ОСТРОВ ТРАДИЦИИ

Сосновский Василий

СЕЗОН ТРЕТИЙ ЗИМА

 

 

 

13. Не Человек

Зима – такое время, когда даже закоренелые романтики, что земли ногами не касаются, перестают ждать всадников.

В жаркие страны свалила в отпуск синяя птичка. Сладко дремлет подо льдом золотая рыбка. Надёжна охрана у заточённой в хрустальный дворец заколдованной царевны. Балом снежинок правит Снежная Королева, дама, чуждая сантиментов; метафизическим холодом веет из-под её заиндевелых ресниц. Муж её, озорной позорник воевода Мороз щиплет заблудшие души за облупленный нос.

Чахоточные романтики – фанатики лишений и страданий – покорно гасят фонарики. Массами мрут они в нетопленых мансардах. Удел уцелевших – каталепсия. Мышление заторможено, либидо понижено, кровь в жилах створожена. Тревожность притуплена, обострён лишь хронический гайморит. Образ жизни – медвежье-берложный. Сквозь окно в узорчатом кружеве глядим завороженно на осторожное скольжение замороженных прохожих в неуклюжих одёжах. За окном то мятежно-вьюжно, то нежно-белоснежно. Сглажены острые углы – природа стремится к округлости форм.

Зимой мир не нуждается в инъекциях нашей фантазии, он – есть наша фантазия. Уютная ирреальность радиаторов, каминов и батарей превращает нас в правоверных солипсистов. И на кой чёрт сдались нам эти всадники? Нет смысла навострять уши… разве что лыжи. Нет смысла вглядываться в безнадёжную даль… разве что в бездонную глубь собственного «я». Овчинка выделки не стоит… и небо-то с овчинку, кажется…

В это время года золотушный заморыш в полушубке овчинном и больших рукавицах милей сердцу, чем огнесердый рыцарь в сверкающих латах. И обязанности химерических крылатых коней исполняет даже не Сивка-Бурка, даже не Конёк-Горбунок – дай-то Бог протрюхает лядащая лошадёнка, везущая хворосту воз. Зимой хворост – лучшее лекарство от любых хворостей. И хлеб насущный – Духа Святого насущней. И не столь актуален Свет Небесный, как лампочка Ильича или лучина.

Зима ведь. Время лежать на полатях, класть зубы на полку, сосать лапу. Время истощения любых дерзаний. Любое воплощение на точке замерзания.

И сквозь призму солипсизма, в коллапсе каталепсии не распознать, что наидерзейшие замыслы латентно, подспудно зреют себе под белым покрывалом. Невдомёк нам, что тёплая журчит вода под толстым слоем льда. И до нас не доходит, что в лесу, под корягами хороводят гномы под музыку Грига. И что под сугробами эльфы варят эль и брагу. И на блошиных тройках лихачат под подушками тронутые тролли.

Теперь на беспризорном Острове Традиции остался один-одинёшенек – Конрад Мартинсен – не из породы закоренелых романтиков, обычный заземлённый злюка. Он не имел намерений призирать ни за Островом, ни за Традицией, и никаких вообще.

Ему леняво даже натопить печку – куда проще присесть между двух перегревшихся калориферов, правда, их усердной службы едва хватает для создания плюсовой температуры в зоне непосредственного с ними соседства. И потому одет он в костюм мародёра из легионов Наполеона, отступающих по смоленской дороге. Шинелишка трещит от обилия поддетых свитеров, своих и хозяйских, рукав несёт отметину партизанской пули – задел однажды локтём за гвоздь. А-ля шотландская юбка подвязана бесформенная рогожа. Насилу разношенные стоптанные валенки, на два размера меньше нужного, тщетно просят каши. Неизлечимое горло обмотано махровым полотенцем покойного Профессора. Профессорскую же вязаную шапку приходится придерживать при каждом колебании корпуса – та едва прикрывает ширящуюся плешь. На обожжённые морозом фиолетовые уши спадают немыто-перхотные пейсы, страховидное мочало бороды согревает подбородок. Был, говорят, такой славный джигит Самсон, вся его силища заключалась в волосне да бороде. Да напрасно ждать прилива сил – Конрад не Самсон. Грудь впалая, спина колесом. Это зовётся – уёбище. Куда бы уебать от самого себя?

Когда-то он белой завистью завидовал тем, кто способен высидеть хотя бы полчаса, не поведя бровью, не моргнув глазом, не шевельнув губой, не кашлянув и не покачнувшись – точь-в-точь как истые волосатые эзотерики, нашпигованные дзэном. Ныне он сутками именно так и просиживал, забывая позавидовать самому себе.

И думалось Конраду: вообще-то конечно всё не так то есть не то чтобы совсем не так а несколько иначе но понятное дело в известных пределах а принимая во внимание что всё-таки где-то это как раз таки так то вполне допустимо что приемлема и другая версия если не закрывать глаза на то что в любом случае имеет место и то и то да и это играет определённую роль таким образом получается что выступают некоторые нюансы а значит общая картина несколько меняется а порой даже и существенно да вот только с другой стороны имеет смысл принять в расчёт что безусловно и тут до какой-то степени не до конца всё ясно а если может быть как будто и ясно то опять же отнюдь не очень-то всё но из этого следует что в принципе хотя бы у кого-то на сей счёт возникли кой-какие сомнения а коль скоро таковых не то чтоб чересчур но в общем-то пожалуй достаточно позволительно сделать предположение что исходить при прочих равных не возбраняется уже как-то совсем из другого да только при условии что нет никаких гарантий что так это так а ни в коем случае не этак да так вот просто значит здесь оно тут когда бы не того и по иронии судьбы и вовсе-таки по иной причине а как очень вдумаешься на каком-то этапе и так и растак и перетак и в ту самую душу и к той самой матери и если уж на то пошло в то самое место и трах-тарарах и трам-тарарам и тирьям-тирьям и попросту к чертям и позор и срам и Грядущий Хам и настоящий Хам и невидимый храм и великий бедлам и всякий прочий хлам и шум и гам и азербайджанский мугам и 116 пополам и растащили по кускам и пошло по рукам и отсюда вывод –

Конрад неуловимо менял позу.

Шестерни ходиков равнодушно размалывают единомоментное настоящее в разрозненные фрагменты прошлого. Пятый час ночи. Маятник-помахиватель отстукивает колыбельный ритм. Хорош маяться, на всё помахивай. Всё пройдёт, всё забудется, все печали сгладятся. Перемелется – мука будет. Всё перетрут жернова времени.

Но ни один на свете метроном не сможет выстучать нарушенные биоритмы Конрада. Сон нейдёт к нему – он как Степной Волк – человек ночной. Всё ты брешешь, лукавый маятник. Ничего не перемелется – мýка останется. Ведь ничто не «забудется» само собой – нужно что-то, что покрывало б, как сказал бы my friend, мудрый дедушка Фрейд. Да и в этом случае прошлое, целое и невредимое, отсиживается в подполье сознания и ждёт часа Х. А у меня даже того, что могло бы «покрывать» – нет. Тем более нет – настоящего. Оно – ирреальное, сюрреальное, ненастоящее.

Я весь – прошлое, и всё, чем я жив – прошлое. Если жив. Ведь «прошлое» для меня – единственно актуальное настоящее. Оно забивает мозг, сбивает дыхание, застилает глаза, сосёт под ложечкой, стреляет в суставах, иссушает, парализует. Раковой опухолью прошлое расползается внутри меня.

Воспоминание 4 (9 месяцев от роду). Рядовой Мартинсен, новоявленный дембель, последний раз оглядывается на ворота КПП. Нет, кажется, не сон и не подвох. Кажется, это называется «свобода».

Рядовой Мартинсен топчется на месте, не в силах сориентироваться. На дворе весенняя распутица. Впереди – распутье: как распорядиться свалившейся на голову свободой? Ведь два с половиной года каждый его шаг и каждый поступок диктовались лишь чужой недоброй волей либо инстинктом самосохранения. Два с половиной года самоубийственной была любая мысль кроме как о настоящем.

Наконец, заплетаясь ватными ногами, пугливо озираясь, зигзагами он начинает движение прочь от ворот. И тут его осеняет: предстоит – будущее. Потом: будущее обусловлено прошлым. И внезапно в его задавленной памяти оживают целые блоки, казалось бы, напрочь забытой информации. Его зовут Конрад. У него были интеллигентные родители. Он жил в столице. Дальше – больше: где учился, где работал, какие книжки читывал, что по какому поводу думал, что это были за поводы. Все эти базовые данные вмиг обрастают деталями, подробностями, вот проступают даже совсем слабые штрихи…

Через три часа Конрад садится в поезд, который отвезёт его в родной город. Снуют юные красотки, прочая штатская невидаль. Он вспомнил всё. Он в ярости и в отчаянии, он почти готов проситься обратно в часть. Полпятилетки барахтанья за гранью человеческого не заставили его забыть, что он не человек . Что вся его жизнь была болезнью под названием «усиленное сознание». Теперь его сознание усилилось ещё. И ещее.

До армии его голова была кинопроектором, крутившим вразброс, не по порядку куски из бесконечного сериала «Житие Конрада Мартинсена, великомученика». А сейчас, после армии, он точно видит этот фильм целиком, все кадры разом, и этот фильм квадроскопический: куда ни глянь – экран.

Бесперебойно работает голова-кинопроектор. Похоже, выдержит любой перегрев. Конрад видит своё отражение на всех четырёх стенах. Даже на той, где книжная полка. Что тебе до этих книг, Конрад? Мудрейшие вербализовали свой опыт, несчастнейшие вербализовали свою боль. Но кто, кто хотя бы словом помянул твой опыт и твою боль?

Поэтому когда-то… да, раньше мастер связных текстов Конрад Мартинсен писал не только «романы без слов».

Воспоминание 5 (12 – 11½ лет от роду). В последний год стагнации ряд столичных квартир минимум четырежды противостоял натиску непрошенного гостя – бедного тонкошеего студентика с увесистой папкой под мышкой. Первый раз он приходил упрашивать прочитать его рукопись. Второй раз – отдать рукопись. Третий – забрать рукопись. Четвёртый – заставить изнурённых предыдущими визитами хозяев высказать своё мнение насчёт.

Он думал: поймут, оценят, разделят с ним его бушующий внутренний мир, и обретёт он надёжных друзей-конфидентов по гроб жизни. Он надеялся: писательство – кратчайший путь к самореализации и социализации.

Что же читатели? Окрыляли: «Нехреново, чувак. Талантишко есть, безусловно». Затем настораживали: «Только двинуться можно с твоей книжки-то. Чернуха да мрак: если жизнь и вправду такая, ухилять бы от неё куда подальше, ничего бы не знать и не видеть…»

Или откровенно с грязью мешали: «Это ни в какие ворота… какое ты имеешь право?.. Это сплетни радиостанции ОБС (Одна баба сказала)… И что за выбор героя – ничтожный, никчёмный выпендрёжник, мямля и нытик?.. Ничего светлого в жизни не видит – так поделом ему».

Или односложно отбрыкивались: «Ништяк», «Можешь», «Сильно», «Слабенько», «Не можешь», «Говно». (Много позже Конрад понял – авторы лапидарных рецензий и не думали раскрывать пухлый манускрипт юного графомана.

В любом случае, выслушав отклик, автор ни с чем ни соглашался. Он был готов бесконечно полемизировать о совершенстве своего творения. Притом в полемическом угаре называл льстецов «трусливыми обывателями», хулителей – «слепыми кротами», а неразговорчивых доставал расспросами: «что вы думаете по поводу главы последней?» (в которой, кстати, центральный герой-антигерой во сне беседовал по душам с основоположником научного коммунизма). И в пятый, и в шестой раз самонадеянный автор наносил визиты знакомым и незнакомым. На седьмой его уж точно посылали на хутор бабочек ловить.

О чём же была книга начинающего прозаика? О том, как повернулся лицом к внешнему миру четырнадцатилетний Мечтатель, большеголовый и ушастый. Этот мир был знаком ему по книгам. Книги убеждали: этот – лучший из возможных миров. Человек человеку – друг, товарищ и брат, озабочен строительством светлого будущего, озабочен настолько, что не сегодня-завтра светлое будущее наступит. Зачарованный такой картиной Мечтатель никак не мог взять в толк, откуда на улице столько рвани и пьяни, почему встречные строители коммунизма столь неприветливы, почему часто произносят нехорошие неприличные слова, почему на это самое строительство всем одноклассникам глубоко начхать, а главное – почему папа с мамой и со взрослыми знакомыми ненавязчиво, но настойчиво пытаются открыть ему какую-то другую истину – по видимости куда менее приятную?..

И вот Мечтатель окунулся в этот мир с головой. И тут же выяснилось, что он не знает языка, на котором здесь говорят. Это во-первых. Во-вторых, этот мир сразу предъявил счёт: кто ты таков и что ты можешь, чтобы быть принятым мной? Умение мечтать не пошло в счёт. И перед мечтателем встала задачка: отыграть гандикап длиной в четырнадцать лет.

Да, семнадцать лет назад Конраду было немногим слаще, чем загадочному узнику Каспару Хаузеру, оплаканному не одним слюнявым романтиком. Но сиротку Каспара Хаузера по маловразумительным причинам (кажется, на наследство зарились) держали в темнице какие-то злые дяди. Мальчик из хорошей семьи, Конрад Мартинсен обрёк себя на изоляцию в благоустроенной светлице-теплице добровольно, вопреки увещеваниям дальновидных родителей. Так какой дурак станет его оплакивать?

Конрад обращает свой взор к потолку – может, там кадры из другого фильма?

Там – ничего особенного. Белый квадрат с грязными проплешинами. На диво хитрожопую сеть сплёл вокруг абажура живучий паук. Немощная лампочка светит тускло, но даже от слабого света болят близорукие глаза. Жаль, интересно бы изучить сеть трещин на потолке.

Каспар Хаузер, взращённый в темнице, невыносимо страдал от обыкновенного дневного света… Закрыть бы глаза, да Конрад боится закрыть глаза. Он всегда начеку.

Каспар Хаузер не знал ни единого человечьего слова; Конрад же, напротив, знал их много. Даже слишком много. Из разных языков. Достаточно, чтоб лучше всех в классе писать изложения и сочинения. Хотя вряд ли можно завоевать авторитет у сверстников путём соединения латинского слова «конформный» с тюркским «манкурт»… Слова-слова, вода-вода… Правда, кроссворды щёлкаешь как семечки: из неведомых тебе самому закоулков памяти выскакивают причудливые вокабулы – «рододендрон», «эмиттер», «кимберлит». Но какой голос у рододендрона? Чем пахнет эмиттер? Какой формы кимберлит? За внешней формой слов, за изящными сочетаниями букв Конрад не видел означаемых понятий.

Люди же вокруг, независимо от своего словарного запаса имели дело именно с понятиями. Им были ведомы свойства предметов, понятны души вещей, назначения «фигулин» и «хреновин». Конрад собрал коллекцию мёртвых, засушенных наименований – другие наблюдали, осязали, вникали в суть живых феноменов. Они смотрели на витрины магазинов, Конрад – на вывески. Они смотрели комедии с мордобоем и поцелуями – Конрад читал киноафиши. Они играли в футбол – Конрад штудировал турнирные таблицы. В зоопарке Конрад смотрел на визитную карточку: отряд хищные, семейство кошачьи – остальные наблюдали хищно-кошачьи повадки. Любимым чтивом Конрада были словари и энциклопедии, особенно жирный шрифт; окружающие в массе своей вообще не открывали книг – зато ежесекундно открывали для себя мир, купаясь в океане подлинной жизни.

И потому знали: какие бывают марки стереосистем, на сколько ватт рассчитаны чьи динамики, какие грибы урождаются в июле, какие – в сентябре, почём комнаты для «дикарей» на южных курортах, как правильно крыть крышу шифером и циклевать пол, как разговаривать с алчными хамами-таксистами, на какую наживку клюёт окунь, откуда берутся полосы на телеэкране, в чём преимущество «Пежо» перед «Рено», что помогает от мигрени, а что от изжоги, когда снимать на плёнку «250» и когда на «65», где достать запчасти к мотоциклам и до фига всего прочего.

Интересно вот что: никто не мог поверить в то, что Конрад ничего этого не знает, а потому и просвещать не торопились.

Да и сам Конрад не очень-то стремился всё это знать. Он избрал другой путь: всё-таки, заваленные всей этой второстепенной информацией, люди упускают что-то главное. «Наверное, главное – в тех самых книгах, которые я знаю лишь по названиям». И Конрад стал книги не листать, а читать.

И вот узнал Конрад, куда и зачем пошёл Вильгельм Завоеватель, сколько жён было у Солженицера, как настоящее имя Новалиса, за что сидел в кутузке Оскар Уайльд, что ответил Емельке Пугачёву гордый астроном, которого самозванец велел подвесить поближе к звёздам…

Но кому всё это нужно? Они же все умерли – Вильгельм Завоеватель, Оскар Уайльд, Новалис… какого рожна перемалывать их истлевшие косточки? Солженицер, правда, жив, но говорить о нём не по кайфу: ГУЛАГ, раковый корпус, бррр…

Медленно и мучительно входил Конрад в мир понятий. Узнал, скажем, что «штаны» делятся на «джинсы» и «брюки». Но вот джинсы Super Rifle от пошехонского самострока по-прежнему не отличал. Правда, различал автомобиль «Мерседес» и драндулет «Жопорожец», но номера моделей… полный пасс. Как говорят лингвисты, застрял на гиперонимах, а в гипонимах ни бум-бум. Гипероним «часы» он отождествлял с определённым предметом, но что гипоним «Слава», что гипоним «Сейко»… всё едино.

Воспоминание 6 (5 лет от роду). Конрад подхалтуривает на курсах языков. Без часов – как без рук. Он берёт напрокат часы у симпатичной лаборантки. Оттарабанив урок, уходит домой, по рассеянности прихватив с собой ключ от кабинета.

Ах ты чёрт… Завтра с утра все хватятся… Невыспанный, он наутро мчится отдавать ключ. Состроив хорошую мину (уж очень плохая игра), с порога возглашает:

– У вас ничего не пропадало?

– Не знаю, что там пропадало, а вот часы мои вы разбили, – рычит нахохленная симпатюшка.

(Значит, вчера, объясняя безмозглым тупицам тонкости плюсквамперфекта, в приступе энтузиазма хватил часами об стол…) Игра настолько плоха, что хорошая мина сходит с лица. Сдавленное лопотание: «П-простите, Эвхен, я… к-конечно… отнесу в ремонт…»

Потом Конрад идёт на основную работу, убитый горем, плачется в курилке коллегам. Его спрашивают:

– А хорошие часы-то?

– А я не знаю…

– Да ты дурачка-то не строй…

«Я не строю. Я и есть дурачок».

Видишь, Конрад, чёртик побежал? Такой юркий, шустрый, деловитый? От умывальника к плите?

Конраду кажется, что это таракан. У бедняги плохо с воображением. Они же все перемёрли-перемёрзли! Нешто, спасся кто под сенью калорифера?

– Постой, рыжая жопа. Побазарим, – робко предлагает Конрад.

Таракан нехотя останавливается, нервно шевелит усами. Он же по делам спешит, к врачу, может быть, а тут всякие с разговорами… О чём с этим уродом говорить?

– Ну о возвышенном, как обычно, о возвышенном… Об афазии-абулии, о полтергейстах, о coitus interruptus…

Конрад увлечён беседой… Связные сложносочинённые предложения постепенно разлагаются на отдельные составляющие члены, звуки и призвуки. Какая-то получается психоделя.

– Ты говоришь, – устало цедит Конрад сквозь неразгрызанный сухарь, – говоришь… ты казёл, вааще… М-мее… Убивать их надо, чучмеков этих… тяпкой. Так вот: тяп! А ты мне тут… Каз-зёл! Кстати, ты не слыхал?.. Скоро собак в партию принимать будут…

Его собеседник высоко задирает ус, демонстрируя изумление и сомнение.

– Я те говорю… не всех, нет. Особо там… отличившихся. Сенбернаров там… людей в горах спасают.

Собеседник делает два круга по вертикальной поверхности тахты. Тоже, наверное, хотел в партию и расстроился.

– Ах ты ещё и коммуняка, сукин кот… – взъелся Конрад на таракана. Откуда-то силы появились, даже зубами клацнул, так что сухарь хрустнул. – Урою, сука…

Рыжий не верит в серьёзность намерений Конрада. У того и тяпки под рукой нет, и бегает медленнее, и вообще… с кем тогда он будет коротать долгие зимние ночи?

Он укоризненно качает усами и исчезает в ближайшей щели. Знать, к врачу пошёл.

Единственный плюс его безотрадной юности: ещё не утрачена способность к прожектёрству и рисованию радужных перспектив. Мечталось Конраду, что он – свой парень среди своих парней и своих девах. Что он втусован в некую «команду». По мере того как он врубался в жизнь и учился «танцевать от возможного», манящий образ «своей тусовки» постепенно модифицировался.

Вариант А, самый ранний (ориентиры – «Молодая Италия», «Земля и воля», диссидентское братство иоганнесов клиров, частично – общины первых христиан в субъективном представлении нашего Мечтателя). Пылкие, не в меру начитанные донкихоты, возмущённые существующим порядком вещей, готовы посвятить отчизне души прекрасные порывы. Господствующий императив – до основания разрушить, а затем… Твёрдая вера в то, что «затем» взойдёт звезда пленительного счастья. Скромная надежда увидать свои имена, написанные на обломках самовластья. Поначалу – жадное (на одну ночь дали!) проглатывание слепых машинописных копий обличительных письмен. Далее – яростные теоретические споры на прокуренных кухнях, при спущенных шторах. Поляризация мнений. Размежевание по платформам, смычка единомышленников. Клятва Горациев. Сочинение протестов и манифестов. Разработка программы действий. Собственно действия… Явочные квартиры, тиражирование нелегальщины, распространение прокламаций. Филёры-«хвосты», обыски, профилактические беседы в компетентных органах. Перед сырыми казематами этих самых органов, а тем паче баррикадными боями фантазия Конрада начинала буксовать, но это ж последний аккорд, апогей, апофеоз… главное – найти, вступить, начать…

Воспоминание 7 (13 лет от роду). Заботливый папенька знакомит неприкаянного сынка с Томасом, сыном своего коллеги. Томас – «хороший парень» плюс у него своя компания – по данным Мартинсена-старшего, не самая худшая.

Томас и его друзья-подружки (ровесники Конрада или на год-два моложе) почти не пьют, большинство – не курят, и мат от них если услышишь, то только в анекдотах… То и дело Конрад щиплет своё тело – сладким несбыточным сном кажутся ему посиделки в этом кругу. (Сам он пока ещё убеждённый абстинент, в жизни не сделал ни одной затяжки, а любая попытка матернуться вызывает у сведущих людей снисходительный гогот).

Неправдоподобным ребяткам не по пути с «ультраматериалистами», говорит Томас. Что же они – мрут со скуки? Ничуть – представьте себе, считают, что живут полнокровной увлекательной жизнью. Каждый уик-энд ходят в лес, ставят палатки, разжигают костры, поют романтические (от слова «романтика») песни… и как поют! Конрад дотоле не слыхивал таких искренних и задушевных интонаций у своего поколения.

И в будни, вечерами, собираются на чьей-нибудь квартире, гасят электрический свет, ставят в центр комнаты зажжённую свечу, садятся вокруг неё на пол и опять же – поют. А когда не поют – разговаривают о предметах, с их точки зрения достойных – об экзаменах в техникуме, о марках рюкзаков и байдарок, о домашних сиамских кошках и диких латиноамериканских танцах.

Конрад не певуч, неуклюж, ни в кошках ни в байдарках не петрит. Как правило, скучает в углу – надутый бука. Однажды так надулся, что того гляди лопнет. И чтобы не лопнуть, улучив, как ему кажется, момент, во весь голос заявляет о себе. Жестикулируя, как взбешенный латиноамериканец, он тараторит вот такой примерно текст:

– Люди! Вы мне очень нравитесь, я хочу быть с вами. Но по-моему вы разбрасываетесь по мелочам. Ведь вокруг вас кипит совсем другая жизнь, и мы не имеем права закрывать глаза на то – простите меня, девочки – говно, в котором всё глубже погрязает наша сволочная Родина. Коммунистическая утопия на практике обернулась государственным террором и экономической импотенцией. Непригляден и моральный облик нашего общества: всюду насилие, казнокрадство, безжалостное подавление инакомыслия…

Оратор входит в раж и даже не замечает, как в комнате объявляется и пристраивается у стенки, бессловесен и бесшумен, новый персонаж. Он постарше остальных, у него рыжая борода пирата и почти неподвижный взгляд аскета-подвижника. Лишь на мгновение ярко загораются белкú, зрачки чуть царапают по брызжущему слюной витии, и тут же глаза изящно подёргиваются поволокой отрешённости от сиюминутного.

Сиюминутное – экстаз Конрада: «Конечно, благодаря мощному мутному потоку пропагандистской лжи всего этого можно и не замечать – но как не заметить, что «новый человек», воспитанный тоталитарной системой на самом деле не что иное как подзаборная урла? Имя урле – легион! И я убеждён: в нашу трагическую эпоху долг каждого порядочного человека…»

– Ты знаешь… а я вот жалею, что никогда не был урлой, – степенно, негромко говорит вдруг Томас.

До сих пор послушный Конраду бесперебойный фонтан словосочетаний и предложений даёт обратный ход, натужно взбулькивает. Томас аргументирует свою позицию. Собравшись с духом, пламенный агитатор опять обретает дар речи, и уже не фонтан, а некий водопад изливается из его уст…

Наконец, Конрад и Томас замечают, что остались в комнате одни. Весь народ перекочевал на кухню, где только что изъяли из духовки жареную индейку. Мальчики-девочки с шутками-прибаутками учат друг друга, как лучше разрезать диковинную птичку, чтобы не сломать ножик и чтобы едокам досталось поровну. Старший товарищ, оседлав табурет, пряча улыбку в бороде, смотрит на весёлую возню и калякает на салфетке дружеские шаржи. Каждые три секунды – взрыв жизнерадостного смеха и новый импульс для безобидного острословия.

Томас разводит руками – он сказал всё, что мог и хотел. Теперь ему не терпится броситься в эпицентр всеобщего веселья. Жаль, Конрад крепко держит его за локоть и всё пытается что-то втолковать (кажется, по третьему кругу…) Но вдруг неугомонный полемист сам наступает на горло любимой песне. Замолкнув, он пристально и недобро вглядывается в загадочный лик автора дружеских шаржей.

– Томас, а это – кто?

– Это Карл, мы его «папой Карло» зовём. Один из самых хитрых жуков, каких я только знаю.

Конрад неотрывно следит, как хохочущие девочки, уступив почётное право разделки тушки хохочущим мальчикам, снуют вокруг рыжебородого корифея. А тот, с иезуитской улыбкой на обветренных губах заливает им что-то интересное – кстати, про птичек.

Томас же излагает историю типичного сволочного селф-мэйд-мэна папы Карло. Как сын пьющих родителей, дитя улицы («урловое детство» – акцентирует Томас) стал доморощенным классиком педагогики, этаким сволочным Макаренко. Вообще-то Карло – простой работяга, сменил уйму профессий, исходил пешком полстраны, а в последние годы всё свободное время отдаёт трудным подросткам. Под его чётким и авторитетным руководством недавние хулиганы отыскивают могилы воинов, павших за Отчизну, ремонтируют пригородный интернат для глухонемых детей, распространяют прокламации благонамеренного содержания, скажем: «Нет фашистской хунте в Амазонии!» (За листовки их, правда, вовсю шпыняют ретивые фараоны – но лучше уж за это, чем за кражи и драки, да так оно и романтичней выходит). У Карло есть помощники-единомышленники, и он готовит себе смену, в частности, Томаса и К° уже третий год пасёт.

Тем временем К° уплетает фрагменты индейки, а классик педагогики подстраивает гитару и, лихо бацая по струнам, зычным баритоном запевает зажигательную песню о четырёх неразлучных тараканах и сверчке. Мальчики надрывают животы, девочки бьют в ладошки.

Причин для веселья Конрад не видит – и откланивается.

…Проходит неделя, другая. Телефон в квартире Мартинсенов молчит. Не звонит больше Томас, не приглашает ни в лес, ни на посиделки. Обманутый в своих ожиданиях, Конрад не выдерживает:

– Алло! Томас!! В чем дело? Что-то ты совсем забыл про меня…

– Да как тебе сказать, – слышится неторопливый ровный голос. – Да так вот и скажу. Карло, когда ты ушёл, заговорил о тебе. Он сказал: «Этот человек – сноб, хотя сам всех считает снобами. Это дешёвая чернуха, допотопное диссидентство, перепев устарелых мелодий… Непохоже, чтобы этот Конрад был на что-то способен, кроме как на огальное охуивание…» Ну и что, что он первый раз тебя видел? Я ведь давал ему читать твою книгу…

– Томас! И ты веришь этому коммунисту папе Карло?! У тебя что – своей головы нет?!

– Есть. Извини… мы знакомы уже полгода, и я чётко просёк: у Конрада негатив, у Карло позитив. Ты – трепешься, Карло – делает. И заметь: при этом у него минимум конфликтов с системой. Да, жучище он ещё тот. Так укротил систему, что не он на неё работает, а она на него. А результаты? Знал бы ты, скольким урелам он вправил мозги! Он научил их всюду видеть позитив…

Постскриптум. Вскоре Томаса призвали в армию, и он погиб на чужой земле, выполняя «интернациональный долг». Последние сведения о папе Карло относятся к разгару Переделки: он был избран депутатом городской думы от демократического блока.

Итак, со временем Конраду стало ясно, что для политически-заговорщических игр родился он, увы, поздновато. Чуточку повзрослевшего, его прельстил –

Вариант В (разгульно-богемный). Навеян чтением Гофмана («Серапионовы братья»), Кортасара («Игра в классики»), Дж. Керуака («Бродяги дхармы»), а также чтением ностальгических мемуаров. Корпорация хмельных остроязыких буршей. Свой Auerbachskeller (Мулен Руж, салон богатой покровительницы, студия популярной кокотки) – условие желательное, но не непременное. Вечная проблема «флэта» вечно решается благодаря изощрённой гениальности молодых шалопутов. В плотной завесе табачного дыма витают бонмо, анекдоты, изящные парадоксы. Под столом ударными темпами разрастается батарея опорожнённых бутылок. Флирт всех со всеми плавно перерастает в повальную любовь. В углу двужильный магнитофон, смазанный портвейном вместо одеколона, хрипит голосом Джима Моррисона или Заппы. И здесь спорят, и здесь вешают ярлыки, но в центре внимания скорее поэтика Джойса, чем реформа судопроизводства. Контингент спетой и спитой компании архидемократически разношёрстен. Здесь самозваные учителя человечества, синтезирующие Кьеркегора с Эпикуром. Здесь замученные мандавошками неоценённые поэты – их стихи не укладываются в скучные четырёхугольники привычной строфики – строки завязываются в узлы, завихряются в сальто-мортале. Здесь обворожительные молодые актриски – они пришли развеяться после дачи взяток натурой маститым режиссёрам. Здесь непонятной национальности экстрасенсы, импрессарио нонконформистского андеграунда, вечные студенты, ежегодно меняющие вуз…

Уже ближе к реальности, хотя в реальности акценты расставлены не так, как хотелось бы. Проповедь дзэна и метаметафоры – крайне редкий для подобных сэйшнов атрибут. Как правило, всё ограничивается обильным возлиянием, пустячным блудословием и попросту блудом. Но основная закавыка в другом: почему это вдруг на подобных гульбищах должен сыскаться бокал (рюмаха, стакан) для Конрада Мартинсена?

Что самое занятное – никаких особых талантов, чтобы заякориться в богемных тусовках, не требуется. Кроме одного: носить плотно прилегающую к лицу маску, под которой отсутствие талантов незаметно. Наиболее активно это внушал Конраду его однокурсник Йозеф Зискинд.

Самому Зискинду на отсутствие талантов было грех жаловаться. При архиразляляйском образе жизни он, однажды раскрыв учебник доселе неведомого ему языка, уже через две недели якшался со встречными туристами из соответствующей страны, чтобы таскать их по одиозным столичным кабакам и, не стесняясь стен, имеющих уши, бойко, бегло крыть иноязычным матом родные сволочные порядки. То был прирождённый лингвист-артист, он с ходу безболезненно вживался в шкуру, в самую душу любой знаковой системы. Знаковые системы были для него наборами разноцветных кубиков, и он то виртуозно жонглировал этими кубиками, то объединял их в зыбкие, но изящные архитектурные композиции. Вообще, он всё делал артистично; отпадно пародировал престарелых вождей компартии, садился с видом Ференца Листа за фортепьяно, играть на котором не умел, кадрился, матерился, сидел, стоял, лежал и даже блевал артистично. (Его охмуряющий шарм не действовал разве что на твердолобых чванных преподов старой закваски – те ему каждую сессию готовили сюрпризы).

Было у Зискинда также много других достоинств: он мог, скажем, набить хлебало любому амбалу вдвое шире его в плечах. А также кинуть восемь, а то и девять палок за короткую летнюю ночь. А также сделать из ничего тысячу гульденов, толкаясь возле фешенебельных отелей. А также спустить эту тысячу за неделю – к тому же не в инвалютных барах, а за счёт отечественного портвейна.

Сперва Мальчика-Колокольчика, Мальчиша-Кибальчиша коробил разнузданный цинизм Зискинда, но велико обаяние таланта, сильно притяжение яркой личности. Зискинд давил Конрада масштабом, безжалостно стебал его, сковывал в и без того скованных движениях, однако же в отличие от многих, прочь не гнал. И бобиком при себе не делал – порой даже намекал, что они – равные. И Конраду льстила благосклонность блистательного мэна. Он даже находил иногда в себе силы сопротивляться экспансии зискиндизма.

Воспоминание 8 (12 лет от роду). Конрад и Зискинд после бурного дня едут в автобусе. Зискинд безучастно смотрит в окно. Похоже ушёл в себя, вернётся не скоро.

– Что-то ты, Йозеф… того… – замечает Конрад не без злорадства. – У тебя такой Weltschmerz на лице написан…

– Weltschmerz? Правда?.. – Зискинд задумывается. Вдруг угловатый кандид что-то петрит в жизни … – Не то. Недопустимо, бля…

– А… а что должно быть на лице? Welthass? – с надеждой спрашивает неискушённый Конрад.

– Weltspott должен быть. Вселенский пофигизм, – назидательно возвещает Зискинд.

О да, в Стране Сволочей Weltspott – единственно возможный модус существования. «Что раньше молодёжи было по плечу, теперь по фигу». А тебе, Конрад, ничто не по плечу, и всё равно ничто не по фигу. Не по фигу, в частности, что другим всё по фигу. А по фигу ли? Не есть ли это результат сознательного тренинга с целью продемонстрировать: твоя индивидуальность требованиям времени отвечает. А то Schmerz и Hass стерегут на каждом шагу, и чтобы выжить в поле такого напряга, надо отгородиться от мира зубчатой стеной, и зубы оскалить в стебовом смайле. А то выбьют.

Кстати, вот вам, возможно, и разгадка: почему Зискинд водился с Конрадом. Великий артист в глубине души всё время боялся, что вот-вот сфальшивит. (Вернее, напротив, «снастоящит»). И для того искал на свою голову новых приключений, чтобы доказать себе, что играет выбранную роль безукоризненно. И присутствие рядом бездарнейшего Мартинсена (сносного декламатора, но никудышного лицедея) согревало его и успокаивало. Как бы он вдруг ни давал маху (а давал, случалось), есть на свете кто-то гораздо хуже и беспомощней его.

Воспоминание 9 (11 лет от роду).

– Шила! Приходи к нам, мы очень хотим тебя видеть. Правда, у нас послезавтра экзамен, позубрить надо… Да, Йозеф тоже тут… он, кстати, на тебя немного обиделся… Он меня что-то ногой толкает… да нет, он тоже хочет тебя… Да, Шила, слушай… я достал билет на балет… я думал Нэнси предложить, подруге твоей, но она не сможет… может, ты со мной сходишь?

Зискинд держится за голову и стонет. Шила – ценное знакомство. Как-никак, приехала из самого Сан-Педро, штат Нью-Раша. На стажировку в Институт Сволочного языка имени Народного Поэта.

Когда Конрад кладёт трубку, Зискинд осыпает его заслуженными проклятьями. Он хватает чистую толстенную тетрадь и выводит на обложке крупными буквами: «ОШИБКИ КОНРАДА». Отныне, проникновенно говорит Зискинд, я буду фиксировать все твои огрехи и ляпы. Потом подвергать их беспощадному разбору. Для твоей же пользы. Так больше жить нельзя. Я из тебя сделаю человека.

Кроме обиды и злобы на себя самого, в потупленном взоре Конрада сквозят благодарность и надежда. Он сам понимает, что так нельзя и что пора становиться человеком. «Обусловиться», каламбурит Зискинд.

Шила всё-таки приходит. Подваливает шабла доблестных студиозусов и лихих герлиц. Изымается портвейн, сэйшн набирает ход. Всем, в принципе, весело. Конрад жмётся в углу, одеревенелый от боязни совершить опрометчивый поступок.

Студиозусы вьются подле Шилы. Зискинд форсит перед герлицами, изображая натурального пенсильванца, говорящего по-сволочному – дескать, вместе с Шилой учусь. Один к одному делает акцент, лепит нелепицы типа: «Как это гоффоритса – не плю ф колодец, фылетит – не поймайеш?» Чистая работа. Герлицы, благоговея и млея, глядят чужеземцу в рот.

Всю игру портит Конрад. «Ай да молодец, Йозеф», – смеётся он во всё горло. Ему необходим смех. Для разрядки. Герлицы, сбитые с панталыку, часто моргают.

Некто, спасая положение, переключает внимание герлиц на увлекательное повествование о том, как некая гоп-компания стопом ездила в злачный курортный город. В тамошних кабаках путешественники спелись с портовыми доходягами. Некто в подробностях живописует быт и нравы этих горьких пропойц. Вот идёт один из них, назюзюкавшись с утречка, по узенькой старинной улочке и, потеряв ориентировку, врезается в баррикаду из пышных расфуфыренных барышень. «Осторожней, ведь сшибить можете», негодуют барышни. Находчивый алконавт без раздумий парирует: ...

– …Да вас ломом хуй сшибёшь! – радостный, подсказывает концовку Конрад. (Ему эту байку уже рассказывали). Он так рад своей осведомлённости, что не замечает сжатых кулаков рассказчика и скрипящих зубов Зискинда.

Но каждый, тем не менее, ведёт свою партию дальше. Слово за слово, половым членом пó столу (любимая присказка Зискинда) – пробил час петтинга. Сплетаясь попарно, тела присутствующих валятся на и под кушетки. Конрад усаживается, будто на ежа, в метре от самой невзрачной из герлиц. Подпрыгнув, подвигается на сантиметр. Ещё на сантиметр. Ещё… Поднимает над плечом объекта деревянную руку. Секунд пять держит на весу. Опускает – и промахивается: коварная успевает подать корпус вперёд, встать и отойти на безопасную дистанцию. Конрад теряет равновесие и валится на пол.

Кончен бал, студиозусы развозят Шилу и герлиц по флэтам. Наедине с пустыми бутылками остались Конрад и Зискинд. Конрад трясущимися руками берёт тетрадь «ОШИБКИ КОНРАДА», с замиранием сердца раскрывает…

– Я не сделал ни одной ошибки?! – ликует Конрад.

– Ты неисправим! – исступлённо орёт Зискинд. – Ты безнадёжен! Каждый твой шаг, каждое слово – ошибка!

Да, фиг-два отыграешь фору в четырнадцать лет. Более того, разрыв всё время увеличивается: любой прыжок в гущу людей – отскакиваешь назад, будто мячик от стенки. Любая личина спадает с лица, стоит лишь пошевельнуться или разинуть рот. Конрад ненавидел термин «закомплексованность», Разве тот случай? А вот вам тот случай: энергозатраты на сокрытие своей истинной сущности столь велики, что не остаётся сил для симуляции новой сущности. Ей-Богу, легче научиться водить авто, чем изображать, что умеешь водить. И чем изображать умного, проще быть умным. Надо ли скрывать истинную сущность? О, бесспорно: Weltschmerz вышел из моды лет полтораста назад, а его комплемент Welthass никогда и не был в моде.

Возмужал Конрад. Огрубел, заматерел, изматерился. Действительность диктовала новую мечту:

Вариант В-штрих. Образцы для подражания – те же, действующие лица, в общем-то те же. Но значительно вырос процент Ван Гогов, Есениных и кандидатов в узники Редингской тюрьмы… Каждый на грани того, чтобы отрезать себе ухо, перерезать вены или зарезать сожительницу. Потому что хотя место действия – прежнее, цвета ядовитей и перспектива мрачней. Сделана поправка на место действия – изменилась политэкономическая обстановка, подурнел характер солнечной активности. Хмельные пирушки идут своим чередом, но – во время чумы. Ощущение боли. Количество действующих лиц неуклонно сокращается. Иных уж нет (сумасшествия, самосожжения, половые преступления), а те – далече. В конце концов вариант В´ вырождается в сходки по трое, по двое. Сходятся не за радостью общения, а от невыносимости одиночества.

И тут Конрад допустил капитальный промах. Пусть невыносимо собственное одиночество, но кто сказал, что чужое – выносимей? И чужие страхи – не помощники в борьбе с собственными страхами. Расчёт на то, что беда сплачивает, не оправдался.

Воспоминание 10 (9,5 лет от роду). Канун опустения прилавков. У Конрада сидит Зискинд. Первый и последний гость в этом доме со времён побега Луизы. Послезавтра Зискинд улетает насовсем. Эта мысль гнетёт его не меньше, чем Конрада: предстоит прыжок в неизвестность.

Разговаривают без вина и водки, но в интонациях – белогорячечный надрыв. «Не улетай, Йозеф!» – всхлипывает Конрад. «Я умру в самолёте», – всхлипывает Зискинд.

Конрад то и дело смотрит на часы. Скоро закроется метро, настанет пора Зискинду идти. «Сколько ещё отпущено мне счастья лицезреть тебя у себя?» – содрогается Конрад.

Содрогается и Зискинд. «Когда же ты, наконец, уйдёшь отсюда?» – только так можно интерпретировать это беспрестанное поглядывание на часы.

Виртуальный плевок в переносицу, реальный хлопок дверью.

Ныне у Зискинда собственная фирма не то в Денвере, не то в Детройте. Жуёт ананасы, водит «Хонду».

Конрад патологически не мог быть один. Но он всё время был один. Если только не был женат на первой жалостливой встречной.

Воспоминание 11 (8,5 лет от роду). Чего только нет на праздничном столе! Сколько снеди-то всякой – и красная рыбка, и чёрная икорка, и сервелат (стоп, стоп, довспоминаешься)… и, конечно, два пузыря шнапса. Приготовлен антикварный столовый сервиз.

Семь вечера. Конрад приходит с работы и офигевает.

– С днём рождения, – говорит Натали сдобным голосом. – Я желаю тебе…

– Спасибо за соболезнование, – бурчит неблагодарный именинник. – Ты можешь объяснить, на кой хрен эта скатерть-самобранка? Зачем столько приборов? Можно подумать: кто-то придёт…

– Ты разве никого не приглашал?

– Второе июня бывает ежегодно. Что, каждый раз унижаться, заискивать?.. Заколебало. На этот раз я хочу посмотреть, кто меня вспомнит без моих напоминаний. Кроме муттер с фазером.

– Конечно, вспомнят… Зискинд. Ленни Эвертс. Файгингеры. Этот парень… с которым ты в больнице лежал… Позвонят, поздравят… Тут ты их и позови…

Восемь вечера. Трр! Муттер звонит. Поздравляет, желает.

Десять вечера Фазер звонит. Поздравляет, желает.

Одиннадцать вечера. Чреватая тишина разрешается шумной истерикой новорожденного. Он опрокидывает скатерть-самобранку на пол, изрыгая проклятья в адрес всех и вся, кроме Натали – «ты у меня единственный свет в окошке!..» Свет в окошке, с ужасом глядя на буйства своего одинокого супруга, потягивает водочку. Утешить его ей нечем.

Начиная с четырнадцати лет Конрад периодически пытался где-то болтаться, мотаться, шататься, обретаться, кантоваться, ошиваться. Ежедневно и ежеминутно проигрывая битву с одиночеством, искал, кому бы сдаться в плен. Целой ли тусовке, отдельной женщине, какой тусовке, какой женщине – постепенно стало непринципиальным. Речь шла о варианте социализации С, которому сложно подобрать литературно-исторические аналоги ввиду бесконечного множества подвариантов. Этот феномен зовётся – просто человеческое общение. На какой угодно почве. В каких угодно формах. Но как увязать этот феномен с феноменом Конрада Мартинсена? Возможно ли общение человеков с не человеком? Хотя бы просто беседа?

Конечно, в крайнем случае можно отутюжить костюм, начистить ботинки до зеркального блеска, втянуть живот и привязать рот к ушам верёвочками. Встречают, как известно, по одёжке. А дальше – молчи, ничего, кроме крепкого чая, не требуя, присутствуй при чужих игрищах. Но долго ли вытерпят игроки присутствие безбилетного зрителя? Вряд ли. Им нужны партнёры, а не соглядатаи. Тем более – игра не всегда честная. И потом – с какой стати именно бессловесный Х загромождает интерьер? С не меньшим успехом можно разместить в этом углу Y или Z. И вообще не лучше ли поставить в этот угол шкаф? Или плевательницу?

Воспоминание 12 (7 лет от роду). Вооружённые альпенштоками, ползут туристы по горным кручам. Все мокрые, все пыхтят. К стыду своему громче всех пыхтит самый мокрый из всех – Конрад Мартинсен. Окрестные красоты волнуют его меньше, чем скрип негнущихся ног.

Но вот преодолён перевал, всеобщая радость – привал. Только Конрад не рад; ей-Богу, уж лучше ещё двадцать вёрст по траверсу. А так – надо ставить палатку, колоть дрова, разводить костёр и травить байки. Неужели это тебе в новинку? Ах если бы… Полазил в своё время по пригородным лесам, да только каждая новая палатка и каждое новое полено словно в первый раз. И вот опять – «мужик, ты как топор-то держишь?.. Без ужина нас оставить хочешь?»

Ну а когда лагерь разбит и все могут расслабиться, посушиться и подкрепиться, открывается самая страшная страница – да-да, травление баек. Тем более, привал предстоит до-о-олгий – «днёвка»… Ну и о чём разговаривать Конраду с этими мускулистыми жизнелюбами? О том, как очередная жена ушла или как в очередной дурдом загремел – ни-ни, факт. А о карбюраторах и трансформаторах – пожалуйста, только не получится.

А когда командир группы берёт в руки видавшую виды гитару и заводит жизнелюбивые куплеты, Конрад убегает от костра в дальние заросли от соблазна разодрать никчёмную глотку… Зачем понапрасну хороших людей пугать?

А способен ли Конрад вообще издавать членораздельные звуки – никто из его спутников не ведает. Он же практически весь поход изъясняется двумя междометиями: вопросительным «Мм?» и утвердительным «Мм».

А сопоходники-то не молчат, знай себе шуткуют. На любой случай жизни припасена у них остротка, для любой ситуации заготовлена хохмочка:

– Чай не водка – много не выпьешь!

– Фигня война, главное манёвры!

– Наша сила в плавках!

– Хор мальчиков-туберкулёзников исполняет сволочную народную песню «Ах у дуба, ах у ели»!

И вся женская половина походной команды довольно хихикает, благосклонно улыбается жизнерадостным острякам и холодными ночами согревает их своим тёплым потом в чужих палатках, оставляя Конрада зябнуть одного…

Проанализируем: о чём говорят люди между собой. Во-первых, разумеется, о делах. Ну, и чем ты мог помочь в каких-то делах, великий умелец? Да мог ли ты хотя бы вникнуть в суть этих дел, знаток гиперонимов? – Когда в общественных местах студенты-текстоведы – Зискинд, Мартинсен и др. понта ради переходили на чужеземную речь, те из присутствующих, кто в этих языках ни бельмесу, энергично протестовали: как же, иная знаковая система внушает недоверие. А Конрад в любой компании соотечественников слышал лишь марсианскую речь, но протестовать не смел.

Что ж, люди говорят не только о делах – говорят и о ерунде. Однако на то она и ерунда, чтобы восприниматься только в красивой упаковке. То есть, нужно надевать маску и что-то корчить из себя… Проехали.

Пожалуйста, ерунда без изящной упаковки: занимательные истории «про жизнь». Например, о буднях лесорубов Севера или печенегах девятого века. Ворошите страницы газет и исторических книг! Но на тех страницах, которые Конрад ворошил, ничего хорошего никто не распотрошил. Рассказы о массовых убийствах и беззакониях по определению незанимательны. Правда, в своей собственной жизни он кое-где побывал, да ничего хорошего, опять же, не повидал. Тем более, он побывал там не в качестве наблюдателя, а в качестве участника событий, так что…

Да уж, если людям нечего рассказать о лесорубах или печенегах, они рассказывают о себе. Если это кому-то интересно.

Воспоминание 13 (4 года от роду). По всей Столице стены, заборы и фонарные столбы уведомляют: «Молодой, сексуально озабоченный Писатель ищет Музу, способную вдохновить его на Роман Века. Звонить 666-13-13. Спросить Конрада. (Память не удержала тогдашний номер телефона).

Долгое время его ежедневно беспокоят хулиганские звонки. Но наконец откликается и всамделишная Муза. Предложение приехать для очного знакомства в холостяцкие апартаменты она решительно отвергает и назначает свиданку в центре города.

Писатель и Муза (за тридцать, кривобокая, хмурая крокодилица в очках) прогуливаются тихим шагом. Муза вопросительно молчит. Писатель её развлекает. По чукотской системе: «Что увижу, про то пою».

– Давайте, милая Патти, мы с вами свернём в этот скверик. Вы знаете, в этом домике когда-то ютился театр-студия «Эксперимент». У них был замечательный спектакль «Нищий, или смерть Занда». Я его лет пять назад смотрел – вышел из зала, будто кувалдой стукнутый. Очень близкая мне проблематика: раздвоение сознания под прессом тоталитаризма, творческая импотенция, выплеск наружу самых извращённых подсознательных желаний…

Муза смотрит куда-то в сторону. Ей и без нищих, без смерти разных Зандов тошно. С утра четыре часа давилась в очереди за туфлями, и за три человека до неё туфли кончились.

– …А вообще, был период – я сам работал в театре-студии…

– Что вы говорите! Кем же? – интерес ещё не разгорелся, но если с умом подкладывать дровишки, то…

– Да так… в литчасти. Записывал репетиции для истории, расклеивал афиши, обхаживал журналистов, приглашённых на спектакли... Но вскоре я оттуда ушёл. Вы понимаете, ненаглядная моя Патти, там все – режиссёры, актёры, даже осветители – делали дело, которое за них никто сделать не может. И только у меня работка «подай – принеси». Я был единственный в театре полностью заменимый человек…

Муза показывает глазами: сил нет, ноги отнимаются, пора бы присесть на лавочку. Она садится, Писатель не рискует: его левая нога дрожмя дрожит от нервного перенапряжения. Почитай, уж годика три с дамами не гулял. Справиться бы с мандражом, любой ценой…

– Ой, да не дышите вы мне в лицо, – гадливо фыркает Муза.

– Ой, простите, простите, радость моя, Патти, – лебезит незадачливый любезник. (Кажется, когда стоишь, тремор даже заметнее).

– Кстати… вы не собираетесь выехать? – вдруг спрашивает Патти.

Вскоре выясняется: она достаточно разговорчива и её много что интересует. Скажем: печатался ли где-нибудь будущий автор Романа Века? В чём выражается его озабоченность? Был ли он в армии? Способен ли починить телевизор? Ах нет? А магнитофон? Тоже нет? А хотя бы утюг?..

Конрад отвлекается изготовлением самокрутки. Как всегда, получается плохо. Табак сыплется на пол… Курит Конрад. Махорочные ингредиенты будоражат одинокую язву в пустом желудке… Надо б его чем-то наполнить.

Итак, чем он мог быть интересен другим? Своими мучениями? Ты себе чем-нибудь был интересен? Если б у тебя был материал для общения с собой, значит, был бы и материал для общения с миром. Так в том-то и фокус – ты не к людям хотел прибежать, а от себя убежать. Это с таким-то грузом? Кто же даст тебе прибежище, наивный! Здесь милостыню не подают. Рабовладельцы – и те – только на что-то годных рабов кормят. И, сдаваясь в плен, согласен ли ты быть рабом? Посмотри-ка, сколько всего хочешь взять от других… но что ты можешь – отдать?

Воспоминание 14 (6 лет от роду). Конрад целый день обзванивает всех, кого можно и нельзя. Строит разговор согласно рекомендациям Дэйла Карнеги – долго-долго расспрашивает, как у абонентов дела и как они поживают.

Абонентам претит столь беспардонное вторжение в их личную жизнь. Они не торопятся удовлетворять праздное любопытство посторонних. Поэтому испытанным способом перехватывают инициативу.

– Ну а сам-то как?

– Я-то?.. А я… открываю Бюро Добрых Услуг, – бодро и весело, как предписано сценарием, докладывает Конрад.

– Гм… А каких именно услуг?

– А делаем всё, о чём попросите.

«Спасибо, нам ничего не надо», – говорят абоненты. Конрад знает: не совсем так, много чего надо, только не от него. Лишь один, самый откровенный, переспрашивает:

– Может, ты открываешь Бюро Добрых Медвежьих Услуг?

Круг замкнулся. «Коемуждо по делом его». Да, да, хрéновы персоналисты. по-вашему, человек ценен тем, что он есть, а не тем, что он имеет? А есть человек, милый Габриэль Марсель то, что он умеет. И имеет он – соответственно.

Ах, кабы я мог играть на бильярде или на фортеплясе… Ах, кабы я мог паять или выжигать… Ах, кабы я мог рисовать или петь – я мог бы как минимум стоически выдержать собственное одиночество, мне было бы интересно с самим собой… Ну а уж тогда…

Спросите-ка, дорогие господа персоналисты о том, что такое есть Конрад Мартинсен, у тех, кто с ним бок о бок работал, а не чаи гонял. Скажем, его коллег по лагерю коммунистических скаутов. Будут ли они вообще говорить о нём как о «человеке»?

Воспоминание 15 (11,5 лет от роду). В отряде комскаутов – 52 десятилетних егозы, 52 крикливых глотки, 104 руки (вечно чешутся), 104 ноги (каждая как на углях стоит), 52 непоротые задницы (и в каждой по шилу). Вожатый Конрад, прозванный Кротом за неповоротливость и тёмные очки (дешёвый форс) тщетно пытается выровнять шеренгу, проводя сомкнутым кулаком по гипотетической прямой, которая в идеале должна соединить 52 сопливых носа. Петушиные нестрашные выкрики сорванным голосом ещё больше дестабилизируют обстановку. Дёргая друг дружку за вихры и гомоня о всякой чепухе, детки попутно потешаются над тем, как повязан у раздёрганного вожатого скаутский галстук – не по-уставному, каким-то тройным морским узлом. И зипер у Крота от натуги расстегнулся.

Судите сами – станут ли шебутные мальчишки повиноваться Колченогому, который через раз попадает по футбольному мячу, а если вдруг случайно и попадает, то неминуем либо аут, либо пас сопернику? Косоглазому, который как однажды сел на велосипед, так сразу и навернулся в первый же овражек? Недоумку, которому цыплёнок из младшего отряда влепил мат на восьмом ходу?

А с какой вдруг радости казак-девочки будут слушаться Косорукого, который три часа точил-точил цветной карандаш, и ничего, кроме куцых обломков грифеля, в итоге не получил? Долбанутого, который, готовя отряд к смотру строя и песни, сам всё никак не мог разобраться, где право, где лево? Кривобокого, который не может удержать на бёдрах спортивный обруч больше секунды?

Другие отряды уже давно на завтраке, кашу с молоком трескают, а Конрад всё бьётся как рыба об лёд – и как об стенку горох.

И хотя построение отряда – священная мужская обязанность, не выдерживает Ирен Цише, напарница Конрада. Стройная, загорелая, непреклонная, нависает она над скаутами, как грозовая туча, и практически одним своим появлением (волейболистка, певица, рукодельница) добивается вожделенной тишины и долгожданной прямой линии.

Пятьдесят два оболтуса шествуют навстречу подостывшему завтраку, ведомые хрупкой командиршей Ирен. Позади, подтягивая молнию на штанах, а заодно и сами штаны, влачится понурый Крот.

Ясное дело, коллегам-вожатым нет резона принять в свой дружеский круг, пьянствующий и трахающийся ночи напролёт, этого рохлю, размазню, раззяву, шляпу. Все в один голос жалеют Ирен Цише – ей так не повезло в эту смену. Лучше всех жалеет по ночам вожатый старшего отряда, красавец-богатырь Михаэль. Михаэль педагогике не обучен, всю жизнь ишачил на шефствующем предприятии, но… Нарисует на земле круг, и говорит наказанному ребёнку: «Чтобы час из круга не выходил!» А сам купаться идёт, анекдоты травить. И бедный детка так целый час из круга и не ногой. А у детки-то усы пробиваются.

Какой красавец-кораблик смастерил Михаэль к «Дню Нептуна»! А Конраду задание дали всего-навсего: выкрасить этот кораблик в красный цвет. И пошёл чужой труд насмарку – стал кораблик обляпан точно кровью павших матросов. Ой, да что там… Ирен Цише, теряясь в догадках, чем же всё-таки занять «пятьдесят третьего ребёнка на отряде», однажды сказала: «Вот, приклей картиночки в стенгазете». Приклеил: пятна клея видно лучше чем картиночки.

С тех пор Ирен Цише Конрада бойкотирует, тщательно следит: только бы голос не подал, не дай Бог инициативу б не проявил. А тот всё не унимается: «Ирен, если я что-то не так делаю, давай разберёмся». Ирен который раз отвечает сакраментальной фразой: «Опять отношения выяснять? Ты вообще кто – парень или баба?»

И всё же помянем добрым словом порядочного человечка Ирен Цише: словно двужильная, безропотно тащила на хрупких плечах тяжёлый крест в лице пятидесяти трёх детей. И даже лавры срывала, сиречь переходящие знамёна. Притом – сор из избы не выносила. Заодно и Конрад почивал на лаврах, начальство его не дёргало.

А ведь в предыдущую смену, в другом лагере, Конрада с подачи прежней напарницы попросту турнули: за профнепригодность. И он тогда давай пороги обивать, чтобы получить шанс реабилитировать себя. Ещё бы – все кругом говорят, что в Стране Сволочей, где в скаутских лагерях работают сплошь непрофессионалы, доселе если кто-то и летел с работы, то только с формулировкой: «За аморальное поведение» (хотя кто же при такой нервной работе ведёт себя вполне морально)? Что ж, кто раньше упрекал Конрада в безволии, теперь хором упрекают в мазохизме.

Те-те-те! Это уже лишнее. Ведь не дай Бог сейчас вспомнится по аналогии работа в школе… Всё, поздно – на левой стене кадр: две четвероклассницы издеваются над великовозрастным мямлей с указкой. (Воспоминание 16, 8 лет от роду)… Скорее смотрим на правую стену… Мама рóдная! А там этот же персонаж ковыряет ломом между шпалами. Закон такой: сделал 25 «ящиков» (профжаргон путейцев) – можешь идти домой. Рабочий день кончается, но всё никак не выходит добить седьмой по счёту «ящик». (Воспоминание 17, 4 года от роду). Когда в кадре появляется разъярённый бригадир, Конрад оборачивается: на третьей стене всё та же мерзкая харя, готовая разрыдаться. Чин из «Загрантуриста» вне себя, мешает её с грязью: «Где вы потеряли авиабилеты? Почему дважды расплатились за ужин в «Константинополе»? Возместите убытки из своего кармана!.. Тридцать практикантов с вашего курса, вместе взятые, не опозорили наш отдел так, как вы один!.. (Воспоминание 18, 11 лет от роду). А на четвёртой стене загрохотали БэТэЭры, там про армию кино крутят… Вот здесь Конрад собирает в кулак волю и нечеловеческим усилием отключает кинопроектор. Годы службы даже для любимого фильма – табу.

Бессонное кошмарево расстилается в отблесках калорифера. Из темноты смутно выпирают вампир-этажерка и стол-тиранозавр. Шуршит и барабанит неуёмный террорист Барабашка. Под одёжной рубашкой по самой коже шныряют юркие Мурашки. Колобродит постпанковая недотыкомка Гадопятикна. Скребётся насекомый гном Скарбо, готовый из лучших побуждений впиться в согбенную выю. – Конрад по-турецки скорчился на диване, чутко внемлет шорохам бессонницы.

Конрад слазит с кровати, шлёпает к столу-тиранозавру, достаёт из его пасти маленькую свечу, чиркает спичкой. Непредсказуемо колышется трепетное пламя. Этажерка-вампир превращается в обыкновенную этажерку, на ней возлежит капитальный труд мейстера Парацельса – хорошая панацея от фильмов ужасов и глупых глюков. Конрад бережно берёт антикварный фолиант, негнущимися пальцами перелистывает ветхие странички. Нет, он не рассчитывает врубиться в тайну философского камня, не думает раздувать меха атанора. Его увлекает сам процесс плутания в лабиринтах мышления почтенного Алхимика. Зело тёмные, вельми запутанные, они уводят в царство Нонсенса, заводят в тупики Небытия, в покои тёмного, дымного, сладкого Покоя, где Не Человек может жить в мире со своими глюками, где он (минус на минус) – почти что Человек, а глюки (плюс на минус) – будто «Мелодия» Глюка.

О, магия текста, магия знакомых знаков в незнакомом значении, какие улёты, какие таски… Фаллоподобное свечное пламя подрагивает на грани между эрекцией и эякуляцией. На острие пламенного язычка извивается, хохоча, дух огня Саламандра и кажет Конраду гибкий язычок…

Ой, да это ж я, моё собственное измученное тело дрожит и судорожится от холода! Да это ж я сам чуть ли не до эякуляции дочитался! И эта сколопендра чёртова – кого она мне напоминает? Что за кудряшки, что за вздёрнутый носик? Мошенничество, жульничество, обман!!! Опять кадр из фильма…

Но в чём проблема, Конрад? Не умеешь – научись. Вместо чтобы скулить и убиваться – освоил бы какое-нибудь общественно-полезное ремесло и стриг бы с него купоны «социализации». Что мешает?

Для кого как, а для Конрада не всё так просто. Ведь прежде чем научиться, нужно найти ответ на ряд вопросов:

Вопрос первый. Чему научиться?

Воспоминание 19 (15 лет от роду). Родительское собрание в Центре Профучёбы – там каждый старшеклассник имеет возможность овладеть общественно полезной профессией.

К учителю токарных наук подходит интеллигентная мамаша. «Моя фамилия Мартинсен…» – «Как же, знаю вашего парня. Я уже тридцать лет преподаю, много прошло передо мной всяких оглоедов. Лентяи, пижоны – с этими справлялся. Но здесь я умываю руки. Впервые вижу, чтобы парень так старался, так мучился, и – ничего не выходило… А ведь второй год у станка стоит. Всё без толку. Да вы не беспокойтесь – это не его маршрут…»

А где – твой маршрут? Ведь есть же такие понятия как «способности», «склонности»… Ну и к чему же ты склонен, юноша тридцати двух лет, обдумывающий житьё? К треклятому текстообсасыванию и праздному пиздобольству, понятно. А ещё? Сколько всего ты перепробовал в жизни… достаточно, чтобы сделать кое-какие выводы и не дёргаться в заведомо ложных направлениях. Скажем, не сложились отношения с токарным станком – показатель того, что ни с каким вообще механизмом не сложатся. Ведь работа на станке, в принципе, элементарна, знай себе нажимай вовремя кнопку. А вот автомобиль водить, например, означает – нажимать разные кнопки-педальки. И не в заданный срок, а по ситуации, которая может кардинально измениться в мгновение ока. И если ты не вовремя нажал кнопку станка – ты всего-навсего запорол деталь, ну резец сломал. А если руль не вовремя крутанул?..

Короче, какой может быть «маршрут», когда жизнь убедительно доказала: руки у тебя как ноги, ноги – как грабли, голова – как пустой котёл, голосовые связки… эх, замнём для ясности.

Вопрос второй. Где и у кого научиться?

Если разобраться, то большинство навыков и умений люди приобретают в первые четырнадцать лет жизни, пока ещё вкус к новому и тяга к познанию не отбиты заедающей инерцией. Возраст, когда сам Бог велел: приобретать для будущего. К услугам детей кружки, секции, а главное – улица, лучшая школа. Дальше – стоп, выбирай себе профессию и совершенствуйся в ней. Ты взрослый.

Дёрнул же чёрт поступить с первого раза в грёбаный институт. А бросить – духу не хватило, ведь только в институте что-то ладилось, получалось… А получил диплом – считай, nec plus ultra. Образование, дескать – выше некуда. Да и возраст такой – время отдавать. Нужны готовые специалисты, никто не будет нянчиться с бородатыми неумехами.

Третий вопрос. Где и когда научиться сразу стольким вещам?

Никогда не встречал Конрад узких спецов. Врачи ремонтируют телевизоры, текстоведы забивают голы, скрипачи делают цветные слайды. Конрад потерпел столько серьёзных конфузий, что вряд ли обрадовался бы маленькой победе. Значит, надо было догонять остальных по всему фронту выполняемых функций. Ведь как раз жалкая мышка Луиза была наименее функциональна из всех, но составленный Конрадом список её умений включал более сорока пунктов. Понятно, что не все показывают уровень Пеле, Стаханова или Рафаэля: иным медведь на ухо наступил, иные сено от соломы не отличают, иные плавают стилем топора. Но по совокупности… о, пелотон посредственностей ушёл далеко вперёд, хотя близок к нулю шанс достать гениев-лидеров… а ты всё на старте, в сюрплясе… сюрпляшешь сюртанец… буквоед хуев.

И, наконец, четвёртый, самый главный вопрос – а как жить, пока ты ничему не научился?

Да, Конрада хватало на рывки, на резкие поступки, но не хватало на размеренный каждодневный труд. Он легко менял место работы, записывался на курсы и в школы, но во время учёбы тянулась привычная канитель: мерзкое «настоящее», обусловленное ошибками «прошлого». И само «прошлое» в виде всё того же бесконечного киносеанса было главной составляющей «настоящего». Правда, Конрад становился с каждым днём чуть мудрее, но одновременно с каждым днём всё слабее – потому что становился на один позорный день старше. Чем длиннее эпоха «прошлого», тем меньше шансов исправить что-то в настоящем. И чем более страстно хотелось стать кем-то, тем чётче сознавалось, что так и останешься никем. Конрад ни на шаг не двигался с места, ибо –

Чтобы сделать шаг, сперва надо встать.

Но на что можно встать? Так, чтобы устоять и не треснуться затылком? Кто ты сегодня? Сейчас? Миллион раз на дню жизнь показывает тебе – кто. На работе, во время учёбы, даже когда стоишь в очереди или готовишь обед. И чтобы в миллионный раз на дню окончательно не сойти с ума, есть только один способ – не создавать себе лишних напрягов. Не стирать носки, не чистить ботинки, не чистить зубы, не ходить в магазин и вообще лежать пластом в четырёх стенах.

Воспоминание без номера и без возраста. Запущенный человекообразный грязномаз с запущенной в трусы рукой, восседает в четырёх стенах, будто во чреве кита Иона – многострадальный, как Иов, но притом жидкий, как желе, и жалкий, как Вечный Жид. «Рычаги, рычаги», – рыдаючи рычит он под хронический стук каблуков хромоногого Хроноса. Неужели действительно движется время, нешто проходят многие, многие годы? Ведь настолько неподвижно пространство в замкнутой кубатуре отчаяния. Да, меняются квартиры, меняются воззрения, меняются авторитеты и приоритеты – но неизменными остаются: изодранные в клочья обои на холодных стенах… мягкие клочья пыли на деревянном полу… серые разводы на осыпающемся потолке (у соседей сверху часто рвёт стояк). И ещё: кипы растрёпанных книг… полная чинариков пепельница… забросанный отрывками, обрывками и набросками стол. Две свербящие мысли – «надо что-то предпринять» и «а что предпринять-то?» – в затхлом спёртом воздухе, в спиртном запахе под неусыпным ненасытным оком Кинооператора по прозвищу «Прошлое». И здесь же – как насмешка, игрушка-пустышка, якобы для голосов извне – ненужное, декоративное излишество.

Изредка это излишество резко, пронзительно трезвонит, но лучше к нему в этих случаях не прикасаться. Снимаешь трубку трепетной рукой – и услышишь всего-навсего гневливое:

– Мать-мать-мать, почему не вышел на работу?

Лишь эти звонки да бранчливые голоса соседей сверху (хороша акустика в блочных домах!), напоминают: нет, есть иное пространство, где-таки движется время – несколько больший и намного лучший мир, шумящий, кипящий. А ты каждый раз после безрезультатной маеты и суеты на тусовках и маёвках в том прекрасном, но враждебном пространстве, приползаешь сюда, в однокомнатный мир бесшумных страстей, чтобы завалиться на гнусавую, аварийную тахту – зализывать раны. Здесь – камера обскура для перманентного депрессанта, одиночный карцер для пожизненного суицидала.

Да вот досада – как ни лезь вон из кожи, как ни хмурь брови, как ни морщи лоб, как ни кусай губы – не сможешь вспомнить: какой рисунок был на обоях, какой конфигурации трещины на потолке и что именно толковали наверху соседи…

Вот и весь твой реальный опыт, вот и всё, что ты можешь поведать миру.

Конрад идёт на кухню. Открывает кран. Долго ждёт, пока потечёт ржавая вода. Хлынула… Не рассчитал – аж на пол брызжет. Конрад наполняет чайник. Берёт спичку, открывает газ. Чиркает спичкой – пламени нет. Чиркает другой – эффект тот же… Запах газа расползается по кухне. Чиркает третьей… Спичек-то кот наплакал… Запах газа всё сильней… Растудыть! Это ж не та конфорка! Четвёртой спичкой Конрад зажигает ту конфорку. Ставит табурет рядом с плитой, садится на него – так теплей. Ждёт, пока закипит чайник. Чайник не закипает, лишь накаляется сбоку – он стоит не на конфорке, а рядом с ней… Конрад, матерясь, ставит чайник на конфорку… Теперь не забыть бы вовремя выключить… Нет, не выключить – снять с конфорки, а то холодина-то какая… Пока вода греется, можно сухариков погрызть. По зубам ли тебе, Конрад, эти сухари? Они ж всё равно что каменные, а зубы твои, давно не чищенные, сгнили и шатаются…

Было таки одно доброе дело, которое он мог сделать для всех без исключения. Единственное, что он как следует мог и чего категорически не хотел. Оставить людей в покое и избавить их от себя.

Воспоминание 20 (13 лет от роду). Чужой захарканный подъезд, настенная порноживопись окрестной урлы. Конрад колотится всем телом о неподатливую дверь. Фиг высадишь, хиляк…

– Лотти! Лоттхен! Маленькая, открой. Я знаю, что ты дома. Лоттхен, красавица… Я же хочу задать один-единственный вопрос…

Конрад робко, но настырно давит кнопку звонка. Он не в состоянии слушать тишину. Звонок верещит райским соловьём каждые пять секунд в течение трёх минут. Отдохнув за это время, Конрад по новой включает тонюсенький умоляюще-хнычущий голосишко.

– Лоттхен!.. Радость моя… Только один вопрос… – Неужели? О счастье… Дверь неприступной крепости медленно открывается. На пороге вырастает монументально-сокрушительная фигура Защитника Хорошеньких Девочек От Сумасшедшей Шантрапы. Папаша.

– Молодой человек!.. – интеллигентно, но грозно басит Защитник Девочек. – Если этот концерт сей же час не прекратится, приму крутые меры.

Любопытные лоттины кудряшки показываются из-за его спины, но дверь тут же захлопывается, едва не прищемив Конраду нос и правую руку. Если прислушаться, за осаждённой дверью идёт военно-семейный совет.

– Лоттхен! И вы, родители!.. Впустите меня… Я же не враг вам… – Конрад одновременно звонит, стучит и воет: – Спасите!

Отпирается соседняя дверь. Выскакивает поддатый мужичишко в трусах и майке. Он пытается спасти Конрада с помощью пинков, приговаривая всякие слова не для печати. Он тщедушный, но вполне подвижный и проворный, чтобы спустить с лестницы.

Ноет ушибленное темя. Ноет разодранная криком глотка. Слюна течёт из кривящегося рта… Даже не отряхнувшись, Конрад вновь идёт на таран:

– Только один вопрос, Шарлотта! Ответь мне, солнышко – где я? кто я?! на что я гожусь?! как мне жить дальше?! – в ход идёт весь стандартный набор вариаций «одного вопроса».

Хотите – верьте, хотите – нет, но появляются дюжие бравые санитары из уголовников-медвежатников. Больной бьётся как рыбка на сковородке, но пара тумаков под дыхало делает его шёлковым. Его упаковывают, кидают в «Скорую» и увозят в Земляничные Поляны. Высовывается очаровательный носик Лоттхен – ей интересно, как это делается.

Слушайте, да были бы у него вообще какие неформальные контакты с внешним миром, если б не доставал он окружающих мольбой о спасении, не предлагал всем подряд роль гуру или мессии?

И длинной вереницей неслись в его воспоминаниях укоризненные, насмешливые, добродушные, равнодушные, участливые, гадливые физиономии тех, к кому он апеллировал. Непроницаемые маски светил психологии и психиатрии. Потерянные лица родителей. Снисходительные ухмылки кандидатов в собутыльники. Неотмирные лики знатоков восточной философии. Даже задушевная борода популярного в среде интеллигенции попа.

Большинство жертв изощрённого террора пускалось наутёк сразу, как от зачумленного. «Ты, братец, больной, лечиться надо», – заявляли одни. «Ты, братец, мазохист, гиперрефлексия – весь кайф твоей жизни, сладчайшее наслаждение, без которого не можешь», – считали другие. Позже (когда он повзрослел, научился говорить почти без надрыва) распространилась третья версия: «Ты, братец, позёр». Странно… Вряд ли стоит напоминать, когда вышла из моды чайльд-гарольдовщина.

Но если кто хоть ненадолго соглашался стать няней для великовозрастного нюни, Конрад с готовностью садился на подставленную шею и заклёвывал своими проблемами до полусмерти.

Воз и маленькую тележку ответов и советов он однажды на досуге систематизировал. Вот наиболее характерные:

– Мир в вашем восприятии чересчур жёстко структурирован; этого быть не должно!

– Мир в вашем восприятии разорван на отдельные фрагменты; этого быть не должно!

– Не зацикливайтесь!

– Не разбрасывайтесь!

– Пожалейте себя (нервные клетки не восстанавливаются)!

– Перестаньте жалеть себя!

– Делайте, что вам хочется!

– Учитесь властвовать собою!

– Живите как живётся (плывите по течению)!

– Преодолевайте!

– Поменьше серьёзности!

– Пора и повзрослеть бы!

– Не усложняйте!

– Копайте глубже!

– Доверьтесь себе!

– Ломайте себя!

– Не слушайте вы никого!

– Выньте вату из ушей!

– Вы сами себя в угол загоняете!

– Не надо ломиться в открытую дверь!

– Летайте!

– Перестаньте хотеть невозможного, вернитесь на грешную землю!

Каждый императив – вроде надписи на камне, но вглядишься попристальней – скользкая ящерица: в руках ловца оторванный хвост, а сама из кустов язык показывает. Понимаете ли, одни, скажем считают «витание в облаках» и отказ «вернуться на грешную землю» признаком «разбросанности», другие же, наоборот – «зацикленности». В свою очередь, для одних «зацикленность» сопряжена со склонностью «усложнять», для других – с нежеланием «копать вглубь». «Жить как живётся» кое для кого почти то же, что «властвовать собою», а кое для кого другого – синоним к «делать что хочешь». Поэтому, кстати, дальше систематизации дело не пошло: сквозь ячейки классификации юркие императивы легко проскакивали.

Чтой-то там завалялось? Бычок с фильтром? Вот удача-то! Со времён маргаритиного приезда уцелел, родимый… Не бычок – бычище… Хорошо живёшь, Гретхен…

Конрад суёт бычок в рот, случайно даже тем концом, каким надо. Прикуривает от конфорки – экономия… От хорошего табака отвык – бьётся в судорогах кашля. Постепенно затихает. Ноздри его – как два тухнущих вулкана – испускают сизоватый дымок. Кайф всё-таки. Только ворчливый желудок вздыхает по пастеризованному молочку…

Где же я тебе молочка достану, бедный брат Желудок? Может, тебе кашку сварить? Крупы остались… Ох, лениво варить кашку… Перебьёшься чайком с сухарями. Спасибо Анхен-хозяюшке, насушила на всю зиму.

Вот незадача: чем больше лезли вон из кожи помощники-спасители, тем нервознее, тем психованней становился спасаемый.

Воспоминание 21 (11 лет от роду). На группе общения в психиатрической клинике Конрад – единственный приходящий с воли среди пациентов «в законе». Сегодня даже Луиза пришла вместе с ним. Очередь Конрада солировать.

О чём? Да о том, что ни к чему не способен, что ничего не может, что облом повсюду как в своё время с цветиком-семицветиком.

В ответ его кормят фразами типа «Выньте вату из ушей» и «Не надо ломиться в открытую дверь».

Конрад лезет в уши – и не находит ваты; сера одна. И двери, которая открыта, не находит. Есть только глухая стена – сплошная стена непонимания. Внутри его копится дурная энергия, образует запруду, ревмя ревя и рвясь на волю.

Дурная энергия канализуется в ногу, нога находит мошонку врача…

В себя он приходит от всхлипываний Луизы: «Вот ведь как… Кто старается помочь – тот от тебя и получает…»

Он потом даже числил это воспоминание среди наиболее приятных. Скорее гордился, чем стыдился, а в жёлтом доме – так вообще кичился-хорохорился: я-ста, я-ста, я врачам, козлам позорным, чуть что, спуску не дам, я вот одному как-то по яйцам так захуярил, что тот на три метра отлетел! Так довёл, паскуда, что у меня – у меня! – та-ак нога пошла, как ни до, ни после никогда не пошла бы…

Внезапное осознание (здесь и сейчас). А тот, небось, как Конрад ножкой дрыгнул, уже сам падать начал. Как чрезмерно охочий до победы футболер, провоцирующий соперника на фол. Но футболисту надо, чтобы соперника унизили несправедливостью, удалили под улюлюканье с поля. А добродушный бородач в белом халате, напротив, своим притворством хотел несколько поднять Конрада в его же глазах, пусть ценой несправедливости, озвученной Луизой. Умелый психотерапевт был.

Были среди исповедников Конрада и такие, кто не считал себя вправе наставлять кого-либо на путь истинный. И такие, кто сами с пути истинного сбились. Эти ласково гладили Конрада по коленке (хлопали по спине), разводили руками (махали рукой) и выдавливали из себя утешительно-ободряющие сентенции:

– Разуй глаза, увидишь – не тебе одному плохо.

– Ты, слава Богу, не совсем конченый человек – не сторчался, не спился.

– У тебя всё впереди, со временем всё образуется.

И тому подобное.

Хорош. Слишком увлёкся разгрызанием сухарей. Зима только началась, а ты уже чуть ли не половину запасов уничтожил. Вспомни-ка лучше: есть в этом доме одна мА-аленькая комнатка, где на время можно стать свободным от Прошлого. Нет, не Волшебная Комната, конечно… Хотя – чем эта комнатка не волшебная на свой лад? Здесь ненавистная конкретика наконец отпускает от его горла свои костлявые пальцы. Она мирно журчит в канализационных трубах. Здесь можно, наконец, абстрагироваться и предаться безобидным mind games, в которых не бывает проигравших. Знай себе возвеличивать сознание, принижать бытиё, а то вдруг как возвеличить бытиё да принизить сознание. Потом объективировать субъектов и тут же субъективировать объекты. Усугубить анализом и умиротворить синтезом. Кайф. Кабы весь мир просрать… Для этого – увы – надо всё время жрать. Ан нечего.

Конрад расстилает в несколько слоёв старую газету. С чувством, с толком, с расстановкой накрывает жерло толчка прыщавой жопой. Закатывает глаза в предвкушении кайфа. Отпускает клапаны. Винты заднего клапана закручены слишком туго. Конрад тужится. Ёрзают бледные дряблые бёдра, из-под них топорщится газета. О чём в ней пишут-то? Ага, о перегибах, о нарушениях законности, о политической близорукости… Самая заря гласности, золотое времечко для читателей газет. До того читать было тошно, после – страшно… Первые струйки мочи нивелируют лист и текст. Жёлтая (в девичестве – белая) бумага и чёрные вестники гласности – буквы – теперь одинаково серые.

«А-а, вы говорите «не мне одному плохо»? Это кого ж вы имеете в виду? Да, да, у кого-то кто-то умер, кто-то с голодухи пухнет, кого-то ни за что ни про что упекли в кутузку, кого-то паралич разбил…

А вот у меня никто не умер, у меня умирать некому. Ни друзьям, ни подругам. Остаются родители… но вы что думаете – у Вечных жидов вечные родители?.. Погодите, их час пробьёт, непременно… Так что в этом страшного? С каких это пор естественный порядок возведён в ранг великого несчастья?

Безденежье, голод?.. Следствие, а не причина. Робинзон Крузо без гроша в кармане неплохо устроился… Каждому – по способностям и по труду. Обиженные режимом?.. Бедствующие гении да утешатся тем, что суть гении. Невостребованные таланты – тем, что таланты.

Кстати, безвинные жертвы да утешатся тем, что безвинны. Им вообще, если разобраться, лафа. Где-то же бродит по свету конкретный виновник их злоключений, и голос совести не будит их по ночам. А с чистой совестью и в глазок тюремной камеры можно смотреть без страха. Самое главное всё-таки – какой фильм видят умирающие на стенах больничной палаты, голоштанники – на стенах ночлежки, арестанты – на стенах каземата. И если в этом фильме им уготована роль положительного героя, то какое это вообще имеет касательство к нашей беседе?

Остались паралитики и прочие неизлечимые больные. Так пусть утешатся тем, что и Богу и людям смогут предъявить в качестве индульгенции свой красивый латинский диагноз. А у меня диагноз некрасивый, а толку с меня как с паралитика… ни молока, ни шерсти, ни общественно ценного движения…

Умиляйтесь, умиляйтесь, что до сих пор «не сторчался, не спился…» А как втусоваться к наркоманам – подскажете? А кто согласится со мной регулярно бухать – отыщете? А на какие шиши доставать травку и водку – может одолжите? А чем запойный онанизм лучше запойного алкоголизма? А вы знаете, Зискинд говаривал (имея в виду себя): «Чтобы спиться, мне не хватает личности». Что ж говорить о моей «личности»?

Ах, у неё «всё впереди»… А десять лет назад мне говорили то же самое, интересно – чем порадуете десять лет спустя? Вы же судите по аналогам и прецедентам. И где же в жизни, в кино, в литературе вам встречался персонаж, хоть отдалённо напоминающий Конрада Мартинсена? Да, да, про одиночество написаны тысячи томов. Но Печорин, который меняет баб, как перчатки – не аналог. Кафка, предчувствующий (как следует из его завещания), что его ждёт посмертное признание – не прецедент. Про комплекс неполноценности читали, знаю. А про неполноценность? А про несостоятельность, про нефункциональность вы раньше слыхивали?.. Не надо, не надо – частичная не в счёт… Частичная с лихвой, как психологи говорят, «компенсируется». У оглохших Бетховенов открывается внутренний слух. Безногие лётчики изобретают ручные системы управления. Заики переходят на пение, сколько таких видал. Разбившимся циркачам хватает мозгов разработать систему реабилитации покорёженного костно-мышечного аппарата и тем самым произвести переворот в медицине… Чего-чего?.. Воля? Воля – чепуха, были бы мозги! Я вот двадцать пять (шесть, семь, восемь) лет ищу, как бы выколупениться из своей profundis, это что ж, отсутствие воли?.. Извилин-то кот наплакал, вот я и вынужден идти на поклон к вашим извилистым мозгам…

А кстати: вы читали роман «Человек без свойств»? А книга «Человек без положительных свойств» в каком-нибудь спецхране не завалялась?.. Ну-ка – какие у меня положительные свойства… назовите-ка… Экаете-мекаете?.. То-то! Нет мне аналогов и прецедентов! Я у-ни-ка-лен, ёж вашу рашпиль!.. Так какого хрена вы станете мне помогать? Бывает, находит помрачение на гениальных гроссмейстеров, бывает, теряют себя рукастые слесаря, так это ж потеря для общества, они вправе просить о помощи… А помогать мне – вам – не противно?»

Последний аргумент безотказно действовал на тех редких терпеливцев, что ухитрялись дотерпеть до финала гневной отповеди неблагодарного страдальца. Убедившись, что больной исцеляться не хочет, целители с чувством выполненного долга умывали руки и с достоинством уносили ноги.

Ура, поддался задний клапан. Всё. Больше кина не будет. Конрад дёргает цепочку, и конкретика вырывается наружу, смывая крупную бурую загогулину. Будет тебе кино! Будет! Четыре стены сортира на глазах превращаются в четыре экрана. Скорей бегом отсюда.

Оставшись один, с оторванным хлястиком Учителя Жизни в руках, побившись головой об стену и побив старую посуду, Не Человек с ногами забирался на любимую тахту и крепко задумывался над каверзной задачкой.

«Раз я Не Человек, значит, всё человеческое для меня закрыто. Мне ничего нельзя. Знаю – никто в этом не виноват, но ведь и я не виноват. Так какого ж рожна начальники, жёны, сослуживцы, встречные, поперечные спрашивают с меня как с человека?

Вот за это я готов беспощадно мстить, мстить, мстить. Ибо временами мне кажется: раз я Не Человек, мне всё можно.

Поэтому иной раз затравленный зайчик надевал личину кровожадного волка (Welthass всё-таки меньшее зло, чем Weltschmerz) и от контратакующей тактики переходил к атакующей.

«Кстати, кто эти «вы»? – обращался Не Человек к подвернувшимся ближним. – «Вы» не любите быть вами. Вы любите размежёвываться на реализованного Ремарка и неудачливого Крамера, на добродетельную Лиз и падшую Бетси, на рафинированного Швейцера и мужиковатого швейцара. Да вы, батенька, попросту безнадёжный шизофреник. Такой монолитный и такой многоликий. Я бы вас на цепь посадил, сучье вымя… Да вы – мя – на раз, а я вас – как?

Сам Конрад шизофреником не был. Он чувствовал, что тождествен самому себе, о чём искренне сожалел: ни со стороны на себя посмотреть, ни закрыть на себя глаза, ни над собой посмеяться.

Конрад с сожалением смотрит на сморщенный комочек своих гениталий. Кто знает об их существовании? Один хирург военкоматский. «Хоть бы справку выдал, падла, о наличии у меня чего надо. Другой вопрос – кому надо…»

Вновь переходя на множественное число, Не Человек продолжал: «А то, быть может, думаю, убить вас? Уничтожить, уконтрапупить, утяпать? Тяпку скоммуниздить у какого-нибудь садовода-любителя… Не, чего собственно, вас не убить? Вон вас сколько, функциональных, полноценных – но толку-то? Все реки замутили, все леса повырубали, все луга потоптали. Нехай вас будет поменьше: вам же лучше…»

Чем дальше Конрад никого не убивал, не уничтожал, не утяпывал, тем больше хотелось. А не убивал по двум причинам: интеллигентское воспитание и низкая квалификация (убивать тоже надо умеючи, не то намеченная жертва первая обстебёт тебя. Лишний раз.)

«И вы ещё что-то говорите мне – про добро, про зло… Но уж извольте освоить сперва мой код (фундаментальные понятия «хотеть» и «мочь»). А чегой-то я должен осваивать ваш? Вам же это в лом, вы не потерпите взлом. Ну, ну, балансируйте себе между добром и злом…

Я-то по ту сторону добра и зла. Но вы опять не проссали. Я ж вам про другую сторону… Стреноженный безногого не разумеет. Идите на хуй. Простите ради Бога… »

Светила психиатрии таки пришили ему диагноз «Истерошизоидная психопатия». Не в том беда, что обречён смотреть плохое кино – кино-то добротное, этакий неореализм. Беда, что в репертуаре кинотеатра только один фильм.

Сорок тысяч вёрст вокруг собственного пупа. Ни тебе сублимации, ни тебе самотрансценденции.

Скрючившись на стуле, Конрад самотрансцендируется единственным доступным ему способом.

Выхватывая из сонма мелькающих лиц симпатичные личики молодаек типа Эвхен, Лоттхен, Клерхен (девочка с группы общения), Конрад задерживает их в кадре подольше. С привычным лёгким постаныванием мнёт, дёргает, тормошит, колошматит свой многострадальный член и беспощадно мстит, мстит, мстит несчастным кудрявым милашкам. Напрасно глупышки хнычут, пищат и молят о пощаде. Тщетно пытаются заслонить маленькими ладошками голенькие, розовеющие как новорожденные поросятки, сочные, упругие грудки. Грубый расстрельный металл плачет по этим грудкам; ждёт их обладательниц заслуженный капец…

Но бледна картинка, и мужской признак Конрада кренится набок – эти личики пронеслись на горизонте его бытия безвредными метеорчиками, не оставив в сознании заметного следа, только чуть-чуть взбудоражив совесть. Сквозь их расплывчатые образы нежданно-негаданно проступает круглая, в окладистой бороде, физиономия добряка-ходока. Одна мимолётная с ним беседа в своё время шандарахнула Конрада, как загадочный метеорит тунгусский – воронку оставила ого-го…

Воспоминание 22. (12 лет от роду).

– Я твёрдо решил покончить жизнь самоубийством, – заявляет угрюмый мильчик в коротенькой куртёнке доброму волшебнику-экстрасенсу. (В ходе предшествующих встреч с упрямым мальчиком волшебник расписался в полном своём бессилии).

Экстрасенс стягивает бороду в могучий узловатый кулак и после нескольких секунд безмолвия выдаёт:

– Ты взрослый человек, тебе решать. Хотя мне очень жаль твою маму… Но напрасно ты думаешь, что это выход для тебя. Ты не читал книжку мистера Муди, – (сумрачный мальчик сдерживает смех), – «Life after life»? Очень зря: я дам тебе ксерокопию: заодно поупражняешься в переводе. Но когда будешь читать, имей в виду: автора интересовал опыт людей, прошедших через клиническую смерть, самоубийц среди них – ничтожный процент. Поэтому на каждой странице ты встретишь сплошные восторги: Being of light в конце туннеля. А я вот специально интервьюировал тех, кого откачали в реанимации после попытки наложить на себя руки. Их впечатления – диаметрально противоположные. Оказалось, боль, которую испытываешь, грубо говоря, на том свете, в миллиарды раз острее той, от которой пытался избавиться. Ощущение, будто движешься во мраке внутри бесконечной железной трубы, и в ушах гулким эхом отдаётся одно-единственное слово: «Никогда!» Дело в том, что от самоубийцы остаётся его чёрный астрал – не что иное, как сгусток гомогенной боли, не амортизированной телесной оболочкой. Чёрный астрал, правда, рассасывается… но это где-то лет через тысячу. А так он, помимо всего прочего – источник дурной энергии, способный воздействовать на биополе далёких потомков… Неспроста ведь практически все религии запрещают хоронить самоубийц на кладбище, а их последнее земное деяние квалифицируют как тягчайший грех…

Конрад всегда инстинктивно сторонился мистицизма и оккультизма в любом обличье. Хиромантов, астрологов, ясновидцев, чёрных и белых магов – всех без исключения держал за шарлатанов. Но в чёрный астрал поверил безоговорочно и сразу. Симптоматично, да?

Люди верят в то, во что хочется верить. Отъявленным хлестаковым доверяют больше, чем горемычным капитанам-копейкиным. И чем прозаичней причины горестей и мыканий, тем громче и уверенней звучит слаженный хор: «Этого-не-может-быть-потому-что-не-может-быть-ни-ког-да ».

И многоглавые толпы ломятся поглядеть на неправдоподобных суперменов, бэтменов, звёздных воинов, а какая-нибудь сирая заштатная элинор ригби, которая вполне правдоподобно платит за билет в тот же видеозал, кажется неостроумной выдумкой.

И так легко поверить в гуманоидов, телекинез, полтергейсты, лох-несское чудовище, в масонский заговор, наконец, и совершенно невозможно поверить в существование Конрада Мартинсена. Только сам он всё время кричал: «Вот он-я!» Кто бы крикнул: «Вот он-он!»?

Изрядно подзамёрзший, Конрад спешит под свои десять покрывал. Дорогу к дивану ему преграждает старый знакомый. Тараканья экспансия распространяется за пределы кухни. Уселся рыжий, усищами помахивает, желает продолжить прерванную беседу. Не исключено, что в очереди к тараканьему врачу начитался свежих газет и во всеоружии подготовился к интеллектуальному поединку.

– Вылечился? – спрашивает Конрад (артикуляция смазана). Над эрудированным тараканом зависает заснеженный валенок.

Рыжий не успевает объяснить, что это не он, а его двоюродный брат. Валенок падает, таракан погибает. Конрад ложится, проворно нащупывает меж вытянутых ног своего любимца и в два счёта расправляется с недобитыми девушками.

Стук метронома, приглушённый, но чёткий, теперь доносится с кухни. Это с неумолимой периодичностью капает вода из плохо закрученного крана. Реквиемный, панихидный темп Largo. На сегодня все умерли. Ходики остановились, беспомощный свисает маятник-помазиватель. Другой помахиватель обескровлен, обесточен, обессочен, покоится, куцый и безжизненный, прильнув к мокрому левому бедру. Убиенные девочки превратились в грязные безобразные трупики, они разлагаются и смердят; глядеть, как обгладывает девичьи косточки шакальё-вороньё, совершенно неинтересно. Под сохнущим валенком засыхает давленая усатая каша о шести ногах. Лишь Вечный Жид будет вечно жив, но Хвала Создателю – раз в сутки он даёт прóклятому им детищу перевести страждущий дух.

Кап… кап… кап… Выступившие слёзы подтачивают твердыню безысходности. Дзинь… дзинь… Весна ещё не скоро, капéль сопель застывает сосульками. Хрр... хрр... хрр... посвистывают закупоренные ноздри, убаюкивая. Упоение успокоением на свежевыглаженном лице. Гаснущий разум генерирует нечто неочерченное: то ли черти, то ли черви… сон разума рождает чудовищ – ручных, безобидных. Солипсический солитер Solitude, прожорливый паразит Прошлое добровольно уползают из дырявого желудка, из отбитой печёнки, из окаменелых почек, из воспалённых лёгких. Ленточный червь Боль послушно сворачивается в клубочек и консервируется в гортани, в горниле горла – там, где согласно поучениям великих гуру расположена чакра Пространства и Времени.

Время для Вечного Жида остановилось, но судя по синюшному цвету заоконного пространства, уже десятый час. Понемногу пространство поглощается слипающимися веждами. Рассвет забрезжил, он веки смежил…

Не Человек спит.

 

14. I gotta hear you scream

Конрад проснулся в сумерках. Завершался самый короткий день в году. Было до невероятия холодно – калориферы почему-то не работали. Сегодня надо пересилить себя и натопить печку.

Едва приподнявшись на локтях, Конрад уставился на старую политическую карту мира, висевшую над изголовьем.

Карта за четверть века морально устарела. Многие государства успели поменять свои названия. Некоторые – прежде разделённые демаркационной линией – воссоединились. Некоторые – бывшие «лоскутные империи» – раскололись на части. Колониальные владения, выкрашенные в цвет метрополии, почти все обрели независимость. Не соответствовала истине также штриховка на кружках, обозначающих города, – население многих из них удвоилось, а то и утроилось.

Не до конца проснувшийся, Конрад пока не мог приподняться так, чтобы как следует разглядеть северное полушарие, где раскинулась на целых полконтинента, подмяв под себя добрый десяток климатических поясов, необъятная и непонятная Страна Сволочей.

Глаза его оказались как раз на уровне пожизненно белой, незаселённой и аполитичной Антарктиды. Конрад мысленно солидаризовался с коренным населением ледового континента, нелетучими птичками в чёрных фраках и белых манишках. Каково им там, на безотрадном краю Земли, где сейчас, в антарктическое лето, месяцами не заходит солнце и нет никаких развлечений, кроме футбола, изредка завозимого полярниками. А между тем, по слухам, глобальное потепление всё больше подтачивает шельф, зона обитания пингвинов съёживается, и популяция их неуклонно уменьшается.

Была счастливая пора, когда он не слыхивал ни про пингвинов, ни про экологические катастрофы – он был ещё слишком мал. Но когда родители оставляли его ночевать у бабушки с дедушкой, он с жадностью разглядывал чуднЫе, может быть – волшебные слова на точно такой же карте мира, и особенно притягивали его загадочные надписи на белом теле Антарктиды. Станция «Мирный», станция «Восток» – не очень-то завлекательно; это, наверно, как в метро, когда к бабушке едешь: «Следующая станция – Проспект Трудящихся». Но вот магия продолговатых надписей крупными буквами, сетью накрывших необитаемый материк и сопредельные моря, притягивала его доднесь.

Земля Элсуэрта, Берег Эйтса, Берег Луитпольда, Земля Котса, Берег Принцессы Марты, Земля Королевы Мод, Берег Принцессы Астрид, Берег Принцессы Рагнхилль, Земля Эндерби, Земля Мак-Робертсона, Земля Принцессы Елизаветы, Берег Правды, Земля Королевы Мэри, Берег Нокса, Берег Сабрина, Земля Адели, Земля Уилкса, Берег Георга V, Земля Виктории, Берег Отса, Море Содружества и другие моря, остров Победа, полуостров Бетховена…

Мальчику казалось, что по необозримой белоснежной равнине в гордом одиночестве, без надежды встретиться с соседом, до сих пор бредут в полузабытьи отважные исполины-первопроходцы Элсуэрт, Эйтс, Мак-Роберсон, Котс, Отс, Уилкс, давая обширным территориям свои плебейские имена, и благосклонно приемлют их от века обитавшие в торосах и сугробах Принцесса Марта, Принцесса Астрид, Принцесса Рагнхилль, и за их спинами простираются алкаемые всем человечеством Берег Правды и Море Содружества, а с полуострова Бетховена нескончаемо доносится вековечная «Ода к радости». И первой любовью Конрада была высоченная, истуканоподобная снежная Королева Мод (даже взрослый он не знал – имя ли это собственное, или же имеются в виду «моды сезона»), которая в сопровождении принцессы Елизаветы и королевы Мэри, Адель и Сабрины, одним своим каблуком покрывая тысячи миль, шествовала к острову Победа или к земле Эндерби (почему-то хотелось думать, что Эндерби – тоже женщина).

Антарктида… ледяная пустыня… Минус в-восемьдесят…

Ой, ну дубняк-то… Сопливый нос точно отсох, пальцы закостенели, зубы исполняют залихватскую чечётку. А калориферы, едрить их, не включаются. Нешто перегорели оба?

Карта на стене была уже едва различима. Конрад пощёлкал выключателем. Ноль эмоций. Лепестричества нет как класса. Значит, через полчаса настанет тьма непроглядная. Ладно, есть ещё свечи… Главное – сели батарейки кассетника, а значит, он остаётся без музыки – это выдержать уже невозможно.

Стуки и крики, и что самое странное – лай. Конрад, держа в одной руке свечу, в другой – топор, нехотя открыл окно, где тоже танцевал хилый огонёк. Это был фонарик в руке соседа Торстена.

– Эй, привет, дичок, – мрачно сказал Торстен. – У тебя свет есть?

– Н-н-нет, – ответил дичок (так Конрада прозвали в дачном посёлке). – Это что у тебя такое?

На шее у Торстена, пятидесятилетнего скромного дачника, висел боевой автомат, и он с трудом удерживал на поводке здоровенную овчарку.

– Самооборона. Это как в старину – рабочие дружины. Как всех собак на мясо пустили, пошли всем миром к полицай-комиссару: он нам собачку выделил, автомат, боеприпасы… Установили график дежурств. Кстати, ты, дичок, завязывай на печке валяться. Грабануть любого могут. И не только грабануть…

– Я же не хозяин участка… – воспротивился Конрад.

– А тогда не хуя здесь кантоваться. Тогда уёбывай на четыре стороны… Ты на печи лежи, а я тебя сторожи.

– Ладно. Почему света нет? – недовольно перебил Конрад.

– Во всём посёлке темень как у негра в жопе... Что ты меня-то спрашиваешь, почему? Ты лучше-ка на станции спроси. Давай, дуй живее. Я сегодня радио послушать хочу.

«Голос зарубежья» послушать хочет, – расшифровал Конрад. – Наивный. Он-то и не подозревает, что я органик».

– Сейчас, только штаны подтяну и дуну.

– Ты падла! Я б сам давно сгонял. Да кто на участке останется?

«Какой сознательный», – умилился Конрад.

– Да ты шуток не понимаешь, отец? Дуну, дуну, я ж говорю. Только вот штаны подтяну – или ты хочешь, чтобы я без штанов дунул? – успокаивающе забубнил Дичок, подтягивая штаны и дивясь собственной наглости.

– Я бы в таких, как ты, из этой вот штуки, да патронов жалко, – по инерции негодовал Торстен. – Дуй! Фонарь есть у тебя?

– Должен быть. – Штаны сидели более-менее. Конрад отошёл от окна – он смутно помнил, куда задевал хозяйский фонарь. Ну что ж, есть повод высунуться в человеческое общество, пусть и в лице поручика Петцольда. Откровенно говоря, деловая беседа с Поручиком была бы ему приятнее, чем задушевный трёп с полуграмотными электриками или с соседями вроде Торстена.

За те полчаса, что Конрад искал фонарь, поднялась метель. Конрад напялил поверх своих ста одёжек ещё сто и отважно шагнул навстречу плотному рою колючих белых комариков.

Фонарь помогал правильно ставить ноги и не стукаться лбом о деревья.

По аллейке топать – куда ни шло, а вот как свернул на большак – так начались мучения. Снег здесь отродясь никто не убирал, и приходилось торить дорогу самому, держась полузасыпанного следа от некогда проехавшего авто.

В небе всё гуще кружила белая кусачая шрапнель и язвила отмороженную рожу.

Погоди-ка, а ты составил для Поручика реестр, о котором шла речь ещё при жизни старого Клира? А отчёт о работе полицейского комиссариата за третий квартал соорудил? А депешу № 377-бис устроил? Да ты… да не дай Бог вообще попасться ему на глаза… Да не пахнет ли тут вообще лагерем особо строгого режима?

От неожиданных мыслей Конрад остановился, аккурат по пояс в сугробе. «Стремновато показываться на станции», – сказал он себе.

Так что же он, зря вышагивал по сугробам во мгле непролазной? И неужели нельзя было дождаться белого дня, когда можно было бы узнать в городе все подробности, стороной обходя полицейский комиссариат? Скорей назад, писать реестр, кропать отчёт…. Да смогу ли я за оставшиеся полночи накатать хоть одну страницу… с такой-то головой… Жить захочешь – конечно, а жить не хочется. Потом, там Торстен гуляет с автоматом, а он, говорят, в последние годы мужик крутой стал, непреклонный…

Но с другой стороны – в Стране Сволочей ни одна сволочь свои дела в срок не делает, и сотрудники Органов вряд ли являют собой исключение. В насквозь дефективной системе не должно быть ни одной здоровой подсистемы.

Так назад или вперёд? – спрашивал себя Конрад, тыча фонарём то назад, то вперёд – и решительно не понимая, где зад, где перед. Он, кажется, уже давным-давно сбился с пути и заблудился.

И вдруг фонарик погас. Конрад снял рукавицу и окоченелым пальцем нащупал кнопку. Нажал – без толку, батарейка бесповоротно сдохла.

«Вот и хорошо», – подумал Конрад, тяжело опускаясь в сугроб. Так тут и останусь. Авось, к утру торжественно замёрзну.

Но это к утру, а пока ныли пальцы, и во все щели лица свистела шрапнель. Сейчас из леса, того гляди, выйдет серенький волчок и ухватит за бочок.

Серый волк не шёл. Последнего волка в Стране Сволочей застрелили три года назад в пятистах километрах к северо-востоку отсюда.

Конрад подумал:

– Лучше бы семейство Клиров позаботилось о создании заповедника реликтовой фауны, чем заповедника реликтовой культуры.

Ну пусть не волк. Пусть этот, длинноухий… Заяц, кажется. Эти вроде не все перестреляны. Да хоть ворона!

Но лес был мёртв.

«Нет, конечно, умереть хорошо, но как же я умру, не покурив?» В кармане, правда, лежала раскрошенная и промокшая последняя сигарета, но как её раскурить в этакую непогоду?

Да, если уж и смерть, то не такая мучительная…

Лёжа на снежной перине, секомый метелью, Конрад прикрыл глаза рукавицами и вместо кромешного крошева увидел продолжение бесконечного сериала. В сугробе на морозе вспоминалось не хуже, чем в доме при работающих калориферах.

Воспоминание 23 (3,5 года от роду). Отбывая за кордон навсегда, отец Конрада продал кой-какую недвижимость, и вырученные деньги положил в банк, чтобы на проценты непутёвый сын мог кое-как перемогаться достаточно приличное время. Всего счетов два – в самом надёжном и солидном, по общему мнению, банке, не похожем на многочисленные «финансовые пирамиды». Один на десять штук баксов, другой на три.

Настаёт день, когда Конрад собрается впервые снять проценты с большего счёта. Он берёт с собой соответствующие документы и отправляется в универ, где тогда работал почасовиком. В тот день выясняется, что на большее и даже на то же самое Конрад рассчитывать больше не может – студиозусы накатали на него докладную. В докладной преподаватель Мартинсен предстаёт самовлюблённым и надменным самодуром, исполненным извращённых прихотей. Конрад не знает лично этого препода Мартинсена, но смекает, что это ответ на его собственную докладную в отношении хронического распиздяйства студентов. Он обмозговывает случившееся в самом дешёвом и единственном доступном ему фаст-фуде, уперевшись отсутствующим взглядом в непрожаренный гамбургер, не слыша гомона многочисленных едоков. Он опять потерял работу и опять преподскую, единственную, на которую может рассчитывать.

Наконец, он выходит на улицу и закуривает сигарету. Он вспоминает, что сейчас очередной облом можно отчасти компенсировать если не морально, то материально. У него с собой бумага на десять тыщ баксов. Сейчас он поедет в банк – только сперва докурит…

– Эй, привет, – вдруг окликают его сзади.

Конрад оборачивается и видит верзилу выше его на голову в добротном кожаном плаще.

– Слушай, ты говорят, музыку любишь… А какую?

– Тяжёлый рок люблю, – автоматически отвечает Конрад.

– А где ты в армии служил? – интересуется верзила.

– Я не служил, – сам собой ответствует Конрад.

– Ясно, – деловито говорит верзила. – Слушай, а сколько у тебя денег в долларах?

– Чево?

– Сколько тыщ баксов у тебя… В глаза смотри. Ты же понимаешь, один удар в печень…

Конрад послушно смотрит в бездонные верзилины глаза и что-то внутри него покорно брякает: – Тринадцать.

(Ну или не совсем покорно. В полуотключённом мозгу Конрада мелькает что-то вроде: у меня с собой документ на десять тыщ, сейчас будет «рывок»: дёрг – и сумка с плеч, может он каким-то образом подглядел в мою сумку, пока я горевал в фаст-фуде… Запирательство бесполезно).

– Так-так! Мы, центровая братва, давно тебя пасём. Твой коллега нам всё рассказал… Тебя как звать-то?

Конрад называется. Никаких коллег, знающих про его крёзовы богатства, у него нет. Да и как его зовут, верзила не знает. Но что это меняет?..

– Слушай, Конрад, надо договориться. Поделишься тремя тыщами – и мы отлипнем.

– А если сейчас не дам?

– Поставим на счётчик. Завтра три четыреста спросим… В глаза смотри!

– У меня с собой нет, – врёт Конрад, вновь заглядывая в космическую пустоту верзилиных глаз. – Всё дома.

Тогда верзила многозначительно смотрит куда-то в сторону и веско произносит:

– Там мои ребята в машине сидят. Поедем к тебе, куда скажешь. Ты главное, не грейся.

Конрад никаких ребят не видит, и мудрено ли: место людное, возле метро, оживлённый перекрёсток. Туда-сюда курсируют толпы пешеходов и нескончаемые потоки машин, сотни авто припаркованы со всех сторон мостовой – поди разгляди то самое. Но расширять круг знакомых Конраду что-то не хочется.

– А с тобой одним нельзя съездить?

– Можно! – несказанно радуется верзила. – Меня, кстати, Андре Орёлик зовут.

Вслед за этим «Орёлик» (Конрад тогда ничего не знал про то, что у блатных не может быть «птичьих» кличек, из-за общераспространённого «петух) заставляет Конрада пожать ему тяжёлую длань и на какое-то время застывает в рукопожатии – чтобы-де видели «ребята». («Мои долбоёбы», – ласково зовёт их «Орёлик»).

После долгого рукопожатия «Орёлик» ловко тормозит проезжающую мимо попутку (в метро он якобы никогда не был), и та едет к Конраду домой. Всю дорогу «Орёлик» не закрывает рта и громогласно нахваливает Конрада, что тот-де «не чёрт» и правильно согласился сотрудничать, и что центровая братва теперь составит Конраду во всём протекцию. «Любой зал, любая тачка – всё твоё, что ни пожелаешь». Кроме того он во всё горло клянёт беспредел легавых и конкурентов из этнических преступных сообществ, заклинает «не греться», а главное – распространяется о том, что всё у них с Конрадом происходит «по понятиям». Незнакомый водитель вяло слушает спинным хребтом и не вмешивается.

На подходе к дому Конрада «Орёлик» даже не держит его за руку, только всё говорит и говорит, не забывая вставлять: «А этаж какой?» – «Вот ты тут про понятия говорил…» – «Этаж, этаж, в глаза смотри…» – «Четвёртый…»

«Орёлик» остаётся на третьем с половиной этаже, Конрад поднимается на четвёртый и заходит к себе домой. В полицию звонить он не думает – если он вскоре не выйдет из квартиры, «Орёлик» уйдёт и полиция смертельно обидится на ложный вызов. А потом «Орёлик» вернётся, и уж точно не один, и примерно накажет Конрада за подлянку.

Поэтому Конрад подходит к секретеру, шустро вынимает из сумки документ на десять тысяч, столь же шустро кладёт в неё документ на три тысячи и выходит к «Орёлику». Тут же Орёлик опять ловит попутку (Конрад парился бы часа два), и они едут в банк. По дороге «Орёлик» опять неумолчно расхваливает Конраду правильность совершённого им шага и сулит защиту от дворовой шпаны. Часто звучит в его речах и слово «понятия», но вот контекст Конрад не улавливает.

По-хозяйски, как к себе домой, заходит «Орёлик» в банк. – «Нам тут с родственником бабки получить надо», – громко возвещает он, пока Конрад молча косится на тщедушного охранника.

Через двадцать минут в ближайшем переулке Конрад передаёт «Орёлику» три тыщи баксов и ещё какие-то набежавшие проценты – он не мелочится. Оба крепко жмут друг другу руки. «Орёлик» благодарит Конрада, снова ловит попутку – и был таков. Только сейчас до Конрада доходит, что его «партнёр» очень торопится.

…В этот вечер Конрад выжирает очень много водки и благодарит Небеса лишь за одно – за то, что мать, проживавшая в «палёной» квартире, уже умерла.

На следующий день он находит в записной книжке – не своей, а покойной матери – телефон одного Очень Тёртого Мужика. «Это только начало», – говорит Очень Тёртый Мужик и добавляет к этому всё, что он думает о Конраде. А думает он то же, что и сам Конрад: большего позора и падения, чем собственноручно передать одинокому вымогателю свой доход за два года, нет, не бывает и быть не может. Правда, Очень Тёртый Мужик обмолвливается, что в банке наверняка сохранилась видеозапись, как Конрад с «Орёликом» входили в помещение. Но Конрад совершает единственный достойный шаг – не обращается в полицию. Ему впадло веселить и забавлять легавых, разнообразя своим рассказом их унылые будни. Побеждённый должен молчать. Сент-Экс.

Идти в банк за оставшимися десятью тысячами он несказанно боится. Равно как и жить в своей квартире. Он вписывается в плохонький отельчик, где вечерами глушит горькую, а утром – бежит в военкомат. По любым человечьим понятиям смыть беспримерный позор можно только кровью.

А главное – как быть с легитимацией? С оправданием индивидуального существования? Ведь до того момента Конрад утешался тем, что премногие терзания легитимируют его, дают смысл существованию. И вот – такой смачный кикс, столь малодушное цепляние за жизнь, обесценивающее суицидальные позывы юности и превращающие нашего антигероя из байронического Агасфера в ссыкливого вафлёра, в гиперфилистера и супермещанина, коему на нашей земле не должно быть места. А беспощадная память тут же насмешливо услуживает сходными по сюжету сериями.

Воспоминание 24 (15 лет от роду). Широкозадый Геркулес из девятого класса подходит к одиноко подпирающему стенку десятикласснику, достаёт из кармана расчёску и под гогот своих оруженосцев несколько раз проводит ею по чуть приоткрытым губам десятиклассника – забавы ради. И другие десятиклассники с омерзением глядят на покорно выдвинувшиеся вперёд губы жертвы, и тем безнаказанней чувствуют себя воспрявшие духом девятиклассники… И тут же наваливается воспоминание 25 (11 лет от роду) Нет, не отводи глаза, вспомни, как твой соратник по дурдому милостиво взял тебя в поездку в город-курорт, как напились и по дури попали в полицию. Твой-то спутник гордо говорил, какой у него белый билет и сколь жуткая психиатрическая статья, а ты в ногах у фараонов валялся, чтобы не сообщали в институт… И тут же – целый сонм мелких воспоминаний (15 – 20 лет от роду) о том, как в детстве без боя, покорно отдавал встречной урле двугривенные… однажды из них должна была сложиться сумма в три тыщи баксов. Или вот – воспоминание 26 (8 лет от роду). Загуляв в редких гостях, не успел Конрад на метро и вынужден хватать частника. – «Называй цену». – «Да сколько скажешь». – «Четвертак». – «А поменьше не…» – «А поменьше не будет. Я тебя испытывал…» И усталый усатый детина в самом соку вынужден платить искомый четвертак, и всю дорогу домой единственное чувство, будто его сейчас разденут, выкинут из авто и…

Внезапно во мгле проклюнулся блуждающий огонёк. Конрад чисто машинально дёрнулся ему навстречу. Дёрнулся чисто внутренне, в мыслях, но и этого было достаточно, чтобы обнаружить себя.

– Стой, стрелять буду! – загрохотал огонёк, и через мгновение два заснеженных вооружённых лыжника подняли Конрада на ноги, затем сшибли с ног, затем опять подняли и встряхнули.

– Вы кто? – равнодушно спросил тот.

– Здесь вопросы задаём мы, – сказали лыжники и заново встряхнули Конрада, повредив ему при этом какую-то внутренность и вытряхнув из двухсот его одёжек некий небольшой предмет.

Один лыжник, еле удерживая равновесие, грубо крутил обмякшему пленнику руки назад, а другой шарил фонариком по земле. Он успел нашарить красное полицейское удостоверение прежде, чем его полностью занесло метелью.

– Откуда и куда следуем? – испытующе спросил лыжник с фонарём.

Конрад хотел объяснить, что следует на станцию выяснить, почему отрубилось электричество, но голос в очередной раз подвёл его.

– Похоже, Кристоф, это наш сексот. Прём его до управления, проверим.

Лыжники оказались патрульными армейского подразделения, брошенного на помощь местному полицай-комиссариату. Они ещё вяло попрепирались, не бросить ли окоченевать найдёныша в сугробе и не угостить ли его на полную катушку разрывными пулями, но Конрад прервал их споры заявлением о том, что у него для господина Поручика есть важное донесение. От души пинаясь и матерясь, те решили всё же сэкономить боеприпас и порадовать гостеприимное начальство.

Когда Конрад смог выдавить из себя членораздельные звуки, ему даже предоставили идти своими ногами. Конвоиры, проваливаясь в снег, на чём свет стоит костерили режим, которому они пока что верно служили и который не мог выделить им даже завалящие сани; утверждали, что на Аляске в таких случаях используют снегоходы. Конрад хотел возразить, что на Аляске, скорее всего, дороги с подогревом, но не возразил, ибо сам на Аляске никогда не был. Порой, спохватившись, конвоиры всё же хватали арестованного – в такой тьме кромешной фонарь помогает плохо, а руки заняты палками; пока спусковой крючок нащупаешь, даже безногий удерёт. Конрад однако не удирал, а старался взять себя в руки и изобрести себе алиби, когда предстанет перед Поручиком.

Однажды по разговору патрульных Конрад понял, что они уже вошли в посёлок. Правда, ноги по-прежнему утопали в сугробах – кто ж теперь убирает улицы… А ещё раньше он узнал, что на единственной в округе электростанции произошла громадная авария с человеческими жертвами.

Внезапно из мрака выступило здание полицай-комиссариата – в нём горело одно окошко, но как-то тускленько, слабенько. Часового у входа не было.

Один патрульный придержал арестованного, другой снял лыжи. Потом они прикладами подтолкнули Конрада к двери той комнатушки, где горела керосиновая лампа, и его глазам предстал Поручик Петцольд верхом на рабочем столе, предающийся возлияниям вместе с часовым. В углу валялось что-то грузное и бесформенное, кое-как покрытое брезентом, из-под которого выглядывал сине-коричневый шарф и натекла небольшая лужица тёмной жидкости.

Один из патрульных, не по-уставному шаркая и даже не отдав чести, развязно сказал:

– Вот, господин поручик, посмотрите – ваш кадр?

– Разъебаи! Козлы позорные! – гаркнул Поручик во всё горло. – Делать вам не хуя! Честных граждан, наших сотрудников, почём зря хватаете!.. Вы сейчас где должны быть, мать-мать-мать?

– Не волнуйтесь, – ответили патрульные. – Мы же его для выяснения личности…

– У меня же с собой документ, – возмутился вдруг Конрад, рассчитывая на дальнейшую поддержку Поручика.

– Сейчас у каждого второго такой докýмент, – угрюмо прохрипел часовой.

– Верно говоришь, Вальтер, – Поручик Петцольд соскочил со стола. – Ладно, ребятки. Молодцы. Благодарю за бдительность. Погодушка-то, едрит её мать… Пообмёрзли никак, а?.. Ну а теперь вот что… Ты, – он кивнул на часового – и вы оба – марш в комнату три. Там свечка есть. И бутылёк есть, – он благодушно улыбнулся. – А мы тут с господином Мартинсеном побеседуем, так сказать, тет-а-тет.

Патрульные хмыкнули, хихикнули и повернулись – кто через левое плечо, кто через правое. Часовой посмотрел на Конрада ревнивым взглядом и вышел вслед за патрульными, держась за стенку и волоча ноги. Поручик Петцольд опорожнил стакан часового и налил по новой.

– А это?.. – часовой показал на брезент.

Поручик устремил на него взор, исполненный огня, и часовой исчез.

– Ну что стоишь, как неродной. Садись! – царственным жестом указал Поручик.

– Я вообще-то… завтра хотел зайти, принести работку, но вот тут со светом заковыка, я вот сорвался…

– Ой, да не пизди, малыш, – сказал Поручик широко зевая. – Ни хуя ты не сделал. Ну да амнистия… Садись, продрог ты, лошара. Сымай свои унты. Доху скидай. Расслабься… Напужался, дурашка… А я тебе скажу: хуй с ней, с темнотой. Темнота – друг молодёжи, а значит и наш друг…

– Я… к пятнице всё сделаю. Как штык, – жалобно пискнул Конрад, не желая садиться. Пискнул наобум: счёт дней недели он давно потерял.

– Сядь, мудила, и не порть воздух, – взорвался Поручик.

Конрад застыл столбом, хотя немилосердно устал.

– Налить тебе?

Конрад проявил колебания.

– Не стремайся. Сядь.

Конрад сел и стал дёргаться.

– Не дёргайся. Пей.

Конрад выпил, пошло плохо.

– Не торопись. Заешь.

Конрад заел и стал очень грустный.

– Грустишь?

– Мм…

– А хренá грустишь, сука? Мы победили, ура.

– Кто?

– Да сволочи, едритвою, сволочи…

– А кого?

– Как тебя за твою политическую безграмотность к стенке не поставили?

– Сам удивляюсь, – чистосердечно признался Конрад.

– Хошь поставлю?

– Не хочу.

– Ну, ну, ну… а кто у нас больше всего умереть хотел?

– Устал хотеть, – парировал Конрад.

– Ну живи, сука, живи!

Конрад уже сам себе наливал и соображал… соображал, надо ли вообще соображать.

– Так кого победили-то?

– Козлиная голова, а ещё лингвист… Если сволочи, то кого они могли победить?.. Да не бойся ты, чудо…

– Х-хороших людей – так? – Конрад сказал.

– Ура! – Поручик сказал. Хотел чокнуться.

Конрад не спешил чокаться.

– Я глупый. Я ничего не понял, – сказал.

– Чокайся, падла, – возопил Поручик. Машинально звякнуло стекло о стекло.

Внезапно перед Конрадом на столе возник новенький портсигар.

– Кури.

– Спасибо.

Постепенно разрозненные слова Поручика сложились в единую, хотя и зияющую пустотами картину. Изловлены Айзенберг – крупнейший мафиози, метящий в диктаторы, и его ближайшие сообщники. Конфискован огромный обоз-лабаз – всё, что наработали контролируемые им предприятия; масса денег, валюты и т п.

– Заправилы, воротилы… хаха… диктатором хотел… пидорок… его свои же и продали, хаха… Скрутим гадов, всех скрутим, – как считаешь, Конрад?

– Скрутим! – с готовностью подтвердил Конрад.

– Но Айзенберг – надводная часть айсберга. Много их ещё, агентов мирового сионизма. Вон – Нордландия с Ливонией безвозвратно отделились. Ну и хуй с ними: баба с возу – кобыле легче… На юге казачишки раздухарились – пять полков на столицу двинули. Как не так!

– Как не так! – эхом отозвался Конрад. И вдруг добавил решительно: – Что со светом?! – Или, может быть, хотел добавить. Но Поручик его понял:

– Пиздец свету. Без энергии вся волость. – А ты, потребитель хуев, пошёл бы и восстановил электростанцию! Погоди, вот зэков прибавится – заткнём прорыв. И если к пятнице (сегодня – среда) свой долг перед Отчизной не выполнишь, и ты такой чести удостоишься.

– Отдаю должное вашей мудрой справедливости. Но, г-н Поручик… всё же для работы должны быть созданы минимальные условия. Минимум двух условий мне не хватает.

– Хошь, ЖЭСку дам – но чур сам оттаранишь.

– Чего-чего?..

– Жидкостную электростанцию.

– А как с ней обращаться?

–А не знаешь как – печку топи, не поленись. Ты что думаешь – всегда электричество было? Кроме того, поройся: должна быть где-то в доме керосинка.

– Ладно, свечками обойдусь… Главное – печь натопить.

– Флаг тебе в руки и хуй навстречу… Второе условие?

– Ваше благородие, мне бы музончик послушать….

– О, милости прошу к нам, с музончиком-то… Скучно ведь в нашем комиссариате. А что у тебя за музло? «Пёпл» есть, «Флойд»?

– Моцарта послушать хочу, – сострил Конрад и этой остротой спас себя. Поручик принял его слова за чистую монету.

– Пиздуй, слушай Моцарта… Вот тебе батарейки, засранец ёбаный

Поручик выложил перед гостем металлические цилиндрики, подлил жидкости в его ёмкость и подсел к нему чуть ли не вплотную. Садистская пауза – и вдруг:

– А признайся, Конрад Мартинсен: не был ты в армии.

– Да? А где же я тогда был?

Поручик склонился к самой физиономии Конрада. Полупрошептал:

– А где ты был, я тебе расскажу. Третий раз женился. Ребёнка сделал.

– Да?.. А Дитер?.. Я тут недавно однополчанина встретил…

– Не знаю, не знаю… Может, и встретил. Только это не однополчанин был.

– А кто же?

– А мало ли кто? Может, твой ученичок бывший. Школьный.

– Так я же в столице учил… Как он сюда-то попал, в эту губернию?

– Да также как и ты! – внезапно возвысил голос Поручик. – На велосипеде! Или на мотоцикле. Допускаю даже, что на тачке. Отечественная, старая модель. Как «мерсы» добываются, ты его вряд ли научил,.

– Но сколько лет прошло… Как мы друг друга узнали? Он же тогда совсем маленький был…

– А он тебя первым узнал. Ты-то с тех пор не шибко изменился. Оплешивел только, разве что.

– Вот как… – недоумённо застыл над стаканом Конрад. – А… А… военный билет?

– На барахолке купил.

– А шинель?! – воскликнул Конрад обрадованно.

– Шинель?.. Ах да, шинель… – Поручик весь вперёд подался, «козу» показал, глаза-де выколю. – Это хорошо, что шинель. Так вот слушай, рядовой необученный, ранёхонько ты на дембель собрался. Помнишь, что тебе сказано: дембеля не будет!

– Это в каком смысле?

– А не будет – и всё.

Много чего ещё говорил Поручик Конраду. Даже утверждал, что не 31 год ему, а все 35, и:больше, и следовательно, хронология воспоминаний в его башке неверна в корне. («А 33 мне было?» – ошарашенно спросил Конрад. – «Не»). И выглядит Конрад немолодо, и гражданская война уже давным-давно бушует, а Конрад всё это время пролаялся с очередной женой и ничего не замечал. В сумбурном сознании Конрада мелькали какие-то сполохи, обрывки индивидуального существования, ошмётки былых событий. И понимал он смутно, что не он здесь прав, а как раз таки Поручик: недаром память не сохранила ни одного воспоминания, относившегося к военной службе, и история с «Орёликом» приключилась где-то в разгар его женитьбы. И наличие у него, Конрада, ребёнка даже как-то объясняло его малодушное тогдашнее поведение: было, значит, что терять. Вот только где он нынче, сей ребёнок?

– Кстати, милостивый государь, – продолжал Поручик, вдруг переходя на уставное «Вы» и несколько отодвигаясь назад, – вы тут вздумали играть частного детектива, самодельного дознавателя, сыскаря и следака в одном лице… Наивно, наивно… Нешто вы думаете, кто-то в самом деле что-то знает, а если и знает, то вам расскажет? Вы же даже методикой допроса не владеете! Вот – учитесь у меня, пока жив, как показания выбивать! А между прочим, знаете ли вы, кого я сегодня перед самым вашим визитом допрашивал? – Поручик кивнул головой на брезент. – Физрука из земучилища, вот кого! Четыре раза холодной водой отхаживать приходилось – настолько, бля, сука, скрытный и несговорчивый. Так как вы думаете, кому он поведает правду – вам, мастеру разговорного жанра, или мне, заплечных дел мастеру? А вы верите таким брехунам, как он, и не верите мне, носителю истины в конечной инстанции! Сказано вам – Алису Клир убил Землемер, значит, Землемер и убил, и больше вы ни от кого ничего не узнаете!

– Хорошо, тогда, может, скажете, кто написал книгу о Землемере?

– А это так важно?.. Я вот собираюсь сообщить вам куда более ценную и полезную информацию, с двойным грифом секретности, как глубоко уважаемому коллеге, никому ни гу-гу… Насчёт Землемера вашего любимого, насчёт кого же ещё… Бежал ваш Землемер. Уклонился, так сказать, от справедливого возмездия. Прямо накануне образцово-показательной судебной расправы. Такие вот дела, комиссар вы наш Мегрэ!

Конрад не сразу нашёлся, что сказать на это.

– Вот вы говорите – секретная информация… Но если это правда, то об этом уже знает каждая собака в губернии и далеко за её пределами. Он ведь соберёт толпу сторонников и таиться не будет, перейдёт в контрнаступление…

Поручик только рукой махнул.

– Действительно, в нашей гражданской заварушке появится новый – точнее, чуть подзабытый старый – игрок. Ну и что с того? Где гарантия, что тысячи партизан пристанут к настоящему Землемеру, а не к самозванцу, пользующемуся его именем? Или вы думаете, он всем мошонку свою изувеченную демонстрировать будет? На членовредительство-то каждый способен, раз такая пьянка… По официальной версии суд над Землемером свершится в срок, и будет этот суд безжалостен.

– Но ведь благодаря книжке его теперь вся страна знает в лицо! – возразил Конрад.

– А вы так уверены, что на обложке и врезках изображён именно тот, кто известен под именем Землемера? Вы думаете, это единственная книжка, и нет других, с другими иллюстрациями? Нет, наивность твоя, – Поручик сменил регистр, – не знает границ.

В результате Поручик дал Конраду новое поручение. В новом году намечается возвращение в родные пенаты местной урлы. О её настроениях надо узнавать и докладывать, как это было с неформалами – опыт у Конрада есть. Да, кстати: если вернётся хозяйка – а она по всем данным должна вернуться – следить за её настроением тоже. Ну и что, что она с тобой не разговаривает? Значит, разговори.

Усталый, но довольный, с новым фонарём в руках, шёл Конрад наутро домой. Метель уже давно улеглась. Подморозило, хотя обесчувственной физиономии Конрада это было уже всё равно. Свежий снег скрипел и искрился в свете фонаря.

Затем Конрад проследовал в комнату, зажёг свечу и стал топить печь.

Неумело поворошил угли кочергой.

Минут пять Конрад глазел, как материя меняет форму. Погрел у огня окоченелые руки. Затем ещё плохо гнущимися пальцами нащупал в кармане даренный Поручиком портсигар…

…Засунув сигарету в зубы, Конрад не стал сразу закуривать, а подошёл к тумбочке и достал завёрнутый в одеяло магнитофон, а затем и кассеты. Перебрал почти все, выбрал одну, на которой было написано:

«Deep Purple in Rock. 1970».

«Нравится моей герле диск «ин рок» дип пурпуле», – прошептал Конрад слышанную когда-то частушку. Пульс его участился. А ну как ящик не запашет…

Проверил: пашет.

Вставил кассету.

Нажал «Play».

Подошёл к окну, растворил форточку.

В это время Риччи Блэкмор без всякой раскачки пустил по хлынувшему в помещение морозному воздуху лихую стаю не то шестнадцатых, не то тридцать вторых.

Конрад озаботился.

После кратковременной душевной борьбы он нажал перемотку и без сожаления промотал первую вещь, нахраписто-забойную «Speed king», как впрочем и вторую, затасканно-штампованную безделицу «Bloodsucker».

А потом резко тюкнул «Stop».

Ясное дело, попал не сразу. Чуть мотанул вперёд, чуть назад, поймал угасающий хвостик Bloodsucker’а и сразу плюхнулся на корточки, чтобы прикурить от углей.

Далее Конрад оседлал дубовый табурет и произвёл первую затяжку. Магнитофон глухо саккомпанировал: «Пу-пу-пумм».

Конрад посмотрел на свечу. Он ни за что не прикурил бы от неё. Вновь тихохонько ухнуло: «Соль-соль-ля».

И опять три безоговорочных удара снизу и скупой багрово-сизый узор наверху. И опять.

Конрад предельно сосредоточился. Оконное стекло отразило красный зев печки.

Ровный голос сказал ему:

«Sweat Сhild in time,

You'll see the line

The line that's drawn between the good and the bad

See the blind man shooting at the world

Bullets flying taking toll

If you've been bad

Lord I bet you have

And you've not been hit by flying lead

You'd better close your eyes – aaaah –

Bow your head

Wait for the ricochet»

Uuuh uuuh uuuh uuuh

Uuuh uuuh uuuh uuuh –

всемирный скорбец, плач отца над павшим сыном, нытьё прохудившегося желудка, всхлипы сгнившего зуба. Не вылечит мир тот, у кого болит зуб, – но тому у кого зуб не болит, не взбредёт в голову спасать мир… Горюшко луковое, бедушка хренова, злосчастье достопечальное.

Aaah, aaah, aaah, aaah

Aaah, aaah, aaah, aaah –

и в столпотвореньи теней живущих и канувших, понурых спин и стёртых ликов нет-нет да возжгутся воспалённые глаза и озарят царство непроговоренных жалоб. Отверзтые очи опущенного, зыркающие зраки зашуганного… Вот – взорлил крик над глухим бýханьем, вознёсся вопль над басовитым урчанием, вздрогнули стены и взбрыкнула крыша тюрьмы человеческой. – I wanna hear you sing (по другой версии – scream)

Aaah, aaah, aaah, aaah

Aaah, aaah, aaah, aaah –

взлёт на «ля» второй октавы, рушащий крыши кутузок и каталажек, дистилированная боль, не обременённая телесной оболочкой, экстракт человечьего боления, сиречь воления, взвизг обнажённых нервов, теряющийся во времени и взрывающий вечность, вкручивание в штопор, вход в петлю Нестерова, к безмолвному межзвёздью, вжжик по Млечному пути…

А теперь голимый ритм, стук, трах, грохот – лязг оголённых нервных окончаний, потом – завыванье-зазыванье гитары.

И вместе с гитарой Ритчи Блэкмора мечется болявая душонка по галактикам, рисует параллаксы – парсеки вправо, мегапарсеки влево. А орган Джона Лорда, словно душевная болячка, пристал к ней, не отпускает – то расходится вразлёт, то смыкается в унисон. Наперебой, напролом, напробой – резвым аллюром по иномирью, по инобытию, по инопланетью. Лихой лихорадочный лихопляс в лихоманке сквозь лихолетье. Свирепый свист свинца вдогонку. И конечно же, скоростной скач коней беспредела в конце. Назад, в мир сей.

Конрад давно уже докурил и выбросил съёженный фильтр. Магнитофон глухо саккомпанировал: «Пу-пу-пумм».

Конрад посмотрел на свечу. Он ни за что не прикурил бы от неё. Вновь тихохонько ухнуло: «Соль-соль-ля».

И опять три безоговорочных удара снизу и скупой багрово-сизый узор наверху. И опять.

Конрад предельно сосредоточился. Оконное стекло отражало красный зев печки.

Ровный голос вновь сказал ему:

«Sweat Сhild in time,

You'll see the line

The line that's drawn between the good and the bad

See the blind man shooting at the world

Bullets flying taking toll

If you've been bad

Lord I bet you have

And you've not been hit by flying lead

You'd better close your eyes – aaaah –

Bow your head

Wait for the ricochet»

Uuuh uuuh uuuh uuuh

Uuuh uuuh uuuh uuuh –

всемирный скорбец, плач отца над павшим сыном, нытьё прохудившегося желудка, всхлипы сгнившего зуба. Не вылечит мир тот, у кого болит зуб, – но тому у кого зуб не болит, не взбредёт в голову спасать мир… Горюшко луковое, бедушка хренова, злосчастье достопечальное.

Aaah, aaah, aaah, aaah

Aaah, aaah, aaah, aaah –

и в столпотвореньи теней живущих и канувших, понурых спин и стёртых ликов нет-нет да возжгутся чьи-то воспалённые глаза и озарят царство непроговоренных жалоб. Отверзтые очи опущенного, зыркающие зраки зашуганного… Вот – взорлил крик над глухим бýханьем, вознёсся вопль над басовитым урчанием, вздрогнули стены и взбрыкнула крыша тюрьмы человеческой. – I gotta hear you sing (по другой версии – scream)

Aaah, aaah, aaah, aaah

Aaah, aaah, aaah, aaah –

взлёт на «ля» второй октавы, рушащий крыши кутузок и каталажек, дистилированная боль, не обременённая телесной оболочкой, экстракт человечьего боления, сиречь воления, взвизг обнажённых нервов, теряющийся во времени и взрывающий вечность, вкручивание в штопор, вход в петлю Нестерова, к безмолвному межзвёздью, вжжик по Млечному пути…

Чу! Вящий ритм, стук, трах, грохот – лязг оголённых нервных окончаний, глиссандо всех инструментов в беспощадные когти Абсолюта, низвержение в Мальстрём, ad libitum к Альфе и Омеге. И всё это под истошное «Oh god no» увлекаемой в водоворот гибели бессмертной искорки твоей –

Финальный аккорд. Пиздец. Лопанье перетянутых струн. Только одно колёсико душонкового механизма откатилось в сторону и вертится почём зря, затухаючи.

 

15. Новогодие

Всё время, что Конрад был на Острове один, он ограничивал ареал своего обитания кухней и своей комнатой. В апартаменты Анны он и носу не казал, тем более, что был убеждён в том, что уезжая, хозяйка закрыла всё на ключ.

И вот оказалось – ни фига подобного. По всему промёрзшему дому можно было ходить беспрепятственно. И Конрад, столкнувшись с таким обстоятельством, решил обследовать бесхозное жильё. Передвигался он по нему в носках, украдкой, утайкой, с бешено колотящимся сердцем, хотя веры в то, что хозяйка вернётся, у него не было ни грана.

Лишь Волшебная Комната была заперта – и Конрад немало этому огорчился: уникальный микроклимат мог пострадать в такую холодину, деревянные артефакты – рассохнуться. Но вот комната Профессора, скажем, была вполне доступна. Из неё, конечно, выветрился дух больничной палаты. Наскоро были уложены стопками ветхие газеты, наглухо заправлена кровать, пара образков в киотах украсила стол – вот и всё, что изменилось по сравнению с теми днями, когда Конрад чуть ли не каждый день переступал этот порог. А теперь казалось, помещение было готово принять нового жильца, такого же безликого, как оно само.

Но Конрада, естественно, больше всего интересовала комната Анны. Может быть, здесь таились какие-то улики, способные пролить свет на смерть анниной сестры. Но по-хорошему следовало бы просмотреть содержимое всех столов и шкафов, на что Конрад при всём желании решиться не мог. Он на цыпочках бродил по небольшому помещению, стараясь уловить хоть какой-то след индивидуальности хозяйки – и не мог. Мебель была прочная, старинная, такая же как во всех комнатах этого дома, на стене висели картина Богданова-Бельского «Устный счёт» и два эстампа с изображением экзотических стран, как это бывает в гостиничных номерах. В книжном шкафу, уставленном собраниями сочинений классиков из стандартного интеллигентского набора, стояла фотография девушки лет двадцати двух – трудно было сказать, была ли то Алиса или сама Анна, ибо профессор Клир признавался, что сам не в состоянии был различить дочерей. Как бы то ни было, фотографий обеих близняшек вместе на видном месте не обнаружилось. Был здесь и небольшой письменный стол, накрытый клеёнкой; на нём стояли пустая ваза и икона Богоматери, опять же в киоте; лежали письменные приборы и пустой блокнот. Необычно смотрелся только задубевший клавесин в углу и прислонённая к нему виола да гамба в чехле – Конрад слегка пощупал: кажется, с утеплением.

Вскрыть, взломать стол и нижние дверцы шкафа! Вытряхнуть содержимое и вычислить, что чьим почерком написано! Велико искушение, да старорежимное воспитание мешает. Ну, или не воспитание, а страх перед тем, что взлом будет обнаружен. А впрочем… тут даже на ключ нигде не заперто!

В полумраке, кое-как прикрывая рукой свечу, чтобы не капнуть воском на пол, Конрад осторожно выдвинул верхний ящик стола. Там обнаружилась толстая стопка листов, исписанных бисерным, чётким почерком Анны. Конрад слишком хорошо знал её руку – тем же почерком были написаны обращённые к нему указивки.

На сей раз это оказались стихи. Строки так отчётливо группировались в катрены и терцины, что с первого же взгляда стало ясно: сонеты. Их смысл упорхнул от Конрада: что-то настроенческое, полутона. Конрад же воспринимал только целые тона и тритоны, поэтому заметил только, что последняя строка первого сонета повторяет первую строку второго.

В результате он понял, что держит в руках венок сонетов: цикл стихотворений по четырнадцать строк, складывающихся в «магистральный» сонет. Но стопка листов была слишком увесиста и толста; одним венком сонетов дело тут не ограничивалось.

Профессиональное чутьё не обмануло Конрада: то был не венок, а целая корона сонетов – четырнадцать венков, вкупе образующих собственный «магистрал». И хотя дальше формального анализа Конрад никак не мог продвинуться, он воспылал уважением к автору сего: корона сонетов – явление в наши дни редчайшее, свидетельство высочайшего мастерства.

Причём под первой стопкой обнаружилась вторая. Ещё одна корона сонетов. Под ней лежала и третья.

От зависти Конрад, беспомощный в стихосложении и несведущий в выражении тончайших душевных движений, оставил надежду повнимательней вчитаться в эти стихи, зато твёрдо убедился, что автором была Анна: кое-где имелись зачёркивания и вставки, выполненные той же бестрепетной рукой.

Воск со свечи всё же капнул, но к счастью, на стенку ящика, а не внутрь. Конрад опомнился и тщательно стал восстанавливать аккуратные стопки. Это у него почти получилось.

Во втором ящике оказался гербарий какого-то лохматого года. Под гербарием явно лежало ещё что-то, но Конрад испугался рассыпать сухие листья и задвинул ящик обратно.

Оставался нижний ящик. И тут Конрад увидел толстую папку, перехваченную тесёмкой. Отправив сердце в самые пятки и рискуя устроить пожар, Конрад зажмурился – и развязал тесёмку.

Когда же он отверз зеницы – выяснилось: он нашёл, что искал. Тем же мелким аккуратным почерком, без исправлений и помарок, страница за страницей Конраду открывалась уже знакомая ему Книга Понятий – жизнеописание Землемера до рокового случая с Алисой Клир. Он не удержался и долистал до своего любимого места:

Из «Книги понятий»:

Когда Землемер «откинулся», он вскоре прекратил междоусобные разборки в своём районе и, встав во главе местного иммигрантского сообщества, начал превращать район в экстерриториальную зону. Вскоре в гетто установились свои порядки, в корне отличные от законодательства той страны, где оно размещалось. И местная полиция боялась переступить границу гетто, которое росло и ширилось за счёт крепнущего притока новых иммигрантов из Страны Сволочей. Землемер верховодил общиной и обеспечивал её связи с внешним миром – местным языком он в тюрьме овладел в совершенстве.

Совершённое им резонансное преступление по-прежнему вызывало во внешнем мире невероятный интерес. Было известно, что навещавшие узника священники так и не смогли обратить его в свою веру, а вот с социальными педагогами он охотно сотрудничал, внушая им, что осознал прежние ошибки и путём индивидуального террора впредь не пойдёт. И в тюрьме, и после освобождения его пачками доставали корреспонденты. Не папарацци, нет – он ещё в кутузке обозначил, что гламурно-глянцевым ловить с ним нечего. Простые газетчики, тонкошеие деликатные мальчики и перекормленные гамбургерами деловые девочки норовили побазарить за смысл жизни, справлялись о планах и о согласии/несогласии с цитатами из де Сада и Маркузе. Сначала он вежливо и улыбчиво выслушивал мировоззренческие притязания интервьюеров, легонько трепал их по щёчке и продолжал траекторию своей судьбы. Затем он пару раз выковыривал своим любимым ятаганчиком незатейливую змейку на потных ладошках назойливых правдоискателей и лениво объяснял им выгоду их новой отмеченности. Кое-кого он даже увлёк в свою веру и припряг к своей отаре.

Отара росла быстро – всё больше землячки-соотечественники, но всё чаще попадались и аборигены, для которых Землемер был знаменем антропоцентризма и «максимального гуманизма», видящего предназначение человека в решении максимальных задач и не согласных «оставить его в покое». Когда к армии Землемера приставал абориген, босс сразу отмечал и привечал его больше прочих и демонстративно перетирал с ними темы и проблемы, а землячкам беспрестанно поручал ответственные задания, лишь бы сбагрить их с глаз долой. Те роптали, он клал на ропот. Пусть ропщут.

Но однажды, отправив своих орликов на рутинную экспроприацию, он собрал всех местных в своём логове и укорив, что пора б нюхнуть и пороху, поставил им первую сколько-нибудь интересную задачу.

Требовалось всего-то проникнуть во вдовью квартирку миссис Дэвидсон, изнасиловать и убить хозяйку и унести на себе столько, сколько выдюжит хлипкая аборигенская кость.

Пока все, молчаливо сопя, проникались сказанным, поднялся сосед помянутой вдовы Стив, безбашенный фрирайдер и хладнокровный бейсер. Он сложил руки за спиной, чтобы выдвинуть грудную мускулатуру и, перекатывая во рту обесвкусневшую жевачку, изложил соображения.

Босс, сказал Стив, ты мельчишь. Мальчики застоялись, а ты предлагаешь им слегка ковырнуть в носах. Мы хотим крови врагов наших, сильных, свирепых и достойных нас, мы хотим крови нас самих, сильных, свирепых и достойных наших врагов, мы воины и хотим сразиться с воинами. Вон Хрипатый, рождённый в каких-то пятистах километрах от твоей родины, разборзелся не на шутку, так не пора ли пригнуть ему выю и подломить роги?

Босс выслушал, после чего подозвал краснобая к себе. Тот приблизился, не переставая излагать.

Я понимаю, сказал Стив, если бы вдова Дэвидсон была толстосумшей, жрицей презренного чистогана. Я понял бы, и если бы она была вокзальной побирушкой, шизофреничкой и наркоманкой, позорящей нацию и расу. Но она не то и не другое. Всю свою жизнь она проработала секретаршей в страховом агентстве и честно выстрадала свой скромный пенсион. Она любила мужчин, растила детей и сажала цветы.

Землемер не перебивал, выслушал Стива до конца. После этого он шаркающей походкой приблизился к оппоненту и вдруг цепким пальцем-крючком сцапал его за выпирающий, ходящий взад-вперёд кадык. Стив руками и ногами попробовал отодвинуть Землемера на должную дистанцию, но тот не ослабил хватки. Вскоре тело Стива обмякло и мешком рукхуло к ногам Землемера, а тот победоносно продемонстрировал собравшимся кадык ренегата, вырванный с корнем.

Пойдёмте, братия, сразимся со вдовой Дэвидсон, сказал он, позёвывая и поигрывая трофейным кадыком.

Братия поднялась в квартиру вдовы и увидела полну горницу земляков босса. Одни сгружали вниз скудный вдовий скарб, другие совали забурелые члены во все мыслимые отверстия бездыханного тела, в частности, ножевые и пулевые. Когда вошёл босс во главе шоблы местных, они приостановились. Босс чётким движением вложил в охладелые уста кадык Стива и молча обозрел шоблу.

Отныне и в этом краю смердящего смрада узнали, что воин, который мочит только воинов,– ещё не воин.

Не будем описывать, как Конрад, поминутно прислушиваясь и озираясь, уминал листы в безукоризненную пачку и как трясущимися пальцами завязывал тесёмки – не факт, что тем именно узлом, каким они были завязаны изначально. Тем временем воск со свечи накапал на стол, и Конрад долго и малоуспешно отколупывал его; между тем совсем стемнело, и каждый стук барабашки заставлял злоумышленника содрогаться всем телом.

Наконец, последствия вторжения вроде были устранены, и Конрад поспешил туда, где печка; обул, наконец, валенки и потихоньку собрался с мыслями.

Где в этом доме покои покойной Алисы? Ни в одной другой комнате не было ничего, что указывало бы на присутствие здесь каких-нибудь полгода назад ещё одной молодой женщины. Между тем почерк, каким было написано житие Землемера, явно был идентичен тому почерку, которым писались инструкции ему, Конраду. Конечно, у близнецов мог быть схожий почерк, но ведь все говорили о том, что сёстры весьма разнились по характеру. Так кто же, блин, написал Книгу Понятий?

А вечером резко, будто компрессор, заскрежетала тяжёлая входная дверь. Конрад сперва напрягся, думая, что некие нехорошие люди залезли разжиться поживой, но он ошибся – вернулась заснеженная, по-зимнему бесформенная Анна.

Настырной мухой Конрад закрутился вокруг неё, помогая высвободиться из объёмного, но не слишком теплоёмкого салопа, даже помогая разматывать помимо незаменимой шали ещё два плебейских, изъеденных молью платка, умудрившись даже поцеловать полуотмороженную кисть, с трудом отодранную от грубой до ежовости рукавицы. «Сейчас я вам чайничек поставлю… кипяточечку… вы голодная, небось, как…» Анна рассеянно глядела на притолоку двери в смежную комнату, но едва она осталась в тёплой кофте и брюках, едва более-менее очертились линии талии и бюста, резко шагнула прочь от мельтешаще-заботливых рук Конрада. Прежняя монументально-скульптурная и гимнастическая Анна чеканным шагом была готова проследовать в свои апартаменты, навстречу неприступному сну праведницы.

Но не проследовала. Голосом гаишника при исполнении она крикнула Конраду:

– Почему в кухне так насвинячено? И посуда не вымыта? – и принялась драить, мыть, чистить, не говоря больше ни слова. Конрад не стоял сложа руки – тоже стал драить, мыть, чистить, но Анна словно не замечала запоздалой помощи и споро, скоро ликвидировала разруху на пятачке, где в одиночку коротал свои дни Конрад.

И когда с уборкой было покончено – а покончено было далеко не сразу, Анна таки резво пошла в свою комнату.

– Но как же вы там? Надо здесь, где печка! – протестующе взмолился Конрад.

Анна не удостоила его ответом. Конрад какое-то время пребывал в раздумьях – неужели она вздумает спать в до основания выстуженной комнате, в каком-нибудь спальном мешке, оставляя его самого здесь, на тёплой печке?

– Анна! Анна! Куда же вы? – но на сей раз в комнате, украшенной бессмертным полотном Богданова-Бельского, хрумкнул настоящий замок.

Печка своим зевом выходила в кухню, задом – в комнату Конрада. Больше ни одно помещение в доме не отапливалось?

Конечно, Конрад так и так не лёг бы спать до утра. Но одно дело – просто не спать, а другое дело – терзаться совестью, пока хозяйка замерзает насмерть. Надо что-то предпринять.

Опять бежать к Поручику, умолять его доставить ЖЭСку или как её там? Ну, допустим, доставит – так спиздят же соседушки, как пить дать. Не может быть, чтобы терпели такой выборочный патронаж над отдельно взятым домом. Тем более они нынче того… вооружённые. Да и вообще, бежать к Поручику далёко, он небось, зараза, дрыхнет… если вообще не уехал в губцентр – как-то он отнесётся?

Конрад стиснул буйну головушку, завернулся в телогрейку и выбежал на улицу. Благо вчера потеплело – градуса два-три мороза. «Буду куковать здесь до утра, – решил Конрад. – Из солидарности».

В окне Анны, что интересно, горела свеча. «Не спит. Значит, ждёт от меня чего-то. Не будет же она замерзать почём зря… Небось инспекцию комнате делает. Сейчас обнаружит, как тесёмки в папке завязаны…» Итак, топай-ка ты Конрад, снова до посёлка, ищи его высокоблагородие, падай ему в ножки, ползай на брюхе.

Впрочем, вскоре в комнате Анны заслышались глуховатые позвякивания клавиш. Заиндевелыми пальцами хозяйка словно разогревала инструмент в условиях рождественской стужи.

Эпоха Люлли, Рамо, фарфоровых статуэток, пудрёных париков, кружевных рубашек и шитых бисером камзолов. Блохоловки под надушенными одеждами. Мужчины, похожие на пуделей, и женщины, похожие на болонок.

Конрад встал под дверью Анны и самозабвенно слушал её игру. Соскучился он по этим звукам. До самозабвения.

Шестым ли чувством хозяйка уловила близкое присутствие любителя полакомиться на дармовшинку, или же Конрад, сам того не замечая, вновь подпевал музыке – факт, что вскоре клавесин стих и дверь распахнулась, с размаху огрев Конрада по уху. Из комнаты дохнуло теплом. Где его не было – так это в словах Анны:

– Кстати: я удивляюсь, как это дом до сих пор не сгорел! Кто и зачем учил вас топить печку?

(Оказывается, у Анны в комнате была небольшой изразцовый камин, который Конрад, будучи поглощён своими задними греховными мыслями, в своё время попросту не заметил).

– Стефан… в холодном августе… На всякий случай.

– Вы сами его просили?

– Так точно.

– Плохо учил, значит. Весь дом провонял дымом.

– Но я старался как можно реже топить… Я всё больше… калориферы…

– Представляю себе, сколько вы нажгли электричества!

– Но ведь потом электричества вообще не было…

– Платить по счетам всё равно надо – случись хоть каменный век.

– Но мне же как-то надо было выживать…

– Веская причина, о да, – сказала Анна с сарказмом. – Ступайте.

А за завтраком грянуло:

– Конрад, вы свою миссию выполнили. Я убедительно прошу вас покинуть мой дом.

– Что вы подразумеваете под «моей миссией»?..

– Вот-вот. Ваша миссия толком не понятна ни мне, ни вам. Будет лучше, если вы оставите меня одну.

Конрад потёр ногу о ногу, как это всегда делал в минуты душевного волнения. Он лихорадочно искал связные слова для следующей реплики.

Наконец он изобрёл её:

– А если я, допустим, вас не послушаюсь? Вы что – позовёте на помощь ангела-хранителя в погонах?

– Он, кажется, не только мой, но и ваш ангел-хранитель. Кажется, вас он обеспечил работой, а не меня. Со всеми вопросами, как вам быть дальше, к нему и обратитесь.

– Да, но куда вы мне прикажете деваться?

– Обратитесь к вышеупомянутому ангелу-хранителю.

Конрад не придумал ничего лучше, как бесстыже «давить на жалость».

– Анна… милая… не гоните меня. Я понимаю… от меня одни убытки и никакой реальной пользы. Я знаю, вы подозреваете меня в том, что я… – Конрад обеими руками закрыл себе рот, чтобы не выговорить «убил вашего отца». – Но я не то… Совсем не то… Я…

– У вас, оказывается, богатое воображение. Я ни в чём вас не виню и не подозреваю. Просто не желаю жить с вами под одной крышей – вот и всё.

– Анна, но… но как же вы будете жить одна… В такие опасные времена?

Анна едва заметно вскинула голову, давая понять, что она всё сказала.

Конрад достал из рукава последний козырь. Вот только он сам не понимал, в какой игре.

– А вы знаете, что Землемер не убивал вашу сестру? И что он бежал из зоны?..

Анна демонстративно обратила к Конраду царственную спину. Тот совсем поник.

– Сколько вы мне даёте на сборы? – пробубнил он.

– У вас что – тридцать чемоданов? Я вам дам деньги на дорогу…. Поезд отправляется… так, одну минутку… ага, послезавтра. Так что можете особенно не торопиться.

Изгоняемый постоялец недвижно сидел на стуле, словно что-то соображая. И вдруг сообразил. Он натужно, изо всех сил улыбнулся и попытался поднять на Анну испуганные глаза:

– Разрешите мне в таком случае высказать мою встречную просьбу.

– Только поскорее…

– Вы знаете, какое сегодня число?

Конрад показал глазами на отрывной календарь – тот был на последнем издыхании.

– Через три дня Новый год. Я бы очень просил вас… я понимаю, что… вы знаете… Иноземное Рождество мы уже пропустили, а… Новый год… понимаете, единственный праздник, который отмечают все… В общем… разрешите мне встретить Новый год с вами. Я прекрасно понимаю, каково вам сейчас, но Новый год есть Новый год, и я… – прорезавшимся крепнущим баритоном Конрад вдруг даже как будто жёстко поставил условие. – В общем так. Независимо от того, что там происходит у меня и у вас… время-таки движется. Я вас прошу об одном дне примирения. В этот день не будет ни Конрада Мартинсена, ни Анны Клир… будут Дед Мороз и Снегурочка. Мы украсим голубую ель… Есть у вас ёлочные игрушки – отлично, нет – так сделаем их сами. Я – сделаю… Подарки вам подарю…

– Откуда у вас мешок подарков? – спросила Анна, внезапно рассмеявшись, и Конрад в ответ тоже просиял от уха до уха.

– Анна… да чтоб у меня… для вас не нашлось подарков? – обрадовался он и, оторвавшись от стула, торопливо вышел.

(У Конрада стал совсем ни к чёрту мочевой пузырь – последствие летних экзерсисов с задержкой мочеиспускания. Ему хотелось по нужде каждый час, и ничто не могло отсрочить необходимость отлить).

Содружество Дракона и Лилии продолжилось и на следующий день:

– Конрад! Эй, Конрад! Слезайте с печи! Всё равно топить её больше нечем.

Конрад лежал, между прочим, не на печи, а очень даже на диване. Он застегнул штаны, подошёл к окну и выглянул.

– Угля не дадут больше, – сказал он.

– Откуда вы это знаете? Догадались?

– Я давно это знал. Понимал.

– Мы же втридорога платили за этот самый уголь!

– Ну и что… Тут даже не коммунальщики виноваты. Угольные залежи страны истощились. Всё из недр земли высосали. Орешек пуст.

– Чем же мы будем печи топить? Дровами?

– А где вы их возьмёте, дрова?

– А! Вы к тому, что и леса все повырубали.

– Ну пока что не все. Этого ждите годика через два. Но кто вам позволит рубить общественные леса? Или леснадзор здесь слабый?

– Когда не пьяный…

– Кто это там у развилки всё порубал? Я думаю, леснадзор. Ему ж одному только и можно…

– Что же тогда, Конрад?

– Сперва придётся яблоньки ваши рубить. Это ваша собственность.

– Яблоньки рубить? Вы спятили?

– Ну так замерзайте, – сказал Конрад и отошёл от окна.

За приготовлением ужина был израсходован последний газовый баллон.

– Интересно, – говорил Конрад, по обыкновению причавкивая. – Что пишут об энергетическом кризисе в газетах?

– А вы знаете что? – задумчиво сказала Анна. – Есть у нас дрова!

– Есть? Где же?

– Забор! – воскликнула Анна.

– А-а! – сказал Конрад.

И вправду, зачем он нужен, забор-то? Перемахнуть его ничего не стоит: кому надо – перемахнёт, не моргнув глазом… Конрад отпилил три горизонтальные доски, но за вертикальные никак не мог взяться – жалко…

Он даже думал: хорошо бы Остров Традиции сделать островом в буквальном смысле слова. Вырыть ров, залить водой… По крайней мере, забор обнести колючей проволокой.

А вечером приезжал Поручик. Превентивно поздравлял с праздником. И с ним была фура, притаранившая автономный генератор электричества, газовые баллоны и много-много-много дров.

Конрад упарился, помогаючи разгружать фуру. В принцип работы генератора он даже вникать не стал – не по уму задачка, пусть Анна разбирается. А вот доски водворить на место надо бы. Ночью, при свете звёзд взялся Конрад эти доски приколачивать. Сикось-накось – но приколотил. Чем был чрезвычайно горд.

Наступил рассвет – а он всё не ложился спать. Готовил хозяйке сюрприз.

(На чердаке, среди прочего, он нашёл лобзик и бумажки с картинками зверей – тигра, медведя, осла – чтобы переводить их на доску и выпиливать. И он вырезал картинки, обвёл контуры и честно выпилил по ним плоские фигурки из нашедшейся тоже на чердаке дощечки. Получилось на удивление неплохо – Конрад даже кое-как раскрасил их цветными карандашами.

Пустяшное занятие, но лучше, чем ничего).

Днём же Конрад часами просиживал в Волшебной комнате, и думал о художественном наследии предков, замешанном на благоговении перед Богом, питавшем возвышенную мысль и смиренные, умеренные чувства. И всё отчётливей понимал он:

Художники не выражают боль. Боль разрушает организм, лишая человека энергии писать, энергии рисовать, энергии сочинять музыку. Энергии хватает лишь на сокрытие боли – не более.

Значит, надо искать допинг, наркотик, психостимулятор. Искать бабу, бутылку, бога. Впрочем, нашедший бабу и нашедший бутылку складывает амфибрахии, распределяет светотени и нанизывает гармонии ничуть не хуже нашедшего Бога. Так что и баба – бог, и бутылка – бог, а бог – баба с бутылкой.

Так рассуждал Конрад. За это рассуждение Бог не даст тебе ни бабы, ни бутылки. Так рассуждала Анна. Наверное, рассуждала – до мировоззренческих споров с постояльцем она не снисходила. Но как ещё могла рассуждать женщина, косящая под Христову невесту? А может, и в самом деле – Христова невеста…

Конраду было больно постольку, поскольку ему было больно. Анне было больно, поскольку Богу было больно. Конрад пыхтел, потел, пыжился, а не мог и двух шагов проползти. Анна летала. Конрад объяснял это так: я своей болью болен, а ты чужой, своя рубашка к землище тянет, чужая же размыкает. А Анна могла бы ответить: зато я Богу своему помогу, а ты сам себе фиг поможешь. Но Анна так не отвечала хотя бы потому, что весь этот отрывок, с точки зрения Упанишад или Дмитрия Шостаковича – чистейший вздор, чепуха, ересь, маразм, ерунда, лабуда и нонсенс (non-sence) – по английски буквально: нет-смысл.

И, не в силах приобщиться к Традиции, Конрад удирал из Волшебной Комнаты на чердак, где праведным сном дрыхли нетопыри, или в энигматический сад, где нежить-нечисть-нехристь втихомолку справляла басурманское Рождество.

Ибо у соседей в полный голос вопило радио. Под вой техно-диско маршировали белозубые ряженые святые, двухметровые Санта-клаусы в доспехах ледовых рыцарей, разрисованных рекламой пепси-колы, скользили по искусственному льду в своих «Ситроенах», запряжённых антилопами и набитых сэндвичами. Рождался непорочно зачатый Супермен, он же Дональд Дак.

Анна перед сном тоже бродила по саду, вопреки грохоту соседских динамиков, в шали поверх шубы, и терпеливо ждала, когда соседи улягутся, и можно будет взять в руки виолу. Ночи были звёздные, и Анна, противница коровьего молока, насыщалась молоком Большой Медведицы и сверяла свой курс с Полярной Звездой. Она, как обычно, всем своим видом показывала, что у её божества каждый божий день рождество, и она всецело готова служить ему и славить его. Конраду было интересно, чьей именно жрицей числит себя Анна, и однажды он даже прямо спросил её, кому она поклоняется. Анна посмотрела на спросившего с такой космической надменностью, что сразу стало ясно, сколь некорректным она полагает подобный вопрос.

– Есть безмерное… – начала она и тут же закончила: - Есть нечто.

«Чем наполнена безмерность? – уже молча вопрошал Конрад, глядя ей вслед. – Что есть нечто? Сосуд, полный неопределённых местоимений: нечто, что-то, какое-то… офигительно большое, охренительно светлое, беспредельно возвышенное… Нечто – оно никакущее. А есть деревянное, есть одеревенелое, есть стеклянное, есть остекленелое, есть каменное, есть окаменевшее… А сверх того ничто, что-то бесплотное, бестелесное… безучастное ли?..

Не говорите этого. Скажите «корабль», скажите «дом», скажите «сад». И если корабль, то где у него брамсель, где стаксель. А если это дом, сколько в нём этажей, есть ли водопровод. А если сад, то кто садовник и чем он удобряет почву…»

И когда заявлялся в гости Поручик, Конрад в бинокль наблюдал за Анной и не вслух приговаривал: «Гармонией обласканная, крылоногая, мудрогрудая… как ты чувствуешь себя под мусорными грудами отрядов рукокрылых, тупорылых, слеподырых?

Анна, не пускай этого сюда, нет, он ворог, он мусора ворох, он как подмоченный порох. Ты умеешь быть больше, сейчас надо быть больше, надо быть гольше – долой купальник, ложный моральник, облапил тебя охальник. Твоя радость: твоя лепость, твоя крепость – твоя ладность, твоя складность, твоя гордость, твоя хрупкость – отнюдь не глупость, а целокупность… ты, ты… Think of me. Хоть немножечко…».

День отгорал. Закат был пурпурен и багрянист, а на небосводе уже зажглось заполошное полнощное светило. Менструации луны, месячные месяца. Показывал свой кроваво-красный язык Абсолют.

А потом окончательно темнело, высыпали светила поменьше. На кухне ходики мерно отсчитывали бег Хроноса, Конрад вкушал похлёбку, Анна же нечто вязала – не то шапку-балаклаву, не то чулок. Украдкой поглядывал на неё Конрад и переполнялся хамскими мыслями: кто ты, фемина нездешняя, недотрога неприкосновенная, сосуд скверны, со всех сторон запаянный? Верная дщерь Корделия, короля Лира потерявшая; девица Снегурочка, чужачка в царстве берендеевом; эллинская нимфа чернокудрая – есть ли у тебя суженый, творил ли кто с тобой прелюбы, обнимал ли кто тебя, лобзал ли, уестествлял ли? Или девство хранишь, назло поручикам да подполковникам, на радость небесным угодникам? Да была ли ты когда-нибудь девочкой? Играла ли в классики, скакала ли через резиночку, ездила ли верхом на папе мимо высоких трибун во время всенародных праздников? Была ли матерью целлулоидным дочкам? А повзрослев – носила ли во чреве всамделишных младенцев? Мечтала ли о них? Или премного преуспела в предохранении? Что это за Традиция, когда детей не рожают?

А ходики себе всё постукивают, светила всё люминесцируют… Успокойся, Конрад – Традиция на то и Традиция, что одновременно универсальная и – очень разная.

Правильно трещат поленья в правильно затопленной печи. Полыхают сполохи мирового пожара, демиурги демонизируют демос, уицраоры гаввах хавают. Женщины в шалях на богомолье тянутся, бесенята у них под юбками путаются. Анна и Конрад кашу-кулеш уплетают, пьют девясил да боярышник, всё своим чередом движется. Верной дорогой идёте, товарищи. Светопреставление откладывается на неопредёлённый срок.

Было время отходить ко сну – и вдруг Анна призвала Конрада к себе. Не в комнату, конечно, а в кухню, где она как раз мыла посуду после ужина.

– Ну что, Конрад, расскажите мне на сон грядущий про русскую литературу.

Конрад опешил и потупил очи.

– Давайте, давайте, – подбодрила его Анна. – Я её, разумеется, всю когда-то читала, но это было давно и неправда. Устройте уж мне бесплатный лекторий.

– Русская литература богата шедёврами. Всемирно классическое произведение «Годы учения Емели-мастера» – Пушкин написал.

– А про что этот Емеля-мастер?

– О! Он призывает милость к падшим.

Смущаясь и стесняясь, Конрад бубнил себе дальше. Потом ещё «Годы странствия» были, всё того же Емели. Опять же «Кошка-мурка, вещая каурка, с присовокуплением жизнеописания скомороха Ивана Кольцова». Это Гоголь. Лев Толстой, естественно: рóманы писал складные, но подмочил себе репутацию «Манифестом коммунистической партии». Само собой, Достоевский с его «Человеческой комедией заблуждений» – начало модернизма, русские цветы зла. Наконец, опупея «Человек без свойств» Макса Горького – штабель толстенных томов – гениальное название, не правда ли? Но гениально оно лишь в сочетании с означенным штабелем. Ну и т.д.

– Да, действительно могучая литература, ведь русский язык располагает к небывалой словесной мощи, – заключила Анна не то из слов Конрада, не то (что скорее всего) из припомненного собственного читательского опыта. – Блажен народ, порождающий таких титанов. Ну а про Россию как страну что вы расскажете?

Конрад, не вдруг подбирая слова, начал было повествование о райской державе России, о её златоглавых городах, посередь которых высятся нерушимые твердыни кремлей, о её пряничных деревнях, где маковки-луковки церквей осеняют резные палисады, о загадочных душах её обитателей, исполненных диковинных энтелехий, но на слове-то «энтелехия» и сломался: собеседница могла его не знать, а объяснить он не сумел:

– Ну бабочка когда из кокона вылетает... потенция кокона типа…

(«Господи, – подумал он тут же, – но кокон не обладает ни потенцией ни импотенцией». И умолк).

– В энтелехия, – как по учебнику отбарабанила Анна – это внутренняя , потенциально заключающая в себе и окончательный ; например, душа есть первая энтелехия организма, в силу которой тело, располагающее лишь «способностью» жить, действительно живёт, пока оно соединено с душою.

– Вот-вот, – Конрад ухватился за спасительную соломинку. – Дело в том, что русские – это народ сплошных идеалистов. В смысле, у каждого русского человека есть идеал. И как правило, это идеал святого мученика, отчего в русском народе развит своеобразный культ страдания. Русский человек безудержен в созидании, но так же безудержен и в саморазрушении.

– Ну, саморазрушение, наверное, уже в прошлом, – возразила Анна. – В истекающем столетьи русский народ преуспел в созидании и воздвиг сверхдержаву, в которую рвутся все наши сограждане.

– Это оттого, – пояснил Конрад, – что в народе русском глубоко укреплено добротолюбие, сиречь любовь к добру. Душевность русского народа такова, что со временем русский человек вообще отвык делать ближнему гадости и предпочёл об этом самом ближнем заботиться. Бессребренники-инженеры придумывали умные машины, чтобы облегчать тяжкий труд рабочих, подвижники-врачи неустанно искали вакцины против смертельных болезней, самоотреченцы-педагоги неуклонно просвещали простой народ. И богоисполненный народ платил им сторицей, сам устремляясь к высотам знания. Удивительны ли небывалые успехи русских в науке и технике? А кроме того, атмосфера всеобщей душевности притягивала тысячи иноземцев, которые беспроблемно интегрировались в российский социум и обогащали его.

– Да-да, – задумчиво произнесла Анна. – Глубочайшая религиозность сформировала особый, православный этос с его приматом этического над эстетическим.

– Но и в сфере эстетики русский народ кое-чего добился, вы же не будете спорить! Одна федоскинская миниатюра чего стоит!

– Не только, не только! А Кандинский, Малевич, Филонов… – подхватила Анна.

– Кстати, если говорить о «русском экономическом чуде», – докторально добавил Конрад, – то надо иметь в виду ещё и склонность русских к общему делу, к сплочению всех народных сил, к соборности.

– И в этом плане даже традиционные недостатки русского быта и бытия: женственность менталитета, автократия, излишняя централизация, чрезмерная надёжа на царя-батюшку сработали не во вред, а во благо, – согласилась многомудрая Анна.

– А кстати, помните, вы нам рассказывали про Париж… – напомнила Анна после некоторой паузы. – Ну а в Китеже-то вы были? В столице России?

– Не был, – честно признался Конрад. – Далеко отсюда до озера Светлояр. Но я, естественно, фотографии видел, диапозитивы… Старый город великолепен – церкви двенадцатого – шестнадцатого веков. В новом городе одно время строили небоскрёбы, но сейчас там запрещено строить высотные здания – сплошь двухэтажные каменные избушки с узорчатыми наличниками, в которых доживают свой век богатые русские бабушки. Только негров в российских городах развелось много.

– Типун вам на язык. Афророссиян. Вы что, батенька, расист?

«Это она у отца своего научилась называть всех батеньками», – подумал Конрад и виновато изрёк:

– Ничего не имею против чернокожих, но мне как-то милее негры, которые остались в Африке.

– Что ж вы хотите, глобализация. И Россию вашу затронула. Тем более, русский народ – самый «всемирно открытый»…

– Погубит она её. Потеряет держава свою неповторимость и неподражаемость, – сказал Конрад с горечью.

– И останется одна-единственная неповторимая и неподражаемая страна, – нехорошо засмеялась Анна. – Наша. Пойдёмте спать, а завтра я вас буду учить топить печку. И вы мне чур вагон дров наколете.

К празднику Конрад вручил Анне плоские изображения зверей, давешней ночью выпиленных лобзиком. От Анны же ему досталось какое-то длиннополое одеяние, чтобы он поприличнее смотрелся за обеденным столом. Одеяние назвали лапсердаком. И в дополнение к нему получил Конрад несколько блоков сигарет с фильтром – очень кстати, ведь последнее время он курил махорку; собственноручно скрученные самокрутки то и дело распадались в его руках, а весь рот его вечно был в табаке. Теперь можно было вновь ощутить себя белым человеком.

Ещё Конрад настаивал на том, чтобы украсить голубую ель. Анна резонно спрашивала – как Конрад доберётся до верхушки.

– А зачем? Тем более верхушки две…

Действительно, голубая ель была двуствольной – одна толстенная боковая ветвь загнулась кверху и пошла в рост, конкурируя с основным стволом. Порешили разукрасить ближние ветки гирляндами, туда же повесили много-много разноцветных самосветящихся шаров и фигурки гимнастов из папье-маше – ёлочные игрушки соответственно тридцати- и семидесятилетней давности. Туда же, вопреки протестам Конрада, Анна привесила выпиленных им зверюшек. В общем, ёлка получилась на славу.

Прознав, что у Клиров свершилось диво дивное – наряженная ель, завистливые соседи, даже не просохнув, с утра толклись у врат дома и злобно тыкали пальцами в рукотворное чудо: дескать, довыёбываетесь.

От толпы зловредных соседей, правда, отделилась одна достаточно доброжелательная незнакомая тётка в засаленном тулупе и долго – в силу бездействия электрического звонка – докрикивалась до хозяев, что пришла-де с самыми мирными намерениями. Наконец, едва проснувшийся Конрад настороженно впустил её и проводил пред пресветлые очи Анны. Тётка рассказала, что она – директор местного сиротского приюта и премного наслышана о креативности семьи Клиров. Она попросила Анну и Конрада исполнить завтра для безродной детворы роли Снегурочки и Деда Мороза, а то других кандидатур в посёлке не сыскать, а из города давно уже артисты не едут. Костюмчики в подсобке от лучших времён завалялись, равно как и древняя книжка с текстами поздравлений.

Конрад начал было вопрошать, сгодится ли Дед Мороз без рокочущего баса, но Анна сразу прониклась к гостье и сказала, что они согласны.

Как ни силился Конрад в виде исключения заснуть ночью, ни хрена у него не вышло. А утренник начинался в девять, костюмироваться же надо было заранее. Пока Конрад без устали остервенело мастурбировал в своей каморке, Анна пекла пирожки, которые завтра, наряду с ненужными завалявшимися в доме игрушками, должны были достаться в подарок сироткам.

До сиротского дома был добрый километр, весь этот километр Конрад бубнил свою дед-морозью роль, а Анна шествовала, гордо подняв главу и подстёгивала еле ползущего спутника.

Сиротских домов по всей Стране Сволочей была тьма-тьмущая: родители массово отказывались от своего потомства; брать детей на баланс в иных кругах считалось вообще западло.

В эту ночь изумлённые соседи могли наблюдать изумительное зрелище – факельное шествие голоштанных сирот по снегу, планетарный караван малолетних изгоев, паломничество млечных чад параллельно звёздам. Сироты двигались по направлению к дому Клиров, потешно дрыгая членами и выкликая странные здравицы. Анна и Конрад не стремились урезонить и утихомирить разошедшихся деток, потому что праздник предполагался радостный.

Сироты – питомцы детских изоляторов, дефектологических интернатов, завсегдатаи карцеров и кабинетов экзекуции – дебилы, сорвиголовы, нигилисты, завзятые правонарушители – слушались этих блажных полуспятивших взрослых, потому как те умели ходить по небесному своду, чего не умели изуверы-воспитатели и изверги-учителя.

Впереди шёл путеводный Конрад и освещал им путь. Его плешивая голова короткими импульсами источала бенгальские огни. Путеводная Анна, босоногая, в длинной белой хламиде, с верёвочкой на голове и чётками в руке, периодически разражалась салютами. Конрад полушёпотом пел детям «Stairway to Heaven» и «No Quarter». Анна пела «Magnificat» и «Herr, unser Herrscher». Инструментальное сопровождение взяли на себя зодиакальные созвездия, туманности имени античных героев, а также сводный хор серафимов, херувимов и канонизованных юрод.

Вошед на Остров Традиции, сироты под руководством хозяев, принялись водить хороводы вокруг голубой ёлки и оглашать окрестность нестройным «O Tannenbaum…» Примерно в то время, когда в столице куранты двенадцатью гулкими ударами возвестили о наступлении нового календарного года, Конрад открыл какой-то шипучий суррогат, симулируя шампанское, и начал разливать тем, кто постарше. Анна тем временем безоглядно расходовала скудный запас пиротехники, разноцветными искрами с треском расписывая звёздное небо. Сироты счастливо визжали и валили друг дружку в сугробы. Когда хлопушки и ракеты закончились (а закончились они очень скоро), Анна вновь затянула жестокие романсы Иоганна Себастьяна Баха на слова Мартина Лютера, а напоследок Конрад сыграл на губах «Обнимитесь, квадрильоны!» на музыку Глинки.

Воспиталки из приюта, довольные тем, что им налили дешёвого портвейна – ничего другого в погребке Профессора не осталось – трижды почеломкались с хозяевами и лёгкими тумаками стали снаряжать разбушевавшихся детишек в обратный путь.

Войдя в дом, Анна сразу стала раздувать огонь и драить посуду, а Конрад при слабом свете керосинки водрузил на стену новый отрывной календарь. Он тоже хотел челомкнуться с Анной, но та напустила на себя обычную свою неприступность.

А так Конрад был рад, как встретил Новый год и, следовательно, как он его проведёт. В его жизни было много гораздо худших новогодий.

 

16. Книга легитимации

Свирепая стужа сковала посёлок. Окна в доме покрылись льдом, и сами в себе замкнулись его обитатели.

Они сходились только дважды в день – к обеду и к ужину (завтрак Конрад по традиции просыпал). Анна по-прежнему ворчала на Конрада за его свинячество и неопрятность, давала советы, как лучше топить печку, но всё это беззлобно, не то что раньше. Потом она шла колоть дрова, потому что Конрад не рубил поленья, а только портил их, откромсывая края.

Мороз-воевода правил бал. В тишине короткого дня Конрад пару раз проходил по аллее до водокачки – но было мертвецки тихо, только снег скрипел под валенками. Между тем, по данным Органов в посёлок должна была вернуться урла, и Конрад об этом помнил. Ни малейшего желания якшаться с этой публикой у него не было, и он, удовлетворённый, уходил домой несолоно хлебавши и долго отогревал заиндевевшие члены. В такую погоду ни один самый-рассамый нелюдь не станет тусоваться у водокачки.

С другой стороны – выполнение неприятного задания всё откладывалось, и это отзывалось в Конраде сосущей тревогой.

«А что в эти студёные дни делает Анна?»

Бывает, что Анна снуёт по дому со шваброй, тряпкой или молотком – моет-драит-латает. Бывает, кашеварит-стряпает. Бывает, что отлучается – потолкаться в очередях у сельпо (частенько мёрзнуть и стынуть в них она посылает и Конрада), чтобы отоварить (или не отоварить) положенные ей (а с подачи Поручика – и Конраду) продовольственные талоны (краюхи хлеба с отрубями, крупы да консервы – вот и всё, чем после трёх часов стояния можно разжиться). Бывает, она выходит в сад и быстрым шагом ходит по дорожкам, верно, прикидывает, что, где и как будет сажать, когда сойдут снега и дерева зазеленеют. По утрам, пока Конрад спит, она наверняка занимается йогой. Но это всё, в сущности, эпизоды – а ведь в сутках двадцать четыре часа, и на сон много тратить она не привыкла. Что происходит за закрытыми дверьми её безликой комнаты, где она при свечах коротает долгие вечера? Читает ли? Вяжет ли? Вышивает ли крестиком? (Пару вышитых крестиком салфеток Конрад в доме видел). Или – пишет? Если да, то что? Продолжение землемеровых странствий или что-то более злободневное?

Ведь Землемер, как узнавал, замерзая, Конрад во время стояния в тех же очередях, подпольно издаёт и распространяет собственную газету, рассылает воззвания и вербует людей. Не причастна ли Анна к его нелегальной деятельности? Нет ли у неё в центре посёлка конспиративных явок, не окликают ли её партийными кличками, не шепчут ли на ушко пароли? И если да, то почему бездействует Поручик? Не с его ли ведома творит Анна свою подпольную деятельность, если, конечно, она в самом деле творится наяву, а не во взвихрённом воображении Конрада?

Тайна за семью печатями сие есть. С Конрадом Анна и сорока слов в день не говорит – как правило, корит и журит его по привычке, но уже как-то машинально, а не гневно и злобно, как прежде. И Конрад не задаёт вопросов – боится, что в противном случае (а случай-то будет более чем противный) сгонят его отсюда, несмотря на патронаж Поручика, потому что если и нет у Анны далеко заходящих игр с Землемером, то с Поручиком наверняка есть. И возможно, существуют у Анны с Поручиком какие-то тайные планы, как использовать его, Конрада, и в любой час, в любой миг они могут осуществиться. Многознание чревато многими печалями, но ничего-не-знание чревато постоянным страхом, и лишь мощным нейролептикам под утро удаётся с ним сладить.

На тумбочке Конрада, где обычно громоздились сочинения алхимиков прошлого и химиков настоящего, прибавилась книга «Энциклопедия домашнего мастера». Конрад вдоль и поперёк черкал её химическим карандашом, обезображивая пышное подарочное издание. Вскоре от теории Конрад перешёл к практике.

Сперва он взялся починить дверную ручку. Для этого он всё развинтил и разложил фрагменты ручки в рядок. Завинчивание заново оказалось уже не столь победным. Вредный шуруп не повиновался крестовой отвёртке; она только и делала, что проворачивалась и соскальзывала. Шуруп не двигался.

Застав жильца за очередным мартышкиным трудом, Анна решительно сгребла в кучу все детали ручки и почти силой вырвала отвёртку из только-только замозолевших рук Конрада.

Тогда он вооружился пассатижами и стал вывинчивать уже ни на что не годный шуруп. Вскоре верхняя половина того отломилась, нижняя глубоко засела в теле двери. Тут опять случилась Анна. Тоном автодорожного инспектора она сказала:

– Право, я лучше сама. Вы бы лучше книги читали.

– Зачем? – будто бы простодушно удивился Конрад.

На самом деле, Анна попала в точку. Этой зимой возобновил Конрад чтение книг. Знал он, конечно, что в книжках всё – неправда, да вот вспомнил изрядное удовольствие от процесса поглощения текста, когда из малого набора букв родного алфавита складываются столь изящные конфигурации, что порой просто столбенеешь от внезапности.

Предпочитал он нынче – с Парацельса пошло – алхимические трактаты, тёмные и путаные, ничего путного уму не дающие, зато бередящие чувства – обоняния, осязания и даже слуха, поскольку названия алхимических инструментов и операций отдавались нежной музыкой в забитых серой ушах. Тем более, что речь шла не о трансмутациях металлов, как могло подуматься на первый взгляд, а об этапах становления нового качества из привычного человеческого материала. Конрад из своего собственного дефектного материала никакого иного качества получить не чаял, но было весьма забавно прочесть, как это у других получалось, из материала заведомо качественного, подвижного и податливого, так что слыхивали люди и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье и видывали девять бездн адовых и воссияние чинов ангельских в горних высях.

Прочёл он, в частности, о трёх стадиях превращения души на пути к самообретению и богопознанию, которые алхимики каждому интеллигентному человеку пройти предлагали. Сначала-де ударяется душа в нигредо («работу в чёрном») – пробудившийся человек развоплощается, ничтожится, в пороках и преступлениях ужасающих погрязает, умаляется ниже низкого, имечко своё забывает, в опущениях и опусканиях практикуется, богоданную искру в себе на все лады топчет, на простейшие элементы разлагается. А если не разложится, фиг вожделенный философский камень получит. И только потом уже альбедо начинается, «работа в белом», собирание отдельных элементов в новую, сильно улучшенную комбинацию, увязывание разрозненного, отстройка на пепелище, мобилизация всех креативных потенций, неуклонное восхождение к высшему. И в конце этого восхождения ждёт-де вознаграждение – малый эликсир, относительное, шаткое бессмертие, промежуточное блаженство. Но это ещё не всё – предстоит, засучив рукава и поплевав на ладони, приняться за рубедо, «работу в красном», шествовать в царство нерушимого абсолюта, брататься с солнцем и светилами, обуздывать последние необуздки и неувязки, разрешать последние непонятки, достигать полного единения с вечностью и бесконечностью. Выражением этого будет большой и толстый эликсирище, каковой и есть философский камень, познание всех и вся до последних глубин, до мозга костей, до сердцевины вещей, до самой сути.

Бред, конечно, но бред хорошо организованный, в велеречивые словеса облечённый, осенённый великолепием продуктивной фантазии. Поддерживает. Внушает.

Из художественной литературы предпочитал Конрад нынче тоже что-нибудь оккультное. Так, он впервые прочёл творения прочно забытого австрийского письменника Густава Майринка. Означенные творения оказались написаны астрально-гастрономическим штилем, который Конрад-читатель весьма жаловал. Но и содержание не отставало от формы. Особливо зацепила его небольшая новелла «Посещение И. Г. Оберейтом пиявок, уничтожающих время». Там речь шла о чуваке, который увидел въяве объекты своих желаний, и все эти объекты отвратительно лоснились, сочились и прыскали, обильно подпитываемые пустопорожней энергией желаний: жирные набрякшие вещи, распухшие откормленные морды родных и знакомых, разваренные телеса вожделенных женщин. В этом параллельной реальности правило безобразно обрюзгшее, оплывшее от пиршеств чудовище – двойник героя, сладострастно сосавший соки его желаний, стремлений и помыслов. Мораль: не желай. И будешь жить вечно.

Одно в этом повествовании смутило Конрада: по мере похищения у героя витальных сил инфернальным двойником, по мере того как тот жирел, герой хирел, сох, чах. Конрад же, при всех своих желаниях, оставался до уродства дороден. Девяносто килограмм сознания.

(Впрочем, на сей счёт он обольщался. В клировском доме обнаружились напольные весы, и когда он, наконец, собрался с духом и робко, на цыпочках ступил на них, стрелка нахально и бессовестно перемахнула отметку в центнер. Всё, что вытрясла армия (или что там было вместо оной?), отложилось вновь и уполторилось, почти удвоилось).

И ещё вставило Конраду небольшое эссе Генриха фон Клейста «О театре марионеток». В нём почти математически доказывалось, что существо, отягощённое рефлексией, не способно на красивые и рациональные телодвижения. Любой медведь по части искусства двигаться даст сто очков вперёд самому искусному фехтовальщику, а любая марионетка грацией переплюнет лучшего танцовщика императорских театров. В сфере свободного порхания по бытию божественное сродни кукольному – такой неопровержимо читался вывод. Конечно, Конрад сам давно что-то такое чувствовал, но рафинированное изящество хода клейстовой мысли особенно уязвило его собственное неизящество.

А вместе с тем по мере чтения росло в Конраде и глухое недовольство. А разве он сам – не марионетка? О нём ведь только так и можно – в страдательном залоге. (Колоссальный минус автору сего романа). Конрад не ел, не пил, не ходил, ничего вообще не делал. Им нечто ело, пило, ходило, делало, думало, хотело и не могло. Механизм. Совершенный инструмент. Óрган вопле- и соплеизвлечения. Генератор постояного стона.

Перестань жалеть себя. – А всё жалеется.

Перестань думать о… – А всё думается.

Перестань бояться… – Глагол на -ся, возвратный. Тоже неким боком страдательный залог. Победи страх, короче. Победи боль. Перестань болеть. Болит. Не побеждается, только ширится да углубляется. Усугубляется. Кем?

А ещё снова начал Конрад писать сам. Не просто чужие тексты переписывать, конспектировать и реферировать, как он это с «Книгой понятий» выделывал – нет, свои собственные, пусть и куцые фразы рожать и в давно заброшенную «Книгу легитимации» заносить.

Раз никаких доводов в пользу того, чтобы жить-выживать, мочь-перемогать тебе, Конрад Мартинсен, не отыскалось, не отыскивается и не отыщется, раз оправдание твоему существованию ни в одной умной книге и ни в одном человечьем сердце не значится, будем просто так почём зря переводить бумагу – может слова сами по себе во что-нибудь любопытное склеятся, а не склеятся – тем хуже для слов.

И изводил Конрад лист за листом в обильных излияниях – недостойных и непристойных.

Из «Книги легитимации»:

ПИСЬМА НИКОМУ

Книга эта пишется не чтобы дать чему-то выход или, упаси Господи, найти выход, а за отсутствием выхода.

В одиночной камере можно квалифицированно писать только об одиночной камере.

Мне кажется (кажется, к счастью, не мне первому), что меня против моей воли запихнули в поле некоей игры, где все кругом знают правила, а я нет. И никогда не суждено узнать правила, но подыгрывать суждено до гробовой крышки.

Впрочем, возможно, что все прочие тоже не знают правил, но они бессознательные марионетки, а я – сознательная, отсюда – я херовая марионетка, а они хорошие: у них механизм бесконечно ближе к совершенству. И чтобы понять меня, не стоит читать Клейста: я с самого начала, ещё до появления самосознания был безнадёжно испорченной марионеткой, а им никогда не потребуется осознать себя марионетками, вполне сносно сделанными. То есть причина и следствие в моём случае меняются местами: испорченность ведёт к зарождению самосознания, а не наоборот.

Моя вотчина – щель.

В этой стране живут люди хорошие и плохие. Хорошие совершают только мотивированные преступления, а плохие – ещё и немотивированные.

Наоборот! (Позднейшее примечание)

Не бывает инициации по разным разрядам. Инициация одна для всех. И кому какое дело, где и в чём ты перепрыгнул свою собственную планку…

Кроме того, инициация – это то, что нельзя отложить на потом. Она для всех в одну и ту же пору. Не созрел к определённому возрасту – будь готов вниз башкой со скалы. Нормы ГТО знают возрастные категории, но не весовые. Потому что на войне нет деления на весовые категории. В постиндустриальном, постисторическом, постдемократическом обществе, где бережно относятся к разного рода меньшинствам, нормы ГТО ещё работают. Но я живу на острове истории, где работают законы инициации и войны.

Но если ты вдруг почему-либо избежал инициации – не ищи её специально: сама придёт.

Я мог бы сказать: довольно мучился! – и убежать из страны мучений. Но я так не говорю, потому что достоверно не знаю, мучится ли здесь ещё кто-то. И не могу понять: они неспособны чувствовать боль или умеют эту боль скрывать? В первое поверить проще, и я заставлял себя поверить в это…

Впрочем, «не чувствовать» и «скрывать» – одно и то же.

Люди, естественно, нужны мне не сами по себе. Законы социума я хочу знать только, чтобы уметь ему сопротивляться. И всегда мне были нужны конкретные люди для защиты: каждая референтная группа есть своего рода мафиозный клан, и в трудную минуту клан может что-то подкинуть из общака или попробовать отмазать от неприятностей.

Проще говоря, я настолько беспомощен, что без других людей не могу шагу ступить: ни прокормить себя, ни от холода защитить, ни удовлетворить эстетическое чувство. Ну и сексуальное, самое главное.

Раньше-то меня тянуло к людям из других соображений: я питал иллюзию, что имею с людьми нечто общее. Теперь, похоже, они нужны мне в сугубо утилитарном плане.

Скажут: утилитарный интерес закрывает тебе путь к людям. Наоборот: отсутствие пути к людям обостряет утилитарный интерес.

Камнем преткновения для моих «спасителей», т.е. обвинителей, всегда был вопрос яйца и курицы, причины и следствия. Те выносили мне обвинительный приговор и предписывали исправительные меры. А я клянчил оправдательный приговор и адаптивные меры.

Не чувствовать того, что чувствуется, невозможно. Можно только не показывать свою боль миру. Да? То есть себя миру не показывать? Наглухо запереть двери, зашторить окна, вырубить свет. Не пойдёт. Без мира ты шагу ступить не сможешь. Надо чтобы тебя – увы, в страдательном залоге – кто-то как минимум кормил. И обогревал, в холодных-то широтах. Как минимум – о максимуме не заикайся. А кто будет кормить-обогревать здорового детину, с ногами, с руками, с действительным залогом? Во-во. Тут как минимум статус инвалида нужен.

Мужество – не сила. Мужество – готовность принять собственное бессилие.

Каждый может какое-то время следить за осанкой, походкой, речью, выражением лица, жестикуляцией и проч. Избранные могут следить за движением мысли, голосовых мышц, дыханием и т.п. Следить за всем сразу не может никто.

Людей не интересуют твои победы над собой. Потому как они недоказуемы. Их интересуют твои победы над другими… над ними, то есть.

Пустота считается сильнее всех, потому что не встречает сопротивления.

Полнота считается сильнее всех, потому что содержит любое сопротивление.

Впрочем, это одно и то же.

Кто же слабее всех? Как всегда, половинность. Но только она и имеет дело с сопротивлением, и только ей сила воистину требуется. Саша Чёрный: кто храбрее всех зверей? Лев? «Легко быть храбрым, если лапы шире швабры»… И сильным что-то уж чересчур легко.

Но кого скребёт?..

Безответственность не влечёт за собой безнаказанность.

Страна соединяет открытую всем ветрам бескрайность своих просторов с навязчивым стремлением экстремально скучить своё население. Арестанты в тюрьмах и солдаты в казармах лежат на нарах штабелями, большинство народа живёт в городах, соперничающих друг с другом своей средней этажностью, столичные жители часами маются в автомобильных пробках. Повальная агорафобия.

На сём Конрад прервался и пошёл на кухню выпить чаю.

Несмотря на поздний час, кухня была освещена.

Конрад насторожился.

Чирк – чиркнула по стене над лестницей тень чужого человека. Шаги наверху послышались, веские, мужские.

Конрад отпрянул – он понял, что в доме завелась ещё одна человеческая душа, и очень ему эта душа не понравилась.

И полночи горел наверху свет, и полночи Анна шепталась с незваным гостем о чём-то неизвестном. Конрад понимал, что в этих разговорах приоткрывается тайна Землемера и Алисы, но они велись за запертой дубовой дверью, и ни звука из-за неё не доносилось.

Затем свет погас, а спустя минуту зажёгся в комнате Анны. Конрад здраво рассудил, что если бы, кроме шептанья, в комнате пришельца происходило бы что-то ещё, Анна бы пошла мыться. Но в эту ночь в баню никто не ходил.

А впрочем, хрен их, женщин, знает, как у них всё делается.

Не в силах притворяться ничего не ведающим и не видевшим, он постучался к Анне и впрямую спросил её:

– У нас кто-то гостит? Или поселился?

– Не «у нас», а «у меня».

– Хорошо: у вас – кто-то гостит?

– Вы, конечно, не преминёте доложить об этом его благородию?

– Если вы мне честно скажете, кто это, я никому не доложу.

– Извольте – это один из людей Землемера. Он переночует и завтра уйдёт. Ешьте, Конрад. Я сегодня вам компании не составлю.

– Вы так рискуете…

– Хотите сказать – подвергаю вас риску?

– Допустим. Анна, а можно задать вам один давно волнующий меня вопрос?

– Я знаю, вы хотите спросить, кто написал книгу о Землемере.

– Именно.

– Но вы напрасно подумали, что я вам отвечу. Меньше знаешь – лучше спишь. А вам надо спать хорошо.

«Она написала, – подумал Конрад.

И всю ночь старался – по части изведённой бумаги и чернил – не отставать от хозяйки:

Боль не как центр универсума, а как универсум.

Впрочем, у Майринка в «Ангеле западного окна» «боль» – лишь псевдоним «страха»…

Я не знаю упоения в бою.

Я не могу научиться водить машину.

Все мои силы уходят на самоконтроль.

Во время моего преподавательства в вузе был у меня студент Винтер (или Винер), по совместительству крутой бизнесбой. И вот случился разбойный налёт на его фирму. Много чего попёрли и похерили; мальчик был в меру озабочен.

А тут я ему возьми да ляпни: я-дескать никогда бы не занялся тем, чем вы, сиречь бизнесом, ибо оно чревато вот тем вот, что случилось.

А он мне в ответ типа: ни хера, прорвёмся.

Сегодня я бы такого не ляпнул. Постыдился бы. А тогда – нет. Вот и подали на меня там вскоре студентики докладную: спесив-де.

Вообще мою трусость любили отождествлять со спесью. Эвона, какой: кичится трусостью, ишь ты!

Я – боец, ведь я боюсь.

А вот Поручик ничего не боится. Ergo не боец.

Ты пойдёшь себе дальше, не думая, что будет со мной. А я буду думать.

Я пишу только о себе, потому что не знаю чужих сюжетов, выражающих меня.

Всё что я знаю, это –

Конрад Мартинсен, гений бессилия.

Бессилие – не мать всех пороков, потому что все пороки, не подкреплённые силой, остаются в сфере помыслов. Но бессилие – самый страшный порок: оно попустительствует разгулу всех прочих.

Это с этической точки зрения. А с бытовой оно того хуже: бессилие то же самое, что иждивенчество. Но самый адский грех – осознанное бессилие. Ты так же грузишь окружающих бытовыми проблемами, как при неосознанном, но добавляешь на их горб ещё и экзистенциальные. Такого бремени ни один хребет долго не выдержит.

Когда я имел в виду (за незнанием других) одну лишь либеральную идеологию, я был вправе требовать от других всех человеческих прав и в меру грузить их своим бессилием. Но когда я узнал о традиционной идеологии, то понял, что ничего не вправе и должен радоваться уже тому, что меня до сих пор ещё не сбросили с высокой скалы в пропасть.

Я, не воин, живу в стране воинов. Женщины-воины хотят жить не как воины и за это воюют. А мужчины-воины воюют ради самой войны.

Конечно, есть исключения: иные женщины воюют ради войны, иные мужчины ради невоинской жизни.

Те, кто хочет когда-нибудь сойти с тропы войны, козлы: пока идёт война, никто не сойдёт с её тропы. А поскольку никто с тропы не сойдёт, она никогда не кончится.

Моя роль в этой войне – дармовое пушечное мясо. Женщины любят дармовщинку, и регулярно портят мне шкуру, заодно с мясом. А мужчинам так не интересно.

Но что они сделают, когда платное мясо кончится?

Те, кто призывает «жить проще», «смотреть на вещи проще» и т.п. предлагает, на деле, архисложный путь. Ведь тому, кто якобы «всё усложняет», так – проще. Вообще – следовать своей природе проще всего. А вот ломать себя – сложнее некуда.

Храброму ирою, одержимому запахом опасности, тоже можно указать, что избегать опасности – проще. Не поймёт.

Я, когда об ироях читаю или ироев вижу, ловлю этот момент самоломания: И если не нахожу, иройством не восхищаюсь. Нет заслуги льва в том, что он – лев. И не грех зайца в том, что – заяц. Естество.

Но это я так думаю.

Напрягает факт, что никто более так не думает. Не будь его (факта, то бишь), жил бы припеваючи, считал бы звёзды.

Я ведь записан в разряд не зайцев, но – человеков. А как таковой, лишён всех прав. Проблема моя всегда была – ЛЕГИТИМАЦИЯ СОБСТВЕННОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ. Нелегитимно существую, вот в чём соль. Тридцать с лишним лет. Потому и самоидентификации нет. Не с чем.

Вне естества. Вне традиции. Вне каких-либо традиций. То есть, как ни крути, вне традиции.

Я, вместо чтоб себя ломать, бессознательно к одному стремился: среду обитания себе создавал. Дурак. Не сóздал.

А ломать себя – раньше надо было. Только глупый я был тогда. Или умный больно. По большому счёту, никто себя не ломает. Ломают извне, пока не сломаешься. А то, что у них ломкой зовётся – это не ломка, а реструктуризация. Разные в человеке струнки. Одни звенят, другие отдыхают. Но со временем жизнь звеневшие струны приглушит, по другим забряцает. А у меня струны легитимных регистров не звучат. Нет их, вроде.

Те же, что звучат, не находят резонанса. Вот и ихние струны во мне не резонируют.

Смердяков, который косит под Ивана Карамазова.

Я ищу себе адекватную форму.

…Конрад проснулся от непривычного звенящего стука. В окно стучали – призывно, приказно. Конрад кое-как влез в порты, пригладил пятернёй остатки волос – и трясущимися пальцами не сразу отодрал шпингалеты, всей силой навалившись на примёрзшую раму. Под окном стоял Поручик.

– Как жисть, господин Мартинсен?

– Служу Стране Сволочей. Который час, ваше благородие? – неслышно спросил Конрад.

(«Ушёл гость или он ещё здесь?»)

– Час – благословенный, – осклабился Поручик. – Вылезай, а то всю жизнь проспишь. Смотри, какова погодка! Мороз и солнце – день чудесный. Пошли на пруд, на коньках кататься!

– Чего?

– На коньках пошли кататься, говорю. Воскресенье.

– У м-меня нет к-коньков, – заикаясь прошамкал Конрад.

– Я тебе свои дам. У нас же вроде размер ноги одинаковый.

– Я н-не умею… к-кататься.

– Ах ну да. Ты только дрыхнуть умеешь, и то на психотропике, – весело ответил Поручик.

(«Это пиздец, – стучало в полусонной башке Конрада. – Они напали на след пришельца»).

– А г-где Ан… Ан… Анна? – только и спросил он вслух.

– Здесь я, здесь, – послышался звонкий голос Анны из глубины сада. – Не соблаговолите ли сопроводить нас в нашей прогулке?

– Холодно, – перестав заикаться, ответил Конрад. – Градусов двадцать.

Он надолго застыл в оконном проёме, словно испытывая на себе крепость двадцатиградусного мороза. («Неужто обошлось?» – в действительности соображал он).

– Тебе бы всё на печи лежать, – сказал Поручик, хотя Конрад спал не на печи, а на диване. – Считай, что это приказ. Если что – спиртом ототрём. Три минуты тебе на сборы.

Не через три, но через три с половиной минуты подло разбуженный, невыспатый Конрад выполз на крыльцо, упакованный по самые брови. Солнце ослепило его из самого зенита – был, наверное, полдень. Снег слюдяно искрился, отсвечивал всеми цветами радуги, бодро хрустел под ногами. На улице действительно никого не было, кроме Поручика и Анны. Оба были в серых спортивных рейтузах с начёсом, словно соревновались друг с другом в фигурной точёности ног, и в спортивных же шапочках с помпонами. На плечах у обоих висели крохотные рюкзачки – видимо, с инвентарём. На их молодёжно-физкультурном фоне грузный Конрад, одетый как для подлёдной рыбалки, выглядел дряхлым опустившимся дедом.

За воротами стояла служебная машина, но шофёра не было. Поручик сам сел за руль, привычно попрал стопами педали. Анна сидела на переднем сиденье вполоборота, снисходительно улыбаясь Конраду. Тот ёрзал на своём заднем, с трудом там помещаясь, туго и тупо соображая, что всё это значит. Гость от Землемера (или сам Землемер), очевидно, покинул дом Клиров ещё до рассвета – но в любом случае стоит восхититься завидным самообладанием Анны – она же была на волоске от… От гибели? Вряд ли. Поручик, при всей его нелюбви к Землемеру, испытывал к Анне симпатию, превосходящую требования долга. Но в любом случае, присутствие в доме постороннего не укрылось бы от него – в отличие от Конрада, нюхом он обладал отменным, вышколенным. И тогда бы… Но если бы он и обнаружил неладное, то случайно, нечаянно – пожаловал-то он совсем с другими намерениями, один и налегке.

«Кстати, ещё неизвестно, кому повезло, – рассуждал дальше Конрад, пока машина Поручика подскакивала на колдобинах. – Этот самый, который приходил, возможно, был бы рад повстречать офицера Органов в расслабленном состоянии духа и в одиночестве. Возможно, провидение спасло Поручика от смерти. Землемер, если верить книжке о нём, бил без промаха; о его подручных ходила та же слава».

Проезжали мимо аляповатых кирпичных дворцов «новых сволочей» – а дальше потянулись развалины некогда работавших предприятий – бетонные и железобетонные нагромождения с аварийной распальцовкой искривлённых арматурных прутьев и полусгнивших труб. Индустриальные руины были щедро расписаны граффити, где преобладали надписи «Свободу Землемеру» и «Смерть хачам». Сейчас эти дольмены цивилизационной экспансии выглядели не так жутко, будучи изрядно припорошены снегом, но летом, наверно, они смотрелись воистину апокалиптически. Зимнее солнце красило останки былого величия надломленной сверхдержавы в золотисто-розовый цвет и придавало ему незыблемо-вековечный облик. Конрад загрустил, оскорблённый в своих эстетических чувствах. В такой день ему больше хотелось бы увидеть Тюильри, Сан-Суси или Коломенское, а ещё больше – целомудренную снежную целину и зачарованные леса, полные спящих царевен. Но бетонные дебри успешно конкурировали с бывшими пашнями, поросшими плевелом, и чахлыми перелесками, где, кроме воронья, никто не обитал.

Рассыпающаяся кособокая церковь без крестов, примыкавшая к кладбищу энтузиастических амбиций, казалась его органичным элементом, нисколько не выделяясь на общем фоне.

Дорóгой Поручик веселил спутников правдивыми историями из жизни сограждан. Выживали люди кто как умел, проявляя чудеса смекалки и смётки. Голь на выдумки хитра, и пару раз эти выдумки вызывали у Анны самый искренний заливистый смех.

Конрад же тýпился и куксился: ему эпизоды, приводимые Поручиком лишний раз напоминали, что у Сволочей начисто отсутствовало правосознание.

Поручик скоро уловил это настроение пассажира и стал растравлять его память нехорошими вопросами, вновь проявляя хорошую осведомлённость в его биографии: а кто тебя отмазал от военной кафедры? А всегда ли ты платил за билет?

В конце концов Конрад был прижат к стенке и сам сформулировал то, к чему его подводил Поручик:

– Знаю, знаю… Законопослушность как высшая форма трусости.

Вскорости прибыли на пруд. Он отнюдь не представлял собой идеальный каток – снегом его присыпало неслабо, но Поручик достал из багажника складную лопатку и велел Конраду расчистить лёд. Конрад, кряхтя, принялся за работу, но Поручик отставил его от непосильных трудов уже спустя две минуты, смекнув, что такими темпами место не будет расчищено и к закату. В результате очень скоро свободным от снега оказался участок льда диаметром метров в тридцать – а Поручик разогрелся так, что скинул яркую спортивную куртку и остался в одном свитере.

Анна свой анорак не снимала, но и в нём она была стройна, как тростинка. Оба переобулись и ступили коньками на свежерасчищенный лёд. Вряд ли он отличался особой ровностью, но тем не менее Анна с Поручиком заскользили по нему как по зеркально гладкому. Конрад остался переминаться с ноги на ногу среди снегов и молча клясть на чём свет стоит кусачий морозец.

Нельзя сказать, чтобы два конькобежца были сильно искушены в фигурном катании, да и коньки к нему вряд ли были пригодные, но какие-то простейшие фигуры им делать удавалось – чертить восьмёрки-змейки, оттопыривать ноги «пистолетиком» и даже исполнить что-то вроде поддержки – после очередного пируэта Анна порхнула в руки Поручику, и тот, ни на миг не теряя равновесия, изящно вздыбил её надо льдом.

Наблюдая сие, Конрад возревновал. Причём ещё более, чем зрелище грубого мужлана с трепетной Анной на руках, резанула его внезапная мысль: а кто же всё-таки сегодня ночевал на Острове? А ну как нынешний фигурист зашёл в дом отнюдь не сегодня утром, а очень даже вчера?.. И ревнивец заскрежетал дырявыми зубищами и затопал ножищами, словно намереваясь разрушить ледовую гармонию и стать на катке третьим.

И Конрад таки выскочил на лёд и кинулся на Поручика с кулаками, а тот лишь за руки его схватил и давай вертеться вокруг своей оси. А Конрад вокруг него по орбите, словно Плутон вокруг Солнца. Только подскакивает да воздух ногами молотит; раз упал, так как двумя ногами сразу дрыгнуть пытался – поднял его задорно вращающийся Поручик; два упал, так как голова закружилась, – а Поручик его по льду одной рукой по кругу волочит, тодес Родниной и Зайцева изображает. Мёртвой хваткой Зайцев Роднину держит; «Пусти, гад», – сдавленно молит Роднина. Зайцев улыбается одними глазами. Анна, обычно такая сдержанная, заливисто хохочет. Наконец, Зайцев отпускает Роднину. Конрад на брюхе валится на лёд, перед глазами бешено вращаются вокруг него Анна с Поручиком, теперь они хохочут дуэтом, а Конрад от скорости головокружения слышит хохочущий хор семи чинов ангельских и легиона вельзевулова: и глубже, в самых недрах, и выше, в самом зените…

– Суки, – шепчет он, плашмя распластавшись на Земле. Когда головокружение проходит, он начинает извиваться, всё интенсивнее; затем садится, трясёт головой и выдыхает: «Хха!» Ххаркотина летит оземь, как метеорит. Анна и Поручик едут себе по кругу, как ни в чём не бывало. Конрад сучит ногами по льду, оступаясь в снег и беззвучно бормочет: «Ха-ха. Хи-хи. Хе-хе. Мяо-Яо. Пол Пот. Лао Цзы…»

Самое главное – Поручик словно и не понял, что Конрад с ним драться полез. Думал, он так поиграться с ним решил, вот и поигрался в ответ. А может, всё понял, да виду не подал.

После катанья раскрасневшийся Поручик отвёз раскрасневшуюся Анну и посиневшего Конрада домой. Он долго махал Анне рукой, и Анна тоже послала ему нечто типа воздушного поцелуя. Потом он сел в авто и уехал.

Отогреваясь, Конрад думал: не расспросить ли Анну подробней о личности давеча ночевавшего в доме, но понял, что тем самым лишь самого себя поставит в глупое положение. Анна же разогрела морковный кофе (другого в Стране Сволочей не осталось) и, как ни в чём не бывало, принялась отпаивать Конрада и приводить его в более-менее розовый вид.

Как вдруг ахнула и стремглав бросилась в сени. Конрад, как ни устал, этим ахом был сдёрнут с лавки и последовал за хозяйкой.

Та же молниеносно сдёрнула с вешалки чей-то во всех отношениях неприметный шарф. Конрад успел только заметить, что шарф судя по всему, мужской. Значит, незнакомец канул в неизвестность без шарфа? Да был ли мальчик-то?

Более того: в тех же сенях от внезапно позорчевшего ока Конрада не укрылась пепельница с шестью или семью бычками, каждый – не здешнего производства, с фильтром. А после ужина Анна без лишних слов выдала ему несколько сигарет с таким же фильтром. Поручик же, насколько было известно Конраду, не курил и выдавал ему трофейные отечественные без фильтра, от которых рот к концу курительной сессии изрядно забивался травой. Значит, напраслину возвёл на Анну с Поручиком ревнивец с больной фантазией?

Весь вечер и полночи соображал Конрад, где он видел подобный шарф. Естественно, он не успел как следует рассмотреть способ его вязки и рисунок. Определённо, каких-то кричащих подробностей, типа изображений змеи, он не содержал – однако ж, Конрад искал похожий сине-коричневый узор на фотографиях в книжке про Землемера (фотографии были цветные).

Землемер с приближёнными на митинге. Землемер с приближёнными на открытии детских яслей. Землемер с приближёнными на скачках. Ряд фоток действительно относился к холодному времени года, и многие мужчины были в шарфах – но ни Землемер, ни кто-либо из его свиты не щеголял в сине-коричневом, все шарфы были однотонные, под полувоенную униформу благодетеля губернии.

И вдруг Конрада словно в темя клюнуло. Он вспомнил, когда и где он видел такой шарф. В декабре. В полицейском участке, во время визита к Поручику, когда вырубилось электричество. Конец такого шарфа выглядывал из-под брезента, которым было накрыто бездыханное… бездыханное ли?.. тело якобы учителя физкультуры из землемерного училища.

Возможно ли, что накрытое брезентом тело не представляло из себя труп, а принадлежало очухивающемуся допрашиваемому во время перерыва в допросе? Допрос с пристрастием – он как обычно проводится? Мучают-пытают до полусмерти, до потери сознания, до полного беспамятства – а затем отхаживают-отпаивают и по новой пытают-мучают. Но в каком же бессознательстве должен был пребывать несчастный физрук, если Поручик с Конрадом успели за это время перетереть столько тем?

А может быть, пытаемый не всё это время был в отключке? Может быть даже, Поручик и предназначал всё сказанное тогда – чутким ушам безмолвного присутствующего? А может быть, тот, под брезентом, и не был так уж страшно замучен? Может быть, Поручик только кичился своим умением вести допрос на примере первого увиденного Конрадом арестанта? Иначе как же арестованный освободился? Неужели Поручик только и делает, что упускает людей из клана Землемера?

Паранойя, в натуре паранойя… Всё специально для тебя разыграно, Конрад, и жертвы в сговоре с палачами спектакли для тебя устраивают. Но всё равно – возможно ли, чтобы давешней ночью в доме ночевал мастер-лучник из губернского города? Не он ли прошлой весной проводил на Острове долгое время, что стыкуется с давним рассказом поселкового сторожа?

А такие шарфы не каждый день наблюдаются нами на встречных. Местные мужчины вообще предпочитают ходить без шарфов, в ватниках, застёгнутых до самого подбородка. Или не так? Можно подумать, Конрад хоть раз в жизни обращал внимание на мужские шарфы…

Сам-то он раньше шарфы не носил, пусть драная глотка и требовала укрытия. Не считал это красивым. И только находясь на Острове, в конце ноября, оставшись один, наплевал на всё и стал носить на шее сначала махровое полотенце, а затем настоящие шарфы, которые сам откопал на полках платяных шкафов. Сине-коричневых среди них не было.

И тут Конрада клюнуло. Как он мог забыть про ещё один шарф? Тот самый, который подарила ему в сентябре добрая вязальщица! Помнится, он сразу его отверг – непушистый, ненадёжный, не способный защитить беспомощную глотку от местных суровых ветров. И он был неброской расцветки – но, кажись, преобладали синие и коричневые цвета. Кажись? Наверное… Он точно не помнил. Он не обратил тогда внимания. Он сразу сунул этот шарф в сенной шкаф и забыл про него.

Значит, он и по сей день должен быть здесь.

Среди ночи Конрад, дрожа, выполз из своей перетопленной комнаты в совершенно выстуженные сени, подставил себе табурет и, вскарабкавшись на него, начал шарить-шуровать на верхней полке шкафа.

Один за другим его рука нащупывала и сбрасывала на пол невзрачные и немодные аксессуары – косынки, горжетки, беретки, варежки. Сюда давно не подкладывали нафталин, и многие вещи были изрядно поедены молью. Осязать их – смёрзшиеся, свалявшиеся, колючие – казалось особенно противным...

Ему попадалось самое разнообразное барахло, но искомое кашне так и не нашлось. Неужто Анна так перепугалась, что устранила нежелательный вещдок?

И какова роль хозяйки серпентария, с виду столь простодушной и недалёкой, в складывающейся многозвенной цепочке?

Вязальщица… директриса… физрук…

Ясно было одно: кто бы ни был приходивший к Анне – Поручику всё равно ни слова говорить нельзя.

Но что, если тот сам спросит?

Однако ж, время шло, Поручик не раз гостил на Острове и ничего Конрада не спрашивал. Только всё напоминал, что со дня на день у него вот-вот будет работка – опасная и ответственная. А как-то раз в его присутствии даже сказал хозяйке:

– Анна, вы от местной урлы ещё натерпитесь. Хотите, когда они вернутся, я их сразу всех ликвидирую? Досрочно в армию, например, призову? Я серьёзно.

– Не надо, – ответила Анна и спустя несколько секунд добавила: – Я тоже серьёзно.

Когда Поручик ушёл, что-то стукнуло в окно. Анна и Конрад вздрогнули и застыли.

Это не могла быть ветвь дерева, навряд ли. Деревья так близко от дома не росли.

Так обратила на себя внимание душа Профессора, головокружительно устремляясь в тёмный туннель навстречу бытию света.

 

17. Парниковый эффект

В конце января зима была уже не зима. Архитектурную, скульптурную и ювелирную продукцию Деда Мороза вовсю принялся крушить зловредный волшебник по имени Парниковый Эффект. Он превратил сугробы в кашу-малашу, извёл чахлые сосульки, белое сделал грязно-серым…. Ртутный столбик доисторического термометра застолбил отметку 5º по Реомюру и 7º по Цельсию. Глобальное потепление распространилось даже на самую отъявленную (отпавшую от яви) периферию глобуса.

Голые беззащитные деревья, обнажённая мокрая грязь, беспрестанная капель-моросель, бесцветное небо. Ничто не достойно упоминания. Ничего не происходит. Обитатели Острова с удовольствием впали бы в берложную спячку, но вынуждены шатунами шататься по унылому пейзажу, отринув взаимодействие друг с другом и с миром. До лучших времён.

 

18. Масленица

На Остров Традиции вернулись морозы, сковали по новой земли и воды, опять выпало снега видимо-невидимо, опять намело сугробы в пол-роста человеческого. Зимы в этих краях долгие, если и отступят – своё возьмут с лихвой.

Треск стоял над Островом – трескучими были морозы, и уютно трещали поленья в печи.

На заиндевелых окнах рисовались причудливые узоры, и в узорах этих угадывались контуры Традиции, её ревнителей и радетелей, её воинов и монахов, перебивая нескончаемый фильм о тебе самом, замутняя изображение и заглушая звук, – шли адепты и апологеты, неофиты и прозелиты, вытягивая вперёд израненные, изъязвлённые руки, сжимающие хоругви и знамёна, иконы и транспаранты, мечи и орала, булавы и палицы, пищали и мушкеты. В рядах этих измождённых, но непреклонных бойцов нет-нет, да шествовали также совсем безоружные, без знаков различия – книжники и грамотеи, начётчики и библиофилы, букинисты и антиквары, иные в камзолах, иные в сюртуках, иные в кургузых пиджаках – воплощая собой связь времён, цементируя прорехи в истории, конопатя лакуны в текстах, отмеривая циклы и эоны, замыкая круги и возвещая начала. Они порой не попадали в такт, нарушали строй, демонстрируя нехватку чувства локтя и чувства ритма. Но они, как и все их более сплочённые и подкованные соратники были – устремлены. И стремлением своим разжигали в Конраде также нечто, смахивающее на стремление. На томление, по крайней мере.

И это были блаженнейшие дни: когда чужое страдание переполняло тебя до краёв. И интроверсия твоя непреложная давала трещины, и в эти трещины проникало чувство причастности к чему-то большему, чему-то внеположенному тебе, и ломились в бреши войска не-тебя, но воевать шли они словно бы где-то в чём-то даже за тебя, потому что ты был захвачен их походами и перестроениями. Маршировали легионы и фаланги, батальоны и дружины, ржали кони, трубили боевые слоны, лаяли адские псы и заливались райские птицы. Били тамтамы, свистели флейты, гудели фанфары, вплетаясь в полифонию Музыки Сфер, выстраивая прихотливые лады и звукоряды, сплетаясь в случайные созвучия и проходящие аккорды, тяготеющие, впрочем, к единой, хоть и неслышной тонике. А по силовым линиям и гравитационным каналам вихрились сгустки майи и фата-морганы, иллюзий и аллюзий, ассоциаций и ассонансов, скользя и утанцовывая к невидимому центру. К Великой Пустоте, роднику и хранилищу бесчисленных смыслов.

И Конрад устремлялся, увлекался, вписывался в эти орнаменты и туманности, по-медвежьи отплясывая свою нехитрую, но нехилую партию. Барахлила дыхалка, заплетались ноги, крýгом шёл вестибулярий – ан в хороводе всеобщего угадывались просветы и паузы для сольных поскакиваний Конрада. Прыг-скок, тритатушки-тата, ни одна блоха не плоха, сами с усами…

Господи! Какая экстраверсия нужна для усвоения традиции! Какое безостаточное перевоплощение в героев прошлых столетий, какое полное растворение в отживших своё дерзаниях и догматах, какое глубинное погружение в мёртвые лексемы и заглохшие фонемы! А вишь ты – отстегнув сознание да отключив контроль, можно тем не менее протиснуться поближе к центру зала, к центру бала, к центру вселенского концерта…

Кто правит балом?

Главное – не спрашивай.

Нет, нет, нет – ведь ты не хотел быть ни президентом компании, ни героем войны, ни серийным убивцем. В тщетных тщедушных мечтах своих ты хотел быть странствующим бардом, менестрелем, миннезингером а-ля Ганс Сакс или Боб Дилан, ты хотел быть площадным акробатом, не обязательно – канатоходцем… так, кувыркателем, народным увеселителем. Так покувыркайся на страницах книг из анналов Волшебной Комнаты, из запасников Острова. Вспомни юность.

Ночи напролёт – беседы с Кафкой, Гессе, Воннегутом, полузапретным Кьеркегором под комментарий Летова Егора. Так вот и сейчас: погуторь с Махабхаратой, окликни Альбертуса Магнуса, брось кости с И Цзин. Поиграй в бисер, покуда волны сопредельных морей не захлестнули Остров Традиции.

А когда наскучит, надоест, настоебенит – возьмись за Книгу Понятий и рахитичным инфантильным почерком неуспевающего пятиклассника перепиши в неё очередную главу из Приключений Землемера. Прикоснись к современности, к ещё не затухшему до конца недавнему дню, определяющему день нынешний:

Из «Книги понятий»:

За убийство Стива Бэнкса и вдовы Дэвидсон Землемеру светило пожизненное. Правда, арестовать злодея было не так просто – под его началом значилось несколько десятков стволов, и полиция передала дело в спецслужбы, которые рьяно принялись разрабатывать спецоперацию.

Но когда, наконец, толпы броненосных спецагентов ворвались в загородный сквот бунтовщика – а Землемер был именно бунтовщик, а не простой уголовник – их взгляду предстало жалкое зрелище: несколько обкуренных подростков и столь же обкуренных девиц. Поскольку лёгкие наркотики в стране были с недавних пор легализованы, инкриминировать этим безопасным тинэйджерам что-либо серьёзное не представилось возможным. Всё оружие куда-то подевалось, как куда-то подевались и совершеннолетние фигуранты нового «дела Землемера». Спецслужбы в свободном мире не привыкли громить крупные вооружённые бандформирования, и потому провал операции был легко объясним.

Ничего не оставалось как отлавливать членов банды по одному. Они даже стали иной раз попадаться, сплошь представители коренной национальности – но что серьёзного могли им вменить в вину? По всем данным, оба убийства совершили иммигранты – а вот те-то как раз как сквозь землю провалились. У них, конечно, было много друзей и родственников, да и просто сочувствующих, но за сочувствие по законам свободного мира в тюрьму не сажают. Сам Землемер и его ближайшие подручные с горизонта исчезли.

Интерпол разнервничался, переживая за честь мундира, но вскоре всё самым прозаичным образом объяснилось. Оказалось, что Землемер и группа приближённых к нему боевиков воспользовались открытостью границ между отдельными странами и беспрепятственно добрались до родной для них Страны Сволочей. Пограничная служба была, очевидно, подкуплена – и негодяи давным-давно инфильтрировались в родное пространство, в котором давно были наслышаны об их подвигах и существовало немало кругов, готовых приютить героев Зарубежья и оказать им всемерную поддержку.

Вскоре в свободном мире получило распространение видеообращение Землемера, текст которого также был напечатан в многочисленных листовках: «Ваши дни сочтены, – писал преступник номер один. – Ваше зажравшееся и прогнившее общество вскорости будет уничтожено мощной волной с Востока, вот только сначала мы наведём надлежащий порядок на нём самом». Пока полиция безуспешно пыталась выявить источники рассылки видеокассет и листовок, аналитики сходились в том, что Землемер и его присные пополнили обширные ряды сволочного криминалитета и включились в борьбу за передел собственности и власти на своей исторической родине.

Не прошло и месяца, как сводками о деяниях Землемера в Стране Сволочей запестрели и тамошние газеты. Сначала один за другим были жестоко убиты – не убиты, а скорее замучены – все соученики главаря по земучилищу в N**. Затем банда организовала в губернии серию разбойных нападений на инкассаторов. А затем в своём славившемся неприступностью особняке был ликвидирован самый богатый человек края. Землемер не таился, дерзко «засвечивался», оставляя свою подпись – изображение змеи – на каждом новом трупе. Вскоре слава его перешагнула границы губернии, и к нему примыкали сотни и тысячи новых сторонников – преимущественно молодёжь из беднейших слоёв населения.

Регулярные войска долго не смели выступить против Землемера, так как его воинство вскоре составило чуть ли не всё мужское население родной губернии. Популярность народа Землемер снискал робингудовскими акциями вроде налётов на дома и офисы коррумпированных чиновников и неправедных судей, в ходе которых в помещениях уничтожалось всё живое, а имущество нещадно экспроприировалось. Именно родственники погибавших вместе с работодателями секретарш и уборщиц поначалу составили некоторое число недовольных – но Землемер сначала нашёл способ замирять их, делясь частью добычи, а затем стал наносить более «точечные» удары по народным захребетникам. Поначалу деятельность Землемера привела к анархии и безвластию в губернии, так как никто не решался занимать начальственные посты, но затем атаман стал назначать на руководящие должности своих людей. Если же кто-то из них бывал уличён в вымогательстве или излишней пристрастности, карающая десница атамана тут же безжалостно настигала его. Сам Землемер в стремлении к роскоши и излишествам замечен не был, в расхищаемых им виллах никогда не жил, ночевал, где придётся, благодаря чему затруднялись покушения на его жизнь. Тем не менее покушений этих только за первые полгода после возвращения Землемера из-за кордона было никак не меньше семи, и дважды атаман был серьёзно ранен, но молитвами верующих старушек и стараниями местных лекарей оба раза исцелялся.

Через год после появления отряда реэмигрантов в губернии было установлено практически неподконтрольное Центру, автономное правление, подчинявшееся лишь Землемеру. Местная полиция присягнула на верность ему, солдаты из дислоцированных на территории губернии воинских частей были распущены по домам. Другое дело, что в этой губернии, изрядно удалённой от границ и стратегически важных центров, войск никогда не было много. Творившееся на территории, контролируемой Землемером, постепенно убеждало центр, увязший в боях с другими бандформированиями на других территориях, что часть правительственных войск должна быть переброшена в этот забытый Богом край, почти безболезненно отколовшийся от империи.

Блокада губернии привела к голоду. Была ужесточена карточная система, строго регулирующая отпуск продовольствия в одни руки. Спекуляция пресекалась на корню – сначала самостийных торговцев бросали в казематы, кишащие ядовитыми змеями, потом змеиное мясо пришлось раздать народу и выдумывать новые казни. Впрочем, на выдумки Землемер был неистощим.

Однажды местные жительницы организовали что-то вроде «марша пустых кастрюль». Участвовало в нём всего с десяток исхудалых простоволосых баб – народ Страны Сволочей по традиции был в массе своей чужд гражданских инициатив. Демонстрантки призывали Землемера пойти на компромисс с федералами и открыть каналы для поступления продуктов. Ежедневные полфунта хлеба из отрубей на душу населения привели к повальному мору. Женщины были даже не в силах внятно кричать, кроме, может быть, одной, самой активной.

Землемер приказал арестовать смутьянку и собрать народ – но не на главной площади, а на окраинной заставе, ощерившейся пушками на случай атаки федералов.

– Чего ты хочешь, тётка? – спросил Землемер негромко.

– Хлеба, – прошептала активистка.

– Будет тебе хлеб, – пообещал Землемер.

В одну из пушек засыпали зерно из экстренных губернских запасов. Почти не сопротивлявшуюся женщину за подмышки привязали к стволу со стороны жерла. Землемер обвёл народ ясным взором и скомандовал «Пли!»

Конрад понял, что во время осеннего визита в губернский город он застал его далеко не в худшем положении. По крайней мере, маргарин уже можно было купить без проблем, да и чёрный рынок возобновился. Вот только память о Землемере была ещё свежа, и книжка о нём невозбранно продавалась в книжном киоске. Натали недоглядела?

Однажды Анна пригласила Конрада зайти к ней в комнату. Впервые за всё время его пребывания на Острове. Как мы помним, он в этой комнате уже однажды был и не рассчитывал увидеть что-то неожиданное. Однако ж, увидел. В дальнем углу высилась аккуратная стопка натянутых на доски и заключённых в рамки холстов. Анна вскарабкалась на табуретку с молотком в руках и велела Конраду держать гвозди и подавать ей холсты. Конрад истуканом стоял внизу и рассеянно подавал Анне то, что она просила, а сам неотрывно таращился на вновь созданные картины. Сомнений не было, что долгими морозными вечерами Анна не теряла времени даром и без устали плодила пастельные артефакты. Если бы Конрад был повнимательней, он бы наверняка прежде не раз заметил бы следы пастели на руках Анны, а то и на её фартуке – но наблюдательностью боженька Конрада, видно, обидел, как, впрочем, и всем прочим.

Под мерный стук Анниного молотка Конрад взирал на экспрессионистические ландшафты и импрессионистические натюрморты. В натюрмортах он ничего не петрил, не догоняя даже, зачем вообще существует такой бездушный и беспредметный живописный жанр, а вот пейзажи в исполнении хозяйки впечатлили его не на шутку. Большей частью это были изображения местности как бы в окрестностях посёлка – но не обязательно заснеженной, кое-где деревья были покрыты листьями, значит, память Анны прочно удерживала иные, минувшие времена года. Правда, кое-где над сирыми перелесками высились немыслимые в этих краях синие горы, а порой кое-где мелькали человеческие фигуры, очертаниями лишь отдалённо напоминавшие аборигенов: к их обычной сутулости добавлялась какая-то смелая порывистость, сокровенная полётность. Всё вместе производило где-то даже натуралистическое впечатление, но в то же время ему была присуща и отчуждённая космичность, словно родной пейзаж по случайности переселился на Марс или Луну; живость правдоподобия небывалым образом сочеталась с мертвизной сумеречных грёз. На многих холстах присутствовали птицы – где-то еле угадываемые силуэты в напряжённо-сиреневом небе, а где-то распростёртые по всему переднему плану крылатые тела, вроде готовые взмыть ввысь, но по недоразумению пребывающие в плену земного притяжения.

Одна картинка была не похожа на все остальные. В хитросплетении прямых и извилистых линий рисовался покосившийся и неотёсанный крест, на котором висел кто-то распятый. Члены и одежда казнённого были выписаны с нарочитой небрежностью, зато лицо его, непропорционально длинное, напомнило Конраду фотопортреты из книги о Землемере. То есть, нельзя было с уверенностью сказать, что на кресте висит именно Землемер, но отдалённое сходство с книжным персонажем было всё же неоспоримо. Человек на кресте – как бы Землемер – по всему судя, чувствовал себя в неестественном положении на редкость удобно, словно всю жизнь только и мечтал взгромоздиться на древнеримскую виселицу и обрести на ней своё итоговое равновесие и покой.

По краям импровизированной Голгофы располагались фигуры, прорисованные весьма смутно – тем не менее, в одной, женской, невзирая на покрытую голову и невнятный силуэт, читалась горделивая повадка самой Анны, а в другой, мужской, расположенной и вовсе спиной к зрителю, Конраду померещилась бравая выправка Поручика. Старец, напротив, обращённый лицом к созерцателю, в свою очередь, обнаруживал однозначное сходство с покойным Профессором, даром что на его носу не было очков. От всех этих персонажей веяло глубочайшим удовлетворением, словно распятое состояние центрального персонажа отвечало их глубочайшим чаяниям.

Но самое главное – по краю картины ползли, кусая друг друга за хвосты длиннющие змеи. Конрад не сразу заметил их, сочтя невинным орнаментом. Но когда заметил, в ужасе застыл и задрожал всеми поджилками. И ушла голова Конрада в плечи, а душа в пятки, и все разом молитвы припомнились ему, и липкий пот заструился по спине. Ползучие твари были выписаны с такой тщательностью, что каждая чешуйка блестела иначе, чем соседняя, и каждый раздвоенный язык словно свешивался с картины, чтобы лизнуть оторопелого зрителя, и каждый гипнотический глаз без век пригвождал его к полу – казалось, навечно. Насилу Конрад отвёл собственный взгляд, но на радужной оболочке надолго сохранились все извивы и изгибы богомерзких аспидов.

Рисовать Анна умела.

Когда комната окончательно приняла вид картинной галереи, Конрад протяжно изрёк:

– Здо-орово. Как вы это всё… лихо рисуете… Я бы тоже так хотел.

– Что мешает? – сказала Анна. – Терпение и труд всё перетрут.

Конрад хотел было ответить, что держал карандаш в руках чаще, чем она – садовую тяпку, но не решился. Вместо этого он отважился на куда более отважное:

– У этого распятого… лицо… ну о-очень знакомое.

– Вы хотите сказать – он напоминает Землемера? – буднично откликнулась Анна. – Соц-артовский приём. Мои картинки очень эклектичны, вы не находите?

Но Конрад уже перешёл Рубикон:

– А вы ведь были с ним знакомы? Не отпирайтесь…

– Вот ещё, буду я перед вами отпираться… Вся губерния с ним знакома. Почему я должна быть исключением?

– Где-то он сейчас…

– Где-то. Ему наверняка есть, где укрыться. Хотя я не исключаю, что он мог податься в столицу. Губернский уровень он, судя по всему, перерос.

– Вот как… Он что же – в верховные правители метит?

– Я не интересуюсь политикой, – заученно ответила Анна. – Но говорят, у него есть харизма.

Конрад вдруг поджилками и подкоркой ощутил, что настал час задать решающий вопрос:

– Простите, Анна… Я понимаю, как вам больно и горько, но… Землемер… вашу сестру… – ???

– Какой лабуды вы наслушались, Конрад! Раз и навсегда – нет. Вы же нахватанный, значит, в курсе, какой смертью погибла моя сестра.

– Землемер всюду оставлял свой знак «змея»… Фаллический знак. Как и «стрела»…

– Однако ж, стрелами он никого не убивал.

– Он вообще… поднимал руку на женщин?

– Да, он отправил к праотцам пару чиновниц и прокурорш. Но они для него стояли в одном ряду с чиновниками и прокурорами – мужчинами.

– А секретарши и уборщицы, которых устраняли вместе с боссами?

– Это была самодеятельность подручных Землемера; он сам приказов о ликвидации всех подряд не давал. И строго наказывал тех, кто превышал, так сказать, полномочия.

– А вообще он с женщинами много… общался?

– Но вы же знаете о его увечье…

– В том-то и дело! Он же мог как-то противоестественно удовлетворять потребности.

– Как вы себе это мыслите?.. И вообще – его местопребывание постоянно было засекречено. Вот в …-ской губернии к местному вору в законе девушек приводили. Матери. Для улучшения породы, как говорят.

«Откуда у Анны такие сведения?» – подивился Конрад и робко попробовал снова:

– Но ведь либидо у него никуда не девалось!

– Уфф… Вот что я вам скажу, Конрад: если бы он убил женщину просто из извращённой похоти, из чистого садизма, ему бы туго пришлось на зоне. Он не только не совершил бы побег, но, скорей всего, был бы зарезан в первый же день заключения.

Конрад признал: извращенцы в тюрьме долго не живут.

Вновь и вновь мысли Конрада возвращались к сине-коричневому шарфу. Он уже начал подозревать, что шарф, который он видел в руках Анны, и есть шарф, подаренный ему вязальщицей, а значит… Непонятно, что это значит. Чего же тогда Анна так испугалась?

И вот однажды, полезши в тумбочку за новой ручкой, он нашёл подаренный ему шарф. Засунутый в самый дальний угол, он пролежал здесь всю осень и всю зиму.

Итак, ночной незнакомец действительно забыл похожий шарф в сенях…

А однажды поздним утром Анна по-простецки растолкала дрыхнущего Конрада, похлопала его по щекам, полила из леечки и сказала:

– Собирайтесь, лежебока, на гуляния. Сегодня – последний день масленицы.

Временный комитет по чрезвычайному положению по случаю народного праздника расщедрился-раскошелился. По случаю затишья на фронтах на съедение народу была брошена беспримерная кость – ретро-гулянье в давно забытых красках.

Вертелись расписные, выписанные из райцентра полуржавые карусели, взлетали к небесам скрипучие качели. Музыканты местного вокально-инструментального ансамбля заряжали весёлые песни. Сволочные народные, блатные-хороводные. Синтез фолк-рока и тюремного шансона.

Под гики и клики вывозили хворостяное чучело масленицы, каждый норовил ухватить кýкел за волосья. Разводили костёр, через который сами до одуренья и прыгали, а затем с криком и хохотом окунали в него потешное чучело – ох и скоренько занялся его кафтанец, ох и споренько загорелись членики – дым коромыслом, земля вверх дном.

Всюду расставлены были шатры да балаганы, под которыми добрые молодки в цветастых платках угощали-улещали-умащивали всех встречных и поперечных. А встречные и поперечные пёрли напролом, давмя давились за гостинцами из далёкого прошлого, из времени царя-горошного, из былинной небывальщины да книжной невидальщины. Ломились столы от вкусностей для истомлённых тел, было чем поживиться и изношенному народному духу:

Чего тут только не было?

Жрачёны-драчёны. Сало-бухало. Сиги в вязиге. Баклаги наваги.

Чаши-параши гурьевской каши. Кутья-плясея под четьи-минеи.

Солонина-буженина, знатна хаванина.

Груши-хрюши, нельзя скушать.

Мёд-пиво завтрешнего разлива.

Вяленые валенки, сапожки-окрошки, стопарики пареных опарышей.

Окрошка-мокрошка хороша кормёжка.

Белорыбица-толстолобица.

Гренки гречишные-кибальчишные.

Радуница-медуница.

Яблоки-тыблоки-мыблоки.

Толокно-волокно-полотно.

Квас – липовый Спас.

Кренделя-вензеля. Водоросль-недоросль. Выхухоль-опухоль.

Туды его в качель, растудыть в карусель.

Ликовала Золотая девятая рота имени Ивана Золоторота. Ради нея вся эта снедь-скаредь на скатерть-паперть

И, конечно, блин, блины – румяные, поджаристые, с начинками, с прибамбасами, на сметане заквашенные, на белой сметане без костей, из спецпайка Поручика – редкость редкостная по нонешним временам, диковина диковинная.

Анна раскладывала яства по салатницам, разливала напитки по ендовам – народ подставлял миски да лафитники, вкушал-выпивал, наклюкивался клюковкой, нахрюкивался брюковкой.

Выводили лядащих подслеповатых кляч, накрытых попонами, – уж и где откопали, незнамо: скушали в губернии всю лошадятину, даже коней, на которых летом гарцевали Анна с Поручиком, – и тех не оставили. Вот и сохранились недоношенные и недоделанные, кожа с костями, от которых и откусить-то нечего. А тут хошь не хошь – тяни сани с детишками, с сиротками да с недоростками, цок-цок, трюх-трюх, подчас спотыкаясь, сбиваясь с шага, под любовные похлёстывания, похлыстывания взрослого кучера: пущай их, детишки последний раз в санках прокатятся.

Но это самые мелкие детишки – года по два, по три, А кто поздоровей и покрепче – те с горки, на самодельных санках, на ледянках, на автомобильных шинах – вжик с косогора с несколькими подскоками, голова – ноги, голова – ноги, местный зимний экстрим. Одно плохо – любишь кататься, люби и саночки возить, и гуськом ползут ребята в горку, чтобы дождаться очереди и съехать с чуть ли не отвесного склона ещё раз. Тому, кто выжил и всполз вверх, положен приз – блин.

Наяривает гармошка, молодок да старушек в круг приглашаючи, топотушки да хлопотушки вытанцовывать, пируеты да антраша выплясывать под недавно ещё модные попевки «Ягода-малина» и «Фаина-калинá». Молодки да старушки козочками усердно скок-поскок, звонкими колоратурами погукивая-поухивая, руки растопыривши, носки оттопыривши. Мужики их сурьёзные в круг войти поначалу стесняются, но затем входят во вкус, армяки оземь скидывают и в присядке заходятся, кто кого переприседает.

И вдруг – за спинами пирующих нарисовались молодые люди в одинаковых чёрных куртках-«дутиках» и шапках-«петушках» на самые глаза. Сначала их было человек пять, но вскоре из-за леса к ним вышла подмога – ещё человек двадцать. Молодые люди стояли неподвижно, лязгали зубами и лузгали семечки, смачно сплёвывая шелуху себе под ноги. В руках у них были флотские ремни с заточенными пряжками, обрезки арматуры и финские ножи. И все присутствующие ощутили нависшую тяжёлую угрозу, грязно-серую тучу, наползшую на праздник. Даже музыканты, похоже, сбились с такта, и весёлый музон как бы захлебнулся.

В посёлок вернулась урла.

Расталкивая старушек и детишек, урла продвинулась к раздаточному столу и молча уставилась на Анну. Конраду даже показалось: уставилась как бы с просьбой в глазах. Анна – муравьиная матка – смерила урелов-муравьёв ласковым материнским взглядом и одарила их одного за другим блинами с расстегаями. При этом урелы соблюдали строгую очерёдность и говорили: «Спасибо». После этого они также организованно растолкали толпу, сомкнувшуюся за их спинами, отступили на исходные позиции и стали грозно вглядываться вдаль. Конрад тоже посмотрел вдаль.

С другой стороны оврага, над которым проходило празднество, показалась стайка незнакомых мальчишек – малолеток лет по одиннадцать. В наступившей тишине они достаточно звонко пропели матерные частушки, оскорблявшие честь и достоинство жителей дачного посёлка. «Деревенские, деревенские», – зашушукались в толпе. Исполнив свой музыкальный номер, деревенская мелюзга наклонилась над снежной целиной, и вскоре в сторону дачной урлы полетели снежки – меткие и увесистые; в руках этих октябрят они летели вчетверо-впятеро дальше, чем добросил бы Конрад.

Дачная урла, хотя некоторым снежки попали в головы и даже в лица, довольно индифферентно восприняла снежную бомбардировку. Чего-то ждали. Правда, из-за спин взрослой урлы показались дачные малолетки, знакомые Конраду по посиделкам у водокачки. Они в свою очередь дали снежный залп по деревенским и заголосили частушку, больно задевающую честь и достоинство коренных жителей. Пришлая ребятня с похабными выкриками нехотя ретировалась. В наступившей звенящей тишине послышалась короткая, много раз повторяемая рулада гармошки, причём звук её явно приближался. Из оврага на откос один за другим выскакивали большие деревенские – лет по шестнадцать-семнадцать, как и дачная урла, торопливо принявшаяся уминать расстегаи. Один из деревенских, который с гармошкой, до самого верха не дошёл, остановился, но свой сумбурный наигрыш не оставил.

Тут же – чмок! чпок! – в физиономии пришлых шмякнулись блины. В ответ деревенские обнажили-обнаружили своё вооружение – ломы, обломки оглобель и грабель, треххвостые нагайки, самодельные нунчаки, а кое-кто сдёргивал с плеч даже охотничьи ружья. И над равниной послышалось утробное хоровое «Ааааа!», которое тут же натолкнулось на урчащее «Ааааа!» ответное. И две ватаги бросились – друг на друга. Затрещали вороты рубах, засучились рукава, обнажились фрагменты торсов. «Пиф-паф», – захлопали ружья, мясо столкнулось с мясом, костяшки с костяшками, черепа с черепами. Взметнулись к небесам дубины и железяки, кроя подвернувшуюся плоть, посыпались первые искры, брызнула первая кровь. Толпа женщин, дошколят и старцев резко подалась назад, расчищая бойцам поле битвы. Даже матёрые мужики посторонились, хотя и с гиками и с хлопками в ладоши.

Гармошка заливалась в своё удовольствие; гармониста никто не трогал, гармонист был неприкосновенен.

Конрад выступил вперёд и как бы заслонил Анну своим рыхлым телом. Оставшиеся на месте матёрые мужики истолковали это по-своему. Они отвлеклись от созерцания боя и молча стали надвигаться на островитян, смыкая кольцо.

Тут только до Конрада допёрло, как люто, окаянно, злобно ненавидят его все мужики в посёлке. Не только за то, что не квасит, не киряет, не бухает с ними, не знается с ними, не беседует с ними о политике – нет, ещё и за то, что он, длиннобородое и толстобрюхое пугало, состоит в ёбарях у самой красивой женщины посёлка, а то и всего мира. Причём вдвойне обидно, что в этом пункте окрестные мужики безбожно заблуждались и тыкали пальцем в небо… И стало ясно, что сейчас его, пользуясь обрядовым случаем, будут бить, колотить, увечить, контрапупить, убивать, шмалять – как самцы самца, как волки шакала, как свояки чужака. Но Конрад вдруг словно хватанул лёгкими избыток воздуха. Он свирепо выпятил грудь, яро выпучил глаза и крепко сжал кулаки, готовясь шагнуть навстречу врагу. Что-то вроде пламени полыхнуло меж его стиснутых зубов и что-то вроде дыма заструилось из ноздрей. Неизвестно, что случилось бы в последующее мгновение, если бы внутри кольца вдруг не возник Поручик, решительный и расстёгнутый, с пистолетом в руке. Другой рукой он быстро схватил Анну за талию, а первой рукой нажал на спусковой крючок, командным голосом зверски вопияв:

– Куд-да? Назад! Моя женщина! Мой друг! Всех погашу!

Звук выстрела и зрелище отважного вожака, прильнувшего к своей добыче, не враз остановили мужиков – по инерции те ещё насели на Конрада, и он получил знатный тычок под микитки, но роль, которую не сыграл первый выстрел, сыграл второй – над самыми головами раздухарившегося мужичья. Мужичьё окстилось и охолонуло. Поручик мигом отпустил Анну, в два прыжка выдернул Конрада из разомкнувшегося кольца, и продолжая грозить револьвером, пролаял толпе:

– Он же юродивый Христа ради! Грешно юродивых обижать!

Мужики не верили ни в Христа, ни в чёрта, да и не все знали, кто такой «юродивый», и вооружены многие из них были не хуже Поручика, но грозный начальственный окрик произвёл надлежащее впечатление. Конрад успел шепнуть на ухо спасителю «Спасибо!», а тот всё не унимался:

– Чего встали, козлы? Идите вон, жмуриков подбирайте!

Молодёжная драка уже перевалила экватор. В чистом поле осталось лежать шесть или семь человек – некоторые слабо шевелились и даже пытались подняться, некоторые уже совсем не шевелились, и снег около них клюквенно рдел. Местные теснили пришлых к оврагу, что неудивительно – преимущество «своего поля» ещё никто не отменял.

И в это время послышалось нарастающее, крепнущее «Уррраааа!» и недружные, вразнобой, залпы – то зрелые мужички, которых было обломали с праздничным кровопийством, дружно кинулись молодым на подмогу.

Тут же образовалась противоположная партия из таких же точно тридцати-, сорока- и пятидесятилетних гостей праздника, прибывших издалека – на снег полетели зипуны, армяки, шапки – новая стенка навалилась на новую стенку, коса на камень, шило на мыло.

Бой вспыхнул с новой силой и с новым остервенением. Прибывшие с мужьями бабы – местные и неместные – сбившись в кучки, истошно голосили, на чём свет стоит – благим матом, а кто и не благим, поддерживая своих бойцов, посылая проклятья супостатам. Заливалась уже не одна, а целый квинтет гармошек, разъяряя и распаляя присутствующих лихими «скобарями» – при этом гармонисты умудрялись пикироваться друг с другом и амплитудно пинаться ногами.

Поручик с полминуты взирал на происходящее и непринуждённо жонглировал пистолетом. Потом он сказал Анне и Конраду:

– Пойдёмте отсюда, мы свою миссию выполнили. Не приведи Бог, шальная пуля залепит. Уходим!

И бросив столы с недосъеденной снедью, Анна и Конрад засеменили вслед за широко расставляющим ноги по снегу Поручиком. Тот не оглядывался, словно за его спиной не бушевала кровавая битва и не валился наземь отработанный человеческий материал. Анна же и Конрад оглядывались то и дело – одна с любопытством и с недовольством, что её лишили зрелища, другой – с опаской и неверием, что очередной конец благополучно миновал. За троицей никто не следовал – всем была интересна развязка боя. Среди публики лишь одна часть оставалась безучастной и бесстрастной – то были полицейские, подчинённые Поручика, которым было изначально приказано дожидаться финала праздника.

– Вот зачем в сволочных деревнях гармошка, – бормотал сквозь зубы Поручик, совершенно не заботясь о том, слышат ли его Анна с Конрадом. – Вы-то думали, для того, чтобы тешить бабушек на завалинках, чтобы те свою молодость вспоминали? Или для удалых плясок пейзанских парней с пасторальными дéвицами? Читайте исследование Рёмер и Цитлова о феномене «праздничной драки». В совковые времена оно засекречено было, а нынче Рёмер с Цитловом на Лазурном берегу отогреваются, официантами там работают, а их теории на фиг никому не нужны, практика куда богаче и увлекательней.

Остаток дня провели втроём в поселковой рюмочной, где в этот вечер было на удивление пусто и потому даже где-то уютно. Потребляли обычный для этого заведения рацион – палёную водку с чёрным хлебом, причём даже Конрад водку пил исправно, не нудодствовал. Говорили мало, всё больше молчали. Вечером прямо в рюмочную пришли полицейский капрал и врачиха из медсанчасти, которую Конрад видел в день смерти Профессора. Они сухо доложили статистику весёлого сельского праздника – четыре трупа, пять полутрупов, тридцать шесть обратившихся за амбулаторной помощью. Всё шло по плану, контрольные цифры не были превышены. Поручик поблагодарил подчинённых за службу и велел хозяину рюмочной налить им также по стопке. После этого Конрад и Анна сразу пошли домой, причём Анне пришлось следить, чтобы Конрад не сделал неверный шаг и не свалился в придорожную канаву.

Конрад изрядно поднабрался, теперь у него резко резало желудок. Он почти стонал.

Анна дала ему на ночь травяной настой, но полегчало ему ещё не скоро. Всю ночь он кряхтел, кашлял и беспрестанно повторял в подушку:

– Вот вам и традиции предков… Х-хороши… Страна в-вечного негридо…

Так бормотал Конрад. Но перед глазами его рисовалось другое.

Бруствер… бункер… блиндаж… походный шатёр…

Балаганные шатры свернулись.

Кровь на снегу. С понтом клубника с молоком.

Традиция многоцветна. Но её остов кровав.

И Остров кровав.

Не чурайся крови, Конрад. Раз увлекаться – так кровопусканием и кровохарканьем.

Или скажем так: прежде чем нахаркаться собственной кровищей, напусти порцию кровищи вражеской. Вот только как? Ты же бить человека не умеешь – только тыкать как баба. И стрелять не обучен – тебе автомат не доверяли. Длань твою карающую любой салажонок шутя перехватит. Перехватит и переломит.

Да в том ли дело? Мирный ты очень. Не хочется тебе умыться кровью врага. А враг, между прочим, только для того и прёт на тебя, чтобы омыть тебя с головы до ног. Он же знает, что твоей жижей не насытишься. Он тебе свою жидкость благородную преподносит. А ты не хочешь – брезгуешь.

А ты захоти. Захоти поддеть кишки врага ножиком, сустав – разрывной пулей, мозги – снарядом, чтобы брызнули по странам и континентам. Режь, корёжь, дефрагментируй.

Конечно, ты сегодня уже молодечик. В кои-то века – не зассал. Шевельнулось что-то боеготовое. Правда, за твоей спиной были начальство и женщина… да какая женщина! На миру и смерть красна. Но помни – твоя-то смерть красна, а чужая – краснее. Правильно, что ты не ввязался в драку. Замочили бы, как пить дать. Потому что в драку надо лезть с мыслью замочить, а не замочиться.

Но кто же твой вражина, где тот, кого ты мечтаешь насадить на вилы, натянуть на жерло, разорвать на лохмотья? Не знаешь? Знаешь, Конрад. Имя этим вражинам – полноценные люди. Имя им легион. Те, кто не в мыслях, а въяве танцует, рисует, сеет, пашет, строгает, пилит, играет, убивает… а не только умирает – ежесекундно и днесь. Традиционные персонажи, сошедшие со страниц, с полотен, с киноэкранов – привычные всем индивиды, о которых об одних чирикают воробьи, шумят дубравы и ведут рассказ былинники. Они.

Соберись с духом и мсти, дабы обрести полноценность.

Мсти.

По замёрзшему морю на Остров приезжала рябая почтальонка Мария. На оленях привозила газеты за весь зимний период:

На Северном и Западном фронтах правительственные войска с переменным успехом отбивают атаки незаконных вооружённых формирований. Боеприпасы с обеих сторон, в связи с остановкой большинства предприятий ВПК, истощаются; зачастую бои сводятся к массовым рукопашным.

Активизировалась «пятая колонна» мятежников. За последний месяц зафиксировано примерно столько же терактов, сколько ДТП.

Участились случаи побегов заключённых из концентрационных лагерей, причём возросло также количество «самоликвидаций» – повальных коллективных акций неповиновения. Самостийные отряды беглых каторжников наводнили север и восток Страны Сволочей, сея разрушения и смуту среди местных жителей.

Между правительственными войсками и антиправительственной камарильей идёт ожесточённая борьба за привлечение бежавших под свои знамёна; пока что преимущество – на стороне правительственных войск, располагающих более серьёзными средствами для подкупа. Однако, учитывая масштабы хищений материальных ценностей, существует опасность, что инициатива перейдёт к антиправительственным силам.

В селении G***, в 30 верстах от Столицы, отправлена чёрная месса, в ходе которой предано смерти 42 лица некоренной национальности, дотла сожжён близлежащий монастырь и сровнено с землёй кладбище. Акцией руководили уполномоченные местной администрации при участии верхушки местной церковной общины, перешедшей на позиции активного сатанизма.

За последнее время отлучены от своих должностей за пристрастие к сатанизму 63 иерарха Сволочной Ортодоксальной Церкви.

Из школьной программы Страны Сволочей исключена литература с мотивировкой «Все писатели – смутьяны, лгуны и пьяницы». Инициатива исходила от самих учителей-словесников, не видящих параллелей между реальностью, описываемой в классических романах, и насущными требованиями настоящего момента. Теперь они смогут сосредоточиться на преподавании родного языка, правила которого учителя призвали упростить и унифицировать во избежание необходимости плодить неграмотные поколения. В предложенном правительственной комиссией диктанте на две страницы 89% самих учителей допустили 20 и более ошибок, что, безусловно, задело «честь мундира».

В то же время увеличено количество учебных часов по обществознанию, НВП и ОБЖ.

В Заокеании признано уголовным преступлением отрицание истории двух последних тысячелетий как эпохи маскулинной доминации. В крупных городах страны прошли многотысячные демонстрации под лозунгами «Мне стыдно, что я мужчина», «Женщины мира, примите наше запоздалое покаяние» и т. п. Конгресс единогласно принял резолюцию, обязующую местный Центризбирком допускать к президентским выборам исключительно женщин, причём по возможности инвалидов. Требование исключить из избирательных списков кандидатов с белым цветом кожи наткнулось на вето Ассоциации в защиту Прав меньшинств.