Питирим Александрович Сорокин
Сочинения
Питирим Александрович Сорокин – русский эмигрант, основатель и профессор социологического факультета Гарвардского университета.
Знакомство с идеями Сорокина в области социологии и культуры – ключ к пониманию глубинных процессов общественного развития и истока кризисов, возникающих в социуме. Его теория последовательно сменяющих друг друга суперсистем, построенная на основе глубокого опытно-статистического изучения религии, права и искусства и объясняющая причины культурных упадков, считается классикой социокультурной мысли XX века.
Питирим Александрович Сорокин
Сочинения
Социокультурная динамика и эволюционизм Сдвиг в изучении «что» социокультурных изменений
I
XIX век. Наши сегодняшние представления о социокультурной динамике значительно отличаются от представлений, бытовавших в XVIII и XIX веках. Мы до сих пор пользуемся термином О. Конта «социальная динамика», но подразумеваем под этим нечто отличное от того, что имели в виду Конт и представители общественных и гуманитарных наук в XIX веке. В социологии, общественных и гуманитарных науках XX века по сравнению с общественными и гуманитарными науками двух предшествующих столетий произошел значительный сдвиг в изучении «что», «как» и «почему» социокультурных изменений и их единообразия.
Социокультурное изменение представляет собой сложный многоплановый процесс. Оно имеет множество различных аспектов, каждый из которых может стать самостоятельным предметом исследования социальной динамики, и внимание исследователей может быть сосредоточено то на одном, то на другом его аспекте. Аспекты социокультурного изменения, находящиеся в центре внимания сегодня, уже не те, что интенсивно изучались в XVIII и XIX веках. Общественно-научная мысль XVIII и XIX веков была занята большей частью изучением разнообразных линейных тенденций развития, разворачивающихся во времени и в пространстве. Она оперировала главным образом понятием человечества вообще и стремилась отыскать «динамические законы эволюции и прогресса», определяющие магистральное направление человеческой истории. Сравнительно мало внимания уделялось социокультурным процессам, повторяющимся в пространстве (в разных обществах), во времени или в пространстве и во времени. В противоположность интересу, доминировавшему в XVIII и XIX веках, главный интерес философии общественных и гуманитарных дисциплин в XX веке сместился в сторону изучения социокультурных процессов и связей, остающихся неизменными везде и всегда или повторяющихся во времени и пространстве или во времени и в пространстве ритмов флуктуаций, осцилляций, «циклов» и их периодичности. Таково главное отличие в изучении «что» социокультурного изменен в XX веке по сравнению с предыдущими двумя столетиями. Попытаемся кратко прокомментировать этот сдвиг.
В XVIII и XIX веках подавляющее большинство ученых, философов, представителей общественных и гуманитарных наук твердо верили в существование вечных линейных тенденций изменения социокультурных явлений. Основное содержание исторического процесса заключалось для них в развертывании и все более полной реализации этой «тенденции прогресса и эволюции», стабильной «исторической тенденции» и «закона социокультурного развития». Одни изображали эти тенденции в виде прямой линии, другие – в виде «спирали», третьи – в виде волнообразной линии разветвления с небольшими временными возвращениями в исходное положение. Это все лишь разновидности концепции поступательного развития как основы социокультурного процесса [1] .
Поэтому главной целью и главной заботой естествоиспытателей, философов, представителей общественных и гуманитарных наук в эти столетия были отыскание и описание этих «вечных законов прогресса и эволюции» и разработка основных стадий, или фаз, которые проходит этот процесс, все более полно реализуясь во времени. На отыскании, описании и подтверждении существования тенденций и соответствующих им стадий были сосредоточены усилия биологии и социологии, философии, истории, социальной философии и других общественных и гуманитарных наук XIX века. Хотя, например, в истории эти тенденции занимают сравнительно немного места, в самом изложении исторических событий, однако, они служат как бы путеводной звездой, принципом обоснования при упорядочении и интерпретации конкретного фактического материала. В этом смысле вся общественная мысль XVIII и XIX веков отмечена верой в линейные законы эволюции и прогресса.
В физико-химических науках эта вера выразилась в появлении и быстром утверждении принципа энтропии Карно-Клаузиуса как вечного и необратимого направления изменения в любой термодинамической системе [2] , включая Вселенную.
В биологии господство этой точки зрения проявилось в открытии и всеобщем понятии «закона эволюции», почти единодушно толкуемого как линейная тенденция в прямолинейной, спиралевидной, разветвляющейся и других разновидностях прогрессивного нарастания дифференциации и интеграции; перехода от простого к сложному, от «низшего к высшему», от «менее совершенного к более совершенному», «от амебы к человеку», от рефлексов и инстинктов к рассудку и разуму, от отдельного индивида к семье, племени, современному государству; и также в убеждении, что несмотря на узколобых и реакционных политиков, не мы, так наши потомки увидят весь человеческий род объединенным в «Сообщество наций», «Всемирную федерацию». «Весь ход эволюции характеризуется непрерывным исчезновением менее приспособленных и выживанием более приспособленных… устранением антисоциального и ростом специализации и кооперации» [3] . Линейная интерпретация биологической и социальной эволюции была до сих пор и остается (пусть и не столь явной сегодня) главной догмой биологии.
То же самое справедливо в отношении концепции социокультурного изменения, господствовавшего в философии, социальной философии, философии истории XVIII и XIX веков. Типичны в этом смысле концепции Гердера, Фихте, Канта и Гегеля. И Гердер и Кант видели главную тенденцию исторического процесса в прогрессивном сокращении насилия и войн, стабильном расширении сферы мира и росте справедливости, разума и нравственности [4] .
Для Фихте человеческая история в целом представляет собой последовательность 5 стадий – все более полную реализацию свободы, истины, справедливости и красоты. По Гегелю, основное направление исторического процесса заключается в прогрессирующем росте свободы: от свободы для никого на заре человеческой истории, через стадии свободы для одного, свободы для некоторых и кончая свободой для всех [5] .
Для социологии и социальной философии XIX века показательны общие теории социальной динамики Тюрго, Кондорсе, Бурдена, Сен-Симона, Конта и теория эволюции Герберта Спенсера. Для Конта весь исторический процесс есть последовательный переход человеческого мышления, культуры и общества от теологической стадии к метафизической и затем к позитивной. Поэтому «социальная динамика» Конта вряд ли может иметь дело с какими-либо повторяющимися социокультурными процессами, она целиком посвящена выведению и подтверждению его «закона трех стадий». «Социальная динамика» Спенсера представляет собой простое приложение его формулы эволюции-прогрессa, согласно которой весь социокультурный универсум переходит со временем из состояния неопределенной бессвязной однородности в состояние определенной согласованной разнородности с растущей дифференциацией и интеграцией человеческой личности, культуры и общества [6] .
Находясь во власти таких линейных представлений о социокультурном изменении, большинство социологов и ученых-обществоведов XIX века сводили изучение динамики социокультурных явлений даже в чисто фактографических исследованиях главным образом к выявлению и определению различных линейных тенденций, последовательных стадий развития, исторических тенденций и законов эволюции исследуемых явлений. В результате большинство открываемых ими «единообразий изменения» приобретало линейный характер. Вот лишь несколько тому примеров [7] . Теория Фердинанда Тенниса, согласно которой человечество со временем переходит от объединений типа Gemeinshaft [8] к объединениям типа Gesellschaft [9] , является линейной теорией. Теория постепенной эволюции от общества, основанного на «механической» солидарности, сопровождающейся заменой «репрессивного» права «реституитивным», тоже линейная теория. К разряду линейных относится и социальная динамика Лестера Ф. Уорда, постулирующая нарастающий с течением времени телеологический, кругообразный, искусственный, самонаправляющийся и самоконтролирующийся характер человеческой адаптации; и динамика «убывающего влияния физических законов и возрастающего влияния психических законов» Г. Т. Бокля; и законы перехода обществ от «простых» к «составным» (двух-, трехсоставным и т. д.) Герберта Спенсера и Дюркгейма. Не менее линеен и сформулированный Д. Новиковым закон эволюции борьбы за существование: от самых ранних форм кровавого «физического истребления» к менее кровавой «экономической» борьбе, а затем к политической борьбе и от нее к последней бескровной форме чисто «интеллектуального» соревнования; и разделяемая десятками обществоведов точка зрения на историю как на прогрессивное увеличение сферы мира и сокращение сфер войны; сформулированный А. Костом закон пяти стадий эволюции социальных структур от «Burg» к «City», «Metropolis», «Capitol» и, наконец, к «World Center of Federation» и «закон высоты» П. Мужеля, согласно которому наиболее крупные поселения и города основываются со временем на все меньших и меньших высотах; и подобные представления об исторических тенденциях движения цивилизаций на запад, на восток или на север, разделяемые разными авторами; и утверждаемое А. Гобино историческое движение от чистых и неравноценных рас к смешанным и равноценным с вырождением «человеческого стада, застывшего в своем ничтожестве»; и конец человеческой цивилизации как последний пункт этого движения; и сформулированный Л. Винарским закон социальной энтропии, ведущей ко все большему социокультурному выравниванию каст, социальных групп, классов, рас и индивидов и в конце концов – к безжизненному социокультурному равновесию и концу человечества; и извечная тенденция ко все более глубокому и полному равенству, понимаемая как положительное направление истории (в противоположность ее пониманию как смерти общества и культуры), отстаиваемая множеством социологов, антропологов, политологов, этиков, философов и историков. Даже теории социальной динамики Е. де Роберта и Карла Маркса были не вполне свободны от этого линейного «наваждения» XIX века: если сам Маркс не дал ясно очерченной теории последовательных стадий социальной эволюции, то тем не менее он постулировал одно-единственное эсхатологическое направление истории: тенденцию к социализму как конечной стадии социального развития человечества. Его последователи, начиная с Энгельса, Бебеля и Каутского и кончая Г. Куновым и целым легионом менее выдающихся марксистов, изобрели целый ряд исторических законов эволюции – экономических, политических, ментальных, религиозных, семейных и других социокультурных явлений с соответствующими стадиями развития.
Как и Маркс, Е. де Роберти и некоторые другие ученые не слишком стремились изобретать разнообразные извечные тенденции и стадии развития, но даже они считали основной тенденцией исторического процесса рост концептуальной мысли в одной из четырех ее форм (научной, философской или религиозной, эстетической и рационально-прикладной), как их сформулировал Е. де Роберти. Г. де Гриф, как и многие другие политологи, исходил из тенденции политической эволюции, направленной от ранних режимов, основанных на силе, к общественной организации, основанной на свободных договорных отношениях. Направление движения от «состояния войны» к «культурному состоянию, указанное Г. Ратценхофером и Албионом Смоллом, или противоположное, как у П. Лиленфельда, – от раннего типа децентрализованных и неуправляемых политических групп к режимам централизованного, автократического и организованного политического контроля; или направление социального развития, по Л. Т. Хобхаузу: общество, основанное на родстве; общество, основанное на власти, и, наконец, конечная стадия – общество, основанное на гражданстве; или у Ф. Гиддингса: «зоогеническая, антропогеническая, этногени-ческая и демогеническая» стадии социокультурного развития (последняя стадия в свою очередь делится на несколько линейных подстадий: военно-религиозную, либерально-легальную и экономико-этическую – все эти теории являются разновидностями концепций линейного развития, большое число которых было предложено обществоведами XIX и начала XX века. К ним вполне могут быть отнесены десятки описанных социологией и антропологией, историей и правом тенденций эволюции семьи, брака и родства – все эти отношения имеют однообразные стадии развития: от промискуитета «первобытных» половых отношений к моногамной семье (проходя 3, 4 или 5 стадий в зависимости от воображения таких авторов, как Дж. Бахофен, Дж. Ф. Макленнап, сэр Джон Люббок, Ф. Энгельс, А. Бабель, Л. Г. Морган и многие другие); от патриархальной семьи – к родственной семье, основанной на равенстве полов; от патрилинейной к матрилинейной системе наследования и родства или наоборот; от равенства к неравенству полов или наоборот – предлагались все возможные направления развития.
В этих и других общественных и гуманитарных науках громогласно «открывались» все новые и новые вечные исторические тенденции и их стадии развития: от фетишизма или тотемизма к монотеизму и иррелигиозности; от религиозных и магических суеверий к рациональному научному мышлению; от этической дикости к разумному нравственному человеку; от первобытного уродства к возрастающей и совершенствующейся красоте и т. д. и т. п. Ученые, работавшие в области политических наук, без колебаний формулировали целый ряд разнообразных «законов прогрессивной политической процесс-эволюции»: от «автократических монархии к демократической республике» или наоборот (в зависимости от политических симпатий ученого); от прямой демократии к представительной демократии или наоборот; от первобытной анархии к централизованному управлению или наоборот; от «правительства силы к правительству общественного служения»; и каждое направление – с последовательными промежуточными стадиями, определенным образом сменяющими друг друга в более или менее единообразной последовательности. И в экономике многие выдающиеся мыслители были заняты экономическими тенденциями развития и стадиями, которые должны проходить, как они полагали, все народы. Стадии экономического развития, по Ф. Листу: варварская, пастушеская, земледельческая, земледельческо-промышленно-коммерческая; теория трех стадий Б. Хилдебранда: Naturalwirtschaft [10] , Geldwirtschaft [11] , Creditwirtschaft [12] , закон 3 стадий Карла Бучера: натуральное хозяйство, город и национальная экономика; теория 5 стадий Густава Шмоллера – все они могут служить типичными примерами таких линейных «экономических динамик». Экономическая наука прошлого века также линейно рассматривала и экономическую эволюцию от коллективного сельского хозяйства к индивидуальному или наоборот; от первобытного коллективизма к капиталистическому индивидуализму или наоборот и т. д., вплоть до еще более частных тенденций, якобы имеющих место в процессе экономического изменения.
Такая же линейная концепция исторического изменения господствовала в археологии и истории. Если в фактологических работах при непосредственном изложении исторических событий обсуждение тенденций, направлений и законов эволюции-прогресса не занимало много места, то такие тенденции и законы (разделяемые социологами и историками) служили путеводными звездами и полномочными принципами организации хаотического материала и особенно его интерпретации. Археологический и исторический «закон технологической эволюции» с его стандартизированными стадиями – Палеолит, Неолит, Медный, Бронзовый, Железный и Машинный век – лишь один из линейных законов, которым историки руководствуются как фундаментальным принципом при упорядочении материала. Другим таким принципом является и сама линейно истолкованная идея прогресса, послужившая действительным основанием для большой части исторических трудов XIX века. От этой идеи не были свободны даже авторы явно описательных работ, открыто выступавшие против «философствования» в истории. Типичным примером тому служит «Кембриджская Новая история», на одной из первых страниц которой, несмотря на антипатию ее авторов и редакторов ко всякой философии истории, мы читаем: «Мы хотим открыть непреходящие тенденции… Мы принимаем прогресс в человеческих отношениях как научную гипотезу, в соответствии с которой должна быть написана история. Этот прогресс неизбежно должен быть направлен к какой-то цели» [13] . Вряд ли стоит добавлять, что и в других якобы чисто фактологических повествованиях историки XIX века, начиная с Моммзена, Л. фон Ранке, Ф. де Куланжа, Ф. Гизо и кончая авторами «Кембриджской Новой истории», действительно сформулировали множество линейных законов эволюции во всех областях социальной и культурной жизни [14] .
Итак, социологии, другим общественным, философским и даже естественным наукам XIX века центральная проблема физической, биологической и социокультурной динамики казалась очень простой – следовало лишь отыскать и описать линейные тенденции, которые якобы разворачиваются во времени. В области социокультурных изменений задача упростилась невероятно: все было сведено к построению главной линии развития – прямой, волнообразной, ветвящейся или спиралеобразной, ведущей от «первобытного» человека, общества, культуры к современным. Вся история была расписана как школьная программа, по которой «первобытный» человек или общество – первоклассник заканчивает начальную школу, затем среднюю (или проходит другие ступени, если их в классификации больше 4) и, наконец, оказывается в выпускном классе, который называется «позитивизм», или «свобода для всех», или еще как-нибудь в зависимости от фантазии и вкусов автора.
2. XX век. Уже в XVIII и XIX веках изредка раздавались голоса, остро критиковавшие эту догму и предлагавшие иные теории социокультурной динамики. В XX веке эти голоса умножились и, наконец, возобладали. Первым результатом этого изменения стала все расширяющаяся критика положений линейной теории социокультурного изменения и линейных законов, сформулированных биосоциальными науками прошлого столетия. Эта критика имеет под собой как логическую, так и фактологическую почву.
Критиковавшие логику линейных теорий показали, что, во-первых, линейный тип изменения лишь один из многих возможных; во-вторых, для того чтобы линейное движение или изменение было возможно, изменяющийся объект должен либо находиться в абсолютном вакууме и не испытывать воздействия внешних сил, либо действие этих сил на протяжении всего процесса изменения должно быть скомпенсировано, т. е. эти силы должны находиться в таком «замечательном равновесии», чтобы они могли нейтрализовать друг друга в каждый момент времени и, таким образом, позволить изменяющемуся объекту двигаться в одном направлении, будь движение прямолинейным, спиралеобразным или колебательным.
Очевидно, что реализовать обе эти предпосылки практически невозможно; даже «материальная точка» в механике никогда не движется ни в абсолютном вакууме, ни под действием полностью компенсирующих друг друга сил; даже материальные тела находятся под влиянием хотя бы двух сил: инерции и гравитации, которые силой инерции превращают их прямолинейное и единообразное движение в круговое или криволинейное. Это также верно и в отношении нематериальных объектов. А если принять во внимание тот факт, что человек, общество и культура – гораздо более сложные «тела», что они подвержены постоянному влиянию неорганических, органических и социокультурных сил, то их линейное изменение на протяжении всего исторического времени становится еще менее вероятным. Прибавьте к этому и тот неоспоримый факт, что каждая из этих «единиц изменения» сама постоянно изменяется в процессе своего существования и таким образом может изменять направление социокультурного изменения, и тогда утверждение о вечной линейности потеряет всякий смысл.
В силу этой и других подобных причин теория вечных линейных тенденций все чаще отвергалась и заменялась другой, которую можно было бы назвать принципом предела в линейной тенденции изменения. Согласно данному принципу, линейно развиваются лишь некоторые социокультурные явления на протяжении ограниченных отрезков времени, которые различны для разных социокультурных единиц. Из-за постоянных изменений самих единиц, изменения и непрекращающегося воздействия огромного числа внешних по отношению к ним сил временно линейный характер их движения нарушается и сменяется «поворотами и отклонениями»; в результате глобальный процесс социокультурного изменения приобретает нелинейный характер [15] .
В-третьих, многие другие предположения, лежащие в основе линейных теорий, такие как спенсеровский принцип «нестабильности однородного», оказались необоснованными – логически и фактологически.
В-четвертых, было показано, что логическая структура линейных теорий внутренне противоречива. Например, теория Спенсера утверждает, что высшим проявлением единообразия всех видов изменения, начиная с движения материальных тел и кончая социокультурными процессами, является ритм, в котором чередуются фазы эволюции и разложения, интеграции и дезинтеграции, дифференциации и де-дифференциации. Если последовательно применить эту теорию к изменению социокультурного явления, то она будет противоречить любой неограниченной линейной теории эволюции. Она предполагает, что «эволюция» и ее направление должны смениться «разложением» с направлением, противоположным или хотя бы отличающимся от направления «эволюции». Находясь во власти линейной концепции, Спенсер пренебрегает этим требованием своей собственной теории и, выделяя лишь направление эволюции, не только противоречит своим собственным принципам, но и сталкивается с целым рядом других трудностей [16] . То же самое с небольшими поправками можно сказать практически обо всех линейных теориях изменения.
В-пятых, в линейных теориях уязвимо для критики оперирование «человечеством» как единицей изменения. Большинство этих теорий прослеживает соответствующую линейную тенденцию в истории человечества в целом. Линейные теории, не касающиеся важнейшего вопроса о том, может ли «человечество», ни в коей мере не объединенное в какую-либо реальную систему в прошлом, рассматриваться как единица изменения, происходящего с «начала человеческой истории по настоящее время», вряд ли имеют какое-либо реальное значение. Очевидно, что такая тенденция не может реализоваться и в жизни-истории каждого человека, потому что миллионы людей в прошлом жили и умирали, не достигая позднейших ступеней заданного пути и не проходя всех его якобы необходимых этапов. Таким же образом подавляющее большинство человеческих сообществ существовало и исчезало, находясь на начальных стадиях того или иного направления развития, а тысячи современных обществ до сих пор находятся на самых ранних ступенях развития. В то же время многие сообщества никогда не проходили начальных стадий развития, а возникали уже с характеристиками более поздних этапов.
Далее, огромное число обществ и групп прошли в своем развитии не те этапы, которые описываются соответствующими «законами эволюции-прогресса», и в отличной от предписанной этими «законами» временнОй последовательности. Иные группы показали регресс от более поздних стадий к более ранним. И, наконец, в жизни каждого индивида, группы и человечества в целом в каждый данный момент времени можно обнаружить сосуществование множества стадий развития – от самых ранних до наиболее поздних. Если теперь из «человечества», к которому предположительно относится этот закон, исключить всех индивидов и все группы людей, развитие которых отклоняется от направления «закона эволюции» с его стадиями, то останется (если вообще что-нибудь останется) совсем небольшая группа, «историческое изменение» которой подчиняется так называемым универсальным тенденциям и законам линейного развития. Одного этого довода достаточно, чтобы считать эти тенденции и законы в лучшем случае частными закономерностями, относящимися лишь к очень небольшой части человечества, а никак не универсальными законами социокультурной эволюции.
К этой и аналогичной логической критике положений и принципов разнообразных линейных теорий социокультурного изменения может быть добавлена не менее существенная фактологическая критика. Суть этой критики в подборе обширного фактического материала, явно противоречащего провозглашенным тенденциям и законам. Социологи, психологи, философы, историки, этнографы и другие ученые показали, что эмпирические процессы жизни-истории индивидов и групп людей не соответствуют воображаемым тенденциям развития и не проходят соответствующих этапов развития. Факты явно противоречат утверждениям о существовании каких-либо универсальных и вечных линейных тенденций или каких-либо универсальных стадий эволюции, относящихся ко всему человечеству, к любым группам и индивидам.
Результатом логической и фактологической критики линейной динамики на протяжении двух последних столетий стал наблюдаемый в XX веке спад энтузиазма открывателей таких тенденций и законов. Попытки продолжить создание таких динамик конечно, не исчезли полностью, но их становится все меньше и меньше и они все чаще ограничиваются отдельными обществами временными и многими другими рамками и оговорками.
Находя теории социальной динамики линейного толка мало продуктивными, исследователи сосредоточились на других аспектах социокультурного изменения, и прежде всего на его постоянных и повторяющихся чертах, силах, процессах, взаимосвязях, проявлениях единообразии.
Внимание социологии и других общественных наук к постоянным чертам социокультурного изменения проявлялось по-разному.
Во-первых, тщательно изучались постоянные силы, или факторы, социокультурного изменения и постоянные проявления социокультурной жизни и организации. Сторонники механической и географической школ, например, исследовали с этой точка зрения различные формы энергии (В. Оствальд, Е. Солвэй, Л. Винарский, В. Бехтерев и др.) или особые космические силы климат, солнечные пятна и другие географические факторы (Э. Ханингтон, В. С. Дживанс, Г. Л. Мур и др.), и описали их постоянные воздействия на социальные и культурные явления, начиная с экономических изменений и кончая подъемом и падением наций. Приверженцы биологической и физиологической школ в социологии и общественных науках брали в качество таких постоянных сил наследственность, расу, инстинкты, рефлексы, различные физиологические порывы, жизненные процессы, эмоции, чувства, желания, «резидуи», идеи и пытались доказать постоянное социокультурное действие каждой биопсихологической переменной (Зигмунд Фрейд, психоаналитики, сторонники теории наследственности, такие как Ф. Гальтон, Карл Пирсон и др., Г. С. Чемберлен, О. Аммон, В. де Лапуж, К. Ломброзо, Е. А. Хутон и другие представители расово-антропологической школы; биохевиорист Джон Б. Уотсон; психологисты Уильям Мак-Дугалл, Ч. А. Эллвуд, Е. А. Росс, Е. Л. Торндайк, У. И. Томас, Вильфредо Парето, Л. Петражицкий, Г. Блюхер, Уильям Троттер, Грэхем Уоллес, Лестер Ф. Уорд, Уильям Грэхем Саммер, Габриэль Тард, Торстейн Веблен и др.). Другие социологи пытались выявить действие на остальные социокультурные явления таких разнообразных условий, как плотность и численность населения, «изобретательность», «экономический» или «религиозный» и другие факторы вплоть до «мобильности», «моральной плотности», «общественной аномии». Во всех этих исследованиях делались попытки высветить постоянную роль каждого из этих «факторов-переменных» в поведении людей, в социальной структуре и культурной жизни, постоянное действие каждого из этих факторов и, наконец, объяснить «как» и «почему» колебаний и изменений самих этих факторов.
Во-вторых, внимание к постоянным и повторяющимся чертам социокультурного изменения проявилось в глубоком изучении постоянных и всегда повторяющихся процессов в социокультурном универсуме. Значительное место в социологии XX века занимают исследования таких всегда повторяющихся процессов, как изоляция, контакт, взаимодействие, амальгамация, культивация, изобретение, имитация, адаптация, конфликт, отчуждение, дифференциация, интеграция, дезинтеграция, организация, дезорганизация, диффузия, конверсия, миграция, мобильность, метаболизм etc., с одной стороны, а с другой стороны – исследования этих повторяющихся процессов, поскольку они касаются вопросов групповой динамики, того, как общественные группы возникают, организуются, обретают и теряют своих членов, как распределяют их внутри группы, как они меняются, дезорганизуются, как они умирают и т. д. (Габриэль Тард, Георг Зиммель, Леопольд фон Визе, Роберт Е. Парк, Эрнст У. Берджесе, Е. А. Росс, Эмори Богардус, Коррадо Джини, П. Карли, Питирим Сорокин и авторы почти всех учебников социологии). Таким образом, в социологии XX века был проведен тщательный анализ основных социокультурных процессов, постоянно повторяющихся в жизни-истории любого общества в любое время.
Третьим проявлением внимания к повторяющимся процессам было интенсивное изучение устойчивых и повторяющихся значимо-причинно-функциональных связей между различными космосоциальными, биосоциальными и социокультурными переменными, как они выступают в постоянно изменяющемся социокультурном мире. Несмотря на то что эти отношения изучались уже в XIX веке, в наше время их исследование необычайно углубилось. Основные условия географической, биологической, психологической, социологической и механической школ в социологии XX столетия были направлены как раз на отыскание и описание причинно-функциональных или причинно-значимых единообразии во взаимосвязях между двумя или несколькими переменными: между климатом, мышлением и цивилизованностью; между солнечными пятнами, деловой активностью и уровнем преступности; между наследственностью и той или иной социокультурной переменной; между технологией и философией или изобразительным искусством; между плотностью населения и идеологией; урбанизацией и преступностью; формами семьи и формами культуры; общественным разделением труда и формами солидарности; общественной аномией и числом самоубийств; состоянием экономики и преступностью, душевными расстройствами, внутренней напряженностью, беспорядками или войнами; между формами религии и формами политической и экономической организации и т. д. и т. п., начиная с самых узких и кончая предельно широкими. Эти исследования дали множество формул причинно-функциональных и причинно-значимых единообразии, повторяющихся в развитии различных обществ и в каждом обществе в различные периоды. Проверив многие подобные обобщения, сделанные ранее, ученые нашли их либо совершенно ложными, либо нуждающимися в серьезных исправлениях.
Наконец, четвертым проявлением внимания к устойчивым и повторяющимся аспектам социокультурного изменения стало изучение постоянно повторяющихся ритмов, осцилляций, флуктуаций, циклов и периодичностей в ходе социокультурного процесса. Занятые поисками линейных тенденций, социология и все общественные науки XIX века уделяли мало внимания этим повторяющимся чертам социокультурного изменения. За небольшим исключением (Гегель, Тард, Феррара, Данилевский и некоторые другие), обществоведы и социологи прошлого века пренебрегали богатой традицией китайских и индийских мыслителей, традицией Платона, Аристотеля и Полибия, Ибн Хальдуна и Дж. Вико, сосредоточивших свои исследования социальной динамики на повторяющихся циклах, ритмах, осцилляциях, периодичностях, а не на вечных линейных тенденциях. XX век подвел итоги работы этих мыслителей и энергично их продолжил.
Самые первые в общественных и гуманитарных науках XX века и наиболее глубокие исследования циклов, ритмов, флуктуаций и периодичностей появились в теории и истории изобразительного искусства, а затем в экономике, в исследованиях промышленных циклов. Большинство же социологов и других представителей общественных и естественных наук несколько отстали в изучении повторяющихся единообразии, так как они с опозданием обратились к новой области исследований. Даже сегодня многие социологи не отдают себе отчета в том, что произошел решительный отход от линейных тенденций и что научный интерес сместился на повторяющиеся ритмы и периодичности. Раньше или позже, но во всех общественных, философских и даже естественных науках произошла или происходит смена исследовательского интереса. Со значительным опозданием осознали это естественные науки, и теперь даже открыт Институт изучения циклов в области физико-химических и биологических явлений. Что касается всей совокупности философских, общественных и гуманитарных дисциплин XX века, то они уже дали значительное число научных работ, посвященных социокультурным ритмам, циклам и периодичностям в изобразительном искусстве и философии, этике и праве, экономике, политике, религии и других социокультурных процессах. Одно только перечисление всех единообразий ритма и темпа, типов и периодичности флуктуаций и других важных результатов этих исследований заняло бы несколько сотен страниц, как это произошло в моей «Динамике» [17] . Целый ряд ритмов с двумя, тремя, четырьмя и большим числом фаз, периодических и не периодических, коротких и продолжительных, в узких и широких, простых и сложных социокультурных процессах выявили и проанализировали: в искусстве – У. М. Ф. Петри, О. Г. Кроуфорд, П. Лигети, Г. Вельфлин, Ф. Мантре, Дж. Петерсен, Е. Уэкслер, У. Пиндер, П. Сорокин и многие другие; в философии – К. Джоел, П. Сорокин и другие; в экономических процессах – большая группа экономистов, начиная с М. Туган-Барановского и кончая Уэсли Митчелом и Джозефом Шумпетером; в политических процессах – О. Лоренц; в культурных образцах – А. Л. Кребер; в жизни-истории функционирования обширных социокультурных систем и суперсистем – Л. Вебер, Альфред Вебер, Освальд Шпенглер, Арнольд Дж. Тойнби, Сорокин и многие другие. Линейная последовательность стадий, или фаз, социокультурного процесса во времени тоже получала более надежную основу благодаря изучению ритма и последовательности фаз. Оставив охоту за какими-то странными и сомнительными последовательностями стадий линейного процесса, проходящего через всю человеческую историю, которой занимались в XIX веке, и сосредоточившись на изучении повторяющихся процессов, исследователи XX века смогли показать существование многих ритмов с определенной повторяющейся временной последовательностью фаз. Наконец, эти работы значительно расширили наши познания в области периодичности и длительности разнообразных социокультурных процессов.
Итак, социология и все общественные науки XX века нашли изучение ритмов, циклов, темпов и периодичностей более продуктивным, дающим более богатые и определенные результаты, чем поиски извечных исторических путей развития, которыми они занимались в XIX веке. Не остается сомнений, что ритмы и повторяющиеся процессы будут изучаться еще тщательнее, усерднее, интенсивнее в последующие десятилетия и, по всей вероятности, на этом пути общественные науки ждут гораздо большие достижения, чем в XIX веке.
Таковы вкратце основные изменения в изучении «что» социальной динамики, происшедшие в социокультурной мысли XX века в сравнении с XIX.
II
Новое в изучении «почему» социокультурного изменения. Параллельно с обрисованным выше сдвигом в рассмотрении «что» социокультурного изменения ряд изменений произошел и в изучении «почему» и «как», его причин и механизмов. Опять-таки данные изменения не представляют собой нечто абсолютно новое, совершенно неизвестное социологии и общественным наукам XIX века. Они скорее явились результатом смещения основного исследовательского интереса и смены господствующей модели мышления, дальнейшим прояснением того, что было недостаточно ясно в XIX столетии, и более отчетливой дифференциацией того, что было тогда недостаточно дифференцировано.
Во-первых, сегодня придается больше веса социокультурным переменным как факторам социокультурного изменения. Несмотря на то что теории, в которых подчеркивается важная роль географического, биологического и психологического факторов в социокультурном изменении, продолжают развиваться, они вряд ли добавили что-либо к тому, что уже было сказано ими в прошлом веке. Основные достижения и основной взгляд принадлежат социологическим теориям, которые рассмотрели различные социальные и культурные факторы как главные движущие силы социокультурного изменения. Тщательные исследования изменения числа самоубийств и преступлений, экономических колебаний, войн и революций, смены политических режимов, стилей в изобразительном искусстве или динамики обширных культурных и социальных систем со всевозрастающей надежностью подтверждают догадку о том, что основные факторы этих изменений находятся в самих социокультурных явлениях и тех социокультурных условиях, в которых они происходят и функционируют. Оказывается, что внешние по отношению и ним географические и биологические силы являются второстепенными факторами, способными облегчить движение социокультурной системы или подорвать и даже сокрушить ее, но, как правило, не определяющими ее нормальное развитие, взлеты падения, основные качественные и количественные изменения в ее жизни-истории. Направление факторного анализа получило свое естественное завершение в ряде систематических теории имманентного социокультурного изменения, согласно которым каждая социокультурная система несет в себе семена своего собственного изменения и гибели. Таким образом, в нашем столетии возродились и развиваются старые теории имманентного изменения Платона и Аристотеля, Полибия и Вико, Гегеля и Маркса, Момзена и Конта, которыми так или иначе пренебрегали в прошлом веке [18] .
С развитием этих теорий в социологической мысли нашего века произошло второе изменение, состоявшее в придании все большего значения и особой роли имманентным, или внутренним, силам каждой данной социокультурной системы в ее жизнедеятельности и в придании меньшего веса и лишении особого значения факторов, внешних по отношению к данной социокультурной системе [19] . Господствующим направлением факторного анализа социального изменения в XIX веке было объяснение изменения каждого данного социокультурного явления будь то семья или деловое сообщество, литература или музыка, наука или право, философия или религия – посредством изучения внешних по отношению к данному явлению факторов (географических, биологических и других социокультурных условий, внешних по отношению к данной социокультурной системе). В XX веке ученые все чаще обращаются к основаниям главных изменений в функционировании данной социокультурной системы во всей совокупности ее собственных актуальных и потенциальных свойств и ее связях с другими социокультурными явлениями. Все внешние силы (географические, биологические и социокультурные), с которыми система непосредственно не связана, должны рассматриваться, как правило, лишь как второстепенные факторы, подрывающие либо облегчающие (а иногда даже уничтожающие) реализацию потенций системы [20] .
Третьим изменением в области «почему» социокультурного развития стали возрастание внимания к роли отдельных факторов (переменных) в отдельных социокультурных изменениях, особенно к роли социокультурных факторов, и большая точность в их изучении. В XX веке социология не открыла ни одного нового фактора социокультурных изменений, неизвестного социологии прошлого века. Но, изучая причинные связи, социология XX века гораздо точнее определила эти факторы – географические, биологические и особенно социокультурные, весьма неопределенно именовавшиеся ранее экономическими, религиозными, идеологическими, юридическими и т. д. В интересах точности эти широкие и довольно неопределенные факторы были разложены на множество более определенных и четких «независимых переменных» и гораздо более тщательно изучены в их причинных связях с рядом более частных «зависимых социокультурных переменных». Разложив всеобъемлющий и неопределенный «экономический фактор» марксизма на такие переменные, как экспорт, импорт, цена товаров, уровень заработной платы и доходов, структура расходов, индекс деловой активности и т. д., и исследовав связи каждой из этих переменных с особыми формами преступлений, психических расстройств, самоубийств или сменой политических идеологий, социология XX века дала нам более определенное знание о связях между этими переменными, чем социология прошлого века. Таким же образом социология нашего века поступила и с другими предельно широкими факторами.
Возросшая точность факторного анализа явилась также результатом накопления в социологии и общественных науках XX столетия богатого фактического материала. Поскольку идеалом науки была «социология, нацеленная на факт», ею был накоплен более обширный систематизированный фактический материал столь необходимый для выдвижения и проверки любой гипотезы о причинной связи. Этот более обширный и более качественный фактический материал позволил социологии и общественным наукам XX века надежно проверять обоснованности причинных гипотез. В результате часть прежних теорий причин социокультурного изменения была признана ложной, другие объяснения пришлось уточнить и ограничить, а некоторые оказались даже более обоснованными, чем это казалось раньше [21] . Этому возросшему стремлению к точности и надежности теории «почему» социокультурных изменений мы обязаны значительными достижениями современной социологии, но в нем же коренится и один из ее самых больших грехов – принесение приблизительной действительности в жертву обманчивой точности.
Главным изменением в социологии и общественных наука XX века стали, однако, нарастание разногласий и раскол на две противоборствующих направления в изучении каузально-факторных проблем «почему» социокультурного изменения. В менее явной скрытой форме это противоречие существовало уже в XIX веке. В XX веке оно углубилось, расширилось и переросло в открытый конфликт. Первый подход состоит в некритическом применении методов и принципов причинно-функционального анализа в том виде, в каком они утвердились в естественных, физико-химических науках. Второй подход заключается в специфически социокультурном понимании причинности, существенно отличающемся от сформулированного в естествознании, разработанном для изучения особой природы социокультурных явлений, причинных и функциональных связей между ними как в статическом, так и в динамическом аспекте. Сторонники «естественнонаучной модели причинности» в области социокультурных явлений считают, что эти явления по своей структур подобны, даже идентичны физико-химическим и биологических явлениям; следовательно, такие плодотворные в своей области методы и принципы причинного анализа естественных наук будут вполне адекватными для причинного анализа – как статического, так и динамического аспекта социокультурных явлений.
В соответствии с этими посылками сторонники «естественнонаучной причинности в общественных явлениях» в XX веке, во-первых, стремились к тому, чтобы выбираемые ими факторы, или «переменные» (изменения), были «объективными, поведенческими, операциональными» – чем-то материальным и осязаемым.
Во-вторых, их образ действий был «механическим и атомистическим» в том смысле, что они брали за переменную любой «транссубъективный» фактор, независимо от того, является ли он неотъемлемой частью какого-либо реального единства или изолированным явлением. Начиная с причин преступлений или «счастья в браке» и кончая более масштабными явлениями факторный анализ такого типа пытается перебрать по одному длинные или короткие ряды возможных факторов (например, для супружеского согласия или счастья: телосложение, цвет кожи, экономическое положение, вероисповедание, профессия, доход, климат, раса, национальность, etc., etc) и оценить, причем количественно, их относительную значимость для исследуемого явления, приписывая каждому из факторов строго определенный «индекс влияния». Эта процедура повторяется при выявлении любых причинных связей.
В-третьих, опять же в полном соответствии с этими предпосылками, для упорядочения и «обработки» данных заимствуются разнообразные принципы естественных наук: физики и механики (от теории относительности Эйнштейна до современных теорий физики микрочастиц), принципы химии и геометрии, биологии и математики (современные течения «социальной физики», «социальной энергетики», «геометрической и топологической социологии», квазимате-матические теории социального изменения и причинности, социометрические, «рефлексо-логические», «эндокринологические», «психоаналитические», «биологические» и другие социоло-гические теории причинности и изменения).
В-четвертых, некоторые энтузиасты особенно усердно стараются применить «точный количественный метод» причинного анализа в форме различных псевдоматематических процедур и сложных статистических операций, твердо уверовав в возможность достижения истины посредством сложных механических операций, предписываемых их псевдоматематикой и псевдостатистикой [22] .
В результате приверженности к этой якобы [23] «естественнонаучной причинности» теоретические и конкретные исследовании социокультурных явлений и факторный анализ XX века создал обилие «исследований», переполненных цифрами, диаграммами показателями, сложными формулами – очень точными и «научными» на вид – простых и сложных причин существования и изменения любых социокультурных явлений, которые им приходилось изучать. Несмотря на шумные заявления и претензии сторонников этого направления, реальные результаты их весьма энергичных усилий разочаровывают. При тщательном рассмотрении их утверждения и посылки оказываются разновидностью грубейшей материалистической метафизики, непоследовательной и внутренне противоречивой, искажением методов и принципов естественных наук, логики и математики. А действительные результаты, полученные посредством этих «точных на вид» формул и операций, как правило, оказываются либо тщательной разработкой очевидного, либо формулами, обманчивыми в своей точности и противоречащими друг другу: с высокими показателями у одного и того же фактора в одной серии исследований и низкими в следующей, с высокими положительными коэффициентами корреляции между какими-либо переменными в одних работах и низкими или отрицательными коэффициентами между теми же переменными в других.
Логико-математическая несостоятельность большинства этих предпосылок вместе с фактической бесплодностью достигнутых результатов вызвала значительное и растущее противодействие этой праздной игре в «естественнонаучную причинность» в общественных явлениях со стороны других социологов и обществоведов. Следуя традиции великих мыслителей прошлого, таких как Платон и Аристотель, и некоторых выдающихся ученых XIX века, таких как сам Конт, Г. Риккерт, В. Дильтей и другие, они представили целый ряд ясных и убедительных доводов против этой «игры».
Во-первых, они констатируют, что каждая зрелая естественная наука имеет специфические принципы, методы и методики анализа причинных связей, соответствующие природе исследуемых явлений. Принципы, методы и методики чисто математических наук отличны от физических или биологических; методы и методики биологии отличаются от методов физики или химии; даже в рамках одной науки принципы, методы и методики физики микромира не те же самые, что в физике макромира.
Поэтому, возражают они, неправомерно утверждать, что существуют какие-то общие «естественнонаучные принципы, методы и методики», и тем более некритически применять их к изучению социокультурной причинности.
Во-вторых, они указывают на коренные различия в природе и структуре социокультурных и физических, биологических явлений; следовательно, изучение социокультурной причинности требует набора принципов, методов и методик, отличных от тех, которые применяются в физике или биологии, и соответствующих характеру причинных связей в социокультурном мире.
В-третьих, они утверждают, что, имея в виду «нематериальный» компонент этих явлений, невозможно безусловно оперировать «объективными», «материальными», «поведенческими», «операциональными» переменными, взятыми атомистически и механически, так как каждая социокультурная переменная (включая религиозные, экономические, юридические, этические, эстетические, политические и другие, которыми оперируют «социологи-естественники») «объективно воплощается во множестве «материальных носителей», различающихся химически, физически, биологически, перцептивно, материально, и ни одна из этих переменных не ограничена в своих материальных проявлениях каким-либо одним классом материальных явлений. Поэтому никому, даже «социологам-естественникам», непозволительно рассматривать какой-либо «объективный» материальный объект или неизменное проявление какого-либо из этих факторов, классов или групп социокультурных явлений; любая такая попытка, где бы и когда бы она ни предпринималась, оборачивается самыми грубыми ошибками.
Четвертое возражение состоит в том, что атомистическое изучение любого социокультурного фактора в его взаимосвязи с другими переменными невозможно, так как один и тот же социокультурный фактор А может совершенно по-разному относиться к переменной B в зависимости от того, являются ли А и B частями одной социокультурной системы (unity) или изолированными явлениями (congeries), дан ли фактор А в данной социокультурной констелляции или же в другой, например, фактор принадлежности к одной расе (А) оказывает ощутимое влияние на выбор партнера в браке (B) в обществе, где придается большое значение общности или различию рас партнеров, и небольшое (если вообще оказывает) влияние на тот же выбор B в обществе, где общности или различию рас партнеров придается небольшое значение или вообще не придается никакого значения; объективно одно и то же действие, скажем, А дает B тысячу долларов, может иметь десятки социокультурных значений – от выплаты долга или зарплаты до пожертвования или взятки. Подобно этому причинная связь данного действия с другими действиями А и B и с другими социокультурными явлениями находится в диапазоне от теснейшей причинной связи до нулевой, от связей с C и D или M и до связей с десятками других социокультурных переменных.
В-пятых, следует признать, что причинные связи в социокультурных явлениях вообще совершенно отличны от связей в атомистичных несистемных совокупностях, агрегатах (congeries). В силу этих и многих других причин вряд ли можно говорить, что между социокультурными явлениями существуют чисто причинные связи, такие как в физических, химических и даже биологических явлениях. Скорее в этой области мы находим большей частью связи по значению и типологические связи (Sinn-Ordnung, Sinn-Zusammenhaenge, Verstehende [24] и идеально-типические взаимосвязи В. Дильтея, Г. Риккерта, Макса Вебера, Т. Литта Г. Гайгера и других представителей школы Дильтея Макса Вебера) или взаимосвязи «динамической групповой оценки (dynamic group assessment) (Макайвер), или то, что я называю значаще-причинными связями. Вряд ли возможно изучать эти специфические связи, механически применяя к ним догматические правила статистических методов, методы индукции или любые другие правила и методы той или иной естественной науки. Точность результатов таких исследований обманчива. Необходимы иной подход, иные методики, учитывающие «значащую составляющую» социокультурных явлений (отсутствующую в физико-биологическом мире), так как эта составляющая играет ведущую и решающую роль и является «ключом» как к простейшим, так и к сложнейшим системам значаще-причинных, статистических и динамических связей в социокультурном мире.
Ряд социологов и обществоведов, рассуждая таким образом, на протяжении последних 20 лет пытаются создать систематическую теорию социокультурной причинности. Некоторые из них попытались применить эту теорию к конкретному анализу социокультурных систем – как широких, так и узких, не избегая даже предсказаний, касающихся дальнейшего развития этих малых и крупномасштабных социокультурных процессов. [25]
Несмотря на то что эти теории специфической социокультурной причинности в настоящий момент весьма приблизительны и далеки от завершения, их развитие в ближайшее десятилетие обещает поставить причинный анализ в общественных науках на гораздо более твердое основание, чем то, которым он обладал до сих пор. А с улучшением инструмента исследований мы вправе ожидать и более значительных и плодотворных результатов, чем прежде.
Таковы вкратце основные различия в изучении социальной динамики в XIX и в XX столетиях.
Война и милитаризация общества
1
Одним из многочисленных следствий длительной и томительной войны является изменение социальной организации воюющих групп в сторону приближения ее к типу военно-социалистического общества. Этот термин я беру у В. И. Ленина, введение его в наш обиход. Условимся, что следует понимать под таким названием.
Идеально-предельным военно-социалистическим обществом является такое, где: 1) объем вмешательства, опеки и регулировки жизни, поведения и взаимоотношений граждан со стороны власти безграничен, 2) объем автономии «самоопределения» его членов в области своего поведения и взаимоотношений ничтожен, близок к нулю.
Это – общество, где власть и ее агенты регулируют и нормируют решительно все поведение и все взаимоотношения граждан: их деятельность, профессию, одежду, пищу, жилище, верования, убеждения. вкусы, брак, число детей и т. д. Иными словами, здесь все взаимоотношения: экономические, семейные, брачные, правовые, религиозные, научные, эстетические и т. д. предоставлены не частному усмотрению и инициативе членов общества, а целиком устанавливаются и нормируются властью, сверху и централизованно. Люди здесь не автономные личности, а направляемые и управляемые властью; не нечто самоценное, а простая собственность последней. Говоря юридическим языком, здесь нет совершенно частно-правовых отношений, а все отношения публично-правовые, регулируемые сверху.
Из этого определения вытекают следующие характерные черты такого общества. 1) Компетенция власти здесь абсолютна и неограниченна. Власть здесь выше закона, «что власти угодно, то и имеет силу закона». Подданные, как солдаты в строю, должны беспрекословно повиноваться всем велениям правительства. Нет никаких «прав человека и гражданина», которые оно не могло бы отменить, нет ни одной сферы поведения, вплоть до самой интимной, которую оно не могло регулировать. 2) Царствует полная централизация. Частному усмотрению, личному почину, независимо от власти, здесь нет места. Децентрализованная автономия лиц и групп не может существовать, 3) посему здесь частной собственности нет и быть не может, ибо все орудия, средства производства и обращения принадлежат власти («обществу»); она регулирует и производство, и обмен, и распределение, и потребление, регулирует сверху, из центра, согласно единому государственному плану. То же относится и ко всем сферам поведения граждан. Жизнь каждого из них от рождения до смерти: должен ли он жить или умереть, что делать, как делать, жениться или нет, на ком и когда, как веровать, что есть, где читать и т. д. – все это предопределено сверху. 4) Класса капиталистов как владельцев средств производства и обращения здесь нет, ибо нет частной собственности на них. Но нет и равенства или отсутствия эксплуатации. Слоем лиц, присваивающих себе прибавочную ценность, здесь являются командующие слои общества со своими ближайшими клиентами и помощниками. 5) Все устройство общества вплоть до психики его членов приспособлено к войне и пронизано милитаризмом. Здесь все делается по команде, по нарядам, все, вплоть до науки, учения и духовной жизни. Все общество представляет единый военный лагерь или осажденную крепость; всюду царствует единая военная дисциплина, пронизывающая общество снизу доверху.
Таковы основные черты идеально-предельного военно-социалистического общества.
Война, как сказано, изменяет организацию группы в сторону приближения ее к этому типу. И изменяет тем сильнее, чем, при равенстве прочих условий, война длительнее, тягостнее, чем сильнее она задевает общество.
2
Спрашивается: почему же война влечет за собой такие изменения общественной организации? По многим причинам. Главные же из них были указаны еще Г. Спенсером в его гениальной теории военных и промышленных обществ [26] .
Первая причина в том, что такая милитарная социализация общества требуется во время войны, интересами самосохранения последнего. При равенстве прочих условий из двух воюющих обществ шансы на победу будет иметь то, где все население превращено в один лагерь, подчинено одной воле, суровой дисциплине, словом, превращено в дисциплинарное войско. Каждому известно, что из двух одинаковых армий победит та, которая лучше дисциплинирована и подчинена воле командования. Та же, где солдаты автономны, где вместо беспрекословного повиновения приказом, они будут «митинговать» и «обсуждать»: исполнить или не исполнить приказ (как у нас было в 1917 г.), где они будут пользоваться свободой и усмотрением в области своего поведения, такая армия будет наверняка бита первой. То же относится и к целому народу. В процессе естественного отбора еще выработалось такое приспособление к войне, такое изменение общества в периоды последней.
Такова первая, основная причина (часто несознаваемая многими, вплоть до власти самого общества), которая вызывает изменение общественной организации в указанном направлении.
Рядом с ней выступают и другие. Разразившаяся война и военное обучение вообще резко меняет формы поведения населения воюющих стран. Она «отвивает» от него одни поступки и «прививает» другие, отучает его от одних форм поведения и приучает к другим. Здесь она, подобно портному, снимает с нас один костюм и надевает другой. В самом деле, война и казарма приучает людей к поведению, противоположному поступкам, прививаемым мирной жизнью. Мирная жизнь развивает у людей личную инициативу, любовь к свободе, к мирному производительному труду, уважение к человеку, к его правам и его достоянию. Она подавляет злостные поступки: убийство, насилие, разрушение и др. преступления. Она благоприятствует развитию науки, искусства, культуры. В ней победа достается не грубой силе, а человеку, обладающему максимальными духовными способностями в разных областях жизни. Военный строй и война действуют обратно. Они непрерывно приучают солдата к рабству и повиновению. От него не требуется рассуждений, а только повиновение. Ему командуют и приказывают, а не советуются с ним. Он – простой материал в руках власти. От него не требуется личной инициативы, а только слепое и беспрекословное подчинение воле власти. Вся военная служба, вся казарменная муштровка направлена на то, чтобы сделать из него слепое орудие в руках командующих, чтобы из автономной личности создать машину, лишенную всякой автономии, целиком управляемую сверху, в конце концов из единого центра, главного штаба. Сама военная власть деспотична по самой природе. Она внеконтрольна и неограниченна. Главнокомандующий – абсолютный повелитель, действия которого не подлежат обсуждению. Его воля – закон. Его права во время войны неограниченны. Сотни тысяч людей он может бросить на смерть и никто не имеет права отменить его приказа.
Далее. Централизация и всесторонняя регулировка сверху – душа всей военной организации и всей войны. Народ, часто воюющий, непрерывно дрессируется в этом направлении. Эта дрессировка, конечно, не проходит бесследно ни для народа, ни для власти. Соответствующие рабские формы поведения чем далее, тем более прочнее укрепляются в первом, и прямо или косвенно отражаются на всей его общественной жизни и на всей его общественной организации. Деспотизм военной власти переходит и на ее гражданские функции. При частых и длительных войнах мало-помалу ко всему народу прививаются эти черты и содействуют приближению его организации к типу военно-социалистического общества. К тому же приводит и деспотизация самой власти, диктуемая войной. То же приходится сказать и о других поступках, прививаемых правовой борьбой. Вместо уважения к личности, она проповедует и требует убийства, вместо уважения чужих прав – полного нарушения их, вместо любви – прививает злобу, вместо мирного труда – требует разрушения. Все это не проходит даром ни для народа, ни для власти, ибо всякий наш поступок рикошетом отражается на нас самих и исподволь переделывает нас. Это особенно относится к актам, прививаемым войной. Народ она приучает к рабству, власть – к диктатуре и абсолютизму. Отсюда понятно, почему она ведет к возникновению и расцвету произвола, к обесценению ее прав, ее достояния и свободы, т. е. к чертам, характеризующим тип военно-социалистического общества.
Такова вторая сторона войны, ведущая к военному социализму. Наконец, к тому же результату ведет война и третьим путем. Она не только уменьшает население, но резко изменяет и его качественный состав. Она уносит с поля жизни лучших и оставляет выживать худший человеческий материал. В самом деле, в войнах гибнут, прежде всего, самые здоровые и самые трудоспособные возрастные группы. В армию не берутся больные и калеки, туда не берутся дети и старики, а мобилизуются обычно люди от 18-ти до 45 лет. Далее, преступники, лица морально запятнавшие себя, также не забираются в армию; следовательно, они не подпадают риску гибели. Мало того. Трусы, шкурники и лица без глубокого сознания долга стараются не попасть туда, а где-нибудь «окопаться в тылу»; если и попадают, то и здесь стремятся увильнуть от опасности. Лица же, честные с собой, полные сознания долга, этого не делают; стало быть, и здесь они рискуют больше. Изучение жертв войны показывает даже, что в войнах прямо и косвенно лица интеллектуально квалифицированные гибнут в большем проценте, чем не квалифицированные. Так, напр., в современной войне потери всей Англии с колониями были около 800 000. Лиц с высшим образованием и научной квалифицированной подготовкой на 1 000 000 населения Англии приходится около 2 000. Погибло же таких лиц за войну гораздо больше. То же приходится сказать и о всех других воевавших странах. Лозунг древних римлян, призывавших к войне, гласил: «Дайте лучших». Этот лозунг глубоко верен. Войны отбирают лучших и оставляют жить худших. Но… мало того. В силу наследственности она уносит не только лучших, но и их потомство; уносит их как производителей будущих поколений и ведет, таким образом, к размножению людей второсортных. Не будь ее – в силу конкуренции второсортные люди были бы оттеснены на второй план. Первые места были бы заняты этими лучшими и их потомством. «По векселям войны, – правильно сказал Бен. Франклин, – платить приходится не во время войны, а много позже, спустя несколько поколений». И он прав. Эта трагическая роль войны сразу не сказывается, но зато она несомненна и роковая. Особенно при больших, тяжелых и частых войнах. Благодаря им качественный состав народа все более и более ухудшается на протяжении ряда десятилетий, и в итоге великий народ может стать бездарным, великое государство – закатиться. В этой роковой роли войны – одна из основных причин падения древней Греции и Рима, где благодаря множеству войн, и внешних и гражданских, погибли почти все «лучшие» и их потомки; новые пришельцы оказались не в состоянии поддержать достижения первых. Это условие (при наличии других причин) повлекло за собой гибель древних государств и культуры.
Вот это-то влияние войны на качественный состав населения служит также причиной, благоприятствующей росту милитаризации общества. Всякое правительство (как и все живые в мире) стремится к беспредельному расширению своей компетенции, вмешательства, опеки и власти, если оно не встречает препятствий со стороны подвластных. Легко понять, что индивиды более сильные физически, более здоровые биологически, более развитые, волевые и моральные способны более успешно сопротивляются этой тенденции власти, чем индивиды слабые и физически, и социально-психически. Один факт существования первых в обществе является уже шлагбаумом для беспредельного расширения правительственной власти. Война, унося с поля жизни главным образом такие элементы, тем самым удаляет это препятствие и тем содействует росту правительственной опеки и вмешательства, и падению объема свободы и автономии подвластных. Остающийся материал 2 и 3-го coрта не может оказать того же противодействия, что эти «лучшие».
Таковая третья сторона войны, ведущая к указанному результату.
3
После этих предварительных указаний проверим кратко на фактах правильность нашего основного положения. Первое подтверждение сказанному дает сама организация военных групп и всей армии (одинаково: и в внешней, и в внутренней войне). Возьмем любую казарму, любую военную часть, любую боеспособную армию, любую осажденную крепость. В каждом военном обществе вы встречаете все основные черты охарактеризованного общества.
Власть, по отношению к подчиненным солдатам, здесь абсолютна. В сфера регулировки – громадна. Она командует, солдаты повинуются. Солдаты – простой материал, «пушечное мясо» в ее руках. Автономия поведения их ничтожна. Их образ жизни установлен свыше. Их занятия также. Их одежда, жилище, пища, чтение, убеждения, развлечения и т. д. – все это предначертано заранее. Малейший просчет вызывает кару. Малейшее нарушение дисциплины влечет меры пресечения. Централизация доведена до совершенства. Все исходит сверху, из центра, все направляется им, все опекается им. Свобода, автономия здесь не могут иметь места. Критика мероприятий снизу не допускается. Оценка их также. От солдата могут в любую минуту потребовать какой угодно жертвы, вплоть до жизни. Он – ничто. Все имущество военной группы – общее. Частной собственности, кроме ничтожных предметов личного потребления, нет. Но нет и равенства. Вся военная группа распадается на ряд ступеней, начиная от верховной власти и кончая простым рядовым. Материальный уровень жизни этих слов резко различен: генерал живет роскошно, рядовой – часто впроголодь. Степень привилегий также разная: объем прав генерала не равен правам простого офицера, права последнего – правам рядового. Царит резкое неравенство. Словом, социальный строй военных групп в общем как раз является тем строем, который принадлежит милитаризованному обществу.
Второй категорией фактов, подтверждающих сказанное, может служить сравнение социальной организации прежде всего примитивных групп – с одной стороны, часто воюющих, с другой – мирных. Как правильно сказал еще Г. Спенсер, социальная организация воинственных групп дикарей гораздо более близка к типу военно-социалистического общества, тогда как общественное устройство групп мирных хотя бы той же самой расы, но мало и редко воюющих, гораздо дальше от такого типа.
Напр., у воинственных зулусов власть повелителя неограниченна, поданные – его собственность, у других племен той же кафрской расы, племен мирных, объем вмешательства власти и ее права весьма скромны. Близка к вышесказанному организация часто воюющих фиджийцев, ашантиев, дагомейцев, древних мексиканцев, перуанцев и т. д. Чтобы дать представ-ление о ней, позволю привести краткое описание древнего общества перуанцев. Власть здесь была «центром системы, контролировавшей всю жизнь. Она была сразу и военной, и политической, церковной, и судебной главою; нация состояла из рабов (власти) и эти рабы носили звание солдат, работников и чиновников. Военная служба считалась обязанностью для всех индейцев; те из них, которые прослужили указанные сроки, отчислялись в запас и должны были работать под надзором государства. В армии были начальники над десятками, сотнями, тысячами. Параллельному управлению было подчинено и государство вообще: все жители были подчинены чиновникам. Церковная организация была здесь устроена подобным же образом. Шпионы, наблюдавшие за действиями других служащих и докладывавшие о них, имели также свою организацию. Все было подчинено государственному надзору. В деревнях были чиновники, наблюдавшие за пахотой, посевом и жатвой. Когда был недостаток в дожде, государство снабжало определенным пайком воды. Путешествующий без разрешения наказывался как бродяга; но зато для тех, кто путешествовал по служебным обязанностям, существовало особое учреждение, снабжавшее квартирой и всем необходимым. На обязанности десятников лежало наблюдение над одеждою народа, над тем, чтобы носили те роды платья, которые им приписаны. Сверх этого контроля внешней жизни существовал еще контроль и жизни домашней. Требовалось, чтобы народ обедал и ужинал при открытых дверях, так, чтобы судьи могли входить свободно (для надзора, все ли идет так, как предписано). Тех, которые дурно содержали свои дома, секли. Под этим надзором народ трудился над поддержанием столь сложной государственной организации. Все чины гражданского, религиозного и военного классов были свободны от налогов, но зато земледельческий класс, за исключением находящихся на службе в армии, должен был отдавать весь свой продукт, оставляя себе лишь то, что требовалось для скудного пропитания. Сверх натуральной повинности, состоявшей в обработке земель, работники должны были обрабатывать земли солдат, находящихся на службе. Кроме того, они должны были платить подать одеждою, обувью и оружием. Участки земли, предназначенной на труды народа, распределялись между отдельными людьми сообразно с их семейным положением. Точно также относительно продуктов от стад: часть их периодически подвергалась стрижке, причем шерсть делилась чиновниками. Это устройство было следствием того, что частная собственность находится в пользовании каждого человека только по милости власти (инка). Таким образом, личность, собственность и труд народа принадлежали всецело государству; народ переселялся из одной местности в другую по указанию власти; люди, не служившие в армии, но жившие под такой же строгой дисциплиной, как и армия, были просто единицей централизованной военной машины и направлялись в течение всей своей жизни к наивозможно большему выполнению воли власти и к наивозможно меньшему действию по своей собственной воле. И естественно, что кроме военной организации, доведенной до ее идеальных границ, здесь не замечалось никакой другой организации. Перуанцы не имели монеты; они не продавали ни одежды, ни домов, ни имений и их торговля почти не выходила за пределы простого обмена съестным припасами» [27] .
Такова конкретная общественная организация одного из древних воинственных народов. В той или иной мере близко к ней устройство и других диких племен, часто воюющих. То же подтверж-дается и организацией древних исторических народов, для которых война – внешняя или внутренняя – была обычным делом.
Если вы обратитесь к истории древних деспотий Востока, Египта, Персии, Ассиро-Вавилонии, государств воинственных, у которых войны были весьма частыми и чуть не постоянными, то вы увидите те же черты военного социализма во всем их устройстве. Здесь даны: и ничтожный объем автономии поведения подвластных, и безграничный объем власти государства, и почти полное отсутствие частной собственности на средства и орудия производства, и прикрепленность поданных к месту службы, и всесторонняя регламентация властью труда и взаимоотношении населения; и беспощадная эксплуатация населения власть имущими, и полное бесправие первых.
Не в меньшей, а пожалуй еще в большей степени все это применимо к древним греческим государствам, особенно к Липаре, Спарте и к Римскому государству. Из истории последних в то же время мы знаем, что это были чрезвычайно милитарные государства, история которых чуть не сплошь полна войнами, войнами и войнами.
О военном происхождении государственного коммунизма Липаре говорят прямо источники, передаваемые Диодором Сицилийским. Сама Липара была типичной военной коммуной, жившей грабежом, захватами и военными набегами [28] . То же приходится сказать и о военном социализме Спарты. «Вся община здесь представляла собою настоящее государство-лагерь и население являлось войском» [29] . Общая картина положения дел в большинстве государств Греции и в Риме в этом отношении такова. (Гражданин здесь во всем и без всякого ограничения был подчинен государству. В человеке не было ничего, что было бы независимым. Его тело принадлежало государству, в Риме военная служба каждого продолжалась до 46 лет, в Спарте – всю жизнь. Имущество его было в распоряжении государства. Не ускользала от всемогущества государства и частная жизнь. Многие греческие государства запрещали человеку оставаться холостым. Спарта наказывала не только того, кто не женился, но и того, кто женился поздно. Государство предписывало труд и работу. Оно простирало свою тиранию до мелочей; в Локре, напр., закон запрещал пить чистое вино. Было обыкновением, что определенная одежда предписывалась законами; Законодательство Спарты устанавливало прическу женщины, законодательство Афин запрещало им брать с собой при путешествии больше трех платьев… Словом, здесь не было «ни свободы частной жизни, ни свободы воспитания, ни свободы верований»). Человек был рабом государственной власти [30] .
То же было и в Риме. Причем, при достаточности места, можно было бы показать, как в истории этих народов пресс государственного социализма в периоды особенно длительных и тяжелых войн завинчивался сильнее, в периоды мира – давил относительно слабее [31] .
Картина римского милитаризованного общества в III–IV вв. после Р. Х. была вкратце такой.
1) Власть здесь абсолютна и неограниченна;
2) централизация доведена до максимума;
3) опека населения всесторонняя;
4) свобода и автономия его – не имеются;
5) частная промышленность и торговля почти отсутствуют: место их занято государственным «плановым» хозяйством;
6) денежная система также почти отсутствует: она заменена натуральными повинностями, натуральным вознаграждением – «пайками» (имелись и «карточки», марки на хлеб, свинину, вино, зрелища, вплоть до марок на проституток). Пайки были различных категорий. Каждый год составлялся план: сколько зерна, мяса и т. д. должна доставить та или иная провинция;
7) Наряду с этим налицо была громадная армия чиновников.
Вот как Вальтцинг описывает ряд сторон общественной организации Римской державы этого периода. Здесь «все опекается и контролируется. Но для этого нужен бесчисленный штат чиновников. Он создается, грабит, ворует и тем еще больше ухудшает положение». Государству нужны бесчисленные средства, чтобы кормить власть, двор, армию, чернь, легионы чиновников и служащих. Работа населения и профессиональных корпораций ((стала обязательной и наследственной. Корпораты и коллегиаты (члены «профсоюзов») теперь принадлежат власти со всем своим достоянием. Государство, взявшее на себя удовлетворение всех потребностей населения, неизбежно приходит к необходимости закрепощения даже частного труда. Империя превращается в обширную мастерскую, где под контролем толпы чиновников работают для власти государства и частных лиц. Почти вся промышленность управляется государством; оно же распределяет весьма неравномерно и продукты. Члены корпораций уже не свободные личности, работающие свободно для своей семьи; это – рабы государства, содержимые им, подобно чиновникам, но весьма плохо и голодно. Государственная власть – хозяин земли и труда кончает здесь буквальным приложением теории Платона, говоря: «как власть я не считаюсь ни с вами, ни с вашим имуществом, как принадлежащим вам самим; я рассматриваю вас, вашу семью и достояние как собственность государства)). Это было воистину подлинной государственной организацией труда, где в руках государства находилось почти все производство и распределение богатств… Для гражданина, как и государства, следствия были смертельными. У граждан не было никаких прав, а были только обязанности. Из-за одной цели – чтобы они лучше выполняли государственные обязанности – были нарушены священнейшие права личности и отняты важнейшие свободы. Прикованные почти неразрывными цепями к их условиям, заключенные в касты, открывающиеся только для входа, а не выхода, граждане не могли и думать о восхождении по социальной лестнице. Права гражданские и частные! – Они были конфискованы. Право собственности! Оно исчезло или стало иллюзорным. Профессиональная свобода! – Ее не стало. Корпораты не могли выбирать род работы по их вкусам, призванию и таланту; они не могли работать, где хотят, потому что были прикреплены к мастерской или городу. Они не имели права устраиваться, где им угодно. Они не имели свободы брака. Они не располагали даже своей личностью. Их жены и дети участвовали в их рабстве. Поистине, этот режим ограбил у них все! И нельзя удивляться тому, что население изо всех сил призывало варваров как освободителей… Но и лениво голодная чернь, для которой трудилось и страдало столько народа, не была более счастливой. Голод ей угрожал постоянно… Лучше ли выполнялись другие обязанности? Все эти бесчисленные чиновники создали ли они то, что ожидали от организации столь жестокой и столь тиранической? – Нет! Постоянно оказывалось, что все делаемое государством не было ни более успешным, ни более дешевым. Несмотря на бессердечную жестокость – всюду царствовал обман! Всюду контроль был недостаточен. Чиновники разрушали государство взяточничеством, граждан теснили вымогательством. Казна – это разбойничество, говорит Сальвиен.
Частный интерес и частное лицо были подавлены. Последнее стало смертным. Частной инициативы не стало. Раз государство предпринимало все частному лицу было нечего делать… «И даже там, где царствовало принуждение, не хватало рук для работы. Крестьяне всюду страдали. Страна обезлюдела: подвластные не женились, чтобы не дать жизнь несчастным. Вот результат этой всесторонне государственной организации труда. Никогда не было администрации более придирчивой и жестокой для населения и менее продуктивной для правительства. Этот режим был основан на принуждении: повсюду рука государства. Всюду его тирания. Везде насилие удерживает или рекрутирует работников. Нигде нет частной инициативы и свободной работы» [32] .
Из этих строк ясна военно-милитаристская организация Римского, постоянно воевавшего государства.
Если обратимся к ряду военно-социалистических государств и коммун средних веков, мы увидим и здесь войну (внешнюю или гражданскую) как одну из основных причин (наряду с голодом) появления таких военно-социалистических обществ. Примером могут служить военно-социалистическое государство таборитов [33] XIV в., военно-социалистические коммуны в Мюльгаузене Т. Мюнцера и в Мюнстере И. Лейденского и др. [34]
Словом, и в древности и в средние века у народов, часто воевавших, военный социализм процветал. Его кривая в эпохи особенно больших, тяжелых и длительных войн и в периоды, следовавшие за ними, поднималась.
То же можно видеть и в более новое время на истории отдельных народов. И здесь кривая военного социализма в периоды войн поднималась и временами довольно высоко.
В истории Пруссии таким периодом может служить эпоха Фридриха II-го. Это была эпоха больших войн. Она же была и периодом громадного развития прусского военного социализма. То же было и в Австрии в эпоху Иосифа II-го. Еще резче это проявилось во Франции в эпоху революционных – внешних и внутренних – войн и в период Наполеона. Централизация, бюрократизация, милитаризация, беспредельный рост правительственной опеки, вмешательства и регулировки, «социализация», падение прав и автономии поведения граждан за этот период сделали громадные шаги.
Наконец, ясное до очевидности, наблюдаемое каждым из нас подтверждение выставленному положению о связи войны и военного социализма дают последние годы, начиная с 1914 г.
С началом войны во всех воюющих странах стал расти и военный социализм. Воюющие общества, образно говоря, стали свертываться под влиянием усиливающегося давления военной пружины. Даже свободолюбивая, «индивидуалистическая» Англия не избегла общей участи.
Этот сдвиг общественной организации и общественной жизни в сторону военного социализма выразился в тысяче конкретных форм.
Главнейшими симптомами этого явления были:
1) В области политико-правовой: расширение функций, компетенции, полномочий поведения граждан. Всюду, не исключая и Англии, нормальные законы были заменены законами военного времени. Свободы слова, печати, союзов, собраний и т. п. подверглись ограничению, первые стали подвергаться цензуре. Введение чрезвычайных и военных положений означало передачу власти исключительных полномочий. Особенно резко это сказалось в других, кроме Англии, воюющих странах. Словом, в этой сфере рост военного социализма проявился ясно.
2) То же произошло и в области экономической жизни страны. И здесь объем вмешательства власти возрос в ущерб автономии поведения и взаимоотношений самих граждан. Множество экономических отношений в сфере производства, обмена, распределения и потребления, раньше регулировавшееся самими гражданами, помимо и независимо от власти, теперь попали под учет, контроль, надзор и прямое руководство последней. Началось дело с области продовольственных отношений и военной промышленности, работавшей на оборону, а за ним мало-помалу государственная регулировка распространилась и на другие области экономической жизни. Частная собственность в сотне форм подвергалась ограничению, и чем больше шла война, тем более сильному. Монополии государства стали расти. Целый ряд отраслей промышленности перешел прямо в его руки, другие – под его контроль. Забота о продовольствии, регулировании и распределении последнего подверглись той же участи. Словом, место хозяйства, регулируемого автономной волей частных лиц, заняло «принудительно-регулируемое государством хозяйство». Военный социализм стал торжествовать.
3) То же произошло и с психологией и идеологией масс. Место мирной психологии, с ее отвращением к крови и к голому насилию, стала занимать (в разных конкретно формах) психология милитарная, целиком исходящая из принципа голого насилия, видящая в нем спасительный меч, разрушающий все гордиевы узлы общественных неурядиц и зол. Насилие, кровавая борьба, «прямое действие» стали казаться якорем спасения. Введение на земле рая принудительно военным путем, путем насильственного захвата власти, «военной диктатуры» спасателей, подчиненных «железной дисциплине», – стало казаться чем-то вполне правильным, способным привести к цели. Отвращение к крови исчезло. Вера в животворящую силу мирной борьбы сделалась «буржуазным предрассудком». Психика людей милитаризовалась до последних глубин. Даже терминология людей стала военной. Частичным проявлением этого общего явления служит рост успеха идеологии насильственной социальной революции, вера в диктатуру, быстрое увеличение числа членов «левых» течений, сделавших принцип насилия альфой и омегой своей политики, и падение успеха мирных идеологий (социал-реформизма, социал-соглашательства и мирной эволюции).
4) Колоссальным образом выросла централизация, бюрократизация и милитаризация учреждений.
Любопытна дальнейшая история этого «романа истории». Кончилась война… И что же мы видим? – Видим, как во всех странах мало-помалу наступил обратный процесс – демилитаризация или падение военного социализма. Необъятные права власти вводятся в берега нормального закона, ее вмешательство ограничивается, промышленность и экономика освобождаются из-под опеки государства, военные положения сменяются нормальными, права и автономии граждан растут, свободы – также, ограничения частной инициативы и… собственности мало-помалу отпадают. Словом, пружина военного социализма слабеет, общество начинает возвращаться к мирным формам. То же происходит и в сфере социальной психологии и идеологии. Вновь поднимает голова «реформизм», «соглашательство» и «эволюционность», общество «правеет», не исключая и рабочих масс (чему не в малой мере мешает кризис и безработица). Это ясно проявилось и на последних социалистических съездах Италии, Германии, на съезде рабочей партии Англии и т. д. Не будь кризиса, этот процесс «размагничивания» общества от чар военного социализма шел бы еще быстрее. Если снова будет война, он остановится, и вновь будет подниматься кривая военного социализма. Так дело обстоит на Западе.
Не иначе оно обстоит и у нас. Война в 1920 г. кончилась. И что же? Сначала почти незаметно, медленно, но уже в 1920 г. начался процесс демилитаризации общества: концессии, продналог, частная торговля, кооперативы – были первыми ясными симптомами поворота. «Новая Экономическая политика», в которой, по правильным словам В. И. Ленина, «больше старого (докоммунистического. – П. С.), чем в предыдущей нашей экономической политике» [35] , делает этот поворот ясным и для слепого. Процесс демилитаризации (декоммунизации) развертывается на наших глазах и идет с поразительной быстротой. И опять-таки: если не будет войны, он пойдет далее.
Если вновь будет война – дело будет обстоять иначе.
Кризис нашего времени
ПРЕСТУПЛЕНИЯ, ВОЙНЫ, РЕВОЛЮЦИИ, САМОУБИЙСТВА, ДУШЕВНЫЕ БОЛЕЗНИ И НИЩЕТА В КРИЗИСНЫЕ ПЕРИОДЫ
Преступления, войны, революции, самоубийства как симптомы и последствия кризиса.
Если индивид не обладает твердыми убеждениями по поводу того что правильно, а что нет, если он не верит в Бога или в абсолютные моральные ценности, если он больше не питает уважения к своим обязанностям, и, наконец, если его поиски удовольствий и чувственных ценностей являются наиважнейшими в жизни, что может вести и контролировать его поведение по отношению к другим людям? Ничего, кроме желаний и вожделения. В таких условиях человек теряет всякий моральный или рациональный контроль и даже просто здравый смысл. Что может удержать его от нарушения прав, интересов и благосостояния других людей? Ничего, кроме физической силы. Как далеко зайдет его ненасытная жажда чувственного счастья? Она зайдет ровно настолько далеко, насколько позволяет противопоставленная ей грубая сила других. Вся проблема поведения индивида определяется соотношением между его силой и силой, находящейся в руках других. Это сводится к проблеме взаимодействия физических сил в системе физической механики. Физическая власть заменяет справедливость. В обществе или ряде обществ, состоящих из таких индивидов, неизбежным следствием будет умножение конфликтов, жестокая борьба, в которую оказываются вовлечены как локальные группы и классы, так и нации, и взрыв кровавых революций и еще более кровавых войн.
Периоды перехода от одной фундаментальной формы культуры и общества к другой, когда рушится здание старой культуры, а новая структура еще не возникла, когда социокультурные ценности становятся почти полностью «атомизированными», и конфликт между ценностями различных людей и групп становится особенно непримиримым, неизбежно порождают борьбу особой интенсивности, отмеченную широчайшей вариативностью форм. В рамках общества она принимает в дополнение к другим конфликтам форму роста преступности и жестокости наказаний, особенно взрыва бунтов, восстаний и революций.
В ряде обществ она проявляет себя в виде международных войн. Чем более велик и глубок по своей сути переход, тем больше насилия содержится во взрыве революций, войн и преступности и наказаний, если двое последних не потонут в океане массовой жестокости войн и революций. Такие периоды всегда оставались в памяти как времена жестокости, грубости и зверства, не сдерживаемых ничем, кроме взаимного принуждения и обмана.
Еще одним следствием переходных периодов является рост душевных болезней и самоубийств. В перезревшей чувственной культуре общественная жизнь становится такой сложной, борьба за чувственное счастье – такой острой, потребность в удовольствии настолько нарушает ментальное и моральное равновесие, что разум и нервная система множества людей не могут выдержать огромного напряжения, которому они подвергаются; поэтому они становятся склонными к извращениям или даже ломке личности. Будучи лишены общепринятых норм и ценностей – научных или философских, религиозных или моральных, или ценностей какого-либо другого рода – и окруженные хаосом конфликтующих норм и ценностей, эти индивиды оказываются без какого-либо авторитетного руководителя или надындивидуального правила. В этих условиях они неминуемо становятся неустойчивыми и молятся на случайный личный опыт, мимолетные фантазии и конфликтующие чувственные импульсы. Как лишенную руля лодку, оказавшуюся в море, такого человека качает туда-сюда силою обстоятельств. У него нет стандарта, по которому можно понять, насколько последовательны его действия и к чему он стремится, он становится непоследовательным и неинтегрированным комплексом случайных идей, убеждений, эмоций и импульсов. Неизбежным следствием этого является рост дезинтеграции и дезорганизации. Ко всему этому необходимо добавить болезненный шок, который беспрерывно разрушает его разум и нервную систему среди хаотичной и жестокой борьбы, сопровождающей переходный период. Мы хорошо знаем, что необходимой предпосылкой здравого и интегрированного ума является присутствие социальной стабильности и не вызывающих сомнения общепринятых норм. Когда они начинают разрушаться, за этим обычно следует возрастание нервных срывов, и оба эти явления продолжают прогрессировать. Нервные срывы являются еще одним аспектом разрушения социокультурного порядка.
В свете этой теории ясно, почему происходит рост душевных болезней, особенно в последние несколько десятилетий; почему у мужчин более высок уровень заболеваемости душевными болезнями, чем у женщин; и почему почти все психозы (за исключением старческих психозов и других, связанных с мозговым артериосклерозом), такие как помешательство в юном возрасте (dementia precox), умственная неполноценность, эпилептические психозы и психопатические психозы находят свои жертвы среди молодых возрастных групп от 10 до 30 лет. Эта теория объясняет, почему, как и в случае самоубийств, индивиды, состоящие в браке, дают наименьший процент душевнобольных; далее идут по возрастающей вдовые и потом одинокие; наибольший процент приходится на разведенных, то есть на тех индивидов, которые прошли через мучительный опыт дезинтеграции семейной солидарности, возможно, сопровождавшийся скандалом. Эти люди стали свидетелями ломки одной из важнейших социокультурных ценностей – священности и нерушимости брака. В некоторых, хотя и не во всех аспектах, рост, падение и распределение душевных болезней идет параллельно с движением и распределением самоубийств. В обоих случаях мы имеем один и тот же фактор – дезинтеграцию норм и ценностей данной культуры или общества. Нам хорошо известны две основных причины двух главных форм суицида, так называемых «эгоистического» и «анемического» типов. Когда система норм и стандартов претерпевает шок и становится дизинтегрированной, кривая анемических самоубийств неизменно идет вверх. Является ли причиной шока экономическая паника и резкий переход от экономического процветания к депрессии или неожиданный переход от депрессии к процветанию, или еще что-либо, он всегда сопровождается ростом самоубийств. Так как дезинтеграция, сопровождающая переход от одной фундаментальной формы культуры к другой, бесконечно более велика, чем единичная экономическая, политическая или какая-либо другая частичная дезорганизация или шок, необходимо ожидать, что рост кривой суицидов в такие периоды будет сильно возрастать. Мы также знаем, что главным фактором так называемого эгоистического самоубийства является рост психосоциальной изоляции индивида. Когда его тесные социальные связи ослаблены или порваны – с членами его семьи или с другими близкими – и он становится чужим в своем окружении, то у него начинает расти чувство психосоциальной изоляции, а вместе с ним и вероятность стать жертвой суицида. Полное психосоциальное одиночество – это неподъемная ноша. По этой причине атеисты чаще совершают самоубийства, чем верующие; среди верующих члены свободных деноминации, которые меньше «скрепляют» своих членов, чем, например, Римская католическая церковь, демонстрируют более высокий уровень самоубийств, чем менее свободные деноминации. Это объясняет, почему среди одиноких людей выше уровень суицида, чем среди состоящих в браке, а среди бездетных семей уровень самоубийств выше, чем у имеющих детей; а также почему особенно высок уровень самоубийств среди разведенных – людей, у которых самые тесные социальные связи были порваны в условиях скандала или, возможно, остракизма.
В свете этих факторов было бы чудом, если бы суицид не увеличился за последние десятилетия, и также будет удивительно, если он не продолжит расти вместе с прогрессирующей дезинтеграцией чувственных культурных ценностей и социальных стандартов…
Самый кровавый кризис самого кровавого столетия.
Теперь давайте посмотрим, подтверждает ли история предыдущие предположения. Начнем с тенденций войн и революций. В этой верификации мы будем рассуждать с точки зрения науки и будем избегать ловушки иллюстративных методов. История человечества содержит столько войн и внутренних беспорядков, что, кажется, всегда можно найти несколько из них, которые подтвердят ту или иную точку зрения, какой бы ложной она ни была. Вместо этого мы рассмотрим все войны и революции греко-римской и западной культур с 500 г. до Р. Х. и до настоящего времени. Таким образом, мы избежим предвзятости одностороннего выбора подтверждающих случаев и сможем изучить главные тенденции этих феноменов за продолжительный период времени и адекватной перспективе.
Военные тенденции.
Используя этот надежный метод, автор исследовал все войны, известные в истории Греции. Рима и стран Запада с 500 г. до Р. Х. и до 1925 г. Это дает нам 967 важных войн. Каждая из них была рассмотрена с точки зрения продолжительности, размера армий и жертв. Беря за единицу измерения войны количество жертв на миллион соответствующего населения, получаем следующие «значимости» войн для каждого столетия. Для Греции: в пятом веке до Р. Х. показатель значимости войн был равен 29; в четвертом столетии до Р. Х. от 48 до 36; в третьем столетии – 63; в первом веке до Р. Х. – 33; в первом веке после Р. Х. – 5; в третьем веке – 13. Если мы возьмем всю Римскую империю, то соответствующие показатели, естественно, намного ниже: 3 в первом веке до Р. Х.; 0,7 – в первом веке после Р. Х.; 1,3 – в третьем веке после Р. Х. Конечно, Империя в целом наслаждалась «pax Romana». Для Европы показатели движения войн при аналогичном измерении, а именно при подсчете жертв на миллион соответствующего населения, следующие: 12 веке после Р. Х. – от 2 до 2,9; в тринадцатом – от 3 до 5; в четырнадцатом – от 6 до 9; в пятнадцатом от 8 до 11; в шестнадцатом – от 14 до 16; в семнадцатом – 45; восемнадцатом – 40; в девятнадцатом – 17. Когда мы подходим к двадцатому веку, то только для первой четверти столетия показатель равен 52.
Если вместо жертв войны на миллион населения взять размер армий, результат будет во многом таким же. Эти цифры дают нам достаточно точное представление об увеличении и уменьшении значительности войн от столетия к столетию. Для Греции и Рима, так же как и для Европы, они показывают, что количество войн особенно увеличивается с небольшим отставанием во времени в периоды перехода от одной формы общества и культуры к другой. Мы знаем, что в Греции пятый и шестой века до Р. Х. были периодом перехода от предыдущей идеациональной к чувственной культуре. Они дают самые высокие показатели значимости войн в истории Греции. Когда в конце четвертого века до Р. Х. чувственная культура стала доминирующей и стабильной, то войн стало меньше. В Риме с третьего по первый век до Р. Х. наблюдался похожий переходный период. Отсюда индекс войны для этих столетий необычайно высок. Первый и второй века после Р. Х. стали свидетелями прочно установившихся чувственной культуры и общества. Соответственно их индексы войны были низкими. Третье столетие стало началом упадка чувственной культуры и установления христианской идеациональной культуры; отсюда и заметный рост кривой индекса войны в третьем веке после Р. Х. В отношении периода с четвертого по шестое столетия мы не располагаем даже относительно надежными фактами. Но велика вероятность того, что эти века были еще более воинственными, чем третий.
Несколько яснее ситуация в средневековой Европе. Мы видим, что значения для двенадцатого и тринадцатого столетий достаточно низкие. Разумно предположить, что они были еще ниже между 700 и 1100 годами, в эру стабильной идеациональной культуры. Однако эта идеациональная система начала приходить в упадок в конце двенадцатого столетия. Поэтому в двенадцатом – семнадцатом веках индекс войн показывает тенденцию к медленному росту, с особенно резким скачком в семнадцатом столетии. К концу этого века чувственная культура праздновала триумф, а многие феодальные отношения были ликвидированы. Поэтому индекс войн в восемнадцатом веке несколько падает, а в девятнадцатом – в золотом веке «контракционизма» и зенита чувственной довикторианской и викторианской культуры – резко падает, делая девятнадцатый век мирной эрой – почти такой же мирной, как шестнадцатый. К концу этого века появляются определенные признаки дезинтеграции чувственной культуры – процесса, который приобрел катастрофическую важность и темп в настоящем веке. Соответственно индикатор войны регистрирует уникальный скачок: только за первую четверть двадцатого века значения превысили все предыдущие за двадцать пять столетий, за исключением третьего века до Р. Х. в Риме. Но римский индикатор (63) взят за целое столетие; индекс двадцатого столетия вычислен только за 25 лет – с 1900 по 1925 год. Если к европейским войнам с 1900 по 1925 годы прибавить последующие войны до настоящего времени, то цифра превысит даже значения третьего века до Р. Х. Далее, если мы добавим войны, которые, без сомнения, произойдут с 1940 по 2000 годы, то двадцатое столетие наверняка окажется самым кровавым за все рассматриваемые двадцать пять веков. Необычайные масштабы и глубина современного социального и культурного кризиса отражаются также на экстраординарной воинственности этого столетия. Из этих суммированных фактов мы заключаем, что предложенная теория хорошо подтверждается статистикой войн за изученные двадцать пять столетий. Мы также видим, что мы живем в век, уникальный в своем неограниченном применении грубой силы в международных отношениях, Также мы наблюдаем трагическую недальнозоркость нашего стареющего общества. Уже на грани пропасти, до 1914 года, существовала твердая уверенность в том, что война является в буквальном смысле устаревшим способом решения проблем. И более того: даже после катаклизма 1914–1918 годов оно продолжало верить в «устарелость» войны и в возможность вечного мира, который установит и будет поддерживать Лига Наций. Оно не осознавало, что скатывалось к еще одному бедствию. Оно было так слепо и глупо, что все тешило себя пустым понятием неопровержимой и непрерывной тенденции изъятия войны из хода человеческой истории. Оно даже не позаботилось о том, чтобы статистически изучить причины прошлых войн. Действительно, те, кого впоследствии уничтожают боги, сначала гневят их! Такая слепота сама по себе является симптомом дезорганизации и дезинтеграции.
В свете нашей теории мы можем спокойно рискнуть предположить, что пока длится переходный период, до воцарения нового идеационального или идеалистического общества и культуры, война будет продолжать играть главную роль в человеческих взаимоотношениях. Если бы даже завтра было подписано соглашение о прекращении военных действий, это представляло главным образом «антракт», за которым последовал бы еще более ужасный и катастрофический Армагедон.
Революционные тенденции.
Теперь обратимся к революциям, восстаниям и другим видам внутренней дезорганизации. Следуя тому же методу, мы рассмотрим важнейшие беспорядки, которые характеризовали историю Греции, Рима и Западной Европы с шестого века до Р. Х. – всего около 1622 беспорядков. Нас волнуют многие аспекты этого феномена, такие, как продолжительность восстания, его социальное пространство, основные параметры вовлеченного населения и интенсивность проявленного насилия. Суммируя эти критерии, мы сможем оценить значимость каждого общественного беспорядка. В свою очередь, комбинируя все беспорядки, суммируя их за двадцатипятилетние периоды, мы придем к установлению следующих тенденций. В случае Греции: для шестого века до Р. Х. индекс равен 149; для пятого – 468; для четвертого – 320; для третьего – 259; для второго (первые три четверти) – 36. В случае Рима: для пятого века до Р. Х. – 130; для четвертого – 29; для третьего – 18; для второго – 158; для первого 556; для первого века после Р. Х. – 342; для второго – 267; для третьего 475; для четвертого – 368; для пятого (первые три четверти) – 142. Для Европы значения следующие:
(???)* – показатель отсутствует в тексте.
Если мы будем интерпретировать эти факты с точки зрения рассматриваемой теории, то очевидно, что наиболее сильные скачки происходят в периоды социального, культурного или социокультурного переходов, когда появляется и кристаллизируется новая форма культуры или общества. Единственное несовпадение между значениями внутренних беспорядков и значениями воин заключается в том, что кривая войны несколько отстает (по понятной причине) от кривой внутренних беспорядков. Она начинает расти, когда данное общество оказывается в состоянии транзиции, и опускается вскоре после закрепления новой формы культуры или общественных отношений. Войны, включающие не одно, а два или более обществ – одни из которых могут находиться в состоянии перехода, а другие – нет, несколько запаздывают в своем росте после начала переходного периода, а также отстают в спаде после того, как новая культура или общество стабилизировалось. Иначе главные пики и спады обоих феноменов совпадали бы.
Таким образом, в Греции самые высокие индексы внутренних беспорядков приходятся на пятый и шестой века до Р. Х., на эру перехода от идеациональной к чувственной культуре. В устоявшейся чувственной системе третьего и второго веков до Р. Х. число беспорядков резко падает. В Риме лихорадка революций начинается во втором веке до Р. Х., накануне перехода к доминирующей чувственной культуре, достигшей своего пика в первом веке до Р. Х., в главную переходную эпоху. Вместе с окончательным установлением новой культуры «температура» стала падать в первом веке после Р. Х. и продолжала падать во втором веке. Третье столетие, в свою очередь, было периодом перехода к новой идеациональной христианской культуре; поэтому непокорность росла. К четвертому столетию христианство было легализовано как государственная религия, и христианская идеациональная культура достаточно прочно укрепилась. Далее мы замечаем спад революционного пыла, он стабильно уменьшался в течение пятого столетия после Р. Х., эпохи, характеризующейся беспрекословным доминированием идеациональной культуры и христианских социальных норм.
В средневековой Европе с шестого по двенадцатый века индекс внутренних беспорядков остается низким за исключением восьмого века – Ренессанса Каролингов, который временно ввел определенные чувственные элементы в раннесредневековую культуру и существенно реформиро-вал модели социальных отношений в сфере раннесредневекового феодализма. После десятого века «температура» начинает медленно расти, достигая высокого значения в двенадцатом веке, который был периодом явного упадка в идеациональной культуре и ранних формах феодализма. Тринадцатое и четырнадцатое столетия, как уже говорилось, были главными в этом переходном периоде – это была эпоха идеалистической культуры, навязывающей разрыв, лежащий между увядающей идеациональной системой и нарождающейся чувственной системой. В это время индекс внутренней анархии достигает, соответственно, своего максимума. После четырнадцатого века чувственная культура стала преобладающей и все более и более стабилизировалась. Соответственно, революционный пыл сильно ослабевает и с минимальными колебаниями не меняет своего значения вплоть до девятнадцатого века или, по крайней мере, до конца восемнадцатого. Конец этой стадии отмечает отмену крепостничества позднего феодального режима и ознаменовывает движение кривой внутренних беспорядков по возрастающей. С некоторыми колебаниями это движение продолжается в девятнадцатом веке, становясь все более ярко выраженным в первой четверти двадцатого. Эти двадцать пять лет продемонстрировали практически беспрецедентный взрыв внутренних беспорядков, конкурирующий, если он вообще может с чем-либо конкурировать, только с одним сравнительным двадцатипятилетним периодом за всю историю двух с половиной тысячелетий, рассматриваемых в этом исследовании! После 1925 года имело место значительное число внутренних беспорядков и революций во многих европейских странах, и многие, несомненно, произойдут в течение оставшихся 60 лет двадцатого века.
Этот анализ показывает, что в своих важнейших колебаниях движение внутренней дезорганизации происходит согласно нашей теории. Общество упорядочено, когда его система культуры и социальных отношений интегрирована и кристаллизирована. Оно становится беспорядочным, когда эта система дезинтегрируется и входит в переходный период. Так как нынешний переходный период является одним из наиболее критических из всех зафиксированных, то он с необходимостью сопровождается взрывом революций и анархии, не имеющих исторических параллелей по своему количеству и интенсивности…
Наконец-то начинает преобладать некоторое понимание революционной катастрофы – по крайней мере, у части нашего общества; но даже эта часть не полностью осознает экстраординарный масштаб внутренней анархии или ее настоящие причины и последствия. Многие до сих пор рассматривают эти проявления как обыкновенные, появившиеся по вине случайных факторов, в том числе как произошедшие из-за таких злодеев, как Сталин, Гитлер или Муссолини. Следующий анализ предлагает подходящую перспективу и более адекватное понимание глубокой дезорганизованности нашего времени, которая рассматривается как неизбежное последствие дезорганизации чувственной культуры и договорного общества – ужасный «dies irae, dies ilia» острого переходного периода. Пока прочно не установятся новая культура и общество, не будет и перспективы окончания анархии, восстановления стабильного порядка и линейного прогресса. Никакие эксперименты с политическими, экономическими или иными другими факторами не могут искоренить болезнь, пока она проходит в рамках переходного периода. Особенно это касается революций и других внутренних беспорядков.
Динамика самоубийств.
Еще меньше сомнений вызывает рост самоубийств практически во всех странах Запада в девятнадцатом и начале двадцатого веков. Примерно с 1850 по 1920 годы их уровень на 100 000 чел. населения увеличился в Италии с 2,8 до 8,3; во Франции с 7,1 до 23; в Англии с 7,3 до 11; в Пруссии с 10,6 до 20,5; в Бельгии с 6,3 до 14,2; в Ирландии с 1,3 до 3,5; в Испании с 3,6 до 6,1; в Швеции с 8,1 до 12,4; в Румынии с 0,6 до 4; в Сербии с 3,8 до 5,1; и в Соединенных Штатах (с 1860 по 1922) с 3,1 до 11,9. В течение этих десятилетий число самоубийств удвоилось, а то и утроилось. Сам по себе суицид не имеет большой важности; даже сейчас только малое количество людей умирает таким образом. Но как симптом разочарования человека в своем страстном стремлении к чувственному счастью этот феномен очень важен. Очевидно, что счастливый человек не совершает самоубийства, нарочно предпочтя смерть жизни. Отсюда, если уровень суицида резко возрастает, то это является одним из вернейших барометров неудачи чувственного человека в погоне за счастьем.
Душевные болезни и преступность.
Не нужно подробной статистики, чтобы подтвердить положение о том, что уровень душевных болезней и преступности вырос в течение последних десятилетий. Действительно, практически любая достоверная официальная или частная публикация по этим предметам содержит большое количество статистических данных, показывающих постепенный или резкий рост распространенности обоих явлений.
Например, в США индекс преступности, измеряемый суммарным количеством арестов, удвоился в четырнадцати крупных городах в период с 1920 по 1930 гг.; подобный рост наблюдался и в случае с арестами за самые тяжкие преступления с 1900 по 1930. Аналогичные данные представлены статистикой совершенных серийных преступлений, числом включенных и другими измерителями преступлений. Практически ничем не отличается и ситуация в большинстве остальных стран Запада.
Измеренное числом пациентов в учреждениях для душевнобольных или какой-либо другой мерой практически для всех евроамериканских стран число душевнобольных начинает расти с конца девятнадцатого и в течение двадцатого веков. Например, на 100 000 чел. населения в Англии в 1859 г. приходилось 159 пациентов и 360 в 1908; в США в 1880 г. было 81,6 пациентов, в 1910 217,5 и в 1920 – 220,1. Для Германии и почти всех остальных стран Запада цифры аналогичны. При всех необходимых скидках на возможную неточность статистических данных, на возможно большую последующую заботу о пациентах в больницах и прочее, рост душевнобольных все давно не вызывает сомнений.
Это означает, что западное общество становится все более и более «сумасшедшим» и морально несбалансированным. Дополнительным новшеством в области преступности являются: планированные хладнокровные преступления, совершаемые в денежных интересах в противоположность импульсивной и спонтанной преступности прошлого; эффективность научно организованных криминальных орудий; технологически организованный крупномасштабный «рэкет» в союзе с политическими лидерами и «наиболее уважаемыми гражданами»; лидирующее положение более молодых возрастных групп в преступной деятельности. Например, в Соединенных Штатах в 30 году процент возрастной группы 15–24 лет среди всего селения составлял 18,3, в то время как доля этой возрастной группы во всех арестах за различные нарушения равна 34,2 %. В Англии и Уэльсе в 1935 году число мужчин на 100 000 чел., признанных виновными в преступлениях по каждой возрастной группе, было таково: младше 17 лет – 998; 17–21 – 647; 21–30 – 439; старше 30 – 163. Среди женщин возрастная группа 17–21 показала наибольшее количество осужденных – 89; цифры для остальных групп таковы: младше 17 лет – 64; 21–30 – 61; старше 30–47. Таким образом, мы видим, что в чувственном обществе молодые возрастные группы, как правило, ответственны за непропорционально большую долю совершенных преступлений.
Рост преступности в целом и ее новые черты и особенности прямо указывают на «атомизм» и нигилизм нашего времени. В таких условиях преступление становится бизнесом, выполняемым с деловой эффективностью, хладнокровно, расчетливо, в чисто утилитарных целях, без уважения к моральным или идеалистическим соображениям. Ворующий детей, рэкетир, убийца в большинстве случаев не испытывает к жертве личного недоброжелательства или враждебности. Он выбирает того или иного человека или группу бесстрастно, единственно с позиции денежной выгоды. Высокий уровень преступности современной молодежи опять-таки совершенно понятен. Выросшие в атмосфере нестабильных семей, разбитых браков, в «атомистичной» моральной атмосфере, молодые и импульсивные, они стремятся перевести свой утилитаризм и гедонистические наклонности на прямое действие; быстро разбогатеть, иметь в избытке еду, напитки, женщин и другие инструменты удовольствия и комфорта.
Таким образом, революции, преступность, душевные болезни и самоубийства несут на себе печать так называемого «освобождения» от границ этических норм и норм закона и верховенства неограниченной физической силы и роста жестокости, зверства и бесчеловечности.
Рост жестокости наказаний.
Эти свидетельства могут быть дополнены другими современными тенденциями – например, в наказании за преступления. В девятнадцатом веке было очень популярно убеждение в том, что с течением времени наказания за преступления имеют тенденцию становиться все более и более гуманными, что физические наказания со временем исчезнут, точно так же как они верили в то, что войны и революции идут на убыль. Однако когда эта теория была подвергнута проверке, в свете сравнительных исследований варварских и средневековых законов наказания и самых последних кодексов наказаний советского, нацистского и фашистских режимов или сегодняшних наказаний, применяемых к современным нам человеческим существам, она оказывается совершенно не внушающей доверия.
Результаты такого современного исследования – первые в этом роде являются поучительными. Мы выяснили, что ранние средневековые христианские кодексы светского и канонического законов раскрывают качественный и количественный рост жестокости в сравнении с предыдущими варварскими кодексами – особенно, как мы и могли ожидать, в период перехода от чувственной греко-римской и древней тевтонской культуры к христианской идеациональной системе. В Риме в третьем и последующих веках нашей эры вместо простой и сравнительно мягкой системы наказаний предшествующего периода развилась очень сложная, очень жесткая и часто варварская система наказания… Смертная казнь, почти исчезнувшая в предыдущий период, теперь вновь установлена и часто предполагает особенно жестокие формы (сожжение, распятие, снятие кожи (poena culei)). В дополнение к этому достаточно распространен тяжелый труд, заключение в шахты (condemnatio ad metallum), высылка, изгнание, лишение свободы и всех прав – огромная система пыток и болезненных телесных наказаний. Также с шестого по девятое столетия, когда тевтонские племена находились в переходном периоде от своего «примитивного состояния» к идеациональной христианской культуре, мы замечаем подобный рост в суровости раннего христианского закона – и светского и канонического – в сравнении с законами варваров.
Похожий феномен можно наблюдать с конца двенадцатого до начала четырнадцатого веков – в эру перехода от средневековой идеациональной системы к системе чувственной культуры. Это время стало свидетелем восхождения и развития инквизиции (см. указы Совета Вероны (1189) и папы Иннокентия в 1203 и 1215 гг.). Дальнейшие подтверждения этой тенденции появляются в законах о наказаниях в Советском Союзе в 1926 и 1930 гг., в законах Третьего Рейха в 1935 г. и фашистской Италии в 1930, отражающих убеждение законодателей тех лет в том, что склонности предполагаемого преступника можно подавить посредством причинения ему сильной физической боли.
Когда мы обращаемся к конкретной статистике наказаний, практически примененных в периоды перехода победившей группировкой той или иной стороны к своим поверженным оппонентам, значимость человеческой жестокости и грубости к своим собратьям, действительно, необыкновенна велика. Как мы уже убедились, великие переходные периоды от одного главного типа культуры и общества к другому доминирующему особенно богаты революциями и бунтами. Поэтому в их революциях отмечается экстраординарный рост грубости жестокости. Несколько статистических фактов проиллюстрируют это утверждение. Возьмем, например, высшую меру наказания, которая показательна. В России с 1881 по 1905 гг. годовое число смертных приговоров колебалось только между 9 и 18. Российское судебное законодательство предполагало вынесение высшей меры наказания лишь за некоторые политические преступления, такие, как покушение на царя или членов его семьи. Во время революции 1905–1907 гг. цифры подскочили до 547 в 1906 г.; 1139 в 1907; и 1340 в 1908; потом, после подавления революции, они упали до 717 в 1909 г.; 129 в 1910 и 73 в 1911. Аналогично во время Французской революции в 1789 г. суммарное число казней, осуществленных революционными судами, поднялось до 17 000, и жертв революционного террора – до 35 000 – 40 000. Этот рост, произошедший за пять лет, представлял собой пятикратное увеличение числа смертных приговоров, приводимых в исполнение в годы, предшествующие революции. Похожее усиление жестокости и рост числа смертных приговоров неизменно имеют место в периоды резких переходов. Так как в двадцатом столетии западная культура и общество вошли в переходный период, то можно было бы ожидать необычайный взрыв жестокости. Суммарное число жертв красного террора коммунистической революции в 1918–1922 гг., согласно консервативным оценкам, достигло минимум 600 000, т. е. более 100 000 в год. Сюда не включены жертвы гражданской войны, в том числе белого террора, и все косвенные жертвы самой революции. Так или иначе от пятнадцати до семнадцати миллионов человеческих жизней были принесены в жертву идолу революции. Существенна, хотя и в меньших масштабах, была также резня во время революций в 1918 и последующих годах в Венгрии, Германии, Австрии, Польше, Испании и других странах. Человеческая жизнь потеряла свою ценность, и ее попирают без угрызений совести или раскаяния. «Чистки» стали ежедневным или еженедельным событием; убийство – каждодневной рутиной.
Добавьте к этому миллионы людей, лишенных всей своей собственности, арестованных, заключенных в тюрьмы, концентрационные лагеря и другие места арестантского содержания, подвергшихся пыткам или ссылке. Добавьте также миллионы тех, кому пришлось бежать, чтобы спасти свою жизнь, или тех, кто погиб при эмиграции или стал беженцем – беспомощным, покинутым, без дома и семьи и, как правило, лишенным средств к существованию. В переходные периоды число беженцев неизменно растет. Так было на закате греко-римской чувственной эры и в начале христианской идеациональной эры в связи с внутренней и внешней миграцией народов в раннем средневековье. Другой яркий пример восходит к истории тринадцатого и четырнадцатого веков. Беженцы того времени могли бы эхом отозваться на слова Данте, одного из самых известных беженцев тех столетий, который «знал на вкус соль с чужого хлеба, испытал, как трудно подниматься по чужой лестнице». Далее, примите во внимание, что в настоящее время не щадят ни невинного ребенка, ни седин преклонного возраста, ни нежных девушек и женщин. Именно они являются главными жертвами войн, революций, преступлений и других форм насилия. Цивилизация, которая до 1914 года кичилась своей гуманностью и сопереживанием в противовес приписываемой темному времени жестокости и бесчеловечности, дегенерировала до такого низкого и грубого состояния, которое превышает приписываемую варварам жестокость. Возникнув вновь в двенадцатом и тринадцатом веках в духе гуманизма, сочувствия, земной мудрости и благородных стремлений, чувственная культура Запада закончила эту фазу своего существования взрывом животной жестокости и насилия. Невозможно представить себе более полного и трагического банкротства. Пока общество пытается функционировать в разрушающихся чувственных рамках, нет и надежды на прекращение дегуманизации, деморализации и ожесточения, на прогрессивную замену закона физической силы на все моральные, религиозные и социальные ценности.
Экономическая нищета.
И последнее: банкротство перезревшей чувственной культуры достигает кульминации в своей неудаче прийти к главной заветной цели – высокому материальному стандарту жизни, доступному всем. По очевидным причинам во время «юношеской» и более зрелых стадий чувственная культура справляется с этим лучше, чем идеациональная система. Идеациональная культура не вкладывает в это всю или большую часть своей энергии: она относится к материальному комфорту или равнодушно, или негативно. Стремление чувственного общества совсем другое: оно прикладывает все усилия, чтобы приумножить материальные ценности. С помощью науки и технологии, посредством эффективного производства, коммерции и торговли, иногда посредством грабежа более слабых народов оно преуспело в распространении идеи материального комфорта среди своих членов намного больше, чем в любом идеациональном обществе.
Поэтому «здоровые» стадии чувственной культуры всегда характеризовались значительным улучшением материальных условий жизни. Это наблюдалось в Греции и в эллинском мире с пятого по второе столетия до Р. Х. – в период возрождения и роста чувственной культуры. Материальный стандарт жизни заметно возрос по сравнению с шестым веком до Р. Х., который был главным образом идеациональным. По той же причине первое и второе столетия после Р. Х. демонстрируют в Риме самый высокий уровень жизни. И последнее: по той же причине в средневековой Европе материальный стандарт жизни значительно возрос в двенадцатом и тринадцатом веках и первой половине четырнадцатого; потом, после сильного упадка, он поднимался с небольшими колебаниями с пятнадцатого по двадцатое столетия, достигнув в девятнадцатом столетии и в предвоенный период уровня, не имеющего прецедентов в человеческой истории. Что еще более важно, высокий материальный стандарт распространялся во всех классах, вместо того чтобы быть достоянием узкого круга привилегированных. Следование этой тенденции дало западному обществу безопасность жизни и защищенность от боли, вызванной внешней средой. Это исключительно способствовало улучшению физического здоровья посредством предотвращения или уничтожения многих болезней. Благодаря всем этим изменениям продолжительность человеческой жизни увеличилась, и жизнь стала во многих отношениях менее тяжелой и более счастливой. Этот успех стал причиной неограниченного оптимизма западного общества, особенно с восемнадцатого по двадцатое столетия. В 1927 году ученые и власть предержащие продолжали единогласно выражать эту оптимистическую веру в возможность неограниченного улучшения материальных условий, дальнейшего удлинения человеческой жизни или даже в еще большее счастье…
Этот рай казался вполне научным, правдоподобным и убедительным. Будучи безразличным к скрытым колебаниям, общество было так же равнодушно к скрытым силам, которые подрывали сами источники его материального процветания.
Таким образом, оно не осознавало, что периоды резких перемен являются без исключения временем катастрофического упадка, особенно когда происходит переход из чувственной в идеациональную систему. Деморализация, дезинтеграция, войны, анархия, революции, преступность, жестокость и другие разрушительные силы не способствуют бизнесу и процветанию. При таких обстоятельствах исчезает безопасность владения собственностью; стимулы для эффективной работы ослабевают; производство, коммерция и торговля постепенно сокращаются. То, что было создано, быстро уничтожается войной и анархией. То, что было заработано, тут же тратится из-за неуверенности в будущем. Экономика «дальнего действия» заменяется на экономику немедленной выгоды или на обыкновенный грабеж. Такие переходы, особенно когда перезревшая чувственная система заменяется идеациональной системой, неизменно сопровождались колоссальной и часто неожиданной экономической катастрофой и понижением материального уровня жизни. Это произошло на закате греко-римской чувственной культуры в четвертом, пятом и шестом веках до Р. Х. Катастрофическое разрушение экономических ценностей, понижение материального уровня жизни, деиндустриализация, декоммерциализация вместе с нескончаемой нищетой, следующей за ними, слишком известны, чтобы вдаваться в особые детали. Следующий пример иллюстрирует переход от идеалистической системы тринадцатого и первой половины четырнадцатого веков к последующей чувственной системе. Материальное благосостояние, которое быстро возрастало в двенадцатом – тринадцатом веках и которое достигло уровня, превышенного только во второй половине девятнадцатого века, в условиях переходного периода начало резко падать с конца четырнадцатого и в течение пятнадцатого столетий (в зависимости от страны). Позднее вместе с полным триумфом чувственной культуры возобновилась тенденция роста, ведущая к невиданным высотам второй половины девятнадцатого столетия и предвоенных годов двадцатого. Так как наша культура и общество находятся в состоянии базового перехода, то неизбежна обратная экономическая тенденция – в направлении к обеднению и понижению материальных стандартов жизни.
Мировая война 1914–1918 гг. была первой в серии катаклизмов, которые истощили сами источники нашего процветания, повернув при этом вспять тенденцию материального роста. После окончания войны, в двадцатые годы, было отмечено временное улучшение, но оно было очень краткосрочным, и скоро, особенно после 1929 года, начался быстрый упадок.
В тридцатые годы спад происходил в огромных масштабах, включающих миллионы безработных без единого доллара (или его эквивалента) в кармане, постоянное уменьшение богатства и дохода и другие симптомы жестокой депрессии. Приходилось прибегать к искусственным мерам преодоления кризиса главным образом за счет будущих поколений; но эти меры оказались поверхностными и неадекватными. С начала войны в 1939 году понижение стандартов жизненных условий стало катастрофическим повсюду. Перевооружение стало поглощать не только излишки (если излишки вообще были), но жизненно важную долю национального богатства и дохода – даже в странах, оставшихся нейтральными. Чем больше стран континента оказывалось вовлечено в войну, тем дальше распространялись лишения и нищета, сжимая в своих тисках миллионы людей. Их материальный стандарт жизни упал до ровня, существенно более низкого, чем стандарты средневековья. Голод, недостаток одежды и добротного крова, отсутствие регулярного сна стали общими для всей Европы, большей части Азии и многих стран Африки так же, как и для других территорий. Безопасность и преуспевание были на грани исчезновения…
Таким образом, за три-четыре десятилетия умирающая чувственная культура смела все материальное богатство и другие ценности, созданные за предыдущие столетия. Человек сидит среди руин своего былого прекрасного общественного здания, окруженный – в буквальном и переносном смысле – устрашающей массой трупов…
Электронная книга издана «Мультимедийным Издательством Стрельбицкого», г. Киев. С нашими изданиями электронных и аудиокниг Вы можете познакомиться на сайте www.audio-book.com.ua. Желаем приятного чтения! Пишите нам: [email protected]
Примечания
1
О четырех разновидностях линейных концепций социокультурного изменения см. мою книгу: Social and Cultural Dynamics. N. Y., 1937. Vol. I. Chap. 4.
2
Об энтропии см.: Clausius R. Le second principe Fondamental de la theorie mecaniqu de chaleur // Revue des cours scientifique. Paris, 1868. P. 158; Duhem P. L\'evolution de la mecanique. Paris, 1902; Poincare H. Thermodynamique. Paris, 1892.
3
Conklin P. The Direction of Human Evolution. N. Y. 1925. P. 15, 17, 75, 78. Теория биосоциальной эволюции Конклина вполне типична для концепции биологической эволюции, преобладавшей в XIX и частично в XX веке. Так же линейно, но, правда, не столь антропоморфно биологическая эволюция понималась и рядовыми биологами XIX века. Согласуются с таким пониманием и формулы эволюции Милн-Эдвардса, К. фон Баэра, Герберта Спенсера и Э. Геккеля. Близки к ним и теории биологической эволюции Дж. А. Томпсона, Дж. С. Хаксли, С. Л. Моргана, сэра А. С. Вудворда и даже многих биологов XX века. Они не только являются линейными, но и отождествляют эволюцию с прогрессом. Ср.: Haeckel E. Prinzipen der generellen Morphologie. Tuebingen, 1906; Smuts J. С. Holism and Evolution. N. Y., 1925; и материалы двух симпозиумов по эволюции: Creation by Evolution. N. Y., 1928 и Evolution in the Light of Modern Knowledge. N. Y., 1925.
4
Herder I. Outlines of a Philosophy of the History of Man. London, 1803; Kant I. The Idea of a Universal History on a Cosmo-Political Plan. Hanover, 1927.
5
Fichte I. Characteristics of the Present Age. 1804; Hegel G. Philosophy of History. New York; London, 1900.
6
Conte A. Cours de philosophie positive. Vol. 1. Paris, 1877. P. 8, ff и остальные тома; о теориях его предшественников см.: Мathis R. La loi des trois etats. Nancy, 1924. См. также: Spencer H. First Principles. London, 1870. Chap. 22 et passim; Principles of Sociology. London, 1885. 3 Vols. Несмотря на то что спенсеровская формула эволюции-прогресса включает и противоположный эволюции процесс разложения, Спенсер опускает этот аспект при рассмотрении социокультурной эволюции-прогресса. Такое пренебрежение этим противоположным процессом весьма симптоматично для всего направления.
7
Библиографию работ всех упоминаемых авторов см. в моих кн.: Contemporary Sociological Theories. N. Y., 1928, Social and Cultural Dynamics (все четыре тома). Воспроизведение такой обширной библиографии в этой короткой статье заняло бы слишком много места.
8
Общность (нем.)
9
Общество (нем.).
10
Природно-хозяйственная (нем.)
11
Денежно-хозяйственная (нем.)
12
Кредитно-хозяйственная (нем.)
13
Cambridge Modern History. Pop. ed. N. Y., 1934. Vol. 1. P. 4. Эта работа, заметьте, была написана в XIX веке. Современный пример, Fischer H. History of Europe. London, 1905, где заявление: «на страницах истории черным по белому написано «прогресс» (Vol. 1. P. VII), противоречит провозглашенному неприятию исторических генерализаций.
14
Так, в уже цитированной выше «Кембриджской Новой истории» читаем: «Практическое применение научных знаний будет расширяться и… грядущие века станут свидетелями безграничного роста власти человека над природными ресурсами и разумного использования их на благо человеческого рода» (Vol. XII. Р. 791)
15
Систематический анализ нелинейных форм развития см. в моей кн.: Social and Cultural Dynamics. Vol. I. Ch. 4; Vol. IV. Ch. 12–16 et passim в остальных томах.
16
См. об этом мою: Dynamics, vol. IV, р. 670–693 et passim.
17
Видимо, наиболее полный и сжатый обзор и анализ, основных исследований социокультурных ритмов, циклов, периодичностей и единообразий темпов дан в моей работе «Social and Cultural Dynamics». Vol. IV. Ch. 6-11. et passim во всех ее четырех томах. Как уже отмечалось, большинство социологов с опозданием обратили должное внимание и направили свои усилия на изучение этих явлений. Несмотря на всевозрастающее в XX веке количество монографической литературы, посвященной ритмам, циклам, флуктуациям, периодичностям, в социологии, общественных, гуманитарных, философских и естественных науках, в большинстве социологических работ, даже самых современных, эти вопросы либо просто обходятся, либо им уделяется слишком мало внимания.
18
Об этих теориях и принципах имманентного изменения см. мою «Dynamics» (vol. IV, ch. 12, 13), в которой дан, вероятно, самый полный в социологической литературе обзор и анализ этого вопроса.
19
Это не относится к социокультурным совокупностям несистемного характера (congeries). О различии между системой и congery см. в моей «Dynamics» (vol. IV, ch. 1–4).
20
Об этом см. упоминавшиеся выше том и главы «Dynamics». Следует отметить, что, подобно мольеровскому герою, который говорит прозой, не отдавая себе в этом отчета, многие социологи и представители общественных наук не осознают этих изменений в полной мере. В своих исследованиях эти ученые подчеркивают решающую роль социокультурных факторов в причинном объяснении тех или иных социокультурных изменений, но в то же время выступают против принципов имманентного изменения и его имманентных факторов, явно оставаясь на «экстерналистской» точке зрения. Они как будто не понимают, что акцент на социокультурных факторах социокультурного изменения как главных факторах уже означает – с небольшими исключениями и оговорками – признание имманентной теории социокультурного изменения.
21
См. факты и теории в моих «Contemporary Sociological Theories», passim; «Dynamics», passim
22
Литературу по естественнонаучной причинности см. в моих книгах: Sociocultural Causality, Space, Time. Durham, 1943, chap. 1, 2; Contemporary Sociological Theories, Ch. 1, 11. Из современных работ, в которых эти тенденции доведены почти до абсурда, вполне представительны: Dоdd S. С. Dimensions of Society. N. Y., 1942; Chapple E. D., Arensberg С. М. Measuring Human Relations. Provincetown, 1940; Horst P., Wallin P., Guttman L. and oth. The Prediction of Personal Adjustment. N. Y., 1941. Самое грубое, незрелое и наивное изложение философии этого рода см. в кн.: Lundberg G. А. Fondations of Sociology. N. Y., 1939.
23
«Якобы» потому, что то, что они проповедуют как методы и принципы естественных наук, как правило, оказывается их собственным примитивным искаженным пониманием этих принципов. Их «математика» – это псевдоматематика, их геометрия и топология не имеют никакого отношения к настоящим геометрии и топологии; их «физика», «химия» и «биология» не более чем дилетантская стряпня, чуждая науке. И это открыто заявляют настоящие математики, химики, биологи, которым приходилось отзываться об этих работах.
24
Смысловой порядок, смысловая связь, понимание. – Прим. перев.
25
Современный анализ, краткое изложение и система социокультурной причинности даны в кн.: Мaelver R. М. Social Causation. Boston, 1942, и в моих кн.: Sociocultural Causality, Spase, Time и Social and Cultural Dynamics, vol. IV et passim
26
См.: Г. Спенсер: Основания Социологии. СПб. 1898 г., т. 1, 258 и сл., т. II., 547 сл.
27
Спенсер: Осн. соц., т. II., 436.
28
См.: Пельман: История античн. коммунизма. СПб, 1910. 256. 590.
29
Там же, 31-2.
30
F. de Coulanges: La cite antique. P., 1905. P. 265.
31
Кроме войны при ряде условий, в частности при наличии имущественной дифференциации, к тем же результатам ведет голод, недостаток средств пропитания. Поэтому кривая голодного или военного социализма особенно резко поднимается там и тогда, где и когда совпадают оба этих условия: война и голод или его угроза. Конкретное движение кривой голодно-военного социализма как в древних государствах, так и позже, определяется, главным образом, этими двумя причинами. Но здесь я роль голода оставлю в стороне.
32
Waltzing: Etude Historique sur les corporations professionales chez les romaines. 1896 г., т. II. 480–484 и всюду
33
См. о нем: Dennis: Huss Paris. 1878; Palacky: Geschichte v. Bohmen. Prag. 1853. В. III.
34
См. Казер: Polit. und soziale Bewugungen; Schoenlack: Sociale kampfe. 1894; Каутский: в сб. Предшественники нов. социализма. СПб. 1907, т. I. 100–103 и др.
35
Артельное Дело. 1922. № 1–4 (21–28), январь-февраль, с. 3–10.