Забытое убийство

Сорвина Марианна Юрьевна

Часть 6. «Священная жертва»

 

 

6.1. Погром

Дальнейшие события развивались с головокружительной скоростью.

– Что вы стоите?! – закричал Грайль на полицейских, столпившихся возле «Золотой Розы». – Немедленно очистить улицу! Всех арестовать! Задержать убийц!

Полицейские топтались, не понимая, что они должны делать, потом попятились от дверей и исчезли. Связываться с военными они боялись.

Часы на башне пробили четверть третьего.

– Господи, господи! – бормотал Эрлер, закрыв глаза. – Что ж за часы такие… Бьют и бьют… И бьют, и бьют… Каждую четверть жизни меряют… Невозможно же так…

– Пойдемте, советник, – Грайль тронул его за плечо.

Эрлер поднял на него глаза, плохо понимая, что происходит.

– Я не могу, – сказал он, – не могу поверить… почему он? Почему именно он?

– Нам нужно унести отсюда покойного и наводить порядок, – Грайль постарался вернуть своего заместителя к реальности. – Представляю, что сейчас начнется.

Подошел губернатор Шварценау, которому уже успели сообщить, что произошло.

– А-а, – сказал Эрлер, увидев генерала, и щека у него дернулась, а левый глаз налился лазурью. – Ва-аше Превосходитель-ство!.. Что ж это у вас за стрелки такие? Сбро-од!! Откуда?!

– Да, вот именно! Хотелось бы знать… имя… того… который… – присоединился к нему ощутивший все превосходство своего положения бургомистр, а потом вдруг заговорил быстро и с напором: – А я ведь предупреждал, что этим все закончится! Я говорил… Вы превратили мой город в казарму! Вы за это ответите!

– Прекратите истерику, – ответил Шварценау и подумал: «Я губернатор или кто? Вспомнил тоже! “Его город”… Сам виноват…»

– Мы это так не оставим! – взорвался бургомистр. – Мальчика убили! Художника великого… Найти и судить! Всех вас судить! Честных немцев разделывают, как скот на бойне! В моем городе!

Но ответить Шварценау ничего не успел, потому что послышались звон и грохот.

На них со второго этажа посыпались разбитые стекла, а с площади донесся рев толпы, на которую стрелки наступали уже возле колонны Святой Анны.

– Люди! – закричал Грайль, забыв о губернаторе. – Дайте пройти! У нас жертвы! Здесь убитый! Расступитесь!

Толпа, отшатнувшись, расступилась.

Тело художника, ничем не накрытое, как есть, понесли в сторону ратуши, и люди встали по обе стороны, образовав коридор для траурной процессии.

Все с ужасом смотрели на сквозную рану и вытекавшую на рубашку кровь.

Эрлер молча рыдал, тяжело всхлипывая. А Грайль думал только об одном – поскорее доставить тело в комендатуру, не видеть города, людей, забыть, не думать, заняться делом.

«Уйти подальше, ничего этого не слышать…».

Едва они удалились в сторону ратуши, как на «Золотую Розу» вновь посыпался град камней. Толпа ворвалась в ресторан, круша все на своем пути.

К трем часам ночи интерьер гостиницы «Белый Крест», пристанища лидеров ирредентизма, был полностью разрушен. В нем видели чуть ли не главный источник зла. Все утро разъяренные группы людей крушили итальянские магазины, хозяева которых успели скрыться из города. Полиция уже ни во что не вмешивалась.

 

6.2. Пострадавшие

Многие немцы оказались ранены и травмированы. Два фургона Красного Креста доставляли их в полицейский участок, где работал пункт медицинской помощи. Взбешенная толпа оставшейся на мостовой кровью художника нарисовала на изрешеченных пулями ставнях торгового дома Гатти большой крест. Были травмы и у итальянцев, задержанных полицией. Студенты правового факультета Джованни Амбрози, Марио Верзегнасси, Марио Скотони и Барнабе Анионори, студенты философского факультета Арсанио Прампони, Артур Кастелли, Иоганн Данелли и Бруно Паризи, уроженцы Роверето фармацевт Карл Дорелли и техник Туллио Скотони сообщили о получении травм во время их транспортировки в отделение полиции.

Около трех часов ночи полиция, которую прикрывали двадцать девять военных, наконец задержала и беспрепятственно отправила в участок сто тридцать семь итальянцев. Полицейские конфисковали у арестованных девятнадцать револьверов, девять кастетов, три кинжала и сорок девять петард. Среди задержанных были Альчиде Де Гаспери, Чезаре Баттисти, Антонио Пранцелорес, Антонио Пиджеле, Луиджи де Кампи, Фердинандо Пасини, Джамбаттиста Адами, Луиджи Канестрини, Малга Зурес, Артуро Бонетти. Для активистов студенческого движения арест был в то время чем-то вроде боевого крещения. Не считая себя виновными и сидя свои двадцать суток в застенке без всякого обвинения со стороны властей, они перестукивались азбукой Морзе и писали свои имена на мисках и ложках, выданных им охраной. Позднее этот тюремный инвентарь с надписями окажется в музее и тоже станет достоянием истории. Де Гаспери все двадцать дней заключения читал в камере «Фауста» и готовился к экзамену.

* * *

Стрелков перекинули на защиту итальянского консульства и отеля, где были размещены приехавшие из других городов итальянцы, не попавшие под арест. Их жизни теперь угрожала серьезная опасность.

Стрелки глухо ворчали. Они считали, что задача ими до конца не выполнена, потому что в центре города еще оставалась агрессивная толпа, вооруженная палками и камнями. Она двинулась через триумфальную арку в Вильтен – к факультету на Либенеггштрассе.

Было ясно, что итальянскому юридическому факультету в Инсбруке пришел конец, но толпа не пожалела и само здание – красивый четырехэтажный особняк. Выбили двери, разрушили лестничные пролеты, разнесли в щепки мебель и оборудование, ни одного целого стекла уже не осталось. Следующими на пути погромщиков были редакция агрессивной католической газеты «Neue Tiroler Stimmen» и издательский дом «Katholische Vereinsbuchhandlung» («Католическое книжное собрание»). На площади перед Восточным вокзалом собралась толпа из трех тысяч человек. Они выкрикивали: «Отомстим за смерть Августа Пеццеи!»

Командир батальона стрелков лейтенант Лойпрехтнаправил к вокзалу конную гвардию. Толпа с площади ушла, но к четырем утра на Музеумштрассе немецкие студенты с криками «Смерть убийцам Пеццеи!» расколотили фасад дома, в котором жил сам Лойпрехт.

Из показаний лейтенанта Лойпрехта:

«Примерно в 9:30 вечера мне сообщили, что большое количество протестующих начало продвижение в сторону императорского дворца. В один миг большая площадь перед Дворцовым театром была заполнена разъяренной толпой, которая потом отправилась бросать камни в окна моей квартиры на первом этаже. Атака оказалась настолько сильной, что все окна моей квартиры превратились в груду осколков».

Потом, уже не зная, что еще разрушить, люди отправились дальше в пригород, к замкам местной аристократии. Первой жертвой стал дворец консервативного католика графа Траппа. Заодно по дороге разбили окна в императорском дворце и особняке губернатора.

* * *

Больше ничего не имело значения. Эдуард Эрлер вдруг осознал это со всей ясностью. Чувство пустоты лишь окрепло после посещения им морга военной комендатуры, где он вновь увидел тело. Его потрясла эта обстановка. На простом армейском матрасе из соломы между двумя тусклыми лампами лежало безжизненное тело того, кто еще совсем недавно написал «Автопортрет», «Дом на водопаде» и «Мадонну». В этой жалкой, плохо освещенной комнате Пеццеи казался еще бледнее. Беспомощное тело на тюфяке, пропитанном кровью.

Рядом стоял полицейский и писал протокол, монотонно зачитывая:

– Пеццеи Август Ганс, неполных тридцать лет. Личные данные – пол мужской, волосы русые, глаза голубые, усы русые, бороды нет, нос прямой, короткий…

Эрлер видел только эту картину – бледное лицо, распахнутый воротник рубашки, расстегнутый жилет и в самом центре груди – кровавое пятно.

– Что ж так убого?! – произнес Эрлер с горечью, и чувство глубокого, тяжкого сострадания охватило его с новой силой. – Кинули на какую-то солому. Кинули… как вещь.

Грайль, стоявший рядом, догадался, что он чувствует.

– Отставить, советник, – сказал он вполголоса. – Сейчас доктору Ипсену все равно вскрытие производить. Не до сантиментов.

– Что? – спросил Эрлер, посмотрев на бургомистра.

* * *

Издатель Карл Хаберман возле редакции «Der Scherer», срывая голос, призывал найти и покарать убийц, коими является, с его точки зрения, «все это безмозглое и потонувшее в болоте собственной лжи государство, заигрывающее с экстремистами».

– Смотрите! Немецких журналистов уже убивают! – провозглашал он. – Вот чего вы добились! Великий художник убит! Погиб наш друг! Чего вы ждете? Пока никого не останется? Враги беспрепятственно… на нашей земле… – он закашлялся. – Где Пихлер?! Где апостолы духа?! А теперь, я спрашиваю вас, – где наш друг Август Пеццеи?!

Хаберман заплакал, вытирая слезы резкими движениями тыльной стороны ладони.

Его попытались увести. Издатель обернулся, нервно крикнул:

– Вы все – слепцы! Дьявол полонил наш город! Что же это?! Густль мальчик был! Тридцати не исполнилось! Пишите некролог! Всё пишите! Всё! Чтобы к семи утра был материал! – он поискал глазами Валльпаха. – Артур, стихи, непременно стихи! И жестче! Жестче!! Экстренный выпуск!

К нему откуда-то подошел Йенни, протянул руку.

– Карл, я понимаю…

– Руди! Боже мой, Руди! Какая беда!

Два враждующих издателя лучших газет Тироля впервые за пять лет обнялись.

* * *

Пока сотрудники газеты сочиняли стихи и некрологи, рисовали иллюстрации, выступали на площадях и обращались с посланиями и призывами к читателям, подогретая последними событиями толпа забрасывала камнями все подряд – резиденцию бургомистра, редакцию газеты «Neuen Tiroler Stimmen», дворец Хофбург и особняк графа католика, жену которого из-за фамилии считали итальянкой.

Инсбрук лежал в руинах. Казалось, в нем не осталось ни одного целого стекла. Особенно пострадали гостиница «У Золотой Розы» и факультет в Вильтене, от которых практически ничего не осталось.

Группы немецких студентов бродили по улицам. Повсюду возникали стихийные митинги с требованием справедливости. Везде, где слышалась итальянская речь, возникали беспорядки. В отеле «Штейнек» на Леопольдштрассе, 21, выбили все стекла только потому, что там подавались блюда итальянской кухни.

Полиция уже не знала, что ей делать в этом разрушаемом городе, поэтому решила бороться с вольномыслием и спешно конфисковала тираж экстренного выпуска газеты «Tiroler Tagblatt». Эдуард Эрлер, узнав о том, что в редакции его газеты бродит полиция, ворвался и набросился на полицейских.

– Где вы были раньше?! – кричал он в бешенстве. – Там! Там надо было спасать людей! Не здесь! Вас пугалом наряди и зерно поставь на полях охранять – всё птицы унесут! Пошли вон!!

Толпа в это время забрасывала камнями итальянские потребительские кооперативы и дома членов сейма итальянской национальности. Некоторые оцепили гостиницы, в которых проживали итальянцы.

Растерянность «отцов города» не позволяла остановить этот кошмар. Полиция просто ждала, когда все кончится само собой. Лейтенант Рунгг спешно переводил стрелков на зимние квартиры, а лидеры ирреденты оказались ограничены в своих действиях стенами тюрьмы и уже не видели, что происходит в Инсбруке.

 

6.3. Размышления бургомистра

Первым опомнился Вильгельм Грайль, у которого было отменное чутье и хорошо развитое чувство самосохранения. В конце концов, во всем виноваты военные.

Он сидел в своем кабинете и вдохновенно сочинял две речи – для экстренного заседания парламента и для похорон. Похоронная речь должна была потрясти даже седые инсбрукские небеса.

Бургомистр задумался. Обычно все речи начинались словами: «Соотечественники!», или «Богу и городу!», или «Во славу Бога и кайзера!» Но сейчас никого не волновали ни Бог, ни город, ни кайзер. Эта проклятая и Богом, и кайзером ночь все смешала и пробудила в народе романтические, экзальтированные настроения, эпицентром которых является бессмертие. А настоящим бессмертием, как это ни парадоксально, сейчас обладал только один человек – Август Пеццеи. Патетика в отражении этой личности достигла предела. До темы Креста и Второго пришествия оставался всего один шаг. В одном экспресс-листке художника уже назвали «священной жертвой».

«Август Пеццеи как национальная идея», – подумал Вильгельм Грайль.

И бургомистр начал свою речь именно с тех слов, которых ждали все: «Август Пеццеи!» Имя художника в эти дни стало равноценно словам «отечество», «Инсбрук», «Тироль», оно даже затмило эти понятия, оттеснив их на второй план.

– Август Пеццеи! – произнес бургомистр и сделал паузу. – Дорогой Август Пеццеи! Нет! Дорогой нашему сердцу Август… Это имя навсегда останется в наших сердцах!

В это время вошел секретарь:

– Ваше превосходительство, совещание.

* * *

Экстренное совещание городского совета бургомистр назначил сам, но даже по дороге он продолжал думать о речи, которую произнесет на похоронах.

– Я должен сначала возложить цветы, – коротко бросил Вильгельм Грайль шоферу. Тот, даже не спросив, какие цветы и куда возложить, повернул в сторону собора. В эти дни все понимали друг друга без слов.

«Люди должны меня видеть, – думал Грайль. – Мне скрываться нечего, пусть это делают другие».

Уже к трем часам прощальный зал был торжественно убран и готов принять всех желающих. Что на прощании с художником окажется весь Инсбрук, Грайль не сомневался: подготовкой к похоронам занимался вице-мэр.

Эдуард Эрлер отнесся к этому мероприятию с таким усердием, как будто готовил государственный переворот. Его охватило какое-то доселе незнакомое чувство эйфории. Советник мысленно разрушил за собой все мосты. Он телеграфировал в Вену, позвонил по телефону брату покойного в Берлин, а потом приказал выставить возле тела почетный караул из одетых в военные мундиры студентов братства «Suevia».

Рядом с кафедральным собором с глухим гудением раскачивалась толпа, но при виде мэра все смолкли и расступились. Грайль, опустив голову, вошел под своды церкви.

В толпе стояли фотографы из разных изданий. Среди всех особенно важным видом отличался Йозеф Дурст, член Академии художеств, которому монарх и министр-президент лично повелели сделать портрет Августа Пеццеи. Рядом с ним в задумчивости бродил скульптор Франц Фридл, делавший посмертную маску художника. У обоих был такой вид, как будто им доверили присутствовать на Втором пришествии.

Экзальтация города становилась просто пугающей. Горы цветов и бесчисленные венки, окружавшие художника со всех сторон, источали приторный, одуряющий аромат. Какая-то молодая дама, едва взглянув на покойного, лишилась чувств. Вторая, постарше, истерически расплакалась.

Антиклерикал Эрлер, стоя в углу, исступленно возносил к небу молитвы, причитая:

– Господи! Исцели нас! Дай спасения и веры!

Не в силах терпеть это зрелище, бургомистр подошел к изголовью, положил большой аккуратный букет белых роз, скрепленный шелковой лентой, и поспешил удалиться.

– Господи! – взывал Эрлер. – Пошли мне силы это перенести!

«Мне бы кто послал», – подумал Грайль угрюмо.

* * *

Еще в вестибюле собрания его окружили члены муниципалитета, наперебой торопясь выразить ему свою солидарность.

– Вы сделали все, что было в ваших силах. Вы не должны себя винить.

– Господин бургомистр! Это не должно сойти им с рук.

– Спасибо, господа, но мне от этого не легче, – с гордым и скорбным достоинством откликнулся бургомистр.

Он поднялся на трибуну.

– Господа! – в его голосе появился металл, а в глазах блеск. – Событие невероятное и чудовищное произошло в стенах нашего родного города!! Ночью был совершен беспрецедентный акт насилия. Итальянские студенты открыли огонь из огнестрельного оружия по германским гражданам!.. Множество раненых. Это нападение, направленное против самого престола. Сограждане, нам был брошен вызов!

Его фраза, как он и ожидал, была встречена громкими аплодисментами и возгласами возмущения.

– Мы понимаем, какой это удар для немецкого населения! – продолжал Вильгельм Грайль. – Мы понимаем также, что может возникнуть чувство незащищенности в связи с итальянской агрессией. Но все итальянские студенты уже задержаны полицией. Изъятое у задержанных оружие показало, что они были заранее готовы к насильственной конфронтации.

Агрессивные возгласы в зале.

– Всего у арестованных конфисковано девятнадцать револьверов, девять кастетов, три кинжала и сорок девять петард. И еще неизвестно, сколько револьверов и сколько стилетов было тайком выброшено в сорок семь туалетов города! Но – я еще раз повторю это, господа, – я всегда был против вмешательства армии…

В зале раздались одобрительные выкрики.

– Тем не менее, – сурово заметил бургомистр, обводя зал мрачным взглядом, – тем не менее, господа, вопреки моей воле вчера в полночь в город вошли отряды пехоты и стрелков, которые прибыли по приказу генерал-полковника и командующего лейтенанта!

Свалив все на Шварценау и командира стрелков, Грайль добился нужной реакции: крики недовольства перешли в сплошной рев возмущения.

– И вот тогда все пришло в движение! – продолжал градоначальник, гневно сверкая глазами. – Военный совет наделил генерала и лейтенанта особыми полномочиями. Но я сразу решительно сказал, что армии не место в нашем городе. Это было огромной ошибкой. Мы требуем не только наказания виновных, но и немедленного запрещения всяких итальянских школ! Во всем остальном я хочу призвать население сохранять спокойствие, не поддаваться на провокации и воздерживаться от необдуманных поступков.

После заседания к нему подошел бледный, как папиросная бумага, Эрлер.

– Я телеграфировал в столицу, – сказал он. – Лично Кёрберу.

– И что Кёрбер? – равнодушно спросил бургомистр.

– Пока молчит, – ответил вице-мэр удрученно.

– Слушайте, Эдуард, черт с ним, с этим Кёрбером! – неожиданно резко сказал бургомистр. – Тут и без него хватает дела. В конце концов, чего вы от него ждете? Соболезнований?

– Извинений, – холодно ответил советник.

* * *

Градоначальник с чувством удовлетворения и какого-то трагического высокомерия вышел на улицу. Он отпустил шофера и почему-то пошел пешком. Возможно, это было опрометчиво в городе, все еще подвергавшемся погрому, но Грайль не боялся. Ему хотелось собственными глазами увидеть, что творится в Инсбруке. Он шел и смотрел на свой город, а ему казалось, что все это происходит не на самом деле, а в какой-то плохо написанной пьесе.

Маленькая война. Немецкие студенты с раннего утра на ногах и готовы к встрече с итальянцами, где бы они ни появились… Повсюду листовки.

Грайль подобрал одну из них: «Отчет о внеочередном заседании совета… Вскрытие доктора Ипсена покажет…»

«Что покажет?» – в недоумении подумал он. Тут его внимание привлек странный звук. В переулке какие-то молодые люди сосредоточенно катили в сторону реки противень, конфискованный в разрушенном итальянском ресторане. Противень поддавался неохотно, продвигаясь вперед с раскатистым грохотом и задевая за булыжники.

На Иннрайн черным факелом полыхал какой-то дом. Медленно и безучастно падали снежинки. Все это опять напомнило Грайлю театральную декорацию.

На фоне зарева стоял издатель Карл Хаберман с непокрытой головой и кричал, простирая руку к толпе:

– Мой друг стал жертвой лживого австрийского правительства! Он не был ни военным, ни демонстрантом! Он был просто художником! Художники – гуманные, теплые люди, они никому не могут причинить зла, – издатель опять закашлялся, из его глаз покатились слезы. – Он бы никогда… Он ведь просто стоял и ждал… Понимаете?.. Просто смотрел… Полиция могла эвакуировать людей на полчаса раньше! Тогда бы ничего… ничего этого… И вот Густль..! Его больше нет!

– Карл! Ты заболеешь! – Хедвиг схватила Хабермана за локоть. – Пойдем. Холодно. У тебя больное горло.

– Ты не понимаешь!.. Никто не понимает, – прохрипел он. – Я же сам его… Сам! Это я его туда послал! Своей собственной рукой! И теперь я стою здесь, а его нет…

Отовсюду доносились крики и грохот.

– Продажный генерал «велшей»! Убирайся вон! Служи своим хозяевам! – и звон стекла.

Грайль понял, что на соседней улице демонстранты приканчивают окна в особняке губернатора Шварценау. Сам Шварценау еще утром сбежал в Вену.

Бургомистр вдруг поймал себя на том, что никак не может отделаться от очень странного ощущения. Даже теперь ему казалось, что все это происходит не по-настоящему. В городе погром. Но попадись им сейчас сам Шварценау, что бы они стали делать? Да ничего. Бургомистр был почему-то уверен, что губернатора края никто бы не убил. И никого бы не убили. Бока бы, понятно, намяли. Но больше не было бы жертв, не могло быть. И как же такое случилось, что этой самой одной жертвой оказался совершенно безобидный молодой человек с рисовальным блокнотом? Прав Хаберман. Художник никому не угрожал, просто смотрел. Что-то тут не вяжется. У Пеццеи и оружия-то никакого не было. Только блокнот и собака.

«Собака! – Грайль вспомнил о ней только сейчас. – Куда она девалась?»

В этой суматохе они совершенно забыли о собаке. Все события как будто тонули в тумане. Бургомистр попытался вспомнить, что происходило возле «Золотой Розы», и эта картина, в мельчайших деталях, вдруг встала у него перед глазами.

…В два часа ночи Грайль стоял в двух метрах от входа в ресторан и пытался уговорить людей разойтись. Он слышал шум в аркаде «Золотой Розы», но видел перед собой только насмешливо-презрительное лицо Франка. В тот момент собственные чувства заслонили все. Унижение. Какой-то юнец, уличный диктатор смеет ему… А потом кто-то закричал: «Помогите! Врача!» Он сразу побежал на крик, и перед ним были какие-то люди. Человек пять. Они загораживали тело. Некоторые были в цивильном, но он видел там и серые шинели. Вот они расступаются, он видит лежащего в центре художника, наклоняется над ним и краем глаза замечает, как кто-то пятится к дверям, исчезает за чужими спинами… Кто это был?

А собака? Ну да, черный ретривер. Он все время сидел рядом. Как безмолвный страж. Он был рядом с телом хозяина даже в здании комендатуры, куда перенесли Августа. Двери ратуши не закрыли, и множество людей за те четыре часа, пока он там лежал, заходили на него посмотреть. Эрлер сердился, называл это неуважением к покойному. Он еще тогда возразил своему заместителю. Грайль вспомнил эту минуту, вспомнил во всех деталях.

– Зеваки! – ворчал Эрлер. – Человек повержен, беспомощен, а они из праздного любопытства…

– Вы не правы, Эдуард, – тихо прервал его бургомистр. – Они именно теперь ужаснутся и, поверьте, запомнят этот миг навсегда.

Эксперты должны были приступить к делу, но никакими силами нельзя было выманить собаку, она так и сидела возле тела хозяина. Потом удалось ее увести, но ретривер вырвался и куда-то пропал. Может, пошел на поиски убийцы? И что там с этим вскрытием?

Грайль решил зайти в институт судебной экспертизы, где профессор Ипсен еще недавно производил вскрытие убитого художника. Почему-то листовка его насторожила.

 

6.4. Сомнения доктора Ипсена

Тридцативосьмилетний эксперт-криминалист Карл Ипсен, председатель пангерманской лиги, президент Альпийского клуба и один из лидеров национального движения Тироля, получил докторскую степень в 1891 году. Его учителем и наставником был крупный ученый Эдуард Гофман, создатель школы судебной криминалистики. С октября 1894 года Ипсен руководил институтом судебной медицины Инсбрука, одним из лучших в Европе. Через два года сорокалетний доктор станет ректором университета, членом Верховного совета по здравоохранению и членом Имперского совета Германской академии.

– Профессор, я могу ознакомиться с судебно-медицинским заключением?

– Ознакомиться, конечно, можете, господин бургомистр, – ответил Ипсен каким-то странным тоном, которого Грайль поначалу даже не понял. – Только это не так уж много и дает.

– То есть как?

– Вот так, – хмуро сказал профессор. – Я сомневаюсь в некоторых моментах.

– Вы не могли бы выражаться яснее? – спросил Грайль, ощущая неприятный холод внутри.

– Хорошо, спрошу напрямую: вам когда-нибудь приходилось видеть жертву штыкового удара?

– Боже упаси, – бургомистр содрогнулся.

– А мне приходилось, – сказал Ипсен мрачно. – Раньше приходилось. Скажу просто: это мог быть не штык. То есть я не могу этого утверждать с полной определенностью. Штыковое проникающее отверстие обычно имеет другой характер. То, что я видел, может быть отверстием от ножа.

– Что вы говорите? – шепотом произнес бургомистр. – Вы понимаете, что это значит?

– Конечно, – ответил врач. – Убийцей могло быть и цивильное лицо. То есть я вынужден это допустить как эксперт. Потому и сомневаюсь. Профессор Горфман любил говорить: «Хоть один процент сомнения – сомневайтесь». И еще он говорил: «Любые великие теории и познания могут разбиться об один из тех маленьких прецедентов, которые преподносит практика».

Грайль поморщился, как будто у него внезапно заболел зуб.

– При всем уважении к профессору Гофману, что мне делать с этой новостью?

– А ничего. Главное-то нам известно. Пеццеи убит, и убит он в результате уличных беспорядков, инспирированных «велшами», – Ипсен не смотрел на Грайля, думая о чем-то своем. – И вот еще… Я много повидал как врач. И жертв штыковых атак, и всяких убитых. Все это сейчас не так уж важно… Потому что это происходит на войне. На войне! Понимаете? Мне тридцать восемь лет. А когда тридцативосьмилетний человек делает вскрытие человека, которому еще не исполнилось тридцати… В общем, не знаю, поймете ли вы меня. Я и сам себя не понимаю. Только вся эта история не выходит у меня из головы.

Грайль начал уставать от монологов. За последние сутки ему не первый раз приходилось слышать нечто подобное. Достаточно одного вице-мэра.

– Я понимаю, доктор. Поверьте, мы все это чувствуем. Вы знаете мою позицию. Я сопротивлялся военному вмешательству, как мог. Это было неправильное… И вообще, не мое решение, и тот, кто его принял, ответит…

– Надо закрывать этих велшей, – неожиданно прервал его Ипсен. – Пусть убираются в другое место и там открывают свои факультеты. Нам эти проблемы не нужны. Жизнь все расставит по местам. А смерть… она уже не в нашей юрисдикции, господин бургомистр.

– Это правда, – подумал Грайль, вспомнив упокоенное тело молодого человека, утопающее в цветах. – Не в нашей.

 

6.5. Экзальтация

Временно город оказался парализован. С трех часов ночи до утра следующего дня горожане крушили дома, но в последующие дни все было посвящено исключительно одной теме – ритуальному прощанию «города и мира» с его «священной жертвой», художником Пеццеи. 5 ноября весь город соревновался в песнях, стихах, гимнах и речах, обращенных к художнику, «отдавшему – по выражению бургомистра Грайля – жизнь на алтарь родного края». И, как это ни странно, в экзальтированных проявлениях безумной любви – как и в том море цветов, которым завалили его гроб, – утонул сам Август Пеццеи. Все это творилось как будто для него одного, а его-то как раз и не было.

Инсбрук был охвачен экстатическим восторгом и упоен великой трагедией. Газеты наперебой вспоминали детство художника, рассказывали, каким другом и товарищем был Август Пеццеи, каким его запомнили современники. Ему посвящали песни и мадригалы, сулили грозную кару тому, кто виноват в его смерти.

Приезжие фотографировали отель «Белый Крест». Жители города все превратились в очевидцев и охотно давали интервью приехавшим корреспондентам. На углу Бургграбена владелец «Золотой Розы» Хелленштайнер, сокрушенно качая головой, доверительно сообщал журналистам, что сам лично видел зверскую физиономию солдата королевских войск, который бежал вперед со штыком и кричал какую-то итальянскую идиому.

– Я итальянского не знаю. Там были слова «Боже» и «Вперед». Я все видел собственными глазами, и в любом суде присягну, что он кинулся в атаку с криком: «Смерть немецким свиньям!»

В тот же день появилась информация о сомнениях эксперта в том, что орудием убийства был штык. Это всех обескуражило.

– Что это значит? – воскликнул Эрлер.

Бургомистр недовольно покачал головой. Это могло означать только одно. Но кому понадобилось…

– Я не представляю себе, кто бы мог так его ненавидеть… Его! Да его же все любили! – произнес вице-мэр в полном замешательстве. – Надо лучше опросить свидетелей!

– Ради бога! Вы видели этих свидетелей? – ответил Грайль, поморщившись. – Это Хелленштайнер свидетель? Или Гуршнер? Может, вы сами, Эдуард, готовы присягнуть, что все было так, как они говорят?

– Вообще-то я в тот момент заворачивал от Марктплац, – ответил Эрлер. – Там мне пришлось остановиться и еще с минуту переждать, пока пройдут стрелки. Поэтому я видел даже меньше вашего, но обратил внимание на то, что на Маркграбене они не рассредоточивались. Там тоже переулки и офицерские рестораны, вроде «Красного Орла» и «Белого Коня»… Но туда они не сворачивали. Почему-то только Бургграбен оказался занят весь. Особенно Штифтгассе, как раз в тылу «Розы»», – он вздохнул и отвернулся.

– Черт бы побрал этих стрелков! – воскликнул бургомистр в сердцах.

Вдруг его взгляд стал сосредоточенным и задумчивым.

– Надо опробовать метод доктора Хартмана, – сказал он. – Современная передовая наука нам поможет разобраться в этом деле.

* * *

В два часа дня студенческие делегации посетили ректора Хайдера с предложением устроить на похоронах шествие всех студентов и преподавательского состава с траурными флагами и покрыть университет черным шелком, а в центре повесить портрет художника.

– Что угодно, – ответил специалист по эмбриологии и микроорганизмам, – делайте, что нужно.

В тот момент он не возражал бы даже против театрализованной литургии в стенах университета, лишь бы все это поскорее закончилось.

Ко второй половине дня весь Инсбрукский университет утопал в черных полотнах с алыми лентами, студенты пели во дворе немецкие патриотические песни, а братства соревновались за право идти первыми за гробом героя.

К вечеру пришла телеграмма из Ганновера: инсбрукских студентов поздравляли с победой над вероломным нашествием, называя их «форпостом национальной борьбы» и «доблестными защитниками немецкой земли», а художника Пеццеи «новым Андреасом Хофером».

Вице-мэр Эрлер призвал женское население «не скрывать своих чувств и продемонстрировать единство нации и скорбь по отношению к истинному герою и лучшему из мужчин, которого мы знали». В этом призыве не было никакой нужды: дамы и барышни и так уже заполонили все улицы перед собором. Вильгельм Грайль спешно подписывал распоряжения. Он выделил на похороны изрядную часть городской казны и тут же отправился на центральный вокзал, куда из Берлина прибывал поезд с Артуром Пеццеи, братом художника. На вокзале уже стоял почетный караул, полковой оркестр играл траурный марш, а вдоль платформы прохаживался эрцгерцог Ойген с хмурым и озабоченным лицом. Когда Артур спустился на перон, Грайль был удивлен фамильным сходством. Оба сына оказались очень похожи друг на друга и на отца, но лишь внешне. Август-старший казался холодным и бесстрастным, Август-младший – сосредоточенным и самоуглубленным, а его брат Артур был типичным «юным Вертером», точнее – артистом, которому предложили играть роль «юного Вертера».

– Господин Пеццеи, примите наши соболезнования, – начал Грайль, а Эрлер даже сделал в сторону Артура такое движение, как будто собирался поддержать его, если он вдруг упадет.

Молодой человек рассеянно поглядел на них, как будто не понимал, кто они такие, и вдруг спросил:

– А где Сатана?

– Кто? – сказал растерявшийся бургомистр.

– Я спрашиваю, – где собака?

Эрлер закашлялся. Грайль уставился на актера в полном замешательстве, и тут они услышали торжествующий смех эрцгерцога. К нему обернулись, но Ойген Габсбург и бровью не повел.

– А что, – сказал Его Высочество. – Сатана! Весьма остроумно!

* * *

Вечером 5 ноября Эрлер получил телефонограмму от министр-президента. К тому моменту он уже успел забыть о существовании Кёрбера и с удивлением уставился на телеграфную ленту со скупыми строчками.

– Ну и что он там пишет? – снисходительно спросил Вильгельм Грайль.

– Про безответственную националистическую агитацию, приведшую к эксцессу, – ответил вице-мэр. – Еще призывает нас сохранять спокойствие. Боже! Какой цинизм!

– А что нам делать с этим юридическим факультетом он не говорит?

– Наши требования его не устраивают, – ответил Эрлер. – Он не собирается их удовлетворять. Еще он пишет, что во вторник в Мерано состоится совещание на тему последних событий, и там будет выступать Грабмайр.

– А-а! – сказал бургомистр с издевкой. – Ну, если сам Грабмайр, то мы можем быть спокойны, – дело в надежных руках!

* * *

Гибель Августа Пеццеи приобрела на страницах «Innsbrucker Nachrichten», «Die Jugend», «Der Scherer» и других газет характер жертвенной смерти. Теперь уже не только журналисты и товарищи художника, но и все жители Инсбрука почитали его как национального героя, сражавшегося с нашествием чужеземцев. Кстати, образ чужеземного захватчика с давних времен был характерной фигурой, появлявшейся даже в мифологических сказаниях, о чем писал этнограф Людвиг фон Хёрман. Та самая «криминальная толпа» из книги социолога Сигеле подобна двуликому Янусу: она может быть многоголовым чудовищем, но уже в следующую минуту готова найти себе героя, жертвенного подвижника и вознести его на головокружительную высоту, чтобы проливать над ним моря слез. Толпа чувствительна и сентиментальна.

 

6.6. Похороны

6 ноября, в воскресенье, на похороны героя пришли сорок тысяч человек. Театр и певческая капелла отменили представления из-за национального траура и в полном составе явились на траурную церемонию. На отпевании в церкви Святого Иоганна хор мальчиков под руководством концертмейстера Тони Фишера выводил: «Ты сейчас среди звезд, что так ясно нам светят…».

Перед постаментом, на котором стоял гроб с телом, торжественным маршем прошли со знаменами и венками все студенческие общества – братства «Германия» и «Brixia», Альпийский клуб, орден «Паппенхаймер»… За ними шли, опустив непокрытые головы, все члены городского совета. Дальше следовали сотрудники «Der Scherer» во главе с Карлом Хаберманом.

На трибуне стояли бургомистр Вильгельм Грайль с каменным лицом, погруженный в свои мысли Артур Пеццеи и плачущий вице-мэр Эрлер.

Грайль произнес речь:

– Август! Дорогой наш Август Пеццеи! Мы все… все без исключения коренные жители немецкого города Инсбрука собрались сегодня здесь. Мы плачем и горюем на твоей могиле. Мы плачем о тебе. Удивительно красивая смерть во имя защиты чести немецкого народа! Ты всегда был жизнелюбивым, свободным немцем. В борьбе с развязанным «велшами» насилием ты отдал жизнь как истинный мученик – ради нас, немцев. И не только свою молодую, цветущую жизнь, но и свой талант, огромный художественный гений ты, не раздумывая, принес в жертву на алтарь немецкого народа! Мы будем с честью заботиться о твоей могиле! Для нас ты останешься одним из величайших немецких мужчин!

Его заместитель Шалк разразился гневными словами:

– Ты стал нашим героем-мучеником, и твоя смерть – ответ тем, кто считает, что волю нашей нации можно согнуть. Тироль останется немецким! Из твоей крови прорастет чудесный цветок германского единства, потому что немцы и должны быть едины в противостоянии любым попыткам поставить под сомнение немецкое господство. Ты соединил нас, немцев, и твоя кровь будет укреплять национальную солидарность в других битвах…

Эдуард Эрлер снова зарыдал и отвернулся. Артур Пеццеи стоял рядом с ним, отрешенно глядя на заснеженные горные вершины, тонущие в седых облаках.

Процессия медленно двинулась по Анихштрассе, мимо ресторана «Австрия», к главному городскому кладбищу «Вестфридхоф». Две телеги были заполнены венками. Когда металлический гроб опускали в могилу, все флаги были спущены и прозвучал орудийный залп.

После этого в городе вновь начались митинги.

8 ноября в «Innsbrucker Nachrichten» появилось сообщение, в котором «безутешный брат Артур Пеццеи» благодарил «лично бургомистра Вильгельма Грайля за оказанную честь», «братство “Suevia” – за вахту, которую ее доблестные корнеты несли у тела покойного», «хор, исполнявший скорбные оратории», а также – «всех дам и барышень Инсбрука за прекрасные цветы и венки».

* * *

Сразу же после похорон Эдуард Эрлер спешно уехал в Вену с докладом. Доклад был только поводом. Вице-мэр отправился искать виноватых.

Едва прибыв в столицу, имперский советник буквально ворвался в резиденцию министр-президента, а потом – в кабинет Кёрбера. У Эрлера было такое выражение лица, что присутствовавшие на приеме чиновники выразительно переглянулись, совершенно уверенные, что у советника не все в порядке с рассудком. Не обращая на них внимания, вице-мэр принялся обвинять самого Кёрбера и стоявшего рядом с ним министра образования Хартеля в том, что произошло.

– Ваше Превосходительство, вы уроженец Южного Тироля! Надеюсь, вы понимаете всю меру ответственности, вашей и министра образования, за то, что произошло?! Если бы вы с самого начала вмешались и предотвратили…

– Господин советник! – прервал его Кёрбер. – Такой тон в моем кабинете совершенно непозволителен, и я его не допущу!

И тут Эдуард Эрлер с ледяным спокойствием в голосе произнес совершенно невероятную фразу:

– А вы уверены, Ваше Превосходительство, что это все еще ваш кабинет?

Эрнст фон Кёрбер смертельно побледнел. Он был ошеломлен такой дерзостью.

Ровно через месяц министр-президент Кёрбер сложит с себя полномочия, и 31 декабря 1904 года его кабинет займет барон Гауч фон Франкентурм.

 

6.7. Австрийский парламентаризм

Против министр-президента в те дни сплотились все. В «Scherer» сразу же появилась сатирическая поэма «Fatti di Innsbruck», начинавшаяся словами:

Кёрбер, сам не свой от страха, Думал: «Вот же дал я маху! Только б все осталось в тайне, И не стать мне самым крайним». Помогал ирредентистам, Но хотел остаться чистым. Кто теперь ему поможет — Эта мысль премьера гложет.

Помочь тонущим в хаосе событий правительству и державе, как всегда, призвали конструктивного господина Грабмайра. Как уже упоминалось, Грабмайр был известен своей любовью к публичным выступлениям, убедительные речи он считал чуть ли не панацеей от всех бед в терпящей крах монархии. В Тироле это хорошо знали, именно поэтому известие о совещании в Мерано и появлении там Грабмайра вызвало язвительные насмешки у германистов, а газеты приготовились к атаке.

Существует такой тип политиков, которые, ничего особенного не предпринимая, любят заседать, совещаться, произносить речи, испытывая при этом что-то вроде физического удовлетворения. Они призывают всех успокоиться, реалистично смотреть на происходящее и «не раскачивать лодку», хотя всем давно очевидно, что лодка уже утонула. Именно к такому типу венских депутатов принадлежал Грабмайр, ощущавший в этот раз еще одно, ни с чем несравнимое удовольствие: он оказался над схваткой, то есть внутренне считал себя судией. Судить следовало всех – правительство, парламент, немцев, итальянцев, Цислейтанию в целом и Тироль в частности. Запятнанными оказались все, кроме самого депутата. Грабмайр напоминал самому себе то ли школьного воспитателя, то ли Господа Бога. Написанная им речь была полна пламенного негодования, возмущения политической незрелостью чиновников и упоения возложенной на него задачей. Грабмайр был миссионером.

«В этой крайне напряженной ситуации, сложившейся в результате событий 4 ноября 1904 года в Инсбруке, я должен был уже 8 ноября произнести политическую речь. В тот раз мне удалось благополучно решить крайне сложную задачу, касающуюся обострившегося национального вопроса. Зрители были возбуждены и разгневаны итальянским проявлением насилия, и мне надлежало успокоить их и добиться взаимопонимания между немцами и итальянцами, не повредив при этом моей собственной политической линии».

Он предстал перед всеми в Мерано хмурым утром с грозным челом и гневными глазами. В своей речи Грабмайр сказал: «Мы все испытали гнетущее впечатление от тех отвратительных сцен, которые развернулись в ночь четверга в тирольской столице. Мы должны были, конечно, предполагать, что открытие итальянского факультета не обойдется без ожесточенных столкновений националистов, подогретых пропагандой. Однако произошедшее превзошло даже наши худшие опасения. Форменный погром на улицах, множество раненых, жаждущая мести толпа, обнаженные штыки военных, один убитый в сердце – вот беспрецедентный успех пропаганды разгоряченных националистов и бездумной беспомощности правительства. Окончательное представление о тех ужасных сценах вы сможете получить лишь тогда, когда нам станут доступны достоверные факты всей этой истории в Инсбруке. Но уже сейчас мы определенно знаем, что итальянцы начали официальное расследование этой резни на улицах и стрельбы, открытой по немцам из самообороны. Нет таких слов негодования, которые смогли бы оправдать все это чудовищное преступление. Тяжелая ответственность ложится на плечи того печально известного агитатора, который фактически вложил оружие в руку итальянской молодежи. К сожалению, в таких случаях лишь моральная ответственность служит наказанием истинному виновнику, а его ошибки, стоившие слишком дорого, остаются безнаказанными. Но и правительство не может избежать обвинений в том, что оно способствовало плачевному развитию событий, произошедших в университете Инсбрука и закончившихся ноябрьской катастрофой. Уже много лет назад внимательным наблюдателям было ясно, что прогрессирующий распад университета Инсбрука создал невыносимые для преподавания условия, которые можно было бы контролировать, именно создав итальянские параллельные курсы. Если было принято такое решение – создать отдельный юридический факультет в Инсбруке, то это следовало подготовить как компромиссный шаг навстречу взаимному согласию. При таких условиях это нашло бы понимание граждан, и никаких противоречий не возникло бы. Вместо этого с обеих сторон начали подогреваться страсти и националистические противоречия, обещания вскоре закрыть курсы в Инсбруке и вообще в Тироле. Все оказались сбиты с толку, тем более что еще раньше было принято замечательное решение построить итальянский юридический факультет в Роверето. В очередной раз сенсационным успехом правительства стал отказ от своих же собственных решений после его многолетних обещаний решить все проблемы».

Реакция зала оказалась для Грабмайра во многом неожиданной: «Трудности начались, когда немецкая сторона перешла в атаку на правительство Кёрбера. По этому вопросу я пояснил, что, приняв сторону немцев, он неизбежно лишился бы министерства из-за недовольства чехов. Однако я не мог в то время предсказать, когда пробьет последний час Кёрбера. Его сместили, потому что Дершатта со своими людьми бросил его в беде, надеясь снискать у чехов расположение и увеличить количество мест в парламенте ценой головы Кёрбера».

Вице-мэр Эрлер как-то сказал о Грабмайре, что он пытается латать дыры австрийского сюртука, от которого остались одни рукава. Но умение говорить много, ничего не сказав, – это ведь тоже политическое искусство, и с Грабмайром произошло почти то же, что и с эрцгерцогом Ойгеном Габсбургом: он, может, и не стал легендой, но превратился к середине XX века в заслуженного деятеля отечества и родного края, всеобщего учителя и консультанта. Однако едва ли кто-нибудь сможет точно припомнить, чего именно добился этот заслуженный деятель. Уже одна его фраза «это следовало подготовить как компромиссный шаг навстречу взаимному согласию» свидетельствует либо о непонимании обстановки в его собственном доме, либо о крайней степени цинизма.

Комментируя собственное выступление, он едва бы смог ответить на вопрос: какую «крайне сложную задачу» ему удалось «благополучно решить»? Ни один политик не в силах решить национальный вопрос обличительной речью.

* * *

Но Грабмайр, выступая в Мерано, не учел ситуацию и не рассчитал градус своего пафоса: вместо приличествующего моменту сострадания он явил всем только презрение. Превратив человеческую трагедию в какую-то низкую пакость, да еще в Тироле, где все это произошло не далее как четыре дня назад, парламентарий навлек на себя критику всех, без исключения, непримиримых лагерей. Правительство было рассержено, не услышав в его речи оправдания кабинета, итальянцы обиделись на выпад в адрес своего лидера Баттисти, но больше всего были оскорблены тирольские немцы.

Он сам вспоминал: «В шовинистических германских кругах я вызвал своим выступлением резкие противоречия».

«Шовинистическими германскими кругами» Грабмайр называет в первую очередь газету «Tiroler Tagblatt» – печатный орган Народной партии, который курировал эмоциональный Эдуард Эрлер. Газета писала, что «речь Грабмайра лишь оправдывает все те опасности, к которым мы должны готовиться заранее, а тон, в котором этот политик говорил об инсбрукских событиях, представляется совершенно недостойным».

Отношение к Грабмайру усугублялось еще и тем, что его считали здесь земляком, посланцем Тироля. По мнению газеты, «во всем тирольском ландтаге едва ли найдется хоть один депутат, который бы настолько бессердечно отнесся к вопросам свободы и национального самоопределения, как господин депутат Грабмайр». Во второй статье газеты говорилось о «вопиющей бестактности Грабмайра, поведение которого заставляет сгорать от стыда и праведного гнева не только каждого тирольца, но и каждого австрийского немца».

Однако, по словам депутата, нашлись у него и сторонники: «После этого я утешал себя лишь тем, что мою речь правильно восприняли в тех кругах, мнение которых было для меня ценно. Бернрайтер писал, что “речь была прочитана с большим интересом”, а ведь его критическое ко мне отношение было мне известно. Граф Освальд Тун написал мне: “С большим вниманием и с живейшим интересом читаю ваше последнее выступление, полное свежести. Позвольте мне пожелать вам и в дальнейшем преодолевать отношение немцев и правительства. Это так важно – когда посреди всеобщего хаоса национальной неприязни и личных амбиций и оскорблений звучит чье-то разумное и спокойное слово”. Такая похвала из уст горделивого аристократа, который к тому же был хорошим немцем и умным политиком, чрезвычайно обрадовала меня.

Таково же оказалось мнение моего давнего знакомого еще по инсбрукской юности, графа Артура Энценберга: “Я испытал истинное удовольствие и поздравляю вас со всей искренностью. Это первые разумные слова, мужественно противопоставленные безумному хору ретроградов, слепых фанатиков, тупых бюрократов, политических спекулянтов и ангажированной прессы и разнузданных собраний. При некоторых оговорках я полностью разделяю ваши идеи по поводу “Fatti d’Innspruck”».

Невозможно без содрогания читать строки: «Я испытал истинное удовольствие и поздравляю вас со всей искренностью».

Удовольствия и поздравления в контексте трагедии едва ли уместны, даже в качестве цитаты из чужого письма. Но Грабмайр этого, похоже, не понимал.

Губернатор Тироля Шварценау, считавший себя центристом по отношению к итальянскому вопросу, тоже высказал свою благодарность Грабмайру.

«Меня поблагодарил за поддержку и Шварценау, оказавшийся в очень тяжелой ситуации», – пишет депутат.

У Шварценау в тот момент вообще не было никакой опоры и поддержки. В Тироле положение губернатора было хуже некуда: его теперь ненавидели все – депутаты, жители города, пангерманисты.

Итальянцам в их «священном эгоизме» он был совершенно безразличен хотя бы уже потому, что он не был ни итальянцем, ни социалистом.

Меньше всего их сейчас волновал губернатор Тироля. Им не было дела до того, возможно, единственного человека, которому они в значительной мере были обязаны своим спасением от разъяренной толпы.

Ирредентисты даже не поняли, что ввод войск и их арест были предприняты для их же спасения: для губернатора это был единственный выход после тех выстрелов, которыми они обеспечили себе неминуемую расправу толпы.

В сущности, Шварценау совершил роковую политическую ошибку: он позволил себе совершать поступки и оказался не на той стороне баррикад. С предателями после отступления войска не особенно церемонятся, а генерала в тот момент воспринимали именно как предателя. Юридическое преследование или расправа толпы ему, конечно, не грозили, но и на посту губернатора он долго оставаться не мог: к нему повернулся спиной весь Тироль. Жалел ли об этом генерал, неизвестно. Эрцгерцог Ойген выглядел на его фоне гораздо осторожнее. Речь Грабмайра стала для душевных ран Шварценау спасительным бальзамом: хотя депутат и не сказал о нем ни единого слова, это оказался единственный голос в защиту его позиции.

Если не принимать в расчет некоторое самолюбование, характерное для мемуаров этого речистого депутата Венского парламента, невозможно не согласиться с оценкой Карла Грабмайра: трагические события стали разменной монетой в кампании национализма и непримиримости, которую организовали политики и пресса.

 

6.8. «Немецкая кровь!»

12 ноября очередной номер «Der Scherer» вышел под заголовком «Немецкая кровь!» В газете были размещены пять репродукций картин Августа Пеццеи.

Такой же экстренный номер выпустили газеты «Die Jugend» и «Interessante Blatt». Весь разворот последней занимали картины уличного боя и фотография жертвы, а в следующем экстренном номере «Interessante Blatt» вся первая полоса представляла собой огромное фото лежащего в гробу художника в окружении цветов, венков, напольных свечей и караула гвардейцев.

«Der Scherer» поместила на своих страницах биографию Августа Пеццеи, его фотографии и несколько стихотворений, посвященных художнику. Одним из первых было темпераментное послание Луизы Штольц «Ihr habt’s gewollt!» – «Вы этого хотели!»:

Вы этого хотели! – Получите! Вот он лежит – распластан на мольберте. Теперь он мертв… так что же вы молчите?! Вы видите, кого предали смерти. Закрыла смерть глаза, что так любовно Прекрасный этот мир ласкали взглядом… Приказ исполнен был беспрекословно. Удар штыка – и никого нет рядом. Вы этого хотели! Алой кровью Святую нашу землю затопить. Оружие держали наготове — И жизни рвется тоненькая нить. Вы этого хотели! Вам не верят! Разрушен мир на долгие века. Для нас – невосполнимая потеря, Для вас – всего один удар штыка.

В тот день стихи сочиняли все, не только Артур фон Валльпах, которому дал указание Хаберман. Они запирались в своих кабинетах и сочиняли как умели и как чувствовали. Все «люди “Scherer”» были разлучены несчастьем.

Хаберман осуществлял руководство. Вернее, ему так казалось, что он осуществляет руководство. На самом деле он или бессмысленно перемещался по редакции, или сидел в своем кабинете, глядя в одну точку и предаваясь ужасным мыслям о будущем, которого не осталось.

В одиннадцать ему стало нехорошо. Держась за грудь, он стоял в мужской комнате и смотрел в зеркало на свое мгновенно постаревшее лицо. Его тошнило, но не хотелось, чтобы остальные заметили его слабость. Он уже догадывался, что в коридоре ждет Хеди – поглядывает с тревогой на дверь и предчувствует самое худшее. С тех самых пор, как она его знала, Хеди ждала этого худшего. А ведь он еще не сказал им про то, что аренду в раздираемом страстями Инсбруке не продлили и надо срочно переезжать в Линц. Да и как тут скажешь? Линц! Гуго там как у себя дома, уже привык. А он вот никак не привыкнет. Хаберман не был уроженцем Инсбрука, но любил этот город, как любят близкого человека.

Он появился с осунувшимся серым лицом в крупных каплях пота, поспешно вытер щеки салфеткой.

– Карл! Боже! Ты ужасно выглядишь!

Хаберман постарался через силу улыбнуться ей и ободряюще бросил:

– Не в этот раз!

Из-за двери выглянул Артур.

– Да, дружище! Вид у тебя…

«И что ж они все! – мысленно проворчал он. – Когда не надо, они все тут как тут».

* * *

Были в газете и стихи без подписи:

Стрелой летела смерть и сердце поразила. Судьба дает иным короткий век. А нам, живым, откуда черпать силы? Ушел от нас прекрасный человек. Царила ночь над праведным Тиролем. Спасибо, друг, свободу ты принес. Для немцев станешь ты последней болью, Сегодня выше Инн от наших слез.

Фотография последней записки художника была помещена под изображением затерянного в дремучем лесу могильного холмика с одиноко торчащим, покосившимся крестом.

Еще утром 4 ноября сотрудники газеты были потрясены, обнаружив на столе это роковое послание. О смерти Августа знал уже весь город, и все побывали в ратуше, где несколько часов лежало его тело, но открытку товарищи убитого художника увидели только пару часов спустя.

Ренк заплакал и с криком «Проклятье! Проклятье!» выбежал из комнаты.

Ни у кого не поднялась рука убрать ее со стола.

В полдень посетивший Хабермана Эрлер смертельно побледнел, увидев открытку на столе.

– У него всегда это получалось! – произнес вице-мэр дрогнувшим голосом. – Он как будто предсказывал будущее.

Ни этого холмика, ни покосившегося креста на самом деле на могиле художника не будет – будет траурная ваза из белого мрамора в аркаде Западного кладбища. Но разве это важно! Пеццеи, уходя из редакции навсегда, оставил им символ собственной смерти.

Именно так всем виделась смерть – сентиментально, бесприютно, одиноко.

Вот как порой в жизни бывает: эту иллюстрацию Пеццеи делал для книги, а оказалось – для себя.

* * *

Справа от рисунка Пеццеи с могильным холмом Хаберман поместил стихотворение, которое стало мгновенным проявлением души:

«Schlaf wohl, mein Freund, in Deines Grabes Wänden!» («Спокойно спи, мой друг, в стенах своей могилы»).

Спокойно спи, мой друг, в стенах могилы! Смысл жизни ты обрел теперь. Ты рисовал все то, что было милым, Пока не затворилась эта дверь. Погас твой факел, свечи догорели! И время уж безжалостной рукой, Как снегом, заметает эти ели, Тебе даруя славу и покой. И в размышленьях, друг, часы примолкли, Питают они жертвенно твой дух. Тяжелую тоску наводят волки, И ночь черна. Ты дожил лишь до двух. Ты честно жил, но уж слабеют силы. Удара в сердце ты не перенес. Спокойно спи, мой друг, в стенах могилы. Мы не скрываем слез…

На другой странице царили иные настроения.

Грозный поэт Артур фон Валльпах разразился патетическим стихотворным посланием «Wir sind Deutschlands Grenzsoldaten» («Мы солдаты Германских границ»):

Уже века в оковах дремлет Немецкий гордый край! Спасать от зла родную землю, Германия, вставай! Отчизну кольцами и дымом Обвил стоглавый страж. Ужель ему родного сына, Германия, отдашь? Альпийский край торгуют воры, И долго длится ночь. Но с первым же лучом авроры Мы их прогоним прочь. Проснись, отечество едино! Альпийский край, проснись! И от врагов непобедимых Навек освободись.

 

6.9. Видения Хабермана

Конечно, Карл Хаберман не мог пройти мимо этого пророчества, и на одиннадцатой странице появилось за подписью «Thor» большое эссе под названием «Notturno am Innsbrucker Friedhofe» («Ночь на инсбрукском кладбище»).

Эссе было напечатано на одиннадцатой странице «Scherer», а прямо напротив него, на десятой странице, был помещен портрет Адольфа Пихлера, нарисованный Августом Пеццеи после смерти инсбрукского мыслителя – в ноябре 1900 года, ровно четыре года назад.

Поэтому не столь уж удивительно, что в этом патетическом, романтическом и невероятно экзальтированном эссе об инсбрукском кладбище старик Пихлер на четвертую годовщину своей смерти поднимался из могилы, увидев на смертном ложе окруженного цветами и венками молодого художника.

Он обращался к нему со словами:

«Август Пеццеи! Помнишь ли ты еще, как четыре года назад ты рисовал меня? Тогда ты еще не знал, что за мной, зрелым мужчиной, стоящим у врат вечности, вскоре последуешь ты сам! Они убили тебя итальянским штыком. Без оглядки на твою молодость, на твои способности, которые всегда были самым лучшим ответом на их грубую военную силу. <…> Мог ли ты, совсем еще молодой человек, ожидать, что все повторится заново и немецким студентам вновь придется стоять возле перевала Бреннер с черно-золотыми знаменами? Неужели немцам в Австрии суждено умирать молодыми? Мне было уже за восемьдесят, когда я незадолго до смерти сказал одному молодому немецкому писателю: “Мне осталось немного, я никогда не знал покоя, но вижу в этом глубокий смысл. Меня радует, что так много пришлось пережить. Столетие начинается с великих перемен. И новое поколение теперь уже знает, чего способен добиться народ, борющийся за свою свободу”».

Далее автор эссе, размышляя о смерти художника, пускался в метафизические рассуждения:

«Твой свет проникает сквозь стены кладбища в нашу жизнь. Как будто в серебристом сиянии далеких звезд мы слышим голос погибшего человека: “Ты говоришь, я умер за отечество – и это так прекрасно умереть за отечество; но отчего меня призвали так рано? Я мог бы еще так много сделать для отечества. Вокруг такое изобилие красок! Открытка с изображением могильного холма и словами: “Радуйтесь жизни!” не должна быть последней. Вы так мало знали меня. Мне хотелось еще учиться и творить. Хотелось путешествовать по сказочным странам моего воображения!..»

На мысль о работе, к которой стремился Пеццеи, Хабермана навело изобилие рисунков, грудой наваленных на столе в кабинете художника.

Он и этот свой рисунок с кладбищем взял случайно: просто это было первое, что попалось ему под руку.

«Знак судьбы. Может быть, это было одним из тех предупреждений, которые судьба посылает нам, слепым и глухим».

Сочиняя статью об Августе Пеццеи, Карл Хаберман думал о себе – о собственной смерти. Он пытался представить себе, как он сам скоро окажется по ту сторону стены. Хватит ли у него сил проникнуть сквозь эту стену, чтобы сказать свое последнее слово?

Он думал о собственной смерти, а видел перед собой Августа Пеццеи, и вновь эмоциональные строки сами собой вырывались из-под пера. Издатель только сейчас осознал, что понял сущность творчества. Он сам не был творцом, поэтому никогда особенно не задумывался о том, что чувствует художник. Ему хотелось сказать Пеццеи о своем внезапном прозрении, но некому было сказать…

«Я видел твои картины. Возможность и результат удивительно слиты воедино. Я узнавал твою душу. Художник должен иметь возможность рисовать. Но этого мало. Истинный художник не над искусством и не рядом с ним, а внутри него. <…> И сейчас ты уже в стране своего воображения, где реальное и желаемое едины, где действительность и красота идут рука об руку, а твои краски становятся еще ярче, ведь цвет твоей крови делает их пламенем – тем жертвенным пламенем, которое ведет к свободе».

Хаберман вновь ощутил на щеках горячие дорожки слез, а в душе – экстатический восторг. Он никогда не подозревал в себе такой сентиментальности, но, если бы он умер прямо сейчас, это едва ли огорчило бы его. Тем более что вставший из могилы Адольф Пихлер как раз в эту минуту протянул руку Августу Пеццеи и произнес:

«Удар в сердце – замечательно! Жаль только, что они и об этой жертве забудут. Им свойственно забывать. Я поведу тебя в бессмертие вместе с Теодором Кёрнером и павшими в бою офицерами. Дай мне руку!»

Издатель тяжко вздохнул и закончил эссе словами:

«С высокой башни доносится первый удар часов, он, подобно колокольному звону, разрезает серебристую тишину ночи. Патруль замедляет шаг, вниз опуская флаг. Не притронется сторож к ружью. И студент спрячет палку свою».

Почему последние строчки стали получаться в рифму, он уже не понимал. Очевидно, его самого потянуло на творчество. Писать стихи он совсем не умел, но уже и сам не знал, как ему выразить переполняющие его душу чувства. Ему хотелось мира, счастья, тишины, света. Хотелось, чтобы весь этот хаос когда-нибудь кончился и наступила та удивительная жизнь, которую часто изображал на своих картинах Пеццеи…

* * *

…Это был один из тихих сентябрьских вечеров, когда они собирались все вместе. Собирались, чтобы поработать над новым номером, но по негласной традиции каждый приходил когда хотел и делал то, что ему нравилось. Хаберман всегда поддерживал в них эту свободу, потому что из нее рождались неожиданные мысли, шутки, стихи. А когда все уже было почти готово, они собирались вместе. Хаберман их очень любил, но никогда не говорил им об этом. Они были его семьей.

Хеди сидит за фортепиано. Она прекрасно играет, но Хаберман не слышит, что именно. Густль аплодирует, но и этого Карл не слышит. Время как будто повисло в прозрачном сентябрьском воздухе, оно не доносит звуков. Утром прошел снег, но сразу растаял.

Хитрая Хеди улыбается украдкой, она меняет ритм и начинает играть тирольские танцы. Пеццеи засмеялся, встал, хлопнул в ладоши, топнул ногой. Хаберман однажды видел, как он зажигательно плясал йодль на празднике в деревне. И теперь они все тоже это увидели.

– Вот это да, Густль!

– Давай, Густль, это по-нашему! – воскликнул Гуго.

Обе створки двери распахиваются.

– Эх, был бы и я помоложе! – говорит улыбающийся Артур, стоя в дверях. – Как вы, дети мои…

Так недавно, в сентябре. А листья падают, падают…

* * *

«Почему мы вечно ничего не успеваем?! Почему всегда что-нибудь остается недосказанным? И куда с такой скоростью несет нас время, подобно бешеной стремнине серебряной реки Инн?»

Сейчас у Хабермана появилось такое чувство, как будто он теряет свою семью. Они были осколками разбитого зеркала. Все когда-нибудь приходит к концу. Вспоминая Пеццеи, Хаберман не мог не думать и о газете. Предательская мысль: «А может, это и к лучшему, что Густль не увидит нас всех на вокзале и наспех собранные кофры? Он был так привязан к Инсбруку. Оторвать его от родины – все равно, что жизни лишить».

В Линце Гуго Грайнц уже нашел для них постоянное помещение и договорился с типографией. Здесь «Scherer» больше не нужна. Вступиться некому: кругом царит такой хаос. Даже советнику теперь не до них.

Но Хаберман верен себе. Он делает последнее, что в его силах, – зовет Германа Грайнца и, порывшись в ящике с фотографиями, достает фото советника Эрлера, лучшее из всех – сам фотографировал.

«Вот что, Гери, дай это на странице хроники, в самом центре, с комментарием: “Заместитель бургомистра – лидер национальной борьбы”. И еще – в хронике надо указать, что бургомистр до последнего отстаивал мирные переговоры».

Внизу, под портретом Эрлера, Герман поместил карикатуру – осла с соской во рту, под которой было написано: «Правительство пребывает в спокойствии до следующих беспорядков. Министр-президент Кёрбер». Акценты были расставлены, вызов брошен, и отступать больше некуда.

 

6.10. Всё на продажу

Смерть – лучшая реклама для художника. Спрос на картины Августа Пеццеи приобрел характер общественного помешательства. Все собрания, музеи и галереи города торопились устраивать его выставки и аукционы, а залы не могли вместить такого количества желающих увидеть его картины. Даже музыкальное собрание господина Гросса на Ландштрассе не осталось в стороне и выставило последнюю большую работу Пеццеи – сделанную самим художником копию находящегося в «Фердинандеум» полотна «Голландское семейство за столом». Две другие картины были размещены в витрине выставочного зала на Майнхардштрассе – знаменитый «Замок в огне» и «Невидимый город». Первая изображала горящий замок на вершине горы, у подножия которой бушует и пенится море. Вторая – белые сказочные домики в глубине оврага посреди дремучего леса.

Эрцгерцог Ойген, воспользовавшись своим положением, немедленно посетил все аукционы города и купил шесть картин художника.

Не обошлось и без странного инцидента. С выставки Августа Пеццеи была похищена размещенная отдельно и тщательно охраняемая жанровая картина его отца, Пеццеи-старшего, на которой шестнадцать персон занимались росписью пасхальных яиц. В специальном сообщении полиции говорилось: «Того, кто что-то знает о местонахождении этого драгоценного полотна полтора метра в ширину, просят обратиться к господину судебному комиссару Нотариального управления и сделать заявление».

Появилась и огромное полотно Йозефа Дурста с изображением умершего художника, а фотограф Дорнах сделал ее удачную репродукцию для газет. «Innsbrucker Nachrichten» писала об этом изображении: «Несчастный молодой человек на носилках выглядит особенно бледным, и невыразимый покой светится на его лице. Как мы слышали, вскоре все владельцы своих домашних сокровищ сделают их доступными для широкого зрителя, и мы сможем полностью насладиться шедеврами нашего молодого, безвременно ушедшего таланта».

Первым на этот призыв откликнулся бывший губернатор пригорода Вильтен, член городского совета Хайгл. Он пожелал выставить свою собственность – приобретенную картину Августа Пеццеи «Мадонна». На картине была изображена юная дева с ангельским лицом, исполненным одухотворенности и веры. Увидевшие картину впервые были потрясены: от облика девы исходило сияние.

Весь последний год Пеццеи работал над иллюстрациями к роману Франца Доллинера «Фрау Хитт» – легенде о сказочной королеве из горного тирольского леса. Он успел сделать очень много, и Хаберман целый день в задумчивости перебирал картины. Одна из них изображала высоченный замок с башнями на вершине горы, другая – гнома, сидящего на ветке дерева, третья – скачущего на опушке леса оленя. Во всем этом виделась необузданная фантазия и жажда свободы – от чего порой перехватывает дух и становится трудно дышать.

Карл тоже это ощутил, он отложил рисунки, расстегнул воротничок и закрыл лицо руками…

Через два года литературный исследователь Людвиг фон Хёрман назовет «Фрау Хитт» «поистине захватывающим романом». Но эту книгу, изданную в 1904 году, ее иллюстратор уже не увидел, она вышла после его смерти.

* * *

Через месяц после похорон, 6 декабря, состоялась торжественная презентация книги Франца Доллинера «Фрау Хитт», на ней были представлены все иллюстрации, сделанные художником. В аннотации к выставке говорилось:

«Он был одним из нас. Молодой, талантливый, иногда вспыльчивый и нервический, как все художники, но быстро успокаивающийся, добрый, снисходительный. Его здесь знали все. Круг общения Августа Пеццеи был весьма обширен – студенты, художники, писатели. Он появился на свет в Инсбруке в семье художника-портретиста Августа Пеццеи и провел детство в родном городе. Как только сделался заметным его поистине артистический темперамент, родители отдали его в Государственное ремесленное училище, где его обучением занимался профессор Дайнингер. Потом Пеццеи учился в Мюнхенской академии, где его опекал профессор Дефреггер. После смерти матери он переехал обратно в Инсбрук, где занялся разнообразной художественной деятельностью. Было интересно наблюдать, какие жаркие дебаты вызывают его картины, карикатуры, иллюстрации, потому что Пеццеи всегда использовал смелые образы и яркие цвета. Пожалуй, его единственной слабостью была обнаженная натура. Тогда в его рисунках возникала неопределенность, неясные очертания, а символы становились непонятны зрителю, как будто за этим крылась какая-то неясная мысль. Но такое буйство красок и безграничную фантазию нечасто можно было встретить в современной живописи. Сегодня выставки художника посещают сотни людей…»

 

6.11. Сатана

17 ноября эрцгерцог Ойген встретился с братом покойного художника – актером Артуром Пеццеи. Эрцгерцог, как сообщала газета, и ранее проявлял интерес к творчеству погибшего художника. Им было приобретено большое количество картин Августа Пеццеи еще при его жизни.

Эрцгерцог ласково пожал руку осиротевшему брату художника и проявил большое внимание к его семейной трагедии.

– Господин Пеццеи, – сказал эрцгерцог, – я слышал, у вас очень хорошее положение в «Шиллер-театре». Вы даже Гамлета играете.

– Фортинбраса, – поправил Артур довольно равнодушно.

Но вдруг с чувством и напором произнес:

Dies grausige Bild schreit Mord. O stolzer Tod! Welch Fest geht vor in deiner ewgen Zelle, Daß du auf einen Schlag so viele Fürsten So blutig trafst? [368]

Услышав про «удар острого меча», эрцгерцог слегка изменился в лице. Уж очень странно прозвучали эти слова.

– Вы чрезвычайно талантливы, – произнес он, пытаясь за высокопарным тоном скрыть замешательство. – Замечательно глубокий текст… Классика поистине прекрасна.

– Я никогда не понимал этих слов, – сказал Артур Пеццеи, пропустив слова эрцгерцога мимо ушей. – Просто произносил, выходя на сцену, и все. Сейчас наконец понимаю…

…denn er hätte, Wär er hinaufgelangt, unfehlbar sich Höchst königlich bewährt! Und bei dem Zug Laßt Feldmusik und alle Kriegsgebräuche Laut für ihn sprechen! [369]

Актер как будто разговаривал сам с собой. Ойген Австрийский вновь испытал замешательство. Его Высочество несколько мгновений поразмышлял и решил все-таки продолжить:

– Я полагаю, дорогой Артур, что в лице старшего брата вы лишились важной опоры. Мы разделяем ваши чувства. Но, поверьте, вам необходимо продолжать учебу в университете и играть на сцене. Вы добьетесь больших успехов на этом поприще. Мы готовы всецело поддержать вас материально и взять под свое покровительство. Мне было бы чрезвычайно приятно знать, что…

Артур Пеццеи, похоже, опять его не слышал, он уже несколько дней находился в какой-то прострации. Если бы они знали, о чем он думает. А думал он о том, что Гамлет мертв. И еще о том, что теперь, когда он понял наконец слова Фортинбраса, на сцену он больше не вернется. Потому что нельзя играть самого себя.

Стоявший рядом бургомистр выразительно кашлянул. Артур поднял на него глаза и спросил:

– Вы так и не нашли собаку?

* * *

Артур Пеццеи сидел в кресле и внимательным неподвижным взглядом смотрел на картину своего брата. В ушах у него все еще звучали слова: «Жизнь и есть самая настоящая фантазия. В ней гораздо меньше настоящего, чем в моих кентаврах».

С улицы донесся лай собаки, и Артур вскочил.

Он метнулся к входной двери и распахнул ее. Ойген Австрийский держал на поводке пса.

– Вот вам ваш ретривер, господин Пеццеи, – сказал Его Высочество с восхитительной скромностью, чуть заметно улыбаясь.

– Сатана! – закричал Артур. Пес нетерпеливо дергал поводок.

А эрцгерцог внимательным неподвижным взглядом смотрел на битву кентавров.

– Господин Пеццеи, – произнес он осторожно и очень настойчиво, – я куплю у вас этот шедевр.

Артур оставил собаку и посмотрел на картину, а потом на эрцгерцога.

– Отцу она не нравилась, – заметил он. – Папа вообще такого не понимал, называл сомнительными фантазиями. А кентавров он считал чудовищами. И знаете, что Август ему сказал? «Это люди, великие люди. Просто им не всегда удается решать свои проблемы мирным путем».

– Уж это точно, – сказал эрцгерцог. – Ваш брат был очень умным человеком. Сколько вы хотите за это полотно?

– Я не возьму денег, Ваше Высочество, – ответил актер. – Я вам ее дарю.

– Не жалко?

– Кентавров? Нет, у меня теперь есть Сатана.

Эрцгерцог повесил картину на стене в своем кабинете, прямо перед столом.

Он подолгу смотрел на кентавров с молчаливым уважением, повторяя про себя: «Великие люди не всегда решают свои проблемы мирным путем».

И от этой мысли командир корпуса сам себе казался немножечко пацифистом.

* * *

Странное появление Сатаны и возвращение его прежнему хозяину никого не удивило и не вызвало вопросов, а между тем это появление сопровождали не совсем обычные обстоятельства.

Все началось с того, что эрцгерцог разозлился.

– Немедленно найдите мне эту чертову собаку! – кричал он. – Как ее там? Мефистофель!

– Сатана, Ваше Высочество.

– Какая разница! Почему ее вообще до сих пор не нашли? Это собака национального героя, и она должна быть найдена!

Приказы командира корпуса не обсуждались, и еще сутки весь корпус слонялся по окрестным деревням и болотам в поисках пропавшего ретривера. Все тщетно. Сатана как сквозь землю провалился.

Возможно, эта история так ничем бы и не закончилась, если бы не вице-мэр. Эдуарда Эрлера непреодолимо влекло в сторону лагеря. Он жаждал возмездия и хотел найти пса. Он вообще хотел что-нибудь делать, пока другие занимаются бессмысленным словопрением. Руководствуясь юридической логикой, вице-мэр справедливо рассудил, что, побежав за возможным убийцей, пес мог бродить неподалеку от лагеря. Там были расквартированы стрелки тринадцатого батальона.

Утро 19 ноября выдалось серое и холодное. Облака с загнутыми носами плыли по небу медленно и скорбно, как похоронные ладьи, и это отвечало настроению советника. Эрлер подумал вдруг, что, будь это утро солнечным и безоблачным, это не только не добавило бы ему оптимизма, но, скорее всего, возмутило бы его до глубины души. Он хотел, чтобы не кончалась грустная осень, не выходило из-за серых туч безмятежное светило, потому что несправедливы его лучи: светят всем без разбора, даже убийце. Но не тому, кто покинул их навсегда.

Вице-мэр, несмотря на свой опыт в юридических делах и в муниципальной деятельности, оказался невероятно чувствительным человеком, о чем даже сам не подозревал до последнего времени. Он и предположить бы никогда не смог, что смерть Августа Пеццеи произведет на него столь сильное и тяжелое впечатление.

Эрлер плохо сознавал, что с ним происходит, и с трудом контролировал свое состояние. Ему не приходило в голову, что все это – следствие того, что он впервые увидел рядом смерть. И не только. Август вызывал у него уважение и восхищение. Это был его художник, его свобода, его согласие с миром природы. Эрлер мог смотреть на его картины часами, внутренне разделяя все эти чувства. И теперь он присутствовал при кончине человека, который был ему небезразличен и для которого этот мир перестал отныне существовать. Это было чудовищно, несправедливо, и советнику стало стыдно за то, что он, как прежде, просыпается по утрам, ходит по улицам и думает о том, что лучше надеть, чтобы не простудиться.

Он ощущал пустоту и одновременно тяжесть внутри. Все вокруг казалось ему совершенно бессмысленным, как мелкая возня мышиного выводка за печкой. Мир был огромен и ужасен, как это серое небо, с которого частым потоком сыпался колючий снег. Он ничем не походил на тот романтический узорчатый снег, о котором сочиняют свои вирши поэты и который на рисунках Августа лежал ровным покровом в лощинах гор. Это были острые уколы в лицо, холодные и злые.

«Как пули», – вице-мэр поежился, но обратно не повернул.

С гор то и дело доносило порывы северного ветера, и советник поднял воротник пальто. Он уже во второй раз методично обходил весь лагерь, похожий сейчас на глухую крепость. Но советника тоже заметили. Высокий офицер поднялся на вышку и оттуда рассматривал вице-мэра. Старший лейтенант узнал его, но все еще не решил, что следует предпринять.

Зайдя со стороны низины, Эрлер обнаружил чуть поодаль едва приметный покосившийся холмик. Этот редут сохранился со времен борьбы за независимость и стороннему человеку вовсе не бросался в глаза. Там никто не жил, но хранился инвентарь, и советник поначалу думал, что это просто развалины или мусор.

Подойдя ближе к этому блиндажу, он понял, что там кто-то есть. К холмику со стороны входа, замаскированного ветками, прибился понурый черный пес. Из-за веток его трудно было заметить, а они, по всей видимости, защищали несчастное животное от порывов ветра.

Увидев человека, пес глухо зарычал, но без особого куража – как видно, устал и обессилел. Уже несколько дней он караулил этот лагерь как бессменный часовой, но сейчас его силы были на исходе, и внутренне он был даже рад увидеть человека.

– Сатана! – позвал Эрлер. – Пойдем со мной, дорогой! Пойдем!

Услышав от чужака свое имя, собака неуклюже, с трудом поднялась и заковыляла в его сторону, волоча за собой грязный поводок. Эрлер взял поводок и повел ее в сторону города.

В этот момент к ним со стороны лагеря нерешительно приблизился высокий офицер, который до этого разглядывал вице-мэра, стоя на смотровой вышке.

Он отдал честь и сказал:

– Экселенц, разрешите обратиться. Старший офицер лейтенант Нагановский. Временно исполняю обязанности командира отряда в батальоне стрелков Его Величества.

– Что вы хотите, лейтенант? – сухо спросил вице-мэр, не спуская глаз с собаки.

– Предполагаемый виновник выявлен. Вы можете лично арестовать и доставить…

– Какое это теперь имеет значение! – сказал Эрлер холодно и брезгливо. – Пеццеи это не вернет. Видеть не хочу эту тварь! Он не достоин вычесывать блох у этой собаки. Сами делайте с ним что угодно!

Сответник потянул за собой ретривера и пошел прочь…

* * *

Сатану вымыли, накормили, расчесали, а типография прислала к нему своего фотографа. Уже к вечеру были выпущены памятные открытки с ретривером и надписью: «При таких скорбных обстоятельствах, само собой разумеется, что фотограф Гратль сделал серию снимков, посвященных верному Сатане – собаке, которая в трагическую ночь не сомкнула глаз возле тела своего хозяина и стойко исполняла свой долг».