В начале этого года мне удалось немного прославиться, и как хорошо, что теперь я, простой кот, могу хоть чуточку задрать нос.
В новогоднее утро хозяин получил открытку. Это было поздравление от какого-то художника, его товарища. Сверху открытка была красной, а снизу — темно-зеленой. Посередине же пастелью было изображено какое-то скорчившееся животное.
Хозяин заперся в кабинете, долго вертел открытку в руках, — то так на нее поглядит, то этак, а потом изрек: «Какой приятный цвет». «Пора бы кончать, сколько же можно восхищаться», — подумал я, но он снова и снова принимался разглядывать ее. Извиваясь всем телом, он то вытягивал руку и смотрел на открытку издалека, как смотрят старики в гадательные книги, то поворачивался к окну и подносил ее к самому носу. А я сидел на его трясущихся коленях и думал: «Скорее бы это кончилось, а то я, чего доброго, и свалиться могу, уж очень он разошелся». И тут хозяин тихо спросил: «А что же, собственно говоря, на ней нарисовано?» Цветом-то открытки он восхищался, а вот какое животное на ней изображено, он так и не понял и теперь, кажется, ломает над этим голову. «Неужели такая непонятная открытка», — подумал я и, деликатно приоткрыв глаза, взглянул на нее — несомненно, это был мой портрет! Навряд ли рисовавший его человек подражал подобно хозяину Андреа дель Сарто, но он был настоящим художником, и поэтому все в портрете было правильно — и очертания тела и окраска. Нарисовано было так здорово, что всякий, кто взглянет на открытку, сразу же скажет: «Ну конечно, это кот». А если у этого человека мало-мальски опытный глаз, ему стало бы ясно, что это не просто какая-то кошка, а именно я. Ломать голову над такой очевидной вещью — за одно это человек достоин жалости. Если бы я умел говорить, я бы сказал ему, что на открытке нарисован мой портрет. Да ладно уж, пусть он не узнает, что это именно мой портрет, лишь бы понял, что на открытке изображен кот, а не что-нибудь другое. Но люди — это такие существа, которым не дано понимать наш кошачий язык, и, как ни жаль, я ничем не мог ему помочь.
Хотелось бы обратить внимание читателей на то, что, к сожалению, у людей издавна повелось по любому поводу без всякого зазрения совести говорить обо мне пренебрежительно: «Кот, кот». Среди таких, как, скажем, учителя, которые, не замечая собственного невежества, ходят с самодовольным видом, существует представление, что из отходов, которые остались после производства человека, изготовили лошадей и коров, а уж из коровьего и лошадиного помета сделали кошек, но со стороны это кажется нелепостью. Ведь даже кошку так просто — тяп да ляп — не сделаешь. Стороннему наблюдателю может показаться, что кошки, все без исключения, не имеют своих индивидуальных, характерных особенностей, но стоит ему поближе познакомиться с кошачьим миром, и он увидит его во всей сложности и многообразии, а сказанные о людях слова: «Сто голов — сто умов» — в полной мере применимы к нам. Кошки отличаются друг от друга и выражением глаз, и формой носа, и цветом шерсти, и походкой. У всех кошек и усы растут по-разному, и уши торчат по-особому, не говоря уже о хвостах. Что ни возьми: красоту и уродливость, симпатии и антипатии, искушенность и неискушенность в жизни — во всех случаях можно сказать лишь одно: «Бесконечное разнообразие». И все же, несмотря на то что кошки отличаются друг от друга своими ярко выраженными особенностями, люди, к сожалению, этого не замечают, они не различают нас даже по чисто внешним признакам, не говоря уже о характерах. Еще бы, ведь они только и говорят что о росте, прогрессе и еще о чем-то, а поэтому их глаза постоянно устремлены в небо. С давних пор существует поговорка: «Свой своего разумеет», поэтому на моти есть мотия, а на кошачьи дела — кошка, и когда речь заходит о кошках, то никому, кроме самих кошек, этого не понять. Людям же, как бы далеко они ни ушли в своем развитии, это не под силу. Более того, если говорить правду, им трудно понять кошек еще и потому, что они далеко не так умны, как думают сами. А о таких, как мой хозяин, который не отличается состраданием к людям, и говорить не приходится, ведь он не понимает даже того, что полное взаимопонимание — непременное условие любви. Спрятался как упрямая улитка в своем кабинете и носа оттуда не кажет, словом ни с кем не перемолвится. Поэтому бывает весьма забавно смотреть, когда он делает вид, словно нет в мире более мудрого человека, чем он. А он вовсе и не мудр. Доказательством этому может служить хотя бы то, что он, разглядывая мой портрет, так ничего в нем и не понял. Однако он счел необходимым напустить на себя важность и гордо изрек бессмысленную фразу: «Здесь, очевидно, нарисован медведь, поскольку наступил второй год войны с Россией».
Так размышлял я, лежа с закрытыми глазами на коленях у хозяина, как вдруг явилась служанка и подала хозяину еще одну открытку. На этой открытке были изображены сидящие за столом четыре кошки заморской породы. В лапах у них карандаши, перед глазами раскрытые книги. А еще одна кошка отплясывала на углу стола европейский вариант кошачьего танца «Ты говоришь, что я кошка». Вверху чернела сделанная японской тушью надпись: «Я — кот», а справа было даже написано хайку:
О первый день весны,
когда читают кошки книги
и пляшут вволю.
Эту открытку прислал бывший ученик хозяина, и хотя смысл ее можно было уразуметь с первого взгляда, мой глупый хозяин все еще, кажется, ничего не понимал, он только покачал головой и промолвил: «Как, разве сейчас год кошки?» Видимо, до него пока не дошло, что я так прославился.
А служанка тем временем принесла третью открытку, на этот раз без картинки. В ней говорилось: «Поздравляю с Новым годом», а сбоку была сделана приписка: «Покорнейше прошу извинить за беспокойство, но если вас не затруднит, то будьте любезны передать привет вашему коту». Даже хозяину, как бы он ни был глуп, станет понятно, когда написано так прямо. Наконец-то он, кажется, сообразил, в чем тут дело, и с возгласом удивления обратил взгляд в мою сторону. Выражение глаз у него в эту минуту было необычным, и мне показалось, что в них промелькнуло даже некоторое уважение. «Да это и понятно, — подумал я, — еще бы, ведь только благодаря мне мой доселе безвестный хозяин вдруг удостоился такой чести».
Как раз в эту минуту зазвенел колокольчик на воротах: «динь, динь, ди-и-инь». Гости, наверное. Пусть служанка или еще кто-нибудь встретит их. Я решил выходить, только когда приходит Умэко из закусочной, и поэтому продолжал спокойно сидеть на коленях у хозяина. А тот смотрел в сторону прихожей с таким беспокойством, словно оттуда вот-вот должен появиться, ну скажем, ростовщик. Казалось, ему очень неприятно принимать гостей и распивать с ними сакэ. Если бы у человека была только такая странность, то лучшего бы и желать не нужно. В таком случае уйди он пораньше из дому, и все в порядке. Но у хозяина на это не хватило смелости — сказалась натура улитки. Через некоторое время вошла служанка и доложила: «Кангэцу-сан пожаловали». Этот Кангэцу тоже когда-то учился у хозяина, но теперь он уже окончил университет, и ходит слух, что во всех отношениях он более достойный человек, чем его учитель. Непонятно почему, но он частенько заходит к хозяину. Придет и говорит-говорит без умолку, да все о том, есть ли женщины, которые любят его, или нет, интересна жизнь или скучна; наговорит таких мрачных, с эротическим привкусом фраз и уходит. Я никак не возьму в толк, зачем это он приходит толковать о подобных вещах с таким сухарем, как мой хозяин, и очень забавно видеть, как этот человек-улитка внимательно слушает его и время от времени поддакивает.
– Давно уже не был у вас. По правде сказать, все собирался: «Зайду, зайду», — но с конца декабря у меня уйма дел, и в ваших краях не довелось побывать… — загадочно произнес гость, покручивая шнурок от хаори.
– А в каких же краях тебе пришлось бывать? — с серьезным видом спросил хозяин и начал теребить рукава своего черного хаори с гербами. Хаори было хлопчатобумажным, из-под его коротких рукавов на целых пять бу выглядывало кимоно из шелка.
Кангэцу-кун засмеялся:
– Хе-хе-хе, да так, все в других краях…
И тут я заметил, что сегодня у него не хватает одного переднего зуба.
– Послушай, а что с твоим зубом. — Хозяин перевел разговор на другую тему.
– Да вот, ел в одном месте грибы…
– Что ел?
– Грибы. Только собрался было откусить шляпку, а зуб хруп! — и вылетел.
– Оказывается, о грибы можно сломать зубы. Что же это творится на белом свете! Ты как старик. Темой для хайку это еще может, наверное, стать, а в делах любовных никуда не годится, — промолвил хозяин, тихонько похлопывая меня ладонью по голове.
– А, это все тот же кот? Здорово он разжирел, теперь не уступит даже Куро. Хорош, — принялся нахваливать меня Кангэцу-кун.
– Да, за последнее время он сильно вырос, — ответил хозяин и с самодовольным видом похлопал меня по голове. От похвал я почувствовал прилив гордости, но голове было немного больно.
– Позавчера вечером мы устроили небольшой концерт, — вернулся Кангэцу-кун к первоначальному разговору.
– Где?
– Вам, наверное, не интересно знать где. Было очень мило — три скрипки, аккомпанемент на рояле. А когда скрипок целых три, то даже при плохом исполнении слушать все-таки можно. На двух играли женщины, а я затесался между ними. Мне даже показалось, что мы играли хорошо.
– Кто же эти женщины? — с завистью спросил хозяин. Обычно выражение его лица напоминало твердый заплесневевший сухарь, но он вовсе не был равнодушен к женщинам. Однажды он читал какой-то западный роман о человеке, который влюблялся почти в каждую женщину, с которой ему приходилось встречаться. Когда хозяин дошел до того места, где автор с иронией замечает: «Подсчитать, так он влюблялся немногим меньше, чем в семьдесят процентов встречавшихся ему на улице женщин», — он с восхищением воскликнул: «А ведь и правда!» Вот он какой, мой хозяин. И мне, коту, совсем не понятно, как может столь ветреный человек жить подобно улитке! Одни говорят, что он стал таким из-за несчастной любви, другие — что из-за больного желудка, а третьи — что по причине бедности и робкого характера. В конце концов неважно почему — ведь здесь речь идет не о человеке, который бы оказывал влияние на ход истории эпохи Мэйдзи. Важно, что мой хозяин с завистью расспрашивал Кангэцу-куна о женщинах, с которыми тот имел дело.
А Кангэцу-кун между тем выловил из кутитори кусочек рыбы, поднес его ко рту и с удовольствием впился в него зубами. Я боялся, как бы он не сломал себе еще один зуб, но на сей раз все обошлось благополучно. — А эти две барышни из благородных семей. Вы их не знаете, — произнес он безучастным тоном.
– Во-о-от… — протянул хозяин и, не досказав «как», задумался.
Кангэцу-кун, вероятно, решил, что наступил подходящий момент, и предложил:
– Погода сегодня хороша… Не пойти ли нам погулять, если вы, конечно, не заняты. В городе сегодня очень весело — Порт-Артур пал.
Некоторое время хозяин пребывал в раздумье. По лицу его было видно, что его больше интересуют эти женщины, чем падение Порт-Артура. И наконец, словно собравшись с силами, он решительно поднялся:
– Ну что ж, идем.
Прямо поверх черного хлопчатобумажного хаори с гербами он надел кимоно из цумуги на вате. Кимоно это лет двадцать тому назад досталось хозяину в наследство, кажется, от старшего брата. Каким бы прочным ни было цумуги, оно не может носиться так долго. Местами кимоно проносилось настолько, что на свет можно было разглядеть дырочки, которые оставляла игла, когда с изнанки накладывались заплаты. И в праздники и в будни хозяин носил одну и ту же одежду. И дома и на людях он носил одно и то же кимоно. Когда ему нужно было куда-нибудь пойти, он просто засовывал руки за пазуху, вставал и шел. Я так и не понял, то ли у него не было другой одежды, то ли была, но он, считая переодевание слишком хлопотливым занятием, не носил ее. Я не думаю, что такое поведение — результат только несчастной любви.
Когда хозяин и его гость ушли, я немного поступился правилами приличия и доел оставшиеся у Кангэцу-куна на тарелке кусочки рыбы. В эту минуту я тоже был не обычным котом. Мне казалось, что я в полной мере обладаю достоинством, скажем, кота Момокава Дзёэн или воровавшего золотых рыбок кота Грэя. Таких, как Куро, я во внимание не принимаю. Вряд ли кто-нибудь упрекнет меня за то, что я съел какой-то кусочек рыбы. К тому же привычка есть в неурочное время, тайком от других, свойственна не только нам, кошкам. Наша служанка частенько, когда хозяйки нет дома, нарушая правила приличия, ворует и ест сладкие моти, а съев одно, тут же тянется за другим. Да не одна служанка. Такая привычка свойственна даже детям, хотя хозяйка повсюду раззвонила, что ее дочки получают прекрасное воспитание. Вот что случилось несколько дней назад. Дети проснулись страшно рано и, пока отец и мать еще спали, уселись друг против друга за обеденный стол. Обычно они каждое утро съедают по нескольку кусочков хлеба, — у нас его ест хозяин, — посыпанных сахаром, но в этот день сахарница стояла на столе, а возле нее лежали ложки. Рядом никого, кто бы дал им, как обычно, сахару, не оказалось, и старшая девочка недолго думая зачерпнула полную ложку песку и высыпала его к себе на тарелку. Младшая последовала примеру старшей сестры и сделала то же. С минуту они бросали друг на друга злобные взгляды, потом старшая зачерпнула еще одну полную ложку и высыпала к себе на тарелку. Младшая тут же взяла свою долю, стараясь не отставать от сестры. Старшая опять потянулась к сахарнице, но младшая не отставала. Как только старшая сестра протягивала руку к сахарнице, младшая бралась за ложку. Через несколько минут на тарелках у обеих образовались горки из сахара, а сахарница опустела. И как раз в этот момент из спальни, протирая глаза, вышел хозяин и пересыпал обратно в сахарницу только что вычерпанный оттуда сахар. Наблюдая за этой картиной, я подумал: «В чувстве равенства, которое основано на эгоизме, люди, может быть, превосходят кошек, а вот что касается ума, то тут они, наоборот, уступают кошкам. Чем накладывать такую гору сахара, лучше было бы съесть его побыстрее — и все». Но люди не понимают того, что я говорю, и мне только оставалось молча, с сожалением наблюдать за происходящим, сидя на охати.
Интересно, где гулял хозяин в тот вечер, когда он ушел из дому вместе с Кангэцу-куном? Вернулся он поздно вечером, к столу на другой день вышел только в девять часов. Я сидел все на том же охати и смотрел, как хозяин молча ел дзони. Одна чашка дзони сменяла другую. Плававшие в дзони кусочки моти были невелики, но хозяин, съев всего шесть или семь кусочков, отложил хаси: «Ну, хватит». Другим он ни за что не позволил бы оставить еду в миске, ему же, как главе семьи, все было можно. Он лишь поглядел самодовольно на плавающие в мутном соусе остатки подгоревшего моти и приобрел еще более важный вид. Когда хозяйка достала из стенного шкафчика и поставила на стол диастазу Така, он сказал:
– Не буду я ее пить, все равно не помогает.
– Послушайте, ведь говорят, что она очень хорошо действует, когда употребляешь пищу, где много крахмала, — принялась упрашивать его жена.
Но он заупрямился:
– Хоть крахмал, хоть что — не буду.
– До чего же вы непостоянны, — сказала хозяйка словно про себя.
– Что значит «непостоянный»? Это лекарство не помогает.
– Но вы же еще недавно говорили: «Действует, действует» — и пили его каждый день.
– Раньше действовало, а теперь не действует, — последовал ответ.
– Если то пить, то бросать, как вы, — нечего надеяться, что лекарство поможет, каким бы хорошим оно ни было. Наберитесь еще немного терпения, а то желудок ни за что не вылечите — ведь это не то что другие болезни, — сказала хозяйка и оглянулась на служанку, которая стояла подле нее с подносом в руках. Та сразу же стала на сторону хозяйки:
– И то правда. Попробуйте попить еще немного, а то и не узнаете, хорошее лекарство или плохое.
– Ну и ладно, сказал «не буду» — значит, не буду. И что могут понимать бабы, молчите уж лучше!
– Хорошо, пусть я буду баба, — сказала хозяйка и пододвинула диастазу к мужу, — очевидно, она все-таки решила настоять на своем. Хозяин, не говоря ни слова, поднялся и ушел в кабинет. Жена и служанка переглянулись и рассмеялись. Я не решился последовать за хозяином в кабинет, чтобы там, по обыкновению, расположиться у него на коленях. Я опасался хозяйского гнева, а поэтому тихонько обошел дом со двора, поднялся на галерею и оттуда заглянул через щелочку в кабинет — хозяин сидел, раскрыв перед собой книгу, автора которой звали, кажется, Эпиктетом. Ну, если на сей раз он разбирался в написанном как обычно, то он действительно умный человек. Через пять-шесть минут, как я и ожидал, он с шумом швырнул книгу на стол. Я продолжал внимательно следить за хозяином. На этот раз он достал дневник и написал следующее:
«Гулял вместе с Кангэцу в Нэдзу, Уэно, по Икэ-но-Хата и в окрестностях Канда. Перед чайным домиком, что на Икэ-но-Хата, гейша в новогоднем кимоно с красивыми узорами играла в волан. Одежда-то у нее нарядная, но лицо такое страшное, вроде как у моего кота».
Наверное, можно было бы и не называть именно меня как образец страшилища. Пойди я в парикмахерскую «Китадоно» да побрейся там, — наверное, и не так бы уж сильно стал отличаться от человека. Вечно приходится страдать из-за людского зазнайства.
«Когда мы заворачивали за угол магазина „Хотан“, навстречу нам опять попалась гейша. У нее была очень хорошая фигура — стройная, плечи покатые. В своем скромном бледно-лиловом кимоно она выглядела весьма элегантной. Обнажив в улыбке белые зубы, она сказала: „Гэн-тян, вчера я была занята и поэтому…“ Голос у нее был хриплый, как у бродячей вороны, и она уже не казалась мне красивой. Было лень даже оглянуться, чтобы посмотреть, кто же такой этот Гэн-тян, и, не вынимая рук из-за пазухи, я вышел на Онаримити. Кангэцу-кун, кажется, куда-то спешил».
Ничто так не трудно для понимания, как человеческая психология. Попробуй-ка разберись, то ли хозяин сердится, то ли веселится, то ли ищет единственное утешение в трудах философа. Вот и я никак не возьму в толк: не то он сардонически смеется над этим миром, не то хочет целиком раствориться в нем, не то впал в раздражение при виде разных нелепостей, не то вообще отрешился от всего мирского. Кошки в этом отношении куда проще. Захочется есть — едят, захочется спать — ложатся спать, если злятся, так уж от души, если плачут — так отчаянно. И, главное, у кошек никогда не бывает таких ненужных вещей, как дневники, потому что в них нет никакой необходимости. У людей, живущих подобно моему хозяину двойной жизнью, может быть, и есть потребность хотя бы в дневнике выразить втайне от других те стороны своей натуры, которые нельзя выставлять напоказ. Что же касается нас, кошек, то я думаю, не стоит стремиться сохранить свой престиж ценой таких хлопот — ведь вся наша жизнь: и то, как мы ходим, как сидим и спим, и то, как испражняемся и мочимся — настоящий дневник. Куда лучше поспать на галерее, вместо того чтобы писать дневник.
«В Канда мы зашли в небольшой ресторанчик-беседку и там поужинали. После продолжительного перерыва я снова выпил несколько чашечек сакэ, и сегодня утром желудок совсем не болел. По-моему, при больном желудке самое лучшее — пить за ужином сакэ. Диастаза, безусловно, никуда не годится. Все, больше не буду ее пить, что бы там ни говорили. Если уж раньше не помогло, то теперь и подавно не поможет».
Что-то слишком он ополчился на диастазу. Точно бранится сам с собой. Как поругался утром с женой, так до сих пор не может успокоиться. Очевидно, в этом-то и состоит основная особенность человеческих дневников.
«Недавно А сказал, что моя болезнь может пойти на поправку, если я перестану завтракать. Попробовал несколько дней не позавтракать, — пользы никакой, только в животе бурчало. В посоветовал во что бы то ни стало отказаться от маринованных овощей. По его теории причина всех желудочных заболеваний кроется в соленьях. Он выдвинул такой довод: „Ты только перестань есть соленья, тогда иссякнет источник болезни и, несомненно, наступит полное выздоровление“. Я целую неделю даже не прикасался к маринованным овощам, но никакого особого улучшения не наступило, и недавно я снова стал их есть. Я обращался к С, и тот сказал: „Единственное, что может помочь — так это массаж живота. Но массаж не простой. Можно излечиться от большинства желудочных заболеваний, если тебя раз-другой помассируют старинным способом „Минагава“. Ясуи Соккэн тоже очень любил этот вид массажа. И даже такой богатырь, как Сакамото Рюма, иногда прибегал к нему“. Я немедленно отправился к Каминэгиси, где и принял сеанс. Массировали меня жестоко да еще приговаривали: „Все кости не перемять — не поправишься, все кишки не перевернуть — не выздоровеешь“. После такого массажа мышцы напоминают вату и возникает такое ощущение, как будто ты впал в летаргический сон. Я не мог этого вынести и решил отказаться от такого метода лечения. А-кун сказал: „Ни в коем случае не ешь грубую пищу“. Я попробовал целый день прожить на одном молоке. В животе булькало, и я всю ночь не сомкнул глаз, все думал: „Уж не наводнение ли началось?“ В-кун сказал: „Если дышать глубоко, всей грудью, то внутренности придут в движение, и, естественно, желудок будет работать хорошо. Попробуй и ты“. Испытал я более или менее и это средство, для живота от него было одно беспокойство. Время от времени я спохватывался и принимался усиленно дышать, вкладывая в это занятие всю душу, но через пять-шесть минут уже забывал о лечении. „Все, теперь уже больше не забуду“, — думал я, сосредотачивал все внимание на диафрагме и уже не мог ни читать, ни писать. Искусствовед Мэйтэй как-то застал меня за этим занятием и давай издеваться: „Мужчина в родовых схватках! Да брось ты это“. Я и бросил. С-сэнсэй сказал, что при несварении хорошо помогает гречневая лапша. Я принялся поглощать ее в огромных количествах и в разных видах: и залитую соусом, и сваренную на пару. А толку никакого, только понос прохватил. Я перепробовал все возможные средства, чтобы излечиться от своего хронического несварения — все впустую. А вот три чашечки сакэ, выпитые вчера вместе с Кангэцу, подействовали. Теперь каждый вечер буду выпивать по две, по три чашки».
Навряд ли и это будет продолжаться долго. Настроение хозяина что цвет моих глаз — все время меняется. Такой уж он человек: за что бы ни взялся, никогда не доведет до конца. Всего же забавнее то, что на страницах дневника он беспокоится о своем желудке, а на людях делает вид, что абсолютно здоров. Недавно к нему приходил его товарищ, какой-то ученый. У этого ученого своеобразные взгляды на вещи. Он высказал предположение, что все наши болезни — это расплата за грехи предков и наши собственные. Видимо, он немало поработал над этой проблемой, потому что сумел вывести великолепную, стройную теорию с убедительными доводами. Жаль, хозяину не хватает ни ума, ни знаний, чтобы полностью опровергнуть эту теорию, однако он сам страдает от несварения желудка, а поэтому, видимо, решил как-нибудь доказать, что за ним нет никаких грехов, и тем самым поддержать свой престиж. «Твоя теория интересна, но и у Карлейля было несварение желудка», — невпопад вставил он таким тоном, словно оттого, что Карлейль страдал несварением желудка, и его собственное несварение удостоится почестей. Друг принялся распекать его: «Если Карлейль страдал несварением, то это еще не значит, что всякий желудочный больной сможет стать Карлейлем». Хозяину ничего не оставалось как промолчать. Даже смешно: уж такой тщеславный человек — и то, кажется, понимает, что лучше избавиться от несварения, и с сегодняшнего вечера начинает пить за ужином сакэ. Если хорошенько вдуматься, то и дзони он утром съел так много, наверное, потому, что вчера пропустил с Кангэцу-куном несколько чашечек сакэ. Мне тоже захотелось попробовать дзони.
Я — кот, но в еде неразборчив. Я не обладаю энергией, достаточной для того, чтобы, подобно Куро, совершать набеги на закусочную в переулке. Я, конечно, не могу сказать, что живу в такой же роскоши, в какой живет Микэ у учительницы игры на кото. Вопреки ожиданиям, я ем все подряд. Я подбираю и крошки, которые падают на пол, когда дети едят хлеб, люблю полизать и сладкую начинку для моти. Маринованные овощи очень невкусны, но для того, чтобы иметь о них представление, я как-то даже съел два кусочка маринованной редьки. Как ни странно, я могу есть почти все. «И то не люблю, и это не нравится» — так привередничать можно только при роскошной жизни, а котам, живущим в доме учителя, так говорить не приходится. По словам хозяина, во Франции жил романист по имени Бальзак. Этот человек был очень привередлив… правда, привередлив не в смысле еды, а в отношении своих произведений, поскольку он был писателем. Однажды ему нужно было придумать имя для одного из персонажей его нового романа. Много имен он перебрал, но ни одно из них ему не понравилось. Вскоре к нему зашел друг и пригласил пойти прогуляться. Бальзак охотно принял приглашение, так как заодно надеялся подыскать наконец имя, над которым так долго ломал себе голову. Когда друзья шли по улице, Бальзак только и делал что смотрел на вывески магазинов. Но ни одно имя ему не нравилось. Так он ходил очень долго, таская за собой друга, который, ничего не понимая, покорно следовал за ним. Их путешествие по улицам Парижа продолжалось с утра до вечера. И уже на обратном пути Бальзаку вдруг бросилась в глаза вывеска на портняжной мастерской. На вывеске было написано имя «Маркус». Бальзак хлопнул в ладоши и воскликнул: «Вот оно, только оно, и никакое другое. Прекрасное имя: Маркус. Поставить перед ним инициал Z, и будет замечательно. А без Z нельзя. Z. Marcus! И правда здорово. В имени, которое придумываешь сам, всегда чувствуется какая-то искусственность, каким бы подходящим оно тебе ни казалось. В том-то и беда. Наконец я нашел нужное имя». В этой, одному ему понятной, радости он совсем не замечал растерянного вида товарища. Очень хлопотливое это дело — давать имена героям романа: целый день нужно бродить по Парижу. Великая вещь — прихотливость, когда она проявляется в подобной форме, но когда живешь в доме человека-улитки, привередничать не приходится. Неприхотливость в еде тоже обусловлена моим положением. И дзони я решил сейчас поесть вовсе не потому, что мне его так захотелось. Просто руководствуясь правилом: «наедайся впрок, когда есть возможность поесть», я подумал: «А не осталось ли на кухне недоеденное хозяином дзони?… Схожу-ка на кухню…»
В чашке я обнаружил те же пригоревшие к дну кусочки моти, которые видел утром. Признаться, до сегодняшнего дня мне ни разу не приходилось есть моти. На вид оно казалось вкусным, но вместе с тем будило какую-то неуловимую тревогу. Передней лапой я царапнул лежавший сверху лист капусты и отодвинул его в сторону. К когтям прилипла корочка от моти. Понюхал — запах точь-в-точь какой бывает, когда сваренный рис перекладывают из котла в охати. «Съесть или не надо?» — подумал я и оглянулся по сторонам. К счастью, а может, к несчастью, поблизости никого не было. Кухарка, — она даже не нарядилась по случаю праздника, словно ей было безразлично, Новый год сейчас или нет, — играла в волан. Дети распевали в гостиной: «Что ты, зайчик, говоришь?» Ну, если съесть, то сейчас! Упущу случай, придется ждать до будущего года, так и не узнав, что собой представляет моти. И в эту минуту я, простой кот, постиг одну истину. «Редко выпадающий случай заставляет всех животных смело делать даже то, что им не нравится». По правде говоря, мне не так уж и хотелось дзони. Более того, чем больше я смотрел в чашку, тем тревожнее становилось у меня на душе, и не было никакой охоты приниматься за еду. Появись в это время на пороге черного хода кухарка или услышь я звуки приближающихся шагов детей, отвернулся бы от этой чашки безо всякого сожаления и не вспомнил бы, наверное, о дзони еще целый год. Но сколько я ни ждал, никто не пришел, никто. У меня было такое состояние, словно какой-то внутренний голос приказывал: «Ешь скорее, ешь». Продолжая заглядывать в чашку, я думал: «Хоть бы побыстрее кто-нибудь пришел». Но по-прежнему никто не приходил. Итак, нужно приниматься за дзони. И я, словно собираясь броситься в омут, ринулся к чашке, и в мгновение ока кусок моти оказался у меня во рту. Схватив моти столь стремительно, я должен бы был немедленно проглотить его, но, о ужас! оказалось, что я не могу отодрать моти от зубов. «Попробую-ка еще раз», — решил я, но на этот раз не смог даже двинуть челюстью. «В моти сидит дьявол», — догадался я, но было уже поздно. Подобно тому как человек, попавший в болото, погружается все глубже и глубже при каждой попытке выбраться из него, чем больше я старался избавиться от моти, тем труднее становилось раскрывать рот и двигать зубами. Как-то искусствовед Мэйтэй-сэнсэй сказал моему хозяину: «Тебя трудно раскусить». Хорошо сказано. Это моти, как и хозяина, трудно раскусить. Я старался изо всех сил, и мне уже начало казаться, что никогда, во веки веков, подобно делению десяти на три, моим мучениям не будет конца. И в этих мучениях я невольно познал вторую истину: «Все животные интуитивно чувствуют, что им враждебно, а что нет». Я уже открыл две истины, но из-за того, что во рту у меня застряло моти, не испытал никакой радости. Моти прочно завладело моими зубами, и это причиняло такую боль, словно у меня вытаскивали одновременно все зубы. Надо быстрее кончать с моти и бежать, а то явится кухарка. Пение детей тоже, кажется, стихло, не иначе сейчас они прибегут на кухню. Когда мучения достигли своего апогея, я принялся быстро вертеть хвостом, но это не приносило облегчения; тогда я стал двигать ушами: то поставлю их торчком, то плотно прижму к голове — и это не помогло. Подумал я немного и сообразил, что уши и хвост не имеют никакого отношения к моти. Короче говоря, я понял, что напрасно вертеть хвостом, напрасно ставить торчком уши, напрасно прижимать их к голове, и прекратил это занятие, Наконец меня осенило: «Освободиться от моти можно только при помощи передних лап». Прежде всего я поднял правую лапу и провел ею вокруг рта. Для того, чтобы оторвать моти от зубов, этого оказалось недостаточно. Тогда я вытянул правую лапу и попытался резко очертить ею круг, центром которого был рот. Но дьявол этой ворожбы не испугался. «Главное — терпение», — подумал я и принялся махать попеременно то левой, то правой лапой, но зубы по-прежнему были в тисках моти. «Ну и морока». Теперь я пустил в ход сразу обе лапы. И тут только, к своему удивлению, я обнаружил, что могу стоять на одних задних лапах. Возникло такое ощущение, словно я уже и не кот. «Разве в такую минуту имеет значение, кто я — кот или нет? Прежде всего нужно избавиться от дьявола в образе моти», — и, охваченный этим стремлением, я принялся неистово царапать себе морду. Движения моих передних лап были очень резкими, и я то и дело терял равновесие и чуть не падал. Чтобы не упасть, приходилось все время переступать задними лапами, поэтому я не мог оставаться на одном месте и носился по кухне — взад-вперед, взад-вперед. «Я, и вдруг могу так ловко стоять на задних лапах», — подумал я. В голове стремительно и отчетливо возникла третья истина: «Когда грозит опасность, ты способен сделать то, чего ни за что не сделаешь в обычных условиях. Это называют божьей помощью». Осчастливленный божьей помощью, я изо всех сил продолжал сражаться с дьяволом, что сидел в моти. Но что такое? Послышались шаги, я почувствовал, что кто-то направляется к кухне. «Ужасно, если меня здесь застанут», — подумал я и забегал по кухне, распаляясь еще больше. Шаги приближались все быстрее. Какая жалость, чуть-чуть не хватило божьей помощи. Вот дети увидели меня. «Ой, посмотрите! Наелся дзони и теперь танцует», — громко закричали они. Кухарка первая услышала их. Отшвырнув волан и ракетку, с криком «ах разбойник!» она бросилась в дом через черный ход. Появилась хозяйка в крепдешиновом кимоно с гербами и промолвила: «Какой гадкий кот». Даже хозяин вышел из кабинета и сказал: «Черт бы тебя побрал». Только дети кричали: «Интересно, интересно». Потом все, словно сговорившись, громко расхохотались. Я задыхался от гнева и горечи, казалось, силы вот-вот покинут меня, а я все продолжал танцевать по кухне. Постепенно смех начал стихать, но тут девочка, та, которой было пять лет, сказала: «Мама, а кот-то совсем глупый», — и тотчас же подобно всплескам, которые бывают на море уже после того, как утихнет буря, раздался новый взрыв хохота. Мне много раз приходилось быть свидетелем неблаговидных человеческих поступков, но еще ни разу я не испытывал к людям такой ненависти, которая возникла у меня в душе в этот момент. В конце концов божья помощь меня обманула, я вернулся в свое обычное положение, то есть опустился на четыре лапы, и почувствовал такую усталость, что закатил глаза. Хозяину, конечно, не хотелось, чтобы я умер у него на глазах, и он приказал кухарке: «Вытащи у него изо рта моти». Та взглянула на хозяйку, как бы спрашивая: «Может, не трогать его, пусть еще потанцует!» Хозяйке хотелось еще посмотреть, как я танцую, но она боялась стать причиной моей гибели, поэтому промолчала. «Вынимай, а то сдохнет — скорее вынимай», — и хозяин снова оглянулся на кухарку. Кухарка с равнодушным видом, словно пробудившись от волшебного сна, подошла ко мне, схватила меня за морду и вытащила моти. Я не Кангэцу-кун, но мне показалось, что я лишился передних зубов. А о том, что было нестерпимо больно, и говорить не приходится, ведь кухарка дернула моти вместе с прочно завязшими в нем зубами. «Путь к удовольствиям лежит через страдания», — познал я на собственном опыте четвертую истину и как ни в чем не бывало огляделся по сторонам. Вокруг никого уже не было, все ушли в гостиную.
После такого конфуза я не мог оставаться дома ни минуты, стоило этой жестокой женщине кухарке только взглянуть в мою сторону, как сразу же на душе у меня становилось очень скверно. «Пойду-ка лучше навещу Микэко, что живет в тупичке, у учительницы музыки, развлекусь немного», — решил я и вышел из кухни. Микэко — известная во всей нашей округе красавица. Я всего лишь кот, но в общих чертах понимаю, что такое чувства. Когда, насмотревшись на кислую физиономию хозяина и натерпевшись оскорблений от кухарки, я бываю в подавленном настроении, то обязательно отправляюсь к этому товарищу другого пола, и мы подолгу беседуем о разных вещах. И на сердце незаметно становится легче, забываются все невзгоды и печали, словно заново рождаешься на свет. Великая вещь — женское общество! «Дома ли она?» — подумал я и заглянул через отверстие в изгороди из посаженных плотно друг к другу криптомерии. Микэко чинно восседала на галерее, по случаю праздника на шее у нее был повязан новый бант. Невозможно выразить словами, как изящен был изгиб ее спины. Воплощение красоты кривой линии! Трудно подобрать правильные сравнения, чтобы описать и плавно изогнутый хвост, и мило подобранные лапки, и то, как она время от времени лениво поводила ушами. Оттого что Микэко, видимо, пригрелась на солнышке и вообще отличалась благородной сдержанностью, она сидела очень спокойно и прямо. И все-таки волоски ее прекрасной шкурки, такой гладкой, что ее легко можно принять за бархат, едва заметно колыхались при полном безветрии, искрясь в ярких лучах весеннего солнца. Очарованный ее красотой, я некоторое время безмолвно смотрел на нее. Потом пришел в себя и, помахивая передней лапой, тихонько позвал: «Микэко-сан, Микэко-сан». Микэко воскликнула: «Ах, сэнсэй!» — и спустилась с галереи. «Динь, динь», — зазвенел бубенчик, привязанный к ее красивому банту. Пока я, охваченный восхищением, думал: «О! На Новый год даже бубенчик привязали, очень приятный звук», — Микэко приблизилась ко мне. «Поздравляю вас с Новым годом, сэнсэй», — сказала она и слегка повела хвостом влево. Когда мы, кошки, обмениваемся приветствиями, то поднимаем хвост трубой, а потом вертим им влево. Во всем нашем квартале только Микэко зовет меня «сэнсэем». Как я уже говорил вначале, у меня еще нет имени, но я живу в доме учителя, и поэтому Микэко уважает меня и называет сэнсэем. Я тоже не возражаю, когда меня называют сэнсэем, и с удовольствием откликаюсь на это имя.
– Поздравляю, поздравляю, — ответил я. — Ваш туалет просто изумителен.
– Это мне госпожа учительница купила в конце прошлого года. Правда, неплохо? — И она дернула бубенчик.
– Прекрасный звук! Я отродясь не видывал такой замечательной вещицы.
– Ах что вы! Сейчас все носят такие. — «Динь, дунь», — снова зазвенел бубенчик. — Хороший звук. Я так рада. — «Динь, динь, динь, динь». Бубенчик звенел не переставая.
– Видно, ваша хозяйка очень любит вас, — произнес я. За этой фразой скрывалось то смешанное чувство восхищения и зависти, которое охватило меня, когда я сравнил жизнь Микэко со своей.
В ответ наивная Микэко сказала:
– Да, вы угадали, она любит меня совсем как собственного ребенка.
И она простодушно рассмеялась.
Даже кошки могут смеяться. Люди ошибаются, когда думают, что, кроме них, это никому не доступно. Когда я смеюсь, ноздри у меня принимают форму треугольников, а кадык начинает трястись мелкой дрожью. Ну, где же людям заметить это!
– А кто она, собственно говоря, ваша хозяйка?
– Вы спрашиваете, кто моя хозяйка? Странно. Она госпожа учительница. Она обучает игре на тринадцатиструнном кото.
– Это-то и я знаю. Я спрашиваю, из какой она семьи. Во всяком случае, раньше она, наверное, занимала в обществе высокое положение?
– О да!
«Пока я ждала тебя, низкая сосна…» Это за сёдзи заиграла на кото госпожа учительница музыки.
– Хороший голос, — гордо промолвила Микэко.
– Кажется, неплохой, но я не очень-то разбираюсь. Вообще, что это?
– Это? Вы спрашиваете, что это такое? Госпожа учительница очень любит эту вещь… Госпоже учительнице уже шестьдесят два. Очень хорошее здоровье, правда?
Раз дожила до шестидесяти двух лет, то, конечно, здоровье должно быть хорошим. Я только протянул: «О-о!» — и замолчал, но что поделаешь, раз я так и не смог придумать какого-нибудь более вразумительного ответа.
– И все-таки она очень знатного происхождения. Она всегда говорит об этом.
– А какого же?
– О, она дочь племянника матери мужа младшей сестры личного секретаря Тэнсёин-сама.
– Что, что?
– Мужа младшей сестры личного секретаря Тэнсёин-сама…
– Ага. Подождите немного. Личного секретаря младшей сестры Тэнсёин-сама…
– Ах, нет! Младшей сестры личного секретаря Тэнсёин-сама.
– Ладно, понял. Значит, Тэнсёин-сама?
– Да.
– Личного секретаря?
– Правильно.
– За которого вышла замуж…
– Младшая сестра которого вышла замуж!
– Да, да, я ошибся. Мужа младшей сестры…
– Матери племянника дочь!
– Матери племянника дочь?
– Да. Теперь, кажется, поняли?
– Нет. Все что-то перепуталось, никак не соображу. В конце концов кем же она приходится Тэнсёин-сама?
– Какой вы непонятливый. Она дочь племянника матери мужа младшей сестры личного секретаря Тэнсёин-сама, я же с самого начала ясно сказала.
– Это-то я понял…
– Большего от вас и не требуется.
– Да, да.
Мне ничего не оставалось, как только сдаться. Иногда так складываются обстоятельства, что приходится без зазрения совести врать.
Многострунное кото за сёдзи вдруг смолкло, и послышался голос учительницы: «Микэ! Микэ! Обедать!»
Микэко радостно воскликнула:
– Госпожа учительница зовет. Я пойду, ладно? Не говорить же мне: «Не ходите».
– Приходите опять, — сказала она и, позвякивая бубенчиком, пробежала через двор, но потом быстро вернулась и с беспокойством спросила:
– Вы очень плохо выглядите. Что-нибудь случилось?
– Ничего особенного. Просто от разных дум голова немного разболелась. Вот я и пришел сюда: думаю, поговорю с вами и все пройдет.
Не мог же я рассказать ей о том, как танцевал с моти во рту.
– Да? Смотрите же, берегите здоровье. До свиданья.
Ей, кажется, было чуточку жаль расставаться со мной, и после истории с дзони я впервые почувствовал себя легко и бодро. У меня было отличное настроение. Я решил вернуться домой через уже знакомый читателю чайный садик. Ступая по тающим иглам инея, я пробрался к такому же забору, как у храма Кэн-ниндзи и, просунув голову через дыру в нем, увидел Куро, который, как обычно, сидел выгнув спину на засохшем кусте хризантемы и сладко позевывал. Теперь я уже был не тот, что раньше, и не дрожал от страха при одном виде Куро, но мне не хотелось разговаривать с ним, и я попытался пройти мимо, будто вовсе и не знаком с ним. Но не такой у Куро характер, чтобы сделать вид, словно он не замечает презрительного к нему отношения.
– Ну ты, серость безыменная! Не кажется ли тебе, что в последнее время ты уж слишком стал заноситься. Нечего ходить с такой спесивой рожей, хоть ты и жрёшь учительские харчи. Не валяй дурака.
Куро, видимо, еще не знал, что я стал знаменитостью. Я хотел было рассказать ему об этом, но потом подумал, что он все равно ничего не поймет, и решил, что лучше просто поздороваться с ним, а потом как можно быстрее откланяться.
– А, Куро-кун. Поздравляю с Новым годом. Ты, я вижу, бодр, как всегда, — сказал я и, подняв хвост, повел им влево. Куро же только поднял хвост, но махать им в знак приветствия не стал.
– Что, поздравляю? Я хоть на Новый год дурак, а такие, как ты, целый год ходят в дураках. Ты смотри, у меня не очень-то, рыло — кузнечный мех.
«Рыло — кузнечный мех» — это, кажется, ругательство, но я не понимаю, что оно значит, и поэтому спросил:
– Прости, пожалуйста, но что такое «рыло — кузнечный мех»?
– Вот так так, тебя ругают, а ты еще спрашиваешь, что это означает. Сказано, дурак новогодний.
«Дурак новогодний» — это ругательство хотя и звучит поэтично, но еще более непонятно, чем «кузнечный мех». Хотел было осведомиться и об этом, но ведь все равно, сколько ни спрашивай, вразумительного ответа не получишь, а поэтому я продолжал молча стоять перед Куро. Мне уже все это начинало надоедать, как вдруг послышался визгливый голос хозяйки Куро. Она громко вопила: «Ой, а где же лососина, которую я положила на полку? Вот несчастье! Опять этот чертов Куро украл. Вот паршивец! Пусть теперь только вернется!» Эти крики бесцеремонно сотрясали разлитую в воздухе тишину ясного весеннего дня и нарушали всю прелесть «августейшего царствования, когда ни одна ветвь на деревьях не шелохнулась». Куро скорчил дерзкую гримасу, словно желая сказать: «Ругаешься? Ну, ну, ругайся сколько влезет», — и, выставив вперед квадратный подбородок, подмигнул мне: дескать, слыхал? Тут я увидел, что в ногах у него валяются покрытые грязью остатки лосося, каждый кусок которого стоил примерно две сэны и три рина. Я был настолько обескуражен встречей с Куро, что только теперь заметил, чем лакомился мой грозный сосед.
– А ты занимаешься своим прежним ремеслом! — с невольным восхищением воскликнул я, позабыв весь предыдущий разговор. Но даже после этого настроение у Куро нисколько не улучшилось.
– Чем это я занимаюсь? Ах ты сукин сын! Подумаешь, стащил кусок-другой лососины, так уж «прежним ремеслом»! Ты давай поменьше оскорбляй других. Позволю себе напомнить, что я все-таки Куро рикши.
И он начал скрести против шерсти свою правую переднюю лапу, от когтей и до самого плеча. Это означало, что он засучивает рукава.
– Мне давно известно, что ты Куро-кун.
– А если известно, так почему говоришь «занимаешься своим прежним ремеслом»? Почему, спрашиваю, — вызывающим тоном — заговорил Куро. Будь мы людьми, он уже давно схватил бы меня за грудь и отхлестал бы по щекам. Я немного перетрусил и про себя подумал: «Ну и попал же я в переплет», — но тут тишину снова нарушил голос хозяйки Куро: «Послушай, Нисикава-сан! Нисикава-сан! Дело есть. Сейчас же тащи кин говядины! Понял? Один кин говядины, только не жесткой».
– Ха, берет говядину раз в год, а орет так, что уши режет. Решила похвастаться перед соседями: смотрите, мол, целый кин говядины покупаю. Просто беда с этой глупой бабой.
Не переставая злословить, Куро вытянул все четыре лапы. Я уже не знал, что говорить, и молча смотрел на него.
– Подумаешь, кин! Да там и смотреть не на что. Ну уж ладно. Пойду съем хоть это, как только принесут, — произнес Куро таким тоном, словно мясо заказывали специально для него.
Чтобы побыстрее от него отделаться, я сказал:
– Вот угощение так угощение. Просто здорово.
– Не твое дело. Замолчи лучше. Надоел! — ответил Куро и вдруг начал задними лапами швырять мне в голову комки мерзлой земли. Пока, весь дрожа от испуга, я отряхивал с себя грязь, Куро пролез под забором и куда-то исчез. Наверное, отправился следить, когда Нисикава вернется с говядиной.
Когда я пришел домой, в гостиной было необычно светло, совсем по-весеннему, и даже смех хозяина звучал весело. «Что с ним случилось?» — подумал я и, войдя в дом через распахнутую настежь дверь, приблизился к хозяину. У нас был гость, которого раньше мне видеть не приходилось. Волосы у него были разделены аккуратным пробором, хлопчатобумажное хаори с гербами было заправлено в штаны из грубой ткани. Своим видом он очень походил на прилежного ученика. На углу стоявшей перед хозяином грелки для рук рядом с лаковым портсигаром я заметил визитную карточку, на которой было написано: «Имею честь рекомендовать Вам Оти Тофу-куна. Мидзусима Кангэцу». Теперь я знал и имя гостя и то, что он был приятелем Кангэцу-куна. Я пришел в самый разгар их беседы и только поэтому не понял, о чем шла речь. Во всяком случае, они, кажется, говорили об искусствоведе Мэйтэй-куне, с которым я уже познакомил читателей раньше.
– И он сказал: «У меня есть забавная идея, давайте обязательно сходим туда вместе», — спокойным тоном продолжал гость свой рассказ.
– Какая же это идея? Насчет того, чтобы пообедать в европейском ресторане?
Хозяин долил в чашку чаю и пододвинул ее гостю.
– Тогда-то и я не понял, что у него за идея, но думал, раз уж он говорит, то, должно быть, что-то интересное…
– И вы, значит, пошли вдвоем? Ну, ну.
– Однако произошло нечто удивительное.
«То-то же», — чуть было не сказал хозяин, но промолчал и лишь тихонько похлопал ладонью по моей голове. Мне было не много больно.
– Опять какой-нибудь дурацкий фарс. У него есть такая привычка.
Хозяин вдруг вспомнил случай с Андреа дель Сарто.
– Да как вам сказать. Он спросил: «Ты бы съел чего-нибудь необыкновенного?»
– И что же вы ели?
– Первым делом мы просмотрели меню и поговорили о разных блюдах.
– Еще до того, как заказать?
– Да.
– Потом?
– А потом он задумчиво покачал головой и, глядя на официанта, сказал: «Кажется, у вас нет ничего необыкновенного?» — на что официант возразил: «А что вы думаете насчет утиного филе или телячьей отбивной?» Сэнсэй ответил: «Шли бы мы сюда специально из-за таких банальных вещей». Официант не понял слова «банальные» и только молча хлопал глазами.
– Еще бы.
– Потом сэнсэй повернулся ко мне и горячо заговорил: «Поехал бы ты во Францию или в Англию. Вот где можно поесть разных кушаний, хочешь в стиле стихов эпохи Тэммэй, хочешь — в стиле Манъёсю. А в Японии что: куда ни пойди — написано одно, а на деле выходит совсем другое. Даже заходить не хочется в наши европейские рестораны…» А вообще разве он бывал когда-нибудь за границей?
– Что? Был ли Мэйтэй за границей? Да что ему, деньги есть, время есть, может поехать когда вздумается. Наверное, сейчас он как раз собирается туда, вот и вздумал пошутить немного: выдал будущее за прошлое. — И хозяин, решив, что сказал что-то очень остроумное, засмеялся заразительно, словно приглашал собеседника последовать своему примеру. Но гость отнюдь не пришел в восторг.
– Вот оно что, — произнес Тофу-кун. — А я-то думал, что ему приходилось бывать за границей, и принимал его слова всерьез. К тому же он так образно рассказывал о супе из улиток и о тушеных лягушках, словно видел их своими глазами.
– Это кто-нибудь ему рассказал. Он большой мастер врать.
– Да, вы, кажется, правы, — вздохнул гость и принялся рассматривать стоявшие в вазе цветы водяного лука. Кажется, он немного расстроился.
– Так, значит, вся его идея заключалась в этом? — вывел его из задумчивости хозяин.
– Нет, это только прелюдия, главное будет дальше.
– Ну, ну! — с любопытством воскликнул хозяин.
– Потом он сказал: «Раз мы при всем своем желании не можем отведать ни улиток, ни лягушек, то не остановиться ли нам, так уж и быть, на тотимэмбо? Как ты думаешь?» — «Хорошо», — ответил я, ничего не подозревая.
– Гм, тотимэмбо. Странное блюдо.
– Вот именно, очень странное, но сэнсэй был так серьезен, то у меня не возникло и тени сомнения.
Гость словно извинялся перед хозяином за свою оплошность. Но тот холодно спросил:
– Что было потом?
Признание гостем своей вины не вызвало в нем ни малейшего сочувствия.
– Потом он сказал официанту: «Эй, принеси-ка нам две порции тотимэмбо». — «Мэнтибо?» — переспросил официант, но сэнсэй с еще более серьезным видом поправил его: «Не мэнтибо, тотимэмбо».
Ну и ну. Да разве есть вообще такое блюдо: «тотимэмбо»?
– Мне и самому это название показалось удивительно странным, но сэнсэй сохранял полное самообладание. К тому же он читал себя знатоком Европы, и тогда я еще верил, что он бывал а границей. Поэтому я присоединился к нему и тоже принялся втолковывать официанту: «Тотимэмбо, тотимэмбо».
– А официант что?
– Официант, — и сейчас, как вспомню, не могу удержаться от меху, — официант задумался на минуту, а потом сказал: «Я очень и очень сожалею, но тотимэмбо сегодня нет. Вот если бы мэнтибо, так сию же секунду принес бы две порции». Сэнсэй с печальным видом промолвил: «Ну вот, без толку шли в такую даль. Так, значит, ты нас так и не сможешь накормить тотимэмбо?» — и дал официанту двадцатисэновую монету. «Может быть, сейчас что-нибудь придумаем, пойду посоветуюсь с поваром», — сказал официант и убежал на кухню.
– Уж очень, видно, Мэйтэю хотелось тотимэмбо.
– Вскоре официант вернулся и сказал: «Если хотите, можно приготовить, но, к сожалению, придется немного подождать». Мэйтэй-сэнсэй сразу успокоился. «Все равно Новый год, времени у нас много, можем и подождать», — произнес он и, достав из кармана сигару, принялся попыхивать ею. Мне тоже ничего другого не оставалось, как вынуть из-за пазухи газету и погрузиться в чтение. Официант тем временем снова удалился на совещание с поваром.
– Ну и морока же, — сказал хозяин. Он слушал с таким интересом, будто читал сообщение о ходе военных действий, и даже весь подался вперед.
– Но вот снова появился официант и с грустным видом сообщил: «В последнее время стало очень трудно доставать продукты для тотимэмбо. Мы не смогли купить их ни в одном магазине. Так что, как ни печально, некоторое время этого блюда не будет». Сэнсэй, глядя на меня, несколько раз повторил: «Плохо, плохо. Шли сюда специально, и вот…» Я тоже не мог оставаться равнодушным и принялся вторить ему: «Прискорбно».
– И то правда, — согласился хозяин. Я так и не понял, что именно «правда».
– Официант тоже казался опечаленным. «Если в ближайшее время достанем продукты, — сказал он, — тогда прошу». Когда же сэнсэй спросил его: «Из чего вы готовите тотимэмбо?» — он только засмеялся, но ничего не ответил. «Из поэтов из „Нихонха“, наверное?» — не унимался сэнсэй, на что официант сказал: «Да, да, вот именно. Сейчас даже в Иокогаме не достанешь, очень сожалею».
– Ха-ха-ха! Это конец? Забавно, — как никогда громко расхохотался хозяин. Колени его тряслись, и я чуть было не свалился а пол. Нисколько не считаясь с этим, хозяин продолжал смеяться. Он сразу повеселел, когда узнал, что не один он стал жертвой Андреа дель Сарто.
– Когда мы вышли на улицу, сэнсэй самодовольно сказал: «Ну как, здорово получилось? Эти разговоры вокруг Тоти Мэмбо, наверное, звучали очень забавно?» — «Я просто в восторге», — ответил я, и мы расстались. Время обеда давно прошло, я страшно проголодался и чувствовал себя скверно.
– Это уже неприятно, — впервые посочувствовал ему хозяин. Против этого и я ничего не могу возразить. Их разговор на некоторое время прервался, и в комнате было слышно только мое мурлыканье.
Тофу-кун одним глотком допил остывший чай и снова заговорил, на этот раз уже официальным тоном:
– Собственно говоря, я сегодня зашел потому, что у меня к вам, сэнсэй, есть небольшая просьба.
Хозяин тоже напустил на себя важный вид и спросил:
– А, какое-нибудь дело?
– Как вам, наверное, известно, я люблю литературу и искусство, а поэтому…
– Ну и прекрасно, — подзадорил его хозяин.
– Недавно я и мои товарищи организовали кружок декламации. Мы решили собираться один раз в месяц и заниматься исследованиями в этой области. В конце прошлого года даже состоялось первое занятие.
– Извините, я перебью вас, но когда вы говорите «кружок декламации», то можно подумать, что вы там читаете как-то по-особому разные виды стихов и прозы. Как у вас вообще это все происходит?
– Мы думаем начать с произведений классиков и постепенно дойти до творчества, скажем, членов кружка.
– Из произведений классиков, наверное, такие, как, например, «Лютня» Бай Лэ-тяня?
– Нет.
– Или что-нибудь вроде «Сюмпубатэйкёку» Бусона?
– Нет, нет.
– Что же тогда?
– Недавно мы читали одно из синдзюмоно Тикамацу.
– Тикамацу? Это тот самый Тикамацу, что писал дзёрури?
«Второго Тикамацу никогда не было. Если говорят о Тикамацу, то, значит, речь идет именно о Тикамацу-драматурге. До чего же туп мой хозяин, если он даже такие вещи переспрашивает», — подумал я. Но хозяин ничего не подозревал и легонько гладил меня по голове. «Ну, ошибся, не беда. Кто не ошибается — ведь встречаются даже люди, которые хвастают, что их любит косоглазый», — решил я и позволил хозяину ласкать меня и дальше.
– Да, тот, — ответил Тофу-кун и пристально взглянул хозяину в лицо.
– И как вы это делаете? Один читает все подряд или вы распределяете роли?
– Мы попробовали распределить роли и читать как диалоги. Основная наша цель — вжиться в образы этих произведений и как можно полнее раскрыть их характеры. При этом мы пользуемся мимикой и жестами. Что же касается самого чтения, то главное — по возможности ярче показать людей той эпохи, чтобы персонажи, будь то барышня или мальчик на побегушках, получались как живые.
– О, да там у вас чуть ли не настоящий театр.
– Пожалуй. Правда, без костюмов и декораций.
– И, извините за любопытство, хорошо получается?
– Думаю, что для первого раза вполне удачно.
– Так что это за «синдзюмоно», о котором вы только что говорили?
– Это как раз то место, где говорится о том, как лодочник везет гостя в район публичных домов Ёсивара.
– Ну и сцену же вы выбрали, — произнес хозяин, слегка наклонив голову, — недаром он был учителем. Облачко табачного дыма, вылетевшее при этом у него из носа, коснувшись ушей, расплылось вокруг лица.
– Да что вы, не такая уж она трудная, — невозмутимо ответил Тофу-кун. — Ведь в ней участвуют всего лишь гость, лодочник, гетера, накаи, яритэ и кэмбан.
Услыхав слово «гетера», хозяин слегка поморщился. О том, что значат слова «накаи», «яритэ», «кэмбан», он, видимо, не имел ясного представления и поэтому первым делом спросил:
– Накаи — это все равно что служанка в доме терпимости?
– Мы еще не приступили к глубокому изучению этого вопроса, но, по-моему, накаи — это служанка при доме свиданий, а яритэ — нечто вроде советницы по делам женской комнаты.
Всего несколько минут назад Тофу говорил: «Мы стараемся подражать артистам, чтобы герои пьес получились как живые», — но он так, кажется, хорошенько и не понял, что представляют собой яритэ или накаи.
Значит, накаи состоит при чайном домике, а яритэ обитает в доме терпимости? Дальше. Кэмбан — это человек? Или этим словом обозначается какое-то определенное заведение? И если человек, то мужчина или женщина?
Мне кажется, что кэмбан — это все-таки мужчина.
– Чем же он занимается?
– Столь далеко мы пока не зашли в своих исследованиях. Постараемся в ближайшее время выяснить.
«Какая же чепуха, должно быть, получилась, когда вы читали свои диалоги», — подумал я и взглянул хозяину в лицо. К моему удивлению, оно было серьезным.
– Кто еще, кроме вас, состоит в декламаторах?
– Да разные люди. Гетеру читал К-кун, юрист. Правда, он носит усы, а говорить ему нужно слащавым женским голоском. Поэтому получилось немного странно. К тому же по ходу действия у гетеры должен разболеться живот…
– Неужели даже это необходимо при декламации? — с тревогой в голосе спросил хозяин.
– Конечно. Ведь как-никак эмоциональная выразительность — самое главное.
Тофу считал себя глубоким знатоком литературы.
– И как, удачно болел у него живот? — сострил хозяин.
В первый раз эта сцена ему не вполне удалась, на то и болезнь, — тоже пошутил Тофу.
– Кстати, какая роль досталась тебе?
– Я был лодочником.
– Ах, лодочником, — протянул хозяин таким тоном, словно хотел сказать: «Уж если ты играешь лодочника, то с такой ролью, как кэмбан, даже я справлюсь». Тут же он дал понять, что нисколько не обольщается насчет драматического таланта Тофу: — Трудно было тебе играть лодочника?
Тофу, кажется, не рассердился. По-прежнему сохраняя самообладание, он произнес:
– Начал я своего лодочника за здравие, а кончил за упокой, хоть и сам выбрал эту роль. Дело в том, что по соседству с домом, где собрался наш кружок, квартирует несколько девушек-студенток. Они как-то проведали, — не пойму, как им это удалось, — что состоится собрание кружка, пробрались под окна нашего дома и стали слушать. Я читал свою роль с большим вдохновением, как заправский артист, бурно жестикулируя. Я настолько вошел в роль, что подумал: «Теперь пойдет как по маслу», и в этот самый момент… По-видимому, я слишком перестарался, и студентки, которые до этого кое-как терпели, наконец не выдержали и громко расхохотались. Не приходится говорить, как я растерялся, смутился и, сбитый с толку, уже ни за что не мог продолжать. На этом нам и пришлось разойтись.
Я не мог удержаться от смеха, когда представил себе, что у них будет называться провалом, если они считают, что на первый раз все обошлось благополучно, и невольно замурлыкал. Хозяин все нежнее и нежнее гладил меня по голове. Приятно быть обласканным человеком как раз в ту минуту, когда смеешься над людьми, но в этом есть и что-то жуткое.
– О, это ужасно, — проговорил хозяин. Новый год, а он произносит надгробные речи.
– В следующий раз мы постараемся, чтобы репетиция прошла еще более успешно, потому-то я и пришел сегодня к вам. Дело в том, что мы просим вас стать членом нашего кружка и принять участие в декламациях.
– Но ведь я ни за что не сумею изобразить боли в животе, ни за что, — начал отнекиваться мой флегматичный хозяин.
– Ничего, пусть даже без этого. Вот у меня список лиц, оказывающих нам покровительство.
Тофу с торжественным видом развязал фиолетовый платок и вынул оттуда тетрадь размером с листок ханагами.
– Запишите, пожалуйста, свою фамилию и поставьте печать, — сказал он и, раскрыв тетрадь, положил ее перед хозяином. Я увидел имена знаменитых профессоров литературы и ученых-литераторов, расположенные в строгом соответствии с этикетом. Улитка-сэнсэй казался очень обеспокоенным.
– Я ничего не имею против того, чтобы записаться в число ваших покровителей, — сказал он. — Но какие у меня будут обязанности?
– Никаких особых обязанностей у вас не будет. Достаточно, чтобы вы вписали свое имя.
Узнав, что он не будет обременен никакими обязанностями, хозяин облегченно вздохнул:
– В таком случае я записываюсь.
Лицо его изображало готовность сделаться даже участником антиправительственного заговора, знай он только, что это не повлечет за собой никаких лишних хлопот. Кроме того, соблазн поставить свое имя рядом с именами знаменитых ученых был очень велик, а потому вполне оправдана и та быстрота, с которой он дал свое согласие.
– Извините, я сейчас, — сказал хозяин и удалился в кабинет за печатью. Я шлепнулся на циновку. Тофу взял с тарелки большой кусок бисквита, затолкал себе в рот и принялся поспешно перемалывать его зубами. Я вспомнил случай с дзони, имевший место утром. Хозяин вышел из кабинета с печатью в руке как раз в тот момент, когда бисквит достиг желудка Тофу. Хозяин, кажется, не заметил, что бисквита на тарелке стало на один кусок меньше. А если бы заметил, то, конечно, подумал бы, что пирог съел я.
Когда Тофу ушел, хозяин вернулся в кабинет и обнаружил на столе неизвестно откуда взявшееся письмо от Мэйтэя. «Приношу поздравления по случаю радостного праздника Нового года».
«Необыкновенно серьезное начало», — подумал хозяин. В письмах Мэйтэя обычно ничего серьезного не было, в последнее время их содержание сводилось примерно к следующему: «Сейчас у меня нет женщины, которую бы я особенно любил, и любовных писем ниоткуда не получаю, — в общем, можно сказать, что живу благополучно, поэтому покорнейше прошу не беспокоиться за меня». Сегодняшнее же поздравительное письмо было необыкновенно заурядным.
«Хотел на минутку заглянуть к вам, но, в противоположность вашей сдержанности, я стараюсь придерживаться активного направления и в связи с празднованием этого необычайного Нового года страшно занят, так занят, что голова идет кругом; умоляю вас о сочувствии».
«Уж кто-кто, а этот человек должен был сбиться с ног от новогоднего торжества», — в глубине души согласился с ним хозяин.
«Вчера улучил минутку и решил угостить Тофу тотимэмбо, но, к несчастью, из-за нехватки продуктов моей идее не суждено было осуществиться, о чем я весьма сожалею…»
«Ну вот, и это письмо в конечном итоге оказалось таким же, как все остальные», — подумал хозяин и улыбнулся.
«Завтра я приглашен на карты к одному барону, послезавтра на новогодний банкет в „Обществе эстетики“, еще через день — на чествование профессора Торибэ, а еще через день…»
– Скучно все это читать. — Хозяин пропустил несколько строк.
«Как уже говорилось выше, за короткое время я должен был присутствовать на многих собраниях, я участвовал в заседании „Общества любителей театра Но“, „Общества любителей хайку“, „Общества любителей танка“, „Общества любителей синтайси“ и поэтому был вынужден ограничиться поздравительным письмом, вместо того чтобы навестить вас лично, за что и прошу покорнейше меня извинить…»
Дочитав до этого места, хозяин произнес:
– Очень ты здесь нужен.
«Когда мы увидимся в следующий раз, мне бы очень хотелось поужинать вместе с вами. И хотя зимой трудно найти деликатесы, я уже сейчас позабочусь, чтобы у нас было по меньшей мере тотимэмбо…»
«Все еще носится со своим тотимэмбо. Ну и невежда». Хозяин почувствовал некоторое раздражение.
«Однако в последнее время замечается нехватка продуктов для тотимэмбо, и поэтому никогда нельзя заранее сказать, когда будет это кушанье, а посему на всякий случай я осмелюсь предложить вашему изысканному вкусу хотя бы павлиньи языки…»
– Ага, две приманки выставил, — воскликнул хозяин. Ему захотелось узнать, что же будет дальше.
«Как вам известно, мяса в павлиньем языке и с полмизинца не наберется, а поэтому, для того чтобы наполнить желудок такому обжоре, как вы…»
– Ври больше, — бросил пренебрежительно хозяин.
«…я думаю, павлинов мне придется добыть штук двадцать-тридцать. Правда, меня несколько беспокоит то, что увидеть их можно только в зоологическом саду да в парке Асакуса, а в обычных лавках, где продают битую птицу, я никогда их не встречал».
– Ведь ты стараешься лишь ради собственной прихоти, — произнес хозяин; в его словах не прозвучало ни малейшего оттенка благодарности.
«В период наивысшего расцвета древнего Рима кушанье из павлиньих языков было необычайно модным и знаменовало собой верх утонченной роскоши, поэтому вы можете легко себе представить, какое страстное желание отведать его я издавна лелею в своей душе…»
– Что я там могу себе представить, — безразличным тоном произнес хозяин. — Дурак!
«Шло время, и к шестнадцатому-семнадцатому веку павлин повсюду в Европе стал лакомством, без которого трудно было себе представить пир. Я точно помню, когда граф Лейсестер пригласил королеву Елизавету в Кэнилворс, он угощал ее павлином. И на полотнах великого Рембрандта, изображающих пышные обеды, можно увидеть павлинов, которые лежат на столах, широко распустив хвосты…»
– Не так-то уж ты, наверное, занят, если нашел время описывать историю возникновения блюд из павлинов, — проворчал хозяин.
«Во всяком случае, я тоже, кажется, скоро заболею подобно вам несварением желудка, если мне придется и впредь есть так много, как сейчас».
– «Подобно вам» уже лишнее. Совсем незачем делать из меня мерило для несварения желудка, — брюзжал хозяин.
«По свидетельству историков, римляне устраивали пиры по нескольку раз в день. А если садиться за стол два-три раза подряд, то это вызовет расстройство пищеварительных функций даже у человека с очень здоровым желудком и, уж конечно, у таких, как вы…»
– Опять «как вы»? Ох и грубиян!
«Досконально изучив вопрос о невозможности совмещения чревоугодия и гигиены, они придумали один способ для того, чтобы можно было поглощать всевозможные деликатесы в огромных количествах и сохранять органы пищеварения в норме».
Хозяин внезапно встрепенулся:
– Наконец-то!
«После еды они обязательно принимали горячую ванну, а выйдя из ванны, засовывали в рот два пальца и таким простым способом опоражнивали свои желудки. После этого они снова садились за стол и наслаждались, сколько душе угодно, тонкими яствами, а насладившись, снова лезли в горячую воду и повторяли все сызнова. Так можно вволю есть любимые кушанья, без всякого ущерба для внутренних органов. По-моему, римляне одним выстрелом убивали сразу двух зайцев…»
– И правда, одним выстрелом сразу двух зайцев. — На лице хозяина отразилась зависть.
«В двадцатом веке в связи с развитием средств сообщения необычайно возросло количество банкетов. Я верю, что, вступив во второй год русско-японской войны, который должен принести много перемен, наш победоносный народ оказался перед насущной необходимостью постичь по образцу древних римлян искусство горячих ванн и опоражнивания желудков. Меня повергает в глубочайшее беспокойство мысль о том, что если этого не сделать, то вся наша великая нация в ближайшем будущем подобно вам превратится в желудочнобольных…»
«Опять „подобно вам“? — подумал хозяин. — Этот человек начинает меня раздражать».
«При сложившихся обстоятельствах мы, люди, хорошо знакомые с Западом, окажем неоценимую услугу всему обществу, если глубоко изучим старинные предания и легенды, возродим уже забытые истины, сделаем их всеобщим достоянием и, как говорится, пресечем зло в корне. Тем самым мы вознаградим государство за то, что сейчас имеем возможность в любое время предаваться увеселениям…»
– Какие-то странные вещи он пишет, — покачал головой хозяин.
«Вот почему я сейчас охочусь за сочинениями Гиббона, Моммзена, Смита и других, но, к моему великому сожалению, все еще не могу добраться до истоков истины. Однако, как вам известно, у меня такой характер, что если мне что-нибудь взбредет в голову, то я ни за что не успокоюсь до тех пор, пока не добьюсь своего, а поэтому верю, что недалек тот час, когда будет возрожден старый способ опоражнивания желудков. Разумеется, как только я сделаю вышеназванное открытие, я немедленно поставлю вас об этом в известность. А после того как открытие будет сделано, мне хотелось бы во что бы то ни стало угостить вас тотимэмбо или павлиньими языками, о которых я говорил раньше; думаю, что мои изыскания будут, безусловно, ценны и для вас, уже страдающего от несварения. На этом кончаю свое письмо, прошу великодушно извинить за небрежное изложение мысли».
«Уж не обманывает ли он меня?» — подумал хозяин, но письмо было написано слишком серьезно, и он спокойно дочитал его до конца. Потом рассмеялся и сказал: «Ох и бездельник же этот Мэйтэй, даже на Новый год не может обойтись без проказ».
В последующие несколько дней не произошло сколько-нибудь примечательных событий, если не считать того, что в белой фарфоровой вазе постепенно увял водяной лук и распустились цветы на сменивших его ветках сливы. Такая жизнь мне окончательно наскучила, я два раза ходил навестить Микэко, но повидаться с ней не смог. В первый раз я решил, что ее нет дома, но когда пришел на следующий день, то узнал, что она больна и не встает с постели. Спрятавшись за орхидеей, которая росла в тёдзубати, я подслушал доносившийся из-за перегородки разговор между учительницей музыки и служанкой. Вот о чем они говорили:
– Микэ позавтракала?
– Нет, с самого утра ничего не изволили кушать. Я уложила их на котацу, пусть погреются.
Когда я услышал этот разговор, то никак не мог поверить, что речь идет о кошке. Заботятся о ней совсем как о человеке.
Я стал сравнивать свою жизнь с жизнью Микэко и испытал при этом два противоречивых чувства: с одной стороны, мне было завидно, а с другой, радостно, что кошка, которую я люблю, окружена таким теплом и заботой.
– Что же делать, ведь она совсем ослабеет, если не будет есть.
– Ваша правда. Мы вот и то — не поедим день, так на следующий и работать не можем.
Из ответа служанки следовало, что она считает кошку существом куда более благородным, чем она. Наверное, и правда, в этом доме кошка важная персона.
– А к врачу ты ее носила?
– Конечно. Только врач попался какой-то странный. Захожу я с Микэ на руках к нему в кабинет, а он: «Что, простудилась?» — и хочет пощупать мне пульс. «Да нет, говорю, больная не я, а вот», — и показываю ему Микэ. Он рассмеялся и говорит: «Я в кошачьих болезнях не разбираюсь. Поменьше носись с ней, и она мигом поправится». Ох и жестокий человек, правда? Я рассердилась: «Не хотите смотреть — не надо, а смеяться нечего. Для меня эта кошка дороже всего на свете». Посадила Микэ за пазуху и прямо домой.
– Так-с…
«Слово-то какое мудреное „так-с“, у нас в доме ничего подобного не услышишь. Нужно состоять в родстве с какой-то там Тэнсёин-сама, чтобы так говорить. Уж очень изысканное словцо», — с восхищением подумал я.
– Жалуются они все на что-то, и теперь у них горлышко болит. От простуды кто угодно закашляет…
Речь служанки была отменно вежливой, недаром она состоит в горничных у особы, имеющей отношение к Тэнсёин-сама.
– К тому же в последнее время появилась какая-то новая болезнь, туберкулез легких называется, что ли…
– И правда, сейчас что ни день, то новая болезнь: туберкулез, чума; все время надо быть начеку.
– Мы в старину о таких напастях и не слыхивали. Ты тоже будь осторожнее.
– Конечно, конечно.
Служанка была очень растрогана.
– Как же она могла простудиться, ведь вроде не так уж часто и на улицу выходит…
– Вы знаете, у них в последнее время завелся плохой приятель, — с торжественным видом, словно поверяя государственную тайну, произнесла служанка.
– Плохой приятель?
– Да, такой неопрятный кот, живет у учителя на проспекте.
– У того самого учителя, который каждое утро кричит не своим голосом?
– Вот именно, когда он умывается, всегда орет, как резаный гусак.
«Орет, как резаный гусак» — очень образное выражение. У моего хозяина есть такая привычка, когда он полощет по утрам в ванной рот, то постукивает зубной щеткой по горлу и издает при этом весьма странные звуки, нисколько не беспокоясь о том, что они могут быть неприятны окружающим. Когда он не в духе, то гогочет изо всех сил, а если настроение у него хорошее, это гоготание становится еще громче. Одним словом, плохое ли у него настроение, хорошее ли — он, не переставая ни на секунду, орет свое «га-а, га-а». Жена хозяина уверяет, что раньше у него не было такой привычки, но однажды, после того как они поселились здесь, он неожиданно загоготал и теперь уже ни один день не обходится без этого. Что и говорить, привычка не из приятных, и мы, кошки, никак не можем взять в толк, почему он упорно продолжает проделывать это каждое утро. Впрочем, дело не в этом, уж очень меня укололи слова «неопрятный кот», и я стал слушать еще внимательнее.
– Не знаю, что за заклинания он выкрикивает таким голосом. До Реставрации даже слуги — и те имели понятие об этикете, и никто в усадьбах не умывался подобным образом.
– Ах, ах, ну конечно же!
Служанка слишком часто приходила в восторг, и тогда ахам да охам не было конца.
– Ничего удивительного, что у такого хозяина и кот бродяга, ты его поколоти слегка, когда он придет в следующий раз.
– Непременно поколочу. И не иначе как из-за него заболела наша Микэ. Уж я непременно отомщу ему за это.
«В каком ужасном преступлении ты меня обвиняешь, — подумал я. — Теперь мне нельзя без особой надобности показываться тебе на глаза». Так и не повидавшись с Микэко, я вернулся домой.
Хозяин сидел в кабинете и что-то усердно писал. Он, должно быть, страшно рассердился бы, если бы я рассказал ему, что о нем думают в доме учительницы музыки, но, как говорят, блажен тот, кто не ведает, — что-то бормоча себе под нос, он изо всех сил старался придать себе вид святого поэта.
И тут неожиданно явился Мэйтэй-кун, тот самый Мэйтэй-кун, от которого только что получено письмо, где он извещает хозяина о своей занятости и сожалеет, что не может лично поздравить его с Новым годом.
– Наверное, какое-нибудь синтайси сочиняешь? Покажи, если что-нибудь интересное, — сказал он.
– Угу, — нехотя произнес хозяин. — Вот неплохой рассказ попался, дай-ка, думаю, переведу.
– Рассказ? Чей рассказ?
– Не знаю чей.
– Неизвестного автора? Что ж, и у неизвестных авторов бывают очень хорошие вещи, вовсе не следует относиться к ним пренебрежительно. А где был напечатан этот рассказ?
– Во втором томе школьной хрестоматии, — как ни в чем не бывало ответил хозяин.
– Во втором томе хрестоматии? При чем здесь хрестоматия?
– А при том, что замечательное произведение, которое я перевожу, входит как раз во второй том хрестоматии.
– Брось шутить! Ты, верно, задумал отомстить мне за павлиньи языки.
– Я не такой лгун, как ты, — ответил хозяин и покрутил ус. Он оставался совершенно невозмутимым.
– Рассказывают, что когда-то в старину один человек спросил у Санъё: «Сэнсэй, не попадалось ли вам в последнее время какое-нибудь выдающееся произведение?» Тогда Санъё достал долговую расписку, написанную конюхом, и сказал: «Из созданных за последнее время выдающихся произведений на первом месте стоит вот это». Кто знает, вдруг и у тебя обнаружился тонкий литературный вкус. А ну, читай, я послушаю.
Мэйтэй-сэнсэй говорил так, словно он был самым большим авторитетом в вопросах литературы.
Голосом монаха из секты дзэн, читающего заветы великого Дайто Кокуси, оставленные им в назидание потомкам, хозяин забубнил:
– Великан Тяготение.
– Что за «великан тяготение»?
– Это заголовок такой: «Великан Тяготение»,
– Странный заголовок. Не пойму, что он означает.
– Здесь имеется в виду великан, имя которого Тяготение.
– Не совсем гладко, ну ладно, пока так и оставим, заголовок как-никак. Читай побыстрее сам рассказ. Дикция у тебя приятная, с удовольствием слушаю.
– Только не перебивай меня, — предупредил хозяин и снова принялся за чтение:
– Кэт смотрит из окна на улицу. Там дети играют в мяч. Они подбрасывают его высоко вверх. Мяч летит все выше и выше. А через некоторое время падает. Дети снова подбрасывают его. И так много раз подряд. И каждый раз мяч возвращается на землю. «Почему он падает? — спрашивает Кэт. — Почему не летит все выше и выше?» — «Потому, что в земле живет великан, — отвечает мать. — Это великан Тяготение. Он сильный. Он все притягивает к себе. Он притягивает дома к земле. А если бы не притягивал, то они улетели бы. Дети тоже улетели бы. Ты, наверное, видел, как опадают листья. Это великан Тяготение зовет их. Тебе, наверное, приходилось ронять книгу. Это великан Тяготение зовет ее: „Иди сюда“. Мяч начинает подниматься в небо, но тут его окликает великан Тяготение, и он падет на землю».
– И все?
– Угу. Разве плохой рассказ?
– Ах, что ты, он произвел на меня огромное впечатление. Нежданно-негаданно получил подарок в знак благодарности за тотимэмбо.
– Никакой это не подарок. Просто понравился мне рассказ, вот я и попробовал его перевести. Ты не согласен со мной? — произнес хозяин, вопросительно глядя на очки в золотой оправе.
– Я поражен. Никогда не думал, что ты способен на такие шутки, вот и попался на удочку. Сдаюсь, сдаюсь. — Мэйтэй громогласно объявил о своем поражении, но хозяин так и не понял, что имеет в виду его приятель.
– У меня, — сказал он, — даже в мыслях не было заставить тебя сдаться. Просто рассказ показался мне интересным, и я попробовал его перевести. Только и всего.
– Ах, как в самом деле все забавно получилось! Только этого твоего высказывания не хватало для полноты картины. Потрясающе! Я преклоняюсь перед тобой.
– Не надо преклоняться. Недавно я забросил живопись и решил вместо этого заняться писательским ремеслом.
– Это, конечно, не идет ни в какое сравнение с твоими картинами, которые лишены перспективности изображения и отличаются удивительным несоответствием цветов. Я в совершеннейшем восторге от перевода.
– Ну, раз ты так хвалишь, то я с еще большей охотой буду продолжать заниматься литературным творчеством, — ответил хозяин. Он упорно не желал понять истинный смысл слов своего собеседника.
В это время в комнату вошел Кангэцу-кун.
– А, здравствуй, — приветствовал его Мэйтэй-сэнсэй. — Только что я прослушал одно великолепнейшее произведение, и дух тотимэмбо уже не витает над нами.
– Вот оно что, — воскликнул Кангэцу. Очевидно, ему был понятен намек Мэйтэя. Только хозяин пребывал в полном неведении и не испытывал никакой радости.
– Недавно, — обращаясь к Кангэцу-куну, сказал хозяин, — по твоей рекомендации ко мне приходил человек по имени Оти Тофу.
– Зашел все-таки? Он очень честный парень, этот Оти Коти, но у него есть свои странности, и я боялся, как бы его визит не доставил вам беспокойства. Но он так просил познакомить…
– Особого беспокойства он мне не причинил…
– Неужели он вам ничего не рассказывал о своем имени?
– Нет, об этом разговора, кажется, не было.
– Да ну! Ведь у него привычка каждому новому знакомому объяснять свое имя.
– Как же он его объясняет? — вмешался Мэйтэй-кун, который долго ждал подходящего момента, чтобы вступить в разговор.
– Он очень обижается, когда «Коти» читают на китайский манер.
– Отчего бы это? — спросил Мэйтэй-сэнсэй и взял из замшевого с золотым узором кисета щепотку табаку «Кумой».
– Он всегда предупреждает: «Мое имя не Оти Тофу, а Оти Коти!»
– Странно, — произнес Мэйтэй, глубоко затягиваясь.
– Это объясняется исключительно его увлечением литературой, ведь если читать «Коти», то получается целое выражение «там и сям»; кроме того, он чрезвычайно гордится тем, что его имя и фамилия образуют рифму. Поэтому, когда «Коти» читают на китайский манер, он жалуется: «Растолковываешь, растолковываешь, и все без толку».
– Самое настоящее чудачество, — заявил Мэйтэй-сэнсэй тоном, не допускающим возражений, и вдруг, сжав в руке трубку, закашлялся — табачный дым, который сэнсэй в это время выдыхал из легких, изменил направление и, не дойдя до ноздрей, попал в дыхательное горло.
– В тот раз, — посмеиваясь, заговорил хозяин, — он рассказал мне, как исполнял роль лодочника на собрании кружка декламаторов и как над ним посмеялись студентки.
– Вот, вот, — Мэйтэй-сэнсэй принялся выколачивать трубку, и я поспешил отодвинуться подальше. — Этот самый кружок! Мы говорили о нем, когда я угощал Тофу тотимэмбо. «На следующее собрание, — сказал он, — мы решили пригласить известных литераторов. Прошу и вас оказать нам честь своим присутствием». — «Опять, спрашиваю, будете читать сэвамоно Тикамацу?» — «Нет, теперь мы возьмемся за более современные вещи, думаем остановиться на „Золотом демоне“». «Какая же тебе, говорю, досталась роль?» А он отвечает: «Я буду Омия!» Зрелище обещает быть забавным: Тофу в роли Омии. Обязательно побываю там, устрою ему овацию.
Кангэцу-кун как-то странно усмехнулся:
– Да, это будет забавно.
– Однако он хороший парень — исключительно искренний и весьма серьезный. Не то что Мэйтэй.
Хозяин сразу отомстил Мэйтэю и за Андреа дель Сарто, и за павлиньи языки, и за тотимэмбо. Но Мэйтэй-кун словно пропустил его слова мимо ушей и только улыбнулся:
– Ничего не поделаешь, у меня нрав что кухонная доска из Гётоку.
– Да, примерно так, — сказал хозяин. По правде говоря, он не понял, что значит выражение «кухонная доска из Гётоку», но ведь недаром он был учителем и лгал на протяжении многих лет — трудные минуты педагогический опыт приходил ему на помощь.
– А что значит «кухонная доска из Гётоку»? — с простодушным видом спросил Кангэцу. Хозяин, глядя на вазу с цветами, стоявшую в нише, произнес: «Эти цветы я купил еще перед Новым годом, когда возвращался из бани, хорошо сохранились, правда?» — и таким образом сумел перевести разговор на другую тему.
– Твои слова напомнили мне об одном удивительном случае, который произошел со мной перед Новым годом, — заговорил Мэйтэй, ловко жонглируя своей трубкой.
– Что за происшествие? Расскажи, — с облегчением вздохнул хозяин, видя, что со стороны «кухонной доски из Гётоку» ему же не угрожает никакая опасность.
И Мэйтэй-сэнсэй рассказал следующее:
– Было, как сейчас помню, двадцать седьмое декабря. Я получил от этого самого Тофу записку: «Хочу прийти к вам побеседовать о литературе; пожалуйста, никуда не уходите». Я ждал его с самого утра, но сэнсэй все не шел и не шел. После обеда я расположился у котацу и погрузился в чтение юмористических повестей Берри Пэйна, как вдруг пришло письмо из Сидзуока от моей матери. Она уже стара, и я для нее, видно, всегда буду ребенком, поэтому в письме содержалось множество разных советов: «зимой не выходи по вечерам из дому», «холодные обтирания — вещь, конечно, хорошая, но все-таки не забывай топить печь, а то простудишься» — и так далее. Уж на что я беззаботный человек — и то растрогался: «Как хорошо, когда у тебя есть родители, ведь никто другой так о тебе не позаботится». И тогда меня осенила мысль: «Довольно бездельничать. Надо написать какую-нибудь большую книгу и таким образом прославить нашу семью. Пусть еще при жизни матери весь мир узнает имя Мэйтэй-сэнсэя».
Читаю дальше: «Тебе очень повезло. Сейчас, когда из-за войны с Россией нашей молодежи приходится переживать огромные трудности и приносить все свои силы на алтарь отечества, ты продолжаешь веселиться, для тебя каждый день — праздник». Не так уж весело я провожу время, как думает мать. Потом она перечислила имена моих школьных товарищей, которые погибли или были ранены на войне. Когда я читал одно за другим имена товарищей, мне вдруг стало очень грустно: почему так печален мир? Как мало стоит человеческая жизнь! А в самом конце письма говорилось: «Я уже стара и этой весной, пожалуй, в последний раз отведала новогоднего дзони…» В этих словах чувствовалась такая безысходность, такая печаль, что я совсем расхандрился. «Хоть бы Тофу пришел поскорее», — подумал я, но сэнсэй все не шел. Так незаметно подошло и время ужинать. После ужина я решил написать матери ответ. Письмо получилось коротеньким, всего двенадцать-тринадцать строчек. Мать же иной раз присылала письма больше шести сяку. Мне так никогда не суметь. Поэтому я обычно напишу десяток строк и на этом кончаю.
Я целый день провел без движения, и к вечеру у меня разболелся желудок. Сказав своим: «Если придет Тофу, то попросите его подождать», — я вышел прогуляться, а заодно и опустить письмо. Вместо того чтобы пойти, как всегда, к Фудзимитё, я незаметно для себя забрел в Дотэ-Самбантё. Вечер был холодный, небо затянули тучи, из-за Охори ежеминутно налетали порывы сильного ветра. Со стороны Кагурадзака донесся гудок, и вскоре у подножья дамбы промчался поезд. Меня охватило жуткое чувство одиночества. Мысли об убитых на войне товарищах, старческой немощи, о превратностях судьбы и скоротечности жизни вихрем кружили в голове. Я подумал, что чаще всего именно в такие минуты людьми вдруг овладевает желание повеситься, навсегда уйти из жизни. Взглянув на дамбу, я обнаружил, что стою как раз под той самой сосной.
– Той самой сосной? Какой сосной? — взволнованно спросил хозяин.
– Под сосной удавленников, — ответил Мэйтэй и запахнул ворот своего кимоно.
– Сосна удавленников растет на холме Ко-но-дай, — возразил Кангэцу, внося тем самым еще большую путаницу.
– На Ко-но-дай, — поспешил разъяснить Мэйтэй, — растет сосна, на которую вешают колокола, а на той, что в Дотэ-Самбантё, вешаются люди. Еще в древнем предании говорится, что у каждого, кто пройдет под этой сосной, появляется желание повеситься. Вот ее и назвали сосной удавленников. У дамбы растет несколько десятков сосен, но если ты услышишь о том, что кто-то повесился, знай, он мог повеситься только на этой сосне. Ежегодно с дерева снимают несколько удавленников. Другие деревья совсем не навевают мыслей о смерти.
Я взглянул на сосну. Ее ветви склонились над улицей. «Ах, какая красота, — подумал я, — даже жаль уходить отсюда. Вот бы посмотреть, как выглядит это дерево, когда на нем висит человеческое тело. Может быть, еще придет кто-нибудь». Я оглянулся по сторонам, но поблизости не было ни души. Ничего не поделаешь, придется, наверное, самому повеситься. Нет, не стоит, уж очень опасный эксперимент, — так, пожалуй, и с жизнью расстаться недолго. Но ведь говорят же, что древние греки во время праздников развлекались тем, что имитировали повешение. Делалось это так: человек становился на подставку и просовывал голову в петлю, и в этот момент кто-нибудь выбивал у него подставку из-под ног. Тот, кто изображал повешенного, тут же высвобождал голову из петли и спрыгивал на пол. Если это правда, то почему бы и мне разок не попробовать. Я ухватился руками за ветку, и она послушно наклонилась, образовав изящный изгиб. Я попытался себе представить, как плавно она будет покачиваться, когда я повисну на ней, и меня охватил неописуемый восторг. «Обязательно повешусь», — подумал я, но вспомнил о Тофу — а вдруг он придет, тогда ему придется слишком долго меня ждать. Лучше встречусь сначала с Тофу, поговорю с ним, как обещал, а потом снова приду сюда, — решил я и быстро направился домой.
– И это все? — спросил хозяин.
– Интересно, — ухмыльнулся Кангэцу.
– Прихожу домой, а Тофу нет. Зато от него пришла открытка: «Сегодня у меня много неотложных дел, никак не могу к вам выбраться, но надеюсь, что мы непременно встретимся на днях». Я сразу успокоился и с радостью подумал: «Теперь можно спокойно пойти и повеситься». Быстро надев гэта, я со всех ног бросился бежать к заветной сосне…
Мэйтэй посмотрел на хозяина, потом на Кангэцу и замолчал.
– Ну, ну, прибежал ты, а дальше? — нетерпеливо спросил хозяин.
Кангэцу же произнес:
– Вот здесь-то и начинается самое интересное, — и принялся крутить шнурок от хаори.
– Прибегаю и вижу, что кто-то уже опередил меня. Представляете, опоздал на какую-то минуту, и вот… Такая жалость! Сейчас мне все кажется, что сам бог смерти руководил мною. Будь здесь, предположим, Джеймс, он, наверное, сказал бы, что в соответствии с каким-нибудь особым законом причины и следствия произошло взаимодействие потустороннего мира, который подсознательно существует в нашем мозгу, и окружающего нас мира реального. Ну что, разве не удивительный случай произошел со мной? — закончил Мэйтэй свой рассказ, и лицо его стало еще более непроницаемым.
Хозяин, решив, что над ним снова хотят подшутить, не проронил ни слова; он набил рот куямоти и теперь старательно пережевывал его.
Кангэцу тщательно разгребал пепел в хибати и, не поднимая головы, посмеивался. Наконец он посмотрел на хозяина и серьезным тоном заговорил:
– И не поверил бы, что такое может случиться, — уж очень неправдоподобной кажется на первый взгляд эта история, но совсем недавно мне самому довелось испытать нечто подобное, а поэтому она у меня не вызывает никаких сомнений.
– Как! Ты тоже хотел повеситься?
– Нет, я не вешался. Но случай, о котором я хочу рассказать, тоже произошел в конце прошлого года и, что еще более удивительно, в тот же день и почти в тот же час, что и с вами, сэнсэй.
– Забавно, — заметил Мэйтэй и тоже принялся набивать рот куямоти.
– В тот день мы собрались в доме одного моего знакомого в Мукодзима на проводы старого года. Предполагалось устроить концерт, поэтому я захватил с собой скрипку. На вечер собралось пятнадцать или шестнадцать барышень и дам, и было очень весело. Устроили все великолепно, и я подумал, что уже давно не проводил время так интересно. Но вот закончился ужин, а за ним и концерт, обо всем переговорили, да и время было позднее, и я собрался было уже откланяться, как вдруг ко мне подошла супруга одного профессора и тихо спросила: «Вы знаете, что барышня N заболела?» Всего каких-нибудь два или три дня назад я видел эту девушку, и тогда она выглядела вполне здоровой. Поэтому я, естественно, испугался и принялся расспрашивать о ее здоровье. Оказывается, в тот же день, когда мы встретились, к вечеру у нее внезапно поднялась температура и она впала в бред. Но если бы только это! Главное, что в бреду она то и дело повторяла мое имя.
Не говоря уже о хозяине, даже Мэйтэй-сэнсэй — и тот воздержался от обычных своих замечаний: «Э, да здесь что-то нечисто». Сейчас они хранили полное молчание и слушали очень внимательно.
– Потом эта дама рассказала о том, как к больной позвали врача и как тот не мог поставить диагноз. «Затрудняюсь сказать, — заявил он, — что это за болезнь. Ясно одно: у девушки сильный жар, и от этого помутилось сознание. Если снотворное не даст желаемого результата, нужно быть готовым к худшему исходу». Мне сразу стало как-то не по себе, возникло чувство страшной подавленности, какое обычно бывает, когда снятся кошмары. Казалось, что воздух вокруг меня вдруг затвердел и с неимоверной силой сжимает меня со всех сторон. По пути домой я не мог думать ни о чем другом, кроме барышни N. Эта красивая, эта энергичная, эта пышущая здоровьем барышня N!
– Извини, перебью тебя на минутку. Ты уже дважды произнес «барышня N», если можно, назови ее имя, — перебил его Мэйтэй и оглянулся на хозяина. Тот тоже неопределенно буркнул «угу».
– Нет, лучше не надо, боюсь, что это будет ей неприятно, — запротестовал Кангэцу-кун.
– Значит, все так и будет покрыто мраком неизвестности?
– Не смейтесь, пожалуйста, я ведь говорю совершенно серьезно… Стоило мне вспомнить об этой девушке, и тотчас же она ассоциировалась в моем сознании с увядшими цветами, с облетевшими листьями; я пришел в полное уныние, словно жизненные силы покинули мое тело. Пошатываясь, побрел я к мосту Адзумабаси. Там, опершись на перила, я долго смотрел вниз на воду. Не помню, было это время отлива или прилива, я видел только стремительно проносившийся подо мной поток черной густой воды. Со стороны Ханакавадо на мост вбежал рикша. Я провожал взглядом огонек фонарика, покачивавшегося у него на коляске, до тех пор, пока он стал совсем маленьким и наконец потерялся во тьме. Я снова стал смотреть на воду. И тут откуда-то издалека донесся голос, зовущий меня по имени. «Что это? Кто в такое время может звать меня?» — подумал я и стал пристально вглядываться вдаль, но в темноте ничего нельзя было разглядеть. «Очевидно, мне просто почудилось, — решил я. — Надо побыстрее идти домой». Но не успел я сделать и двух шагов, как снова послышался слабый крик. Опять кто-то звал меня по имени. Я замер на месте и стал вслушиваться. Когда меня окликнули в третий раз, я вцепился обеими руками в перила и задрожал от страха. Может, этот голос доносился откуда-то издалека, а может, со дна реки, несомненно одно — он принадлежал барышне N. «Я здесь», — не помня себя от страха, крикнул я. Гулкое эхо прокатилось над темной рекой, я испугался своего собственного голоса и быстро оглянулся по сторонам. Ни человека, ни собаки, ни луны. Во мне росло желание броситься в объятия темной, как эта ночь, реки, немедленно отправиться туда, откуда доносился голос. Мои уши снова пронзил жалобный, исполненный муки крик барышни N, словно молящей о спасении. «Иду», — ответил я и, перегнувшись через перила, посмотрел на черную холодную воду. Мне казалось, что взывающий о помощи голос доносится снизу, с большим трудом пробиваясь сквозь толщу воды. «Она там, под водой, — подумал я и влез на перила. — Позовет еще раз — прыгну». Полный решимости, я вглядывался в поток. И вот в воздухе, как дрожание струны, снова повис жалобный крик. Пора! Я напряг всю свою волю, подпрыгнул на целый тан и, как, ну скажем — камень, полетел вниз.
– Так-таки и прыгнул, — заморгал хозяин,
А Мэйтэй дернул себя за кончик носа и сказал:
– Не думал, что дойдет до этого.
– После прыжка я потерял сознание и некоторое время находился в обморочном состоянии. Когда я очнулся, то почувствовал, что очень замерз, хотя одежда на мне была совершенно сухая. Но я же прекрасно помню, что прыгал в воду, что за наваждение! «Странно», — подумал я, когда окончательно пришел в себя и огляделся вокруг. Тут я удивился еще больше. Собирался прыгать в воду, но ошибся и прыгнул на середину моста. Меня разбирала досада. Только потому, что я спутал направление, мне не удалось отправиться туда, куда меня звал голос барышни N.
Кангэцу захихикал и принялся крутить шнурок от хаори, как будто тот мешал ему, и он решил его оторвать.
– Ха-ха-ха! Забавно! Эта история оригинальна тем, что очень похожа на рассказанный мною случай. Тоже ценный материал для профессора Джеймса. Наши ученые мужи наверняка были бы удивлены, если бы ему вздумалось, основываясь на фактическом материале, написать книгу о человеческой индукции… Ну, а как болезнь барышни N? — допытывался Мэйтэй.
– Несколько дней тому назад я ходил поздравлять ее с Новым годом. Она играла у ворот со служанкой в волан и выглядела совсем здоровой.
Хозяин, который уже давно над чем-то сосредоточенно думал, наконец открыл рот.
– Со мной однажды тоже приключилось, — сказал он, показывая всем своим видом, что он не хуже других.
– Приключилось? Что приключилось? — спросил Мэйтэй. Уж от кого от кого, а от хозяина ничего путного он, конечно, не ожидал.
– Это произошло тоже в конце прошлого года.
– У всех в конце прошлого года. Странное совпадение, — засмеялся Кангэцу. Из зияющей у него во рту дыры торчал кусок куямоти.
Мэйтэй насмешливо спросил:
– Может, даже в тот же день и в тот же час?
– Нет, день был другой, что-то около двадцатого числа. «Вместо новогоднего подарка, — сказала мне в то утро жена, — сводите-ка меня послушать Сэтцу Дайдзё». — «Почему не сводить, отвечаю, свожу, конечно. Какая сегодня пьеса?» Жена заглянула в газету и сказала: «Унагидани». — «Я не люблю „Унагидани“, давай сходим в другой раз». В тот день мы так никуда и не пошли. На следующий день жена снова развернула газету: «Сегодня „Хорикава“. Пойдем?» — «В „Хорикава“, говорю, много играют на сямисэне, но и только. А в общем-то пьеса бессодержательная. Так что лучше не надо». Жена вышла из комнаты с недовольным лицом. На следующий день она объявила категорическим тоном: «Сегодня идет „Храм Сандзюсангэндо“, и я во что бы то ни стало хочу увидеть Сэтцу Дайдзё в „Сандзюсангэндо“. Не знаю, может и „Сандзюсангэндо“ вам тоже не нравится, но прошу вас пойти ради меня». — «Ну что ж, если тебе так хочется, можно и пойти, но это их самый лучший спектакль и наверняка будет полно народу. Поэтому не приходится думать, что удастся легко туда попасть. Издавна повелось: когда собираешься в театр, не забудь зайти в чайный домик при театре и заказать нужные места. Нехорошо нарушать правила, которых придерживаются абсолютно все. Как видишь, сегодня, к сожалению, тоже пойти не удастся». Жена мрачно взглянула на меня и чуть ли не плача проговорила: «Я — женщина и поэтому не знала, что все так сложно, но ведь и мать Охара, и жена Судзуки — Кимиё-сан — ходили в театр, минуя эти формальности. Мало ли что вы учитель, могли бы обойтись и без лишних хлопот, несносный вы человек!» — «Ладно, — уступил я, — пойдем, хотя нехорошо так поступать. Поужинаем и пойдем». Настроение у жены сразу поднялось. «Тогда нужно постараться поспеть туда к четырем часам. Нельзя мешкать ни минуты». — «Почему обязательно к четырем?» — спрашиваю я, а жена отвечает, что, как объяснила ей Кимиё-сан, можно вообще не попасть в театр, если заранее не занять места. «Значит, после четырех будет поздно?» — еще раз переспросил я. «Да, поздно». И тут, поверите, вдруг начался озноб.
– У жены? — спросил Кангэцу.
– Да какой там у жены! У меня! Я весь как-то сразу обмяк, словно аэростат, у которого прокололи оболочку и выпустили водород. Перед глазами все поплыло, я не мог двинуть ни рукой, ни ногой.
– Внезапное заболевание, — прокомментировал Мэйтэй.
– Меня разбирала досада. Очень хотелось исполнить просьбу жены, единственную за целый год. Ведь я только и делаю, что браню ее, заставляю выполнять тяжелую домашнюю работу, ухаживать за детьми и за все время ни разу не вознаградил ее за то, что она безропотно выполняет обязанности служанки. А сегодня у меня, к счастью, и время свободное было, и в кармане позвякивало несколько монет. Итак, все благоприятствовало жене, но вот мой озноб, от которого все плывет перед глазами! Как я поеду в трамвае, когда даже через порог переступить не в силах. Ах, какая жалость! Озноб становился все сильнее, все сильнее кружилась голова. «Если побыстрее показаться врачу и выпить какого-нибудь лекарства, то до четырех часов можно еще успеть выздороветь», — решил я и, посоветовавшись с женой, послал за доктором Амаки, но, к несчастью, он вчера вечером ушел в клинику на дежурство и еще не вернулся. «Он будет дома около двух и сразу же придет к вам», — сказали нашей служанке у доктора. — Что делать?! Выпей я сразу же настою на абрикосовых косточках, к четырем все бы как рукой сняло, но когда не повезет, то все идет кувырком. Видно, мне не суждено было хоть раз увидеть улыбающееся лицо жены. А она между тем укоризненно спрашивала меня: «Значит, вы никак не сможете пойти?» — «Пойдем, обязательно пойдем, — ответил я. — Успокойся, вот увидишь, я выздоровлю до четырех. Поскорее иди умойся, переоденься и жди меня». В эти слова я постарался вложить всю глубину своих чувств. Но озноб и головокружение все усиливались. Кто знает, что натворит эта малодушная женщина, если мне не станет лучше до четырех часов и я не смогу выполнить свое обещание! Ну и история. Как же быть? Я подумал, что сейчас мой долг по отношению к жене состоит в том, чтобы на всякий случай заблаговременно рассказать ей о бренности жизни, о том, что нет ничего вечного на земле, и таким образом подготовить к наихудшему исходу. Я немедленно позвал жену в кабинет. «Хоть ты и женщина, — сказал я, — но, наверное, понимаешь все-таки, что значит европейская пословица many a slip twixt the cup and the lip?» Ho она с грозным видом набросилась на меня: «Кто их разберет, эти европейские пословицы! Вы же знаете, что я не понимаю по-английски, но нарочно говорите на этом языке, чтобы поиздеваться надо мной. Ладно, пусть я не понимаю. Если вам так нравится говорить по-английски, то почему вы не женились на воспитаннице христианской школы? Таких жестоких людей, как вы, поискать надо». Весь мой так тщательно продуманный план рухнул. Мне очень хочется, чтобы хоть вы поняли, что я заговорил по-английски без всякой задней мысли. Мною руководила исключительно любовь к жене. Я просто не знаю, что мне делать, если вы истолкуете мои слова так же, как их истолковала жена. К тому же все это произошло в тот самый момент, когда из-за озноба и головокружения у меня немного помутилось сознание. Именно поэтому я поступил столь опрометчиво, прибегнув к английской пословице и заговорив о бренности жизни. Я, конечно, допустил оплошность. Начался новый приступ лихорадки, еще быстрее завертелись перед глазами предметы. Жена, как ей было велено, пошла в ванную, разделась до пояса и стала приводить себя в порядок, потом она достала из шкафа кимоно, оделась и стала ждать меня, всем своим видом говоря: «За мной, мол, дело не станет, могу выйти в любую минуту». Я же не находил себе места. Скорее бы уже Амаки-кун пришел, что ли. Глянул на часы. Уже три. До четырех остается всего один час. «Может, пойдем потихоньку?» — предложила жена. Наверное, кажется странным, когда хвалят собственную жену, но никогда она не казалась мне такой красивой, как в ту минуту. Ее кожа, которую она, раздевшись до пояса, старательно вымыла с мылом, блестела и казалась еще белей рядом с черным крепдешином хаори. Лицо моей жены сияло по двум причинам: первая, — так сказать, материальная, причина заключалась в том, что она мылась с мылом, а вторая, духовная причина — это надежда увидать Сэтцу Дайдзё. И мною овладела решимость во что бы то ни стало помочь этой надежде осуществиться. «Поднатужусь немного и встану», — подумал я и закурил. Но тут наконец пришел Амаки-сэнсэй. Он точно выполнил мою просьбу. Осведомившись, что меня беспокоит, он взглянул на мой язык, пощупал пульс, постучал по груди и погладил спину, вывернул веко, потер череп, а потом задумался. «Боюсь, не угрожает ли мне какая опасность», — сказал я, но доктор спокойно ответил: «Навряд ли что-нибудь серьезное». — «Наверное, и на улицу можно выйти», — спросила жена. «Конечно», — сказал Амаки-сэнсэй и снова задумался. Потом добавил: «Лишь бы не почувствовали себя плохо». — «Я чувствую себя неважно», — отозвался я. «Тогда для начала пропишу вам микстуру». — «Как микстуру?! Значит, у меня что-нибудь опасное?» — «Не настолько, чтобы беспокоиться. Не заставляйте себя нервничать понапрасну», — ответил доктор и ушел. Было уже половина четвертого. Послали служанку за лекарством. Жена строго-настрого приказала ей бежать всю дорогу до аптеки и обратно. Без четверти четыре. До четырех еще целых пятнадцать минут. Но тут как назло меня начинает тошнить, хотя до этого я не испытывал никакой тошноты. Жена налила микстуру в чашку и поставила ее передо мной. Но как только я поднес чашку ко рту, из глубины моего желудка послышался воинственный клич: «Гэ-э!» Пришлось поставить лекарство обратно. «Да пейте же вы быстрее», — поторапливала жена. Я чувствовал, что буду очень виноват перед ней, если сейчас же не выпью лекарство и мы не отправимся в театр. «Выпью, и все», — подумал я, решительно берясь за чашку, и снова это самое «гэ-э» с завидным упорством помешало осуществиться моему намерению. Пока я несколько раз подряд порывался выпить лекарство, но ставил чашку назад, часы в столовой пробили четыре. «Четыре часа, больше нельзя мешкать ни минуты», — пронеслось в моем сознании, и я опять взялся за чашку и — и удивительная вещь! поистине удивительная! — вместе с четырьмя ударами часов совершенно исчезла тошнота, и я смог выпить микстуру без всякого труда. Уже около десяти минут пятого я начал убеждаться, что Амаки-сэнсэй — великий доктор: как дурной сон исчезли и мурашки, бегавшие по спине, и головокружение; радость моя была безгранична, — еще бы, ведь я полностью исцелился от болезни, после которой уже и не надеялся подняться.
– И потом вы пошли в «Кабуки»? — спросил Мэйтэй с таким выражением на лице, словно он не понял, в чем суть этого рассказа.
– Мне хотелось пойти, но было уже больше четырех, и жена считала, что мы все равно опоздали. Так и пришлось отказаться от этой затеи. Приди Амаки-сэнсэй хотя бы на пятнадцать минут раньше, и я бы выполнил свой долг перед женой и она получила бы удовольствие. И все из-за каких-то пятнадцати минут! Какая досада! Мне и сейчас кажется, что тогда моей жизни грозила серьезная опасность.
Закончив свой рассказ, хозяин облегченно вздохнул с видом человека, наконец-то выполнившего тяжелую задачу. Наверное, он полагал, что таким образом сумел поддержать свой престиж в глазах собеседников.
Кангэцу улыбнулся, обнажив при этом свой дырявый рот, и сказал:
– Это действительно очень досадно.
Мэйтэй с наивным видом проговорил как бы про себя:
– Как должна быть счастлива жена, у которой такой муж.
В ответ за перегородкой послышалось покашливание хозяйки.
Я терпеливо выслушал по порядку все три рассказа, но, не найдя в них ничего забавного или поучительного, решил, что люди только и умеют что разговаривать друг с другом, когда им вовсе не хочется этого, да смеяться над тем, что совершенно несмешно, или радоваться тому, что печально. И все это только для того, чтобы как-то убить время. Я и раньше знал, что мой хозяин человек капризный и со странностями, но обычно он был немногословен, а поэтому я никак не мог понять его до конца. Мне даже казалось, что такая неясность таит в себе что-то страшное, но после сегодняшнего разговора мне захотелось презирать его. Что ему стоило молча выслушать рассказы тех двоих? Какой смысл нести несусветную чушь ради того, чтобы не отстать от других? Не знаю, может это Эпиктет заставляет так поступать. Одним словом, и хозяин, и Кангэцу, и Мэйтэй — самые обыкновенные бездельники, они делают вид, что им ничего не нужно, что они стоят выше всего будничного, в действительности же им свойственны и тщеславие и алчность. В их повседневной болтовне всегда Сквозит дух конкуренции, желание победить, победить во что бы то ни стало, и если кому-нибудь удается выдвинуться вперед хоть на один шаг, они тотчас же уподобляются хищникам, запертым в одной клетке и всегда готовым перегрызть друг другу глотку. Единственное достоинство этих людей, достоинство весьма незначительное, заключается в том, что их слова и поступки лишены шаблонности, характерной для обыкновенных дилетантов.
От таких мыслей у меня вдруг пропал всякий интерес к их беседе, я решил, что уж лучше пойти проведать Микэко, и отправился во двор учительницы музыки. Праздничные ворота из живых сосен, украшенных симэ, исчезли — ведь как-никак после Нового года прошло уже десять дней, но ясное весеннее солнышко щедро освещало землю с высоты бездонного голубого неба, на котором не было видно ни единого облачка, и маленький, меньше десяти цубо, двор выглядел еще более свежим, чем в день Нового года. На галерее лежала только подушка для сидения, людей не было видно; сёдзи тоже были плотно сдвинуты — наверное, учительница куда-нибудь ушла, может быть даже в баню. Впрочем, меня мало интересовало, дома она или нет, я беспокоился о другом: поправилась ли Микэко. Вокруг стояла мертвая тишина, нигде поблизости не было ни одной живой души. Я поднялся на галерею и прямо с ногами развалился на подушке. Лежать, оказывается, было очень приятно. Незаметно подкралась дремота. Я забыл даже о Микэко и все глубже погружался в сон, когда за сёдзи вдруг послышались голоса детей.
– Большое тебе спасибо. Готово?
Значит, учительница все-таки была дома.
– Извините, я немного задержалась. Когда я пришла к мастеру, он как раз заканчивал.
– Ну-ка, покажи. О, красиво! Будет напоминать нам о Микэ. Позолота как, не облезет?
– Я спрашивала его об этом. Говорит, взял самую лучшую, продержится еще дольше, чем на ихаи, которые он делает для людей… А еще он немного изменил один иероглиф в ее посмертном имени Мёёсиннё, потому что, по его словам, будет красивее, если «ё» написать скорописью.
– Хорошо, давай побыстрее поставим на алтарь и зажжем ароматические палочки.
«Что с Микэко? Какие-то странные дела здесь творятся», — подумал я, поднимаясь на ноги.
«Динь», — раздался звук колокольчика, и учительница запричитала:
– Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида, вечная тебе слава, Амида. И ты молись за упокой ее души.
«Динь». «Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида. Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида», — вторила служанка.
У меня вдруг тревожно забилось сердце. Я стоял на подушке словно деревянное изваяние, даже моргать перестал.
– Какое горе, какое горе! А ведь началось с небольшой простуды.
– Дал бы Амаки-сан хоть какое-нибудь лекарство, глядишь бы и обошлось.
– В общем, во всем виноват этот Амаки-сан, уж слишком пренебрежительно он отнесся к нашей Микэ.
– Не надо так плохо говорить о человеке. Видно, так суждено. Оказывается, Микэко тоже лечилась у Амаки-сэнсэя.
– Короче говоря, все произошло потому, что этот учительский бродяга-кот частенько сманивал ее на улицу, я так думаю.
– Да, да, только эта скотина виновата в смерти нашей Микэ. Мне хотелось как-нибудь оправдаться перед ними, но нужно было терпеть, и, затаив дыхание, я продолжал слушать. Прервавшийся на минуту разговор возобновился:
– Как плохо устроен мир. Преждевременно умирает такая красавица, как Микэ. А этот урод здоров и продолжает шкодить…
– Ваша правда. Другого такого славного человека, как Микэ, днем с огнем не сыщешь.
Вместо «другой такой кошки» служанка сказала «другого человека». Видать, она и впрямь считает, что кошка и человек одно и то же. Лицом служанка действительно очень похожа на нас, кошек.
– Если можно бы было, то пусть вместо Микэ…
– Умер бы этот бродяга из дома учителя. Тогда не нужно было бы желать ничего лучшего.
Худо мне придется, если обстоятельства сложатся так, что мне не останется желать ничего лучшего. Я еще ни разу не испытывал, что это за штука — смерть, поэтому не могу сказать, понравится она мне или нет. Недавно было очень холодно, и я забрался в гасилку. Служанка же наша не знала, что я там, и накрыла гасилку крышкой. Страшно даже вспомнить, чего я тогда натерпелся. По словам Сиро-куна, продлись мои муки еще немного, и наступил бы конец. Я бы безропотно пошел на смерть вместо Микэко, но если, умирая, невозможно избежать таких мук, то ни за кого умирать не захочется.
– Покидая этот мир, она не должна ни о чем сожалеть. Ведь хотя она и кошка, над ней читал молитвы монах, и имя посмертное ей придумали.
– Конечно, конечно, но было бы еще лучше, если бы монах не торопился и читал более тщательно.
– Да, молитва была слишком короткой. Когда я ему сказала: «Что-то вы слишком рано кончили», — Гэккэйдзи-сан ответил: «Я прочел самое главное, этого вполне достаточно, чтобы она попала в рай, — это же всего-навсего кошка».
– Ах, вон оно что… Ну, а если бы это был тот бродяга?…
Я уже не раз предупреждал, что у меня нет имени, но все-таки служанка учительницы упорно продолжает называть меня бродягой. До чего же невежливая особа!
– Велика его вина, и никакие молитвы не помогут ему попасть в рай.
Не знаю, сколько раз потом они еще повторили слово «бродяга». Я не мог дольше выносить этого разговора и, соскользнув с подушки, прыгнул на землю. Восемьдесят восемь тысяч восемьсот восемьдесят моих волосков стояли дыбом, я дрожал всем телом. С тех пор я ни разу даже близко не подошел к дому учительницы музыки. Сейчас, наверное, по ней самой Гэккэйдзи-сан небрежно читает заупокойные молитвы.
В последнее время я не отваживаюсь выходить из дома. Жизнь мне представляется какой-то унылой и мрачной. По части домоседства я теперь не уступлю самому хозяину. Мне вполне резонным начинает казаться объяснение затворничества хозяина несчастной любовью.
Крыс я так ни разу и не ловил, и однажды служанка даже поставила вопрос о моем изгнании, но хозяин знает, что я кот не простой, а поэтому я продолжаю жить в этом доме, по-прежнему ничего не делая. Без всяких колебаний готов принести хозяину свою глубокую благодарность за проявленную им доброту и одновременно выразить восхищение его проницательностью. Меня даже не особенно сердит, что служанка настойчиво не желает меня замечать и обращается со мной очень грубо. Если бы сейчас вдруг явился Хидари Дзингоро и принялся вырезать мой портрет на столбе у ворот, если бы японский Стейнлен взялся рисовать на холсте мое изображение, этим тупым слепцам пришлось бы устыдиться за свою непроницательность.