротивления со стороны властей и привилегированных групп населения. В самом деле, нам хорошо известны периоды в истории, когда подавление инстинктов населения было крайне сильным, но оно вовсе не приводило к революционным взрывам, а лишь… к вымиранию одной части населения и рабству другой. Причина тому — чрезвычайно сильный и действенный государственный контроль. Захваты, оккупации, аннексии могут послужить в данном случае в качестве примеров.

Вспомним о Бельгии и части Франции, оккупированных Германией в годы мировой войны; о Рурском бассейне, захваченном Францией и Бельгией в 1923 году; о России, порабощенной бандой интернациональных негодяев, которых начиная с 1921–1922 годов ненавидят не меньше, чем, скажем, германцев в Бельгии и Франции, или как сейчас ненавидят французов и бельгийцев в Руре. Но вопреки этому оккупанты оказываются способными предотвратить потенциальный революционный взрыв[247]Об исторической роли наказаний и сдерживания в виде услуг см. мою книгу «Преступление и кары» (Спб., 1914).
.

Иными словами, для революционного взрыва мало одних подавленных инстинктов, необходимо еще и отсутствие мощного, эффективного сопротивления властей и правящих кругов. Мы наблюдаем нечто подобное в дореволюционные эпохи? Без сомнения.

Атмосфера предреволюционных эпох всегда поражает наблюдателя бессилием властей и вырождением правящих привилегированных классов. Они подчас не способны выполнять элементарные функции власти, не говоря уж о силовом сопротивлении революции. Не способны они и на разделение и ослабление оппозиции, сокращение репрессий или организацию «выхода» репрессированных импульсов в нереволюционное русло. Практически все дореволюционные правительства несут в себе характерные черты анемии, бессилия, нерешительности, некомпетентности, растерянности, легкомысленной неосмотрительности, а с другой стороны — распущенности, коррупции, безнравственной изощренности и т. д. Безмозглость, безволие, бесхитростность. «В стране нет рулевого. Где же он?.. Может, он уснул?.. Правитель утратил свою силу и долее уже не поддержка нам» — таковы комментарии Ипувера о слабости власти фараона накануне и во время египетской революции эпохи Среднего Царства.

В Древнем Риме накануне и во время движения братьев Гракхов (II в. до н. э.) мы видим подобное вырождение власти: вместо мудрых, энергичных и властных patres conscripti[248]* сенаторы (лат.).
— дегенеративный сенат, льстивый, подобострастный и раболепствующий перед толпой и ее лидерами. Т. Моммзен так описывает этот период: «Никто более не желал жертвовать ни своим достоянием, ни жизнью во имя блага родины. Вместо героев — трусы; вместо добрых сенаторов — гнилая охлократия; вместо неумолимых воинов и правителей — трусливая и аморальная аристократия толпы».

Во Франции накануне Жакерии и революции конца XIV века наступает период царствования Иоанна II, правителя крайне бездарного, бесталанного вояки, окруженного такими же нулями, как и он сам.

В Англии Карл I и его правительство в равной степени было не способно следовать одной определенно строгой политической линии; успеха же они добивались лишь на поприще раздражения людей своими вечными шараханиями и истерическими взрывами деспотизма. Правительство то арестовывало членов оппозиции, то выпускало их на волю. Ввязавшись в войну, они не знали, как ее вести. Они не способны были даже оказать протекцию своим фаворитам, таким, как Букингем, Стаффорд, Вильям Лод и др. «Не ощущалось ни твердости целей, ни властной руки», — пишет Гизо.

В дополнение к этому — мотовство королевского двора, расшвыривание денег, создание синекур для своих фаворитов. Пенсии со времен королевы Елизаветы с 18 тысяч фунтов выросли до 120 тысяч. Расходы на содержание королевского семейства выросли почти вдвое, достигнув суммы 80 тысяч фунтов. И все это шло вперемешку с перманентным подавлением рефлексов людей[249]Ш. Гизо замечает, что «тирания Карла была если не самой жестокой, то, по крайней мере, самой несправедливой из всех царствований в Англии».
.

Воистину только самое некомпетентное правительство может столь успешно возбуждать народ против себя самого и оказаться столь неповоротливым, столкнувшись с результирующими беспорядками.

Положение дел с французской аристократией и правительством Людовика XIV накануне революции печально известно… Аристократия была совершенно не способна сопротивляться и не сделала никаких необходимых уступок. Ришелье систематически ослаблял горделивый норов аристократии; Людовик XVI продолжил его дело. Пребывая в эпикурейской похоти, бессловесная и изнеженная аристократия была совершенно бессильной. Скандальное и безнравственное поведение, дань моде и бессмысленному либерализму, утраченная вера в свои собственные права, паразитический образ жизни и полное непонимание ситуации — вот характерные черты французского нобилитета. Даже в 1789–1790 годах «аристократия продолжала улыбаться», не понимая, что началась революция.

За долгие столетия до того французская аристократия успешно выполняла важные социальные функции, которые достались их предкам лишь как привилегии. Такое положение дел не могло долго сохраняться[250]И. Тэн в своей книге «Происхождение современной Франции» (С. 8, 552–553) верно подмечает: «Какой бы ни был общественный институт, но если современники обозревают его в течение сорока поколений, то их не следует расценивать как плохих судей. И если они доверяют ему свою волю и собственность, то делают это исключительно пропорционально его достоинствам. Не нужно ждать от человека благодарности за ничто, за ошибку или восхваления необоснованных привилегий без должных на то причин. Человек эгоистичен и слишком завистлив ко всему такому».
.

Король может быть, конечно, человеком благородным, добросердечным и веселым. Но вспомним мудрые слова Наполеона: «Если люди говорят, что король мил, то это значит, что он дрянной правитель».

Людовик XVI не ведал, как повести себя, он не знал даже, о чем помыслить в сложившейся ситуации. Его правительство, возможно, и было честнее всех остальных, но при этом оно было правительством кризиса. В средние века короли династии Капетингов считались «защитниками народа», хотя на самом деле не были таковыми. Но если король больше уже не верховный командующий армией, не высший судья, не защитник городских коммун, то кто же он?

А рядом с ним — Мария Антуанетта и весь «лакированный» свет, блестяще знакомый с Вольтером и Руссо, но безвольный, неэнергичный и не желающий вникать в суть обстановки. Беспомощность власти проявилась и в начале революции — 6 мая 1789 года — при открытии Генеральных Штатов, да и во многих других событиях революции. Попервоначалу правительство еще пыталось притормозить разворачивающуюся драму революции, но вскоре бросило это дело, своей бездарностью лишь дополнительно раздражая народ. То же самое произошло и во взаимоотношениях с армией. Короче, так длилось до самой казни короля. «Дожди шли с первого дня». Людовик XVI весной и летом 1789 года все еще полагал, что он король, хотя далеко уже не был таковым. Он был лишен власти и славы.

А разве то же самое не повторилось в русской революции? Император Николай был буквальной копией Людовика; императрица Александра Федоровна — копией Марии Антуанетты. А придворные? Разве дряхлый Горемыкин, некомпетентный Штюрмер, сумасшедший Протопопов и ненормальный Вырубов и многие другие не были скопированы с придворного круга Людовика XVI? Ни одного министра здравомыслящего и властного. Перед нашими глазами — целая галерея физических и психических импотентов, бесталанных правителей, женственных и циничных карликов[251]Воспоминания императрицы Александры Федоровны, Витте и многих других демонстрируют нам грандиозную картину ничтожности и вырождения.
.

Простого сопоставления этой картины с той, что наблюдалась тридцать лет до этого, в правление императора Александра III, достаточно, чтобы увидеть, к каким катастрофическим результатам приводит дегенерация власти и правящих кругов.

Что же происходит при этом с аристократией? В былые времена, подобно французской знати, она успешно выполняла важные функции администрирования, суда, защиты отечества, то есть когда она целиком была поглощена государственными делами. Тогда ее привилегии были обоснованными. Но к концу XVIII века, после издания указа о вольности дворянства при сохранении всех привилегий, начался процесс вырождения. Потихоньку класс превращался в социального паразита, а его претензии — в необоснованные злоупотребления. Подавляющее большинство дворян попросту растрачивали богатства, накопленные их предками, время от времени выкачивая дополнительные средства из государственной казны. Когда же на миг возрастала активность дворянства, как было, к примеру, в 1905 году, ее порождала не столько забота о благополучии страны, сколько примитивно хищнические аппетиты.

Вот почему не следует удивляться приговору истории, вынесенному русской аристократии, и пределу, который был положен этому наросту на теле России. Не удивляет нас также и полное отсутствие энергии класса в самозащите, в обороне старого режима и его сердцевины — самодержца. Гибель русской аристократии произошла безо всякого героизма. Нечто подобное можно наблюдать и на примере других революций. Все они подтверждают нашу догадку относительно второй причины революций — вырождение элиты общества. История «терпит» хищнические, жестокие, циничные правительства, но до поры до времени, пока они сильны, покуда они хотят и знают, как управлять государством. Несмотря на все негативные стороны их правления, они полезны обществу.

Но бессильные и «добрые», бессмысленные и паразитические, высокомерные и бесталанные правительства история долго не выносит.

Вырождение власти правящих классов, если их положение исключительно и кастообразно, рано или поздно становится неизбежным. Вызвано это действием биологических и социальных факторов[252]О действии этих факторов см. мою «Систему социологии». Т. 2.
.

Отпрыски талантливых правителей, как, к примеру, потомки русского и французского нобилитета, совершенно не похожи на своих отдаленных предков и, вместо того чтобы быть правителями «божией милостью», становятся, вследствие полного отсутствия управленческого таланта, «рабами от рождения».

Подобное вырождение всегда очень опасно для любого общества; в периоды кризиса оно предвещает катастрофу. Общее состояние дел в такие моменты усложняется еще и тем, что все тот же социальный процесс действует и в обратном направлении, то есть среди отпрысков угнетаемой части населения. Их дети иногда рождаются с качествами «прирожденных правителей».

Если «механизм социального распределения» работает совершенно и размещает первых в подчинительное положение, уступая позиции лидерам вторых, то из этого не следует никакого общественного ущерба. Принцип, столь необходимый процветающему обществу, гласит: «Каждому по его способностям (особенно врожденным)». В данном случае он не будет нарушен. Но, увы! До сих пор еще ни одному обществу не удалось продемонстрировать свою способность к подобной циркуляции членов. Множество обстоятельств способствуют тому, что «полноправные правители» остаются у вершин власти, занимая те же позиции, что и их предки. То же распределение сохраняется и среди «головастиков» низших классов. Общественный баланс, таким образом, нарушается обоюдоостро.

Когда аристократия сильна и талантлива, то никакие искусственные барьеры не нужны для защиты ее от посягательств со стороны «выскочек». Но когда она бесталанна, то в искусственных препонах ощущается такая же острая необходимость, как костыль инвалиду, что, собственно, и происходит в истории. В периоды застоя в дореволюционные эпохи вырожденцы правящего класса прибегают исключительно к искусственным средствам для предотвращения процесса проникновения в их среду «головастиков» из низов и для монополизации всех высоких общественных позиций. Нечто подобное произошло в Древнем Риме, когда в середине II века до н. э. был принят закон о закрытии всех высших постов в стране для инородцев.

Исследование циркуляции элиты во Франции показывает, что начиная с XVII–XVIII веков проникновение «головастиков» из нижних слоев общества в высшие страты сопровождалось громадными трудностями преодоления многих барьеров протекционизма, с помощью которых вырождающийся правящий класс пытался сохранить свои монопольные позиции в обществе[253]Kolabinska М. La circulation des elites en France. Lausanne, 1912.
.

Нечто подобное мы наблюдаем и в истории Англии, когда накануне английской революции аристократы во главе с королем пытались прекратить продвижение из нижних слоев общества наверх. Особенно это касалось представителей среднего класса, к тому времени достаточно окрепшего. Более того, предпринимались попытки столкнуть их еще «ниже», лишая их ранее принадлежащего права соучастия в правительстве.

То же происходило и с российским обществом накануне революции 1905 года, когда вырождающийся правящий класс упорно отказывал в соучастии талантливым «самородкам», «самоучкам» из других слоев, не желая урезывать себя в правах и готовый отвергнуть любых талантливых «пришельцев», таких, к примеру, как Витте[254]С. Ю. Витте известный русский государственный деятель; выходец из семьи крупного чиновника, дослужился до титула графа; не раз подвергался опале.
.

Нетрудно понять, что благодаря подобным мерам на вершине общества аккумулируются «бездарные правители», а «головастиков» у основания пирамиды власти становится все больше и больше.

Давление, которое оказывают первые, возводя все новые и новые барьеры для сохранения за собой высоких общественных позиций, становится все сильнее, равно как и чувство «подавленности» внизу. Рано или поздно эти барьеры должны быть разрушены. Кризис общества лишь ускоряет этот процесс. Когда же наступает революционный взрыв, то все барьеры и препоны на пути свободной циркуляции разрушаются одним ударом. Безжалостная революционная метла начисто выметает социальный мусор, не задумываясь при этом, кто виновен, а кто нет. В мгновение ока «привилегированные» оказываются сброшенными с высот социальной пирамиды, а низы выходят из своих «социальных подвалов». В «сите» селекции образуется огромная щель, сквозь которую могут проникнуть все индивиды безо всякой дискриминации. Но на второй стадии революция устраняет свои же собственные ошибки, воздвигая новое «сито», и циркуляция обретает обратное движение. Именно так, а не иначе развивались все революции.

«Головастики», достигшие вершин, сливаются с «остатками» неразложившейся аристократии, перегруппируя тем самым весь социальный организм. Со временем после «операции» весь общественный агрегат может вполне успешно функционировать до тех пор, пока не накопятся новые «репрессии», «паразитизм» и «разложение», которые приведут к новому революционному взрыву. Но если «головастиков» у основания общественного конуса недостаточно или они отсутствуют вовсе, то есть нет реальной замены выродившейся власти, тогда все общество вновь погрузится в глубокую депрессию. В истории Рима это происходило не раз. История понуждала знать к постоянному поиску «головастиков» среди вольноотпущенников, плебеев, рабов, варваров. Увы! все их попытки были тщетными. Но вот и этот источник был исчерпан — то было смертным предвестием гибели западной Римской империи. Таков круговорот истории. Таким был он до Ноя, таким остается и сейчас.

Основные причины, порождающие вторую стадию революции. Из всего того, что было сказано, со всей очевидностью явствует, что вторая стадия революции — контрреволюция — логически вытекает из первой стадии.

Если главная причина первой стадии заключена в «репрессии» базовых инстинктов масс, то можно быть уверенным, что и вторая стадия вызывается к жизни той же причиной.

Как мы видели ранее, первая стадия всякой глубинной революции не устраняет самого факта подавления, а, напротив, лишь усиливает его. Поведение масс, управляемое ныне только элементарными безусловными рефлексами, становится неуправляемым: одни безусловные рефлексы подавляются другими, одна личность подавляет и управляет другими и т. п. Голод, вместо того чтобы сокращаться, возрастает, в результате пищеварительный инстинкт репрессируется еще сильнее, чем до революции. Безопасность человека становится еще более проблематичной; смертность возрастает катастрофически; повсюду царят преступность, голод, эпидемические заболевания. В итоге рефлекс самосохранения оказывается еще более подавленным. Экспроприации, начавшись с богачей, распространяются на все население, возрастают реквизиции и обложение, которые еще сильнее подавляют собственнический инстинкт. Сексуальная вседозволенность подавляет половой инстинкт. Деспотизм нового правящего класса подавляет инстинкт свободы.

Короче, какой бы группы инстинктов мы ни касались, за редчайшим исключением, во всех наблюдается возрастание репрессий, причем чем значительнее это подавление, тем глубже революционный кризис общества. Во всем этом «примитивном хаосе» — bellum omnium contra omnis — происходит всеобщее подавление всех инстинктов. Именно для этих периодов истории, как никогда, приложима теория Гоббса (который, между прочим, развил ее после опыта английской революции), и этими периодами она подтверждается. Люди становятся все менее адаптивными к окружающей среде и взаимным отношениям. Их совокупную оценку всего происходящего можно выразить словами: «Дальше так жить невозможно, нужен порядок, порядок любой ценой».

Люди, обученные непреклонным учителем — голодом, холодом, болезнями, нуждой и смертью, стоят перед дилеммой: погибнуть, продолжая революционный дебош, или все же найти иной выход. Горький и трагический опыт принуждает людей взглянуть на мир по-иному. Многое, что ими воспринималось как «предрассудки», многое, от чего они сами себя «освободили», есть всего лишь комплекс условий, необходимых для комфортной социальной жизни, заложенный в существовании и развитии самого общества.

И вот требование безграничной свободы сменяется жаждой порядка; хвала «освободителям» от старого режима сменяется восхвалением «освободителей» от революции, иными словами — организаторов порядка. «Порядок!» и «Да здравствуют творцы порядка!» — таков всеобщий порыв второй стадии революции. Таковыми были Рим во времена Цезаря и Августа, Богемия под конец революции (гуситских войн), Англия во времена протектората Кромвеля, Франция при восхождении Наполеона, таковой является сейчас Россия.

Сумасшедший выход энергии во время первой стадии революции имеет, как итог, ускоренное истощение энергетического запаса человеческого организма. А эти запасы вовсе не безграничны, человек — не перпетуум мобиле. Усталость усиливается вдобавок голодом и нуждой, препятствующими восстановлению затраченной на первой стадии революции энергии. Эта усталость действует изнутри, порождая индивидуальную апатию, индифферентность, массовую вялость. В таком состоянии находятся все люди, и нет ничего проще подчинения их некой энергичной группой людей. И то, что было практически невозможно на первой стадии революции, сейчас осуществляется с легкостью. Население, представляющее собой инертную массу, — удобный материал для социальной «формовки» новым «репрессором». Таким образом, именно революция неизбежно создает все условия для возникновения деспотов, тиранов и принуждения масс.

Этих двух причин: продолжающегося подавления инстинктов населения и его бесконечной усталости (я не исключаю влияния и других дополнительных факторов) вполне достаточно, чтобы вызвать контрреволюцию. Почему же тогда осуществляется более или менее полный возврат к прежним социальным структурам, старому порядку и старому режиму? Почему поведение людей, социальная циркуляция в обществе, партийная дифференциация, религиозная, политическая, экономическая и социальная жизнь проходят сквозь эту регрессивную трансформацию?

Нетрудно догадаться. Социальный порядок не случаен, он есть продукт многовекового приспособления человечества к среде обитания и индивидов друг к другу. Это — итог вековых усилий, опыта, стремления создать наилучшие формы социальной организации и жизни. Каждое, стабильное общество, сколь бы несовершенным оно ни казалось с точки зрения «незрелого» радикализма, тем не менее является результатом огромного конденсата национального опыта, опыта реального, а не фиктивного, результата бесчисленных попыток, усилий, экспериментов многих поколений в поисках наиболее приемлемых социальных форм. Только несведущий человек или витающий в облаках фантазер может полагать, что подобный порядок, выстроенный столетиями, представляет собой нечто призрачное, нонсенс, недопонимание, фатальную ошибку.

В данной связи можно было бы перефразировать известные слова Ренана следующим образом: «Каждый день функционирования любого социального порядка, по сути, есть плебисцит всех членов общества. И если он продолжает существование, то это значит, что большая часть населения дает свое молчаливое согласие на это». Если в обществе существует именно такой порядок, а не какой-либо иной, то это значит, что при нынешних условиях другой, более абсолютный порядок трудно осуществим… либо ему суждено стать менее совершенным.

Общество, которое не знает, как ему жить, которое не способно развиваться, постепенно реформируясь, а потому вверяющее себя горнилу революции, вынуждено платить за свои грехи смертью доброй части своих членов. И это есть контрибуция, извечно требуемая всемогущим Сувереном.

Уплатив сию дань, если ему не суждено сгинуть, общество вновь обретает возможность жить и развиваться, но уже не благодаря смертоносной вражде, а благодаря возврату к своим истокам, прошлым институтам и традициям, созидательному труду, сотрудничеству, взаимопомощи и единению всех его членов и социальных групп. И если общество способно принять эту единственную возможность развития, то революция приходит к своему логическому концу, полностью сходит на нет и разрушается.

Таково разрешение дилеммы историей.