Стихотворения

Соснора Виктор

ФЛЕЙТА И ПРОЗАИЗМЫ

2000

 

 

1

«Дар напрасный, дар случайный…»

Дар напрасный, дар случайный, что ж ты вьёшься надо мной, что ты ставишь в руки смерчи, эти речи у немых? Что ж ты бьёшься, как астральный, в шелке листьев кимоно, разобьёшься, и оставит лить рисунки на камнях. Луны сникли, вина скисли, дух уходит через рот, как тоскливо в этом скользком грязномирье, — от чудес! Смерть на веслах, на пружинах под коленями стоит, и зубами перед жизнью ничего не говорит. Неповеды, немогумы, что срисовано у букв? Смерть зовётся по-другому, с пеной красится у губ.

 

2

«В этой сюите не тот Огонь…»

В этой сюите не тот Огонь и губ какадувный бег, и ветр известковый, и тот — не тот, и крики минуют рот. Завтра меня возьмут под уздцы (будет, не будет — решим), где небо извести на потолке, и поведут туда. И завтра, иглами вооружась, мой рот возденут на стол, и будет спайка двухдувных губ и много пяток моих. У слов и у музыкальных зон не тот оттенок, не тот, разрезав живот двуручной пилой, опилки не собирай!

 

3

«Выпавший, как водопад из Огня…»

Выпавший, как водопад из Огня, или же черепаха из мезозоя, не один из немногих, а ни один, как конверт запечатанный и не отправлен. В общих чертах я был бы, но их-то и нет, разве считать за «общность» поющую челюсть, в тело одетый, с вычерченным лицом, будто бы что-то значит рисунок тела. Как я полз по пескам вороньих лап, или летал на железе по городам и странам, как я шагал шесть раз ногой вокруг земли, всюду как клоун поднимая сабли и горны! В амфитеатрах и цирках трагический абрис смешон, у гладиатора в одиночку картонные тигры, кто из великих выбирал, а кто, извините, «великий», — яйца в сметане. Так можно сказать обо всех, кто взмыл, ни один не добьётся себе сверканья, от «внешнего вида» Креста остается три гвоздя, а от Будды сорок зубов и склеенные фаланги пальцев.

 

4

«У трагика нет грации, он сценичен, ролист…»

У трагика нет грации, он сценичен, ролист, очи блистают, лоб и голос, всегда на котурнах, смокинг и миф, ему не хватает чуть-чуть дендизма. Скажем, в антракте откинуть фалды и побренчать хвостом, или же смазать грим и нырнуть в помои в корыте, ему не хватает немножко Редингской тюрьмы, или руки, оторванной, как у да Сааведра. Или же лаять на четвереньках, как Гюи де Мопассан, чтоб дюли [3] запомнили и эту поэтическую тонкость, быть прижизненной статуей — нехитрый механизм, и вечно будут полны саркофаги Гюго и Гете. Не прикасайся ко мне ничья Звезда, звери не любят касаний, и не надо, если я надену золото и пойду на пьедестал… не будет! я предпочту другую походку.

 

5

«Я живу на тех островах, что текут в речку „чур!“..»

Я живу на тех островах, что текут в речку «чур!», они болотны, а значит в них нет винограда, и многомиганье птиц, и аэродром, откуда никто не взлетает, п. ч. он трясина. На жидких дорожках тонут самолеты и столбы высоковольтные, и цветут трости, а дом оседает в эту могучую муть, и скоро мы по макушку погрузимся. Я живу как чиж со взмахами крыл, они как два топора за плечами, и я лечу туда, не знаю куда, разрезая воздух и рубя бездны. Я лечу, как овчина, снятая с крючков, планер, радиозвук, неслышим, серобородонебрит, «свободолюбив», и возвращаюсь, и на крючки вновь себя надеваю. Риторика. В ней я не достиг даже начал, а хорошо б, как у других, одаренных, но много в доме и вокруг имажо́, призраков, насекомых, видений, клинописи и чисел.

 

6

«Много ль требуется? Дом, даже такой, как мой…»

Много ль требуется? Дом, даже такой, как мой, возведенный из досок и обложенный кирпичом от ветра, в бойницах средних веков для стрельбы (репер!), гений-баллист (а кто атакует?) чищу оружье. Не понимаю, не помню, вечный Дискобол, сценопоющий, саблеблещущий, Летучий Голландец, увешанный дездемонами, как брелок, как превратился в даоса, — вот загадка. Не нравится. И не помни. Сухую рыбу жуй, пили тела деревьев, чтоб, как в Освенциме, сжечь их, дятел долбит, кукушка кричит, часы стучат, я говорю, — не нравится мне эта трупарня. Этот морг, где возят себя на колесиках по шоссе млн. мертвецов, пальчиком прибавляя и убавляя скорость, где никто не бежит ногами, а весь мир сидит, мне унизительна радость народов, вскрывающих консервные банки. Руки кружа́т с воображаемой быстротой, не нравлюсь я себе в ситуации анти, ноги бегут по тропинкам, а голова бьется как щука подо льдом и нерестится в бочки.

 

7

«Не бойся. Когда будет спад у тоски…»

Не бойся. Когда будет спад у тоски, я уйду, эта яркость — растительные краски, Черный Квадрат несложный вымысел, он еще до династий Тань, но никогда из тех кто рискует не сможет Белый. Черный это всё, почему б не квадрат, а белый — подмалёвка, или же грунт для калейдоскопа, в белых холстинах римляне и планетные рабы, а в XX веке ходят белые рубашки. Белая магия — рассредоточение пустот, Белый Клоун Бога — дизайн для манежа, цвет атеизма и смерти (клиники — белы!), в древних династиях белым был только саван. Но и цветастость от перевозбуждения глаз, китайская тушь диктует, что линия интенсивней, смотрится на всё раскрашенное, и пестрит, и рисуется пером черная орхидея. Так и есть. Но и это опять от того, что тоскую, а вокруг в шнуровке комплексанты, вздрогнется и взовьётся, и некий мираж белого безмолвия, но и этот мой импульс ударяется в шкуры.

 

8

«О бедный Мир дарёных слёз…»

О бедный Мир дарёных слёз, домов, дрожащих в ливнепады, зелёных грёз, солёных роз, двух рук, некрашеных у лампы. Что ты стоишь стеклом у глаз, уж снег, уж снег, неограничен, на нижних вылит жидкий гипс, мизинец согнут и не греет. На берегах Луны иной живут иные дни и рельсы, они некрашены у ламп, и их дома дрожат, реальны. И может месяц сольных роз мизинец грёз обрезать се́рпом, о бедный Мир дарёных слёз, и вот и все твои сюрпризы!

 

9

«Как аллигатор из-под одеял…»

Как аллигатор из-под одеял ход Сириуса из Плеяд, и перия из источников туч, с деревьев сходят струи́. Кисти ломаются и кружат, не виден ветер у рта, а над горой поднимается медь, и ветер как известняк. В стекле волнисто, и дождевой лак — испарений ждет, а может и нет, а хочет быть прилипшим вечно к стеклу? Переливание крови из вен сада — всего лишь трюк, как в кинолентах из серий Лун следят, — а кто серпонос? От стука шаров и хаоса луз эклиптик, и Он устал, Ему бы свирель и удары в медь, а не биллиард и кий… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . и если учесть диапазон меди.

 

10

«Пустоголов; мой сад в круглых щитах, золотых…»

Пустоголов; мой сад в круглых щитах, золотых, разве что память о теле, как тысячелетние вина, над головою влага, в желтом волы, да ползут как памятники львы и носороги. Я говорю: память скроется, и моя, и обо мне, в саду островерхих птиц больше, чем ягод, уже улетели тела тех, кто летуч, и мой отлёт вот-вот и не готовлюсь. Хожу, как Гильгамеш и стукаю палкой о пол, мышки разбудятся, я им собеседник, найден в цветах и ящерицах общий язык, дюли ко мне не ходят, наговорился. Не ходит ко мне человеческая речь, а из царей прибегает соседский Ричард (колли) в гости за костью, говорят, у ню способность украсить ногой дом, но мне красивей ноги у вишен. Осень, как элегично, и вправду бездождливо и янтари, и на экранах мелькают сильно цветные картины, пиши, пиши, девятка, три плюс шесть, будущий (этот!) год трехнулевой, а в нули мы гибнем.

 

11

«У человеческих сочетаний нет нуля…»

У человеческих сочетаний нет нуля, в решете у Эратосфена простые числа значений, нуль — фантазия поздняя у уже многочисленных каст жрецов, чтобы всех превратить в нули и царить вечно над всеми. И царят, и меняют календари, чтоб обмануть уничтоженных и спутать звёздные судьбы, самосознанье нулей, что он — ничто, и в любой момент подлежит вычеркиванью и «на колени!». Это всё ж от наивности каст, от непонимания аксиом, что, создавая рок, они себя превращают в жертвы, ау! не докричишься, что по законам чисел вселенского «решета», нет-нет, а возникают единицы и даже девятки. И от них — Революции и уничтожение всех «судьбоносных» каст, от ненависти нулей, они ж не знают обман, что меняют касты на касты. Им важен миг, что он уже не нуль, а значимая, а не математическая фигура, и самый нуль из нулей становится гений, герой, о да! искусство для искусства, а т. е. бой для боя. «Бой для боя! А завтра — пропадай моя секир-башка, и я рублю рукой головы этих маньяков власти, в тот миг божественный я поднял себя на рок, внушаемый мне, нулю, и указал, что я существую. В тот миг безнадёжный, когда один огонь, я полон бури и полноценной крови, гори, догорай, моя Звезда, я видел Небо! ты не увидишь его так близко!»… Эх ты, бедняга!

 

12

«Настроенье пуническое. Сигарета как патрон…»

Настроенье пуническое. Сигарета как патрон, вставляю в челюсти и лязгаю затвором, выстрела нет, а дым, и… боевой мираж, и сапог из кирзы надеваю. И хожу по дому, печатаю шаг, висит на груди Крест Грюнвальда, м. б. это и «театр для себя», а дом содрогается и пауки выпадают из сеток. Как сказать! Если на сцене 6 млрд. солдат, (на берёзе две вороны, обе венерологичны!) и воинственный ветр обдувает им скулу́, и с тоски бутылками рубят друг друга. Если сяду на стул, обязательно обрублю свой сук, мои виденья медовы, — в замок Смерть стукает пальцем, открываю, — как манекенщица! трогаю грудь, ножки как ложки! — краснеет и убегает.

 

13

«Люди как бомбы, ими заполнен склад…»

Люди как бомбы, ими заполнен склад, лежат и мучаются в ящиках с замками, их не откроют, а если заглянут в щель, тут же взрываются, от взора. Кислые, как осколки, прыгают по этажам и умирают в лифте, сложив плечи, или же как статисты, выпрыгивают из окна, тысячами фигурантов в сутки. От этих взрывов и прыганий устает лицо, ещё они надевают электрический шнур на шею и нажимают пальцами, это не киноужасы, а потому, что позабыли им вставить в шею пружины… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . хоть и уходит патрон в синие щели неба.

 

14

«Но нет! Мы были! а я говорю — нет…»

Но нет! Мы были! а я говорю — нет, как Нибелунги, раз их нет на сцене, и отняты только юность и м. б. ж-знь, но Троя, Египет, и Дарданеллы с нами. Перед нами дрожали Дарий и Тамерлан, когда мы ставили перед войском голые ладони, от рёва морей до гремучих песков как мы стояли на куполах, отводя оружье. Убиты заряды, живут пыжи, а помнится конница всех реляций, не хочу ни страны, ни струны, ни войны, а продолжаю ставить руки. Пой! Не поётся! Живи! Не могу, не живётся небесный алмаз в известной слизи, как не летится, когда с билетом рейс, как Небо низко, и каплет, и каплет! Как не найдёшь живоговорящие глаза, как ни наденешь голову, она сквозная, как ни бьёшь копытом эту тупую Ось, выбьешь только свою ногу из колена! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Сердиться не надо, мы ведь в стремени случайно, сурдинок не надо, что несбыточна мечта, сэр, дикций не надо, как порошок — и эта тайна. Септимы, помада, — в этом тайме — «красота»!

 

15

«Какие скорбные круги…»

Какие скорбные круги опишет лист кленово-красный, четырехгранный коробок в какой пребудет серной грусти? У пленочных из Эры Рыб высокостны фейерверки, и их морской солёный ром не соберёт те-эти флоты. Божественность сосущих ос и безнадежность Книги Мира легко рифмуется как всё дурнослагаемое, — в рифму. Но Эра Рыб уйдет в заплыв, лишенными хвостов и лейко, в бессмертном Небе их — салют! и хлынет шланг у Водолея. О старый мир, и ты погиб, как белоснежные манжеты, уж ходит юность по губам, как шифровальные машины.

 

16

«Я уж писал, что Солнцу не быть…»

Я уж писал, что Солнцу не быть, досмотрим этот сюжет, но за концом еще конец, где Первым правит Второй. Полосы точек чернят стекло, под козырьком мираж, вот и восток уж сер, как закат, что, моавитяне, — мне? Ах, из пирамиды из их сердец надумывай мифороль, но если кто-то во всём и сам, то это один микроб.

 

17

«Я пишу, но это не „я“…»

Я пишу, но это не «я», а тот, кто во мне, задыхаясь, пишет, — Гусь перепончатый, за решеткой груди сидящ то на одном, то на другом стуле. То на одном, то на другом суку кишок клювами водит, макая в печень, то забирается в мозг и выглядывает в мой глаз, то сжимает и разжимает когтями сердце. Девять раз хирургией я разрезал живот и говорил «улетай!», а он ни в какую, уходят змеи, дохнут стрижи, а этот всё точит и точит пустые перья.

 

18

«Ни зги, ни ноги, напрасный дар…»

Ни зги, ни ноги, напрасный дар, я пробежал меж пальцев гремучей ртутью, все поэты Шара, собранные в спичечный коробок, не стоят одной ноты норд-оста. Об отваге льва ходит геральдика и канон, он блистательный и рычащий, а боится верблюда, похоронный факельщик сожжет и его лик, да и верблюд Аравийский — не долгожитель… Осень! какая! в моем окне, ежи по-буддистски по саду лопочут, будто гений включил перламутр у осин с пером, и чудесный воздух бокал за бокалом глотая. Будто и нет жизни, а вот этот цвет, как феномены, поют зеленые лягушки, и Мир, как тигр бегает головой, его глаза мои, ярко-желты!

 

19

«Ходить как джинн и прятаться в кувшин…»

Ходить как джинн и прятаться в кувшин, устал, не хожу, сижу в кувшине, мобилизую для дыхания сероводород и завинчиваюсь резьбой, чтоб не видеть. Много чудесных и бритых лиц, и платьев, подбитых каблуками, я понимаю, что мир окрестностей любим, но предпочитаю кувшин из бетона. Уютно и несытно в бетоне том, сижу, как роза с темными глазами, и если пытаются ломом пробку открыть, вовсю пою, — и убегают. Говорят, что это Голос Дракона Срединных Царств, или же эхо Грядущих Гуннов, или же это вообще-то с ума сшедший Монстр, — согласен! а кувшин подальше отодвигаю.

 

20

«В Книге сказано: не говори Рака́!..»

В Книге сказано: не говори Рака́ [4] ! а то гореть тебе в огненной геенне, не горят, говорят, и улетаю ступенями вверх, где собираются боги и геопотамы. На этом конгрессе нет чужих, и мы закатываем такое Рака́ по Миру, что содрогаются стёкла бокалов планет, лопаются лавы и Новые звёзды! Это на этом Шаре я не отвожу глаз, дюли — низких температур, холоднокровны, а там высокий темп крови у галактических Зверей, качающихся с ведрами на ногах у Зодиака!

 

21

«Любить камни, их штрихи…»

Любить камни, их штрихи, звероящеров, антикварную Славу, кисло-сладкий образ Грядущих дней, — образец на ладони, — то же и те же. С годами когда-нибудь в зале консервной мне Братья сыграют, и я отойду в ады, ничего, ничего, не будет Страшного Суда, кому Нюрнбергский процесс, и над кем? над собою?.. Перонойя, пиши да пиши, вот и ноябрь, сухой, с морозом, голубонебый, тяжелая тушь придёт с декабрем, и мышь заскребётся. И мы за заботой, кому надеть что из шуб, вымыть винты, чтоб шкаф не кренился, выдуть ветер с балкона, чтоб не шумел, нарубить на чистом столе капусты. А что, неплохая и мытая мысль, уж лучше, чем у мнимомыслителей вирус — Страх и Трепет, по морозу летит чайка, как окно, и моргает крыльями, как ногами!

 

22

«Я знаю, я пал, как по левой ноге…»

Я знаю, я пал, как по левой ноге спадает чулок у косули, от льва бегущей, но кто тут косуля, а кто лев, я тоже знаю, без берегов аллюзий. Лев бежит от тяжести лап, у него в виденьях круги крови, ему не впрячь в тележку трепетную лань, ведь у косули в ногах четыре шпаги. Я жгу огонь, а огонь не жгут грамматически, он сам сжигает, если уж хочется перемен, опростимся, смени костёр на льдину. Охотно, но по ритуалу ближе огонь, в пустыне всё ж водятся чибис и кактус, а нет косули, будем грызть свою голубую кость до почерненья, пока не пойдёт пена.

 

23

«О драгоценнейшие Духи…»

О драгоценнейшие Духи, не пережить вам этот год, куда летите и когда вы? — о никогда, о никогда! Зачем вы круглощитовые, как зонтичные и без доз, зачем вы огненны такие, непостижимы, как звезда? Моя мишень идет всё ярче, и пепел ширится из рук, вот-вот взорвёт снарядный ящик, агония, я говорю. Не жаль мне дней и снов напрасных, вот и у берега у букв уже надет с иглой наперсток, агония, я говорю. И сердце без инициаций всё бьётся, как живой ковёр, само с собой, как звук инцеста, голов, отрубленных у рук. Я не открою ваши коды, воздвигнут ветрами Собор, когда летите и куда вы на веерах моих зубов?

 

24

«И это будет Конец дней…»

И это будет Конец дней, ударят в бубен волы, и выйдут Септимы с белым лицом, в носках, с мешками золы. Их кости пусты, одежд не цвет, не взяли даже мечи, и разница между миганьем звезд и глаз — исчезнет в ночи. И снимут кожи, как зеркала, сложив в колёса телег, и будут пить обоюдный сок из чашечек — лейкоцит. И пальцами у́же пинцетов клещей расклеют кольца широт, и будет бесчеловечья Ночь у тех, кто с Розой Земли. Они повсюду рассыпят соль, останется Шар пустой, и ветер закружит много кудрей и грив — у львов и ягнят. И поползут верёвки шнуров, сжигая живность Коры, и на холодный и ледяной натянут струны сетей. Я вижу ту тревожную Ночь, фальшивой крови залог, ты думаешь, Он воскресит твой род, ты думай, а он убьёт. И эту сетку забросить Ввысь, чтоб в безднах новых звенеть… Вот так и «я» маркирует Ось лапкой мохнатых Муз.

 

25

«Книги как духи и Ниагара и женщины…»

Книги как духи и Ниагара и женщины, и м. б. — всё, а те, кто кричат — жизнь! — сублиматы, Мир листается и брошюруется, и некому сказать, кроме тех, кто пишет. Я боролся! я сжег тома самонаписанные, юн и воинствен, и когда появлялся указательный палец: пиши! я его обрубал сталью, а он опять появлялся. Касанье пера! — я узнал через много лет, сопряженье линий руки с полной луною, и опомнился я, что вокруг никого нет, и ударился головой о стол, — книгорожденный! Никому не сказавший да, не слушающий ответ, прошедший все оргии тела и оружья, если я слышал окрик: «назад, на стул!» — я садился и брал папирус и перья. Так теряют род и Родину, не обретая ни зги, голубые крылья планет переписывают на кляксы, полноценные губы идут в мясорубку страниц, ничего не остаётся, кроме табака, кофе да теина. Остаётся, правда, еще алкогольный бунт, равноценен самоубийству, а оно помеха, а потом Указатель отнимает уши и замораживает глаз, ведь книга не видит, не слышит того, кто не книга. Не сразу доходит, очарованные Судьбой, мантикой фраз, книгоношами и магнетическим кристаллом, это потом Бетховена бьёт, что Указатель глух, а ведомые им по Брейгелю летят в канавы. У диска безнадежностей нет ни Дао, ни метаморфоз, у слепых нет видений, у глухих — музы́ки Мира, истязая себя над страницами, голос губя, исполнители магии, — рабские роли. Ну, исполнил арию, оживлённый, с красной щекой, но твои фиоритуры в тот же миг превращаются в камни, всё живожаберное берёт Каменотёс, ты — «инструмент», и он тебя засёк ещё эмбрионально.

 

26

«От неуменья листать календарь…»

От неуменья листать календарь я не смотрелся в зеркало, брился на ощупь, да и то редко, кажется, я что-то недосмотрел, я забылся и прожил так долго. Если б я жил в золотом венце и в шашлыках, с грузовозами денег и шлюзами валюты, было б ничего, но так я не жил, а если б так, то давно б застрелился. Любить кого-то — это мой росчерк чернил, а они не любили, а я люблю листья, а они никого, и читают из книг, абсолютно не понимая, где какая страница. Это мнение, что книги пишутся от ума, о да, у тех, у кого он, у меня его нету, вот и свистят под лампочками и пугаются высоковольтных дуг, а уж чего-чего, а ума мы насмотрелись.

 

27

«О! В этих элегиях много чужих жуков…»

О! В этих элегиях много чужих жуков, взятых за крылышки и у меня поющих, пришлых имен, персоналий, чисел, планет, долго ж они просились включения в мой гербарий. Мог бы и вычеркнуть, вообще-то и не до них, скипетр имперский не так уж приветлив с жуками, но милосерд к голосам и малых сих, пусть, на булавку наколотые, тут обитают.

 

28

«Я пишу слогом понятных гамм…»

Я пишу слогом понятных гамм, читай и суши мешки фруктов, кто-то ж высадится на Арарат и найдёт своё седло, и в пещерах фрукты съедят и зёрнышки размножат пищу. Мне не войти в Ковчег чернооких мускулатур, ни к чему им бурнодышащий гребец в стакане, им нужен вязальщик плотов, доильщик коз и землекоп, чтоб рыть для них лопатой. Никому не нужен твой мукомольный вертел, не спасай того, кто не ищет спасенья, что Потоп тому, кто с старорожденных лет посильно и вполне плескается в потопе.

 

29

«Не веришь? Верю! Ну и не верь!..»

Не веришь? Верю! Ну и не верь!.. Пока я шлифую осень, по снегу чёрные шахматы ходят, пока я об осени, дни на нуле, в чашки сливает чёрные ливни. Это Небо, его неуклонный рёв, не читая книг, заколачивает чёрные доски, строит над Миром блокаду дней в кислоте ночей, где мечевидны ногти. Закрой свой ум и умножь свой гнев, положи два уха на каменную подушку, маяк отвыкает от солнца, свети да свети целые сутки под лампочкой, так маловаттной.

 

30

«Ничего, подожди, когда пройдут дожди…»

Ничего, подожди, когда пройдут дожди пепельные, и будешь в них сапогами прыгать, а потом просверлят диагонали по — Шар, и извлекут твой дым, по ДНКамне. И положат в стекло этот «творческий рок», как аллюзию доисторических дрелей, и напишут о грязнонебье вот этих лет, и что Сын Бога не пятнается грязью. Ещё бы, если он так пятнист, что нет места клейму, зататуирован, как тяжелая рыба, мы — дети подводных крыл больших мощностей, а они хрупки. Не крепки! Хрупки! Мышеловка убьет слона, Гераклу дадут ядовитый плащ женские ручки, это мало похоже на поединки Розы и Креста, если гений-Медведь слизнет муравья и пугается синей Акулы. Эра Рыб кончается через год, от мелководья они теряют жабры, и Великий Дух испускает сам себя, как у всех позвоночных, если приглядеться…

 

31

«С Новым Годом, неоглядным…»

С Новым Годом, неоглядным, уж Земля трясет Китай, бури ходят, обдувая, с континента в континент. Небо строит водосливы над страною Иафет, и по желобам из цинка рушит космохимикат. Каравеллы, корабелы, грот траншеями изрыт, флот затоплен, у матросов крепкой ниткой сшиты рты. А у жалоб и желаний, эти Гаспары из тьмы, у их юношей и женщин ручки вверх и клички МЫ. Эти мыки, камнерезы, мечтоноши на века, подтекает под каблук им, прикрепленный на меху.

 

32

«Я был знаменит, и вокруг вились воробьи…»

Я был знаменит, и вокруг вились воробьи, я держал открытой мою щеколду, и склевали досуха золотую мою крупу, а сейчас оседают на стульях грифы. — И, — говорю я им голым ртом, как нудист, обнажая голые зубы, — Ну, — говорю, — что тут поделаешь, джентльмены, и как? и они пригибаются, как с колена целясь. Прямые клювы длинней головы, с гребнем, загнутые, шеи с зобом, боязливы и вспыльчивы, не хитры, летают тихо, и большею частью шагают. Они сильней орлов и летают выше всех, питаются только падалью, вытянув горизонтально шеи, долго ж я жил и ждал «своих, духовных, Вторых», как видим, характеристики этих — с автором совпадают.

 

33

«Возврата нет, ни в один падеж…»

Возврата нет, ни в один падеж, ни в одно междометье, ни в перестановку глагола, ни в шаги, ожидаемые, много б отдал за чей-то выстрел в дверь, о далеко зашел сокол, птиц гоня к морю. Если мир реален, а в нём днём с огнём, и ищи свищи, как ау в колодце, Шар из досок, сбитый одним гвоздём, и кто-то, лёжа на локте, крутит этот ребус. И кто-то на ложе, едя рахат-лукум, крутит эту чалму в виньетках между пальцев, и эти еще что, живые как дождь, вспыльчивые, берут диктофон, и все Трое — самоубийцы. Мир любит тех, кто себя убил «во», их рисуют ярко и встают у портретов на колени… Кто ж божествен, Тот, Кого не видит никто, или же портретист? — еще та теорема.

 

34

«В окружности рук попадает ню…»

В окружности рук попадает ню, трогаю, — не ню, а что-то цветное, может быть, платье от ню, но не оно, может, охапка листьев из воздуха? и не это. Это память о ню, о цветном, о листьях и пр. и пр., на голове ведь тоже память о шляпе, на ногах память о флорентийских туфлях, во рту — память о стамбульской кухне. Какой памятливый! Как-то сказала Мать, с большой заботой, как бы я не потерял память, что у нее память о Животе, когда я там жил, а меня, как субъекта, она и видеть не видит.

 

35

«Топай к Небу с мешками с золой…»

Топай к Небу с мешками с золой, исповедей не будет, графий-био не пишем, а то, что помнится — солнцеворот пуль, снарядов, воздуха, скальпелей, вод, зверей, книг и женщин. Но ярче — женщин, их мазки по всем холстам, рисуемым мною — ню с отсеченными головами, то есть только тела, они лежат на цветном и дождь идёт из ламп над ними. А теперь они снятся в гробовой доске в шляпках с костьми, продырявленными, как сито, и из могилы в могилу бегает их нога в поисках парной любви, а меня всё нет и нету. С ужасом! — если меня положат вглубь, они сбегутся и лягут центростремительными кругами… Уж лучше зола! и пусть ея вечерами пьют, ложечкой помешивая в чайном стакане.

 

36

«Я полон желаний, хочется войти в мешок…»

Я полон желаний, хочется войти в мешок с девушкой, обезноженной и смелой, чтоб броситься в море и развязать шнурок, чтоб эту смелую — смыло. Повернись лицом к. Будто б не стою всеми четырьмя физиономиями, двио-Янус, пой о чистом, будто б не пою, что кроме смерти на свете — ясность? Хочется педофилии, чтоб по моде, но как? нужно лететь в Ганновер, там рядом Гаммельн, с бронзовой дудкой собрать всех детей в мешок, им будет легче на дне у рыбок. Им будет чище, чем риск со мной, хочется стрельбы по беременным и по всему, у кого пузо, хочется инцеста, но из сестер у меня одна киска Ми, она в боевой готовности, но я не в форме. Хочется терроризма, это я б смог, титулованный снайпер и ниндзя со школой, но это так мало, хочется металлических бомб между США, СНГ, Европой, Индией и Китаем. Но и это не то, хочется Галактических Войн, чтоб не ходить с козырьком от блесток солнцетока, и на осколках воткнуть аллювиальную розу и свинью, одну, чтоб нюхать, другую — жарить. Скромно, но сбыточно.

 

37

«Доски растут в доме, и скоро — Дворец…»

Доски растут в доме, и скоро — Дворец, пиавки в каналах, и будут Драконы, — перспективен! на руках из изумрудов повиснут венки, как наручники, а нимб овеществится в корону. И вот, Император Сил, я выйду на ступень, увижу безлюдье и пепельные осадки, выну классический меч и отрублю лицо, оно взовьется и станет над Миром. И это будет Новое Солнце, и через биллион то же и те же оживятся по всем таблицам. Вот почему меня не видит никто из, а если и видит, то в черных прорезях маски, я мог бы и показаться, но читая вышеизложенный романс, было б преждевременно, не опережай ход событий.

 

38

«Шар напрасный, тонкокостный…»

Шар напрасный, тонкокостный, как рутинный дирижабль, опускающийся с тучи по линейкам журавлей. Что случилось в это лето, всё по плоскостям легло, и кумиры левитаций выпадают из гондол. Цепь запутано у черни, по планете голый вой, и стоят над нами черви с очень толстой головой. Тонкоклювы эти яды, мёрзнет око у Судьбы, и летают, и не тают белотелые столбы.

 

39

«Утомленныя солнцем…»

Утомленныя солнцем, мыло в море одежды, вышло к соснам сушиться, и — лежит — на песке. Может быть, в каждой дюне мы с тобою зарыты с муравьями и в касках на — три — тысячи — лет. А пройдёт, и мы выйдем, это море исчезнет, просто две черепашки, и — кто — куда. Этой жизни не надо, потому, потому что не узнаем друг друга, и — смываю — следы.

 

40

«Реки текут, их труды и дни…»

Реки текут, их труды и дни, эти мосты, спинномозговые, реки текут в Париже, Гамбурге и по Неве, зная свою свежую необходимость. Бури их бьют, чайки вонзают си-бемоль, и вытекают, наводняя дома пузырьками, снимая ступени и цепочки дверей, и по рекам текут утомленные солнцем двери, стулья, тарелки. А на крышах стоят в шляпах, в галстуках и с зонтом, и поют о династиях, как статуэтки, воды, сливаясь, текут с Миссисипи, Конго и Янцзыцзян, ящики небоскребов качаются на воде, пустые, фотомодели в помаде прыгают выше всех, китайские косы, макая туфельки в волны. Осень морозит, лужи, хрустя, на льду; лодки утопленников, как с каблуками, падают листья, их маятники Фуко, голубь кленовый, и его финишные аплодисменты.

 

41

«Взаимно! Род славен путаницей, кто жив…»

Взаимно! Род славен путаницей, кто жив, кто мертв, право убить и не понимают права быть убитым, если стрелок в ответ получает пять пуль в лоб, он изумлён, а изумляться не надо. У юности много приветов и роз, флажков, интересно отметить иные процедуры, — если ты родился от донорских сперм, не забывай, что твой Отец — шприц и морозильник. Не Голод и Любовь движет двуногих «в века», можно подумать, что Футурум — марш бессмертных, можно, но ложно, если ты клонируешь свою гениальную ДНК, будет даже не дудка, а так, фоторобот твоей восковой персоны. Диалоги закрыты, монологов уж нет, нужны луддиты и стрельбища по инженерно-генному Зазеркалью, если я призываю зеркало, чтоб на себя смотреть, не забывай, — оно на тебя смотрит. Эта забывчивость уже очертила знаменито-новый век, Мания Величия геометрических прогрессий, и эта неоценка исходных чисел и последствий их тиражей, и по этим плачут уж не А-бомбы (даже!), а Всемирный Альцгеймер. Четвертая Зона психики идет к концу, через 12 лет погаснет Пятое солнце, шестое движенье Земли начинается, Ллойд, Стамбул и Тайвань, на очереди массивы Китая и Моджахедо. Юг и Восток сожжет огонь, айсберги разбомбят Север, а т. е. Запад, Москва ухнется в море, что под Москвой, Нью-Йорк окатят волны высотой 167 метров. Ничего, ничего, голого очертя, не надо бросаться в туманности Андромеды, таковы прозаизмы, или прогноз Оси, а сбудется он частично или полностью, не сообщают.

 

42

«В этом мире слишком „много“ миров…»

В этом мире слишком «много» миров, предпочитаю «я», да и то по правилу крови, за столькую жизнь «я» ничего не сумел сказать, п. ч. меня никто не хотел слушать. Я славлю осень, необычайное существо, с деревьев падают драгоценные монеты, и никто их не собирает, чтоб с ними жить, п. ч. их никто не любит. Если б любили! Но этого нет, в кнопках и отверстиях генной инженерии падают женщины и лежат на открытых местах, и никто их не собирает, п. ч. у них нет юбки. Падают и падают с Шара мириады фигур, человекопад множится и скоро всех сдует, и никто их не собирает, чтоб их беречь, п. ч. у них не было детства. Листья съеживаются, а солнце не стоит, Луна исчезает, и Небо в шлангах, прощайте, до новой смерти в новом вине… Я не любил вас, цивилизанты.

 

43

«Погружение в гром, выход из тучи в шелках…»

Погружение в гром, выход из тучи в шелках, по пространству летают указательные стрелки, колокол Неба звонит и звонит, и на голую землю падают капли и перстни. По пространству ходит обязательная стрела, клюв ее целится вниз, указуя, и на голую землю я, голый, ложусь, падают струйки и птички, моются камни. Как секундная стрелка, тикая по плоскостям, я лежу на Шаре, опустошенном, лавы кипят, ширятся трещины, сдвигает угол Ось, падают пеплы и листья, и кузнечики прячутся в руку. Падают птицы, певчих уже нет, музыкальный рот криком охвачен, неотступный мотив в ушах, — реквием по себе, — вот по ком звонит колба!

 

44

«Наивное Солнце освещает мой дом…»

Наивное Солнце освещает мой дом, в безоружных бойницах мелькают мои взгляды, осень не гаснет, а разжигает алый листопад, о если бы вместо двух столбов у входа стояли Ахилл и Гектор. Инь с ведром поливает зуб, киска Ми кра́дется, как Лермонтов по Кавказу, я чищу лопаты и кладу их в сарай, в этой поэме нет драматизма. В Мариенбадских элегиях этого тоже нет, ноты да ноты, печали стального сердца, как у Гоголя вместо Вия письма, гаснет кровь, Кант стучит палкой по Кёнигсбергу. На камне у Эсхила выбиты воинские подвиги, и нет пьес, исход из Египта и хадж, не дойти до Мекки, старый Будда, иссохшийся в температурах пустот, убитый Плантагенет шепчет: «мы еще повоюем!» От Инда до Ганга уже не ступить ногой, диски безнадежностей над моею головою, это от Аппалачей через Забриски-пойнт и Гиндукуш в Арктику — сигналы исчезновений. Все говорят уже на неправдоподобных языках, за Орегоном, Тайванем и Стамбулом дойдет и Южный полюс, Черная птица летит в квадрант Белый, —           и выключаю голос.

 

45

«В ту ночь соловей не будит меня…»

В ту ночь соловей не будит меня, в ту ночь была тишина, в ту ночь на ветре пел соловей с вершины Черной горы. И Он у ног положил туман и капли бронзовых слёз за всех бездомных и кто не смог дойти до Черной горы. И кто не смог долететь до звёзд, и кто от Солнца устал, за всех, кто плыл и кто не смог доплыть до Черной горы. И, полон слёз, Он стоял на льду вершины Черной горы, за всех воздушных, морских, земных включил Трубу тишины. И стало так, и такой покой, что и соловей не смог. — О спите, спите до Новой Зари!.. А люди были мертвы.