1. В Стране Сволочей
Здесь не любили плохо одетых людей. Не в том дело, что сами были одеты хорошо, а в том, что стремились одеваться лучше. Чтобы комильфо. А когда не комильфо, здесь не любили.
Сей Ишак С Педалями был одет однозначно плохо, и его не полюбили. Ишак, ибо не полюбили. С педалями, ибо на велосипеде. Его Стефан так прозвал – Ишак С Педалями. Как увидел, так сразу и прозвал. Стефан был одет хорошо.
Итак, плохо одетый правил велосипедом. Стефан видел: не умеет. Велосипед швыряло влево и вправо к обочинам. Ещё чуть-чуть, и навернётся в поросшую крапивой канавку, отделяющую асфальтовую дорогу от дощатых дачных заборов. Стефан хотел, чтобы так случилось. Так не случалось: неловкий велосипедист ценой титанических усилий в самый критический миг выпрямлял вихляющийся руль и вычерчивал новый зигзаг синусоиды.
Стефан пресытился зрелищем человеческой беспомощности и отошёл от калитки. Он слышал, как за его спиной цепные церберы по цепочке на протяжении всего дачного проулка заливались лаем, чтобы охаять незваного оборванца. Волна возмущённого гавканья подкатывалась всё ближе, и когда характерным тенором затявкал соседский кобель Бобик, Стефан вновь оборотился: несомненно, Ишак С Педалями рулит сюда.
Действительно: асфальтовая дорога кончалась, и два ряда заборов перпендикулярно утыкались в тупиковый забор, за которым стебался хорошо одетый Стефан. Оставалось проехать метров десять по траве. Плохо одетый был вынужден тормозить. По такому случаю на его лбу, изрядно изжёванном морщинами, выступила испарина, а в потухших глазах проступил тихий ужас. Сюрпляс. Переднее колесо вместе с рулём задёргалось в конвульсиях, ездок поспешно принялся перекидывать ногу через раму, но велосипед кренился набок ещё поспешнее, и он-таки с грохотом упал, придавив ногу непутёвого владельца. Последний, испытывая физическую боль и досаду, не очень внятно, но грязно выругался.
Стефан стоял в раю, под сенью цветущих фруктовых деревьев, преисполненный наслаждения и злорадства. У самых врат рая валялся потерпевший крушение велосипедист и созерцал затухающее вращение торчащей вверх педали. Он напоминал полудавленного таракана – хлопнулся на спину, а перевернуться никак. Солидный рюкзак на плохо одетой спине чинил препятствия.
Лишь где-то минут через пять Ишак (уже Без Педалей) выкарабкался из-под велосипеда. И как-то неохотно, вяло дёрнул на себя калитку. Калитка не послушалась и на второй, и на третий, и на пятый раз. Вообще-то имелся звонок, но нежданный визитёр, по-видимому, был зачарован однообразным ритмом своих бессмысленных движений.
Стефану сделалось противно, он зычно позвал кого-то и скрылся в глубине сада, в гуще деревьев. Приезжий методично дёргал калитку.
От калитки косая дорожка вела на крыльцо двухэтажного коттеджа, выкрашенного в зелёный цвет, с шиферной крышей. На крыльцо вышла молодая, с распущенными тёмными волосами, женщина в халате и неторопливо двинулась в направлении калитки. Эффект её появления, приближения и просто внешности был ошеломляющ настолько, что плохо одетый оставил калитку в покое и встал как вкопанный.
Женщина смерила его колючим взглядом и жёстко спросила:
– Вам кого надо?
С губ незнакомца сорвался слабый шорох. Чуткое ухо женщины не уловило ничего членораздельного.
– Кого-кого?
– Я хотел бы видеть господина профессора Иоганнеса Клира, – повторил незнакомец. Если ему таки удавалось издать звуки, то где-то секунды через полторы после движения артикуляционных мышц. Так работают под фонограмму начинающие эстрадные певцы.
– Профессор Клир болен и никого не принимает.
– Да?.. Как жаль… – приезжий точно засох на корню или превратился в соляной столп. Женщина между тем бомбардировала его гипнотическими флюидами, желая ему скорее исчезнуть. Не действовало.
– Вы понимаете… – опять загугнил незнакомец. – Я… приехал издалека. Я хотел увидеть профессора. Это всё, что мне сейчас нужно. Я хотел…
– Ничем не могу вам помочь, – чётко и звучно отрезала женщина.
Пришелец издалека опять на какое-то время заснул стоя.
– Скажите… – децибел в его голосе не прибавилось, но шелест губ окрасился угрожающе-свистящими призвуками. – …насколько серьёзно болен профессор? Если я зайду ещё раз… скажем, через неделю… могу ли я надеяться, что…
– Нет, не можете. Профессору нужен покой.
Стоптанный сандалет незнакомца отфутболил подвернувшийся сук, бедняга сгорбился, почти достав подбородком солнечное сплетение. Но в это время откуда-то сверху послышался треск распахиваемой двери, и нетвёрдым запинающимся шагом на веранду второго этажа коттеджа выгреб седенький очкастый дедулька с палочкой, скрюченный даже в большей степени, чем изрядно сутулый незнакомец.
– Анхен, кто там? – спросил он дребезжащим неуправляемым голосом.
– Папа! – эффектная женщина укоризненно посмотрела наверх. – Ты же обещал не вставать!
– Я обещал? Кому я обещал? Я не таракан какой, прятаться по тёмным углам, – отвечал дедулька. – Без воздуха скорей зачахну.
Пришелец не подымал головы, хотя определённо проникся, что сии дребезжащие звуки издаёт не кто иной, как желанный господин профессор Иоганнес Клир.
– Кто там?.. Да впусти ты его… мне на обозрение… – прошамкал профессор.
Женщина криво усмехнулась, ловким движением отодвинула щеколду и распахнула калитку. Незнакомец, оглоушенный внезапной милостью, потоптался-потоптался и боком втиснулся на территорию сада.
– Беседует, понимаете, с молодым мужчиной, а от отца скрывает… Ай-яй…
– Ну, пап…
– Здравствуйте, господин профессор, – натужно крякнул вторгшийся пришелец.
– Так это ко мне? Я же понимаю: ко мне. Так что ж ты мурыжишь гостя, скажи на милость?..
– Какие нынче гости…
– В кои-то веки гости! – старикан затопал ногами и затряс клюшкой. – Можно подумать у нас тут каждый Божий день светские рауты… Молодой человек, не бойтесь вы её… не обращайте внимания… я понимаю, для мужика это невозможно, но… я, извините, сам страдаю от тиранства собственной дочери… Мой ангел-хранитель и целитель… видите ли. Охраняет меня от ненужных эмоций. Проходите… я сейчас спущусь.
– Ну куда ты спустишься… Останься наверху, – закричала женщина. – Папа очень плох… – бросила она пришедшему в себя визитёру, паралингвистическими средствами добавляя: ишь, принесла тебя нелёгкая…
– Извините, – прошелестел гость, двигаясь в сторону дома.
Женщину, которую, очевидно, звали Анной, тут же справилась у незнакомца, кто он есть, и оказалось, что Кóнрад. Поскольку эта информация была чересчур скудна и, неизвестно, достоверна ли, Анна затребовала документальное подтверждение.
Тогда Конрад сунул руку за пазуху. Анна отпрянула и подняла руку перед собой, опасаясь, что нахальный интервент достанет из-за пазухи камень. А зря опасалась. В руке Конрада оказался маленький целлофановый пакет с изображением синего бройлера. В пакете лежали четыре «корочки».
Конрад бережно достал их: три красные и зелёную.
– Здесь вся моя биография.
– Меня как-то мало волнует ваша биография.
– Не удивляюсь. Она никого не волнует.
Анна раскрыла самую потрёпанную красную «корочку», сиречь персональ-аусвайз гражданина Страны Сволочей. Мартинсен, Конрад (написано было «Конрат»). Место рождения – столица. День рождения (тридцать один год назад). Национальность: «сволоч». Выдано 75-ым полицейским управлением; дата (пятнадцать лет назад). Чей-то лихой росчерк. Фотокарточка – зелёный вьюноша, шея тонкая, губки круглые, курчавая шевелюра до плеч. Анна подняла глаза: предъявитель сего был стрижен коротко, покрыт перхотью и притом основательно плешив. На следующей страничке помещалась фотография шестилетней давности, там ансамбль дополняла петушиная борода, растущая не столько из щёк, сколько из шеи.
– А почему в вашем персональ-аусвайзе столь грубые орфографические ошибки? – полюбопытствовала Анна.
– Я не исправлял. Сами знаете: за подделку документов…
– А потребовать заменить нельзя было?
– Когда полицию учат грамоте, она принимает это слишком близко к сердцу. Да что вы, право, сути это не меняет.
Анна собралась отдавать «корочку».
– Вы не всё посмотрели, – как обычно, на одной ноте просипел Конрад.
Анна не стала смотреть. Чего там было смотреть? Два штампа: «зарегистрирован брак…», столько же «зарегистрировано расторжение брака…» – всё где-то на отрезке лет в пять и всё дела давно минувших дней; в графе «Дети» – ничего, восемь штампов в графе «Прописка», штамп «Военнообязанный»… Всё.
Изучение второй красной «корочки» – самой тоненькой – отняло две секунды. Диплом (с отличием). Выдан Мартинсену Конраду в том, что он (четырнадцать лет назад) поступил в Столичный дважды ордена Боевого Штыка педагогический Институт всеобщего текстоведения имени Имярека и (девять лет назад) окончил полный курс названного института по специальности «всеобщее текстоведение». Решением государственной экзаменационной комиссии Мартинсену К. присвоена квалификация преподавателя связных текстов. Подпись, печать, дата.
От комментариев Анна воздержалась, но её глаза спрашивали: «На какой барахолке купил?» А может, не спрашивали, может, так Конраду почудилось.
Третья красная «корочка» являла собой Мобилизационный билет; в нём дублировались данные персональ-аусвайза, указывалась основная гражданская специальность и сообщались специфические военные сведения: № в/ч, должность – гальюнщик, дата зачисления в часть (три года назад), дата исключения из части (полгода назад), воинское звание – рядовой, наград не имеет, ранений-контузий тоже, на вооружении имел штык-нож, военно-учётная специальность: гальюнщик, размер противогаза и т.п. В графе «Сведения о медицинских освидетельствованиях» стояло два разноречивых штампа… до неё, впрочем, Анна не добралась.
Зелёная «корочка», самая толстая, с вкладышем, была вся густо испещрена записями и печатями. Это был Трудовой билет. Первая запись касалась учёбы в институте. Следующая гласила: «Направлен в НИИ листового железа на должность столоначальника». Следующая появилась, судя по всему, год спустя, а промежутки между дальнейшими составляли уже три-четыре месяца. Читать все было бы долго и муторно. Анна обратила внимание, в частности, на такие:
Средняя школа №527; преподаватель связных текстов.
Выставочное объединение «Суперэкспо»; переводчик.
Продмаг №62; подсобный рабочий.
Домохозяйство №93; лифтёр.
Геологоразведочная экспедиция; отмывщик шляхов.
Больница №28; санитар.
Фотолаборатория компрессорного завода; младший лаборант.
Киностудия «Цветофильм»; ученик звукооператора.
Кончалось всё призывом в армию.
– Макса Горького вы, кажется, перещеголяли, – заключила Анна.
– Ну вряд ли… Между школой и армией было всего четыре года. Великий же пролетарский писатель в двенадцать лет пошёл тарелки мыть.
– Как вас в армию-то занесло? – спросила Анна, начиная оттаивать.
– Мужчина вроде должен быть воином, – прокряхтел Конрад.
Глаза Анны вновь обратились в сталь. Она ещё раз открыла мобилизационный билет и несколько раз перевела взгляд с измятого лица Конрада на запись «гальюнщик» и обратно.
Пока Анна, не скрывая недовольства гостем, нарочито быстро пролистывала «корочки», бесстыжий гость исподлобья пялился на её женские достоинства. Было на что пялиться. Анна была ростом ниже Конрада, но такая осанистая, что казалась выше. При всей утончённости черт, её лицо, не нуждавшееся в косметике, никак нельзя было назвать ни малокровным, ни малохольным; в его неприступности таилась нездешность, но ни капли меланхолии. Своенравно, густо, немного змеясь, струились тёмно-шоколадные волосы, не знакомые с заколками и резинками; несколько прядей-отщепенок щекотали породистые купола грудей – даже под столь просторным халатом, явно не стеснённые ни комбинацией, ни лифчиком, сосцы выступали с геометрической чёткостью; наверно, содержащимся в них молоком можно было напоить три палаты язвенников. Просторная хламида скрывала от глаз людских образцовую талию и классический таз – всё равно любой нормальный мужик, завидев Анну, неминуемо чуял бы покалывание в районе ширинки. Был ли нормальным мужиком Конрад, сказать сложно: он смотрел, собственно, не на Анну, а сквозь Анну, потягивая дешёвую сигаретку без фильтра, то и дело сплёвывая набившийся в рот табак.
Пробежал голопузый Стефан, играя мышцами.
– Ты куда, Стефан? – спросила Анна.
– Купаться, вестимо, – ответил Стефан. – На пруд.
Начинало припекать.
Профессор Клир возлежал на облезлом диване; мешком сидели на нём шаровары, клетчатая рубашка расползлась на пупе. В головах валялась сплющенная подушка без наволочки, в ногах – неопрятный ворох пожелтевших газет.
– Ну что, батенька, устроила вам моя дочка таможенный досмотр?
– Я думал, у вас особо злая собака, – признался Конрад.
– Да, был Трезор, был… Да весь вышел. Камнем в висок угостили… пацанва… Так вот, дочка меня – бережёт. Всю свою жизнь ради меня губит – в её-то годы бессменно при папаше… А папаша плох, совсем, видите ли, плох. Вот, грозился вниз спуститься – ан слабó: слез с кровати – а всё тело как стальными обручами сдавило.
– Я… я очень прошу простить… что я вас… потревожил. Мне, конечно, очень неудобно… – зачастил Конрад почти без интонаций.
– Да бросьте вы извиняться, молодой человек, – оборвал профессор. – С тех пор, как отставили от университета, людей живых почти не вижу. Раньше хоть соседи заходили, а дочка и тех распугала…
– Я вашу дочь понимаю, – вставил Конрад. – Времена такие, излишняя осторожность не повредит.
– Времена противные, – согласился профессор. – Хотя у меня информация скудная. Живу как на необитаемом острове; представления не имею, что творится. Вон гостит у нас парнишка – из столицы приехал – ну я затрахал его расспросами, он ко мне теперь и носа не кажет. Скучно ему со старым занудой. Прошлой осенью телевизор сломался… Стефан всё хорохорится: «Починю, починю»… а надо ли? – Передачи-то пошли кошматерные, всё хэви метал или как его там… Умные разговоры диктатура прикрыла. Вот… прессу штудирую, между строк читаю… весёлого, видать, мало… и приносят крайне нерегулярно… У почтальона месяцами запои, загулы – так и кукуем, ничего не ведаючи. Ждём, что в один прекрасный момент заявится террорист с бомбой. Вы не террорист с бомбой?
– Нет.
– Я вижу, что нет. А дочка не уверена. На лбу не написано, кто вы такой. А всюду постреливают… Гражданская война, так?
– Война всех против всех, – (с ухмылкой).
– Да, да… А мы только догадываемся. Вон, «Истинную правду» два месяца не приносили.
– Так её закрыли, «Истинную правду».
– Как так закрыли?
– То ли ещё будет, профессор. На прошлой неделе «Ведомости» приказали долго жить; на очереди «Голос отечества».
– Вот оно что! Диктатура обойдётся без печатного слова!..
– Боюсь, всё куда проще, – комариный голосишко Конрада потихоньку раскачивался, крепнул, и даже дохленькие обертоны проскальзывали порой. – Во-первых, бумаги в стране нет и взяться ей неоткуда, потому как и леса почти не осталось.
– Стоп, – профессор, если бы смог, непременно подпрыгнул бы. – Ведь академик Эрлих в своё время разработал программу экологического возрождения, и государственный совет её одобрил…
– Одобрить одобрили, только не реализовали. Ни средств, ни желания. Опилки легче производить, чем хлорофилл. Самогон из них хороший.
– Так-с… Это же катастрофа! Мы и были-то на пороге катастрофы… Взялись бы за программу Эрлиха, неизвестно ещё, удалось ли бы кардинально что-то изменить…
– Ну… вот за неё и не взялись. «Научный вестник» поднял было бучу…
– И «Вестника»-то сто лет не видел…
– …тут и его прикрыли. Через три года сволочи забудут, что такое бумага.
– Однако здесь есть и позитивные стороны, – вздохнул, осклабясь, профессор. – Бюрократам не на чем будет тискать инструкции.
– Но бумаги нет – не самое главное. А главное – слишком мало осталось людей, умеющих читать, и совсем не осталось умеющих писать.
– Да-да, – с жаром подхватил профессор. – Читаю газеты и не понимаю: не то заборно-сортирная лирика, не то «весёлые случаи на уроках родного языка»…
Было поколение. Счастливо начинало. Сокрушило идола, ревизовало религию. А как снова закрутили гайки, двадцать лет самоотверженно сражалось с ветряными мельницами и при малейшем изменении направления ветра пошло ва-банк. Тени перестрелянных отцов взывали к отмщению. Вытащили фиги из карманов, назвали вещи своими именами, поставили ребром вопросы. Профессор Клир был из этого поколения – он умел ставить вопросы. Тридцать лет назад, в первую «оттепель», он даже умел давать ответы – но теперь ответ должен был дать многомиллионный спившийся народ с порченным генофондом и в одних рубашках – которые к телу ближе. Народ, привыкший безмолвствовать, ответил смачными матюгами.
Страна Сволочей называлась страна. Она всегда была прекрасна и всегда была несчастна, имела в прошлом великую историю и необычайный духовный потенциал. Поколение Иоганнеса Клира было последним, пытавшимся творить великую историю и сохранить духовный потенциал.
Старое поколение стало, на три четверти вырубленное, поколение инфарктников и инсультчиков. Молодость всё знала, да знать не хотела, а старость-таки – не могла.
Заклинило. Угомонились.
Любящая дочь Анна отвела на беседу больного отца с плешивым пришельцем два астрономических часа. Но к исходу этих двух часов Конрад только-только подошёл к объяснению цели своего визита. Истосковавшись по новостям, профессор – Мастер Ставить Вопросы – заваливал гостя вопросами о том и о сём. Конрад отвечал, азартно жестикулируя и скрежеща зубами.
Вот спрашивал профессор: жив ли его сверстник и соратник Вернер Клепп? Конрад с готовностью отвечал: компания мальчиков, откушав анаши и С2Н5ОН погожим вечером просверлила дырочку в черепе погружённого в свои глубокие мысли учёного, и его талантливые мозги через эту дырочку вытекли в непроходимую лужу посреди главного столичного проспекта. Профессор спрашивал: каков репертуар театра синтетического искусства? Конрад отвечал: в здании театра ныне кооператив по сбыту контрацептивов, репертуар кооператива скуден, а услуги стоят от восьми до десяти литров самогона, то есть недёшево; а что до труппы, так она разбежалась, после того как главреж г-н Эрих Никлаус, пережив душевный разлад в связи с отсутствием публики на спектаклях, слинял за кордон (по слухам, имеет успех). Профессор спрашивал, сколь свободно продаётся в магазинах спиртное, столь часто поминаемое собеседником. Конрад отвечал: а вообще не продаётся после серии аварий на винзаводах со многими тысячами жертв, зато правительственным указом сняты все ограничения на кустарное самогоноварение, и каждый, кто таковым увлекается (а увлекается как раз каждый) находится на самообслуживании. Профессор спрашивал: а как обстоят дела со снабжением населения продуктами. Конрад отвечал: а никак, если закрыть глаза на всё более частые случаи каннибализма, ибо все мясные породы скота поразил поголовный мор, так как оказалось, что травленные ядохимикатами корма – слишком суровое испытание для привередливых скотских желудков. Профессор менял предмет разговора: а как нонче насчёт прав человека – например, чинят ли препятствия желающим отъехать навсегда? Конрад хохотал: а чего чинить, все, кто что-то умел, давно уже отъехали, остальных же заграница сама кормить отказалась, – и подкреплял свои наблюдения статистикой: страну покинуло 79% членов профсоюза литераторов, 98% членов академии наук, а обладатели консерваторских дипломов – в полном составе. Недоумевал профессор: а что же вообще консерватории? Конрад успокаивал: а ничего, их больше нет – зато учреждён институт попсовой культуры, где учат диск-жокеев, как изящнее схохмить, чтобы весь зал ржал. А как? – спрашивал профессор. Конрад мотал головой: когда-то за такое на пятнадцать суток гребли.
Собеседники двигались индуктивным путём – от частного к общему. И вот, когда любопытство профессора иссякло под натиском неутешительных фактов, когда взгляд его остекленел, а пульс катастрофически зашкалил, гость с большой земли набрался духу и перехватил инициативу.
Он наконец-то получил возможность представиться (Конрад Мартинсен и т. п.) Не преминул также добавить, что происходит из интеллигентной семьи. Затем вкратце изложил свою биографию, расцвечивая лирическими отступлениями факты, зарегистрированные в документах. Его рассказ изобиловал грязными ругательствами в адрес собственной персоны, посыпанием головы пеплом и битиём себя в грудь. Затем Конрад обрисовал статус-кво: в настоящее время он демобилизованный солдат без средств к существованию, без надежды трудоустроиться, с расхристанной психикой и букетом внутренних болезней.
– Позвольте, – подивился впавший было в кому профессор. – Как же вы в таком… возрасте… попали в армию?
– То был свободный выбор, – сказал Конрад. – В своё время, когда мои сверстники облачились в хаки, я закосил по психстатье. Всё нормалёк было, статья в принципе неснимаемая, а после двадцати восьми – дыши совсем свободно… Да вот накануне этой знаменательной вехи я понял: нужна основательная встряска, чтобы собрать себя по осколочкам воедино. И принял решение. Ринулся обивать военкоматские пороги. Сперва подумали – вконец мужик рехнулся. Всюду недобор – одни призывники внаглую уклоняются, у других – черепно-мозговые травмы, третьи – просто дебилы… И тут нате вам – доброволец… Прошёл переосвидетельствование, признали здоровым. То есть, конечно, не признали, но написали «здоров». Логика такая: чем ты, засранец, лучше нас? – Мы своё в траншеях отгорбатили, а ты на гражданке, лёжа на королеве красоты, птичье молоко попивал. Вот. Ну а дальше я знал: пан или пропал. Два исхода, то есть, видел: либо выхожу на дембель бывалым тёртым мужичиной без комплексов, либо друзья-однополчане, предварительно превратив меня в мясной рулет, великодушно засыпают хладный труп соломой, и – привет. И то, и другое было бы – выход. Случилось же нечто третье.
– Ага, себя не собрал и жив остался, – понимающе кивнул профессор.
Подробно Конрад остановился на шести месяцах после дембеля (переслужил почти полгода, отпустили, когда заблагорассудилось). Он в очередной раз потерял прописку, и причалить было некуда: родители далече, а друзей и подавно никогда не было. Устраиваться на работу в том социально-моральном климате, где иметь работу есть величайшее позорище и куда престижнее добывать себе на пропитание разбоем, грабежом, рэкетом или, на худой конец, спекуляцией, было, как говорят, новые поколения, в лом. Вообще – рыпаться, дёргаться, чесаться было определённо в лом. Хотелось одного – подбить бабки и отдохнуть. Изголодавшийся за тридцать месяцев по нормальному человеческому общению Конрад попал во власть идеи-фикс: отыскать какого-нибудь чудом уцелевшего мастодонта из недорезанной прослойки и покалякать с ним за смысл бытия. Легко сказать – отыскать: а) Конрад не располагал к себе незнакомых людей, не говоря уж о знакомых; б) как упоминалось, все, кто знал, сколько симфоний написал Бетховен, видел разницу между Гоголем и Гегелем и без запинки мог выговорить «экзистенциализм», вовсю паковали чемоданы и отвлекаться на пустяки не желали…
– А что же вам мешало отправиться по их стопам? – перебил профессор.
– Потом, если позволите. Долго, – отмахнулся гость. – Целый комплекс причин. Некоторые я назвал, но вы не уловили…
Короче, после долгих поисков Конрад совершенно случайно выяснил, что жив ещё профессор Иоганнес Клир, острый, независимый ум, некогда властитель интеллигентских дум, автор блистательных публицистических статей, радетель культурного и нравственного воспитания сволочей, кладезь энциклопедических познаний. На сбор справок о его местопребывании ушло три недели. Оказалось, этот реликтовый зубробизон вошёл в конфликт с администрацией университета, где преподавал на протяжении всей «переделки» (второй и последней «оттепели»), и был с треском низвергнут, в результате чего перенёс очередной инфаркт, какое-то время ещё пыжился, писал для журналов, но следующий инфаркт доконал его вконец. И теперь, наполовину парализованный, он доживает свой век в глухомани, на даче, вдали от больших городов, буйных страстей и больных вопросов.
Стандартная сволочная ситуация: мужчины празднословят, базлают, базарят, а тем временем на кухне женщина готовит обед.
Красивая женщина.
Нынешние сволочи мало читали, а если кого и читали, то Льва Толстого. Он, кстати, очень хороший писатель. Лев Толстой прямо заявлял, что самого слова «красивое» нет в лексиконе людей, вынужденных добывать в поте лица своего скудный насущный хлеб. А коль скоро добытчиков хлеба насущного писатель почитал единственной солью земли, он низверг «красивое» с его красивого пьедестала и вычеркнул из списка подлинных ценностей. И многие согласились с ним: хлеб насущный годился в пищу, а «красивое» – разве что для причастия.
Когда Великий Катаклизм основательно перетряхнул прогнившую за тысячелетия пирамиду ценностей, всплывшие на гребне его бурных волн новые Главные Сволочи подсунули неглавным свою мерку, свой аршин, свою систему координат. И пожалуй, одно лишь усердие в добыче хлеба в качестве основополагающей добродетели не подверглось ревизии. И Страна Сволочей превратилась в Страну Некрасивых Людей, озабоченных хлебом единым, который «всему голова».
Но как сволочи ни лезли вон из кожи, хлеба становилось всё меньше и меньше, невзирая на то, что люди становились всё менее красивы.
И чуть перевалив за тридцать, женщина-сволочанка бывала прокручена в мясорубках, раздавлена в соковыжималках, раздроблена в кофемолках, вздрючена-навьючена, жилиста-жириста, тело искорёжено коррозией, душа в порослях коросты, становишься ниже ростом, волосы – водоросли, рожа кирпича просит, пробивается ранняя проседь, оторви да брось, под лавку брысь, грязь да грызнь – скотская жизнь. Замордованная морда, замозоленные мозги, замороченные очи.
И если вдруг кто-то уберёг от прели свою прелесть и от удушья – свою душу и от ржи – свою наружность до возраста бальзаковского… что за чудотворный бальзам тому виной?
Разве только когда Главные Сволочи под аплодисменты когорты предынфарктников провозгласили новый курс, вошедший в разноязычные анналы под кодом «Peredelka», сволочанкам неожиданно захотелось быть красивыми. Даже многим мужчинам-сволочам. Интерес к Льву Толстому упал. Некрасивые люди временно похорошели – да вот незадача: хлебные запасы страны, как на грех, совсем истощились. И вот результат: в короткий срок, опять несказанно подурнев, сволочи Львом Толстым подтирают анус: вместе с хлебом насущным исчезла и туалетная бумага.
Что же современным сволочам кушать-то? Каков ассортимент блюд? Извольте –
Первые блюда: суп из топора, суп из куриных зуб, потом – суп с котом.
Вторые блюда: лапша на уши, берёзовая каша, собачина с цепью, ошейником и досками («пятый сорт, рубим вместе с будкой»).
Напитки: табуретовый самогон, тормозная жидкость, птичье молоко (говорят, что кур доят).
На десерт: трава лебеда, ягода бузина, кукиш с маслом, говно на палочке, самокрутка с маком, дырка от бублика с таком.
Приправы: нитраты, нитриты, гербициды, пестициды, собственные соки с повышенной кислотностью.
Какая уж тут кровь с молоком, когда зубы на полке?
Такое обстоятельство: был ещё один хороший писатель, Достоевский. Он никогда не импонировал новым правителям страны – ещё бы, имел неосторожность во всеуслышание заявить, что красота – ни больше, ни меньше – «спасёт мир».
Женщина по имени Анна Клир вряд ли когда-либо всерьёз задумывалась о том, чтобы спасти мир. Просто с генами баламута-папы ей передалась активная нелюбовь ко всем последствиям Великого Катаклизма, к Главным Сволочам. И Анна подняла на щит – Красоту, и преданнейше служила – Красоте.
Её не смутил даже тот факт, что сограждане в конце концов сочли Достоевского тоже качественной туалетной бумагой. Поскольку вкусившие демократии и гласности сограждане, эстествуя, не служили службу в храме Красоты, но Красоту пытались поставить себе на службу. Вместо того, чтобы к ней причаститься, они хотели ею – обладать.
Нет, нет, упаси Господи, Анна Клир не пыталась спасти мир. Она просто возделывала свой сад.
И сад Анну кормил. Потому что её гастрономическая политика зиждилась на рекомендациях ревнителей вкусной и здоровой пищи – Шелтона, Брэгга и К°. Шелтон, Брэгг и К° категорически отвергали жареное, солёное, кофе, комбинации белков с крахмалами, разных видов белков, крахмала с сахарами и много чего ещё. Зато превозносили пареные овощи, натуральные соки, подножный корм (одуванчики-подорожники). Се суть эликсиры долголетия и жизнелюбия, говорили Шелтон, Брэгг и К°. И правоту свою подтверждали жизнью своей – в девяносто лет переплывали пролив Па-де-Кале и созерцали время от времени то чайку Джонатана, то Будду.
А коль скоро Анна была не прочь если не Па-де-Кале переплыть, то хотя бы Джонатана узреть, она ещё в относительно сытые времена со всей ответственностью подошла к организации надомной агропромии, самоучкой дошла до вершин агрономии, запаслась семенами на много лет вперёд. И треть сада сделалась огородом, а светлицы домиков-времянок превратились в теплицы.
– С лёгким паром, – рассмеялась Анна.
– Спасибочки. За мной пятак, – откликнулся Стефан.
Юный купальщик сиял лицом, сверкал зубами, пылал загаром и пел всеми фибрами души – этакий Тонио Крёгер. «Как водичка?», – спросила Анна. – «Ништяк водичка, мокрая. Аппетит стимулирует. Волчий! Любой баланды три тарелки скушаю». – «Это ты моё угощение баландой зовёшь», – в шутку оскорбилась Анна. – «Ну что вы, вашего супчика – бочку одолею».
За обедом Конрад вдруг ни к селу ни к городу сказал, что у него-де гной в черепной коробке и в желудке дырка, и ему, дескать, каждодневно требуется как минимум литр парного молока. Жалобно так сказал, не по-мужски. Впрочем, развивая тему, обмолвился, что без мясной пищи мужчиной стать трудновато, а мясо он последний раз в тарелке сержанта видел, на первом году службы.
Подобный нудёж Стефан решил пресечь в корне. Довёл до сведения, что, во-первых, любые претензии к гостеприимным хозяевам суть моветон, а во-вторых… Во-вторых, хороший-таки писатель Лев Толстой, а он был вегетарианец. И очаровательная хозяйка из той же конфессии. Травоядение а) гуманно: аморально поедать братьев наших меньших, б) дёшево: ни курей, ни поросей держать не надо, в) сердито, ибо пользительно. А что до молока, то оно придумано для новорожденных телят, а не для демобилизованных бугаёв, да плюс ещё ни с какими другими продуктами не сочетается. Правда Анна иногда покупает молоко у бабульки-соседки, но – под творожок и брынзу. Брынза с помидорами, да будет известно, пища богов. Так что хочешь жить…
– Не хочу, – крякнул Конрад.
– …слушайся компетентных людей.
– Да это так, мысли вслух, – нехотя покаялся Конрад. – Слопаю, что дадут.
И слопал. Даже Стефана обогнал. Потому что когда ел, был глух и нем. А Стефану даже волчий аппетит не мешал заниматься любимым делом: воспитывать невеж и просвещать невежд с высоты шестнадцатилетнего жизненного опыта.
Но Стефану не удалось другое – пококетничать с хозяйкой. Когда чудо-обед (рассольник, салат из капусты и проч.) был готов, Анна пошла наверх отнести профессору его порцию.
Пока возлюбленная дочь облачала хворого немощного отца в чистую салфетку, тот поспешил объявить, что по его стариковскому разумению, есть веские резоны удовлетворить нижайшую просьбу бесприютного скитальца Конрада Мартинсена о предоставлении тому морально-политического убежища на территории фамильной клировской виллы. Ибо, во-первых, сей несчастный абсолютно безобиден и предсказуем, а во-вторых столь широкий жест с их, Клиров, стороны был бы в высшей степени нравственен и богоугоден, в-третьих – и тут выгода обоюдная – наконец-то постылое отшельничество отца и дочери озарится светом чужой бессмертной души.
Сильно омрачило преданную дочь Анну это признание. Чужая душа, думалось ей, – потёмки, да и остальные аргументы показались ей малоубедительны. Нет, не похож на агнца Божьего этот внутренний эмигрант: какой-то он весь продырявленный, а на лице его лежит печать затаённого безумия. Общение с ним для отца скорее пагубно – уже прорисовывается душераздирающая тематика предстоящих бесед. Ну и наконец, нет средств содержать пансион с бесплатными обедами для отчаявшихся неудачников; слишком обременителен лишний рот, усатый и трудоспособный.
Вот-вот, с жаром подхватил профессор, то-то и оно! Мускульная сила бывшего солдата окажется хорошим подспорьем для одинокой фермерши, что день-деньской хлопочет и за садовода, и за огородника, и за снабженца, и за уборщицу, и за судомойку, и за плотника, и за повара. И за домашнего лекаря. Вертелось ещё на языке у профессора: «в тридцать один год и о паре подумать невредно», но он знал, как вспыхнут, как зардеются щёки дочери, и смолчал. Одинокая волчица среди волков, сторожевая собака при папе, покорная овца перед Богом – она ни в ком не нуждается…
Именно от этой мысли профессор, проживший жизнь свою на людях и для людей, распалился, раскипятился. Анна приложила к его сейсмоопасным вискам мокрое полотенце. И так жара невыносимая. Профессор, красный и потный, настаивал на положительном решении вопроса с таким благородным негодованием, что казалось – вот-вот лопнет старый филантроп, испустит дух и рассыпется в прах. А когда любимые отцы рассыпаются в прах, любящие дочери почему-то не любят.
– Пап, милый, ты совсем забыл про рассольник, – в рот профессора ткнулся носик поильника.
Тем временем Стефан просвещал Конрада:
– Некстати заявиться изволили. У нас траур.
– Траур… В честь чего?
– Всего четыре дня, как хозяйская дочь погибла.
– Но…
– А что, у хозяина не могло быть две дочери?
(«Мда. Могло. Хоть три. Другое дело, что такие головастики обычно вообще бездетны»).
– Да… Да… Я не знал, прости… В таком случае – действительно некстати…
(«А в любом другом случае – кстати, что ли?»)
– Я тогда… пойду, наверное… Поеду, то есть…
– Нет, погоди, братишка. Отдельный люксовый апартман с видом на голубую ель. Уже постелено – не на скатке же спать, бельишко свежее, белоснежное, прям из-под целочки… Кормёжка трёхразовая, диетическая, для язв и циррозов пользительная.
– Да нет, неудобно как-то. Явился как снег на голову, незваный гость, хуже этого самого…
– Ну уж, ну уж, а глазки-то блестят, а губки-то раскатаны, а слюнки-то текут... Назвался груздем – полезай в это самое… Али слабó? Ссыкло ты, солдатик, ай-яй-яй, не по уставчику… Трибунал по тебе плачет, аж зубками скрежещет… Ну и бес с тобой. Короче: одну ночку переспать придётся – обратного пути нетуть. Приказ, понял? Переспишь – и канай на все четыре, нужен ты тут как это самое прошлогоднее, понял?
– Пробную ночь? В порядке испытания? – просипел Конрад, стараясь хоть как-то подладиться под несносный тон молокососа. – В комнате с рептилиями и…
– А классная идейка, блин. Так тёте Анне и передам. Чё напрягся-то, а? Уж не обделался ли часом? Нет уж, за гадами на болото бежать придётся, в лом, далёко. А вот с призраками – устроим. Эти сами явятся. Девочки кровавые в глазах и это самое…
– Что ж ты кощунствуешь? У людей вон горе, а ты…
– А я чё? Я ничё. В меру своей испорченности воспринимаешь. Может ты каких других призраков видеть жаждешь? Сейчас созвонюсь с Иствикскими ведьмами, они тебе… Да не ссы, тебе просто под дюжину перинок горошинку подсунут – мало не покажется!
Погибла. Неудивительно. Нынче своей-то смертью мало кто умирает, а ля гер ком а ля гер.
Но вот что странно: нигде он не видел ни траурного портрета, ни цветов. Конечно, ему показали далеко не весь дом. Но вообще-то, в такой день близкие родственники отходят от поминок. А тут…
Уютно поскрипывали половицы, тянулась анфилада комнат. Конрад семенил за Анной, задыхаясь от стыда и счастья, бормоча одно спасибо за другим спасибом, а та, не поворачивая головы, шла впереди, потрясая воображение безупречной прямотой спины и королевской чеканкой шага.
– Прошу вот сюда, – сказала Анна, отворяя дверь.
Чёрный кожаный диван прадедовских времён, над ним – политическая карта мира; вышитые гладью подушки; кривоногие набивные пуфики; книжная полка с многотомной энциклопедией начала века – на корешках загадочное: «Византия по Гадамес», «Пуль по Саль», «Чахотка лёгких по V». Лакированная фигурная тумбочка; письменный стол, накрытый зелёной бумагой; пустая чернильница; перьевая ручка на подставке; древнее пресс-папье; деревянная резная статуэтка – крючконосый царь птиц расправил необъятные крылья и собрался взмыть аж в стратосферу; на окне – две пары занавесок – марля и хлопок; старинный термометр, градуированный по Цельсию и Реомюру.
– Располагайтесь. Я ещё не успела здесь убраться, но чтобы вам не дышать пылью, я дам швабру.
– Да подышу…
– Я вам дам швабру.
И, непреклонная, тут же сообразила швабру и ведро. Оставшись один, Конрад, вместо того чтоб идти за водой, отодвинул их в угол, шмякнул об пол рюкзак, а сам шваркнулся на диван.
И час на нём пролежал.
Наконец, он принялся расшвыривать по невымытому полу своё барахло. Вот что содержал рюкзак Конрада (в порядке появления):
1. пара носков;
2. трусы семейные, в цветочек;
3. шесть пачек сигарет и пачка табака в полиэтиленовом пакете;
4. тёплый свитер грубой вязки;
5. драная трикотажная майка;
6. полусъеденный, полузацветший каравай чёрного хлеба;
7. штаны от тренировочного костюма (с большой дырой в паху);
8. двенадцать магнитофонных кассет в коробке из-под вермишели;
9. справочник «50 лет отечественному регби»;
10. зелёная рубашка с белыми разводами под мышками;
11. топорик с полусгнившим топорищем в замурзанном чехле;
12. том Шопенгауэра на не нашем языке, по краям сплющенный;
13. крошечная пластмассовая банка (на донце осталось чуть-чуть соли);
14. клеёнка;
15. номер толстого журнала десятилетней давности;
16. растрёпанный карманный словарь чужеземного языка (без обложки);
17. кассетный магнитофон туземного производства;
18. новенькая амбарная книга с единственной записью (на обложке) – «Книга Легитимации»;
19. ещё четыре пары носков;
20. армейская шинель-скатка (неправильно скатанная);
21. непонятного назначения рогожа одиннадцатиугольной формы.
По маленьким кармашкам были также распиханы: мыло; шариковая ручка с вытекшей пастой; измазанная в этой пасте зубная щётка; перочинный ножик; моток чёрных ниток с иголкой; обёртка из-под каких-то таблеток (без самих этих таблеток); бритва-станок.
Вновь зашла Анна, молча посмотрела на груду вещей на полу, на скучающую в углу швабру, так же молча положила на край дивана комплект постельного белья и так же молча вышла.
Просидев не шелохнувшись ещё полчаса, новосёл проверил, закрывается ли дверь. Да, щеколда имелась. Больших трудов стоило Конраду задвинуть её, но ничего, справился. Удовлетворённо вздохнув, он вновь прилёг на диван, расстегнул молнию на штанах и выпростал своё мужское сокровище.
И ещё где-то полчаса потребовалось, чтобы гордый, сочный победоносный фаллос превратился обратно в мокрый сморщенный бесхребетный пенис, гаденькую беспомощную болталку.
Тут Конрада клюнуло: в наказание за леность могут оставить без ужина. Мытьё пола в его исполнении заняло ещё полтора часа, и в результате за стол он сел один. Рядом стояла Анна, давала руководящие указания, но половина их прошла мимо руководимых ушей.
На сон грядущий решил Конрад послушать музыку. Любил он под музыку для полного кайфа пропустить сигаретку. А коль скоро Анна запретила ему курить в доме – вставил кассету, взял магнитофон под мышку и побрёл в дальний угол сада.
Росла там голубая ель. Стояла под ёлочкой скамеечка. Уселся Конрад. Не подозревая, что за ним следят.
Нажал Конрад кнопку – аппарат ноль внимания, фунт презрения. Нажал ещё раз – аппарат ни тпру ни ну. Потряс аппаратом – а тот не мычит и не телится. Конрад, разгневавшись, кулаком по нему треснул – аппарат вконец обиделся и фигу показал.
Руки в карманы, носки врозь, корпус назад, уголки губ вверх – считаем, сколько спичек истратит Ишак С Педалями на зажигание одной сигареты. Ветер слабый, от силы метр в секунду. Чирк, ещё чирк, матерное слово, опять чирк. При четвёртой попытке Стефан начал считать вслух.
Услышав «четыре», Конрад съёжился и заёрзал.
– В армии пришлось натерпеться из-за неумения обращаться с огнём, – он виновато потупился, а Стефан протянул ему зажигалку.
Стефан был очевидно вдвое моложе. Следовало изменить тон беседы.
– А ты чего тут?
– Я тут не «чего», а на законных основаниях, – гласил ответ.
– Родственник?
– Знакомый.
– А-а… Мм… – прореагировал Конрад и пустил дым из ноздрей. Пошмыгал. Покряхтел.
– А ты чей такой будешь? – спросил Стефан, игнорируя тот факт, что моложе вдвое.
– А ничей. Вне традиции, – Конрад уповал на то, что зарвавшийся тинэйджер таких немодных слов не слыхивал.
– Вот как? Без традиции негоже, – эрудированный щенок попался. – Что? Стоп машина? – он показал глазами на безжизненное тело магнитофона.
Конрад тряхнул головой.
– Дай-ка.
Стефан по-хозяйски сунул в рот сигарету, пощёлкал клавишами, посмотрел батарейки. «Совсем новые», – растерянно пискнул Конрад.
– Отставить панику. И не таких в чувство приводили, – веско произнёс Стефан и прижал к груди чудесный ящик, отказавшийся творить чудеса.
В сгущавшихся сумерках таял этот изнурительный бесконечный день. Всё слабее давил пресс раскалённой атмосферы, всё легче становилось бремя потогонного зноя, всё мягче дурманящий запах трав. Смежали веки цветы, вздох облегчения прошёл по кронам деревьев. Тускло загундосило комарьё.
Спасаясь от крохотных кровососов, большие сообразительные двуногие тщательно растирались специальными мазями и расползались по своим щелям и норам. Спокойной ночи желали им закатные небеса, приятных сновидений.
Профессор Клир заглотнул последнюю пилюлю с ласковой лакомой ладони дочери и думал было задать праведного храпака, но где-то в безднах его трухлявого организма хрипели, пыхтели, кряхтели незамоленные грехи. В мучениях засыпал старый диссидент.
В отведённой ему комнатёнке, при свете ночника колдовал над кассетником Конрада Стефан, одержимый идеей превратить неуклюжий агрегат в модерновую стереосистему. Томик научной фантастики с небрежно засунутой закладкой звал пылкие пытливые умы к дерзаниям и свершениям.
А хозяин кассетника правой рукой рассеянно листая регбийный справочник, как-то нехотя шарил левой под одеялом и в расплывающемся сознании удерживал образ хозяйки дома.
Стало уже совсем темно, светила надкусанная луна, отчётливо прорезались контуры созвездий. Усталость одолевала похоть, сон одолевал похотливца, и не то чудились, не то взаправду плавно лились в приоткрытую форточку медовые звуки – вроде виолончели.
2. Альраун и бурундук
Спозаранку меднорожее солнце с упорством прожжёного заматерелого альпиниста, незлобно матерясь и широко лыбясь, опять закарабкалось к зениту. Залихватски заискрившись меж дубовых ветвей лучиком-ручкою фамильярно замахало Анне, заядлому «жаворонку» – диета, физкультура, здоровый труд на свежем воздухе позволяли ей высыпаться за четыре-пять часов. И виртуозными белькантовыми руладами женщина-жаворонок приветствовала милого друга – как возлюбленного, как равного. Свой парень солнышко, свой в доску… Ну для кого как – чем выше забиралось шебутное светило, тем нахальнее себя вело. Вот пробудился Стефан – и оно слегка нахамило ему, пустив на его новенькие сборные гантели каких-то шизовеньких зайчиков. С профессором оно уже не заигрывало – смотрело на него явно свысока – дескать, шапку долой, старый хрен, не много раз тебе ещё посчастливится мине лицезреть, а ну давай, благоговей и млей. Ну а уж когда продрал глаза Конрад и стараясь не вслушиваться в скорбный скрип несмазанного желудка, выбрался на крыльцо поиметь первую сигарету, солнце обнаглело совсем и принялось живьём поджаривать беднягу, не желая снисходить ни до какого диалога. Высоко оно, дерзновенное, забралось; жгучими дерзостями ответила угодливому кашлю ничтожных человечишек.
– Ого-го! – свидетельствовало солнце. – Славен наш Господь в Сионе!
И нестройно, чуть фальшивя, всяка мелка козявка и всяка тонка былинка на жалобных ультразвуках запищали осанну.
Утробная песнь Конрада в общий хор не вписывалась. Он пошёл на террасу, чтобы как можно вежливее справиться:
– Нет ли чего похавать, хозяюшка?
А хозяюшка уже распелась, умылась, зубки почистила, сделала зарядку по системе Ивана Бодхидхармы, постирала, погладила, завтрак сготовила, батюшку накормила – теперь ковырялась во саду ли, в огороде. На террасе Конрада дожидался остывший завтрак, накрытый тарелкой – овсянка с ягодами, «завтрак дипломата» называется. Конрад не знал, как называется, а то бы и есть не стал.
Преодолев отвращение, Конрад проглотил гадкую кислую размазню без соли и сахара, отплевался, откашлялся и отправился на рекогносцировку.
Иоганнес и Анна Клир владели солидной территорией чуть ли не в полгектара – сто метров в глубину, в поперечнике сорок пять. Досталось это счастье в наследство от одного из профессоровых тестьёв – тоже профессора и, кажется, академика. Не сосчитать, сколько завистников зарилось на эти полгектара, сколько ответственных работников пытались урезать их до положенных шести соток, но три поколения хозяев сплошь были публика энергичная и влиятельными друзьями не обделённая. А нынче, когда иссякли и влияние, и энергия, целый комплекс факторов бережёт эту благословенную землю: проблемы у людей другие, возни с большими участками невпроворот, снабжение в этих краях непотребное… ну и без руки Всевышнего не обходится.
Конечно – экологическая ситуация здесь хоть и покамест, да тьфу-тьфу! Щебечут пташки, стрекочут мошки, урчат лягушки – помнишь ли ты эти голоса, Конрад? У бронетранспортёров другие голоса…
А вон, слева от крыльца разбиты клумбочки, а на клумбочках кто-то по чёткому плану шести- и восьмиугольниками выложил разноцветную мозаику, и цветочки как на подбор, такие ладные, такие симпатичные. И ведь за ними кто-то ухаживает – земельку рыхлит, удобряет, поливает и плёнкой, если надо, покрывает… Кстати – как эти цветы называются, Конрад? А Бог их знает…
Справа же прямостоячий кустарничек, именуемый жасмином, о чём Конрад тоже не имеет понятия; а подле вон той, свежевыкрашенной лавки (зелёные полосы навсегда запечатлелись на штанах Конрада) зреют ягодки черноплодной рябины, и этого он тоже не ведает. А вон тут уже высыпали ягоды зелёные и твёрдые, твёрже зрелого гороха. Спаржа называется. А у самого крыльца кусты такие белые-белые, и амбрэ у них такое приторно-приятное – и опять же невдомёк Конраду, что это сирень: он-то уверен, сирень по определению сиреневая.
В глубине сада прячет лицо под густой вуалью плюща полуклассическая, полукитайская беседка, из тех, в которых сто и двести лет назад прятались от деспотичных бдительных мамаш жеманные барышни и, прижимая к глазам надушенный батист, с замиранием сердца смаковали оброненную вертерами или дубровскими записку. На это хватало фантазии у Конрада, вот только растение плющ он не идентифицировал – плющ должен быть сплющенный, а раз вьётся, значит должен быть вьюн. Несколько позже в толковом словаре он к вящему изумлению прочтёт, что вьюн есть мелкая рыбёшка, а дальше по алфавиту следует вьюнок, который-таки растение – только совсем не это.
Кривенькое деревце с многопалыми чешуйчатыми листочками есть, как выяснилось впоследствии, туя, редкий гость в краях нашенских. Неказистая она и высоченная двуствольная голубая ель представляли собой главные раритетные древеса на участке. Между ними были насыпаны крутогорбые камни, как в ботанических садах – чего Конрад, не будучи ботаном, опять же не ведал.
Далее справа от дорожки простирался огородец, главный кормилец местных жителей. Что на нём росло, Конрад не понял, да и рановато было для всхода вершков.
Между грядок на корточках ползала Анна. Волосы закрывали ей лицо, и она Конрада не заметила.
– Доброе утро, – попытка громко крикнуть, но звук, который уже раз совершенно не пошёл. Потоптавшись на месте, Конрад решил, что от второй попытки целесообразно отказаться вовсе.
И прежние хозяева, и сами Клиры пестовали свои здоровые тела, чтобы не испарился здоровый дух, и тут был сооружён маленький стадион: турник, где стойками служили стволы деревьев; брусья; самодельные тренажёры. Конрад подошёл к одному из них, потянул на себя пружину и сразу же пожалел об этом: как-никак почти полгода настукало после дембеля.
Чтó здесь Конраду понравилось, так это густые заросли папоротника вдоль забора – этого ветерана эволюционного движения он почему-то признал.
Здесь вообще вспоминалось, что корни наши в докембрии, что папоротник – наш прапапа, и прамама – мамонт, и дай Бог, чтобы из наших органических останков лопух вырос широкий и сочный.
Да, в общем, Конрад попал туда, куда хотел.
Он неспешно побрёл обратно.
А ещё на участке Клиров было до фига различных времянок. Одна из них оказалась кладбищем механизмов. Его содержимое удовлетворило бы запросы целого рабочего посёлка в запчастях. (Кстати, Анна не гнушалась «толкать» нуждающимся в оных когда то, когда это, когда через знакомых барыг, когда и сама)
Сыновья клировского тестя, «технари» (один дотла сгорел на работе, другой перебрался в другое полушарие) маниакально стаскивали сюда рухлядь со всяких помоек и складов – списанные телевизоры, разбитые мотоциклы, раздраконенные компьютеры – и в кратчайшие сроки реанимировали их. Умелых рук и смышлёной головы посредством.
Да и сам профессор во время оно, до всяких оттепелей свой трудовой путь начинал слесарем, горбатился на Великих Стройках и даже факультет прикладной физики закончил, а после прикладывал куда ни попадя свою физику, не стесняясь призрака отца своего, теоретика-лингвиста, почём зря загубленного на лесоповале. Однако гуманитарные гены таки взяли своё, и прежде чем встать на скользкую правозащитно-диссидентскую стезю, Иоганнес Клир переквалифицировался в историки (когда ещё было возможно легальным путём получить два высших образования).
Ну а сейчас, когда профессору и подавно не до распредвалов и микросхем, в сарае хозяйничает Стефан. День-деньской сидит он там, верхом на раскалённом паяльнике, и всё подряд ремонтирует. С его появлением в доме Клиров начались чудеса: загорелись лампочки, зарокотал холодильник, встали на место покосившиеся двери. Пришёл бы в себя и телевизор, только Стефан до него пока не добрался – он ведь и на себя работал: эквалайзер уже собрал, например.
Сидит Стефан, азартно ковыряет инструментом, и вдруг видит: шкандыбает по дорожке вчерашний Ишак С Педалями, такой же скорби исполненный, горем убитый.
– О! Какие люди! – заголосил Стефан. – Как почивать изволили? Петушки давно пропели.
– Здравствуй, – сказал Конрад с видимым неудовольствием.
– Что мы такие кислые-распечальные? Ан случилось что? Мышки спать не давали?
Конрад беспомощно переминался с ноги на ногу.
– Ну не плачь, дядя, я тебе игрушку сделал. – Стефан проворно нажал клавишу конрадова магнитофона, и тот вполне чисто и достаточно громко заиграл доисторический шедевр полузабытой группы «Дорз».
– Спасибо, – только и мог вымолвить Конрад.
– На «спасибо» не опохмелишься. Ну да я великодушен и большего не потребую. – (Конрад протянул сигарету без фильтра, но Стефан отвёл его руку и сам угостил клиента сигаретой «Верблюд» по лицензии фирмы «Кэмел»). – Да там делов-то всего было: транзистор заменить да головку протереть… Я думал музончик твой заслушать, да только всё старьё такое, отстой, уши вянут. А ты «Флайинг кондомз» или Зейнаб Фортюно часом не держишь?
Конрад таких не держал. Этих суперстаров нахваливали первогодки в армии, и было ясно, что дерьмо непотребное, но сказать об этом вслух язык не поворачивался: с мистическим ужасом взирал Конрад на всемогущего тинэйджера – этот желторотый шибзик как-никак обладал неким эзотерическим знанием о процессах, происходящих во чреве самодвижущихся электронных монстров, оставшихся для Конрада ужасной в своей непознанности тайной.
Много слов хранит голова, привычная к кроссвордам, да вот только как бы соотнести их с предметным миром? Вот что это за страхолюдная бомбища валяется у полураскрытой двери сарая? Нешто это трансформер? Или трансформатор? Конрад только трансформаторную будку смутно мог себе представить.
– Приятный у вас садик, – он попробовал сменить тему.
– Да, да, – сказал Стефан. – Клёво тут. Если учесть, что хозяйка со всей фазендой одна управляется, отпад полный.
– Одна?
– Ну, меня вот запрягли. И прошлым летом мы с сеструхой помогали. А сейчас сеструха в столице закрутилась.
– Мда… мгм… а… послушай, садовод… а что во-он там? – Конрад показал в сторону клумбы.
– Где?
– Ну такие… фиолетовые, круглые…
– Це примулы, – важно объявил Стефан.
– А вот это?
– Да це ж флоксы, – Стефан, как положено знатоку, надул щёки.
– А это?
– Сие есть в своём роде знаменитое растение ирис. Не путать с конфетами.
Конрад понимающе шлёпал губами и тут же забывал, что как называется.
– Да тут вообще заповедное такое местечко. Не всё ещё потравить успели. Слышь – птички. Где ты ещё услышишь птичек? У нас вон даже белки водятся.
Ну да, белки – не от слова «белые». Рыжие; ушки с кисточками.
– А урла у вас водится? – вдруг спросил Конрад.
Стефан цокнул языком – впервые из уст Ишака С Педалями прозвучал дельный и резонный вопрос.
– Плодится и размножается, – он смачно харкнул.
– К вам поди лазают?
– Когда я здесь, не лазают. Мой авторитет их парализует, – пошёл выёживаться Стефан. – А в прошлом году только я свалил – тётушке Анне одни корешки оставили, вершки с собой унесли. Зачем, думаю? – Не подругам же дарить…
– А вы капканы ставили? – спросил Конрад.
Это было задумано как острота, но Стефан решил, что занудливый гость после секундного озарения опять впал в маразм.
– Боюсь, в этом году тоже всё прахом пойдёт. Опять пожалуют, разляляи, – задумчиво сказал он, скорее сам себе.
– Значит, некому, говоришь, работать? – Конрад попытался поймать верный тон.
– Ась?
– Работать некому, говорю.
– Да ты зенки раскрой – в доме разруха. Каждая дощечка требует капремонта. Хозяйка одна это не подымет. Так что засучивай рукава, впрягайся. Тут руки нужны. Умелые мужские руки. – И выставив вперёд ловкую длинную кисть, стал загибать музыкальные пальцы. – Забор чинить. Умеешь чинить забор?
– Не умею чинить заборы.
– Непохвально, – покачал головой Стефан и загнул указательный палец. – Шифер менять. Умеешь класть шифер?
– Не умею класть шифер.
– Это минус. Электропроводка никуда не годна. Умеешь чинить электропро…?
– Не уме… На это электрики есть.
– В век электричества каждый должен быть электриком. Недочёт в воспитании, – средний палец прижался к ладони. – Яблоньки надо окапывать. Копать можешь?
– Да. Ещё могу не копать, – слабая попытка сопротивления с целью поставить точку.
– А мусор выносить умеешь?
– Ещё как.
– Во-о! А как насчёт дырки в газовых баллонах запаять?
– Не знаю, не пробовал.
– Стыдно, в ваши-то года, господин вне традиции, – осклабился Стефан, переходя на учтивое «вы». – Пока я жив, имеете шанс пройти ликбез…
– На хера мне твой ликбез, – вяло и виновато возмутился Конрад и даже стал было объяснять, почему такой ликбез ему ни к чему, но запутался и махнул рукой.
– Во-о, – мурлыкал Стефан, засовывая руку в какой-то ящик. – Первый курс: забивание гвоздей…
– Лбом, – сказал вдруг Конрад, а почему – сам не понял.
– Не… лбом не надо. Гвоздик погнётся, расплющится… Молотком, как вы убедитесь, не в пример эффективнее.
– Козёл ты козёл, братец! Где ты был раньше?
– Ых, ых, экие мы сердитые. Грешно злоупотреблять гостеприимством. Тёте Анне пожалуюсь, что вы меня забижаете, тётя Анна пистон вам вставит, ей лишний рот не нужен.
Конрад трясущимися руками стал заколачивать гвоздь в какую-то досточку, через раз попадая по шляпке, но почему-то и пальцы не задевая.
– На троечку с минусом натянем – вариант не безнадёжный, чувствуется заквас бравого солдата. Ещё гвоздик, будьте добры… Повторенье – мать ученья…
Так они ковырялись ещё долго, и Стефан начал всерьёз уставать от бестолковости великовозрастного ученика, от его несуразных дёрганых движений, невпопадных реплик и невидящего взгляда затравленного тушканчика. Он уже сам был не рад своей затее и хотел послать горемычного неумеху куда Макар телят не гонял, но от этой печальной необходимости его избавила Анна, крикнувшая с террасы: «Мальчики, обедать!»
Мальчики вымыли порядком испачканные руки и собрались вкушать трапезу. Но и тут Анна отвлекла их внимание.
– Стефан, ты собрался на северный полюс?
Во как – а Конрад и не заметил, что Стефан весь день проходил в свитере, натянутом до самого носа; с волос, старательно начёсанных на лоб, нескончаемыми струями стекал обильный пот… а Конрад думал – так и надо.
– Лишний вес сгоняю, – ответил Стефан.
– Какой там у тебя вес… Э… что это? – Анна протянула руку, Стефан попытался увернуться… – Да не бойся ты, – успокаивала Анна, заглядывая ему под чубчик. – Что ж ты такой паршивый?
– Я-то хороший. Парша паршивая.
– Раздевайся.
На горячем лбу Стефана, на шее, на мускулистом торсе полыхали пятна омерзительных лишайных наростов. Грубая шерсть свитера растёрла их так, что кое-где начинал сочиться гной.
– Ты сказать не мог? Господи… что ж это такое? Откуда?
Зацарапался слабенький голосишко Конрада:
– Купался?
– Было дело.
– В какой-нибудь серной кислоте купался. У нас в роте четверо из самоволки такими вернулись. Слазили в травленый прудик.
– Да что вы ерунду… – перебила Анна. – В нашем пруду сколько купаемся, ныряем – и живы-здоровы. Здесь у нас уникальная экологическая обстановка. К нам за тысячи вёрст люди приезжают.
– Ваш экологический уникум не накрыт стеклянным колпаком. Вчера уникум, завтра такая же помойка, как везде.
Анна возразила, что сама купалась ещё третьего дня, и Конрад не стал настаивать на своей версии, тем более, что бесполезной трескотнёй Стефану уже не помочь. Анна предложила бедняге сходить к старушке-соседке: во всём, что касалось медицины, Анна ей доверяла.
И Конрад откушал опять в одиночестве. А затем на цыпочках прокрался наверх, как можно тише чуть приоткрыл дверь комнаты Профессора и глянул в щёлочку: действительно ли у того мёртвый час, согласно предписанию Анны? Старик, вместо того чтобы спать, нацепил на нос очки и вертел в руках газету. Конрад отворил дверь пошире и юркнул в комнату.
Так или примерно так начинался роман «Остров Традиции» в конце 80-ых годов. В третьем тысячелетии он так начаться не мог бы.
– Здравствуйте, здравствуйте… Ну что, обживаетесь у нас?
– Обживаюсь. Только вот никаких приказаний касательно садовой деятельности…
– Анна первая приказаний не даст. Она к саду относится ревниво… Ревностно, то бишь. Вы бы сами посмотрели, что где приложения труда требует… Или Стефана вон спросите – он у неё доверенное лицо.
– Увы, я вряд ли пойму, что именно требует приложения труда. У меня никогда не было дачи.
– Счастливец вы… Знаете, не было у бабки хлопот – да купила порося. Хотя пока я не слёг со своей хворобой, любил я переключаться на здоровый сельский труд… Погорбатишься на сельскохозяйственной ниве – и словно воскрес к новой жизни, и мозги словно растуманились. Вот и вы, дитя города, нутром почуяли, что ближе к земле перебираться надо.
Конрад на это ничего не сказал. Он рассеянно осматривал небольшую келью старца – здесь ничего не напоминало о его академическом прошлом. Только ворох начинающих желтеть газет в углу – а так главной достопримечательностью были столик с лекарствами и переделанный в стульчак стул, на который без дочерней помощи не мог взобраться Профессор.
Поэтому Конрад принялся дежурно расспрашивать Профессора о его здоровье. Тот разговор не поддержал, отвечал односложно – словно показывал, что собственное здоровье интересует его столь же мало, сколь и визитёра. Ибо понятно было, что не здоровьем старика был тот озабочен, а чем-то иным.
Профессор даже перехватил инициативу в разговоре и снова осведомился о том, каковы обстоятельства постояльца и насколько тот нуждается в крове. Тот ответил, что мать его – пианистка – давно почила в Бозе, а отец – бывший редактор телевидения – туберкулёзом болен и за бугром, в горном климате здоровье поправляет. Впрочем, отец давно с матерью в разводе, связь почти прервалась. А приткнуться Конраду нынче некуда – пока отдавал долг Родине, злые люди обманом завладели квартирой.
Профессор искренне выразил сочувствие. Но в особенности он заинтересовался отцом Конрада и стал вычислять, не могли ли они быть знакомы, но оказалось, что нет – тот был редактором программ детского вещания, которую нынче всецело подмяла под себя музыкальная редакция, так как только попса способна дать адекватную путёвку в жизнь младому поколению. Поахали-поохали касательно заполонившей эфир бездуховности и потихонечку съехали на тему, любезную разуму Конрада, ради которой он и проделал путь из столицы в глухомань, далёкий и опасный.
– Господин профессор, вы ставили диагноз посттоталитарному обществу. Теперь не то что диагноз – даже патогенез любому Ёжику понятен. Разумеется, корень Зла – Великий Катаклизм; удобрение, чтобы в рост пошёл, – вульгаризованный марксизм, обобществление всего и вся, лишение человека всяческой инициативы и ответственности за плоды своего труда…
– Можно и глубже копнуть, – подхватил Профессор. – Марксизм имел три источника: утопический альтруизм, гегелевский рационализм и приземлённый материализм. Если уж кого и тягать к ответу, то Жан– Жака Руссо с его «человек добр» и Фрэнсиса Бэкона – пионера «религии человека».
– Вот-вот, до самых истоков дошли, – согласился Конрад. – Но со времён Фрэнсиса Бэкона кое-что на белом свете изменилось. Причины успели дать следствия, и следствия сами успели стать причинами.
– Они и стали причинами, – сказал Профессор. – Отсутствие собственности породило всеобщий пофигизм, уравниловка – ненависть к богатству. Поэтому надежда на то, что в этой стране можно внедрить нормальные рыночные отношения, не оправдалась.
– Более того, – напомнил Конрад. – Сразу началась война за новый передел собственности.
– Чрезмерно радикально повели себя наши недавние главнятки, вот и разгорелась бойня, – посетовал Профессор.
Конрад решительно сократил дистанцию:
– Так ведь наша радикальная пресса подстрекала и подзуживала!
– Медлить тоже нельзя было, – возразил Профессор. – И если бы идея внедрения рынка была реализована с умом, а не через задницу, войны можно было бы избежать. Но они провели грабительскую ваучеризацию, вместо того чтобы всех сделать собственниками…
– Они иначе и не могли, – торжественно возгласил Конрад. – Хищники делиться не привыкли. А вы помните, Профессор, что эти хищники были избраны демократическим путём, в результате всеобщих выборов?
– Ну что делать, если главные критики режима оказались наибольшими рвачами и хапугами? – тяжело вздохнул Профессор. – Каюсь, я сам с ними якшался, программы им писал. Не тех мы выбрали.
Конрад всем телом подался вперёд, почуяв шанс оседлать любимого конька:
– А позвольте спросить – можно ли в принципе было избрать «тех»? Не кажется ли вам, что главное следствие Великого Катаклизма – износ человеческого материала, который, в сущности, и загубил все ваши реформы?
– Кажется, – признался Профессор, не чуя подвоха. – Ведь на повестку дня коммунисты поставили создание «нового человека» и преуспели в этом.
– Ну!..
– Вы хотите сказать… «новый человек» оказался не готов к демократии?
– Нет, я хочу сказать, что он идеально оказался готов к войне всех против всех.
Конрад посмотрел на Профессора испытующе.
– На это я вам вот что скажу, молодой человек, – Профессор только-только заподозрил неладное. – Знаете слова Новалиса: «То, что было построено революционным путём, может быть разрушено тоже революционным путём»? Так если вспомнить, какая была после Катаклизма развязана лютая гражданская война и сколько народу на ней полегло, придётся смириться с тем, что и сейчас прольются реки крови.
Конрад хлопнул в ладоши:
– А нужны ли тогда вообще были Переделка, Гласность, Демократизация? Всё то, за что вы так ратовали?
– Обществу нужно движение, – ответил Профессор с некоторой горячностью. – Любой застой чреват обильным кровопусканием. Рано или поздно должно было прорвать… Не мне вам объяснять, что если бы диктатура не встала на путь реформ, эффект был бы тот же. Только агония дольше. Я понимаю, вы, как и всё наше население, склонно во всём винить диссидентов…
– Уж я-то их винить не собираюсь. Я сам – диссидент похлеще многих.
– Ишь ты!..
– Но хотите ли узнать, как я стал диссидентом?
– Небось вражьих радиоголосов наслушались?
– Ничего подобного. У нас дома не было нужного приёмника. Тем не менее к тринадцати годам я уже возненавидел совдепскую власть лютой ненавистью.
– Интересно, интересно… – задумчиво сказал Профессор. – Я-то первое несогласие с властями проявил лет в двадцать пять. При этом какой я диссидент? Так, фрондёр. Две диссертации защитил, работал по любимой специальности, работу не терял, не говоря уж о том, что не сидел. А вы себя таким гордым званием именуете!
Конрад обиделся:
– Книжки читал, сравнивал с реальностью и видел ложь. В книжках всё было про архигуманные «законы пионеров»…
– Вы ещё вспомните «Моральный кодекс строителя коммунизма»…
– …а в жизни – в школе, во дворе, в пионерлагерях я на каждом шагу сталкивался с эксплуататорами и экзекуторами.
– Звери-воспитатели, людоеды-учителя? – понимающе закивал Профессор. – Вся система образования строилась на подавлении личности…
– Нет, – замотал головой Конрад. – Мою неразвитую личность подавляли люди неполномочные и нечиновные. Такие же пионеры – чуть постарше либо сверстники чуть покрепче…
Профессор к такому повороту оказался готов:
– Каков поп, таков и приход…
– …Вне дома приходилось постоянно быть в полной боевой готовности: отовсюду можно было ждать сюрпризов, – почти закричал Конрад. – Сверху тебя могли бомбардировать тухлыми яйцами, из-за угла – натравить собаку, спереди – швырнуть в лицо бронебойной ледышкой, сзади – ни за что ни про что подставить ножку, отвесить подзатыльник, толкнуть с лестницы, уколоть исподтишка булавкой. Недели не проходило, чтобы, угрожая побоями, незнакомая шабла не вымогала у тебя двугривенный...
– А что вы хотите, – перебил Профессор. – если каждый третий наш соотечественник прошёл через лагеря. Лагерная мораль инвольтировалась в быт, в повседневность. Сильный реализует право сильного и гнобит слабого. «Умри ты сегодня, а я – завтра»…
– Вот! Вот! – Конрад словно этого и хотел. – Живя в столице, я чувствовал всюду запах лагеря. Враждебность человека человеку – вот что я впитал сызмальства. Злобен наш гражданин к ближнему – вот что в нём воспитали-то.
– Да, но знаете ли, рыба, как известно, гниёт с головы… – примирительно сказал Профессор.
– Будет вам! – Конрад перешёл к главному. – Давным-давно сгнила голова. А вот как там хвост? Что, приятно пахнет? Или регенерирует? Как не так – хвост уже сгнил, последние уподобились первым. А теперь скажите – способна ли самая здоровая, пусть архигениальная голова восстановить давно истлевшие прочие части тела?
– Отличная отговорка для того, чтобы вообще ничего не делать и пускать всё на самотёк! – Профессор поморщился.
– Я не призываю пускать на самотёк, – отрубил Конрад. – Просто обращаю ваше внимание: коммунистический Дракон давно одряхлел и впал в маразм, но из его давно выпавших зубов уже народились молодые крепенькие Дракончики. Они к настоящему моменту вступили во вполне зрелую пору и клацают зубами в предвкушении поживы… уже поживляются.
– Ну что ж, в наследство от рухнувшего режима нам достался homo soveticus. Только вот мне кажется, не те его черты – определяющие. То, о чём вы говорите, – взбрыки воинствующего мещанина, который всех хочет скроить по своей мерке, – беззлобно сказал Профессор.
– Помилуйте, какого мещанина?.. – взъерепенился Конрад. – Фокус именно в том, что в нашей стране вообще нет мещанства!.
– Отнюдь. Есть мещанство, – убеждённо заверил Профессор. – Оно-то, в конечном счёте, и победило в результате Катаклизма. Оно, оно с его премудростями «пускай начальство думает – у него зарплата большая» и «пускай медведь работает – у него четыре лапы» лучше всех приспособилось к ситуации общественной собственности и очковтирательства. Весь совдепский период был периодом туфты и халявы, панического страха перед новым и талантливым. И вдруг в ходе Переделки уютный мирок совмещанина начал рушиться. А когда рушится мир, мещанин сбрендивает, и нет ничего страшнее сбрендившего мещанина.
– Но позвольте… – не уступал Конрад. – Когда меня чморили в детстве и отрочестве, мир не рушился. Он был – сама стабильность.
– Стабильность дефицита и бесперспективности… К чему ваши мучители могли приложить свои силы, на что направить свою энергию? А нынче полиция натравливает их на неформалов и инакомыслящих, и те с радостью повинуются.
– Ой, да никто их не натравливает… Они бьют первыми, в том числе ту же полицию… Вот вы всё про homo soveticus – а каковы, по-вашему, его главные черты?
– Охарактеризовать вам тех, среди кого мы живём?.. Пожалуйста.
И в это время в дверях возникла Анна и непреложным перстом указала на часы.
Конрад, уперев обе руки в колени, тяжело поднялся с табурета.
– Вот видите как… – виновато улыбнулся профессор. – Не волнуйтесь, завтра охарактеризую.
Анна молча подождала, пока Конрад выйдет, а затем захлопнула за ним дверь и, не говоря ни слова, упорхнула в сад.
За калиткой послышались гоготанье и матюги. Ватага местных пацанов лет тринадцати-четырнадцати, задирая друг дружку и друг перед дружкой рисуясь, издевательски медленно прошествовала мимо участка.
– Детки пошли, – сказал себе Конрад.
Шелудивый Стефан уединился в своих апартаментах и на свет Божий не вылазил. Доступ в его комнату был строго воспрещён. Там было мертвецки тихо, так как музыку благовоспитанный мальчик слушал через наушники. Но всё-таки Конрад постоял-постоял под безмолвствующей дверью да постучался. Он жаждал распоряжений. Не потому что рвался ишачить, а потому что боялся прослыть сачком.
Стефан сидел спиной к двери, действительно, в наушниках, а перед ним на столе красовался непонятный Конраду агрегат. Напрягши память, Конрад решил, что это, скорее всего компьютер – за три года развитие техники могло сигануть вперёд семимильными шагами. На тёмном экране колыхались какие-то причудливые вакуоли, постепенно менявшие форму и цвет и взаимоперетекавшие. Конрад зачарованно глазел на трепетные танцы антиматерии и не мог оторваться. Стефан мерно качался в такт неслышной музыке и ни единым вздрагиваньем не выдавал, что почуял чужое присутствие.
Наконец, Конрад тронул его за плечо.
– Как ты? Был у бабки? – справился он, памятуя о заповедях Дэйла Карнеги.
Стефан, не повернув головы кочан, лениво указал на какую-то бутылочку – очевидно, с каким-то целебным настоем или отваром.
Ещё какое-то время Конрад проникался беззвучной музыкой, после чего вновь слегка потряс парня.
– Монитор вижу, – сказал он на удивление громко. – А где же сам компьютер?
Стефан медленно, нехотя, стащил наушники с головы.
– А это, видишь ли, «два в одном». Ноутбук называется. Лэптопчик.
– А что он умеет?
– Всё. Капусту рубить. Огурцы резать. Детей рожать.
– А дистанционно забивать гвозди?
– Вопрос сформулирован дремуче некорректно, – Стефан снова принялся натягивать наушники.
– Буквоед хренов. Ответь грамотно на мой вопрос.
– Этим компьютером можно непосредственно забивать гвозди. А его младшим братьям по плечу оперировать тобой, забивающим гвозди. – Стефан одним движением онаушил буйну головушку, давая понять, что аудиенции кирдык.
Вечером Конрад сходил в дальний конец сада и созерцал так называемый «лесной участок» – недавно прирезанную к саду широкую полосу леса, с аллеей-просекой посередине. Из хозяйственных построек здесь был только вытянувшийся слева сарай, набитый всяческой экологически чистой рухлядью – досками, фанерными листами, фрагментами старой мебели. Повернувшийся спиной к нему чувствовал близость подлинного леса, грозно высившегося за частоколом.
На лесном участке росли раскидистые липы, обхватистые дубы и корабельные сосны. Они укоренились здесь всерьёз и надолго – корни терялись в зарослях чистотела, разрыв-травы и стрекучей – как успел на свою беду ощутить Конрад – крапивищи, но кое-где чётко просматривались уже опознанные параллельные стрелы папоротников, гостей из палеозоя.
Подставив обстрёканные ступни лучам заходящего солнца, Конрад закрывал глаза и слышал звуки, для данных широт не характерные. Копошился средь крапивы получеловек, полурастение альраун; стучал в тамбурин полосатый бурундук; сладко запели сирены, плавно запорхали сильфиды, страстно заплясали дриады; звеня золотыми копытцами, поскакали рысью по аллее брутальные китоврасы и невесомые единороги. Зверьми диковинными и невиданными полнился прилесный прелестный вертоград семейства Клиров. И было совсем не ясно, кто здесь чудотворец, а кто – чудотварь.
Лощёное золочёное светило кренилось за горизонт, окрашивая небосклон во все мыслимые оттенки розового. Благополучно минуя жадные щупальца закатных лучей, хороводили кучерявые облачка.
Заливалась птичка пиздрик, цвёл цветик синеблядик... Вы думаете – это авторское сквернословие? Отнюдь. Эти образы привиделись поэтам эпохи поздней стагнации, могу ссылки дать… От растерянности перед многоцветьем природы, от преисполненности её многословьем, от её неуместности в нашем бытии актуальном такие слова и придумались.
И вдруг китоврасы и единороги словно воплотились въяве. В лесу отчётливо расслышался цокот копыт, замелькали в прогалах забора крупы, холки и гривы.
Конрад впрыгнул в тапочки, опрометью опрометчиво ринулся навстречу, но забор не пустил его: здесь он был ещё выше, чем по другим краям сада. Но прижав физиономию к широкой щели, воистину увидел новый жилец Клиров двух идеальных, огнеподобных коней-игреней и две ультраматериальные, целеустремлённые фигуры всадников.
Вечером Конрад, весь день просмотревший вглубь себя на лесном участке, приполз в свою каморку. Он уже расстегнул штаны и вознамерился выполнить обычную предсонную процедуру, но перед этим решил заглянуть в старинную энциклопудию. Чтиво, не обязывающее ни к чему – с любого места читать можно и в любом месте бросить. И увлёкся так, что даже про сексуальный зуд забыл.
Энциклопудия была ровесницей истекающего века, пестрела ятями, ижицами и конечными ерами. Невзирая на периодические славословия царю Гороху, ещё не скинутому и не расстрелянному коммуняками, в ней сразу почувствовался бодрый дух позитивизма. Каждое явление было однозначно истолковано и подтверждено статистически. Конрад с аппетитом вкушал словеса, выведенные заштатными просветителями, и цифры, собранные земскими статистиками, успокаиваясь объяснённым и прояснённым миром, движущимся от незнания к знанию, от нищеты к процветанию и от мрака к свету.
Единственное, что удручало Конрада – ненадёжность дат. Всё время приходилось держать в уме тринадцатидневную поправку – докатаклизменная Страна Сволочей не жаловала Грегорианский календарь и по-прежнему цеплялась за Юлианский, демонстрируя дремучую антипозитивистскую отсталость. По этому календарю выходило, что на дворе только-только началась третья декада мая. И Конрад решил свериться с висевшим на стене отрывным календарём, который вчера вообще не приметил.
На календаре значилось первое июня. Сегодня было шестое. На верхнем листке чьей-то корявой, почти детской рукой был нарисован крест и написано несколько слов. Календарь обрывался на гибели Алисы Клир – сестры здравствующей Анны и дочери поверженного фрондёра Иоганнеса. Небольшой текст на листке привёл Конрада в ступор, вывел его из уютного расслабона и заставил внимательно, как в первый раз, обозреть комнату.
На стене, несколько ниже календаря, почти загороженная капитальным столом, висела мятая газетная вырезка. По краю шли выходные данные: дата – второе июня, год – нынешний. Содержанием вырезки была криминальная хроника. Не вся. (Под отчёты о свершившихся за день душегубствах и святотатствах в Стране Сволочей отводились целые полосы). Какая-то журналистская особь кратко, но в красках разрисовала свежесвершившееся убийство Алисы. Прилагалась даже фотография трупа – знамо, дошлый борзописец дружил с оперотделом полиции. Чтобы разглядеть фото толком, нужно было отодвинуть исполинский стол от стены. Это отняло бы массу сил и всполошило бы весь дом. Конрад очень хотел увидеть фотку. Но он и так мысленно узрел, что на ней должно быть – фамильярный, на грани стёба, текст излагал обстоятельства убийства доходчивее некуда.
И вдруг Конрад понял, что смерть Алисы Клир отныне интересует его во всех подробностях. Далеко не факт, что женщина стала жертвой случайных гоношистых отморозков. Всё естество засвербило: кто и почему? И стало ясно, что пока ответов на эти вопросы Конрад не получит, с участка Клиров он сам, по доброй воле, не съедет.
В эту ночь долго не мог уснуть Конрад. При этом зипер его был расстёгнут и маленький друг розовел в расселине. Но очень нескоро решился Конрад помять его на сон грядущий. Если вообще решился.
3. Менталитет и криминалитет
И следующий день был несказанно жарок и пылен. Взлетали мухи.
Конрад побрился и умылся. Он выпростал из-под рубахи впалую, почти без волос, грудь и возлежал на раскалённом крыльце. Курить ему было лень. Дышать – тем более.
Дверь калитки заскрипела, по косой дорожке к крыльцу приблизился довольно молодой детина с развитой мускулатурой.
Конрад поймал его периферийным зрением, ибо повернуть голову не хватало мощностей. Детина широко расставлял чуть согнутые ноги, чуть сгибал могучую спину и чуть показывал передние зубы.
Он захотел войти в дом, но для этого надо было переступить через распростёртое тело Конрада. Тот прошёлся зрачками сверху вниз по молнии зависших над ним великолепных брюк.
– Ну дай пройти-то, – сказал детина.
Конрад дал себе команду повернуться, но не послушался собственной команды.
– Вы к кому? – поинтересовался он.
– Кто тут хозяин? – спросил детина.
«Ну ты, ты», – хотел сказать Конрад, прицениваясь к неотразимым брюкам, но не сказал, поскольку они прошуршали над его головой и вновь открыли напряжённую синь безоблачного неба.
Вот тут уж Конрад, помогая себе немощными руками, вскочил и проследовал вслед за детиной на террасу.
– Куда? А вдруг там голые женщины?
– Я их видел, как ты воробьёв.
– Куда вы?
Из сада вышла Анна с тяпкой в руке и устремила свой взгляд на детину. Тот остановился, сошёл с террасы, второй раз переступив через Конрада, и галантно поклонился Анне.
– Добрый день, очаровательная Хозяйка. Вы даже комиссара полиции можете лишить дара речи… Позвольте представиться: поручик Петцольд.
– Чем обязана? – спросила Анна. Зрачки-буравчики сверлили комиссарскую селезёнку.
– Да видите ли… в старину был обычай… любой свеженазначенный чин – от губернатора до станового пристава… что первым делом делал? Наносил визиты всей местной элите: богатым помещикам, аристократам, почётным гражданам, не забывая и земского врача…
– Короче, – сказала Анна как отрубила. «Короче – на выход с вещами», – размечтался Конрад.
– …делал визиты также литераторам, знатокам края, просто учёным собеседникам… ну и первым красавицам, конечно.
– Если вам захотелось по красавицам, вы ошиблись адресом.
– Я вас понимаю: предвзятое отношение к представителям власти… ваша полиция плохо вас бережёт, – комиссар грустно рассмеялся и беспомощно развёл руками.
Давно напрашивался какой-то простейший жест, способный смягчить агрессивный настрой Анны. Что ж, артистично сработал Поручик.
–… а может мы присядем? Сидя-то лучше беседуется, – он жестом пригласил Анну войти в её собственный дом.
– Я посторонних в свой дом не пускаю. – Анна с откровенным вызовом поглядела Поручику прямо в глаза. Поручик как бы невзначай оглянулся на Конрада и выдержал взгляд а-ля Медуза-Горгона. – У меня папа болен. Извольте, пройдёмте в сад.
Конрад, как ни был перепуган, с удовлетворением отметил, что Комиссар чуть-чуть замешкался, услыхав из уст безупречно грамотной Анны безграмотное «извольте пройдёмте».
(После на досуге Конрад сопоставил реакцию на это первое появление Поручика и первое появление своё собственное. Он подивился: бесстрашная и непреклонная с грозным классовым врагом, Анна-таки чуть стушевалась при знакомстве с жалким сутулым праздношатайкой, раз даже дрогнула – когда он полез за пазуху за треклятыми ксивами. И объяснил это для себя так: Поручик был представителем вполне определённой силы, однозначно страшной в своей определённости, апокалиптически-эсхатологической, но известной, понятной, описанной в самиздатовской литературе, отчеканенной в интеллигентском сознании – составной частью современной сволочной традиции, а он, Конрад – был просто «некто» и тем для традиции страшен. Экий хитрый наворот! И лишь одного не мог смекнуть Конрад – гордиться ему этим или расстраиваться?
Прежде чем последовать за Анной, Поручик нарочито громко спросил:
– Кто это там у вас загорает на крыльце?
– А вы его спросите, – ответила Анна не столь громко, но звонко и звучно.
– Ну тоже вот, тайны-секреты…
– Этот человек более-менее умеет говорить.
– Да… да… более или менее…
Тут Поручик не преминул помахать Конраду как старому знакомому, крикнув:
– Твоя морально-политическая физиономия известна мне по данным досье…
– Досье на меня можно собрать, не выходя из дома, – ответил надсадный хрип.
Анна воспрепятствовала продолжению невинной пикировки, увлекая Поручика в обход дома, вглубь сада. Конрад задумался, что ему теперь делать. Собрать пожитки и смыться он не сообразил, так как по жизни ничего не соображал, а только думал.
Наконец, он с кряхтением встал, подхватил кассетник, и побрёл к беседке, вроде как помыть руки. Он понимал, что дальше Анна гостя не проведёт. У беседки он как бы случайно забыл кассетник с нажатой клавишей «Record». Здесь прямо на дорожку спускались большие шары гортензий, и под ними аппарат должен был чувствовать себя уютно. Не будем осуждать Конрада за излишнее любопытство. Ведь как иначе рассказать вам, о чём говорили Поручик с Анной, а ведь это куда интереснее того, о чём Конрад говорил с Профессором. А пока что Конрад именно к Профессору-то и направился, и нам предстоит выслушать очередной безблагодатный базар.
Конрад не вошёл – вбежал, ворвался в келью старца. Тот возлежал на спине и улыбался своим мыслям.
– А-а… диссидент-самоделкин, – приветствовал старик гостя и взял паузу. – Вы, я надеюсь, не обиделись?
– Нет, а чего обижаться… – обиженно поджал губы Конрад.
– Ну что ж, вы хотели знать, что я думаю о человеке совдепском обыкновенном. Я тут даже набросал по пунктам, – Профессор помахал перед носом Конрада исписанным клочком бумаги. – Не забывайте, что ваш покорный слуга сам во многом и есть типовой «совок». Итак, начнём. Перед нами дурно одетый, плохо выбритый, вечно пьяненький субъект…
– Я видел ваши фотографии в молодости! – запротестовал Конрад. – Вы были элегантно одеты и чисто выскоблены…
– Это вне пунктов, это вступление. – Профессор поднёс клочок бумаги к глазам. – Органические свойства этого субъекта, в частности, суть… Во-первых, леность, безинициативность, пожизненное иждивенчество.
– Да ну что вы!.. Он ещё в младшем школьном возрасте научился добывать деньги, смекнув, что даже мятая гознаковская пятёрка куда весомей «пятёрки» в дневнике.
– Не велика инициатива – карманы мелюзги трясти …
– Так это ж только разминка перед кражами госимущества из-под носа у вохры и фарцовкой по-крупному.
– В этом уклонении от честного заработка есть своего рода безволие…
– Не замайте! – голос Конрада ощутимо окреп. – Без спартанского упорства не сумеешь ежемесячно увеличивать диаметр бицепса на целый сантиметр…
– Ну пусть… Во-вторых, стопроцентный идеологический конформизм, связанная с пунктом первым неспособность к самостоятельному мышлению.
– Да идеология для них – щебет, ничего общего не имеющий с реальностью.
– Возможно, в идеологию нынче мало кто верит… – согласился Профессор. – Пункт третий: полное отсутствие чувства собственного достоинства, готовность беспрекословно сносить хозяйский кнут и с благодарностью сгрызть любой заскорузлый пряник.
– Ну-ка попробуйте задеть кого-нибудь на улице… Вам косого взгляда не спустят, не то что….
– Но то ж на улице… А как насчёт социальной жизни? – не унимался Профессор.
– А на социальную жизнь мы предпочитаем класть с присвистом и самоутверждаемся в асоциальной, – веско изрёк Конрад. – Гасим обидчиков в тёмных переулках,
– Кто это – мы?..
– Они. У них нет инстинкта самосохранения, а чувство собственного достоинства ещё как есть.
Профессор покачал головой и вновь уткнулся в бумажку:
– Четвёртый пункт: достойная всяческого презрения трусость, вытекающая из пунктов второго и третьего.
– Господь с вами!.. – Конрад даже привстал.
– Ну разве что семеро одного не боятся…
– Кощунство, неслыханная клевета! – отрезал Конрад – Если вдруг наш соплеменник окажется один против семерых – будьте покойны, драться станет до конца. И возможно, те же семеро, восхищённые мужеством одного, растрогаются и предложат ему стать восьмым. Что-что, а «Трёх мушкетёров» читал, помнит, как д’Артаньян стал четвёртым.
– Ну, читал-то вряд ли. – улыбнулся Профессор. – Скорее фильм смотрел…
– А если и не смотрел? Он постоянно посвящение проходит, инициацию. В группировку поступить – инициация, в камеру войти – инициация… Ты-де кем хочешь стать – лётчиком или танкистом? И прыгай с нар на бетонный пол или лупи башкой в железную дверь! Тут какое мужество нужно…
Профессор улыбнулся ещё шире:
– Эх… Продолжаем. В-пятых: вытекающее опять же из конформизма и отсутствия чувства собственного достоинства холуйское пресмыкательство перед сильными мира сего. Угодничество, подхалюзничество, лизоблюдство.
– Какой там подхалимаж? – замахал руками Конрад. – Какое угодничество? Он метелит ментов, в глаза материт прокуроров, насилует дочек партийных шишек, не страшась ни дисбата, ни зоны, ни вышки. В каждой зоне, в каждой роте есть такие, рядом с которыми самый свирепый начальник и командир робким тюфяком выглядит. Более того – он старается на них «опереться».
– Ну как же, это те, кто сам метит в начальники и командиры! – Профессор тоже возвысил голос. – Карьеристы…
– Всё так, только ни о военной, ни о партийной, ни о хозяйственной карьере они не помышляют. – с готовностью отрезал Конрад – Их прельщает успех в «альтернативных структурах» – карьера пахана, главаря, крёстного отца, а лизоблюдам такие чины заказаны. Они берутся кровью.
– Но при этом они всё равно желают вписаться в некую структуру! – настаивал Профессор. – Субординация сохраняется везде.
– Ещё бы, – фыркнул Конрад. – Бицепсы у всех неодинаковые, мозги – тем паче. Кто-то выбивается в «бугры», кто-то обречён всю жизнь ходить в «шестёрках»… Но выбор, кому служить – королю ли, кардиналу ли – это свободный выбор, выбор по любви. Выбираешь того Хозяина, который меньше других будет ущемлять твою свободу. Хозяина – друга и заступника.
– Делать хозяину нечего, как заступаться? – возразил Профессор.
– Из общака «подогревать»!
Профессор недовольно заворочался под одеялом:
– Ну допустим… Шестой момент. Склонность к совершению подлостей, в частности, страсть к доносительству. Миллионы безвестных анонимщиков в фундаменте отлитого в бронзе Пауля Фроста.
(Здесь нужен комментарий. Лет семьдесят назад, во время «раскулачивания» мальчик-пионер Пауль Фрост сдал властям родного папу и был за это причислен к лику совдепских святых).
– Шиш вам! – Конрад в самом деле показал шиш. – Кто же сейчас унизится до такого смертельного позора как стукачество. «Подставить» чужого – раз плюнуть, «разобраться» со своим – всегда пожалуйста, но чтобы своих «заложить»… Сейчас это – единственное табу для самых отпетых подонков и головорезов.
– Правда? – обрадовался было Профессор. – Так это же прекрасно. Хоть в чём-то лагерный опыт пошёл нашему человеку на пользу.
– Как же, ваш брат не терпит стукачества! С лагерных пор... – сказал Конрад с досадой. – А вот если, скажем, пилот стукнет на своих не совсем трезвых товарищей, которым вверены жизни десятков пассажиров? В Америке – это норма жизни, ваша же газета писала.
– Писала, писала, помню-помню… – Профессор совсем спал с лица. – Эх… Наконец, пункт седьмой: уравновешивающая предыдущую графу верность своему стаду и ксенофобия.
– Кто свободен выбирать себе друга, способен выбирать и врага. – Конрад рубанул воздух ладонью. – Притом руководствуясь новыми критериями. Сволочи и татары бьются «за свой район» против таких же сволочей и татар.
– Но стукаческая-то Америка – в любом случае для них враг! – Профессор почти оторвал голову от подушки.
– Ни под каким соусом! – Конрад был непреклонен. – Кто, как не она подарила новые поведенческие модели и сценарии, вдохновляющие на славные подвиги – «Рэмбо», «Рокки», «Терминатор»?..
– Ну что мне вам сказать? – вздохнул Профессор. – Я вам про «совка», а вы мне про маргинала.
– Маргинализировался ваш совок. – диагностировал Конрад. – Вот в чём фокус-то!
– Когда это он успел? – искренне занедоумевал Профессор.
– А вот пока вы наукой занимались и острые статьи писали, он как раз и выпал из социальных ячеек, – ответил Конрад злорадно.
– Слава Богу, если так… – успокоился Профессор. – Значит – стремление к воле не задушишь… Но воля – ещё не свобода.
– А что такое, по-вашему свобода? – ухмыльнулся Конрад.
– Свобода свободе рознь! – докторально сказал Профессор. – Нельзя путать «свободу от» и «свободу для»! Да и «свобода от» лишь тогда оправдывает своё название, когда она – свобода от дурных страстей, от грязных соблазнов, от памяти обид… Но высшая свобода – деятельная, «свобода для» – для служения ближним, человечеству, Родине…
Конрад словно только этого и ждал:
– Эх, профессор, профессор… А ещё плюралист… С какой радости вы сочли себя вправе монополизировать дефиниции, канонизировать понятия? Чтой-то ваша свобода так боится мирного сосуществования со «свободой от» стыда и совести, «свободой для» господства и кайфа?
– Но вам ли не знать, – строго спросил Профессор, – что коррелятом к «свободе» является «ответственность»?
– Ну пусть так, только Бога ради потише… вдруг кто-нибудь услышит… – Конрад притворно понизил голос. – И перепутает вас с ненавистными гадами-коммунистами. Вот кто обожал про «ответственность» потолковать! В одной пионерской книжке так и значилось: «За всё, что происходит на Земле, отвечаешь и ты…». В гробу видали нынешние жлобы такую «общественную нагрузку», да ещё сегодня, когда общество созрело для прозрения: залог его благополучия – в личном благополучии каждого из его членов.
– Но простите, вы же наверняка слышали про ответственность «за базар»?..
– Только она и осталась.
– Ну вот. – Профессор перешёл в контрнаступление и для этого даже взял маленький тайм-аут. – А вообще-то, индивид может стать свободным только в любви! Делай, что хочешь, говорил Блаженный Августин, только сперва полюби…
– А кто вам сказал, что теперь никого и ничего не любят? – парировал Конрад. – Любят, и ещё как – трэш-метал, мотоциклы, «Челси», холодное пиво и тёплых тёлок…
– Но Блаженный Августин-то Бога имел в виду! – Профессор наставительно воздел перст. – «Полюби Бога – и делай что хочешь»!
– Ну и Бог с ним, а загляните-ка в собственноручные проекты либеральных конституций... – усмехнулся Конрад. – В каждом чёрным по белому вашим почерком написано: «Каждый свободен исповедовать любую религию или не исповедовать никакой». Вот никакой и не исповедуют, разве что религию Силы. А в пасмурные дни – религию Ненависти.
– То есть ваша свобода…
– Их свобода…
–…их свобода – это свобода агрессии. Но источник агрессии – комплексы, то есть внутренняя несвобода…
– Гм, уж не возьмётесь ли вы сосватать каждому психоаналитика? – спросил Конрад ехидно. – Знаете ли, специалисты подобного профиля, как правило, интересуют тех, кто свою агрессию направляет против себя самих. Только мазохисты стонут под ярмом своих комплексов; садистам такое ярмо не в тягость. Принудительное же лечение с разговорами о свободе не вяжется.
– Но разве свободен тот, кто посягает на свободу других? – Профессор воздел уже целый кулак. – Вы экзистенциалистов, что ли, не читали?
– Мало ли, что я читал, мало ли, кого они не читали… – заёрничал Конрад. – Но спокойствие, уж в этом-то пункте они с вами совершенно согласны. Любой уважающий себя лох скажет вам, что уважает чужую свободу. Как же иначе-то? «Я свободен опустить тебя, но и ты свободен опустить меня. В первом случае ты волен сопротивляться мне, во втором – я тебе. Ещё вопросы?»
– Где же тут свобода, спрашивается? – воспламенился Профессор. – Это какое-то первобытное рабство, слепая покорность элементарному закону природы, известному как «закон джунглей». Или – «закон – тайга»…
– Э нет, – теперь уже Конрад взял докторальный тон. – Если это и закон-тайга, то исправленный, чересчур вольно истолкованный. Сфера его действия расширена от границ тайги до границ мироздания. Что может быть скучней и банальней типичной животно-растительной заботы: грызть глотки стоящим поперёк дороги, чтобы только дорваться до кормушки и всласть накушаться? То ли дело, не сразу загрызать, а мелкими глотками сосать кровь… не обязательно из стоящих поперёк, можно из стоящих в стороне, на кормушку не претендующих – даже ценой замедления продвижения к кормушке… Изощрённо так – голь на выдумки хитра!
Профессор молчал. Торжествующий Конрад победоносно продолжил:
– Свобода для нашего компатриота начинается не с «от», не с «для», и не с «чтобы» или «потому что», а с «просто так». То, что мы называем садизмом, есть апофеоз его личной свободы. Он самореализуется через садизм, в садизме проявляет свою индивидуальность. В садизме ему открывается такой простор для творческой фантазии, такой спектр ярких впечатлений и острых ощущений… достойный не унтерменша, а сверхчеловека.
Эту речь вместе с Профессором выслушала вошедшая без стука неумолимая и неминуемая Анна, и от этого триумф Конрада показался ещё более триумфальным.
– Вот так. Стоило мне отвлечься, и вы превысили лимит времени, – сказала Анна отцу. – Всё на сегодня.
– Да, что-то мы сегодня заболтались, – сверился Профессор с часами.
– А у вас сегодня гость, – поделился новостью Конрад.
Анна метнула на него испепеляющий взор, и он прикусил язык.
– Сосед. Зашёл за насосом, – объяснила Анна.
Утомлённый беседой, но с чувством исполненного долга Конрад вновь разлёгся. Жарынь несусветная, время сиесты.
Мухи дохнут в трясине варенья, мир их мушиному праху, земля им пухом, семь футов под килем, так их маму.
Пулемётами стрекочут цикады, глубоко удовлетворены пулемётчики. Свежее мясо удобряет истощённую почву.
Плазматические тела людей наполнены плазматическими мозгами, а те в свою очередь, – плазматическими маразматическими идеями.
Например, был такой Иисус Навин, ради превозможения супостатов догадавшийся остановить в небе солнце. Прям как сегодня.
Не любил Конрад Священное Писание из-за Иисуса Навина. Господу Саваофу потребовался массовый убийца и военный преступник, положивший тьмы своих и чужих, чтобы возблагоденствовал избранный народец.
Незваный гость, оказывается, ещё не ушёл. Похоже, ему во что бы то ни стало надо было познакомиться со Стефаном. У того пятна на теле уже поблёкли, но на ласковый оклик комиссара полиции он не отозвался и спешно затерялся в глубине сада. Не помогло и вмешательство Анны. Поручик развёл руками и продолжил любезничать с хозяйкой. Та за истекший час явно изменила своё первоначальное отношение к представителю власти и на прощанье даже пожала ему руку. Сие настороживало.
Когда Поручик вновь переступал через Конрада, тот спросил точно старого знакомого:
– Господин Поручик, когда меня арестуют?
– За что? – равнодушно переспросил Поручик.
– «Был бы фраер, статью подберём», – напомнил Конрад.
– А смысл? – ответил Поручик. – У тебя мания величия. На лесоповале толку от тебя как от балерины. И вообще – арест надо заслужить.
И сделал пару шагов к воротам, но потом медленно развернулся и поманил Конрада пальцем. Тот с готовностью повиновался.
– А вообще у меня к тебе разговорец есть, герр Мартинсен.
– Таки есть? – струхнул Конрад.
– Угу. Ты насколько сюда вселился?
– Пока не выгонят.
– А столоваться за так будешь?
– За ударный труд… на огороде.
– Да уж, я смотрю, огород Клиров под серьёзным ударом. Ты хоть тяпку от мотыги отличаешь? Шпинат от щавеля?
– Не-а.
– Так вот. У меня к тебе есть предложение получше. Пойдёшь к нам осведомителем.
Конрада как в землю вкопало. Он будто не верил, что это не вопрос, а приказ.
– Стучать, значит?
– Сказано – осведомлять.
– Но о ком? О лежачем старце? Или о его дочери? Н-нет уж…
– Насчёт дочки не волнуйся – я сам у ней о чём хошь осведомлюсь. А о старце ты зря… этак неуважительно. Он тоже электорат, между прочим. Но вообще-то первое задание у меня к тебе будет другое. В последнее время в наших краях завелись неформалы. Кто такие, чего хотят – пока не ясно. Вот ты и разузнай, кто и чего. Наводку я тебе дам…
– Господин Поручик, но я ведь с людьми-то… не очень. Не смогу я к ним втусоваться. Вы же проинформированы, я уверен.
– Разговорчики! Втусуешься – получишь зарплату и отдашь Клирам. А не втусуешься – накажем. Вот и весь сказ.
И без промедления выдал Поручик Конраду хрустящую краснокожую ксиву с печатью и фотокарточкой – всё-то у него было припасено заранее, даже фотокарточка, хотя Конрад не помнил, чтобы в последние три года фотографировался. Впрочем, выглядел он на фотке молодо – шея тонкая, уши прозрачные, глаза беспомощные. В каком-нибудь архиве – в военном, например, вполне могла заваляться таковская. Должность Конрада называлась «секретный сотрудник». Его благородие популярно объяснил, что тугамент этот простым гражданам показывать ни-ни – разорвут на части, а вот коллегам по ведомству предъявлять обязательно – сразу все ворота для предъявителя раскроются. А в наши дни вход за иные ворота дорогого стоит. Подчас – жизни.
Свежеиспечённый сексот взял ксиву в руки как ежа или как гадюку, но всё-таки взял – а как не взять? Так пополнилась его коллекция документов, заменявшая биографию.
– Кстати, свою предрасположенность к оперативной работе ты уже проявил, – прокомментировал полицай-комиссар. – Смел, смел, конечно. Даже забыл, что когда сторона кассеты кончается, клавиша издаёт громкий хлопóк. Но я упросил хозяйку ничего не стирать. Послушай, что получилось, послушай… Там и для тебя много ценного было сказано. Держи свою кассету… Какую музыку стёр-то?
– «Лето, я изжарен как котлета», – признался Конрад. – Ничего страшного, переживу.
«Лето, я изжарен как котлета». «За горизонтом где-то ты позабудешь лето». «Я так хочу, чтобы лето не кончалось, чтоб оно со мной умчалось»… Кот Лето, пёс Трый. Официальный и неофициальный музыкальный фольклор. Сознание иглой прошило вискú, штурманы отхлёбывают вúски. Жарко, мразно, заразно…
– В общем, держи свою кассету и слушай на здоровье. Ты узнаешь, что батька Петцольд не только карает и гнобит – что от него и созидание исходит, – Поручик протянул Конраду вещественное доказательство его плохого поведения.
На прощание он оставил новому сексоту адрес, по которому тот должен был передавать оперативную информацию. Конрад затосковал, но дело в долгий ящик решил не откладывать. Сегодня же в шесть вечера он пойдёт к центру посёлка, к главной водокачке, где как штык в это время должны будут тусоваться неформалы, и попробует установить контакт. Скорее всего, контакт зубов с кулаком и промежности с коваными башмаками. Но перед смертью не надышишься. Скорей бы уж.
А пока что Конрад уполз на лесной участок и, никем не тревожимый, слушал кассету.
– Прежде всего я хочу сказать, – послышался ровный голос Поручика, – что убийца вашей сестры найден и арестован. Это известный гангстер по кличке Землемер, выходец из здешних краёв. Он сидит в губернской тюрьме и ждёт расплаты за множество преступлений. Он стократ нагрешил на высшую меру, но у следствия к нему очень много вопросов, поэтому надо бы запастись терпением, пока свершится возмездие. Но можете быть покойны: возмездие свершится.
– Спасибо за информацию. Увы, так или иначе – сестру мою не вернуть.
– Да, и я выражаю вам своё соболезнование. Но если наказание будет неотвратимо, как это происходит при нашей власти, злоумышленники поостерегутся творить свои злодеяния.
– Землемер… Какая странная кличка.
– Ничего странного. Он учился в губернском городе в землемерном училище. Весьма старинное, уважаемое учебное заведение. Только вот в последнее время оно превратилось в рассадник крамолы и половых извращений. Чистим.
– Сажаете и расстреливаете?
– Не без этого. Но надо учесть, что народ вымирает – поэтому чистим мы в рамках. Особо не зверствуем.
– Как можно провести границу между особым и неособым зверством?
– Чутьё иметь надо. Чувство справедливости, то есть.
– И у вас оно, разумеется, верное?
– Я облечён принимать решения. Если они вам не нравятся, заступайте на моё место… В конце концов, что прикажете – миловать головореза Землемера, а ваша сестра пусть гибнет?
Возникла пауза. Только чириканье птиц.
– Народ – зверь, – сказал, наконец, Поручик. – Гражданская война, не хухры-мухры.
– Пока ещё здесь спокойно… – не сразу ответила Анна.
– Спокойно? Как сказать… Куда, думаете, ваши соседи все подевались? Они ж тут тоже спокойствия искали. Старуха тут… в трёх домах от вас – где она? А изнасиловали её в прошлом месяце.
– Кто?
– А шпана местная. Или, как нынче говорится, урла… Но вот появился я.
– Появились вы. И что же?
(Вновь пауза. Только пташки своё тень-тень выводят).
– Скажите, у вас хороший урожай яблок в этом году?
– А вы к чему это?
– К тому, что хороший, и к тому, что вам все плоды вашего труда достались. А в прошлые сезоны что? Местнота всё срывала? Так?
– Бывало.
– А теперь не бывает. У меня с местнотой джентльменский уговор. Резвитесь во все тяжкие, насилуйте старух, жгите, крушите, но клировский дом – табу.
– Джентльменский уговор… – удивилась Анна. – В этой среде есть джентльмены?
– Ни одного. Когда забываешь запах мыла, джентльменство испаряется.
– Так что, они вас слушаются?
– А чего ж не послушаться? Кто их приёмчикам научит? Кунг-фу, таиландский бокс?..
– Вы их на собственную погибель тренируете?
– Полноте, милая… До моего уровня им не дотянуть. Нужна система, воля, режим… А эти что накачают, то мигом пропьют. Но для внутреннего употребления хватает… для выяснения междуусобных отношений.
– И что ж, они вам так за это признательны, что заодно и нас не трогают?
– Они мне кругом признательны. Я же у них добрый гений, ангел-хранитель, благодетель. У них орган самосохранения атрофирован – крайняя стадия дегенерации, но вот поди ж ты, методом убеждения удалось внушить им, что мир – это благо.
– Ну-ну, вы их не трогаете, они вас не трогают…
– Это всё для них бирюльки. Нейтралитет для них не благодеяние. Они только на активную любовь откликаются. А вот запчасти к мотоциклам у них откуда? А порнушное видео? А новые бейсболки?
– Пряничками умиротворяете?
– Воспитываю. Ненавязчиво так. Кнутом постоялец ваш пусть воспитывает, а я по педагогике. Мотоцикл – это уже проблески цивилизации. Порнушные видео – для правильной канализации либидо. Бейсболки – лучше, чем бейсбольные биты… Сперва, конечно, тугонько начиналось. Меня в мае, сразу как пришёл, пёрышком пощекотали. Но я бесчувственный, щекотки не боюсь. Для профилактики я одному переместил челюсть на затылок, а потом вернул в исходное положение. У одного мотоцикл был на грани – ещё чуть-чуть и взорвался бы на ходу – я починил. Вот так авторитет делается. Уважают теперь.
(Очередная пауза. Вот бы знать, что это за пигалица заливается…)
На сей раз молчание нарушила Анна.
– Так почему ж всё-таки так избирательно? Меня вы патронируете, а старушек кидаете как кость голодным собакам?
– Ну что, рассказать вам про моральный облик старушек? Хотя бы той, жертве своей сексапильности? Сколько у меня в столе доносов от неё лежит на вас и вашего отца?
– Да сколько бы ни…
– Интеллигентский максимализм. Всё или ничего… Я один всех облагодетельствовать не в силах. И если надо кем-то жертвовать, оставьте мне право выбрать – кем. И выбрать, кого защищать.
На этом сторона кассеты кончилась. Дальнейший разговор остался тайной.
В кармане кололась жёсткая корочка. Конрад рассмотрел её как следует.
Аббревиатура на обложке показалась незнакомой. Но всё стало на свои места, когда он вспомнил, что недавно в Стране Сволочей было осуществлено слияние органов полиции и госбезопасности – во избежание ведомственного соперничества.
Вдруг ему очень захотелось проконсультироваться со Стефаном – тот жил у Клиров уже давно и должен был знать некоторых обитателей посёлка.
И он в самом деле пошёл в дом и постучался к строптивому подростку. Тот не открыл и вообще никак не проявился, словно шестым чувством уловил суть момента.
Наверное, оно к лучшему.
Без пятнадцати шесть Конрад взял пустое ведро (хотя в доме была вода), вышел за калитку и зигзагами стал приближаться к водокачке. По дороге ему никто не встретился, и даже собаки благоговейно молчали. Поджилки Конрада тряслись, колени подгибались, ноги в целом подкашивались. Холодный пот, вызванный страхом, струился вперемежку с горячим, вызванным жарой; одежда противно липла к ватным членам. Безоружный в полный рост пёр на танки.
У полуразобранной на кирпичики водокачки действительно сидели на корточках юные субъекты и передавали по цепочке некое курево – возможно, косяк. Было их человек восемь, в том числе две девахи. Парни были одеты в камуфляж, девахи – в короткие майки. Ничего неформального. Лиц Конрад не различал – перед глазами всё плясало и расплывалось. Однако ж он заметил, что причёски у парней были короче короткого (что свидетельствовало о их близости к урле), а у одной из девиц – длинные ведьминские космы. У второй же девицы полголовы было выборочно выщипано, с другой половины свисали длинные сосульки – то ли асимметричные причёски снова вошли в моду, то ли глазомер непросохшего цырюльника-кустаря безнадёжно испортился, то ли безудержная страсть очередного любовника подкреплялась выдёргиванием волос целыми пучками – для обеспечения полноценного оргазма.
Конрад знал: называть себя эти «неформалы» могут как угодно, а на поверку окажутся урлой. Достаточно вслушаться в то, на каком языке они между собой общаются. Правда, на этом языке при его жизни вся Страна Сволочей общалась, но именно потому Конрад для себя называл своё отечество Урляндией.
– Трах-тах, ля-ля в пам-парам на трана-на, – бритоголовый высказал предложение.
– Тирим-пим ля-ля до трах-тах, – патлатая высказал сомнение.
– Нам-дам-труля-ля, – асимметричная высказала непоколебимую уверенность.
– Парапа-на-нина, – всё сообщество высказало глубочайшее удовлетворение.
Язык урлы был в чём-то сродни оруэлловскому новоязу, в силу простоты синтаксиса и бедности вокабуляра. Язык этот отличался своеобразным синкретизмом: одно и то же слово могло значить как «тотальный крах», так и «высшее блаженство». Но, вопреки ожиданиям Джорджей Оруэллов, он не включал слова «минилюб» и «мыслепреступление», зато включал слова «трам-там», «ля-ля» и «тирьям-тирьям», некогда легко переводившиеся как медицинские термины. Но повторим, на урловом языке говорили абсолютно все сволочи, включая тех, что давно покинули родину, опасаясь урлы. И сам Конрад в своё время, дабы преодолеть коммуникативный голод, установить контакты с рядом однокурсников, долго и мучительно осваивал их язык. Проблема была в том, что новояз должен был пронизывать собою старый язык, вовремя прорезаясь в нём, вовремя с ним сращиваясь и совсем ненадолго расходясь с ним, чтобы вновь срастись воедино. Жаль только, что освоив, в конце концов, новую знаковую систему, Конрад не шибко продвинулся в освоении старой… но она, по большому счёту, никому и не была нужна.
В остальном урла как урла, типовые мутанты, детки карнавала. Металлический папа, сваренный из забоев Оззи Осборна, лязга танков, кулаков Брюса Ли, дребезга тяжёлой индустрии сношался с химической мамой, смешанной из удушья промышленных отходов, жгучей горечи питьевого спирта, бурлящей чачи чёрной желчи, чернющей чифирной гущи…
– Здравствуйте, ребятки, – поимел в виду Конрад, но посыл его несомкнувшихся связок никем услышан не был. Поэтому ребятки сразу надвинулись на чужака и взяли его в кольцо. Плотно.
Конрад ещё пуще затряс поджилками. Сейчас он услышит вопросы «Кто ты по жизни?» и «К чему стремишься?», а потом получит в рог.
– КТО ТЫ ПО ЖИЗНИ? – спросили его.
– Конрад, – бесшумно ответствовал Конрад. – Он хотел добавить: «вне традиции», но вовремя смекнул, что урла вряд ли знает слова с суффиксом «-ция» и смолчал.
– Повтори, сука, кто ты по жизни?
– Конрад, – тщетно попробовал форсировать звук Конрад.
– Немой, что ли?
– Конрад, – изо всех сил дал петуха Конрад. – У меня дисфония. Болезнь голосовых связок… Голос плохо слушается.
– Ничего, вылечим, – сказала урла. – А ты знаешь, кто мы такие?
– Местная…, – в отчаянии прошипел Конрад, глотая слово «урла».
– Местная урла, ты хочешь сказать. Это ты зря. Ты настоящей урлы не видел. Они бы тебя без всяких вопросов замесили. К ЧЕМУ СТРЕМИШЬСЯ?
– К покою, – выдавил Конрад.
– Неправильный ответ, – ответила урла. – Ты в самом деле не знаешь, кто мы такие.
– Кто вы такие? – заквохтал Конрад.
– Мы – логоцентристы, – сказали логоцентристы. (Правда, не урла. Знают слово с суффиксом «-ист», да ещё и с корнем «логос». Кошмарный случай).
– А это как? – одним выражением лица спросил Конрад.
– А так, что покой нам только снится, – поведали логоцентристы. – И тебя в покое не оставим. Петер, разъясни товарищу, кто такие логоцентристы.
Петер, блистая бритой черепухой, выдвинулся вперёд. Он был с виду не Геркулес, но шестёрки берут ловкостью-умелостью, а не мощью. Сейчас будет очень больно.
– В отличие от тебя, имморалиста, релятивиста и гнойного пидора, – многозначительно изрёк Петер, – мы отрицаем постмодернистскую расслабленность. Мы – приверженцы незыблемой вертикали ценностей, ревнители преданных поруганию смыслов. У нас, в отличие от тебя, перхоти подзалупной, нетленные идеалы есть.
– Вот как? – оживился было Конрад. – Истина, добро, красота?
– Логос, – заткнул его Петер, – предвечный и целокупный. Логос наш папа, а мама наша – Традиция.
Конрад даже выдохнул облегчённо. Правильно, что он умолчал о своей непричастности к Традиции – только совсем по иной причине, чем думал вначале.
– Так и передай Поручику, – закончил Петер. – Ты ведь ментовской прихвостень? Так вот, пускай Поручик знает.
– Что вы, я не прихвостень, – засуетился Конрад. – Я тоже… логоцентрист. Стихийный. Я ненавижу постмодернизм и люблю ценности, смыслы и идеалы.
– Пиздúшь, – сказали ему организованные логоцентристы, кажется, даже не Петер. – Мы тебе поверим, когда ты слова докажешь делом.
– Дайте срок, – взмолился Конрад. – Я демобилизовался недавно...
– А вот это ты зря, солдатик. Запомни хорошенько… – логоцентристы взялись за руки и дважды хороводом прошлись вокруг Конрада – сперва посолонь, затем насупротив, после чего хором пропели на истошных нотах: – …ДЕМБЕЛЯ НЕ БУДЕТ!!!
Конрад был вынужден опуститься на корточки рядом с новыми знакомцами и слушать их лающие реплики о том, кто кого отмудохал и сколько самогону вылакал.
На корточках сидеть было неудобно. Конрад перекатился на пятую точку, рискуя застудить седалищный нерв и вконец лишиться голоса, но дотошно внимал всем излияниям логоцентристов – бесценному оперативному материалу.
Когда этот материал переполнил его с головой, он воспользовался случившейся паузой и ввернул своё заветное:
– Ребята, а вы что-нибудь слышали о Землеме…?
Сразу чья-то тяжёлая длань наглухо запечатала ему уста.
– Есть имена – и даже погоняла, которые всуе не произносят, – назидательно сказал Петер.
– А про сестру моей хозяйки вы ничего не знаете? – прошамкал Конрад, когда печать с его уст спáла.
– Правильная женщина была, – сказали логоцентристы. – Скорбим. Но если герр Поручик пел какие-то песни про поимку убивца, то это песни без слов. Настоящий убийца не вычислен, не пойман и, небось, стебётся сейчас где-нибудь над вами, лопухами.
– А его имя тоже нельзя назвать всуе?
– Ты переоцениваешь нашу осведомлённость. Кто был этот урод, мы не знаем. Но и Поручик знает не больше нашего. У него план по раскрываемости, вот он и гоношится.
– А вы хорошо были знакомы с этой женщиной?
– А вот узнаешь Анну получше – и поймёшь, какова была та. Близняшки, ёптыть. Ну разве что Алиса посоциальней была, поконтактней. Нас не гнушалась и уму-разуму наставляла. Царство ей Небесное. За неё сейчас и вздрогнем… До дна пей, гнида!
Конрад, давясь и кашляя, заглотнул мерзкую жидкость, обжёг дырявый пищевод и скорчился, прикрыв руками разбереженную язву.
– Так уж и быть, вот тебе кефирчик, – сказали неформалы. Откуда кефир? В сельпо, как мог убедиться Конрад, всегда шаром покати. Ну ладно – дарёному коню в зубы не смотрят.
Когда стало малость полегче, он задал другой мучивший его вопрос:
– Это вы, ребята, по вечерам на лошадках катаетесь?
– В частности, мы… – ответили ребята. – Пробил час кавалерии.
Нет, это не урла в истинном смысле слова: у той – как у хищной птицы – вертикальный зрачок… Заурядный мелкий криминалитет, драпирующийся в высокие материи. У всего населения Страны Сволочей, за годы власти совдепов пропитавшегося духом тюрем и лагерей, криминальный менталитет.
Кстати, он ведь теперь легавый, мусор, мент – а значит, часть сообщества, которое по народной латыни можно назвать «менталитетом». Но в Стране Сволочей менты давно уже заодно с криминалом. И тогда «криминальный менталитет» – лишь обозначение типологического сродства, единосущности, единоверия полицейских и воров. В Конраде нет-нет, да просыпался филолог.
4. Цветик-Семицветик
С некоторых пор хозяева почуяли, что в доме распространился какой-то новый, весьма подозрительный дух. Собственно, не дух, а душок – отвратительный, как будто трупный, запах. Точно прокралось внутрь и притаилось где-то злокозненное животное скунс. Но в разгар лета, разумеется, более естественно вдыхать благоухание садовых цветов. Поэтому, когда несимпатичное амбре проникло аж на второй этаж, Анна напрягла свой чуткий нюх, взяла след, и он привёл её в комнату постояльца.
Быть может, подобно злополучному скунсу, Конрад таким манером хотел оградить себя от внешней опасности. Но опасность в лице разгневанной Анны, зажав нос в кулаке, смело шагнула на заповедную территорию.
– Интересно, в казарме вы так же разбрасывали по полу скомканные вещи? – грянул гром с порога.
– Ой… я просто… я думал – здесь не казарма… – послышался слабый клёкот с дивана.
– А стирать портянки вас не научили, – меццо-сопрано грохотал гром, надвигаясь. – Или вас готовили к химической войне в условиях нехватки противогазов?
Среди вороха предметов солдатского обихода и желтеющих газет, раскиданных по паркету, там и сям источали зловоние одиннадцать разномастных полустоячих носков. Конрад возлежал на диване, облачённый в двенадцатый носок. Да и тот был одет наизнанку; из него стыдливо выглядывал потрескавшийся слоистый ноготь большого пальца, в добрый сантиметр длиной.
– Ждёте, пока сломаются? – спросила Анна.
– Носки-то?.. Нет… я хочу их надевать, не снимая ботинок, – Конрад с охотой подхватил шутливо-фамильярный тон хозяйки.
Но та вмиг посуровела лицом, присела на корточки и, превозмогая брезгливость, принялась разгребать вонючую кучку.
– Вы… извините ради Бога… – встревожился Конрад. – Я, честное слово, намеревался их постирать, но вот прочитал тут одну статью, – (он прижимал к обнажённым чреслам давнишний номер общественно-политического журнала), – и понимаете… вы, наверно, не поймёте…
– Да, я непонятливая, – сказала Анна, продолжая раскопки.
– И у меня теперь из головы всё не выходит Лысенко… Знаете, может быть?.. Страшная фигура! Орденоносный шарлатан, подвизался на ниве биологии… по его доносам был истреблён цвет русской науки… генетика объявлена идеологической диверсией.
– Ага, значит, он воспрепятствовал стирке?
– Нет… то есть, да… Я… приношу тысячу извинений, но… ох… я не могу стирать носки, когда думаю о зверствах Лысенко или там Йозефа Менгеле… или Пол Пота… А у меня мозги так устроены – я издавна только о Лысенко с Пол Потом и думаю.
Анна сгребла одиннадцать источников смрада в охапку и, дыша ртом, направилась восвояси.
– Ой… куда вы их? – прорыдал Конрад, привскакивая… Увы, ринуться в бой за своё имущество он никак не мог, так как не мог выпустить из рук журнал, служивший фиговым листом.
– В растопку, – не обернувшись, ответила Анна.
– Да что вы… Я… постираю, я обязательно постираю, – захныкал Конрад. – Честное слово!.. Вообще – лето ведь… буду босиком ходить. Ну пожалуйста… отдайте!
Носки лёгкими мотыльками порхнули через комнату. Семь упали к ногам владельца, два – на диван, один – на голые коленки Конрада, ещё один зацепился за его плечо.
– Выстираете сейчас же!
– Всенепременно… – заверил Конрад.
– И вообще… советую вам вспомнить, как поступили с Васисуалием Лоханкиным.
– А, понимаю, – почему-то обрадовался Конрад. – Вам, естественно, милее Никита Пряхин. О, не беспокойтесь. Никитушко скоро пожалует и угостит нас шпицрутенами.
Текст, подтекст и контекст последней реплики Конрада Анна не оценила – как и все реплики этого неуместного персонажа, она была произнесена с опозданием. Анны уже и след простыл – спешила к себе в апартаменты, к швейной машинке, латать изветшавшее профессорское бельё. Тем не менее, через десять минут Конрад, босой, но кое-как одетый, постучался к ней с намерением извиниться за своё кощунственное предположение, будто она-де близка с Никитушкой Пряхиным. «Позвольте вам выйти вон», – не вникая, рявкнула Анна. Поразмыслив, вонючий постоялец по кусочкам испарился.
Поменяв отцу бельё (пришлось Профессора пару раз деликатно перекантовать), Анна, наверное, ребром поставила вопрос: до каких пор лежебока, только и умеющий что думать о Лысенко и Пол Поте, будет здесь нахлебничать?
Профессор, к огорчению дочери, только смеялся. «Не принимай его всерьёз», – вот к чему сводилась его несерьёзная отповедь. «Перевоспитывай, – хохотал Профессор. – Что оказалось не по силам нашей славной армии, должно быть по силам тебе». И хотя Анна пыталась втолковать, что у неё и без воспитательной работы хлопот полон рот, Иоганнес Клир был насмешливо неумолим. Устрой ему «дедовщину»; с ролью деда справится Стефан, – говорил Профессор. Казалось, он не верил в тотальную бесполезность, а уж тем паче – в безусловную вредность гостя. Анна ушла ни с чем.
Но когда Конрад пожаловал к нему для очередной беседы, Профессор вполне серьёзно сказал ему:
– Если не выполните требование моей дочери, завтра же чтоб духу вашего здесь не было.
– Я постираю, – сказал Конрад. – Духу не будет.
И когда, трепыхая на ветру волосами, решительная и стремительная Анна спешила на битву с огородными вредителями, Стефан тронул её сзади за локоть и обратил её внимание на нежданное обстоятельство:
О чудо! Под дубом, там, где висел рукомойник, сгорбился над лоханью Конрад, запустив руки по локти в пенно-мыльную воду. Не иначе – стирал носки.
Около двух часов Анна провозилась на огороде. Возвращалась под вечер – Конрад всё ещё священнодействовал над тазом.
С тех пор он затевал генеральную стирку при всяком удобном случае. И, разошедшись, отдавался ей целиком, смакуя каждый носок, затирая его до дыр, сдирая кожу на руках. Блаженство рисовалось при этом на просветлённом его лике.
Ибо трудно было найти более благодарное занятие на предмет убийства времени. Недаром особенно полюбил Конрад стирку трусов: бесчисленные греховно-жёлтые пятна принципиально не отходили – ни самое отчаянное полоскание, ни сверхлимитный расход порошка не приближали к заветной цели. Но сам процесс… о, то был воистину источник вечного наслаждения. Харе Кришна, харе Рама!
А то ещё развлечение придумал себе Конрад: выпивал он подряд стаканов десять кипятку, а потом с видом Муция Сцеволы стоически противостоял соблазну сходить по нужде.
До тех пор, пока не начинал постанывать и вертеться волчком. Тогда он по возможности твёрдым шагом совершал марш по дорожкам сада – никак не менее пятидесяти кругов. Когда, казалось, изо всех пор его тела неминуемо должны были хлынуть фонтаны, он, наконец, гримасничая и почти плача, бежал в Кабинет Задумчивости. И приходило избавление…
Ещё Конрада можно было видеть в разных концах сада: то степенно курящего, то неподвижно сгорбленного, то со старой газетой в руках, то прильнувшего ухом к магнитофону. За забор он нос почти не высовывал, и, застукав его праздного то там, то сям, Анна либо Стефан впрягали его для какого-нибудь хозяйственного дела типа подай-принеси, подвинь-подержи, извини-подвинься. В случае невыполнения Стефан на полном серьёзе обещал устроить ему то геноцид, то голокост. Ад – это другие. Жан-Поль Сартр.
Не было случая, чтобы Конрад отказался, сослался на недомогание либо нежелание, высказал сомнение в целесообразности порученного, прокомментировал поручение или хотя бы выказал своё настроение мимикой или жестом. Он послушно кивал и усердно пыхтел над доверенным участком работы. Пока всё не испакостит.
Иногда ввечеру Анна и Стефан играли в настольный теннис или бадминтон. Конрад усаживался поодаль и без устали, как заведённый, вертел головой, дублируя глазами траекторию полёта шарика или волана.
Вот так сидит и то по лбу себя хлопнет, то по щеке, то по руке – любили его комарики, любили и почти не боялись: ведь если он кого из них и убивал, то уже пресыщенного, сполна взявшего от жизни всё, что хотелось, постфактум… И без устали чесался-чесался. И потому был Конрад весь в кровавых пятнах.
А уж во время полунощных бдений он кормил собой целые комариные дивизии. Порой было странно, что в этом неугомонном доноре ещё теплится жизнь.
Зато Конрад узнал, куда вечерами исчезает Анна. Она ходит в баню. Там она, наверно, долго-долго разминает колючим мочалом свои уставшие от дневных забот члены, пласт за пластом сбрасывая с себя огородную грязь, угольную пыль и прочие случайные дары природы, заживляет царапины, мозоли и укусы нелояльных насекомых. И это должно быть зрелище, и в европейских столицах за него платят немалые бабки.
Но Конрад не из тех, кто подглядывает в щели. Он стремается, что его не так поймут и выставят вон.
Другим пытается взять Конрад – терпением. И оно у него есть всегда, потому что есть – бессонница.
И какая же выходит Анна из бани? Куда деваются застиранные цветастые сарафанчики, халатики, фуфаечки, тренировочные штанишки? Выходит Анна, шелестя длинным концертным платьем, и на царственных плечах свободно и романтично наброшена длинная, с мохнатыми кистями, белоснежная шаль.
После чего Анна возвращается в дом, небрежно, но примирительно бросая пригорюнившемуся на крыльце Конраду «спокойной ночи», затем грациозно перебрасывает конец шали через плечо, чуть подбирает подол и легко взбегает по ступенькам вверх. Ну не взбегает – каждый шаг со ступени на ступень несуетлив и чеканен, но поди поспей за ней…
А потом полчаса играет на допотопном подобии виолончели, которое Конрад после долгих штудий в энциклопедии идентифицировал как виолу да гамба. Хотя, может быть, он и ошибся. Старинный такой музыкальный струмент… Вместо положенных современному четырёх струн он имел не то шесть, не то семь – единственный раз пронесла его Анна мимо Конрада, толком он и посчитать не успел.
После отбоя, то есть когда Анна шла почивать, Конрад полуношничал. Ночи были короткие, но показания электросчётчика возросли на порядок и выдали его. Если бы кто вздумал полюбопытствовать: а чем же таинственным, собственно, Конрад по ночам занимался, итог расследования разочаровал бы его: а ничем.
Правда, видела Анна архипелаг жёлтых пятен на простыне Конрада и, не умея объяснить – откуда они, догадывалась: от лукавого.
Изредка он читал старые журналы или же доставленного из столицы Шопенгауэра. Или же листал регбийный справочник – с начала к концу, с конца к началу, точно наизусть учил.
Иногда его ловили на разговорах с самим собой. Понять из этих разговоров ничего было нельзя, так как внутренний монолог озвучивался какими-то фрагментами; то слово выскочит, то словосочетание. Например, «пора домой» или «долой Эккера» (последнего генсека компартии) или «хочу спать». А как-то раз он ни с того ни с сего пробормотал себе под нос: «Пахнуть надо лучше!»
Кроме того, за ним были замечены также недостойные привычки, как-то: ковыряние в носу и обгрызание ногтей. И на том спасибо, потому что никаких других гигиенических акций постоялец не предпринимал.
Обильная щетина на его физиономии постепенно превращалась в кустистые заросли.
А однажды он взялся за привезённую с собой амбарную книгу и, с урчанием и стоном, крепко ухватившись за свой срамной уд, принялся строчить.
Из «Книги легитимации»:
Новорожденные тёплые комки – мы являемся в От Века Сущее. От Века Сущее – оно сложное. Многомерное, многослойное, многогранное.
Многоголосое, многолюдное, многонациональное.
Многотомное, многотиражное, многоотраслевое, многоцветное и т.д.
МНОГОЗНАЧНОЕ, НАКОНЕЦ.
Новорожденные по этому случаю страшатся, орут, хотят обратно. Однако, впервые пососав материнскую грудь, собираются с духом и крепятся: переможем, прорвёмся, адаптируемся.
Адаптироваться – значит состояться.
Состояться – значит адаптироваться.
Адаптироваться – как это?
А вот как. Все разнородные, разношёрстные объекты внешнего мира имеют над новорожденным субъектом неограниченную власть. Что хотят, то с нами и делают, чаще всего – какую-нибудь пакость: дождик намочит, ножик порежет, собачка укусит, человек обматерит, если мы вдруг, не дай Бог решили вступить с дождичком, ножиком, собачкой, человечком в контакт. Но не беда: раз намочит, два порежет, а на третий раз мы сами укусим, а на четвёртый – сами обматерим. Ну, ломать не строить, это ещё не адаптация: их вон сколько, а мы поодиночке. И мы понимаем, что вместо чтоб огрызаться и показывать когти, надо подчинить наших врагов себе, разрушить ореол неприступности, свойственный объектам внешнего мира, покорить их и низвести до прислуги. То есть – установить над ними свою власть.
И мы, засучив рукава, берёмся за дело.
Перво-наперво устанавливаем власть над собственными членами: заставляем ноги вертикально держать остальное тело и шкандыбать, куда нам захочется – ноги поартачатся-поартачатся и послушаются. Язык наш, враг наш, становится, благо бесхребетный, нашим покорным слугой: болтается в ту сторону, в какую нам надо. Постепенно учатся повиноваться нашим приказам руки-крюки: захотим – в носу ковыряют, а захотим – уши моют, и – до чего доходит их пресмыкательство! – ложку держат и в рот кладут. А это значит, что мы уже потихоньку –
устанавливаем власть над вещами. И вот включается послушный пылесос; почтительный молоток заколачивает податливые гвозди; заводится верноподданный автомобиль; услужливый компьютер избавляет голову от ненужных сведений… Это мы несколько вперёд забежали: ведь властвуем над вещами мы потому, что
устанавливаем власть над собственным мозгом. И тот ведёт себя как предупредительный и заботливый помощник. Даёт нам разные полезные советы: не след купаться в серной кислоте, штаны лучше надевать не через голову. С годами темы его консультаций усложняются, и он с готовностью разъясняет нам: как поставить мат в три хода, как заработать миллион и как полететь к звёздам. И таким образом мы властны не только над рукотворными вещами –
мы устанавливаем власть над природой. Над собственной природой прежде всего: сдерживаем слёзы, говорим, чего не думаем, встаём по будильнику. Потом и чужой природой успешно помыкаем: по нашему велению тут пшеничка произрастает, а там – рыбка клюёт. Мы передвигаемся быстрее гепардов, безлунными ночами видим не хуже, чем днём, нам покорны радиоволны и лазерные лучи.
И только когда достигнута власть над достаточным количеством неодушевлённых предметов, возможно распространить свою власть и на людей, и тогда адаптацию можно считать окончательной.
Знаю, многим не по душе термин «власть» применительно к человеческим взаимоотношениям. Но ведь даже самые пылкие влюблённые «пленяются» своими пассиями. Оттого, что этот «плен» – «сладостный», он не перестаёт быть пленом.
К тому же любовь – случай форсмажорный. Обычно люди сходятся только потому, что установили власть друг над другом.
Наши друзья – наши повелители. Мы – повелители наших друзей. Если друзья покинули нас, значит, они вышли из-под нашей власти.
А почему они нас покинули? Перестали нуждаться в нас, ибо слишком малое число наших вассалов поступило к ним на службу.
Или, другими словами, люди тем больше тянутся к нам, чем больше объектов внешнего мира нам повинуется.
Простой пример: у одного руки как ноги, но котелок кое-что варит. У другого вместо головы – кочан капусты, зато руки золотые. Первый пишет за второго диссертацию, второй ему зато автомобиль починяет. Это – обмен рабами, обмен квантовой механики на исправный автомобиль. Ты мне – я тебе.
Мы добровольно отдаёмся во власть парикмахера, сантехника, зубодёра, поскольку наша власть над нашими клиентами, пациентами, заказчиками, читателями приносит нам материальный эквивалент нашей состоятельности. Повар, в свою очередь, подчиняет нас себе благодаря своей власти над съедобными снадобьями, инженер – над рейсфедером и формулами, писатель – над словами родного языка.
И даже если наша власть над двуногими собратьями зиждется на одной лишь обаятельной улыбке, то это означает всего лишь, что мы – безраздельные властелины мускулов собственного лица. Мы покоряем сердца людей опять же – благодаря тому, что покорили что-то ещё.
Именно – покоряем. Вторгаемся и завоёвываем. Ибо кто мы такие, если никто и ничто не подвластно нам? Вот скульптор ваяет статую. Все кругом говорят о творческом озарении, снизошедшем на него. Но они неправы. Ничто не «снисходит». Скульптор сам бесцеремонно хватает озарение, вдохновение и т.п. за рога и заставляет лизать ему руки. Но сначала он должен укротить эти самые собственные руки. И резец впридачу. Но и это ещё не всё.
Необходимое не есть достаточное. Мало создать статую, надо чтобы на неё купились, чтобы согласились в какой-либо форме выразить свою зависимость от их создателя. А кого ты хочешь поставить в зависимости от себя – миллионную толпу или двух-трёх таких же, как ты, «непризнанных гениев» – это уже другой вопрос. Ты сам властен решать, кого заставить петь тебе дифирамбы – чернь или «свой круг». Главное, что ты сам властен очертить этот самый «круг». Ты сам властен выбирать свою судьбу, своё место в социуме и даже абсолютное одиночество. Такое одиночество в радость – всё по фигу, ибо ты состоялся. Может быть, кому-то покажется, что я путаю понятия «состоявшийся» и «состоятельный». Вовсе нет. Состоялся – значит, адаптировался к миру, победил его и отбросил как ненужный хлам. Отбросил вещи, как постылых пленниц-наложниц, отбросил людей как докучливых и не в меру услужливых рабов – и состоялся! Ну, я, конечно, загнул – такая состоятельность недосягаема; нельзя овладеть всем, иначе – неминуема самоликвидация пресыщенного всевластного субъекта; какие-то люди, вещи или, в конце концов, трансцендентные абстракции так и не уступают напору того, кто состоялся в общем и целом, и заставляют его продолжать борьбу за власть над ними. Но есть уверенность в том, что при желании можешь свернуть шею или просто сбить спесь чему угодно и кому угодно...
(На этом рукопись обрывалась).
Человек человеку не психотерапевт, а господин. Кабы это было не так! О, как бы нам хотелось, чтобы это было не так! И Конраду Мартинсену больше всех на свете хотелось, чтобы это было не так! Но всё оказывалось именно так, и за тридцать один год ему пришлось к этому привыкнуть.
Поэтому он как должное воспринимал отношение Анны к нему, которое он для себя сформулировал следующим образом: «Кормят, а игнорируют». Не имея власти над какими-либо предметами внешнего мира, он не имел власти и над Анной, а та, в свою очередь, властвовала над ним безраздельно. Она автоматически стала его госпожой, непререкаемым авторитетом, так как владела всем на свете – от садового секатора до штыковой лопаты. Конрад повиновался ей во всём, но не мог угодить ни в чём – в силу того, что не владел ничем.
Каждое утро Анна говорила Стефану: «Скажи этому, что он должен сделать то-то и то-то. И Стефан слово в слово передавал этому приказы хозяйки. Вечером же Анна и Стефан сожалели, что вообще вовлекли этого в хозяйственные дела. Не все, конечно, а самые нехитрые. (Колющие и режущие предметы, например, ему не доверяли). Конрад был на редкость исполнителен, но на редкость же туп, неловок и нерасторопен. Посуду за ним приходилось перемывать, полы переподметать, бельё перестирывать. Кроме носков.
Со стороны казалось, что он просто издевается.
В армии страшнее всего для изношенной нервной системы Конрада был хронический недосып. После дембеля Конрад спал целыми сутками. А сейчас, когда компенсация кончилась, на него каждую ночь разъярённым медведем наваливалась бессоница.
Бессонница Конрада имела три фазы. Сначала – вроде вот-вот должен уснуть, но принял горизонталь – и ни в одном глазу. Вторая – суицидальный кошмар на фоне сатириаза, чрезвычайной чесотки члена. Третья – всё по фигу, кайф, изменённое состояние сознания, всё выпуклое и красочное, и чириканье ранних птах в ушах. Только распоряжения Анны усугубляли вторую фазу и «ломали» третью.
И лишь под утро отрубаешься, проваливаешься в омут, чтобы довольно скоро, часов в одиннадцать очнуться и ощутить ломку, как будто похмельный синдром, словно проехалась по тебе танковая дивизия.
Снотворного у Конрада было слишком мало, чтобы глотать его каждый вечер. Поэтому до пяти-шести часов утра он бестолково ворочался с боку на бок, читал старые газеты, без устали мастурбировал и горько плакал без слёз.
Однажды в разгар подобной бессонной ночи перед ним предстала Анна в ночной рубашке и зашипела:
– Вы всё колобродите, мешаете папе спать. Включаете ночью магнитофон…
– На предельный минимум.
– У папы достаточно чуткий сон, чтобы услышать. Здесь акустика…
– Я больше не буду, – пролепетал Конрад.
– А ложиться спать пораньше вы не можете? Не могу же я по десять раз на дню подогревать для вас завтрак!.. У нас не ресторан. Извольте есть вместе с нами.
– Кто просит вас разогревать завтрак? Я сам могу.
– Я уж вижу, как вы можете сам. Я каждый раз после вас мою плиту. А ваше самоуправство в холодильнике приведёт к тому, что мне нечем будет кормить папу. Да и вам же хуже… у вас язва, а вы всё в сухомятку, по бутербродику, как студент…
– Вас беспокоит моё здоровье?.. Так вот: у меня бессоница.
– Это не повод жечь по ночам верхний свет!
– Боюсь попросить у вас свечу.
– Вы правы, свечу я вам не дам. А если у вас бессоница, займитесь йогой.
– Анальгин от рака не помощник, – парировал Конрад.
– Хорошо, принимайте сомнол. У меня его много.
– Я был бы вам очень благодарен, – Конрад растрогался.
Но даже ложась вовремя (при первых же звуках вроде как виолончели), Конрад всё равно просыпал завтрак. Таблетки оказывали на него убойное воздействие, и он стал спать по одиннадцать часов в сутки – ни то ни сё, ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Он предпочёл бы спать все двадцать четыре. Чтобы не слышать грозных окриков типа: «Вы опять лазили в холодильник?!»
В таких случаях он отвечал:
– Не могу отказать себе в единственной радости… Других – нет.
Но снова и снова:
– Вашими усилиями засорена мойка!
– Вы опять сожгли чайник!
– Вы можете за собой не свинячить?
На это Конрад ничего ответить не мог и торопился загладить свою вину. Но результатом его стараний, как правило, было ещё большее загрязнение, засорение, разорение, мерзость запустения, и приходилось подключать к восстановительно-очистительным работам Стефана, который был этим весьма недоволен. Но в первую очередь, конечно же, – вредным, пакостным, недоделанным – этим.
Со временем Конрад насобачился вовремя говорить Анне «С лёгким паром!» и, очистив душу её музыкой, приобщался к её мятному запаху в бане. Там он без энтузиазма, но добросовестно тёр кусачим мочалом впалую грудь и намечающееся брюшко, а потом долго сох на крыльце. Соорудит самокруточку и мирно себе дымит с отверстыми зеницами, вперив их в чёрный зенит.
И дом Клиров снова исполнился благоухания садовых цветов, а не мужских подмышек.
…Как-то раз, устав от тотальной неумелости Конрада, Стефан презрительно процедил сквозь зубы:
– А что ты вообще, можешь, солдатик?
– Могу копать, – привычно ответил Конрад.
– А ещё что можешь?
– Могу не копать, – с готовностью повторил Конрад где-то слышанное бонмо.
– Це похвально, – назидательно изрёк Стефан. – Так вот: сегодня нам с тобой придётся именно что – копать. Новую яму для компоста спроворить нужно.
– Завсегда пожалуйста, – безропотно просипел Конрад. Он, похоже, даже рад был в кои-то веки подержать в руках что-то острое.
Назвался груздем – не говори, что не дюж. Конрад вскоре был олопачен, в смысле вооружён лопатой, другая такая же возникла на плече Стефана. Землекопы отправились в дальний угол лесного участка, прикинули размеры и очертания будущей ямы. Скинули наземь рубахи, поплевали на ладони – и вонзили лопаты в землю.
Стефан деликатно наступал на клинок лопаты, словно пританцовывал, бережно подсекал землицу, нежно выдёргивал клинок на свет Божий и аккуратно высыпал за спину изрядную порцию серо-бурого гумуса. Конраду казалось, что он делает всё точно так же, как Стефан – только яростнее, злее, брутальнее. В то время как Стефан застенчиво молчал, Конрад при каждом копке рьяно крякал.
Однако ж, очень скоро выяснилось, что гора рыхлой земли за спиной шестнадцатилетнего подростка растёт втрое-вчетверо быстрее, чем аналогичная гора за спиной взрослого вчерашнего бойца. Намечающаяся траншея получалась как бы из двух секторов: небольшое плоскодонное углубление – и уходящяя к центру земли разверзшаяся бездна. Неравенство результата было тем очевиднее, чем свирепее Конрад кряхтел и чем обильнее обливался потом. Стефан же нагибался и распрямлялся как бы играючи, словно всю свою жизнь только и делал, что копал. Конрад от того, что проигрывает очередное состязание в одну калитку, ярился и зверел. Стефан же благодушествовал и даже подмурлыкивал.
В один прекрасный момент он легонько черенком лопаты отстранил Конрада от его края и взялся за чужую зону ответственности. Не прошло и пяти минут, как обе части намеченной ямы были выравнены, и зев её был готов поглощать компост в любых требуемых количествах. Конрад наблюдал преподанный ему урок, злобно потупив очи и скрежеща зубами. Всякий раз, когда он видел человека, виртуозно-сноровисто делающего какое-либо дело, им овладевал мистический ужас.
Исправив вопиющую недоработку напарника, Стефан покровительственно оглядел того с головы до ног, не спеша вскинул лопату на плечо и, насвистывая, зашагал в сад. Конрад же, опёршись на своё орудие, клинок которого почему-то съехал набок, долго смотрел вслед своему победителю.
По лицу его прошла как будто судорога. Вряд ли кто-то её заметил (и не обязан был замечать – Конрад, скажем, на чужих лицах вообще никогда ничего не замечал). А дело тут вот в чём: он кое-что вспомнил из своей жизни. И не первый раз на дню вспомнил. Воспоминание, ясное дело, не имеет временной протяжённости, в отличие от событий, которые вспоминаешь. Одномоментно можно вспомнить пучок эпизодов, и вспоминающему недосуг разобраться – почему таких, а не этаких, и как они связаны с текущими событиями, с предыдущими воспоминаниями, с одновременными воспоминаниями. Одно и то же воспоминание может повторяться бессчётное число раз. Поэтому его условно не назовёшь воспоминанием первым, Х+первым или 1234567890-ым. Можно лишь указать его примерный возраст (не вспоминающего, а воспоминания).
Воспоминание № 1, ибо самое раннее (26 лет назад). В сволочных детских садах детей обучали разным полезным вещам. Ритмике, пению, рукоделию. В частности, учили делать аппликации – тогда не было магнитиков с картинками, а родителям нужно что-то было вешать дома на холодильник.
И вот как-то раз детсадовской группе, где числился пятилетний Конни Мартинсен, задали соорудить из цветной бумаги волшебный цветик-семицветик, исполняющий желания. Очевидно, что задействовать нужно было семь разноцветных листов бумаги и вырезанные из них лепестки разместить на едином восьмом, девственно-белом листе.
Всё бы ничего, да только лепестки не просто вырезать надо. Каждую из семи затейливых вырезок нужно хитрым образом сложить и вновь надрезать и склеить, чтобы лепестки смотрелись как живые.
Вся детвора с головой в работу ушла. Все пыхтят, язычки высовывают, глаза в кучку скашивают. Сложное задание, ничего не скажешь, зато – то-то родители порадуются мастерству чад своих дражайших.
И Конни от остальных не отставать старается. Очень ему этот цветик-семицветик надобен. Не для родителей, конечно, те его и так любят, а для сверстников, для социализации в их стаде. Ведь с Конни, рёвой-коровой, боякой – чёрной собакой никто не водится, не дружится. А тут он раз – и блеснёт семицветиком.
Но сложно задание. Здесь линию отреза не рассчитал, здесь сложил неправильно, здесь клеем всё залил, где накосячил, где скособочил. Брак за браком вместо изящных лепесточков. Больно ножнички неуклюжие, больно пальчики толстые. А время неумолимо бежит… Но все в равных условиях, знать для каждого работка чрезвычайная, ещё поглядим, что у вас всех выйдет, мои милые.
И время истекает. Гонг. Воспиталка отбирает у всех работы.
На следующий день – разбор полётов. Вот у Эвхен цветик как настоящий, хоть в горшок сажай, семью душистыми лепестками оскалился, аромат источает. У Ханси всё бы хорошо, да один лепесток ущербный, не в ту сторону загнут, а у Пегги вместо положенных семи лепестков только шесть – разлапились как звезда Давида, стыдоба. И один за другим предстают перед детками семи- и шестицветики, редко пятицветики с разной степени правильной изогнутостью форм…
И – напоследок:
– Ну и – Мартинсен. Всего три лепестка!
Угловатых, зазубренных, искривлённых…
Стефан томился и маялся. Прописные прелести дачной жизни не сбывались: тёлок его возраста здесь не оказалось, одни дошколята с лопатками да самосвалами на верёвочке. Правда, среди логоцентристов была парочка его сверстников, ну разве что чуть постарше, но Стефан глубоко презирал эту богооставленную секту, считая всех её членов лентяями и бездельниками, и кичливо звал их за глаза «логососами». Поэтому дружбы он с ними не водил и водить не собирался. На зависть Конраду.
Конрад исправно навещал Профессора в приёмный час, установленный Анной – и тот час скоро сократился до получаса.
Диалог последнее время буксовал, проскальзывал, топтался на месте:
– Нация рабов? Полноте… Страх прошёл, пришла агрессия. Агрессия сильнее страха. Затёртые, затюканные, зажатые? Гордые, мстительные, отчаянные, одинокие волки. Не штурмовые отряды – волчьи стаи. Штурмовые отряды были против всех, теперь же все – члены стай!
– Ерунда. Свободный человек стремится только к свободе. А для раба главное – отомстить. Всякая агрессия зиждется на подсознательном страхе.
– Всё читал, всё слыхал! А они читали? А они слыхали? Да они вас застебут, два раза подкинут, один раз поймают. Они так глубоко не копают. Свобода бить и свобода быть битым – что человек выбирает?
– Они бьют, и их бьют. Где свобода?
– В со-про-тив-ле-ни-и! В избиении непротивящихся! Свобода бросить вызов сильному!
– Какой-такой вызов?
– Они знают: Брюс Ли сильнее Толстого.
– Осатаневшее мещанство на троне…
– Мещанство?! На троне?! У нас больше нет мещанства! Мещанство любит уют, стабильность, порядок, цветочки на наволочках, канареечек в клеточках, учтивое обращение, правила поведения за столом, изящные фигуры речи, безукоризненные костюмы…
– Да это же вторичные, необязательные признаки. Мещанин – фанатик личного благополучия – а разве не к этому рвутся люди? Вы не слыхали о взбесившемся, воинствующем мещанине?
– Навороты безжизненных словес для повторяющих зады! Мещанин – синонимы: филистер, бюргер, сиречь «гражданин». Характерные эпитеты – добропорядочный, благонамеренный, благоразумный. Жупел вегетарианской эпохи романтизма. Мещанин создал общество потребления и воспроизводится в обществе потребления!..
– Наш мещанин такой роскоши почти не успел отведать. Он толкался локтями…
– Доносил, подличал, но руки старался не марать.
– По-моему, лучше своими руками морду бить, чем чужими.
– Чужие морды бить наслаждения больше. Мгновенная сильная разрядка для сильных чувств и сильных личностей. Где здесь мещанин? На чужие руки надёжи нет! Сам!
– В разговорах со мной вы всё маргиналов рисуете, а я вам про основную массу говорю. Вы про гопников толкуете, а я вам про мещан. Кто как не мещанство был на троне Совдепии и кто составляет большинство населения?
– Большинство населения? Вы вот посмотрите статистику по армии – ваш же журнал публиковал. Армии у нас мало кто минует, поэтому армия сегодня – это общество завтра. А завтра с тех пор уже настало…
– Я уже не помню, что там была за статистика… В любом случае армия – это пограничная ситуация. Неокрепшие души и тела в скученных условиях, под палочной дисциплиной…
– Какая дисциплина?! Солдатики с присвистом кладут на устав… Таких сорок пять процентов было. А теперь уж точно – большинство…
– Молодёжь не приемлет ни идеологии отцов, ни их образа жизни. Старшее поколение идейно обанкротилось…
– Да вы послушайте их песни! Можно быть подонками – виноваты всё равно папочки. Вы гробили мир – мы будем танцевать, вот вам фига в кармане, после вас хоть потоп… после нас хоть потоп…
– Вот оно, мещанство!
– Нет! Мещанство стабильности хочет! Деток в люди вывести! Внучкам птичье молочко обеспечить!
– Мещанство думает прежде всего о самосохранении.
– Оно отринуло самосохранение… ради самосохранения же!
И опять по новой:
– Голова должна была это предвидеть, голова должна была создать условия – полити-, юриди-, экономи-! Она ограничилась полуме-.
– А хвост должен был строить другую половинку, и были бы ме-?
– Вы же сами говорите: хвост не дозрел до демокра-. Я не согласен. Он был слишком негибок для полудемокра-. Не мог быть гибок. Страх инициати-, рабская психоло- прививались столько лет!
– Это не рабы, это свободный плебс, «хле- и зре-» требующий.
Трясись воздух! Брызгай слюна! Вылезай из орбит глаза! Хрипни горло! Стакан ржавой воды охвачен бурей, стреляют шариками игрушечные пушки, дым сигарет висит над полем боя, мухи снуют бесстрашными санитарками. Хлорциан с ипритом изрыгают анальные отверстия, земля дрожит под топотом бегающих тараканов. Разрушительна волна бьющих по столу ладоней, горы трупов высятся в пепельнице, адский грохот сиплых голосов, бессильно болтаются между чужих ног повешенные международным трибуналом храбрецы-полководцы.
«Плох, совсем плох старикашка, – расстроенно думал Конрад. – Уровень базара адекватен моему. Где ты, огнедышащий трибун, бескомпромиссный полемист, ненасытный эрудит? Где колючая проволока острот, где разрывные снаряды цитат, где отточенное лезвие логики? Мешок с дерьмом, я чай, ты за последнее время и книжек в руки не брал, окромя бородатой «Медицинской энциклопедии».
Ошибался Конрад. Последнее время профессор смаковал классическую беллетристику – школьный курс отечественной литературы.
Иногда Профессор вынужден был соглашаться, припоминая личный опыт:
– Эти хунвэйбины разгромили дом профессора Бортека и бросили в реку профессора Ханнемана.
– Хунвэйбины – это другое, – говорил Конрад. – У тех была идеология.
А однажды он поднёс к самым глазам старика газетную передовицу. Заголовок гласил:
«Ядерной войны не будет».
– За свою жизнь вы подписали много воззваний против ядерной войны, Профессор?
– Много.
– Так вот. Её не будет. Вы довольны?
– Да.
– Вы считаете, что это ваша заслуга?
– Это заслуга миллионов. Мои несколько подписей – капля в море.
– И вправду – с чего бы миллионам хотеть ядерной войны? Они жить хотят.
– А вы не хотите?
– Так – не хочу. А можно только так.
– Только? – спросил Профессор. – Я вот хочу жить, хотя моё положение не лучше вашего.
– Оно хуже, – сказал Конрад. – Поэтому вам хочется жить.
– Всё равно осталось недолго, хотите сказать.
Конрад открыл рот и тут же закрыл его. Ведь вырос всё же в интеллигентной семье. Он потоптался в комнате Профессора, затем осторожно отворил дверь, так же осторожно затворил, и Профессору были слышны его шумные и неритмичные шаги вниз по лестнице.
Если Конрад и выходил за калитку, то только ради логоцентристов. Очень скоро он просёк, что бить его они не будут – что зря мараться? Шёл он к ним без особой охоты, так как общаться с кем-либо, кроме Профессора, ему было не по нутру. Но приказ есть приказ, и надо было отрабатывать обещанный хлеб.
Больше всего Конрад общался с идеологом логоцентристов, уже знакомым нам Петером. Про него говорили, что он по семестру проучился в каждом из вузов губернского города и чуть ли не единственной целью его кратковременной учёбы был неустанный стёб над преподами и постельные истории с преподшами. Петер просвещал Конрада относительно целей и задач движения логоцентристов в целом. По его словам, они стояли за автократическое государство с царём-батюшкой во главе, с чётко очерченными сословиями и с полным отсутствием просвещения среди низших сословий, за крепкую домостроевскую семью с безусловным доминированием мужа и отца. Когда Конрад спрашивал, как увязать эти идеалы с реально практикуемой «логососами» вседозволенностью, Петер отвечал, что члены касты воинов допрежь ограничения себя узами семьи должны пройти через гуляйпольскую вольницу и самоценный беззачаточный секс, поскольку логоцентризм не противоречит жаркожильному младому естеству; при этом девушки выполняют роль боевых подруг, удалых валькирий. Лишь после участия в нескольких боевых кампаниях воин вправе обуздать себя стременем брака и порождать других воинов.
Главным логоцентристом, однако, был Курт. В отличие от прочих, он почти ничего никогда не говорил, а только излучал свою главность. У Курта было два пулевых ранения, полученных в боях гражданской смуты, в рядах правительственных войск, и именно ради него вся кодла постоянно держала наготове кефир, который получала у заезжих офеней из овцеводных республик, в обмен на «дурь». Запасы «дури» у логоцентристов были поистине неистощимы – они их когда-то отвоевали у таких же овцеводов, но не этих же, а других. Курт был единственным, кто не впадал в зависимость от наркоты и мог обходиться без неё неделями. Он и так пребывал в постоянном благодушии, и обе девицы днём без устали ласкали его плоть, хотя по ночам, как следовало из бесстыдных разговоров неформалов, принадлежали всем по очереди. Курт воспринимал нежные поглаживания как должное, но особо не разомлевал. Было видно – если грянет гром, расслабленные члены Курта в одночасье нальются кровью и мощью, и расправится свёрнутая в его недрах тяжёлая цепь и звезданёт якорем промеж глаз супостату.
Супостатом считалась безыдейная и беспринципная урла. Сейчас, правда, наблюдалось затишье, поскольку вся местная гопота ушла с повстанцами в соседнюю губернию, но будучи сборищем ненадёжных и сребролюбивых ландскнехтов, ежечасно могла воротиться и потребовать свою территорию взад. Поэтому, сидя по-турецки в кругу «логососов» (за это время они оборудовали место своих сходок циновками и коврами), Конрад всё время чувствовал липкий холодок в спине: а ну как сейчас нагрянут... Пока же урловый легион был представлен одними лишь малолетками, которые порой собирались на той же площади, чуть поодаль, и нарочито громко обсуждали между собой свои дела, но на открытую конфронтацию не отваживались.
О связях Конрада с Поручиком и цели его контактов с ними логоцентристы прекрасно догадывались, но отнюдь не собирались из-за этого предавать гостя какому бы то ни было остракизму. Вместе с тем их суждения об официальных властях региона отличались крайним пренебрежением: сплошь зацикленные на самообогащении карьеристы и тати, выжимающие последние соки из вверенного им населения. Так, Поручик со своими отрядами регулярно осуществлял в посёлке продразвёрстку, минуя и милуя исключительно клировское хозяйство.
Логоцентристы были осведомлены даже о пикантном предложении, которое Поручик сделал Анне, может быть, в тот день, когда первый раз явился к Клирам и походя завербовал Конрада. Если бы тогда как-либо удалось записать вторую сторону кассеты, оказалось бы, что Поручик отводит Анне роль учительницы музыки для местных детей.
Что Анна ответила Поручику, оставалось неизвестным. Информация исходила от длинноволосой девицы, которая сама, как оказалось, была музыкантом и знала ситуацию на рынке уроков – тем более обозримом, что он отмирал. Редкий родитель отдавал отпрыска «на музыку», предпочитая учить его единоборствам. Кстати, лично длинноволосая девица с Конрадом почти не общалась, считая это ниже своего достоинства. Другая чувиха, с наполовину выбритой головой, была любезнее, но здесь уже Конрад чувствовал какой-то порог, скорее эстетического свойства, – и потому старался говорить с этой биксой пореже.
Стать окончательно своим в кругу «логососов» ему не удавалось – условием приёма в шоблу была инициация, а её-то у Конрада и не было. Он, правда, указывал на то, что как-никак отслужил в армии, но ему отвечали, что инициацией по-ихнему считается только участие в боевых действиях, а Конрада чаша сия миновала.
Время от времени он интересовался судьбой и профайлом Алисы Клир. Больше всего его интересовало, не было ли у неё врагов и кому она могла перейти дорогу. Неформалы отвечали, что никому, потому что женщина была приветливая и приятная, и даже высокомерия, свойственного её сестре, за ней не наблюдалось. Наоборот, она целиком отдавала себя людям – вытаскивала пьяных из канавы, отхаживала побитых во время жестоких тутошних драк, утешала женщин, потерявших мужей. Кроме того, она руководила в посёлке кружком детского творчества, ныне безвозвратно почившим в Бозе, и регулярно ездила в губернский город на смотры юных талантов. Кроме того, у неё были в городе и другие дела, за которые она, правда, ни перед кем не отчитывалась. На прямой вопрос Конрада – не могла ли она в городе каким-то образом законтачить с Землемером, был дан уклончивый ответ – всё может быть, так как Землемер увлекался робингудовщиной, то есть благотворительной раздачей награбленного добра сирым и убогим и поддержкой крайне редких в этом краю гражданских инициатив. Но вообще-то говорить о Землемере в этом кругу считалось негласным табу, и собеседники Конрада довольно быстро съезжали с темы.
А в доме Клиров, похоже, существовало табу на разговоры об Алисе. Ни Профессор, ни Анна ни разу и словом не обмолвились о недавно погибшей дочери и сестре. В некоторых комнатах, правда, стояли её фотографии – но, учитывая, что они с Анной были близняшками, сказать точно, кто именно был изображён на них, было невозможно. Фото же обеих сестёр вместе Конрад никогда не видел – что, впрочем, не удивительно: он был вхож далеко не во все комнаты дома. В доступных же ему комнатах он часами простаивал перед портретами покойницы, стараясь уловить в её миловидных чертах налёт обречённости, приговорённости к ранней смерти, и, как ему показалось, он постепенно нашёл его в чуть тревожном выражении больших, устремлённых мимо зрителя глаз, в чуть нервическом изгибе уст, в чуть чрезмерной заострённости подбородка. Хотя, быть может, всё это было присуще и облику Анны – так долго и пытливо таращиться на неё она бы никому ни за что не позволила.
Пробовал Конрад заговаривать об Алисе со Стефаном – но тот сразу плаксиво кривил губы и отделывался фразами типа «О мёртвых – только хорошо» и «Зачем ворошить прах былого?».
Но когда подошло время сороковин по безвременно ушедшей, Конрада пригласили на поселковое кладбище. Среди покосившихся надгробных камней и стёртых надписей выделялся свеженький могильный холмик с воткнутым в него новеньким крестом. Памятника, понятное дело, ещё не было; лишь временная табличка с чёрными буквами «А. Клир» поясняла, кто здесь покоится. Свои услуги предложил было полупьяный дьякон в линялом подряснике, но ему вежливо отказали, поскольку он был не в голосе и откровенно рвался почревоугодничать на халяву.
Зато Конрада, который не в голосе был всегда, позвать за стол сподобились. Зная о дырке в его желудке, вина ему не налили, обошлись виноградным соком. В бокалах же трезвенницы Анны и несовершеннолетнего Стефана было что-то очень серьёзное. Анна поднялась в полный рост, но не сказала никакого тоста, лишь нараспев сама прочла поминальную молитву, после чего все трое, не чокаясь, осушили до дна свои ёмкости. Возникла длительная пауза, в течение которой Конрад имел возможность в открытую разглядывать застывшее лицо Анны и лишний раз поразиться её удивительному сходству с сестрой. Однако, то была стандартная «минута молчания», после неё все опустились на свои табуреты, и Анна вполголоса завела со Стефаном нейтральный разговор – о погоде, о природе. К Профессору в этот день Конрада вообще не пустили.
5. Музыка сфер
Нестерпимая жара, наконец, спала; подули легкокрылые ветры, облачка из сахарной ваты заполонили синюю твердь. Вперив в них рассеянный взор, никак не мог установить Конрад, чем нежданным и негаданным чреваты эти безобидно-курортные барашки и какое может случиться от этого неба чаромутие. Безмятежность ниспала на окрестность, на посёлок, на участок. И дюже она Конрада печалила.
Дело в том, что вспоминал Конрад: читал он где-то, будто в один прекрасный день небо вкупе с землёй, право вкупе с левом, запад вкупе с востоком для бдящего, бодрствующего сознания способны вдруг свернуться, спрессоваться, скрутиться в плоский диск, и за завесой привычного «всего» может вдруг нарисоваться инобытие, иная реальность, мир-как-он-есть. Чтобы сворачивание и скручивание случилось, нужно было чувствовать несправедливость и боль – а Конрад их чувствовал тем острее, чем безукоризненней выстраивались в ряд беззлобные облачка. Но сохранялся кисейный шар окружающего, оставалась кисельной плоть мироздания, медузьи щупальца обволакивали горизонт, и не было выхода, один только вход.
Не нирвана, а вязкая нудятина инерции.
Правда, за ближним лесом подчас слышались новые для этих мест стуки и трески. То были звуки выстрелов. Интересуясь, кто это и с кем воюет, обитатели клировой виллы узнали, что это так, фигня, партизанщина, разборки между посёлками, а фронт гражданской войны отсюда в сотне келиметров. И Анна со Стефаном верили, порой по лесу прогуливаясь. Ягодный сезон начался – и приходили они с лукошками малиновой малинки и голубой голубики.
А змеюк-то развелось! Пара местных фирм пыталась из них сумочки делать, да спросом не пользовались: здесь вам не Амазонка и не Калимантан – узор у местных гадёнышей убогий. Богатенькие за кордоном тарились погремучими анакондами, бедненькие из европейских искусственных рептилий. Поселянин в квартиру зайдёт – клубок у его ног клокочет, он его футболом: когда кого в сердцах раздавит, а когда просто отпихнёт.
Однажды: шалунишка Стефан поймал змеюку, притащил в дом, чтобы Анну позабавить и Конрада подразнить. Первая с пленницей играла, усюсюкала, а второй как увидел, так и заорал: «Аааааа! Бляди! Суки! – (именно так и заорал) – Уберите от меня! Аааааааааа!» Ажно Профессору пожаловался, лишь бы совсем прогнали мерзкую гадину. С тех пор и по лесам скитаться перестал, даже не начав. Так и стал сиднем сидеть на участке, весь трепеща, разве что по сельской улочке за хлебом пройдётся. Боялся он этих аспидов как огня – а ведь и так был подвержен пароксизмам беспричинного страха. Было это и «культурологично», и символично: бегущий якобы к природе, сам панически боялся природы.
Только человек, способный петь, может приобщиться к Традиции. Вплетать свою лепту в лепоту Целого, а не просто жадно внимать музыке сфер, резонируя болью в завязанных узлом связках на любые её модуляции.
Анна – та пела. Когда занималась со Стефаном и пару раз – слышал Конрад – за работой. Глубоко и высоко одновременно; с изощрёнными фиоритурами – колоратурные рулады на тальянском и незатейливо, простенько – народные песни на родном. Как-то в закатный час на Лесном участке мастерилась: «Слети к нам, тихий вечер, на мирные поля. / Тебе поём мы песню, вечерняя заря».
Кто поёт, тот и самовысказывается, и причащается предвечной звуковой купели, плавно скользя по волнистым протокам беспричинной радости, безотчётной сладости, безосновной прелести. И чувствуя это, даже чуждый сантиментов Стефан нет-нет, да басистым рёвом подвывал Анне.
Радио играло пластмассовую музыку.
Анна играла на дереве и чуралась металла, так же как Конрад всю жизнь мечтал играть на металле, но не выносил пластмассы.
Конрад слышал медь труб, жесть голосов, серебро гитар.
Анна слышала сочность берёз, клейкость сосен, медовость лип. Анна знала: музыка личинкой сидит в сотканном из природы коконе молчания, но распусти этот кокон, свободная музыка будет бабочкой, и наперекор пластмассе, вспорхнёт над посёлком к обетованным небесам универсума.
А ещё повадился хаживать в гости Поручик.
И слава Богу – Конраду не надо было относить свои реляции к станции. Комиссар полиции принимал у него отчёт прямо на участке Клиров.
Он выслушивал Конрада с кислой улыбкой снисхождения, и казалось, что зря Конрад надрывается, со странными-страшными неформалами тусуется – похоже, и без того было всё известно представителю всесильных и всеведущих Органов. Но он Конрада как-то раз скупенько так похвалил и – что гораздо важнее – наградил денюжкой. В тот же день переехала денюжка в оттопыренный карман Анны, от комментариев воздержавшейся.
А вообще-то Поручик сам Анну каждый раз ангажировал – и уединялись они в беседке и толковали о разных материях, каких именно – Бог знает. Жалко было Конраду кассет своих.
Порой являлся Поручик с ранья, когда Конрад, пробедокуривший всю ночь, только-только спать собирался. Не сразу заходил Поручик на участок, знаючи, что Анна свои ритуалы должна выполнить. Перед участком облачался он в лёгкую майку и туда-сюда галопировал, изображая джоггинг.
Бывало, глянешь в окно – Поручик бежит по аллее, втягивая спину, разгоняя воздух рельефным, как глобус, торсом. Летит Поручик, уши-крылья раскинув, короткими толчками выпуская переработанный воздух, по сторонам не глядя, некую цель видя. И уступает дорогу Поручику вся встречная живность – настолько он, в отличие от неё, исполнен стремления, собранности, воли... Жало желания и пресуществления.
Сам-то Конрад спортом не занимался. Колёса стимулировали жироотложение. Наросло брюхо – стоймя выпученное, сидьмя складчатое. Он напоминал кенгуру в тужурке.
Это спереди. А сзади был он – этакий хейрастый-пейсастый лысеющий христосик-педерастик. Раз убывает сила в мускулах, пусть будет сила в волосах. Как у Самсона.
Но Анна сыграла роль Далилы. После того как Поручик сделал Конраду замечание по поводу внешнего вида: негоже сексоту из толпы выделяться. И вскоре Анна внаглую заявилась к Конраду с ножницами и чик-чик – привела его причёску к общему знаменателю. То, что стрижка получилась модная и модельная, нисколько его не утешило. Правда, Стефана Анна обкорнала куда короче – но тот ведь сам просил: жарко, дескать.
А Конраду с подачи Поручика пришлось ещё и регулярно бриться. Всё лицо было в порезах. Шея тоже, но там это было не так заметно – ниже выскобленного подбородка островками кустилась щетина.
Как-то шла Анна мимо Конрада.
Тот сжимал между ног магнитофон и фанател под популярную в недавнем прошлом забойную песнь «The Colonel Vasin».
В нужный момент он открыл рот и зафиксировал язык между зубов – с тем, чтобы самозабвенно подхватить рефрен:
«This train is in fire…»
– Зис трэйн из ин фа – а – а – я… – надсадно завыл Конрад, обнажая жалкие остатки некогда худо-бедно поставленного произношения.
Поющий Конрад был таким же нонсенсом, как танцующий гиппопотам или попугай с микрокалькулятором. Тембр его непонятно откуда прорезавшегося голоса резал утончённый слух Анны; но к самому факту пения она отнеслась благосклонно.
– Так вы ещё и поёте?
– У меня когда-то гитара была.
– А куда ж она потом девалась?
– Да так… волны житейские поглотили. На фиг она мне – с моей дисфонией…
– Но вот поёте же…
– Я ещё об этом пожалею. Просто иногда удержаться не могу – человек обязан петь, понимаете ли.
– Вы не пробовали лечиться?
– Пробовал… без толку. Всё же завязано: психика, соматика… Да и специалисты-фониатры, старые зубры, быстро вымерли.
– Вы знаете, – сказала Анна. – Где-то в недрах завалялась какая-то гитара… Вы не хотите подыграть моей виоле?
– Издеваетесь… Я не Джимми Хендрикс. Я только умца-умца могу.
– Это как ваша музыка что ли?
– Ещё примитивней.
– Да куда уж примитивней-то, – пристыдила Анна. – Ваши кумиры вообще какие-нибудь слова кроме «babe» и «come on» знают?
– А важны ли слова? Они только отвлекают от главного.
Будь ты пришелец из какого угодно прошлого, из какой угодно цивилизации, из какой угодно культуры, но тридцать с гаком лет продышав воздухом нашей эпохи, ты не можешь не пропустить рок через лёгкие.
И если его сладостная отрава покажется тебе отрадой, ты всю жизнь будешь невольно колебаться и колыхаться в такт.
При любой возможности Конрад слушал рок. Турбулентный «Led Zeppelin» и разухабистый «Deep Purple», рождественски-светлый «Uriah Heep» и инфернальный «Black Sabbath», изобретательных битлов и предсказуемых роллингов. В такое время взгляд его остекленевал, тело мерно сотрясалось, губы беззвучно шептали текст. Мир вокруг него нёсся по желобам кайфа, по виражам угара, по рельсам улёта.
Однажды по поводу рока Анна даже снизошла до разговора с ним. Это всё вторичная музыка, говорила Анна. Ремесленные стилизации под подлинник. Может, правы были обитатели гессевской Касталии, что наложили запрет на сочинение новой музыки и всецело отдались изучению старой. Писать новую музыку – всё равно что писать новые молитвы, тогда как доходчивы и действенны только древние.
– Ну да, – с готовностью соглашался Конрад, – взять хоть сам рок-н-ролльный двенадцатитактный стандарт: на одну и ту же музыку тысячи обладателей авторских прав. Аранжировка, конечно, немного разная, но ведь как ни аранжируй, скажем «Лунную сонату», от этого она «Лунной сонатой» быть не перестанет… Поэтому я традиционный рок-н-ролл не слушаю. А так… Мне один диск-жокей говорил: «мясо никогда не заменит конфет». Притом я не ем сладкого и чай без сахара пью.
Анна пила чай со святым духом – об этом поведала её осанка и неуловимое движение ресниц.
Тогда Конрад добавил, что не делит музыку на плохую и хорошую. Лишь только – на ту, которую понимает и которую не понимает.
Меж тем в небе над посёлком каждый божий день из динамиков гремела своя музыка – та самая, которую любил народ. А любил народ заунывную попсу на тексты об урках, жиганах, этапах и лесоповалах – сволочной шансон. Музыка эта была немудрёной, трёхаккордной, слова к ней были затасканные, потёртые и драные, и в общей сложности слов было не более сотни. Но динамики у соседей были куда мощней, чем у Конрада, и они рвали дачно-сельскую идиллию в клочки, что премного злило всех обитателей клирова участка. Особенно негодовал Стефан, для которого шансон был единственно возможным звуковым фоном «этой страны», и потому при первой же возможности он спешил натянуть наушники.
Музыку Конрада он, как мы помним, сперва забраковал как «старьё» и «отстой», но со временем научился ценить динозавров рока – стали они ему «пистонить» и «вставлять». Стефан даже пробовал подручными средствами этот металлолом оцифровывать. И подводил теоретическую базу в нечастых разговорах с Конрадом:
– Ты послушай, солдат, какая энергия, какой ритм и темп жизни… Запад! Я, бля буду, не сегодня-завтра мотану отсюда – только меня и видели. На Западе я согласен быть последним говночистом, лишь бы не видеть здешнюю убогость. Эти чахлые рощицы, чахоточные перелески, кривенькие берёзки, ветхие избушки – не для меня. Я хочу выжимать двести шестьдесят на хайвеях, хлестать пиво в пабах, держать связь со всем миром через спутник. И чтоб проблем никаких… ну разве что сексологические там какие-нибудь… Скорость, свобода, свинг – я это получу, бля буду!
Конрад, обычно стеснявшийся вступать в словопрения с шестнадцатилетним суперменом, не выдерживал этих проникновенных тирад и цинично остужал юношеский пыл Стефана:
– Откуда ты знаешь, каков он, Запад-то? Американских боевичков насмотрелся? Скучно они там живут, скученно. Ограничители скорости на каждом шагу, всё расписано – где и за сколько чихнуть можно, где и за сколько плюнуть, где и за сколько пёрнуть. Мирок законопослушных налогоплательщиков, взаимно вежливых тимуровцев, заботящихся об общественном благе. Стерильная чистота, запах больницы, синтетический привкус гамбургеров. Женоподобные мужички, мужеподобные женщинки. Ты даже тёлку себе там не найдёшь нормальную – либо равнобедренную стиральную доску либо двести пятьдесят килограмм дряблого мяса. Ни тебе подраться, ни тебе покуражиться… тоска!
– Ну и сиди здесь, трахай крутобёдрых красоток, дерись и куражься, – отвечал Стефан, отлично зная, что ничего из вышеперечисленного Конрад делать не будет.
Конрад поскрёбся в дверь профессора. Профессор так обрадовался, что одеяло упало на пол. Конрад поднял его, бережно накрыл нижнюю половину старца и, садясь в кресло, справился о его самочувствии. Тот, как и положено несгибаемому читателю Хемингуэя, ответил примерно так: «Всё в ажуре». В общем, нелепо ответил.
Гость сидел в кресле, похожий на вещественное доказательство всякого-разного чего-то не того, покашливал, моргал и молчал.
– Чем вы меня порадуете? – спросил профессор.
– А… – с готовностью откликнулся Конрад. – Увы, увы… Катастрофа. Последний день Помпеи.
– Да уж, понятственно…
– Извините, что лишний раз напоминаю вам…
– А, бросьте извиняться. Только что ж за Помпеи такие? Что они, эти самые Помпеи? Град обетованный? Полноте. Занюханный заштатный городишко, один из многих…
– Да тут не заштатный город. Тут целая, некогда великая страна… Так вот: этой страны больше нет! Всё, что от неё осталось – это вы да ваша дочь… ну я ещё…
– «Великая страна»? Вы, батенька, державник? Имперец, что ли?
– Нет, Профессор, для меня моя страна – это моя культура, которую я с молоком матери впитал. А эта культура – сгинула. Благодаря нам.
– Кому – «нам»?
– Господи, интеллигенции, конечно же!
– Вы пришли судить сволочную интеллигенцию? Не вы, не вы первый! – Профессор радостно захохотал и принялся протирать очки. – Нет её, давно уже нет. Никто из переживших Большой Террор, не вправе считаться интеллигентом. Так что давайте сначала договоримся о понятиях.
– Ну да, семантика термина невнятна, неуловима, расплывчата, – напирал Конрад. – Его изобретатель разумел под интеллигенцией охламонов-разгильдяев, выгнанных из университетов и в отместку предавшихся политическому злословию. Впоследствии во всех энциклопедиях подчёркивалась именно оппозиционность интеллигенции к власти. Так и говорили: «ангажированные, по большей части враждебные государству интеллектуалы». И при этом оговаривали: допустим, наши религиозные философы – никакие не интеллигенты. Все как могли открещивались от принадлежности к «прослойке». Быть интеллигентом – постыдно.
– Что ж вы так сплеча-то рубите?.. – защищался Профессор. – Вот вам ещё определение: «сволочной интеллигент – это прежде всего человек живущий вне себя, то есть. признающий единственно достойным объектом своего интереса и участия нечто лежащее вне его личности – народ, общество, государство».
– Это, кажется, из сборника «Вехи»? Самих-то себя «веховцы» к интеллигенции не относили. Однако в наши дни подлинными, образцовыми интеллигентами слывут как раз они, а не пламенные р-революционеры.
– Ну вы, конечно, в курсе, один из них так и высказался: «Интеллигенция – не мозг нации, а говно». При этом был вполне себе человек с индивидуальным интеллектом, да каким!.. Как знать, наверно определить «интеллигенцию» можно только апофатически. Она – ни то, ни другое, ни третье.
– А в совдепское время всех людей умственного труда огульно зачислили в интеллигенты.
– Хотя я знал и таких товарищей, для которых мерой «интеллигентности» служила стоимость люстры в гостиной.
– Бывает, – подъелдыкнул Конрад. – Иные мои знакомые говорили «интеллигентный» про всякого, кто умеет непринуждённо, с юмором и без мата вести светскую беседу, со вкусом одевается и без нужды не пакостит ближним. Видать, так плохи дела мещанства, что оно почувствовало себя злосчастной «прослойкой», а действительная прослойка так истончала, что готова записать в свои ряды первого симпатичного ей встречного.
– Ну а как же… Интеллигент – это и умение себя вести… – начал было Профессор.
– Вовсе не обязательно! – заткнул его Конрад. – Это касается, так сказать, публичной интеллигенции. Мастера связных текстов, блин. Истэблишмент. В основной же массе интеллигенты – человечки бесшумные, безвестные, непубличные. И по части связывания в тексты разрозненных, хотя подчас верных мыслей, – совершенно беспомощные.
– Здесь вы правы. Интеллигент не с грамоты начинается… Я встречал, безусловно, интеллигентных людей и среди рабочих, и среди крестьян, и среди люмпенов.
– Вот и я про то же. Увенчанные лаврами «представители интеллигенции», с которыми регулярно встречаются высшие руководители, вряд ли хоть каким-то боком представляют тысячи вечных студентов, кухонных спорщиков, «прекрасных дилетантов».
– Ну почему же? Они в известном смысле – авангард, вожди…
– В лучшем случае – заградотряд… – отрезал Конрад. – А я вам скажу, что лично для меня является ключевым признаком «интеллигентности». Это – сочетание двух душевных свойств, задающих всю жизненную программу. Аттрактивности и рефлексии.
– Какие вы мудрёные слова говорите… – смутился Профессор. – Напомните-ка, что такое «аттрактивность»…
– Стремление к Истине, Добру и Красоте. Безусловное и безотчётное.
– Ну а рефлексия – это то, что Достоевский в «Записках из подполья» назвал «усиленным сознанием»? – вопрос Профессора был из разряда риторических.
– Точно так, – подтвердил Конрад. – Без рефлексии аттрактивность ничего не стоит. Мало стремиться к возвышенным идеалам – надо точно знать дорогу к ним, а также их местожительство. Этим знанием, увы, ни один смертный индивид в начале пути не обладает. Он даже не вправе утверждать, что идеалы действительно «возвышенные». Вдруг Истина – в вине, Добро – в кулаке, а Красота – в грехе?
– Блок говорил: «всякая идея жива до тех пор, пока в ней дребезжит породившее её сомнение». Интеллигент, на мой взгляд, лишён твёрдой почвы, он – этакое перекати-поле, человек воздуха. Бесприютный скиталец, летучий голландец, вечный жид.
– Вот! – Конрад подскочил на стуле. – Поэтому, когда переделочные кликуши цапали за горло начальство, требуя для себя какой-то там «свободы» – это повод усомниться в их интеллигентности. Выпала на долю интеллигентская карма, значит – обречён на свободу, приговорён к свободе. Интеллигент – не от мира сего, по определению, – при всём жгучем интересе к проблемам сего мира.
– Но с такой же определённостью можно сказать, что он – не от мира того, – не понял Профессор энтузиазм собеседника. – Небесная твердь – подходящая почва для монаха, а это совсем другая порода. Бывает, конечно, что интеллигент постригается в монахи, но «узкий путь» годится лишь для очень узкого круга, и неизвестно – верен ли.
– Куда чаще, устав болтаться меж Небом и Землёй, интеллигент низвергается на грешную землю и сразу же сталкивается с колоссальной проблемой… но не свободы, нет! – социализации, – сказавши это, Конрад встал и прошёлся вдоль дивана.
– Ну это вы загнули! Существует же интеллигентское сообщество со своими кумирами и кодексом чести, со своей этикой… К тому же Великий Катаклизм проблему социализации интеллигентов постарался решить в числе первоочередных и весьма в этом преуспел. Постепенно теряло актуальность высказывание «страшно далеки они от народа». Уже на заре совдепской власти детям интеллигенции практически был закрыт доступ в вузы, и с тех пор над горемычной прослойкой целых семьдесят лет довлели запреты на традиционные интеллигентские профессии. Поначалу наиболее подходящим общественно-политическим поприщем для рефлектирующих недобитков считалось зэческое. А потом… потом «люди воздуха» сами стали чураться высшего образования, легальной карьеры, официальных почестей. Тот, кто не сидел в лагерях, всю жизнь либо лучшую часть жизни сторожил, подметал, шоферил, отмывал шляхи, точил детали, прокладывал трубы, торговал арбузами…
Следующий фрагмент диалога смахивал на монолог:
– Добавьте, что если же кто-то почему-либо не гнушался путём научного сотрудника или журналиста, то уж наверняка два-три решающих для становления личности года (а кто воевал – даже поболе) тянул армейскую лямку вместе с механизаторами, фрезеровщиками и домушниками…
– Допустим даже, что отдельным везунчикам непонятным образом удавалось вообще избежать зоны, казармы и малоквалифицированного ручного труда – так они всё равно были втянуты в рабоче-крестьянский социум: жили бок о бок с народом в одних коммуналках, сидели с народом за одной школьной партой, толклись с народом в одних и тех же очередях за одним и тем же дефицитом.
– Да уж, теперь интеллигент денно и нощно мог наблюдать столько занимавший его феномен «народа» не со стороны, а изнутри. Но и народ, увидав интеллигента в гуще своей, получил возможность попристальней в него вглядеться.
– И надо сказать, интеллигент смотрелся достойно. Внезапно в его тщедушном теле проснулись бесстрашие и крепость духа. Да-да, расхлябанный и мятущийся в светских салонах, он обретал себя в экстремальных ситуациях.
– Но, Профессор, – вот тут Конрад свернул с магистрального шляха и мысленно как бы подпрыгнул, – ведь в подсознании видевших это обычных смертных зарождался каверзный вопрос: а на чём, собственно, основана претензия этих задавак на своего рода избранничество, на обладание истиной в конечной инстанции, на духовное руководство нацией, в конце концов?
– Ещё бы! Рессентимент развился. Зависть вперемежку с мстительностью.
– Это у богоносца-то? – Конрад нагнулся к самому лицу Профессора. – Который в полном составе на святых угодников равнялся? За какие-то несколько лет – чуть ли не тотальная «совдепизация» менталитета. Непонятная метаморфоза…
– А потому что ничего наша интеллигенция не понимала в народе, – Профессор бесстрашно приподнял голову. – Бесхребетный он оказался, без нравственного стержня. Всё его боголюбство в одночасье смыло…
– Но что ж, все наши философы, как один, заблуждались? – съехидничал Конрад. – По-моему, дело в следующем: в прежнюю эпоху духовная аристократия – с некоторыми оговорками – была в то же самое время привилегированным классом. Кратчайший путь наверх по социальной лестнице звался «образование», «просвещение» – в ту пору это были почти синонимы «просветления», «духовного развития». Повышая свой социальный статус, человек из народа почти наверняка заодно повышал и свой духовный уровень. И наоборот, повышая духовный уровень, мог вполне повысить социальный статус. Но вот явились новые баре, для которых Истина, Добро и Красота в традиционном понимании были классово-чуждой химерой. Новая система «образования» оказалась непримиримо враждебной всякому «духовному развитию». Старые баре в массе своей попали в первейшие босяки. А вчерашние голоштанники, чуть-чуть поколебавшись, интуитивно потянулись к новым барам…
– …пошли к ним в лакеи да в холуи и постепенно переняли их своеобразную систему ценностей, – Профессор сказал это уже не лёжа, а сидя.
– Но не какие-то врождённые наклонности к лакейству-холуйству тому виной – просто социальная иерархия и ценностная иерархия в сформированном веками сознании народа прочно увязаны друг с другом. Кто в силе – у того и Правда.
– Интеллигент и при старом режиме всюду был белой вороной…
– А теперь окружающие не видят разницы между белой вороной и паршивой овцой – той, что всё стадо портит. Многие интеллигенты сразу зарекомендовали себя как никудышные работники – на новых рабочих местах. На лесоповале поэт по призванию никак не мог угнаться за лесорубом по призванию. Прирождённый философ при всём желании не мог управиться с отбойным молотком столь же ловко, сколь прирождённый асфальтоукладчик. Подчас из-за одного такого горе-умельца страдали показатели целого коллектива, чего коллектив (особенно в условиях зоны) простить не мог.
– Не всегда, не всегда… Сколько интеллигенция внесла рацпредложений, облегчивших жизнь простого труженика! Знаете, был такой Термен – он ещё «терменвокс» придумал, один из первых электромузыкальных инструментов… Так вот: благодаря его новациям производительность труда в лагере возросла в пять раз, а значит в пять раз и паёк вырос…
Явление Анны, указание на часы.
От Профессора уже не скрывали, что участок навещает представитель Органов. Старик всё реже выползал на балкончик, но иногда всё же выползал, без спроса и посторонней помощи, при посредстве кресла на колёсах (у него была сломана шейка бедра). И тогда он часами пялился на пейзаж и на перемещения поселян по аллее. О слиянии полиции и госбезопасности он знал из газет, но, к удивлению Анны, нисколько не огорчился пристальному интересу комиссара к своей вотчине. «В рядах Органов немало любопытных персонажей», – сказал он Стефану, которому было поручено вкрадчиво и с юмором описать новое хобби представителя власти. Профессор искренне допускал, что Поручик желает ему и его семье блага. «Хотел бы арестовать меня – давно бы это сделал», – этими словами старец выразил то, что давно поняла его дочь.
Тем более, Конрад успокоил всех сообщением о том, что Поручик ни разу ни словом не обмолвился о своём интересе к образу мыслей Профессора – он мог и так удовлетворить его, подняв подшивки печатных изданий «переделочной» эпохи. А вот «логососы» интересовали его всерьёз, и Конрад был вынужден коротать с ними не один тёплый вечер.
– Вот что я не могу понять, – сказал Конрад в очередной беседе с неформалами. – Вы же появились в этих краях недавно. Откуда вы могли знать Алису Клир?
– Мы от века здесь были, – ответили ему. – Это Поручик тут без году неделя. А потом – слухами земля полнится. Тем более, слухами о хорошем человечке.
Конрад так и не понял, что ближе к истине – первая названная логоцентристами причина или же вторая.
– Что она тебя так занимает? – спросили, наконец, неформалы.
– Ну положим, вот что… – задумчиво ответил Конрад. – Судя по газетной вырезке, её убили на её же собственном участке. На том самом, где сейчас обретаюсь я. Вправе я узнать, кто покусился на территорию моего обитания?
– Но ты же в курсе, ваш участок под крышей Органов – лишь с недавних пор.
– Почему убили именно её? И где были Анна с Профессором? И почему они как ни в чём не бывало живут на том же участке? Я бы так не мог…
– Нас как раз в момент убийства в посёлке не было, – подал вдруг голос обычно молчавший Курт. – Будь мы здесь, ничего бы не случилось. А вот поговорил бы ты с поселковым сторожем. Он и в тот день здесь сторожил. Поставь ему бутылку – он тебе всё и поведает.
– Выходит, он пустил убийцу в посёлок?
– Не факт, – ответил Петер, поскольку Курт уже устал от говорения. – Может быть, убил кто-то из поселковых. А потом чего тут можно устеречь? Сторож в своей будке сидит, а посёлок со всех сторон открыт всем ветрам.
– А что за человек… этот ваш сторож?
– Четыре ходки, – ответили ему. Это значило, что сторож четырежды был в тех местах, где водку не дают.
Водка оказалась загвоздкой. Где её взять? Весь посёлок хлестал самогон, и самогоном сторожа не удивить. Лишь дней через пять в эти края зарулил известный «логососам» офеня, и по блату спустил Конраду внеочередной пузырь. И то – запросил за него немыслимую цену, так что пришлось предложить взамен том Шопенгауэра – что ещё было за душой-то, не считая застиранных носков? Конечно, никакой надежды на знакомство офени с родным языком Шопенгауэра, равно как и на знакомство с самой его личностью не было. Но к удивлению Конрада коробейник выказал живейший интерес к желчному нелюдимому немецкому философу, сказав, что за много-много вёрст отсюда у него есть клиент, который с ногами и руками оторвёт подобный товар. Так Конрад нежданно-негаданно ненадолго оказался счастливым владельцем всамделишной «Пшеничной», но вечером того же дня расстался с ней в крохотной сторожке у сломанного шлагбаума на въезде в посёлок. Кстати, он вспомнил, что когда два месяца назад сам въезжал сюда на бицикле, сторож ни в какую не желал его пропускать и пришлось ему лишиться своего армейского ремня. Таким образом, общение со сторожем было для Конрада в высшей степени разорительным, и потому он решил впиться в старика клещём и вытащить из него максимум сведений.
На самом деле сторож был нестар, хотя сед и скрючен. Его загорелое сухое тело под выцветшей гимнастёркой скрипело всеми суставами, но выдавало недюжинную цепкость и хваткость. Конрада не покидало ощущение, что сгорбленная фигура могла в любой момент распрямиться и накостылять каждому встречному по первое число.
В сторожке компанию сторожу всегда составлял бывалый, но ещё сильный бультерьер. Во время всего разговора он мирно возлежал под табуретом хозяина, но иногда поднимал голову и всепонимающе рычал, отчего Конрад ёрзал на предложенном ему табурете, непроизвольно поджимал под себя ноги и забывал, что именно он хотел в данный момент сказать. Сторож усмехался, наклонялся к своему товарищу и игриво засовывал ему кисть руки в страховидную пасть, по самое запястье.
По поводу событий двухмесячной давности сторож не сразу и вспомнил, о чём именно речь. За текущий год в посёлке завалили четверых, и каждый раз это было дело рук самих поселковых – на повседневной, вполне бытовой почве. Пол убитых для памяти сторожа не играл никакой роли. Ах да… шлёпнули одну красавицу этим летом – так она, скорее всего, сама была виновата.
– Кто шлёпнул-то? – настаивал Конрад. – Да ещё таким нетривиальным… в смысле необычным способом. Её ведь застрелили из лука!
– Она спортсменка была, – отвечал сторож, исподлобья недобро взирая на Конрада. – Стрельбой из лука, в том числе занималась. Возможно, такой же спортсмен её и шмальнул.
– Откуда же он взялся, этот спортсмен? – Конрад поворачивался боком к собеседнику, словно подставляя раструб уха к его рту.
– Из наших же дачников, – говорил сторож. – Он к ним вхож был, на участок-то. Они ещё вместе программу какую-то здесь делали, для молодёжи. Ну типа кружок…
– А как его звали? – допытывался Конрад.
– Я всех тут по именам знать не обязан. Знаю, на кого тот или иной дом записан, а кто в самом деле тут живёт – хрен знает… Городские. Вот и этот наверняка городской был.
– А почему вы думаете, что это именно он?
– А как убийство случилось, сразу он и исчез, всякий след его простыл.
– А у кого он жил? На каком участке…
– Хрен его знает… По-моему, у них же на участке и жил.
Конрад замолк. Он сосредоточенно, но бесплодно думал о том, что в нормальной стране въезд в посёлок наверняка был бы оборудован видеокамерой, и уж точно велась бы регистрация если не всех въезжающих на территорию, то уж, по крайней мере, всех наличных, в том числе, временных жильцов. Но в посёлке, по словам сторожа, если кто и ведал доподлинно поголовьем проживающих, то только Органы – председатели дачного кооператива частенько менялись, а у нынешнего во время очередного запоя всю документацию сгрызли мыши. Да и была та документация, мягко говоря, весьма неполной.
«Что ж, попробуем ещё попытать о таинственном незнакомце».
– А кто он был, из какого слоя?.. К криминалу он какое-то имел отношение?
– К блатным-то? Пожалуй что имел…
– А с … с… я прошу прощенья, с Землемером он мог быть знаком?
– Вот этого точно не знаю. Он в городе бывал. А Землемер там как раз лютовал втапоры… Я тебе, касатик, другое скажу. Покойница… Алиска-то… сама с Землемером якшалась. Медицинский факт.
– Вот как? На какой такой почве?
– Как на какой? Землемер всю губернию держал, за всем и всеми смотрел. Если какая у тебя инициатива – иди к нему на поклон, без этого никуда…
– И что ж этот кружок… с санкции… в смысле с дозволения Землемера существовал?
– Стал-быть, да. Землемер самоуправства не терпит.
– Но ведь губерния-то большая.
– Велика губерния. Но и Землемер велик.
Конрад втянул голову в плечи.
– А как же он… попался?
– А как попался, так и выберется. За него не переживай.
– И что же… Могло быть так, что Землемер дал сигнал устранить Алису?
– Могло быть. А могло и не быть.
– Но где же она могла перейти ему дорогу?
– А переходить дорогу вовсе не обязательно. Ты будь покоен, касатик – если уж Землемер кого велит замочить, так то уж обязательно по понятиям.
Понятия… Конрад не раз и не два читал в переделочной прессе о том, что Страна Сволочей «живёт не по закону, а по понятиям». Под «понятиями» понимались негласные правила уголовного мира, нарушение которых считалось беспределом и каралось по всей строгости. Главное свойство этих правил было в их неписанности, казалось – запиши их, и всё их непреложное значение окажется пустым звуком. Никогда ещё Конрад не мог получить ответа ни от живых людей, ни из книг, что именно предписывают эти самые понятия и что воспрещают.
Нет, кое-что Конрад усвоил. Скажем, если студент не тянет учебный материал, но преподам не грубит и ведёт себя паинькой, то отчислить его – не по понятиям. Если ты залил соседа снизу – то не вздумай уповать на заключение ЖЭКа, расплатись с соседом – так будет по понятиям. Но когда речь заходит о жизни и смерти…
Вечером Конрад даже замучил Стефана нытьём о том, чтобы тот подпустил его к компьютеру. Попросил его ввести в поисковой системе термин «понятия» и сам уселся смотреть на результаты поиска. Но напрасно. Понятия как единый свод чётких и ясных регламентирующих законов во всемирной сети отсутствовали.
Между тем, коль скоро ими регулировалась вся жизнь Страны Сволочей, а ни в какой иной Конрад себя не мыслил, то знать понятия было жизненно необходимо. Незнание понятий не освобождает от ответственности.
В результате Конрад принялся доставать ещё и Анну просьбой презентовать ему тетрадку форматом побольше, потому что-де у него совсем нет бумаги, меж тем как он человек не только грамотный, но и пишущий. Анна сжалилась и удостоила его амбарной книгой, размером с уже знакомую нам «Книгу Легитимации» – то есть, говоря о своём прискорбном безбумажье, Конрад нагло врал. Единственное, что в новой амбарной книге пара листов была исписана простым карандашом – то были рецепты каких-то пирогов и схемы каких-то выкроек. Но это не могло быть препятствием для Конрада, исполненного решимости найти ответы на мучившие его вопросы. Уединившись в своей комнате, он ничтоже сумняшеся вырвал исписанные листы и аршинными буквами вывел на обложке заглавие нового тома – «КНИГА ПОНЯТИЙ».
С тех пор на его столе красовались два больших потрёпанных талмуда, в которые он нет-нет, да что-то записывал. Правда, случалось это редко и случалось, как мы увидим, в сильном последствии. Вопросов было много, а шансов на ответы – нет.
Между прочим, Стефан попросил у Конрада напрокат магнитофон. Понятное дело – не для себя; сам-то он по интернету музыку слушал, а «для дяди Иоганнеса». Конрад немало был удивлён, но пока он оформлял свой новый гроссбух-супербук, до его уха донеслись звуки, в этих краях ещё не слыханные. Они происходили со второго этажа и были столь тихи, что Конрад вынужден был подняться по лестнице и как следует вслушаться.
Оказывается, Профессор поднимал себе дух старинными хитами «Надежды маленький оркестрик» и «Атланты держат небо». Эту музыку Конрад прекрасно знал – некогда отец небезуспешно старался приобщить его к ней; на этих песнях выросла целая фрондёрская субкультура. Штормовки с нашивками, бутылки с горилкою, посиделки у костра на приделанных к жопам «седушках»… этой романтикой он переболел.
Ведь со временем стало ясно, что в основе «бардовской» музыки лежат три блатных помоечных аккорда – те же, которыми кормится ненавистный шансон, а вот тексты… В текстах слишком часто поминалась некая дама с иностранным именем «Наденька». Между тем, понял Конрад, что «философия надежды» Эрнста Блоха морально устарела и что уповать на надежду – занятие, недостойное мужчины. И он перестал надеяться, хотя мужчиной от этого не стал. Ибо не было в нём ни на горчичное зерно – веры.
А единоверцы Иоганнеса Клира мечтали наполнить музыкой сердца, устроить праздники из буден… так и оставили сердца в Фанских горах, а по равнинам ходили бессердечные. И как ни брались за руки, скрепляя союз якобы друзей, так и пропадали поодиночке.
Шибануть бы параллельными квартами, протяжными минорными септаккордами, стряхнуть наваждение выдуманного закруглённого мирка с его дружбами и любовями, окунуться в звуки мира реального, подобного разрозненным фрагментам битого стекла. Собачий лай, человечий мат. Вот что актуально.
Давай спускайся.
Перед сном получил Конрад от Анны свежее бельё. Постель он в истинном смысле слова не застилал – так, кое-как расправлял простыню, а сверху накрывался только пододеяльником – под одеялом всё одно жарко. И вот так, сикось-накось раскидав бельё поверх дивана, он вытянулся на нём и хотел уже приступить к обычной своей «гигиенической» процедуре, как почувствовал, что в спину его что-то колет. Он пошарил под собой руками и нащупал что-то твёрдое. В конце концов, он извлёк из складок простыни маленький кусок картона, на котором печатными буквами было написано:
«Мастурбация – грех более страшный, чем самоубийство, поскольку последнее требует смелости, а мастурбация не представляет собой ничего, кроме отбрасывания человеком своей личности в угоду животной потребности.
Иммануил Кант».
Конраду по большому счёту было по фигу, что думал о чём бы то ни было добропорядочный культурфилистер, добровольный евнух, а то и урнинг, но заснуть он после своего открытия уже не мог. Он распахнул окно и стал внимать музыке сфер – диатонической аскезе космоса, в которой гасла алеаторика лопнувших нервов, тухли кластеры логических нестыковок. Чёрное бездонное небо было всё усыпано звёздами, источавшими приветливый призывный свет, и расстоянье до них казалось близким и плёвым. С таким же томленьем когда-то взирали на них простодушные провинциальные учителя, мечтавшие построить звездолёты, чтобы опередить бренное время, вредное время, бредное время и превозмочь притяжение бодяги будней. Причаститься к ноуменальному, к трансцендентному, к Абсолюту.
В россыпи созвездий, в прóросли соцветий глаз Конрада выделил одинокую пышнолучистую этуаль, подмигивающую ласковее других, и слёзно взалкал её прельстительных прелестей. Соблазнительное светило разгоралось всё ярче, переливалось всё радужней, манило всё радушней и вдруг – хлоп! – вмиг исчезло, словно его и не было, словно оно попритчилось, глючилось, снилось. Его сородичи и собратья по-прежнему лучились и звали, но кто поручится, что и они на поверку не фантом, не мираж, не морок? Любую далёкую, удалённостью своей наглухо защищённую звезду можно, выходит, затоптать – и необязательно кованым сапогом, а просто ширпотребовским ботинком отечественного производства… и даже голой ступнёй, если ты не пропускал подпольные тренировки каратэ и исправно платил по пять фертингов за каждую.
Музыка сфер – равномерна и равнодушна. Она не про тебя. Абсолют непостижим и срать на тебя хотел. Ну его.
Похолодало: задул борей. Взгляд соскользнул с чужедальних небес и упёрся в пленительное чрево сада. Там в чёрных шелестящих плащах совокуплялись Царица Ночи из оперы «Волшебная флейта» и плачевно-пресловутый Князь Тьмы. Конрад захлопнул окно, назло Канту пошурудил руками меж чресел и захрапел в три дыры.
6. Волшебная комната
Настал день избавления, и запоздало воздалось утомлённой, истощённой земле, когда взяло передышку утомлённое солнце. И расхлябились хляби небесные, рассупонилось и рассопливилось, и если бы жив был папаша Ной, он засучил бы рукава для постройки ковчега. Серело небо, размякла земля – измождённая любовница, увидев, как гнев всевластного её повелителя сменился на милость, была ещё способна испытать оргазм. Лило, лило на всей земле, во все пределы – мерно барабанило по отяжелевшим листьям, чертило извилистые потёки на стекле,
Печальна была атмосфера, плачевна аура, кручинна серая мга, тяжёлые тучи наползали одна на другую. И весь день казалось, что это вечер, пока не приходил настоящий вечер и на голову людей гильотиной не спускался мрак.
Простуженный Конрад в старой плащ-палатке, найденной в закромах сараев, кашляя и хлюпая, подставлял себя струям, и, пытаясь защитить капюшоном беззащитный огонёк сигареты, сосредоточенно ждал всадников.
Потому что когда чёрные дубы и чёрное беззвёздное небо, есть резон вглядываться в густую завесу дождя, чтобы увидеть чёрных мокрых всадников на измученных белых конях.
С непроницаемыми суровыми лицами, в непробиваемых блестящих латах, с нержавеющими копьями наперевес, без биографий и пространственно-временных привязок, под багрово-чёрными знамёнами, скакали они мимо участка, сквозь струи и хмурь.
При этом Конрад прекрасно отдавал себе отчёт в том, что апокалиптические всадники были никто иные как его новые друзья-логоцентристы, они же логососы. Он предпочитал видеть их именно в этой, иносказательной ипостаси – и тем неохотнее он ходил на рандеву с ними дословными и буквальными. Бесконечные рассказы о боевых подвигах, экспроприациях и реквизициях несказанно утомили его.
Однажды по пути к водокачке Конрад остановился перед одним из домов. Он впервые обратил внимание, что перед воротами, оказывается, день-деньской сидит ветхая усохшая старушка и торгует вязаными изделиями – очевидно, собственного производства. Сейчас эта продукция была прикрыта большим куском полиэтилена, но глаз Конрада, натренированный долгим вглядыванием в дождь, быстро опознал среди самопальных блузонов, батников и кардиганов до боли знакомый предмет. Он подошёл к старушке, попросил снять покров и вгляделся в заинтересовавшую его вещь. То была длинная белая шаль с затейливым узором, который – Конрад был готов дать руку на отсечение – в точности повторял рисунок шали, ежевечерне украшающей плечи Анны. Это обстоятельство так потрясло Конрада, что он ничего не мог объяснить вязальщице, которая на все лады расхваливала свой товар и была премного рада всякому потенциальному клиенту. Он молча задёрнул полиэтилен и пошёл себе дальше.
Чёрные дубы, чёрные облака, иссиня-чёрное небо. И озарённые внезапной молнией, чёрные мокрые всадники на усталых белых конях.
Всадники проскакали мимо.
С вороного коня лыбился, гикая и ухая, Поручик. На белом коне – волосы параллельно земле – восседала Анна.
Наверняка немалых трудов стоило Поручику взять напрокат двух холёных кормлёных коней из Дома Штаб-офицеров ради забавления Прекрасной Дамы. Была бы у Конрада шляпа, он бы её снял.
Анна павой плавно плавала по участку и старалась, чтобы их с Конрадом траектории по возможности не пересекались.
Оттаивание Анны к Конраду прошло так же внезапно, как проявилось. Она общалась с жильцом по-прежнему через Стефана, большей частью, посредством записок.
На руке у Анны было несколько шрамов – она любила прижигать кожу спичками – просто так. Все всегда удивлялись, и только по той причине, что думали – этот материал огнестоек, негорюч.
Профессор Клир вспоминал: он один голосовал против всех. Против исключения одного изрядно хорошего человека из рядов. Это был мужественный поступок, каких его послужной список включал немало. Но гордиться было не время – в комнату кто-то входил.
И костлявая дама с косой в руках садилась на табурет рядом с кроватью Клира, и он думал с тоской: лучше б уж Конрад. Дама вела с ним задушевные беседы, а профессор Клир слушал вполуха, из вежливости.
Профессор Клир, лирик, король Лир, клирик… Какой он был? Всякий.
И немного взбалмошный. И безукоризненно корректный. И предушевно обходительный. И умеющий крепкое словцо ввернуть. И изящно словесный. И слэнгово-стиляжный. И со вкусом одетый. И чуть растрёпанно независимый. И безрассудно храбрый – хулиганское голоштанное безотцовое детство. И хитроумный тактик. Таски от простодушных городских менестрелей. И от эзотеричнейшего символизма. И Чарли Паркер с Колом Портером. И Букстехуде с Телеманом. И азартный волейболист. И хладноглавый шахматист. И заядлый ходок на международный кинофестиваль. И закоренелый ненавистник телеоболванивания. И бывалый турист-водник-альпинист. И запойный бездвижно-библиотечный трудяга. И несгибаемый, гораздый до лошадиных доз чемпион факультета по возлияниям. И столь же несгибаемый никакими соблазнами аскет-абстинент. И лукавейший обольститель. И благороднейший рыцарь. И Дон Жуан и Дон Кихот. И Вертер и Фауст. И немного от Мефистофеля – бывало, отпскал эспаньолку. Впоследствии предпочитал бороду окладистую, фундаментальную.
Явки-тусовки. Диссидент-подписант. Суперменство-мессианство. Обыски, вызовы, угрозы. Трёхлетняя безработица с проблесками репетиторства, метения улиц и закручивания гаек в ремонтных мастерских. Извечный стыд, смешанный с завистью: в лагерь не упекли, за кордон не выслали; всего-то за двести первый километр.
Сон по десять часов в неделю. Еженощная разгрузка товарных вагонов. Суточный рацион – банка консервов с булкой.
Фига в кармане. Фига наперевес. Фига – знамя над головой. Фига без тени пофигизма.
Донкихоты, ланцелоты шли на дракона, и, когда тот умирал, потому что ничто под Луной не вечно, говорили: поделом, победа… А кругом ползали неприметные маленькие гадючки, откладывали яички, пестовали гадюшонышей.
Дон Кихот перепортил ветряные мельницы. И вся округа осталась без хлеба.
Близится смерть Валленштейна – абзец тебе, Гёц фон Берлихинген – мандой накрываешься, Эгмонт-Кориолан. Корсары-конкистадоры-кондотьеры-флибустьеры-флинты горланят «Йо-хо-хо и бутылка рому».
Мысли Профессора о себе самом были прерваны явлением постояльца.
В этот раз говорил почти один только Конрад – с позиции силы, так сказать. Профессор лишь изредка позволял себе как-то прокомментировать мысль оппонента. А так, вместо диалога получался монолог – много раз продуманный и заранее отрепетированный, может даже, во время óно зафиксированный на бумаге.
– Народ наш не так глуп, чтобы считать кого-то никчёмным пустоплясом лишь потому, что не своим делом занимается. Руки-крюки простятся всякому, у кого голова на плечах. Только клиническим идиотам взбредёт в головы бросать камни в тех, кто рождён разрабатывать новые модели станков, выводить новые сорта пшеницы, искать способы рассеяния грозовых туч и вакцины от смертельных болезней, а в конечном счёте – облегчать жизнь прочим хомо, которые менее сапиенс (включая клинических идиотов). Ибо каждый, кто мнит себя пупом Земли в связи с тем, что весь свой век надрывает пуп, втайне мечтает о башковитом мессии, который избавил бы многострадальный пуп от перегрузок.
– Другое дело, – вставил Профессор, – как распознать его в толпе самозванцев; ведь в Стране Совдепов сплошь и рядом в должности профессора числится завхоз, в должности инженера – счетовод, в должности хирурга – коновал, так что любой «умственный трудяга» с порога вызывает недоверие.
– Но лишь до той поры, – успокоил Конрад, – пока у недоверчивых не заболят животы, не сгорят телевизоры, не заартачится скот. Вот тут-то и выявляется настоящий спец – поможет если не делом, то советом.
– …Пора внести ясность. Говоря о полной неприспособленности интеллигентов к жизни, вызывающей кривую ухмылку у широких масс, я имел в виду не всю пресловутую «прослойку», а лишь одну её часть – небольшую, но главную; её бесхребетный становой хребет.
Их надо искать среди тех, кто пожизненно заклеймён нелепой кличкой «гуманитарии». Так сказать, профессиональные интеллигенты, чьё прямое назначение – рефлектировать об Истине, Добре и Красоте в самое что ни на есть рабочее время.
Азбучная истина: «профессионал» – это не тот, кто просто что-то знает, и даже не тот, кто что-то умеет. Познав родной язык и научившись ходить, ребёнок никакой «профессии» не получает. Профессионал знает и может то, что знают и могут очень, очень немногие. Если работник легко заменим, значит его работа – не «профессия», а «должность».
В эпоху поголовной грамотности все – от мала до велика – умеют читать. Так же, как все умеют сидеть на стуле, разносить и подписывать бумаги. Однако «вахтёр», «курьер», «зам. по кадрам» в интеллигентском понимании – «должности», а вот «редактор» и «критик» – «профессии». Но скажите пожалуйста – кто такие «редактор» и «критик», как не обыкновенные вдумчивые читатели? Что, всякий вдумчивый читатель – уже «профи»?
– Разве вы не знаете, – вскипел Профессор, – что всегда в большой цене были смелые редакторы и честные критики?!
– Могут ли «смелость» и «честность» стать «профессией» где-либо, кроме как в Стране Клинического Маразма? – отвечал Конрад и продолжал:
– …Медик, шофёр, повар – все нуждаются в специальных знаниях, иначе их в шею выгонят. А редактору и критику нужны лишь добротное человечье нутро да знание грамоты – но это и от медика, шофёра, повара (вахтёра, курьера, зама по кадрам) требуется. И многие медики, шофёры, повара (вахтёры, курьеры, замы по кадрам) могут с ходу занять место редактора или должность критика. Редакторы же и критики с ходу могут занять лишь должности, перечисленные в скобках.
А вот, допустим, сидит в своём кабинете шекспировед N и строчит монографию о Шекспире. То есть излагает свои мысли по поводу Шекспира. А что, когда физик Z читал Шекспира, у него по сему поводу мыслей не возникало? Да он с таким же успехом мог бы изложить их на бумаге!..
– Если N – действительно стоящий шекспировед, – перебил Профессор, – то собственные впечатления он соотносит с культурно-историческим контекстом. То есть с книгами других шекспироведов, с книгами современников Шекспира и вообще со всеми книгами, читанными в течение жизни…
– Так ведь кое-какие книжки и Z читывал, – заверил Конрад. – Может быть, количеством поменьше, но разве количество волнует потенциального читателя?
– …Вон любой историк – знает бездну всего интересного. Но признайтесь, есть ли среди этой бездны нечто более интересное, чем красочное описание вашим простым смертным приятелем своих приключений в недавней командировке? Что нужнее любителю всяческих историй – знание, где, что, почём или знание перипетий пунических войн? (Хотя, может быть, знание приёмов бокса – всего нужней…).
Кроме того, очевидно важно не только, ЧТО рассказано, но и КАК рассказано… Напрасно, однако, думать, будто изящная словесность – прерогатива одних лишь писателей да журналистов. Взять хотя бы одного рабочее-крестьянского народного депутата, точности и сочности выражения мыслей у которого могли бы поучиться виднейшие интеллигентские литературные кумиры. И не только у него… Общим местом стало сетовать на то, что словарный запас столичных газетчиков втрое меньше, чем у пошехонских крестьянок. А послушайте, какими отточенными формулировками сыплет урла перед тем, как съездить вам по яйцам…
– …Надо знать приёмы бокса, а ещё лучше – владеть ими. Чего стоит фундаментальная наука без разработанной на её основе прикладной? Из «неточных наук» психология на первый взгляд – самая в этом отношении стóящая. Решая вопросы социализации и жизненной ориентации – как без неё обойдёшься? Но скажите-ка, кто лучший профессионал-психолог – обладатель соответствующего диплома, стонущий под башмаком стервы-жены (единственной в его жизни женщины) – или тракторист с пятью классами сельской школы, под дудку которого пляшут на цырлах, кроме жены, ещё шесть любовниц?.. Кто возьмётся утверждать, будто случай кого-то из этих двоих – нетипичный?.. Общеизвестно же, что те, чья должность – спасать других от самоубийства и сумасшествия, чаще всех кончают жизнь самоубийством или сходят с ума…
Конкурировать с ними по этой части могут разве что профессиональные праздномыслы, которые только и умеют, что «объяснять мир» (хорошо ещё, что мало кому из них взбредает в голову «изменить мир»). Если уж на то пошло – любой бывалый ветеран ударных строек больше петрит в устройстве мира, чем десять самых пытливых философов, взятых вместе. Философы по-настоящему знакомы лишь с устройством газовой конфорки: на случай, если мир так и останется необъяснён.
Сколько прошло по земле химиков, инженеров, программистов, смыслящих в музыке, литературе, социологии – и никогда не учившихся в гуманитарных вузах?
Но видел ли кто-нибудь живого музыковеда, филолога, социолога, сколько-нибудь смыслящего в химии, сопромате, программировании – если только когда-то это не было его основной специальностью?
Каждый может назвать десятки случаев (из жизни знакомых либо знаменитостей), когда технари и «естественники» бросали прежнее поприще и становились гуманитариями. Но кто слышал, чтобы когда-нибудь бывало наоборот? Гуманитарием быть слаще? А может быть – проще?
И, кстати, совершенно очевидно, что средний гуманитарий с технарским (или рабоче-крестьянским) прошлым – гораздо лучший гуманитарий, чем средний гуманитарий «изначальный»… Не значит ли это, что последний – отброс общества по всем статьям?
Нет, честное слово, кто же он такой, как не праздный небокоптитель, человек без профессии или – так правильней – «человек по профессии». Гуманитарий – не профессия, а крест. Но чего стоит «человек», не способный ни гвоздя забить, ни порох выдумать? Что он может дать остальным людям, кроме того, что им и так дано (а если кому-то не дано, то чем он-то поможет?).
Я бы вот как сказал: интеллигент постольку социабелен и постольку жизнеспособен, поскольку в нём жив «негуманитарий».
– Зато гуманитарии имеют дело не с временным, а с вечным; с глобальным, а не с локальным, – воскликнул Профессор.
– Гм. С чем таким «вечным» и «глобальным» имеют дело посредственные литераторы, заурядные библиографы, рядовые экскурсоводы, у которых есть кой-какие познания, но совершенно нет озарений… а ведь это 99% гуманитариев, если не все 100%...
– …Чтобы чувствовать себя полноправным членом общества, – продолжал Конрад, – инженер вовсе не обязан быть Эдисоном, шахтёр – Стахановым, модельер – Карденом. И даже многие, занимающие доступные всякому «должности» – скажем, занятые в сфере обслуживания – пользуются уважением сограждан за одно то, что – необходимые винтики социального механизма. Но историк должен быть Тойнби, психолог – Фрейдом, писатель – Солженицером, чтобы общество хотя бы обратило на них внимание. То есть нужно предложить народу (или человечеству) этакую новую ультрасенсационную истину, смахивающую на Божественное откровение. Но, как известно, в гуманитарной сфере всё новое – это хорошо забытое старое, и удивить просвещённую общественность всё сложней (а кто нынче не просвещённый, в эру информационного обвала?).
Изгои социума, гуманитарии могут чувствовать себя уютно разве что в эфемерных субэкуменах, среди себе подобных.
Даже самый творческий, самостоятельно мыслящий гуманитарий – всего-навсего квалифицированный игрок в бисер, раскладчик пасьянсов из давным-давно высказанных кем-то мыслей.
А большинство – просто коллекционеры сведений и мнений. Притом среди собранных сведений – масса ненужных, а среди собранных мнений – масса неверных.
Единственная продукция, которую способны выдавать эти паразиты – письменные, а чаще устные – тексты, общественная полезность которых выражается когда нулём, когда отрицательной величиной.
Вестимо, иметь что-нибудь против текстов вообще («забрать все книги бы да сжечь») – глупо: многие из них обществом востребованы. В первую очередь те, что несут ценные сведения и верные мнения: как клеить обои, как бороться с тлёй, что принимать от ангины. И ещё те, что несут положительный эмоциональный заряд – здоровый смех (юморески), половое возбуждение (порнороманы), приятную щекотку нервов (детективы). Но в текстах гуманитариев любая «мысль изреченная» есть по условию – ложь; сведения они содержат либо бесполезные (сколько симфоний написал Моцарт, кто победил при Ватерлоо, в чём расходились Кант и Гегель), либо никаких (вся эссеистика). А что до эмоционального заряда… хорошо ещё, когда в сон клонит, а то бывает, что и сердце ноет и под ложечкой сосёт. Нелицеприятные факты, мучительные сомнения, горькие прозрения… Кто, знакомясь с подобными текстами, не испытывает скуки, испытывает страх и сострадание – наитягчайшее из страданий. Куда ты завёл нас, Сусанин, читавший Аристотеля? Не видно ни зги – далёко ли катарсис?
Слишком долго надо страшиться и страдать, прежде чем очистишься и просветлишься. Целый век пройдёт – а к смеху сквозь слёзы так и не пробьёшься…
– По-моему, – сказал Профессор, – вы толкуете не об интеллигенции вообще и даже не о гуманитариях вообще, а о себе.
– И о себе, конечно. Не о вас же – я же знаю, что вы по первой специальности физик.
– И как вы думаете: я с бухты-барахты бросил свою физику и пошёл в гуманитарии?
– Вы умеете развести ручную пилу?
– Да… Но…
– А раз вы умеете развести пилу, то могли позволить себе любой каприз.
– Значит, мой уход в историки – каприз?
– Угу…
– А кто вам мешал научиться разводить пилу?
– Неспособность. Бездарность.
– И тогда вы ушли из гуманитариев… В солдаты.
– Ну, я не только солдатом был…
– А чем вы занимались как гуманитарий?
– После учёбы в аспирантуре был какое-то время…
– Интересно, интересно!.. На какой кафедре, какая тема?
– Кафедра зарубежной литературы. Писать я должен был об одном русском поэте.
– Пушкине?..
– Нет, конечно. О Пушкине миллион диссеров написан. Такими китами – Ханга, Конеген, Чхартишвили… что тут нового скажешь?.. Нет, я поэта выбрал современного, малоизвестного – Михаила Щербакова… Он больше как автор-исполнитель засвечен, под гитару свои песни поёт…
– Не слыхал. При этом я большой любитель русской поэзии. Сколько лет-то ему?
– На два года старше меня. Он – человек непубличный, это позиция. Интервью не даёт, по радио-телевизору свои песни петь не разрешает…
– Интересно, интересно… И этим он вас привлёк?
– Нет, привлёк он меня тем, как русским языком владеет. У меня первый иностранный язык был – русский. Так вот: что он с этим языком делает, как слова подбирает, какой образ из них строит… Не образ словами выражает, а от слов к образу движется.
– И что ж вы не защитились?
– Я написал о нём очень много. А потом увидел – всё мною написанное вовсе не о Щербакове, а обо мне. О том, что лично мне у Щербакова созвучно. Между тем как толковать его можно и прямо противоположным образом – как противовес мне, как голимый постмодернизм, безответственную игру в слова…
– Ну знаете… Раз уж пошла такая пьянка… Раз вы о русском постмодернизме заговорили… Вы, кстати, заметили, что дочка моя всё не идёт – а мы уже с вами битый час трепемся.
– И правда, что это вдруг?
– А уехала она на сегодня, вот что… Уехала и все ключи с собой забрала. Она не знает, что у меня ещё один ключик от одной комнатки есть. Запретной. Для вас запретной. А я всегда доступ к ней иметь хочу, вот я и подговорил Стефана дубликатец мне сварганить. Вот!.. – и Профессор извлёк из-под подушки невзрачный типовой ключ. – От меня – вторая дверь. Открывайте и ничего не бойтесь. Во втором справа шкафу, на третьей полке сверху найдите крохотную книжицу стихов. Постмодернизм. Перевод с русского.
Ключ не сразу послушался Конрада, но с третьей попытки дверь таки поддалась, и Конрад очутился внутри комнаты, где царил полумрак. Впрочем, свободного пространства в этой комнате было очень мало. Он нашарил на стене выключатель, щёлкнул им и замер, сражённый великолепием открывшейся ему картины. Плечом к плечу высились здесь старинные дубовые шкафы, и каждый под завязку был забит книгами, пластинками, альбомами по искусству, перед которыми красовались потемневшие иконы, деревянные статуэтки, языческие обереги, диковинные камни, причудливо ветвящиеся кораллы. В центре комнаты оставалось место для небольшого изящного столика, уставленного тяжёлыми резными канделябрами, и между них лежали толстые фолианты в кожаных переплётах – однотомные собрания сочинений отечественных классиков, изданные более ста лет назад.
Да, в самом сердце этого букинистического, антикварного и раритетного собрания не было ни Книги Легитимации, ни Книги Понятий – но не было впечатления, будто чего-то главного в комнате не хватает.
Потому что всё вместе претендовало на то, чтобы содержать в себе легитимацию и понятия всех прошедших и проходящих по Земле народов, сословий и индивидов.
Здесь было всё.
Эпохи, стихии, стили, стихи. Толстой с тонкой душой и доставала Достоевский. Инь, ян, фарфор, фаянс, сафьян, кальян. Мотеты, гавоты, сарабанды, алеманды. И пасторали, и багатели, и менестрели, и пастели. Сказки Кафки, феерии о феях, фантасмагории о Фантомасах, фатумах, фантомах, формозах. Мифы, скифы-сарматы, саркофаги, антропофаги. Хризантемы и хризолиты и Хризостомы. Отец церкви Ориген, Лаэртский Диоген, творящий абориген. Боттичелли, пустота Торричелли, Нина Риччи, Козимо Медичи. Мириады пирамид, культы кельтов, бивни маститых мастодонтов и мамонтов. Канцоны, рубаи, сонеты, Рубинштейна концерты. Шумный Шуман, шептала Шопен, Шуберт под шубой, Шопенгауэр, Шеллинг, Шлегель, Шлейермахер и фрейдовский вивимахер. Стигматы, схизматики, харизматики. Схимники, алхимики, химеры, Гомеры. Гермес Трисмегист, герметика, трилистник. Феноменология и фенология и френология, каббала и «Кабала Святош». Спиноза с логикой, и гностики с логосом, и мистики с мистериями, и мистагоги-демагоги. И сатировы драмы, и бродяги Дхармы. И маски с острова Пасхи, и пасхальные песнопения первохристиан. И афинские амфоры, и аморфные морфемы. Лики мужей великих, блики близких, глюки Глинки и Глюка. Порфиры, просфоры, просвирки, сапфиры. Идолы и идеалы. Идиомы и идеограммы. Муар и мрамор. Мазохизм-исихазм. Феофан Грек и Эль Греко. И Рамакришна, и Кришнамурти, и Флоренский и Флоровский. Германские романтики, романские герменевты. Категорический императив и зависимый инфинитив. Палимпсесты и палиндромы. Левиафан, Лоэнгрин, Лотреамон. Вицлипуцли, Винни-Пух и Вилли Винки. Гоголь и Гегель, Бебель и Бабель, Гог и Магог и гоголь-моголь. Гобелены, молебны, глыбины и Голыбина. Бисер, бирюза, бирюльки, бусинки. Эдуард Мане, Клод Моне, законы Ману и манихеи. Хокку и Хокусай – всех покусай. Янтарь, яспис и ляпис-лазурь. С понтом Кант, с пунктом Конт. Кифары, факиры, фиакры, кафры. Легионы, галеоны, галеры, Легары. Латынь и литания, санскрит и секстант и стаксель и брамсель. Дуалисты и дуодецимы, невмы и пневма. Вальтер Скотт и гужевой скот. Иеромонахи, иерофанты, гневный Иезекииль и плачущий Иеремия. Импрессионизм и экспрессионизм. Нефы и апсиды, Ниф-Ниф и аспиды. Руны и буквицы, глаголица и кириллица, фита и ижица. Грифоны и гарпии, струфианы, скарпии. Драгуны, уланы, доломаны, дольмены. Шкиперы и клиперы. Фиоритуры и фиорды. Апокалипсис и апокатастазис и мимезис и катехизис. Этносы, этос, Эрос и Эос. Экзорцизм и энтузиазм. Квазимодо и квазичастицы. Подпоручик Киже и маковки Кижей. Буколики, бурлески и арабески. Ицзин, Шицзин и прочий дзынь-дзынь. Исаак Сирин, Ефрем Сирин, Сирин и Гамаюн и Алконост, и акафист, и анапест, и амфибрахий, и амфитеатры, и амфибии, и человек-амфибия тож. Сефирот, тиферет, Бафомет. Ференц Лист, Ефрем Цимбалист, вокалисты и кавалеристы. Каватины, сонатины, сонаты, сюиты. Символы, кимвалы, сиквелы, Вампилов, вампиры. Августин Блаженный, Константин Багрянородный, Демьян Бедный, Михаил Голодный, Макс Горький. Дон Кихот, оправдание человечества, и Дон Жуан, его поругание. И народнокнижный Фауст, и марловский Фауст, и гётевский Фауст, и Томас-Манна Фаустус, и всякие другие фаусты, только фауст-патрона не хватало. Скат, вист, штосс, бридж, преф, покер. Фаберже и гжель. Палех-Хохлома, Молох-Чухлома… Сундуки Дориана Грэя, закрома Скупого рыцаря. Хитроумие и заумь. Громокипящие интонации великих трагиков ушедших столетий. Апокалиптические алкания алкашей – о ноуменальном, об абсолюте…
И вот тут-то Конраду пришла в башку метафора Острова. Участок и дом Клиров – доподлинный Остров Традиции в бушующем море беспочвенности. Вокруг Острова воют штормá, воюют неукоренённые маргиналы, плещутся волны переменчивого и случайного – а Остров стоит незыблем. Правда, возможно обрушение цунами, которое поглотит сушу, погребёт под собой духовные богатства, накопленные человечеством в течение тысячелетий, и обратит их в пыль сиюминутности.
Но пока этого не произошло, он, Конрад будет пребывать на Острове. Даже не вороша прошлое, не копошась в его наслоениях, не прикасаясь к его залежам, он будет находиться здесь и вдыхать эфемерные флюиды Традиции и Культуры, потому что у него, у Конрада, больше ничего нет. Его папа с мамой с младых ногтей к этому приобщали, и несмотря ни на какие перипетии личной судьбы, он не может от этого отречься.
А традиция – она одна, нет крепостнически-господских, нет лубочно-крестьянских, нет семитохамитских и антисемитских, индоевропейских и индокитайских, монистических и дуалистических, а есть одна-единственная, примордиальная – если дева, то краса, если молодец, то добрый, если пир, то на весь мир, если же смертушка, то в урочный час, и за нею – воскресение.
А самое интересное вот что: врач лечит, строитель строит, крестьянин пашет, пряха прядёт, моряк корабль ведёт, и что самое удивительное – воин воюет, а правитель правит. И всё вместе – гармоничный ансамбль усилий, сладкозвучная симфония властей. И любое количество ежемгновенно способно перетечь в новое качество, и любой обертон способен стать тоникой, и любая периферия способна причаститься центру. Всяк в своей ячее, но горазд перерасти её и обрести новые свойства.
И везде, повсюду люди ели хлеб, пили молоко, пели протяжные и ритмичные песни, добывали руду и выплавляли железо, рубили леса, сажали леса, строили жилища, строили храмы, вершили грех прелюбодеяния и сочетались законным браком, рожали детей, хоронили умерших на погостах и освящали могилы. И горевали – так горевали, а радовались – так радовались.
Правда, было дело, кололи друг дружку копьями, резали мечами, жгли огнём, били дубинами, пичкали пулями, разрывали снарядами. Но все эти неприглядные поступки освящались традицией, объяснялись верованиями и обычаями, восходили к архетипическим моделям. Только вот когда научились с помощью внезапного полураспада радиоактивной гадости разлучать человека с собственной тенью, стало похоже, что связь времён прервалась. Однако это было не совсем так. Следующим изобретением был от века существоваший кулак, немотивированный кулак…
И вдруг в углу помещения, на узком пространстве стены, свободном от шкафов и полок, среди амулетов, панно и гравюр Конрад приметил богато инкрустированный не то стеклярусом, не то чем-то более ценным, охотничий лук и колчан с несколькими хищно оперёнными стрелами.
Он замер и тупо уставился на непредвиденный предмет. Он бы перенёс, если бы то был примитивный лук туземцев с костяными стрелами, которые совдепские командировочные в избытке привозили из братских развивающихся стран. Но этот лук был сделан из дорогого сорта дерева – незнамо какого – и имел центрующее приспособление, а также удобное ложе для стрел, и тетива была явно сделана из жил кого-то вроде вепря или другого ископаемого парнокопытного, а рядом висел охотничий рог, призывавший немедленно воспользоваться этим орудием индивидуального уничтожения. И стрелы, судя по оперению, были подозрительно похожи на ту, которой без малого три месяца назад была убита Алиса Клир.
Конрад даже думал, не вынуть ли стрелы и не посмотреть ли следы крови на их наконечниках, но не отважился. Достаточно было и того, что колчан был полон не под завязку.
Нескоро в зудящем хаосе конрадова мозга слабо щёлкнуло, что вообще-то он пришёл сюда совсем за другим. Порылся в указанном ему шкафу и нашарил крохотную книжечку в мягкой тонкой обложке. С нею в руке на цыпочках вышел, бережно заёрзал в скважине ключом, осознал, что многократно ещё явится в эту запретную, заветную волшебную комнату.
Возвратился в покои больного.
– Ну что ж, – предвкушающе изрёк Профессор. – Дайте мне сюда...
Конрад подал ему неказистую книжицу, и Профессор торопливо принялся листать:
– Нашёл. Читайте, – ткнул он, наконец, пальцем. – С выражением!
У Конрада сразу заболели связки, но он послушно взял книжку в руки и с натугой прочёл:
«Жил сумасшедший. Целый год
он грустен был и вял.
Но наступал сентябрь – и вот
он словно оживал.
Он по осенним шел лесам,
все листья поднимал
и тщательно на них писал
деревьев имена:
берёза, ясень или дуб,
осина или клен,
– и этот непомерный труд
нёс терпеливо он:
он шёл, а за его спиной
надписанной листвы
вздымались в тишине лесной
шуршащие пласты.
«Я – не творец», – он говорил, –
«своё не создаю.
Что Бог в природе сотворил –
всё свято признаю.
Но ум и письменность даны
мне для того, чтоб я
хранил и в кризисные дни
порядок бытия».
– Ужасный перевод, – поморщился Конрад. – Рифмы хуже, чем «палка – селёдка».
– Зато ритм как выдержан, – уел его Профессор.
Пока Конрад читал, в дверях показался Стефан, явно недовольный данным ему поручением.
– Время! – сказал он ласково, когда Конрад кончил, не желая сознаваться, что сам это самое «время» на добрый час просрочил – Я вам, дядя Иоганнес, обед принёс.
Конрад поднялся со стула, и Стефан сразу принялся прилаживать на него поднос. Только тут Конрад опомнился, что ключ Профессора по-прежнему в его руках.
– Спасибо, мальчик. Благодарность тебе, – сказал Профессор и лукаво подмигнул собравшимся. – А теперь у меня к тебе ещё одна необременительная просьба. Сделал бы ты, Стефан, ещё один ключик от библиотеки – для нашего гостя.
– А стоит ли? – жалобно промямлил Конрад. – По-моему здесь нет тех книг, которые мне нужны.
– Человеку нужны только эти книги, – торжественно изрёк Профессор.
– Я не человек, – поспешил напомнить Конрад.
– Вот не смешно уже… Вишь, вбил себе в башку… А ты, Стефан, как считаешь?
– Я не люблю книжки, – ответил Стефан. – В них всё – неправда.
Конрад обрадовался.
– Вот видите… – сказал он. – Устами младенца…
– Где ты был, когда я был младенец? – обиделся Стефан.
– А вот и не подерётесь, – улыбнулся Профессор. – Конрад, не выёживайтесь. Вам именно этой комнаты здесь и не хватало. Вы же наверняка книгочей, библиофил…
– Да… был…
– И сами писать горазды. Давеча у Анны большущую тетрадь выцыганили.
– Чтобы записывать то, чего нет в этих книгах, – настаивал Конрад.
– Чтобы выражать те моменты, которые не выражены в этих книгах, – не согласился Профессор. – Весь фокус в том, что каждый следующий момент взывает к тому, чтобы быть выраженным, запечатлённым. Поэтому пока Земля вертится, люди будут писать всё новые и новые книги и перекладывать старое на свой личный лад.
– А зачем тогда вся эта мудрость тысячелетий? – спросил Конрад.
– Затем, что человеку нужен диалог. А то вы замкнулись на мне, старом и глупом. А ведь только что видели – потолковать можно ещё много с кем.
– Но ваша дочь… – предупредительно напомнил Конрад.
– Вы думаете, она не знала, что рано или поздно я пущу вас в библиотеку? Не пущать вас туда – это значит голодом вас морить, в чёрном теле держать… Короче, не забудь, Стефан, сообрази-ка ещё один экземпляр ключа.
Пока Конрад укладывал невзрачный сборничек современного русского поэта на место, Стефан стоял в дверях, и Конрад не смел в его присутствии поднять глаза на лук.
Единственное, что стрельнуло в его голове – парню действительно уже не понадобятся сокровища этой Волшебной Комнаты. Ведь у него есть компьютер, а в нём – Интернет, и там есть всё то же самое, даже луки и стрелы, которые понарошку, с лужами виртуальной крови, убивают компьютерных монстров. Всё то же самое, только бесплотное, невещественное – и потому безобидное и ручное, развоплощённое и раз-очарованное.
Раз в квартал на Остров приплывала рябая почтальонка Мария, привозила газеты за последние месяцы. В них, в частности, значилось:
Войска первого Западного фронта успешно отбили наступление повстанцев на X***. Потери федеральных войск составили сто тысяч убитыми, инсургентов – двести пятьдесят тысяч. Достигнут решительный перелом в позиционных боях. В честь победы правительство распорядилось выделить славным соколам-федералам 200 000 рулонов туалетной бумаги, произведённой на специально для этого открытой фабрике в столичном регионе.
В связи с участившимися падениями самолётов принято решение закрыть 9 частных авиакомпаний. Виновные в авиакатастрофах приговорены к высшей мере наказания. Объём авиаперевозок за последние два года снизился на 62%; население предпочитает пользоваться более безопасными видами транспорта.
Участились случаи нападения хулиганствующих элементов на столоначальников разного уровня. Решением парламента каждому столоначальнику был предоставлен личный телохранитель. Однако, к сожалению, молодые, физически развитые люди не хотят идти в столоначальники. Они идут, в лучшем случае, в телохранители для столоначальников.
Указом Президента от 11.07 из юридического лексикона исключены такие понятия как «ненормативная лексика», «табуированная лексика» и «нецензурные слова». Отныне каждый гражданин Страны Сволочей волен в частной и общественной жизни употреблять любые слова, какие он сочтёт нужным. Президентский указ, в сущности, не вводит новую норму, а лишь закрепляет сложившуюся за последние десятилетия стихийную практику.
В Скандинавии в 317-й раз прошёл традиционный ежегодный фестиваль цветов. Местные жители состязались друг с другом в искусстве составления икебаны. Победу одержал 86-летний житель Стокгольма Ян Мин Цзяо, чья икебана протянулась от его личного особняка до городской набережной. Принимая заслуженную награду, цветовод обратился к властям с просьбой снести все столичные здания выше трёх этажей и с прямоугольными формами. Инициатива встретила понимание и поддержку по всей Европе – через десять лет в еврозоне не останется ни одного высотного здания и ни единой постройки с острыми углами, за исключением готических соборов.