«Нет, это ненормально, – писал мне мой друг. – Ненормально – еще мягко сказано. Точнее – это безумие. Сидеть в кабинете редакции журнала, плыть по течению и мнить себя писателем. Ты понимаешь, что так не достигнешь. И ни к чему не придешь. Понимаешь, Ванья?! Вот вчера я стоял на балконе. В доме напротив женщина мыла окно. И солнце так сверкало в стекле под ее пальцами… От увиденного я был просто в кайфе. И написал об этом стихи. «Женщина в доме напротив мыла окно. Солнце сквозь пальцы ее тихо струилось. Женщина в доме напротив мыла окно. Больше в тот день у меня ничего не случилось». А сегодня уже нет ни женщины, ни того сверкающего окна. Туманом даль заволокло. Заволокло все то, что прежде равнялось смыслу и надежде. И так влекло… Осталась лишь очарованная память. Время идет. Бежит вприпрыжку, Олег. Время не будет тебя ждать? Задумал – делай! Для того чтобы писать, жить нужно иначе. Жить нужно широко, горячо, активно. Не забывай, ты ответственен не только перед собой. В противном случае, будешь сочинять дешевые детективы или высосанную из пальца фантастику. Конечно, бывают исключения. Виктор Розов, например, сидел всю жизнь на своем высотном этаже и писал талантливые пьесы. Но это исключения. Поэтому иди в жизнь, в народ. Не представляешь, как это интересно и нужно. И тебе, и всем».
Так написал мне мой старый друг. С тех пор, как мы однажды повздорили относительно времени и писательского ремесла… – нет, не поссорились, но повздорили крепко, – мой друг Андрей стал называть меня Ваней. В этом другом имени было не только осуждение того, что я простак и ленивец, но и едкое указание, что настоящего имени у меня еще нет.
Конечно, он имел право на такое письмо, на такие слова. Он, который ходил Северным морским путем, обозревал мир с вершины Тибета, писал стихи о Сахалине, а сейчас вместе с охотниками бродил по тайге Дальнего Востока.
А я, вспоминая слова Андрея, торчал у своего окна. И тоже был на грани написания стихов.
Шел тихий снег. Я стоял и смотрел с высоты седьмого этажа, как внизу копошится в радости зимы мелкая ребятня. Ребятишки съезжали с горки во дворе кто на чем – на лыжах, на санках, на каких-то пластмассовых салазках, на портфелях и просто на штанах. Съехав вниз, тут же бросались наверх, чтобы снова и снова, в который раз, глотнуть неповторимый глоток детства. Глядя на неутомимую детвору, я испытывал легкую грусть: со мной такого уже никогда не будет. Радостная зимняя бабочка порхала там, внизу, роняя с крыльев снежную пыльцу. А я стоял, словно на другой планете, и наблюдал свое улетевшее прошлое. Но ведь все еще будет. И радость, и печаль, и нечаянная любовь к человеку, женщине, дереву, крику птицы, шелесту волны, дыханию цветка или собаки. Все еще будет. Какие мои годы? Но сейчас на душе было неуютно. Какая-то хмарь висела над головой. Душу казнило давнее письмо Андрея.
Я подошел к шкафу. Старому шкафу с вертикальным прямоугольным зеркалом, тронутым по углам золотистой, как луковая кожура, ржавчиной. Открыл поющую тонким голосом дверцу. И вдруг почувствовал себя этим шкафом. С темной нафталиновой пустотой, из которой проступают призраки поношенной одежды. Ну да, увидел я – ты и есть этот допотопный шкаф с зеркалом, тупо глядящий на противоположную стену, где уже сто лет тикают, салютуя умершим лепесткам времени, старинные часы. Девочка на картине с глазами, полными ужаса, все никак не убежит от ползущей за ней грозовой тучи. Криво висят книжные полки, под которыми тихо покрывается вселенской пылью рабочий стол хозяина. И тоже непонятно – есть ли хозяин или его нет вообще.
Вот таким допотопным шкафом, так уж случилось, я стал навязчиво ощущать себя в последние месяцы. С этим, конечно, нужно было что-то делать. С этим нужно было кончать. Нужно было на что-то решиться. Но решиться, оказалось, не просто. Я спрашивал себя: почему? Однако вышло, что есть вопросы, на которые нет ответов. Их нужно пережить.
Какое-то время я подолгу ходил вдоль помпезного здания на площади Неизвестности, не в силах совершить то, что намеревался совершить.
А намеревался совершить я некоторый поворотный шаг в своей судьбе. Некую серьезную перемену, в результате которой череда событий моей прежней, не очень-то длинной еще жизни согласно улеглась бы в памяти под замок. Новая же виделась мне исключительно как второе рождение, где искрились миражи, туманные дали, буйные грезы, обвалы, штормы или просто беседы при ясной луне на краю пространных океанов.
Итак, я раскинул карты.
Что было?
А была армия. Краткая, по сравнению с Отечественной, война. Война в Чехословакии, где тоже убивали. Хотя и не война это вовсе была. Обыкновенная, банальная и глупая, если разобраться, демонстрация силы. Показуха – кто главный в Варшавском пакте. Потом Литературный институт. Работа в редакции журнала. Женитьба. Семья из двоих. Все-таки вехи!
Снова работа в редакции. Но уже с прицельной, по наущению супруги, перспективой дальнейших продвижений.
Было унылое копание в чужих рукописях в ущерб собственным устремлениям. Опять же – ради карьеры! Ради положения, престижа, имиджа и прочей ерунды. В итоге – ради пустоты и внезапного ужаса – жизнь проходит мимо. А престиж, положение, дутая слава – рассыпающиеся звуки, прах на ветру. Ничто!
Наконец, был развод, унылая волокита размена и разъезда.
Вся эта череда невеселых событий вдруг разрушилась и раскатилась, как клюква по полу: в мое после институтское бытие я вынужден был, – так получилось, – терпеть жизнь. Мучиться, но терпеть. Мысли были далеко, а накатанная дорожка респектабельности не прельщала. По ней я не мог прийти к главному.
Долгое время я жил в состоянии гнетущей тошноты от невозможности делать только свое дело, мне лишь дарованное Богом. И дарованное ли на самом деле? Вот это и предстояло выяснить.
Таким образом, тошнота стала невыносимой, результатом чего и явился развод. Я понял: нужно рвать все путы, обвивавшие меня, как лианы, которые снились по ночам. В них я засыпал и в них просыпался. Мне ничего не оставалось, как решиться сжечь все мосты. Но решиться было, конечно, трудно. Тогда предстояло расстаться с Москвой.
Москва была моим детством, юностью, моей любовью. Моим настоящим и будущим. Она родила меня, взрастила, обогрела и предложила логичный восходящий путь. Как добрая великосветская мамаша. Но именно от этой уравновешенной логики меня и воротило. Она, эта логика, оборачивалась солидностью, чином, достатком и мягкими домашними тапочками, в то время как моя душа и ноги требовали сапог. Кирзовых, яловых, меховых, болотных – каких угодно, но сапог. Душа просила безмерности морей и необъятности далей, просторов и широт. Но главное, конечно, людей. Тех моих дальних близких, у которых я мечтал получить ключи от своих грядущих книг.
Этого не могла понять моя бывшая жена. Людей для нее было предостаточно и в столице.
Что ж, я решился.
И все-таки, прежде чем войти в серое строгое здание, надумал выкурить прощальную сигарету. Последняя зацепка, тлеющий рубеж между прошлым и будущим.
Пуская в пространство голубой дымок, я бродил вдоль здания ЦКВ (Центрального Комитета Впередсмотрящих), где трудился мой хороший приятель, которого в душе я считал своим другом, – хотя мы были недолго знакомы, – и от которого зависела моя дальнейшая судьба. Наконец, время истекло, сигарета обожгла пальцы, и я прошел сквозь дубовые двери навылет, потому что мосты уже с треском полыхали за моей спиной. Разумеется, предварительный звонок, пропуск…
Дальше я шел по мягкой ковровой дорожке, и неуемный дух югенда обдавал меня со всех сторон летящими, деятельными тенями молодых функционеров в обязательных строгих костюмах при обязательных серых и черных галстуках. Видимо, такая форма символизировала монолит и единообразие, каких требовала государственность.
В своем кабинете мой приятель был увешан телефонами, как папуас бусами. Говоря с кем-то, он кивнул, указывая на стул, и в этом кивке было одновременно и приветствие, и какая-то личная, добрая тень приязни.
Мы улыбнулись друг другу глазами, и я стал изучать кабинет, ожидая, когда закончатся телефонные диалоги.
Над т-образным столом, за которым в поте лица трудился, вещая во все трубки сразу, мой знакомый, висела огромная карта России. Она висела там, словно в ожидании меня. Пользуясь внутри себя отвлеченной идеей вольного полета, я на самом деле не знал толком, куда конкретно, в какие края и веси хотелось бы мне кануть.
Я подошел к карте и с трепетом стал вглядываться в огромное зеленое тело страны, испещренное реками, морями, озерами, грядами гор и хребтов. Все это будто ожило под моим взглядом, но нужно было выбирать. Забайкалье, Охотское побережье, Чукотка…
– Ну? – спросил мой приятель, что-то стремительно записывая в блокнот. – Что привело?
– Бухта Провидения, – сказал я, очарованный неведомым поэтичным названием.
Валентин остановился строчить и поднял на меня чистые серые глаза. У него было молодое лицо, серые глаза и серебряные, седые волосы. Видно, пробираться сквозь идеологические чащи оказалось делом нелегким.
– Зашли меня в Бухту Провидения, – попросил я. – Месяца на два, на три. Впрочем, не знаю. Как получится. Может, и годы там пройдут. Все осточертело, Валя. Нужен свежий воздух и собственная книжка.
– Понял, – без лишних слов сказал Валентин и стал с виртуозной стремительностью дописывать начатое. Среди низкопоклоннической, чиновной братии он был исключением. Он был настоящим. Встречались и такие. За это я ценил и любил Валю.
Он закончил писать и подвинул к себе красный модный телефон. Уселся поудобнее. Набрал длинный междугородний номер.
– Володя? Кириллов тебя отрывает. Москва! Москва, говорю, тебе в ухо стучит! Очнись! Что у вас там, в Желтом, – так он называл Магадан, – ночь, что ли? Ну вот. Наконец-то. Да, Кириллов. Слушай! Я посылаю к тебе парня. Писатель. Молодой, можно сказать, творческий кадр. Примешь его. Поможешь устроиться. В газете, на радио, на ТВ. То ли у вас, в Городе, то ли на Чукотке. Тебе на месте виднее. Я пишу в командировке: Магадан, Певек, Анадырь, Бухта Провидения. Пускай сам выберет. Да, месяца на два, на три. Но, может, и больше. Пусть повоюет с бурями, побродит по тайге, покатается на вертолете, на собачках. Хлебнет, понятно. Как положено. Но это ему и надо. Ясно тебе? Ну, вот. Так что жди гостя.
Дальше под бешеный аккомпанемент моего сердца Валька столь же стремительно накатал командировочное удостоверение. Смотался куда-то для согласования и через десять минут вручил мне официальную бумажку.
– Дуй в бухгалтерию и вперед, – улыбнулся он.
Я пожал Валентину руку с чувством теплой искренней благодарности, ибо он открыл мне двери в желанную, неведомую жизнь.
Теперь я шел по Москве со смешанным чувством ностальгии и любви. Родная столица уже зажигала огни, прихорашивалась, красила губы, сверкала витринами, но это было словно вне меня.
Цветные пульсирующие квадраты, ромбы, овалы, треугольники толчками били в глаза. Мелькали прически, фигурки девушек, дорогие авто. Неоновые вывески чеканили город голубым.
Вечерняя Москва дышала горячо и возбужденно, но ее вожделенные вздохи меня больше не трогали. Я шел среди шика и лоска зовущих, припудренных улиц, однако душа и мысли были далеко. Не верилось, что придет время, и снова вернусь к своей вечно юной и остро любимой Москве. Но сейчас я оставлял ее без сожаления. Даже с какой-то мстительной радостью, словно она чем-то насолила мне, обманула или предала. Нет. Разумеется, ничего подобного не было. И все же… Что-то в моей дорогой столице казалось подернутым фальшью. Как ни крути, она была цинична, лицемерна и продажна со всем ее шикарным лоском.
Продажны были холеные девицы у Большого Театра, надутые метрдотели, чинные швейцары, служащие исполкомов, директора, критики и даже, случалось, министры.
Я покидал государство-Москву и мало сожалел об этом. Я не любил государственность. Меня ждала страна чистых рек, озер, снежных вершин и редких – я был в этом уверен – редких людей.
Понятно, я не был чем-то иным, отличным от всего организма столицы. Я не был даже ее атавизмом. И вульгарные нимфы, изображавшие интеллект, – ах, Вы читали Джойса? – и сытые лакеи в дверях ресторанов, и чиновники от литературы, и лощеные физиономии некоторых моих знакомых в «Мерсах», и те, подкравшиеся к верхним этажам власти… – все это было моим миром, но миром, которому хотелось плюнуть в рожу. Конечно, была и другая Москва – со всей ее уникальной, неповторимой историей, которая подспудно билась в каждой русской душе, и за которую русичи, не задумываясь, отдавали жизни. Вот эту Москву я увозил с собой, она грела меня и, как икона, освещала изнутри.
Свекольного цвета заря залила дальний край Старого Арбата, но звезд не было: их гасили бесчисленные огни реклам. Да и пришло бы тут кому-то в голову смотреть на звезды…
Я шел к метро. В переходе орал колючую песню лохматый бард. Блюститель правопорядка прохаживался мимо него с наигранным равнодушием.
Перед входом в метро я купил две ярко-красные гвоздики и одну оранжевую с легкими, как крылья бабочек, лепестками. Можно было – розы, но розы почему-то никогда не приносили мне ни радости, ни счастья. Даже в первые дни любовной экзальтации с женой. Когда мы устраивали себе некое подобие семейной идиллии. Со свечами, розами элегической музыкой и ненасытными утехами двух разыгравшихся зверей. Я, глядя на тяжелые бутоны с застывшими, как слезы, каплями влаги, точно знал, предчувствовал – ничего хорошего не будет. Ничего. Потому что в ее устах, впрочем, и в моих тоже – что лукавить! – слово «люблю», заветное слово, было фальшью.
Жене моей нужно было уютное гнездо, автомобиль, модные салоны, моя карьера, высший свет, деньги, заграничные туры, наряды, возможность блеснуть… В эту трясину занесло и меня.
Наш брак был сделкой. Обыкновенной расчетливой сделкой, хотя и негласной. Мы не обговаривали ее. Я предполагал только одно: условия для работы. Ирине нужно было совсем другое. Вот так, не договариваясь, мы и договорились.
Я поставил цветы на стол. Они пахли тонким, едва уловимым запахом, мне показалось – запахом снега.
Потом тщательно вымыл восемнадцать метров моей комнаты, коридор и кухню, – всю квартиру, доставшуюся после развода и разъезда с женой, собрал в чемодан необходимые на долгое время вещи, вынул из бара приготовленную заранее бутылку «Старого замка» и уселся за стол.
Передо мной ворохом лежали начатые рукописи, недописанные рассказы, заметки, отрывки, словом, голые заготовки былых времен. Кое-что я отобрал и сложил в ящик. Затем принес ведро, открыл настежь окно, в котором тихо догорало золотое сентябрьское небо, и начал медленно, лист за листом, сжигать в цинковой яме исписанные бумажки – оставшийся мусор. Дым плавно потек в безветренное пространство вместе с какими-то вехами моей жизни.
Когда с этим было покончено, я налил бокал янтарного вина.
Все. На прошлом лежал крест.
Я отпил пару глотков, напомнивших мне лучезарную Молдавию, где когда-то гостил у институтского друга и смаковал такое же прекрасное вино под цветущей яблоней в окружении улыбчивых нарциссов и тюльпанов. Достал командировочные документы, толстую пачку денег, на которые предстояло облететь чуть ли не все северо-восточное побережье Чукотки, и благоговейно развернул голубой авиабилет, звавший завтра в девять утра взойти на трап самолета.
Тогда я мысленно покликал Валентина, и он вошел ко мне сквозь стену, но уже, слава богу, без телефонных трубок, без напряжения и нервозности, на которые обрекала жаркая идеологическая деятельность. Седой, светлоглазый человек с чистым, крепким рукопожатием.
Я обнял его, и он сказал:
– Найди то, что хочешь найти. И вот что… В тех краях обитает розовая чайка. Отыщи ее. Говорят, она приносит удачу. Я бы сам рванул с тобой. Но я увяз, Олег: дети. Трое пацанов. Мне не вырваться. Так… разве на короткое время.
Я помолчал, понимая, что Вале действительно сложно, и снова посмотрел на зарево за окном. Когда обернулся, Валентина уже не было.
Я отпил еще вина и вдруг набрал номер отца, и отец, – он был дантистом, – немного заспанным, как всегда, голосом ушедшего в себя человека без всякого удивления воспринял весть о предстоящем мне долгосрочном путешествии на край света.
– Чукотка… что ж, это интересно, – сказал он, размышляя о чем-то своем. – Ну напиши, как там…
– Напишу, – пообещал я, не будучи уверен, нужно ли это отцу: у него давно уже была своя жизнь, у меня – своя.
Больше звонить, казалось, некому. Впрочем, ютилась в памяти одна знакомая, и я набрал ее номер.
– Да-а-а, – протяжно мурлыкнула она. – Олежка! Давно ты не объявлялся. Я уж и забыла, какой ты. Веришь, одно время тосковала по тебе. Но ведь ты летучий. А мне нужен кто-то, кто был бы со мной каждый день, каждую ночь. Ты же меня знаешь. А ты… хороший парень и больше ничего. Прости.
– Я не к тому, – сказал я, пожалев, что позвонил. – Завтра улетаю. Надолго. Года натри.
– Улетаешь, – с неожиданной грустью произнесла Вера.
– Да. Улетаю на Чукотку.
– На Чукотку? – с удивлением и ужасом переспросила моя старая подружка, словно Чукотка была для нее чем-то вроде Юпитера или Марса. – Зачем на Чукотку? Ты всегда был каким-то ненормальным, Олег. Люди едут в Грецию, в Штаты, в Сочи, наконец. А тебя несет на какую-то Чукотку. Зачем?
– Это долго объяснять, – сказал я, желая уже повесить трубку и понимая: звоню не по адресу. – Хочу отыскать розовую чайку.
– Что?
– Это такая чукотская шутка. Не обращай внимания.
– Хочешь – приезжай, – пригласила Вера. – Я сегодня одна.
– Как-нибудь в другой раз, – сказал я. – Всего тебе. Может, звякну из Бухты Провидения. Прощай.
– Ты псих, – прозвучало напоследок, и в трубке послышались пунктирные гудки.
Я поставил бутылку в шкаф, решив, что года через три допью. Оглядел свое холостяцкое жилище. Все было культурненько, все пристойненько: диван, шкаф, торшер, стол, пишущая машинка, книжные полки. Что еще мне было нужно?
Все это теперь долгое время обещало покрываться вселенской пылью.
Я заказал на утро такси, завел будильник и лег спать.
В аэропорту я выволок из багажника машины свой огромный чемодан, пишущую машинку и направился к вокзалу.
Каково же было мое удивление, когда у входа в здание аэровокзала я увидел бывшую супругу. Конечно, она поджидала меня. Другая версия отпадала.
Утро было прохладным.
Она стояла, ежась от холода, потерянная и жалкая. Словно не произвела после нашего развода выгодной рокировки, не вышла вторично замуж за респектабельного господина, не сбросила старую и не облачилась в новую кожу.
Одета Ирина была как всегда с изыском. Длинное велюровое пальто, широкополая шляпа, кожаные перчатки. Не хватало только вуали.
Поджидая меня, она размышляла о чем-то своем. Я оторвал ее от мыслей уже на подходе. Шлепнул чемодан у самых ее ног. Лишь тогда Ирина очнулась.
– У меня такое ощущение, – сказал я весело, – мы где-то встречались.
Ирина грустно улыбнулась, и я подумал, что мою бывшую жену зацепил осколок ностальгии. Впрочем, меня самого немного смяла эта неожиданная встреча.
– Как ты разведала, что я улетаю?
– Вчера вечером позвонила твоему отцу. Просто так. Узнать о здоровье. И он мне два часа рассказывал о Чукотке, Беринге, Крузенштерне и о том, что ты отправляешься в те края и, может быть, если повезет, увидишь розовую чайку. Мне захотелось тебя проводить. Меня поразила эрудиция отца в отношении Беринга, Чукотки и прочего. Он об этом никогда не говорил. Теперь стало понятно: мы не знаем о близких того, что лежит на самой поверхности.
Порыв Ирины проводить меня был просто по-человечески трогательным.
– Ты позволишь тебя поцеловать? – спросил я. – Дружеским поцелуем.
Ирина подставила щеку. Затем мы прошли сквозь стеклянные двери на регистрацию.
Со своим толстым чемоданом я долго толкался в очереди, наконец, сдал его в багаж и подошел к Ирине, взволнованно теребившей в отдалении пуговицу на пальто.
– Все. Я исчезаю, – сказала она.
– Да, но… – смешался я. – До отлета еще уйма времени. Поболтаем.
– Нет. Мне просто хотелось посмотреть на тебя. Когда теперь увидимся? Может быть, полюбится Чукотка – возьмешь и останешься навсегда. Найдешь очаровательную чукчанку, женишься и забудешь про Москву Ты никогда ею особо не дорожил. Океан, экзотические красавицы, розовые чайки… – это так романтично. Да и мне, честно говоря, легче знать, что ты далеко. Кстати, вот, возьми. Не хочу лишних воспоминаний.
Ирина достала из сумочки мою старую армейскую фотографию и вручила мне, словно личную визитную карточку – немного надменным жестом.
– Все. Прощай. Ищи розовую чайку и будь счастлив.
Она натянуто улыбнулась и пошла к выходу слегка разболтанной походкой независимой женщины, хотя это, понятно, было лишь прикрытием тоски и одиночества. Я повертел фотографию в руке. Нужно ли было в такую рань мчаться из Москвы, чтобы вернуть ее мне? Вспомнил время и место, где фото было сделано, и сунул карточку в карман. А место как раз и было в Чехословакии, в Праге. Там мы с друзьями сфотографировались возле горячо дышавшего танка – на вечную память. Сейчас эта фотография радужных чувств у меня не вызывала. Честно говоря, я всегда испытывал какое-то чувство вины за этот Чехословацкий поход. Но что я тогда мог сделать, безусый еще советский солдат. И все-таки появление Ирины показалось мне более чем странным.
В сигарообразный «ТУ» загружалась разномастная публика, заранее освободившаяся от мешков, тюков, баулов и чемоданов. Похоже, все возвращались из отпусков – начало сентября, самое время. Это был загоревший, улыбчивый народ, состоявший, в основном, из беседолюбивых, любознательных и простодушных украинцев.
– Тю, Галя, шось я не пойму. Чи у нас разные места?
– Ты шо, дурный, Петро? Осё, дывысь, сороковое. А оце – сорок перьвое. Якшо б вы з Мыколою вчера литру не выпили, ты б усё сразу поняв.
– …Дима, возьми у стюардессы пакет. А то я рыгаю у полете.
– …Женщина, извиняюсь, это мое сидение.
– Нет, вы посмотрите на него! Я тут всегда сижу, а он говорит – его сидение. Вон свободное. Сажайтеся туда. Я вас умоляю. Ну надо же – его сидение…
Мое место, к счастью, оказалось у окна, и уже вскоре я мог наблюдать, как сначала, при взлете, все быстрее и быстрее побежала навстречу полоса леса, затем оторвалась и осталась внизу. Легкий страх подпрыгнул где-то внутри, но через несколько минут успокоено улегся. Взлетели.
Возникли ветки дорог, игрушечные машины, дома со спичечный коробок, ржаво-рыжие квадраты выкошенных полей. И раздолье. И ширь до самого окоема. Россия!
Самолет вздохнул и понесся вверх набирать высоту. Снова ожил, зашевелился страх. Даже не страх, а маленький, вредный страшок. Машину, словно дымом, окутало влажным туманом, от которого дрожащими слезами заплакали окна иллюминаторов. Но вскоре мы вынырнули в солнечное пространство, где уже внизу громоздились причудливые гряды белоснежных облаков-айсбергов с чисто голубым и лучезарным над ними небом.
Я взялся за крестик на груди и вознес светлую молитву за весь мир подо мною, за всех, кто остался позади. Я пожелал им тепла и покоя, потому что сам сейчас был обласкан этим.
О том, что будет впереди, думать не хотелось. Неведомая планета Чукотка ждала меня, я несся к ней на всех парах и знал: будущее – горизонт, за которым никогда не узнаешь, что тебя ожидает. Для начала нужно хотя бы долететь до Желтого Города, Магадана. Почему Желтого? Потому что он имел на себе печать былого сумасшествия и стал в тридцатые годы имперской столицей горя.
И все же дух дальних странствий грел мне душу, какими бы эти странствия ни были, а «Бухта Провидения» звучало во мне, как музыка.
Вскоре снежные дюны, барханы и айсберги облаков стали усыплять меня, наполняя тем легким эфиром, на волне которого можно унестись как угодно далеко. И я плавно выскользнул из самолета прямо на Тверской бульвар, где обычно мы встречались с Ольгой. Было нечаянное, шальное и веселое знакомство прямо налету, на бегу, в метро, на эскалаторе. Затем мы ехали на электричке и уже держались за руки, уже любили друг друга глазами, уже дышали друг другом и не могли надышаться. Проезжали свои остановки с наигранным «ах» и снова сливались в одно целое. Нас несло течение. Теплый Гольфстрим. Мы не в силах были вырваться. Да и нужно ли? Все смотрели друг другу в глаза, касались руками и не могли расстаться. Никого не существовало кроме нас с Ольгой.
Ее летящая фигурка волновала меня всякий раз до самых косточек, до обморока, до невозможности жить без этого чуда. Летящим было все: платье, волосы, руки, сумочка навскидку, ноги. Каждый раз мы влетали в долгий, одуряющий поцелуй, будто не виделись всю предыдущую жизнь. Тонули в каком-то обжигающем, горячем омуте.
Потом мы шли, обнявшись, по слегка хрустящему песку старинного Тверского бульвара вниз, к Суворовскому, и все имело значение: освещенные фонарями синие листья деревьев, полянка тюльпанов напротив Пушкинского театра, скамейки, на которых сидели люди, как в лодках, свесив ноги с бортов, встречные прохожие, глядевшие на нас с особым вниманием. Они казались нам важными и смешными. А дедушка Тимирязев смотрел со своего пьедестала в неведомую даль и видел, конечно, там чудесные сады. И звал с собой.
Мы бесцельно шатались по Остоженке, проникаясь дворянским духом XIX века, где нам встречались чопорные господа в цилиндрах и загадочные дамы в темных вуалях, где стучали по булыжной мостовой ухоженные модные кареты, а в окнах именитых особняков горел золотой свет многочисленных свеч.
Красная площадь, Манежная, Новый Арбат слепили живыми картинами Кандинского, Малевича, Лентулова. А позже, ближе к ночи, мы забирались в мою скромную комнатушку, которую мне выделяла как студенту-дворнику администрация института. Забирались, чтобы насладиться, друг другом и приблизиться к тому, что в те невозвратные времена считали любовью. Тогда я целовал родинки на ее плече, вдыхал запах волос, и Ольга обвивала меня руками, чтобы принять, раствориться во мне. Время теряло границы. Но через день-два я снова стоял с цветами на Тверском и все повторялось. Снова плыли навстречу переулки древней Москвы, повитые цветными огнями и шепотом истории…
Меня тронули за плечо, и я открыл глаза. Симпатичная стюардесса держала поднос с прохладительными напитками. Я взял бокал с хрустальными пузырьками и посмотрел в иллюминатор. Ватные горы все тянулись за бортом самолета, напоминая очертаниями то чудищ, то зверей, то людей, будто бы переселившихся из ниоткуда в сии далекие пределы.
…Потом Ольга исчезла. Растворилась в небытии и моей памяти. Я знал, что она прилетела в Москву из Петрозаводска, – так она сказала, – погостить к тете, что была наполовину финка. Но по своей безалаберности не удосужился поинтересоваться ни адресом тети, ни ее телефоном, ни северным местонахождением моей возлюбленной. Мы просто договаривались о следующей встрече, и этого было достаточно. И вот однажды я прождал ее в условленном месте два часа. Сумерки уже поползли по бульвару писать лиловые тени, а я все бродил сиротливо с алыми розами, и задумчивый Пушкин сочувственно поглядывал на меня с высокого постамента.
Наконец, я понял, Ольга не придет. Более того, меня вдруг пронзила мысль, что она не придет больше никогда. Я выбросил розы. Мне как напоминание они были больше не нужны. Действительно, Ольга больше не появилась. Я даже не знал, где ее искать. Какое-то время чувствовал, что в моих жилах вместо крови течет тоска, и если я случайно пораню руку, то на коже выступит черная капля. А ведь она, Ольга, существовала еще где-то кроме моей памяти. Но где?
Ирина свалилась на меня, как град, от которого некуда было деться. Все произошло так стремительно, что я не успел опомниться.
В редакцию, в которой я работал сразу после института, занимая должность старшего редактора, вошла молодая, красивая, если не сказать – роскошная женщина в дорогом платье и тонких, изысканно-причудливых золотых кольцах с крохотными алмазами.
Удостоив кратким приветствием, она положила мне на стол рукопись с непоколебимой уверенностью, что ее сочинение будет непременно опубликовано в нашем журнале, носившем мягкое, но весьма претенциозное осеннее название «Октябрь».
Посетительница села напротив, закинув одну красивую ногу на другую, и бесцеремонно закурила дорогую сигарету.
Я развязал тесемки добротной картонной папки и на титульном листе прочел гриф главного редактора, жирно начертанный красным карандашом: «В печать!»
Это был приказ лично мне. Я знал – Главный рукописей почти не читает, а строит политику журнала исключительно на основании весомости и иерархической значимости тех, кто предлагал лично ему, то есть, журналу, свои творения. Самотек, даже талантливый, отлетал, как шелуха, получая стандартные вежливо-строгие отказы. Мол, литературно-художественный уровень вашего произведения не соответствует высоким требованиям журнала.
Я понял, что очаровательная незнакомка спустилась к нам с «верхних» этажей, с которыми всегда заигрывал Главный, изображая при этом гордую независимость. Взаимообразно Хозяин журнала печатался, где только было можно. И – везде сразу.
Это была мафия от литературы, в которой каждый каждому грел руку. Я ненавидел себя за соучастие, но что я, так называемый тогда «молодой специалист», мог сделать один против бетонной стены…
Моя посетительница закурила дорогую, душистую сигарету.
Демонстративно мстительно я достал пачку «Примы» и в голос, не без иронии, прочел название повести: «Сладкий обман».
– Интересно, – сказал я. – И насколько же он сладкий?
– Вы сами-то пишете? – с врожденным чувством превосходства спросила Ирина. Я уже знал ее имя, которое значилось над заглавием повести.
– Разумеется, – решил поерничать я, развалясь в стареньком кресле. – Я пишу во всех жанрах. Романы, повести, рассказы, пьесы, очерки. Кроме того, эссе, литературные портреты, стихи и письма. До мемуаров, правда, пока не дошло.
В ее глазах вспыхнул живой огонек, какой бывает у женщин, которых заинтересовал мужчина.
– А знаете, что, – врастяжку сказала Ирина с едва заметной улыбкой в уголках чувственных губ, – вы очень милый мальчик. Но вы действительно будете писать мемуары, сидя в этом же кресле. А я могу сделать из вас писателя. Настоящего писателя. Понимаете?
Я не нашел, что ей ответить, чувствуя только каким-то шестым чувством, что под восхитительной оболочкой моей посетительницы спрятан танк, способный проломить любую стену, разумеется, при помощи папочки, – это мне тоже было уже известно, – одного из видных секретарей Союза Писателей.
– Поэтому, – продолжила Ирина, поправляя роскошные каштановые волосы, я буду ждать вас сегодня в Доме Литераторов в семь. В фойе.
– Я не успею переодеться во фрак, – сказал я, сопротивляясь чему-то, чего еще или уже не понимал.
– Это неважно, – небрежно бросила она и погасила душистую сигарету в моей пепельнице. – Главное, вам назначает свидание женщина. И, смею заметить, красивая женщина. Не так ли?
– Ну, это как посмот… – смущенно промямлил я и понял, что проиграл главную фигуру.
– Вот и прекрасно, – произнесла Ирина, поднимаясь. – Значит, в семь. У меня есть к тебе, Олег, целый ряд хороших предложений, – уронила она запросто, словно мы были сто лет знакомы.
С этими словами Ирина вышла, оставив эфирный шлейф из тонких французских духов. До меня дошло, что она с самого начала, еще перед входом в отдел прозы, все обо мне знала.
…Неожиданно образовался провал между снежных гор и внизу высветился облитый солнцем, цветистый гобелен земли, повитый легкой, прозрачной туникой облаков.
Я был счастлив своей свободой. Я ощущал собственные крылья, был одновременно и птицей, и лесным кабаном в небесах обетованных. Ради этого стоило сжечь все мосты.
…Без пяти семь я вошел в фойе Дома Литераторов. Высокомерно строгая церберша на входе с пренебрежением исследовала мои редакционные документы. Неожиданно кто-то крепко схватил меня за руку.
– Это со мной, Раиса Марковна, – с обворожительной улыбкой объяснила Ирина служительнице муз.
И та, делано улыбнувшись в ответ золотыми зубами, вернула мне мою книжицу.
Свет люстр обрушился на нас, как слепой дождь. Глядя на неотразимую мою спутницу, на ее роскошное вечернее платье, плавно обтекавшее стройную фигуру, на сверкающее колье, окружавшее темную ямку на шее, я вдруг с грустью понял: моя Оленька навсегда удаляется в космические дали. Мирно укладывается на самое дно моей больной памяти.
В Доме писателей демонстрировался модный итальянский фильм, и потому народу в вестибюле было битком.
«Как на балу у Воланда», – почему-то подумалось мне.
– Что будем делать? – спросил я. – Фильм?
Ирина оторвалась от очередной собеседницы. Те то и дело отвлекали ее пустыми разговорами, завистливо-лживыми комплиментами.
– Фильм? – переспросила она. – Я смотрела его пять раз. – И, как бы между прочим: – Один раз – в Риме. Мы с отцом раньше много путешествовали. Представляешь, в Монте-Карло я случайно выиграла кучу денег! – засмеялась Ирина. – Нет, Феллини гениальный режиссер, но нельзя же смотреть одно и то же бесконечно. Сейчас мы идем в ресторан и обсуждаем некоторые деловые предложения. Мне кажется, тебе они будут интересны.
Она взяла меня под локоть и упруго, так, чтобы я почувствовал, прижалась грудью.
– Посмотрим, – независимо заявил я, но не смог не обласкать взглядом ее лицо и волосы, которые действительно были хороши.
– Посмотрим? – широко открыла глаза Ирина. – Ну, Олег, ты просто наглец. Но это как раз мне и нравится, – вкрадчиво сказала она и тут же чуть кокетливо: – Я даже немного влюбилась. Но не вздумай задирать нос. Я гордая, как памятник Долгорукому.
– Это заметно, – сообщил я и улыбнулся.
– Но-но, – игриво погрозила Ирина окольцованным пальчиком. – Выпадов не терплю.
– Ладно, – смирился я. – Обидеть не хотел. Только во мне гордости не менее твоей. Уживемся ли?
Она развернула меня за плечи лицом к себе и, глядя прямо в глаза, призывно тайно, по-женски, пообещала:
– Уживемся. Я хороша во всех отношениях. Поверь мне.
Последнее почему-то неприятно резануло меня, и я спросил:
– А есть ли в твоем сердце Бог?
Она испуганно театрально поглядела куда-то поверх моей головы.
– Помилуй, дорогой. Я крещеная. В детстве. В Елоховском монастыре.
Я промолчал, но подумал, что крещение – это, наверное, еще не критерий.
Кафе на нашем пути было битком набито разностильным творческим народом. Тут были именитые, известные, мэтры, неизвестные, разные. Занятыми оказались все столики. Мы остановились посреди шумно гудящего, занавешенного плотной пеленой табачного дыма писательского улья, как неприкаянные. Ирину мгновенно потянули за все столы сразу, видно, она была здесь своим человеком. Но Ира открестилась от всех предложений.
– Пойдем в ресторан, – сказала она. – Я хочу праздника. А здесь не поговоришь.
Мы прошли в чопорный, но внушавший уважение старинный «Дубовый зал», который посещали зубры от литературы или те, кто мог похвастаться свежей книгой и в связи с ней – хрустящими купюрами.
В моем кармане очень кстати лежала только что полученная зарплата, но все равно порог ресторана я перешагнул с некоторой робостью.
Ирина заметила мое замешательство и, садясь за отдельный, крытый белой скатертью, аккуратно сервированный столик со стоячими конусами матерчатых салфеток, как бы невзначай уронила:
– Не волнуйся, я плачу. У меня – день Ангела.
Вспорхнувший официант принял заказ, и вскоре на столе выросла бутылка «Шампанского», рыбная закуска – нарезанная янтарными ломтями семга – лоснящаяся горка апельсиново-красной икры и мясо с грибами в глиняных горшочках, от которых шел чудесный, аппетитный дух. Как у собаки Павлова, у меня стала выделяться слюна.
– Итак, сначала к делу, – сказала Ирина, когда я разлил золотое вино, рождавшее со дна бокалов мелкие веселые пузырьки.
– За тебя, – по-гусарски произнес я, все больше очаровываясь красотой своей спутницы, несмотря даже на ее «Сладкий обман», оставшийся лежать на моем редакционном столе.
– За нас, – поправила меня Ирина с недвусмысленным блеском в глазах.
Мы выпили и я, голодный после рабочего дня как крокодил, стал деликатно ковырять пергаментные ломти рыбы.
– Не валяй дурака, – сказала Ирина. – Я же знаю, ты голоден. Ешь, как подобает мужчине. Ешь и слушай. Завтра переводом ты оформишься в издательство Н, заведующим отдела прозы. Будет интересная работа. Прекрасные командировки. А главное – гораздо больше свободного времени. Ты сможешь писать, Олег. Понимаешь, писать! Чего при нынешнем твоем положении тебе по-настоящему не удастся никогда. Так и будешь копаться в чужих бумажках. Я читала твои рассказы в «Юности», «Литературной России» и поняла: ты – талантливый человек. И я хочу помочь тебе. Искренне помочь.
Я посмотрел на Ирину, на ее сияющие глаза, и вдруг кто-то во мне сказал:
– Что ж, я согласен.
– Ну вот и чудненько, – загорелась Ирина. – Наливай! Выпьем за твое будущее. А оно, я тебе обещаю, станет блистательным. Если, конечно, ты будешь хорошим мальчиком.
– Хороший мальчик – это не про меня, – сказал я, уставившись в тарелку, но Ирина пропустила мою реплику мимо ушей.
Мы выпили за мое будущее.
Ирина управлялась с ножом и вилкой с особым изяществом, отведя мизинец правой руки немного в сторону.
Дубовый зал был действительно дубовым. Из дуба были сработаны стены, дубовые столбы подпирали лестницу на второй этаж. Было ощущение, что сидишь в уютной дубовой бочке.
– Хороший мальчик – это не про меня, – повторил я. – Понимаешь, я – кабан. Свободный, вольный кабан, которого обходит даже уссурийский тигр. И я, милая моя, люблю рыть землю, пардон, собственным рылом. Заставить меня делать что-либо по указке – занятие безнадежное. Поэтому будущее будущим, но я хочу, чтобы ты знала и учла все это наперед.
– Не ершись, Олеж, – поморщила свой атласный лобик Ирина. – Ты умный парень и дальше сам разберешься, как быть. Завтра в двенадцать прозвенит звонок твоему Главному, и мы начнем шахматные перестановки, а с ними – новую жизнь. Но это завтра. А сегодня у меня праздник. Понимаешь, Олег, праздник! Я хочу танцевать. Я так давно не танцевала. Пригласи меня на танец.
У меня был неизвестно откуда взявшийся комплекс боязни посторонних глаз. Тем более в полупустом зале никто не танцевал. Поэтому я натужно поднялся, ощущая неловкость и напряжение.
Ирина же, напротив, не испытывала никакого неудобства. Она вообще обладала завидной для меня способностью не замечать никого вокруг, и потому, легко обвив мою шею руками, смотрела мне прямо в глаза. Ее же смородинные очи излучали томление, жажду и любовь. Эти флюиды передались мне, и я ощутил колючий озноб одновременно с горячим желанием обладать ею. Я успел с тоской подумать, что моя Ольга теперь уже навсегда оторвалась от меня и возврата к ней не будет никогда.
– Поцелуй меня, – сказала Ирина.
Я выполнил ее просьбу. Стесненно, но все же выполнил и сказал:
– Знаешь, я, кажется, влюбился в тебя.
– Все. Едем ко мне, – прошептала Ирина, прижавшись тесно и жарко.
По-европейски обставленное двухкомнатное гнездышко Ирины находилось в самом центре Москвы, в Сталинском доме за спиной Юрия Долгорукова, охранявшего на своем боевом коне приближенных к власти.
…Глядя на бархатный, чуть тронутый цветом осени ковер земли под брюхом самолета, я вспомнил сумасшедшую первую ночь в квартире Ирины, ее горячие с придыханием стоны: «Ты мой! Мо-ой! Я тебя никому не отдам». Потом краткая расслабленность отдыха и снова пылкие объятия, тягучие стоны «Ты мо-ой!», словно я мог быть в тот момент еще чьим-то.
На следующий день я владел солидным кабинетом и штатом сотрудников.
Отец Ирины, известный писатель, секретарь Союза, зашел лично поздравить меня и пожелать успехов на новом поприще.
– Поработаешь, осмотришься, – сказал он голосом шефа, – а дальше… возможно, твое директорство будем отмечать в «Праге», – пошутил Виктор Вольфович, похлопывая меня по плечу. – Так что дерзай, – улыбнулся он и пожал мне руку слабым пожатием слабой писательской кисти. – Все рукописные поступления будешь поначалу согласовывать лично со мной. Ну а я… сам понимаешь. Пока самостоятельности не нужно. Присматривайся, вникай, обживайся. У издательства свое направление, свои планы, свои авторы. Это ты должен хорошо себе уяснить. Понятно?
– Понятно, – сказал я, уразумев, что попал в гетто, стал частью истинно мафиозной системы, которой нет дела до талантливых людей, бьющихся лбом о бетонные стены элитных журналов, издательств и читающих свои произведения на кухне неведомо кому, в никуда.
– Понятно, – сказал я, ощутив, что во мне родился бунтарь. Зверь-младенец, который через неопределенное время разорвет всю эту затхлую паутину на части. Во всяком случае, перекроит работу хотя бы одного издательства.
Конечно, я представлял себе, какая сноровка подпольщика от меня потребуется. Но я был молод и горяч.
Затаив в себе дерзкие планы, я принял шумную свадьбу, где среди дорогих подарков были ключи от дачи в Барвихе и новенькая «Волга» от папы Ирины.
Моя мать, прилетевшая издалека, тихо сидела в уголочке кухни, похожая в скромном, неброском платье среди разряженных гостей на служанку.
Тягучая боль от этого несоответствия разливалась во мне.
«Ну ладно, – скрипел я зубами, – посмотрим».
С Ириной было сложнее. Получалось, я вел двойную игру. Ее слащавые опусы, на которые приходилось закрывать глаза, как будто не мешали упиваться ею ночами. Днями же, на работе, мне приходилось играть роль тайного разведчика, обязанного быть предельно собранным, не имеющего права на ошибку.
Так или иначе, я вынужденно следовал до затаенной поры всем требованиям литературной мафии, непререкаемым и установленным ею на долгие времена.
– Почему ты не издаешь свою книжку? – спрашивали меня маститые, панибратски похлопывая по плечу. – Пора, дружок. Пора выходить на орбиту.
Они поверили мне и считали: я с ними заодно. Что я – свой.
– Рано, – отнекивался я. – Моя книга еще впереди. Я слишком придирчив к себе.
– Ну-ну, не опоздай. Время скоротечно.
«Сладкий обман» Ирины вскоре был напечатан вне очереди.
Она влетела ко мне в кабинет, сияющая, со свежим номером журнала.
– Поздравь, – сказала она и, откинув назад роскошные шоколадные волосы, подставила душистую щеку для поцелуя.
Я коснулся губами ее щеки, ощущая, как недобрый мстительный зверек шевелится у меня внутри, потому что банальнее и пошлее повести Ирины трудно было придумать.
Черный ворон с омерзительным, торжествующим криком слетел с ветки дерева за окном.
– Поздравляю, – сказал я холодно.
– Ты, кажется, не рад? – врастяжку произнесла Ирина, и в черничных с прозеленью глазах ее блеснул злой огонь.
– Отчего же, – пожал я плечами. – Танки идут ромбом. Это, как установлено знатоками, победная тактика. Треугольником, ромбом, тетраэдром, – не знаю, еще чем. Ромбом ломятся многие. Ромбом пытаешься двигаться и ты. А понимает ли Ирина Снегирева, что ее опус «Сладкий обман» – слащавая однодневка, о которой завтра никто не вспомнит. Или рождение в писательской семье дает тебе непременное право тоже быть писательницей? И никем другим. Наследственной писательницей. Генетической, так сказать.
Я знал, что сорвался, что не имел во исполнение своих планов права на срыв. Но во мне сидел дикий, клыкастый кабан, и остановить его было невозможно.
Повисла жуткая, тяжелая пауза. Ирина закурила.
– Ладно. Прости меня, – решил унять я бешеный топот своих копыт. – Ты прекрасный, грамотный редактор. Ты чувствуешь любое произведение на вкус. Можешь дать единственно верный совет, как сделать, чтобы работа автора засияла, даже если она почти безнадежна. Но стоит тебе самой сесть за стол, куда все улетучивается: тонкое осязание, обоняние литературы, ее фосфорические переливы, выдержанность стиля. Ведь у тебя талант, редкий талант прекрасного редактора! И как ты им распоряжаешься? Ты его просто не замечаешь. Он тебе не нужен. Ты – писательница! Садишься и, как из тюбика, одним махом выдавливаешь на страницы какую-то пресную кашу, которую лицемерно хвалят и, морщась, едят твои знакомые. Да и то – чайными ложками. Давясь, но улыбаясь при этом: ах, как вкусно!
– Да, мальчик, – процедила Ирина с металлом в голосе. – Ты набираешь темп. И речь у тебя литая, и место соответствующее. А не забыл ли ты, кто посадил тебя в это кресло. Ты кто такой, чтобы обсуждать меня, Снегиреву? Сам-то что написал? Ничтожество.
Этого я стерпеть не мог. Меня подбросило прямо к Ирине, и я жестко ударил ее по щеке, не отдавая себе отчета, не понимая, как могло случиться, что я впервые в жизни ударил женщину. Это было против моих правил. Но случилось. А что случилось, того не вернешь.
– Дрянь, – бросила Ирина и вышла из кабинета на танковом ходу, пробив насквозь две кожаные двери.
Я сознавал, что, укоряя Ирину, грызу себя. Что-то не ладилось у меня с моей собственной рукописью в последнее время. Редакционные игры отнимали много сил и времени. Служение муз не терпело суеты, и потому внутри стояло тошнотворное ощущение, словно мне пришлось проглотить грязную портянку.
Я подошел к окну. В белесых небесах, среди деревьев, приютилась моя тонкая, прозрачная Оленька. Лучезарная, неповторимая.
– Что же ты наделала? – спросил я. – Зачем ты бросила меня? На кого?
В ответ Ольга грустно улыбнулась и растаяла, как снежинка.
Я так и не понял – был ли это святой образ Богоматери или образ моей единственно любимой по-настоящему женщины. А может быть, и то, и другое вместе.
…– Отстегните ремень, – улыбнулась мне стройная стюардесса и помогла справиться с железной пряжкой. – Мы давно взлетели.
…В тот вечер я домой не пошел. Прихватив пару бутылок вина, колбасы, хлеба, консервов, я доехал на тряском троллейбусе до общежития Литературного института и при помощи своего внушительного удостоверения проник в комнату старого приятеля, пятикурсника Николая Родинова, безуспешно пытавшегося когда-то опубликовать в журнале «Октябрь» свою замечательную, талантливую повесть. Но кто был для Главного редактора Николай Родинов? Никто. Пустое место. Рукопись была отклонена, несмотря на все мои старания поместить тогда повесть на страницах издания. В ходу были «Сладкие обманы» и всякая производственная чушь от придворных Союза Писателей. Более того, из-за Николая Родинова у меня с Главным произошла настоящая ссора. Настоящий, можно сказать, бой. Скандал, который мог лишить меня и работы, и места на литературной сцене. Да и вообще – будущего. Танкист, – так про себя я называл командующего журналом, – танкист был мэтром. Он был фронтовиком. Военным писателем. И неважно, что его унылую прозу мало кто читал. Он был на Олимпе. Он был в чести у Руководства. Танки носились по его страницам знаменитым ромбом. И это было в чести Наверху. Впрочем, он и сам был Руководством. А кто был я? Сопливый редакторишка. Вчерашний студентик. В принципе, как и Родинов – тоже никто.
Мы с танкистом сцепились. И довольно серьезно. Я сказал, что он устроил из журнала концентрационный лагерь, в котором это можно, а это нельзя ни в коем случае. Обитель, которая, по сути, является кормушкой для фронтовых бездарей. Да, они воевали. Да, они заслужили почет, уважение, славу. Но это не значит, что они все могут считать себя писателями. Я сказал, что они занимают страницы издания, которые тоскуют по истинно талантливым, одаренным людям. Пусть и не воевавшим. Я сказал, что тут, в журнале танкиста, за спиной каждого талантливого человека стоит КГБ.
Главный побагровел и спросил:
– Ты вообще знаешь, на кого ты поднял руку?
– Догадываюсь, – сказал я.
– Нет, – сказал Главный, – ты даже не догадываешься. Мальчишка. Ты поднял руку на коммунистов. В первую очередь – на меня.
Я сказал:
– Нор-маль-но. Никогда бы не догадался.
Но с какой стати я стал бы это делать? С какой стати? Мой дед был коммунистом и воевал на Курской дуге. Отец форсировал Днепр у Киева и сражался за Харьков. Дошел до Берлина и дрался в логове фашизма. А вы кто такой, танкист-Ананьев? Кто-то другой? Не такой как мой дед и отец, и еще много миллионов иных бойцов? Главный побагровел и сказал:
– Я могу растереть тебя в порошок, но не делаю этого только потому, что у тебя еще молоко блестит на губах!
Веки его дрожали. И вдруг он буквально заорал на всю редакцию:
– Иди работай! Сопляк! Тебя сейчас спасает лишь то, что ты молодой специалист. Иначе!..
– Иначе, – сказал я, – поехал бы на Колыму?
И вышел. Потом мы довольно долго еще были в состоянии холодной войны, и я чувствовал, за мной остро приглядывают, пытаясь поймать на чем угодно. Но время как-то само собой тихо погасило пожар.
Я знал, рукою моего друга Николая Родинова водит Бог, и потому решил восполнить былой пробел, навестить своего товарища в его жилище. В общежитии.
Негромко постучавшись и услышав бурчливое: «войдите», я отворил дверь.
Коля сидел в одиночестве на неубранной койке. Рядом размещалась деревянная тумбочка, покрытая сальной газетой, на которой лежала полузасохшая селедка и кусок черного хлеба. Коля ужинал.
Мой приход он воспринял с какой-то суетной растерянностью, словно я был представителем власти или администрации.
Наскоро заправлялась кровать, сметались со стола крошки, заерзал по полу веник.
– Извини, Олег, – виновато сокрушался Коля. – Весь день работал, – оправдывался он, собирая с пола и подоконника исписанные листы бумаги. – Где перепечатывать – даже не знаю. А главное, на какие шиши.
Николай был похож на рабочего у станка, сметающего стружку, и я подумал, что именно такие работяги, забывая о себе, и делают настоящую литературу.
– Не суетись, – сказал я. – Мой визит чисто дружеский.
Зная по себе житье студентов, я открыл дорогой кейс, подаренный Ириной в связи с моим новым назначением, и извлек оттуда консервы, колесо «Краковской», хлеб и вино.
Николай открыл рот.
– Тебя сам Бог послал. А я сижу – в брюхе бурчит, в кармане тишина. Ребята селедки дали, хлеба кусок. Тем и жив, слава Господу. Сам знаешь. Россия вся такая. Святым Духом только и держится.
– Да, – согласился я. – Ждет, ждет она своей весны, а ее все нет и нет.
– То-то и оно, – вздохнул Коля.
Я достал деньги и положил на тумбочку.
– Возьми на первое время. Напечатаешь, что нужно.
– Ты чего? – испугался Николай. – Мне отдавать нечем.
– Сочтемся, – сказал я. – Не горюй. И не гордись.
– Дело не в гордости. Ты же меня знаешь. Я завтра закачусь куда-нибудь – неделю не сыщут. Повесть затоскует, завянет без меня. Это ведь невеста. Кровь моя. Крик мой. А с деньгами я охрипну, Олег. Кто меня услышит?
– Тебя и так не больно слышат, – посетовал я.
– Это верно, – согласился Коля. – Носил недавно одну вещь в толстый журнал. Ну и что? Не соответствует она, видите ли, высоким требованиям. Всякая фальшивка соответствует, а моя повесть не соответствует. Наблюдаешь, какая ахинея.
Я вспомнил бездарных литературных мафиози, трясших жирными боками на моей свадьбе, и представил их рядом с талантливым, отощавшим Колей Родиновым, ребра которого выпирали, как замерзшие под кожей канаты.
Мы выпили с больной, но упрямой надеждой на будущее.
– Вот что, – сказал я и взял деньги с тумбочки. – Вздумаешь закатиться куда-нибудь, как ты говоришь, отыщу под землей и набью морду лица без всякой пощады. Деньги я тебе даю на жизнь и перепечатку рукописей. Ясно? А сейчас собери-ка все, что у тебя есть на сегодняшний день, включая старые публикации. Попробуем сделать твою книгу. Если, конечно, меня не вышибут раньше времени. Я, понимаешь ли, утром поскандалил весьма круто с женой, а именно ее отец, небезызвестный тебе Снегирев, посадил меня на место заведующего отделом прозы издательства Н. Но ведь как посадил, так может и убрать. Правда, до этого, я думаю, не дойдет. Не в его интересах. Поэтому шевелись, доставай все свои творения.
– Так ты теперь?.. – вытянулся в лице Коля.
– Да, я теперь. Посему соображай, что могло бы войти в книгу.
Я снова услышал топот своих тяжелых копыт, не без радостного задора сознавая: меня не остановить. Даже Ирина была уже не в счет.
– Это первое, – сказал я. – Второе. Нельзя ли у тебя сегодня заночевать? Не хочу скандала с женой. Тем более на ночь.
– Ради Бога! – обрадовался Николай. – Напарник мой по комнате, понимаешь ли, нашел себе какую-то даму и ютится под крылышком. Так что койка свободна. Белье чистое. Живи на здоровье, – захлебывался он, доставая из тумбочки одну за другой толстые папки.
Я тепло позавидовал этому тщедушному российскому отшельнику. Его рукописей набиралось на две солидные книги. Моих собственных сочинений было вдвое меньше, но я не считал их пока чем-то особенным.
Под бодрящее вино мы отобрали с Николаем ровно столько, сколько было нужно для добротного издания, и я, горя от азарта и нетерпения, уложил рукописи в свой кейс.
– Жаль, не успел с последней повестью, – сокрушался Коля. – Она – кровь моя. Позвонил бы раньше, я бы поднажал.
– Не все сразу, – похлопал я его по плечу. – Важно начать.
Вечером в комнату Николая ввалилась веселая толпа гениев, поэтов и поэтесс, хорошеньких, молоденьких и глупых. Кто-то снова бегал за вином и полуночная темень, чернильно занавесившая окно, обнажила голую лампочку, внимательно слушавшую нетленные поэмы юных дарований.
Рубцова среди них не оказалось, и у меня вскоре стали смыкаться глаза, так как подобные турниры мне были хорошо знакомы с моих личных студенческих лет.
Николай выпроводил гостей, и мы замертво упали на стандартные железные койки.
Утром я сбегал в душ, а в десять был уже на работе, выпив по дороге чашку кофе.
Я не стал согласовывать рукопись Николая с отцом Ирины. Самовольно вписал ее в план издательства, чуть оттеснив всю высокопоставленную очередь. Вызвал редактора, в котором обнаружил общность взглядов, и вручил ему папку Н. Родинова.
Этот вызов мог мне дорого стоить. Но копыта, мои вольные копыта гремели с неудержимой силой.
Около двенадцати в кабинет вошла Ирина. Она нервно бросила свое ладное тело в кожаное кресло и закурила чуть дрожавшими пальцами длинную черную сигарету.
Я мельком взглянул на жену и понял: ее танк получил сквозную пробоину.
– Ну и где ты ночевал? – спросила она голосом, над которым нависли слезы.
Я писал письмо одному автору и, не отрываясь от текста, ответил:
– У друга. В общежитии Литинститута.
– Понятно, – вздохнула Ирина, будто вернулась с похорон. – Может, у подруги? Там много хорошеньких девочек.
– Сладкими обманами не занимаюсь, – съязвил я. – Не так воспитан.
С угольными дорожками слез на румяных щеках Ирина вскочила с кресла, подлетела ко мне и, присев на корточки, уткнулась в мои колени.
– Прости меня, Олеж! Прости! – вовсю зарыдала она горько и самозабвенно. – Знаю, что я бездарность. Все сожгу к чертовой матери. Плевать на это словоблудие. Мне нужна любовь. Только твоя любовь, Олег. Не представляешь, как мне было вчера одиноко. А ты развлекался с какими-то потаскушками. Я знаю, знаю! – Била она меня в истерике кулачками по коленям. – Прости меня и вернись. Слышишь? Вернись.
Изрядная доля сентиментальности, которую перебросила в меня моя мать в момент моего рождения, окатила мое сердце болью. Положив руки на вздрагивающую голову Ирины, я вздохнул и примиренчески сказал, целуя ее волосы:
– Ладно, Ириша. Уймись. Все будет хорошо. Я тоже был неправ.
…Самолет дал боковой крен и, словно выдохнув лишний воздух, провалился в атмосферную яму, заморозив на мгновение у пассажиров селезенку, но тут же снова вздохнул и вознесся ввысь. Все дружно и облегченно охнули, ценя неповторимость жизни.
…Вернувшись вечером с работы, я с порога ощутил – к моему приходу Ирина готовилась с особым тщанием. С кухни пахло жареной курицей, из дальней комнаты звучал мой любимый концерт «Битлз», да и сама Ирина выпорхнула навстречу свежая, прихорошенная, сияющая, будто не было между нами никакой распри. Напротив, везде царило ощущение праздника.
Ирина повисла на мне, обвив мою шею локтями так, чтобы не запачкать лоснящимися от стряпни руками ни мои волосы, ни костюм. Орошенная французской косметикой, она поцеловала меня долгим многообещающим поцелуем и прошептала:
– Я очень люблю тебя. Сама не знаю. Такое со мной впервые. Давай никогда не ссориться. Это невыносимо больно.
– Согласен, – сказал я, ощущая, как начинаю таять под ее чарами. – Я тоже люблю тебя. Но если, – взыграл во мне природный огонь Овна, – ты еще раз хоть когда-нибудь напомнишь мне, кто посадил меня в редакторское кресло, я перестану оставлять в этом доме свои следы.
– Не злись, – еще раз нежно поцеловала меня Ирина. – Не забывай, я тоже кентавр, и когда срываюсь, иду напролом, а значит, вполне могу наделать глупостей… Все! – мигом перестроилась она. – Марш в ванную. Ужин почти готов.
Раздеваясь, я успел заметить: на столе в гостиной, в изящной вазе стояли в томном ожидании три бархатных вишневых розы, а рядом с ними красовалась нарядная, в золотом переднике, бутылка Шампанского. Атрибуты примирения были налицо.
Я залез в ванну, и некоторое время лежал в теплой воде, давая расслабление телу и нервам. Но стоило мне закрыть глаза, и Ольга снова возникла передо мной, как некий укор или материализация моей больной совести.
«Зачем ты ушла? – в который раз спросил я. – Все было бы чище в моей жизни. Проще, чище и светлее. Пусть был бы я беден, как Коля Родинов, но с тобой я был бы Ветром, способным переносить каплю росы или бабочку за черту горизонта и видеть то, что недоступно другим».
«Не осуждай меня, – сказала Ольга. – Я не могла не уйти. Это крест. – Она протянула мне маленький золотой крестик на тонкой, почти невесомой цепочке. – Носи его. И неси. И мы будем всегда неразлучны».
«Кто же ты? – спросил я, не открывая глаз. – Богоматерь? Ангел?»
Но образ моей тайной любви уже растаял, не осталось и следа.
Ощутив легкую тяжесть в ладони, я открыл глаза и обнаружил в руке настоящий золотой крест, продетый в настоящую золотую цепочку.
Я надел его на шею вместо серебряного, вылез из ванной, и кто-то во мне произнес:
«Яко Боготечную звезду, честную икону Свою тебе показала еси, Владычица Мира».
«Зачем же ты соединила меня с другой?» – спросил я сквозь потолок дальнюю высь.
«Наблюдатель да наблюдает, – был краткий ответ. – Делай, что делаешь. Твори добро на пути своем и воздастся тебе».
В дверь уже стучала Ирина.
– Ты не уснул там часом? Ужин стынет. И я соскучилась.
«Что ж, – подумалось мне. – Значит, так угодно Наблюдателю».
Я брызнул на себя из одного из многочисленных флаконов, приобретение которых было страстью Ирины, набросил халат и вышел из ванной.
– М-м-м… – вожделенно простонала жена, уловив исходящий от меня запах любимого ею одеколона. – Я бы прямо сейчас сорвала с тебя халат, – призналась Ирина. – Но ты голоден, милый. Желания – на замок. Садись за стол.
И снова пришла безумная ночь, со вздохами, стонами и криками блаженства от Ирины.
Но Ангела с нами не было. Я понял, что Его никогда и не будет. Надлежит либо смириться, либо оборвать все сразу.
Утром Ирина веселым щеглом порхала по квартире, готовила на кухне завтрак, заливаясь модной, противной мелодией.
Я лежал в кровати и с тоской думал о дальних странствиях, – не командировках с авторучкой в руке, а о каких-нибудь таежных переходах, сплавах по быстрым рекам или восхождениях на снежные вершины. Однако всего этого не предвиделось ни в каком обозримом будущем, и мне подумалось, что, как бы ни была высока моя миссия борца за настоящую литературу, я могу и не выдержать.
Потянулись долгие резиновые дни, которые я старался заполнить до предела, завалив себя работой, потому что считал заплечный крест святым. Я чувствовал некий долг перед теми, кто достоин и нуждается и, конечно, перед Наблюдателем. Перед теплой и далекой, как мечта, Ольгой.
Вечерами я добирался до своей рукописи, зависая иногда над нею до утра. Тут я перемещался в другой мир, где все – прошлое, настоящее, будущее, живые и выдуманные герои – сливались в некий плотный сгусток, текуче разливавшийся по страницам. Эта образная магма по воле воображения застывала на бумаге и становилась реальностью.
Ночи, гуттаперчевые ночи, прошитые цветными огнями эротической сетчатой лампы, напоминали батут, на котором мы с Ириной были похожи на ловких спортсменов, кувыркавшихся и так, и сяк.
Иногда мне казалось, что я люблю жену, потому что изысканнее в любви, нежнее и темпераментнее женщин не встречал.
И все же… Того единства тела и души, какое было с Ольгой, с Ириной не получалось. Я понял, что в «танках» не могут рождаться волшебные, неповторимые слова.
…Я заглянул в круглое окошко иллюминатора. Внизу, под благодушным сентябрьским солнцем, мирно лежало обширное российское пространство, которое уже обожгла очередная революция-перестройка, рассекла тело земли на кровоточащие части, где жители остались без работы и средств к существованию, с одним только голодным страхом загнанных зверей.
Однако пока что рычаги и поршни старой машины дышали, двигались, следуя во многом ущербной, но отлаженной деятельности, уже опаленной жадным дыханием демократов Запада и Востока. Россия, как добрая баба, лежала в сиянии солнца и все ждала в извечном томлении своего единственного суженого, кем бы он ни был. Социализм зримо осыпался, как дом в землетрясении.
…Разрыв с Ириной произошел внезапно и закономерно, очевидно, по воле Наблюдателя, карающего за грехи наши.
Я давно, чуть ли не с первых дней, заметил, что госпожа Снегирева любит блеснуть в обществе, поиграть, пококетничать и тем обратить на себя внимание. Но мне нравилось и даже льстило, когда мужчины откровенно любовались ею, хотя я и предполагал, что это любование рано или поздно может перейти черту.
В тот злополучный день я должен был улетать в плановую командировку к известному писателю, чтобы обговорить с ним и подписать договор на его книгу.
Взят был билет на самолет. Ирина собрала мне вещи в дорогу. С утра, попрощавшись с женой, я с небольшим багажом отправился в издательство, откуда к пяти вечера должен был ехать в аэропорт. В том городе, куда я летел, меня уже ждали. Но часов в одиннадцать прозвенел междугородний звонок, и сестра писателя срывающимся от волнения голосом сообщила, что мой автор с обширным инфарктом попал в больницу, стало быть, командировка откладывалась. Как мог, я постарался успокоить горюющую женщину, пожелал скорейшего выздоровления писателю и повесил трубку.
Какое-то время я сидел, погрузившись в некое печальное безмолвие чувств и мыслей, ощущая лишь тоску от скоротечности бытия. Потом я подумал, что нужно спешить с собственной рукописью, ибо никому не ведомо, что с тобой будет завтра и что числит за нами Наблюдатель. Затем я позвонил в общежитие Литературного института и попросил передать Николаю Родинову, что вышла верстка его книги и ему необходимо прибыть в издательство, дабы вычитать свежие страницы.
В четвертом часу явился запыхавшийся Коля в старом, на последнем издыхании, свитере. Весь он был взлохмаченный и напряженный.
Я попросил секретаршу принести нам кофе и, обняв Николая, искренне радуясь за друга, вручил ему верстку.
Секретарша принесла кофе, подозрительно глянула на Николая и с вежливым «пожалуйста» поставила поднос на стол.
У Коли сильно дрожали руки, он чуть не пролил кофе на одежду.
– Пил? – бестактно спросил я Николая в лоб.
Он посмотрел на меня с сожалением, как на чей-то искореженный велосипед, брошенный за ненадобностью у дороги, и неожиданно треснувшим голосом сказал:
– Зачем она умерла?
– Кто? – холодея, произнес я, поскольку глаза у Николая были безумны.
– Нина. Моя героиня. Мне так не хотелось, чтобы она умирала.
Я понял, что предо мною сидит один дух человека, а сам Коля Родинов совсем недавно погибал и принял смерть вместе со своей героиней. Потому-то столь трагически сильны были его страницы, написанные не чернилами, а кровью.
– Так распорядился Наблюдатель, – вздохнул я и вылетел на мгновение в форточку, чтобы остыть, под редкий и неспешный снежок за окном.
Николай наконец-то взглянул на меня, как на что-то реально существующее, и поинтересовался, в смущении опустив глаза:
– Мне говорили, я могу получить какой-то аванс, а то у меня уже нет денег на хлеб.
Горький стыд резко брызнул мне в лицо за свой начальственный вопрос: пил ли Николай. Скорее всего, он почти не ел несколько дней, и потому дрожат его руки.
– Значит, ты не получал денег после подписания договора? – всполошился я, ощущая на себе ядовитую плесень вины еще и за то, что не довел в нужный момент Николая до желанного для него окна кассы. Круг моих авторов хорошо знал эту проторенную дорожку. Я выпустил из вида, что Коля среди них – белая ворона.
– Тогда я не смог, – как бы извиняясь, сообщил Коля. – Попал, видишь ли, в больницу с язвой. Хорошо, успел дописать повесть.
– Прости, не знал… – мертвым голосом признался я, ощущая себя полным подонком. – Ты бы хоть позвонил из больницы.
– Там был один телефон, и тот – с оторванным ухом.
Я представил себе больницу, в которой лежал Коля, и не в силах больше держать груз собственной вины, резко сказал:
– Пойдем!
Мы прошли в бухгалтерию, и я попросил выплатить Николаю Родинову аванс.
Коля, похожий на сомнамбулу, механически расписался в ведомости, видимо, совершенно не задумываясь о том, какие цифры в ней обозначены, и под чем подписывается. Лишь когда он открыл конверт, поданный кассиршей, с крупной надписью: «Родинову Николаю Александровичу» и достал кругленькую сумму, Коля выпучил глаза сначала на деньги, потом, безмолвно, на меня. Взгляд его говорил: не ошибка ли это?
Я похлопал его по плечу и улыбнулся.
– Все в порядке, Николай Александрович. Теперь поехали со мной.
Я усадил новоявленного писателя, оглушенного невиданной суммой, в подарочную «Волгу» и мы покатили сначала в агентство аэропорта, где я сдал билет на самолет, а затем, по моему предложению, остановились возле попутного магазина «Мужская одежда».
Через полчаса Николай вышел оттуда элегантным красавцем, чей вид красноречиво говорил о достатке и положении в обществе, и пока мы дошли до машины, я заметил, как заинтересованно смотрят на Николая женщины. Все старое тряпье мы просто затолкали в мусорную урну.
– Теперь на почту, – попросил Коля. – Пошлю немного тетушке в деревню.
Больше у него никого не было. Воспитывался Николай в детдоме.
На той почте, откуда Коля выслал деньги родственнице, мы положили большую часть суммы на его первую сберегательную книжку.
За дверью новой, необычной для Николая жизни, где он всего стеснялся: своей новой дубленки, галстука под ярким шарфом, блестящих туфель и норковой шапки, всего своего импозантного вида, который требовал иной походки, осанки, иных жестов и взглядов, за этой тяжелой, скрипучей дверью меня вдруг обуяла жгучая радость победы. Николай Александрович Родинов воссел на трон, хотя и сидел на нем, как на золотом ведре. Я видел, что ему до зуда в теле хочется содрать с себя все новое и облачиться в прежнюю, поношенную одежду, в которой ему было и уютнее, и теплее. Дух простоты неброских полей, темных изб и серых озер с детства насыщал кровь этого человека, и выветрить его было невозможно. Просто тогда Родинов не был бы Родиновым.
– А не отметить ли нам это событие? – запинаясь, спросил Коля.
Я улыбнулся.
– Конечно, Николай Александрович. Вот только закатим мою кобылку в гараж. Иначе я не смогу поднять за тебя бокал.
– Так это твоя? Личная?
– Моя, – вздохнул я с чувством постоянно шевелившихся внутри неловкости и горечи, словно мне случилось где-то украсть мою «Волгу», а не получить в подарок.
– М-да, – многозначительно выразился Коля. – Я тоже себе какую-нибудь куплю со следующей книжки. Путешествовать люблю – хлебом не корми. В детстве, бывало, уйду куда-нибудь за поле, за речку, в лопухи. Они теплые от солнца и дорожной пыли. Хорошо! Ничего не нужно. А вот сейчас нужно. Мечтаю дом купить в деревне. Это – прежде всего.
Я закрыл машину в гараже, и мы с Николаем отправились в Дом литераторов, дабы справить там праздник его посвящения в писатели.
Дом тонул в ярком свете люстр, но люди в нем были похожи на чопорные тени, обремененные неясными мыслями. Они таинственно переговаривались о чем-то, якобы, значительно возвышенном, на самом же деле – пустом и никому не нужном. Обитатели Дома жили в ногу со временем, не спеша, сыто и уютно кормя себя до отвала закулисными играми и литературными сплетнями. Разумеется, это не касалось больших имен и тех безызвестных, кто делал настоящую литературу вопреки всему.
Николай решил шикануть и предложил ресторан.
Проходя мимо кафе, я заметил в углу Ирину. Она сидела к нам спиной в окружении мужчин, тех, кто в свое время дарили льстивые поздравления по поводу «Сладкого обмана».
Один из обожателей наливал ей «Шампанское». С неприятным чувством я поскорее проскочил небольшой зал кафе, чтобы не быть замеченным. Не хотелось привлекать чье-либо внимание к нашему с Николаем торжеству. В конце концов, это был только наш праздник, его и мой. Его, потому что Наблюдатель не пожелал обнаружить имя Николая Родинова лишь после его смерти, как это часто и бывало в российской литературе. Мой же – оттого, что я в нужный момент не спасовал и отстоял рукопись Николая перед монстрами издательского бизнеса. Понятно, известную роль сыграло то, что я был мужем Ирины Скворцовой, не пожелавшей в связи с браком менять фамилию. Как же, она была Скворцова! Мое же имя не говорило ни о чем. И все-таки я вырвал талантливую книгу. Впрочем, после этого сам Скворцов, будучи все же неплохим писателем, по-отечески похлопал меня по плечу, похвалив мою твердость, настойчивость и самостоятельность. Но его похвалу я принял пока за холодный весенний ветерок, лишь только шептавший о грядущей весне. Так или иначе, вышедшая живая верстка будущей, уже неотвратимо набиравшейся книги никому доселе неизвестного Н. Родинова, книги с теплым названием «К солнцу и назад» явилась первым подснежником, ясным напоминанием о том, что весна все-таки существует, что она есть и ее можно дождаться.
Мы с Николаем нырнули в дубовую бочку известного ресторана и, выбрав столик в дальнем углу, уселись друг против друга. Мне не особенно нравилось, что Николай избрал помпезный и чопорный Дом Писателей, но это, по большей части, был его праздник. Его право голоса в данном случае значилось первым.
Коля делал угощение. Он заставил официанта призадуматься, что бы такое поизысканнее, повкуснее, а главное – побольше нам принести. Вскоре стол был завален всякой снедью на пятерых с коньяком и «Шампанским».
В новом, дорогом костюме за обильным столом Николай был похож на молодого купчика, отощавшего в дальних походах за прибыльным товаром.
Я был рад, что он обрел наконец некую раскованность и свободу личных проявлений, и ни в чем ему не препятствовал. Я понимал: человеку хоть раз в жизни нужно почувствовать себя вольной, сильной птицей, готовой к любым перелетам.
Коля лихо выстрелил пробкой и разлил «Шампанское» по фужерам. Руки его уже не дрожали. Он перестал быть рабом обстоятельств.
– Ну что же, Николай Александрович, – торжественно сказал я, поднимая бокал. – При твоем нынешнем виде тебя иначе и называть как-то неудобно.
– Да брось ты, – смутился Коля. – Честно говоря, в этих шмотках я себя ощущаю мужиком в юбке. Все пялятся. Не привык.
– Чепуха. Привыкнешь, – сказал я. – Главное, чтобы из тебя не выветрился Господь. Вот за это и хочу выпить. Чтобы твоя вольная прописка в мире не поменялась.
Коля на мгновение задумался. Голубые глаза его подернулись грустной поволокой, сотканной, конечно, из дождей, цветов и серебряных туманов детства.
Мы звонко чокнулись, и я искренне добавил:
– Я очень рад за тебя, Никола. Теперь ты на коне. Не сходи с орбиты ни при каких обстоятельствах. Ты был распят, а сегодня воскрес. Вникни в это. Удачи!
Николай выпил и набросился на еду, как коршун. В общежитии он питался дареным табаком и случайной селедкой.
– Знаешь, как меня называли в детдоме?
– Откуда мне…
– Родиной. Родина, сегодня ты моешь полы. Дай фонарик, Родина. Или: спроси у Родины, он знает. Правда, смешно?
Я улыбнулся и пожал плечами.
– Я всегда все знал, Олег. Потому что любил читать и сочинять. Луна у меня была рыбой из Черного моря. Туманы ползали на корточках, а ветер ночевал в дальних стогах. Словом, чуть что – спроси у Родины.
Коля рассмеялся, и я с удовольствием отметил, что весь он засиял какой-то новой краской. Пробудился и засверкал.
– Потом я ходил по Оке матросом на маленьком катере. Со спичечный коробок. Но мне нравилось. Нравилось, что на мне тельняшка. В ней я шастал на танцы. Влюблялся, дрался – все в тельняшке. Нравилось лежать на палубе и смотреть то на облака, то на звезды. Славно было. Я даже радовался, что один-един на всем белом свете. Но это, конечно, была больная радость… Если вдуматься, хорошо ли, что человек один? Вот она, куча денег в кармане, а мне даже некому что-либо подарить. Любил девчонку одну с нашего курса, но она, – видно, судьба такая, – уехала как-то на летние каникулы и больше не вернулась. Прислала письмо подружке, мол, влюбилась по уши и вышла замуж. Уже беременна. Стало быть, зачем ей институт, литература? У женщин все по-другому. Иногда мне кажется, что я до смерти буду один. Может, нам так назначено? А?
– Не будешь ты один, Коля, – сказал я в утешение, зная, что вру, что именно Николай Родинов и ему подобные обречены на вечное одиночество.
– Мне, слышишь, монах один в метро сказал ни с того, ни с сего. Сидели друг против друга, он все смотрел на меня, а как стали выходить, тронул за плечо. «Путь, – говорит, – твой тернист. И будешь ты на дороге своей один с посохом. Как странник. До самого конца».
Мы помолчали. Я окинул зал, но больше странников не увидел. Впрочем, и сам Николай сейчас мало был похож на такового.
– Слушай, – вспыхнул Коля. – Давай я тебе что-нибудь подарю.
– Мне подаришь свою книжку, когда выйдет. А больше ничего не нужно.
– Нет, – заявил Николай решительно. – Книга – само собой. Но есть еще одна вещица… – Он залез во внутренний карман пиджака и извлек из него костяную фигурку монаха с посохом. – Возьми. Это я. Будет трудно – кликни. Я приду на помощь. Этот человечек всегда был со мною. Пускай теперь живет у тебя. Мне от этого будет тепло.
Он поставил согбенную фигурку путника посреди стола и, очень довольный своим подарком, предложил, наливая коньяк:
– Давай выпьем за тебя, Олег. Что говорить, если бы не ты… Жевал бы я сейчас черный хлеб с огурцом, а рукопись моя тяжелела от пыли. Жду и твою книгу. Ты даже не знаешь, как жду ее! Желаю тебе скорее издаться. За это и выпьем.
Я поднял рюмку.
– Скорее делается, знаешь, что?
– Знаю, – рассмеялся Николай.
– Что касается меня, – подумал я вслух, – то моя личность не при чем. Так распорядился Наблюдатель. Я лишь оказался инструментом в его руках. Выходит, заслуга моя невелика.
– На-блю-да-тель, – медленно произнес Николай и утонул в этом слове. – Да, да…
Часам к десяти в «Дубовом зале» стало шумно. Писатели разрумянились, раскрепостились.
Николая слегка повело. Его истощенный организм не мог сразу насытить себя пищей настолько, чтобы не дать алкоголю затуманить голову. Коля неожиданно для меня пересел к стайке окололитературных девиц и стал показывать верстку будущей книги. Вскоре высокий, худой официант белым аистом важно понес за тот столик две опаловые в золотых обертках бутылки «Шампанского».
Я знал, это не показуха или желание выпятиться, блеснуть. Родина с детства привык делиться всем, что у него есть. Его непосредственность была естественной, как дождь. В детстве Коля жил по законам коммуны и не обладал чувством собственника. Он не понимал, как его деньги могут быть только его деньгами. Само по себе, мне казалось, это было прекрасное, истинно христианское качество, но оно, тем не менее, таило в себе ту опасность, что Николай в недалеком будущем снова мог оказаться у своей пустой тумбочки с огурцом в руке. Поэтому я встал и, извинившись перед нежным полом, попросил Николая на два слова.
– Вы обещали меня проводить. Не забудете? – кокетливо спросила новорожденного писателя одна из трех нимф за столом.
– Как можно? – удивился Коля. – Хорошенькая, правда? – захотел он моего участия.
– Вот что, Родина, – сказал я, когда мы снова уселись на свои места. – Я мечтаю, чтобы ты работал и не знал ни в чем ущерба, чтобы не заезжал ни в больницы, ни куда похуже. Не транжирь деньги, они еще пригодятся. Дверь в издательство тебе уже открыта. Там ждут твоих новых рукописей. Я не ханжа, но будь осторожен. Впрочем, делай, как знаешь. Твоя дорога – это твоя дорога. Люби, обжигайся, тони, воскресай, но помни о Наблюдателе. Он возложил на тебя святой крест. Стало быть, с тебя больше спросится. Вот так-то, Родина. Выпьем на посошок. Тебя, как я понимаю, ждет романтическое продолжение, а мне хочется пройтись, подышать. Удачи!
Мы выпили. Я взял со стола задумчивого монаха, повертел в руке, ощущая под пальцами его ребристую, костяную бороду. И встал.
– Спасибо тебе, – сказал Николай, поднимаясь, и тепло обнял меня.
– Ах, Коля, Коля, – вздохнул я. – Ты, наверное, ничего не понял. Разве не сделал бы на моем месте то же самое?
Я снова прошел мимо кафе. Ирины уже не было. Вынырнув из писательского аквариума наружу, я с удовольствием глотнул сухого морозного воздуха.
После короткой мокрой оттепели капризный февраль выстудил и застеклил весь наличный асфальт тротуаров и дорог, сверкавших под огнями лиловых фонарей, лаковым блеском. Таким же лаком были покрыты машины, проносившиеся мимо с тихим шипением диких кошек. Снег повсеместно уничтожался всеми имевшимися средствами как некое опасное вещество, и потому стеклянные улицы выглядели худыми, голыми и неуютными. Теплый, сырой ветер, пьяно шатавшийся среди дня по площадям и скверам, улегся ночевать в Подмосковных лесах, дав ход подколодной стуже, которая, как осторожная змея, тихо и коварно заползла в город, валя наземь прохожих со своего скользкого панциря. Но в окнах домов мирно горел свет, там семейно пили чай, обнимались или просто любовались друг другом, не думая об уличном холоде, а в углах жилищ сыто дремали животные, и все было, как должно быть.
Деревянный милиционер в черной деревянной шинели деревянно ходил взад-вперед, наблюдая в пустоте порядок, а я шагал к Никитским воротам, чтобы потом завернуть на Тверской бульвар, где уже неподалеку ожидал меня Юрий Долгорукий на своем боевом коне.
Я шел по стеклянной столице с бодрящей легкостью молодости, которую, казалось, в те минуты ничто не могло омрачить. И все же какой-то тайный мышонок покусывал меня изнутри.
Я достал подаренного Николаем странника, еще не зная, что он говорящий, и, остановившись под лиловым фонарем, вгляделся в маленькие, взыскующие глаза, пронизывавшие неким печальным укором пространство и время.
«Приготовься к черте», – тихо сказал костяной путник и я, ошеломленный, громко спросил:
– Что?
Деревянный милиционер прекратил маршрутное движение и поворотился в мою сторону, но, не найдя врага, двинулся по своей огневой линии прочь.
Я спрятал фигурку монаха и вдруг понял, какой зверек возился в моей душе. Это было одиночество, которое, как и в Николае, всегда жило во мне, а путник, подаренный другом, теперь охранял его как нечто особое и самоценное.
Но почему он сказал: «Приготовься к черте»? Об этом нужно было подумать. И я думал на протяжении зеленого от стекла Тверского бульвара и небольшую часть синей Тверской улицы, пока не уперся ключом в замочную скважину своей квартиры, в доме за могучей спиной Юрия Долгорукова.
Входная дверь открылась мягко и тихо. В прихожей было темно. Я не стал зажигать свет. Из спальни через решетчатую дверь матового стекла в коридор оранжевыми, желтыми и красными бабочками влетали цветные блики, рождаемые вращающимся ночником с журнальной столика Ирины. Оттуда же, из спальни, вразвалочку брел по комнатам старенький, седой блюз. Значит, Ирина не спала.
Я снял куртку и решил заглянуть к ней.
Картина, открывшаяся мне, была именно тем, что предвосхитил говорящий монах, сказав: «Приготовься к черте».
Два нагих тела лежали в усталости отдыха. Одно из них было телом моей жены.
Внезапная боль ударила мне в сердце, будто там, внутри, взорвалась граната.
Я много раз видел в кино подобные сцены и тот пожар ужаса, который охватывал мгновенно все три стороны пресловутого любовного треугольника, но то, что этот пожар может жарко лизнуть и меня, никогда себе не представлял.
Первой реакцией Ирины было желание закрыться от позора и стыда. Она потянула на себя одеяло, прикрывая свои прелести. Незнакомый мне мужчина, не шевелясь, лежал в шоке. Глаза, по которым порхали цветные тени, выражали полную растерянность и беспомощность. Это можно было понять, и я сочувствовал его глупейшему положению.
На стене висело, как бутафория, охотничье ружье Вадима Вольфовича, отца Ирины, какими он время от времени пользовался для развлечения, убивая уток, лосей и кабанов.
Я зачем-то снял оружие с гвоздя и переломил стволы.
– Олег! – в агонии дико закричала Ирина.
– У меня условие, – сказал я шершавым сухим голосом. – Завтра ты позвонишь отцу и все расскажешь сама.
– Хорошо, – сдавленно произнесла моя улетающая в безвестность жена и залилась отчаянными рыданиями, скорее всего от досады, что ее танк бездарно подорвался от собственной бабьей дури на неожиданном минном поле.
Я защелкнул стволы и, повесив пустое ружье на место, отправился в свою комнату Седой блюз догнал меня и похлопал по плечу: «Не горюй. Что ни делается, все к лучшему».
Не раздеваясь, я лег на диван и погрузился в пустоту отчужденности, боли и бессилия.
С улицы доносилось кошачье шипение машин, время от времени оставлявших на потолке серые тени призраков, а я валялся на диване и казался себе продырявленной тыквой, из которой медленно вытекали соки жизни. Я понимал, что эта боль была болью уязвленного самолюбия, но она же являлась и расплатой за мой первый шаг под звуки марша Мендельсона во Дворце бракосочетания. Княгиня Ольга не хотела отпускать меня.
И вдруг меня ударила мысль: «О чем я печалюсь?» Ирину я не любил так, как Ольгу, а стало быть, подменить истинную любовь просто страстью было нельзя и, конечно, то, что случилось, должно было случиться. Рано или поздно. Однако могло и не случиться: мог появиться ребенок. Один, другой… И тогда я вынужден был бы выйти с белым флагом. Значит, Наблюдатель сознательно разыграл весь этот фарс. Чтобы я уяснил себе: в жизни все должно быть настоящим.
Что лукавить, я зацепился за земное. Вместо того чтобы полностью отдаться книге – своей единственной пока верной жене – стал в свободное время, – замечу! – не без удовольствия взявшись за руль собственного автомобиля, порхать на дачу, дабы там, забыв о самом главном, пилить, строгать старые, купленные по дешевке доски и приколачивать их к полам, стенам и потолкам в надежде создать из всего этого свою уютную Чукокколу или Абрамцево, куда могли бы наезжать художники, музыканты, писатели и прочий любопытный народ. С моей работой вполне могли бы справиться умелые работяги, во множестве слонявшиеся по дачному поселку. Но меня подогревало какое-то деревенское, барское сознание того, что в будущем я смогу сказать: «Вот. Все это сделано своими руками». За этими словами, как следствие, стояло – все мое. Частенько, утомившись в работе, я оставался ночевать непосредственно на стройке личного коммунизма. Возможно, тогда уже на моей голове появились первые роговые отростки. И поделом!
Одна из темных сущностей столицы потихоньку засасывала меня как линь приманку. Вдруг появилась горячая, санкционированная Ириной блажь – покупать модные рубашки, костюмы, куртки, галстуки и прочее шматье. В котором, если подумать, я совершенно не нуждался. Кроме того, меня охватила страсть – менять старую радиоаппаратуру на суперсовременную. Я завалил комнату кассетами настолько, что пришлось покупать специальную тумбу. Пузатую дубовую тумбу с баром и подсветкой, высмотренную где-то самой Ириной.
Зачем все это было нужно, в то время как по мне тосковало, ждало ласки и любви единственное мое сокровище – моя незаконченная рукопись.
Вот за это я и получил то, что получил.
Осторожно защелкнулся замок в коридоре: Ирина, наконец, проводила своего фаворита. Мне показалось, на обратном пути она несколько дольше задержалась у моей двери. Я напрягся, ожидая, что сейчас начнется слезный театр раскаяний, деланных жестов, клятв и прочей чепухи, какой мне меньше всего хотелось. Но, тяжело вздохнув, она прошла к себе, так и не решившись войти. Ее танк пылал ярким факелом. Ирине сначала нужно было что-то делать с боевой машиной. Поэтому она прошла мимо меня. Я почувствовал, что какая-то гранитная плита лежит на груди. И мне вдруг горько показалось, что уже ничего хорошего я в жизни не увижу. И не узнаю. И не почувствую. Не замру от запаха первого снега и скачущей по нему толстой вороны. Не нальется мое сердце бешеным счастьем от трепета паруса под упругим ветром. Не прикоснусь больше, как к иконе, к губам женщины. Не зарыдаю от восхищения. Не удосужусь… Не смогу… Не стану…
Я достал путника и поскреб ногтем его костяную бороду.
– Что скажешь, монах?
Глядя сквозь мою оболочку и прочие миры, странник помолчал и тихо молвил:
– Вернись на дорогу.
«Ладно, – подумал я. – Из кювета нужно выбираться».
В сером потолке неожиданно мелькнула Ольга, взмахнула белым крылом и закрыла мне глаза. Я унесся в далекую страну другой, прошлой жизни, где в неизвестном году летоисчисления строил храмы, вытачивал амулеты, ловил бабочек, гонялся за ветром – тем и был счастлив.
Потянулись унылые, тоскливые дни переговоров, увещеваний, резонных доводов, но мои копыта гремели в лесных чащобах уже далеко от Москвы, и потому я был непреклонен.
Вадим Вольфович, сцепив руки за спиной, задумчиво мерил мою комнату неспешными шагами, встряхивая время от времени седой, породистой гривой: от наших проблем у него болела голова.
– Ну хорошо, – басовито говорил он. – Развод – это понятно. Но как же машина, квартира, дача?
Похоже, внешние атрибуты нашей с Ириной жизни его волновали больше внутренних аспектов. Сам он был женат четыре раза и научился смотреть на вещи практически.
Я объяснил, что мне не нужно ничего, кроме крыши над головой.
Ирина все это время была похожа на монашку, которая дала какой-то повинный обет молчания. Носила скромные одежды, ходила тихо с печальной покорностью судьбе, словно пребывала в тоске и скорби после похорон близкого человека. Она даже, как мне показалось, нарисовала себе соответствующий образ и вдохновенно играла роль Магдалины.
Через месяц напряженного сосуществования, когда я приходил домой только ночевать, нам шлепнули в паспорта штампы о разводе в том же районном ЗАГСе, где, казалось бы, совсем недавно Ирину и меня осыпали цветами. Еще через неделю Вадим Вольфович вручил мне как бы по ходатайству издательства ордер на квартиру в Измайлово.
Я переехал в однокомнатное жилище, выходившее окнами восьмого этажа на старинный Измайловский парк, простиравшийся до самого окоема.
Багаж мой был невелик, и мне это нравилось. Письменный стол, диван, шкаф для одежды, пара стульев, четыре книжных полки, пишущая машинка, картины друзей и старенькая гитара.
Ковры, хрусталь, позолоченные рамы, богемское стекло, кухня из «Гжели», японская аппаратура и многое другое осталось жить за широкой спиной основателя столицы, плюс машина и, как собака на длинной цепи, дача в Барвихе.
Меня особенно радовало, что теперь мои окна не упирались в каменное брюхо противоположного дома, а открывали волнующий вид лесного простора, вселявшего в душу покой и умиротворение.
Вот за это я готов был расцеловать Вадима Вольфовича, но монах, стоявший теперь на книжной полке рядом с иконой Христа, напомнил мне, чьих рук это дело. Тогда я сходил в церковь и, стоя среди мягкого золота свечей, вознес в знак благодарности Наблюдателю долгую светлую молитву.
В издательстве, правда, ситуация наэлектризовалась. Над моей головой запахло грозою во всех коридорах, кабинетах и углах. Прежняя Снегиревская броня рассыпалась в прах. Теперь я был просто Олег Никитин и больше никто. Я стал не уверен даже, смогу ли где-нибудь издать свою книгу: магнаты были в одной связке. И тут во мне вспыхнула ярая кабанья злость. Я оголил клыки, уперся покрепче и заявил, что не сдамся.
Наступила зловещая тишина, в которой кто-то с коварной бдительностью наблюдал за каждым моим шагом, следил из-за угла, рылся в белье и проверял моральный облик. Я превратился в сущего подпольщика, умеющего заметать следы, скрываться от погони и путать сыщиков, выполняя при этом свою работу с особым тщанием и скрупулезностью. Я не имел права на ошибку.
Опала постепенно стала рассеиваться. Магнаты смирились, решив, что опасности во мне не больше, чем в огурце. Они простили разрыв с семьей Снегиревых. Но это прощение мне стоило дорого.
Обо мне с Ириной пошли гулять пошлые истории и анекдоты, конечно, не в мою пользу.
Однажды утром я обнаружил на двери своего кабинета прикнопленный «дружеский» шарж, очень похоже и язвительно едко изображавший мою личность, украшенную большими ветвистыми рогами.
Взбешенный, но трезво взвесивший все «за» и «против», в сей же день я отправился к Вадиму Вольфовичу и положил свой портрет ему на стол.
Он улыбнулся уголками губ, но промолчал.
– Это произведение было на двери моего кабинета, – объяснил я. – Если вы лично не прекратите омерзительную травлю, которая началась в издательстве после нашего с Ириной развода, то… – Снегирев сурово вскинул поверх очков густые брови, – кто я был такой, угрожать магнату?
– То… что?
– На мое счастье, – сказал я, обнажая клыки, – наша достославная бюрократическая машина работает так энергично, что я до сих пор не выписан с прежнего места жительства и не прописан на новое. А это значит: пока что я могу отказаться от новой квартиры и подать в суд на раздел всего нашего с Ириной наличного имущества.
Снегирев снял очки и встряхнул благородной серебряной гривой.
– Послушай, Олег Геннадиевич, – произнес он голосом человека, получившего крепкий удар. – Я всегда уважал тебя как человека и талантливого литератора… – Голос звучал искренне. – Поверь, мне очень горько, что все так вышло. – Он повернулся ко мне спиной и, подойдя к окну, продолжил: – Горько и больно оттого, что моя дочь выросла бездуховной потаскушкой, такой же пустой, как ее шляпки. История с тобой, между нами, не первый случай. Всегда хотел сына – не получилось. Наверное, плачу по счетам. – Снегирев повернулся ко мне лицом, правое веко крупно дрожало, и я пожалел, что ворвался к нему с обнаженной шашкой. – Прости, я не ходок за кулисы и не знал, что злые языки выползли так далеко. Сегодня же обрежу все до единого. Работай спокойно. И вот что. Я тебе не враг. Заходи. Просто поговорить, посоветоваться. Или в случае нужды. Поверь мне, сынок, я не желаю тебе зла. А Ирину оставь. Пусть живет, как знает. Бог с ней. Он ей и судья.
Забрав портрет, я вышел опустошенный. Все перемололось: боль, гнев, обида, тоска и напряжение последних дней превратились, как после мясорубки, в однородное сырое вещество, которое лучше всего было выбросить прочь. Но сначала я должен был совершить еще одну акцию.
После развода друзья показали мне любовника Ирины. Это был известный карикатурист. Вот с этим дарованием я и мечтал встретиться, уже точно зная, чей рисунок оторвал от кнопки на двери своего кабинета.
Карикатурист был завсегдатаем Дома Писателей, жуиром и волокитой, этаким современным гусаром Александровских времен. Странно, что я не узнал его в собственной постели. Но, во-первых, я обнаружил преступника погруженным в полутьму, а во-вторых, мне было наплевать, кто именно лежит с моей женой.
Я увидел его сразу в маленьком нижнем кафе в окружении друзей и подруг, среди которых находилась Ирина. Однако остановить меня было уже невозможно.
Я протянул ему злосчастный листок и коротко спросил:
– Твоя работа?
Обладатель острого глаза повертел рисунок на вытянутой руке так, чтобы видели остальные, и с легкой ухмылкой сказал:
– Ничего получилось, правда? – привлек он окружающих и отхлебнул вина.
– Я спрашиваю, твоя работа? – повторил я свой вопрос.
– Ну моя, – сказал он и, не роняя ухмылки, посмотрел мне в глаза.
В следующую секунду гусар с грохотом опрокинул стул и неподвижно развалился на полу: сработали навыки, приобретенные мною в спецшколе погранвойск.
Я взял со стола свой портрет, скомкал его в кулаке и, перешагнув через дохлого художника, вышел из кафе. Однако уязвленный карикатурист догнал меня на улице, пылая от сатисфакции. Но догнал на свою беду лишь затем, чтобы снова улететь в подворотню.
Глубоким вечером позвонила Ирина.
– Ты был великолепен, – хрипло сказала она, и я почуял, что моя бывшая жена изрядно выпила. – Этот художник – подонок, а я – грязная шлюха… – Ирина заплакала. – Ах, Олег! Если бы можно было вернуть все назад. Как бы я любила тебя. Мне так плохо. Приезжай. А? Если не приедешь, я сегодня умру. Пожалуйста, приезжай. Давай начнем все сначала. Прости меня, человек на то и человек. Он ошибается, кается, рождается заново.
Скрипя зубами, я поднял глаза к потолку и увидел летающих кошек с растопыренными когтями, готовых вот-вот вцепиться в мою душу. Тогда я повесил трубку. Потому еще, что за пять минут до звонка Ирины монах неожиданно сказал мне со своей полки: «Уходящий не возвращается, а идущий не оглядывается. Иди ровно». Через пару минут звонок прозвенел снова. Ирина жалобно спросила:
– Ты не хочешь со мной говорить?
– Нет, – сказал я. – Говорить больше не о чем.
– Ты не один? – загробным голосом спросила прошлая жена.
– Послушай, – сказал я, все больше злясь на ее пьяный лепет. – Навсегда забудь мой номер и что я вообще существую на земном шаре. Нет меня. Нет! – крикнул я и выдернул шнур из розетки.
Когда-то я полагал, что свою судьбу мы выстраиваем собственными руками. Выбираем ее, как лучшее из лучшего. Как, к примеру, самый красивый цветок из букета. Но в какой-то момент понял: судьба – это игра Наблюдателя с нами. Только игра. И нужно быть хорошим, внимательным игроком.
Ирине Маэстро подложил ножницы, которыми она умудрилась отстричь цветку голову. Может быть, из желания поинтересоваться: не появятся ли на месте одного бутона два. И эту игру она проиграла, не имея мудрости увидеть или угадать, что на мертвом стебле не вырастает ничего.
Словом, я выключил телефон и погасил свет, но заснуть не мог. Дошло до того, что я оделся и вышел на улицу с красивым весенним названием – Первомайская. Одинокий трамвай, озаренный внутренним светом, пробежал мимо меня, громыхая железными ногами.
По головам домов и магазинов струились электрические волосы реклам.
Ничья собака пришла и села рядом.
Тихонько кашлянул в моем кармане монах. Видимо, простыл в последнюю оттепель.
Я погладил неизвестную собаку и угостил ее случайно завалявшейся конфетой. Но конфету она принять постеснялась, лишь крупно задрожала в ответ всем своим тощим телом, глядя на меня глазами, полными последней надежды. Это было выше моих сил. Вдруг остро захотелось выпить.
– Пошли, собака, – сказал я и, не оборачиваясь, поплелся к дому.
Собаке я наплескал в миску теплой воды из чайника и покрошил туда мягкую булку, колбасу и пару кусков оставшейся от ужина печенки, подумав, что, видимо, напрасно это делаю, так как все равно придется расстаться: мои планы уже оплодотворились идеей пошататься по свету Нужно было лишь завершить две-три работы и тогда, по моим предположениям, я смог бы рвануть за ветром на все четыре направления. Поэтому пригреть животное, чтобы потом носить тоску и грустную память о нем, мне не хотелось. Я решил утром распрощаться с дворнягой, выпустив ее в привычный мир.
Собака была женского пола, ела аккуратно, но без остатка. Поев, она скромно отошла к двери и улеглась на коврик, поглядывая на меня печальными агатовыми глазами.
Я отвернулся, поражаясь тому, как они все понимают. Потом налил фужер коньяка и залпом выпил, чтобы заглушить шевелившуюся, как сердце, внутреннюю боль. Через пятнадцать минут я плавно опустился в мягкую траву сна и очнулся лишь тогда, когда затрещал будильник.
На следующей неделе вопросы моей выписки и новой прописки были безотлагательно решены, понятно, не без помощи Вадима Вольфовича. Не без этой же помощи, надо сказать, отношение ко мне в издательстве заметно переменилось. Все стали подчеркнуто, вежливы, заботливы, а сам я даже получил какую-то неожиданную премию.
Так или иначе, словом, все мало-помалу нормализовалось.
Вскоре я закончил свою рукопись и беспрепятственно сдал ее в параллельное издательство.
С Ириной мы виделись редко, приветствуя друг друга легкими кивками головы: она, как всегда – несколько свысока и надменно, тем более что теперь Снегирева чаще всего сталкивалась со мной, держа под руку своего нового мужа, занимавшего, по слухам, какой-то видный пост в правительстве. Это был вальяжный, чопорный мэн с важным, пустым лицом.
Танк Ирины после ремонта выглядел вполне пристойно, однако глаза моей бывшей супруги все же хранили следы прежних пробоин.
Но вот настал мой черед.
В тишине кабинета я достал подаренного Родиной монаха, дернул его за бороду, и он негромко, но внятно приказал:
«Ликуй!»
Мне стало смешно.
– А я что делаю?
Через пять минут мое заявление об уходе по собственному желанию лежало на столе директора издательства.
Он удивленно поднял на меня глаза.
– Что-то случилось?
Я улыбнулся.
– Ровным счетом ничего. Меня привело к вам мое состояние.
Директор еще выше поднял брови.
– В народе такое состояние называется: в попе шило. А если конкретнее – хочу побродить по земле. Пожурналиствовать. Я же, по сути, нигде не был. Лаперузу хочу. Тайги, речек. Океанов хочу, Владимир Александрович. Вот, собственно, и все.
Директор погрузил подбородок в ладонь и задумался.
– Лаперузу, говоришь? – наконец, хмуро произнес он. – Черт бы тебя побрал, с твоими океанами. Не издательство, а клуб кинопутешествий какой-то. Кого я, по-твоему, своим замом сделаю? Ну нет нормальных людей, – ворчал директор, подписывая заявление. – Паразиты все какие-то. Вот лично ты не паразит? Еще какой! То-то и оно. Теперь сиди, ломай голову, кому доверить учреждение.
Я снова улыбнулся.
– Я вернусь, Владимир Александрович.
– Вернусь, клянусь, – продолжал театрально дуться директор. – Конечно, вернешься. Куда денешься. Ладно уж. Плыви, моряк. Что за напасть такая – кругом одни моряки. Вернешься – сразу ко мне. На ковер. Понял?
Я согласно кивнул.
– И это… – сказал Владимир Александрович, подавая мне подписанное заявление. – Черкни, что ли, где ты там будешь болтаться посреди Лаперузов. Чай – не чужие.
Самолет вонзился в густую облачность, как нож в сахарную вату, и словно перестал быть самолетом. Теперь он казался беспомощным металлическим насекомым, слепо ползущим по вязкой тине тумана. Облака горячим паром клубились за стеклами иллюминаторов, отчаянно рыдавших дрожащими слезами.
Туман за круглым окошком обладал снотворно-паралитическим действием, и я, не выспавшийся в последнюю ночь, в скором времени снова утонул в тягучем, глубоком сне под небесами обетованными.
Теперь спал я долго, потому что, когда проснулся, подлетали к Желтому Городу. Самолет плавно, но все же с небольшими провалами снижался, рождая в пассажирах щекочущий радостный трепет. Облака хлопали по крыльям машины, как мокрые простыни.
Океан, открывшийся под облаками, ударил ослепительной, необъятной синевой. Я почувствовал, как раскаляются внутри меня плавкие предохранители.
Рыжие бугры сопок тянулись по берегам залива застывшими драконовыми хребтами, меж которыми стайками ютились игрушечные поселки.
Самолет совершил над открывшейся лагуной крутой вираж, и пассажиры снова замерли от сладкого ужаса, но через пару минут он вышел на ровный ход и понесся над горностаевыми шапками сопок, заросших снизу бурой таежной щетиной.
«Вот оно! – кричало все во мне. – То, что было за горизонтом».
– Подарок от Наблюдателя, – сообщил монах из внутреннего кармана пиджака и тихонько постучал меня в грудь костяным посохом.
Вскоре машина твердо прыгнула резиновыми ногами на бетонную полосу и быстро побежала между сопок к белой коробочке аэровокзала.
Я прошел по салону деревянными ногами и ступил на трап, упиравшийся подошвами в почву другой планеты.
Предварительные мои знания об этой земле зиждились на том, что первопроходцами здесь были отважные казачьи отряды, пробиравшиеся сквозь дремучую, непролазную тайгу в поисках благодатных мест для новой России, да бесстрашные мореплаватели, коим Петровскими наказами велено было обнаруживать неведомые края и утверждать в них российские пределы. Тут ходили на древесных парусниках Крузенштерн, Лаперуз, Седов и прочие твердые люди.
Затем, во времена великого вождя всех народов И. В. Сталина, эта земля наполнилась тысячами одушевленных призраков, долбивших во искупление несуществующих, по большей части, грехов каменную почву вечной мерзлоты для светлого будущего Великой трассы. Призраки имели полезный строительный материал – собственные кости. Ими и умащалась печально известная дорога.
С тех пор минуло не так много лет, и призраки, возможно, еще бродили в глухих таежных чащобах.
Упругие ветры рассеяли и замели прах павших на строительстве коммунизма. Лишь память, горькая память о них еще жила в сердцах близких, в вещах и предметах в бесчисленных уголках планеты.
Я сошел на землю и вдохнул наполненный солнцем, прозрачный сентябрьский воздух, имевший тонкий аромат хвои, водорослей и йода Дальневосточного моря, жившего за близкими горами.
В ожидании автобуса я извлек из кармана костяного спутника, но он не обнаружил при виде новых мест ни радости, ни печали, словно пребывал тут вечно. Впрочем, вечно он пребывал везде. Подобно всем великим мудрецам мира монах смотрел сквозь глубину времени и пространства без всякого выражения лица. Что же творилось у него внутри, было известно одному Богу.
– Ну, дядя, что скажешь? – спросил я его весело.
– Наблюдай, – молвил путник. – Раз ты по образу и подобию.
– Что и делаю, – рассмеялся я.
Усевшись в удобное кресло автобуса, я вспомнил суетные коридоры далекого Олимпа, направившего меня сюда, географическую карту на стене кабинета Валентина и города, обозначенные в моем командировочном удостоверении. В котором из них остановит судьба на последующие три года?
В любом случае, я был близок к тому, о чем мечтал.
Суровый лес стоял по обе стороны дороги, озаренный лишь на опушках лимонными лиственницами.
Народ в автобусе не обладал столичной надменностью и неким чувством превосходства. Он был прост, широк и дружелюбен.
– Эй, паря, – тронули меня за плечо сзади. – Опустишь стаканчик?
Я вежливо отказался.
– Новенький, – определил меня предлагавший.
– Новенький, – согласился его товарищ. – Ничего. Обтешется. Все мы когда-то были новенькими. А выйдет на палубу или сядет в бульдозер – вся с него материковая шелуха сразу слезет. Ну, будем, Петро.
Мои незнакомые друзья громко чокнулись за моей спиной простым стеклом грубых стаканов. И чокнулись с ними женщины из соседнего ряда, Катя и Нина. А вскоре все четверо напевно и звучно сообщали автобусу, что «По Дону гуляет казак молодой».
Солнце в тот день горело тихо и благостно, словно в природе был скромный церковный праздник. Все вокруг грелось в теплой щедрой осени и даже не верилось, что где-то неподалеку зимой случаются шестидесятиградусные морозы, царит долгая темень и гуляет по небу фантастическое Северное сияние.
Под веселые песни южан автобус долго катился между сопок, а Желтый Город все не появлялся. Наконец, он все-таки явился, ничем, на первый взгляд, особенно не отличаясь от множества подмосковных городов, за исключением, пожалуй, того, что окружали его мохнатые горы, за которыми совсем близко, по всей видимости, скрывалось холодное море, плавно переходящее в бескрайний Тихий океан.
Но стоило сойти с автобуса и сделать несколько шагов по новой Дальневосточной земле, как ты начинал понимать, что перед тобой другая планета, другой воздух, другие люди, другое солнце. Все другое.
Гостиница, где на мое имя уже был забронирован номер, оказалась рядом с автовокзалом. С двумя грузными чемоданами – один был набит любимыми книгами, другой теплыми, по причине Севера, вещами, плюс пишущая машинка – я не спеша добрел до серого здания гостиницы.
Моя маленькая, но уютная комната располагалась на третьем этаже. Она соседствовала с еще одной, смежной, разделяясь с ней общим небольшим коридором.
Я распаковался, достав сначала, как говорят в дороге, предметы первой необходимости, да расчехлил пишущую машинку, так как на новой земле меня вдруг обуяла неуемная писательская лихорадка, острая жажда, требовавшая немедленного утоления.
Рассеянно разбросав вещи и опрокинув впопыхах стул, я бросился к письменному столу. За мягким шлепаньем клавиш, в играх со своими героями не заметил, как окно занавесил сумрачный вечер, включивший огни противоположного дома и двух домов по бокам. Вид получился ничем не отличавшийся от моего прежнего, московского. Но мне было хорошо. Я видел, что меня прорвало и теперь понесет неудержимо. На столе будут веером лежать свежие страницы.
Я зажег свет, потянулся, похрустел онемевшими суставами и услышал негромкую музыку, порхавшую в соседнем номере. Там же, в этом номере, каменно обозначались чьи-то грузные шаги, словно в той комнате ходил большой снежный человек в тяжелых, с железными подковами, сапогах. Здоровое любопытство толкало меня посмотреть на соседа, но усталость от перелета и смены времени диктовала свое. Наспех ополоснувшись в душе, я с блаженством залез под одеяло, ощутив свежесть гостиничных простыней.
«Завтра пойду к океану», – решил я, смыкая веки, и тут же провалился в глубокий омут, где сначала встречался с теми, кто жил в моей новой повести, а затем погрузился еще глубже. Там уже не было никого и ничего.
Утро заползло ко мне в номер чем-то вроде золотого бегемота на стене, рожденного солнцем и причудливой занавеской.
Погода, слава Богу, не поменялась. Похоже, здесь наступило Дальневосточное бабье лето.
«К океану! – утвердился я. – Все остальное потом».
К «остальному» относилась встреча в городском комитете впередсмотрящих с человеком, которому звонил из Москвы Валентин. Этот человек, Владимир Придорожный, должен был, как я понимал для себя, изложить план моих дальнейших передвижений в пространстве Дальневосточной земли. К «остальному» относилось так же знакомство с Магаданом, Желтым Городом, – такое название я почему-то прочно утвердил в своем сознании, – с редакциями газет, радио, телевидения, где, возможно, мне надлежало в дальнейшем работать. Но все эти радостные встречи я решил немного отодвинуть, так как первенство все же держал океан. О нем я знал лишь из книг и кинофильмов. Что же такое океан на самом деле – пока оставалось тайной. И потому меня тянуло на побережье, как магнитом.
Я прошел в буфет, заказал кофе и пару бутербродов. За мой столик подсел широкоплечий, кряжистый человек, большеголовый, хитроглазый, с серебряной шкиперской бородкой, без усов. Он поставил на стол фужер коньяка и кофе, а за бутербродами отошел еще раз. Разместившись, шкипер достал платок и густо, по-мужицки высморкался так, что некоторые посетители обернулись.
– Протянуло в машине, холера, – пожаловался он мне. – Не машина, а дрянь какая-то. Дует со всех концов.
– Ничего, – сказал я и кивнул на его фужер. – Коньячок подлечит.
– Вот я и говорю, – согласился шкипер. – Может, опрокинешь за компанию? Я возьму.
– Дела, – отказался я.
– Дела – это святое, – понял шкипер. – Тогда будь здоров.
Он залпом опустошил фужер, запил кофе и принялся за еду.
– Ты, я гляжу, с материка. Что новая копейка. Свежего человека сразу видать. Руки у тебя гладкие.
– С материка, – подтвердил я, смакуя непривычное словоупотребление «с материка» и мельком взглянул на ручищи соседа с бугристыми венами, с крепкими коваными пальцами.
– Я тут, слышишь, восемь лет тарабаню. На прииске, – доложил шкипер. – Хочешь, поехали ко мне. Деньги хорошие. Но и работа, конечно… Бульдозером владеешь?
– Спасибо, – улыбнулся я. – Я – по другой части.
– Ну что же, – пожалел шкипер и протянул мне каменную лапу. – Всего тебе.
Я поднялся к себе в номер и остановился над столом с рассыпанными странницами.
«Океан, океан… – это, братец, не «Сладкий обман» – кружилась надо мной язвительная по отношению к бывшей жене строчка. Вдруг какая-то властная сила пригвоздила меня к столу, а руки, будто руки робота, зарядили в машинку чистый лист бумаги. Я снова перенесся в другой мир, действительный и в то же время далекий от действительности.
Затрещала машинка, и все прочее отлетело в сторону. Холодное море, плавно переходящее в бескрайний океан, в этот день меня так и не дождалось.
Я снова очнулся под вечер, когда в номере соседа послышались множественные мужские голоса и грохот сапог, словно к нему явилась по приказу боевая рота солдат.
Шум докучал мне, но я уже «разбежался», и остановиться было не так-то просто. Однако голоса становились все громче, возбужденнее, они проникали в мой мир, как опасные шмели, подгрызали его и, раздосадованный, я вынужден был прерваться.
В эту минуту дверь моей комнаты отворилась, и на пороге вырос огромный, что слон, капитан пограничных войск. Видимо, пограничный военный, оказавшись на новом рубеже, бдительно обследовал незнакомую зону и, обнаружив на объекте постороннюю дверь, решил поинтересоваться, нет ли тут какой-либо опасности государственным рубежам.
– Ты что тут делаешь? – искренне удивился боевой пограничник, привыкший, судя по всему, к тишине и безлюдности территории. Хотя бог его знает – к чему он привык.
– Как что? – отчасти смутился я. – Живу и работаю.
Пограничник в недоумении поднял густые брежневские брови. Между козырьком его военной фуражки и переносицей образовался ряд тяжелых морщин.
Я сидел на своем стуле вполоборота к капитану и чувствовал себя в дурацком положении, ибо слово «работа» в понятии многих людей естественных, обычных профессий не вязалось с тем, чем занимался я.
– Не понял, – сказал капитан и шагнул в мою комнату, желая разобраться конкретно.
– Пишу книгу, – уточнил я, неопределенно указав на машинку и отпечатанные страницы.
– Подожди, – задержал меня защитник границ и сдвинул фуражку на затылок. – Так ты, получается, писатель?
– Вроде того, – смущенно улыбнулся я.
– Ни хрена себе, – сказал капитан и оглянулся, ища боевой поддержки. Но дверь позади бойца была закрыта, поддержки не предвиделось. Тогда пограничник решил стоять до конца.
– И откуда же ты прибыл? – продолжил допрос майор.
– Из Москвы, – сознался я.
– Врешь, – остолбенел морской боец. – Так у нас же ползаставы – москвичи, – гордо отметил он. – Кто из училища, а есть – из Академии пограничной службы. На Ленинградке. В смысле, на Ленинградском шоссе.
И вдруг двухметровый военный, сгреб меня вместе со стулом и легко, словно плюшевую игрушку, понес в соседний номер.
В комнате, куда приволок меня капитан, за импровизированным столом тесно сидели человек пятнадцать военных, отмечавших, как выяснилось позже, день рождения своего товарища, моего соседа по номеру, майора Александра Николаевича Желунова. Тем более именины, оказалось, совпали с десятилетием его службы в качестве офицера пограничных войск и окончанием Академии.
– Вот, – показал присутствующим свою находку мой гость-пограничник, держа меня, как фараона, вместе со стулом на весу. – Я вам писателя притащил. Товарищ тоже из Москвы. Обнаружен в соседнем номере. Окопался там, понимаешь, а мы ни ухом, ни рылом.
– А ну, сдвинься, ребята! – раздались голоса. – Сажай писателя в середку. Прибор москвичу! Рюмку земляку! Тост! Пусть писатель скажет тост! – это уже командовал сидевший рядом со мной розовощекий молоденький старлей. – Нашему дорогому Александру Николаевичу, – он указал на серьезного, подтянутого майора, – сегодня стукнуло тридцать два. Десять лет Александр Николаевич охраняет границу. Поэтому, писатель, давай, соверши, пожалуйста, краткую, но красивую речь.
Я был, застигнут врасплох. Все случилось неожиданно. С бухты-барахты. Но речь совершить надлежало.
Я сказал, что дело, которым занимаются мои новые друзья, пожалуй, одно из самых нужных и святых на земле. Что может быть важнее защиты Отечества, сердце которого – Москва. Того Отечества, что за твоей спиной. Что может быть важнее защиты отцов, матерей, братьев, сестер, жен, детей и всего остального российского населения.
Я сказал, что это тяжелая, но достойная мужская работа сильных духом и волей ребят.
Я признался, что очень рад тому, что оказался среди простых с виду мужиков, а на самом деле – отважных и наверняка героических людей, которые, конечно, делают все, чтобы Держава росла, трудилась и отдыхала спокойно.
И, разумеется, я пожелал Александру Николаевичу в расцвете его, почти Христова, возраста крепкого здоровья, долгих лет, отваги и мудрости на его славном поприще.
Все войско дружно позвенело стаканами, и соседствующий со мной бойкий старлей по имени Шура приказал мне налегать на еду без всякого ненужного стеснения, так как в Москве такой пищи не сыскать и в хорошем ресторане.
Действительно, даже по московским меркам закуска была редкая и обильная. В центре стола в большой миске ало лоснилась икра. Из двух больших кастрюль торчали оранжевые, как корки апельсинов, клешни крабов величиной с кулак. Какие-то неведомые мне конусообразные моллюски грудились за неимением посуды на обычном столовском подносе. Я уже не говорю о рыбе: нерке, кижуче, гольце, копченой корюшке и палтусе, каких не пробовал и в столице.
– Бери, писатель, ложку и копай икру прямо из тазика, – направил меня златовласый, похожий на Есенина, капитан, с другой стороны. – Небось, в сердце Родины не каждый день выпадает такое питание.
Разговор, – сначала чинный и деловой, в первую очередь, конечно, о границе, о дальних заставах, которым всего трудней, – становился более горячим и азартным.
Мне было любо слушать своих новых товарищей. За их рассказами я четко видел эти небольшие, затерявшиеся среди сопок, пограничные кордоны, часто ютившиеся, как я понял, прямо на берегу моря. Видел этих же ребят, в основном, моих сверстников, денно и нощно несущих тяжелую службу в дождь, снег, мороз, бураны по всей полосе восточных рубежей.
Очень ясно видел я их боевых подруг. Их жен, похожих, как мне казалось, на самоотверженных жен декабристов. Видел их ребятишек, подраставших среди суровой природы, что дикие грибы. Даже видел пограничных собак, ревностно выполнявших, как и люди, свои нелегкие обязанности.
Бойцы опасного фронта хорошо ели и неплохо выпивали, заставляя и меня следовать их воинской традиции. И я, куда деваться, конечно, следовал. Уж я, понятно, дал себе волю к общему удовольствию всей пограничной дружины. Уж я, естественно, напробовался и икры, и крабов с моллюсками, – не тех, перемерзших или консервированных, какие доставляют в столицу, а свежих, душистых, только что из моря. И кижуча попробовал, и нерку, и необычайно вкусных устриц с боевым тоже названием – трубач. Словом, откушал изрядно. Что и говорить.
Под конец вечера все мы, обнявшись, дружным хором пели о том, что «На границе тучи ходят хмуро. Край суровый тишиной объят. А на высоких берегах Амура часовые родины стоят».
Часовые родины заботливо проводили меня в мой номер, и я в сердцах обещал каждому подарить свою книжку, как только она выйдет в свет.
Проснулся поздно. Солнце стояло высоко. Золотой бегемот уже куда-то уполз со стены и выветрился по своим делам. Друзья-пограничники оставили на моем столе адрес воинской части, куда бы я мог приехать как журналист и поведать миру о жизни рядовых прикордонных застав. Кроме записки великодушные бойцы в память о нашей теплой встрече навалили на стол «скромные» подарки: двухлитровую банку икры, банку залитых янтарным маслом, очищенных крабов и разной рыбы – большой целлофановый мешок.
Я выглянул в окно. Одинокий желтый лист, принесенный ветром Бог весть откуда, тихо сползал по серой щеке дома напротив.
Ни о какой, конечно, работе в этот день и речи идти не могло: после праздника тяжело ломило голову; и я решил, что лучшим средством выздоровления будет чашка крепкого кофе и наконец-то – экскурсия к океану.
Кофе и свежий прохладный ветерок привели меня в порядок. Я прошелся немного пешком по центральной улице. Затем, по указке одного из прохожих, сел в автобус и благополучно докатился до конечной остановки, как мне и было велено попутным гражданином. Вскоре Он предстал передо мною – Его Величество Океан. Во всей своей шири и необъятности. Во всей синеве и безмерности, в которую хотелось тут же пуститься на каком-нибудь ветхозаветном паруснике.
Я вышел на берег. Бухта, окаймленная бархатно-темными горбами сопок под скромной, линялой голубизной осеннего неба была покойна и величественна. На самом же горизонте она, Бухта, венчалась чудом повисшего над водой острова. Это было некое оптическое преломление, но остров действительно висел над водой моря, словно сам Господь держал его за волосы. Такое мне не могло и присниться.
И, конечно, запах! Неповторимый запах океана! Густо насыщенный йодом, рыбой, водорослями и мокрыми досками причалов. Но в этом смешанном дыхании, если потоньше прислушаться, жил еще запах парусины, весел, цепных якорей, пота, тельняшек, смолы, сетей, песка, соли и – черт знает – чего-то еще морского, но уже неразличимого.
Мягко и тихо шелестели прозрачные волны, а над головой верещали, улюлюкали и гаркали чайки, словно сентябрь был не предвестием зимы, а знамением весны – времени птичьих игрищ и свадеб.
Каменистые берега были пустынны, и это придавало океану еще больше значительности, романтики, а сопкам – строгости и величия.
Я вынул из-за пазухи костяного мудреца и повернул его к морю, чтобы он тоже полюбовался вместе со мной на другую планету.
Опершись на посох, скиталец полюбовался, но выражение ума оставил неизменным.
«В океане узри каплю… – молвил мой спутник. – В капле услышишь дыхание океана! И готовься!» – к чему-то добавил он. Но к чему? Впрочем, все мы к чему-то готовимся на нашем пути.
Спрятав монаха, я пошел по песку к дальней оконечности сопки. На берегу из-за отлива густо обитало живое население моря. Мокро блестели водоросли и диковинные соцветия. Наподобие ящериц ползали серебристые рыбки. Толстые, похожие на пиявок, черви наблюдали жизнь суши из-под камней. Киселеобразные медузы с коричневыми крестами на спинах грелись и таяли на солнце, как куски льда. Иные задумчиво покачивались в прибрежной воде. Черная, измочаленная о камни доска тихо переваливалась на волнах. На ней сидел красный, словно мухомор, краб и пучил на меня удивленные шарики глаз. Я шел по далекому, затерянному миру и не хватало только, чтобы из-за сопки высунулся какой-нибудь птеродактиль.
Солнце стало припекать, и мне пришлось расстегнуть куртку. Потом распахнул ее пошире, с радостью отдав себя соленому морскому ветру.
Полы куртки хлопали, как крылья.
Я брел, прислушиваясь к тайному шуму волн, и мокрый песок чуть повизгивал у меня под ногами. Вспомнил суетную Москву и неожиданно загрустил. Все-таки я любил город моего детства и юности, каким бы он ни был. Москва словно была одухотворенным существом, неотделимым от меня. Будто это была моя душа, или сердце, или память… не знаю – что… но это была моя живая, пульсирующая часть. Я вдруг вспомнил, как чуть не погиб в толпе на похоронах Сталина, а потом, гораздо позже, мы с мамой стояли у его же гроба в Мавзолее. Мама плакала. У меня же почему-то бледное лицо с серебряными усами не вызывало ни капли сострадания. Гораздо милее, как ни странно, мне был тогда Ленин. Хотя много позже я понял, что то были близнецы и братья, с тайной враждой друг к другу, потому что не бывает в мире искренней любви между тиранами.
Вспомнил, как катались мы на лыжах на Воробьевых горах, как я чуть не утонул в Новодевичьем озере, провалившись на тонком льду. А спас меня каким-то чудом однорукий калека в солдатском бушлате. Вспомнил Парк Культуры, скрип коньков на ледяных дорожках. Тогда льдом был покрыт весь Парк, и можно было кататься где угодно. Веселые, румяные лица девушек. Пирожки с ливером за четыре копейки. Улыбки, смех неизвестно отчего. Ах, как все это было давно и прекрасно. Ну и, конечно, вспомнилась юность, студенчество и моя первая настоящая любовь к канувшей в безвестность Ольге. Ах, Ольга, Ольга!.. Что бы я отдал за встречу с тобой!
Неожиданно посреди бухты вынырнула черная туша подводной лодки. Из нее высунулся для обозрения окружающего порядка мелкий по чинам командир, напомнивший мне моих недавних друзей-пограничников. Вот такие, стало быть, Илюши Муромцы и проживают здесь между сопок, носятся в облаках и охраняют мир под водой.
Я пошел назад. Идти было легче. Ветер дул в спину, и моя куртка работала, как парус. Вода действительно стала быстро прибывать, оттесняя меня все ближе к подножию сопок. Крестообразные медузы еще отдыхали на песке, еще сновали у камней пешие крабы, и береговые рыбы смотрели в пространство недвижными выпученными глазами. Но все это морское население ожидало прихода своей стихии. А она, стихия, уже неумолимо надвигалась, шипела волной и лизала мои ботинки. Море густо, но сдержанно рокотало, словно дышала диковинная раковина. Шел прилив.
Я поторопился, однако по тому, как ощутимо сокращалось расстояние между морем и сопками, понял, что не успею пройти и половину пути. Приметные камни были уже под водой. Пришлось, хочешь – не хочешь, карабкаться на сопку. Острые ее скулы вонзились в песок, и я изрядно потрудился, прежде чем выбрался на дорогу. Тут была обычная, петлявшая между гор, шоссейка с редким по случаю выходного дня транспортом.
Я решил добраться до порта пешком, а после – проторенной дорогой доехать на автобусе.
Распрекрасные пролетели два дня, и один из них – в объятии прозрачно-золотой дальневосточной осени. День, правда, еще не кончился, и я шел по безлюдному шоссе с набитыми карманами впечатлений. Навстречу лишь время от времени шумно вылетали неурочные грузовики. Легковых авто здесь не было вовсе. Это еще раз напоминало об отдаленности моего местонахождения.
Внезапно наплыла шальная синяя тучка, и из нее косыми звездами посыпался крупный дождь. Он с шелестом побежал по асфальту, пеленая лагуну легким туманом, а вдали, – сверху хорошо было видно, – сонно дремал Город, разбросав свои жиденькие постройки по всему берегу.
Туча пронеслась также быстро, как и появилась. Снова землю осенило улыбчивым солнцем, и дальние дома загорелись ярким червонным золотом окон. Дышалось легко и свободно. Пахло дождем, йодом и хвоей.
«Ну, веселись!» – с какой-то издевкой крикнул из моего кармана молчаливый монах.
Я остановился, достал из пиджака костяного путника, вгляделся в его глаза, окруженные сеткой мелких морщин.
– Ты разве не рад? – спросил я монаха.
«Я всегда рад, – ответил странник. – Ибо сказано: радуйся! Но я всегда умеренно рад».
– Смешной ты, – сказал я. – Может ли быть в радости умеренность? И нужна ли она?
«Умеренность нужна абсолютно во всем, – ответил костяной путник. – Найдешь ли ты в созерцании неумеренность?»
Больше монах ни о чем не хотел говорить со мной.
Я опустил странника в его жилище, во внутренний карман, и задумался. Что-то он не договорил. На что-то намекал. Но вот на что, пока было неясно. Тем более настроение у меня было такое, словно я только-только вымылся в бане. Пропарился веничком и сбросил с себя всю грязь.
Вскоре лента дороги выпрямилась, и уже различим был порт с длинными причалами, ютившими рыболовные суда, портовыми постройками и подъемными кранами, похожими на железных жирафов.
Через некоторое время я благополучно втиснулся в автобус, набитый моряками в черных шинелях с горящими медными пуговицами. Все они были в элегантных фуражках с желтыми кокардами, в той стройной форме, которая с детства вызывала во мне жгучий восторг. Моряки были народом степенным, выдержанным, держались с чинным достоинством, напоминая о традициях и славе российского флота. Служители моря имели на себе печать какого-то старого дворянского уклада. В самой форме, в строгой горделивой осанке, почти изысканном виде было нечто, дышавшее Очаковскими временами, словно за этими ребятами в автобусе стояли Ушаков, Нахимов, Корнилов.
Я выбрался на своей остановке, прямо на улице имени вождя революции, и проводил нахимовцев теплым взглядом. Впрочем, весь вечерний город полнился моряками: военными, гражданскими и прочим неизвестным составом. Жители неторопливо обтекали меня, завершив трудовой день. Тут, в Городе, неистребимо пахло далью и близостью океана.
Я поднялся в свой гостиничный номер, сбросил куртку и подумал о том, что завтра необходимо явиться в Городской Комитет, встретиться с Владимиром Придорожным, которому звонил из Москвы Валентин и в распоряжение которого я был командирован.
«Нужно попроситься у Придорожного, – подумал я, – слетать к морякам-пограничникам, чтобы описать их будничную, но героическую работу». Подумал и обрадовался этой мысли, потому что я помчался бы уже к своим, знакомым людям.
Нужно было подготовить документы. Я полез в куртку, где в одном кармане лежал паспорт с писательским билетом, в другом же хранился бумажник с деньгами на облет всей Чукотки, включая Певек, Анадырь, Бухту Провидения, а также командировочное удостоверение, в коем и были обозначены все перечисленные пункты. Я раскрыл паспорт. В нем лежала фиолетовая двадцатипятирублёвая бумажка, а из-за уголка прозрачной обертки бодро смотрел на меня некто в военной форме, кем и был я энное число лет тому назад. Это была моя фотография, которую по неведомой, таинственной причине доставила на аэродром бывшая жена, Ирина.
Паспорт с билетом писателя в бумажник не помещались, и я спрятал их в карман.
Кабинет первого секретаря городского комитета впередсмотрящих мало чем отличался от прочих кабинетов начальников этого ранга. Простор, воздух, чинный, крытый зеленой замшей, стол. Портрет вождя, ежики кактусов на подоконниках, атласные желтые шторы.
Принял меня Владимир Александрович Придорожный, надо сказать, хорошо. Тепло принял. Как родного. Даже вышел после звонка секретарши на середину кабинета с ласковой широкой улыбкой. В преддверии наших общих плодотворных дел горячо пожал руку. Это был, судя по всему, человек энергичный, деятельный, любящий во всем порядок, а потому строго соблюдающий соответствующие предписания и инструкции.
Придорожный имел молодое, но мясистое лицо, светлые голубые глаза и мягкое, под костюмом, чиновничье тело работника аппарата.
– Та-ак, – основательно сказал он, снова усаживаясь в начальственное кресло. – Значит, вы к нам надолго. Так меня, во всяком случае, Кириллов информировал. Месяца на три, значит?
– Может, думаю, и больше, – неожиданно поразмыслил я.
– Это хорошо, – одобрил Придорожный. – Очень, понимаете, хорошо. Богатые впечатления. Настоящая работа. Хорошо! У нас тут, знаете, всякое бывает. И такие люди как вы…тем более, сам Кириллов поручился.
– Так вот, – решил прервать я лишнюю демагогию. – Вот мои документы. А вот приглашение от пограничников, с которыми я нечаянно познакомился в гостинице, и о которых хочу написать первый свой очерк у вас.
Василий Придорожный внимательно изучил мои бумаги и вдруг мягко улыбнулся.
– Что ж, я очень рад. Это наша, можно сказать, передовая застава. Закажу вертолет и тут же вам позвоню. Завтра, думаю, послезавтра. Они – наш заслон, эта застава. С браконьерами, скажу вам открыто, ничуть не церемонятся. Те их боятся, как огня. Вот и будет вам боевое, можно сказать, первое крещение.
Действительно, через день, утром, в моем гостиничном номере прозвенел звонок Василия Придорожного. А через пару часов я уже трясся в гулком вертолете над желтыми осенними сопками и серым плато Охотского моря.
Тот самый майор, чей юбилей мы шумно праздновали в гостинице, встретил меня со всей военной серьезностью, без лишней помпы и заискивания.
Был он худ, высок и строг. Черноволосый, с острым носом, он чем-то сильно походил на молодого ворона.
На территории заставы стояли три казарменных помещения для солдат и трехэтажный домик, где жили семьи офицеров. Была здесь и школа, совмещенная с детским садом и медпунктом. В офицерской трехэтажке пустовала свободная комната, в которой хранился кое-какой хозяйственный инвентарь: метлы, ведра и лопаты. Тут же стояли стол и новенькая софа. Метлы с лопатами по распоряжению командира быстро убрали, и в моем распоряжении остались диван, стол и даже маленький телевизор. Больше мне ничего не было нужно. Я был счастлив, тем более что за окном, неподалеку, высилась настоящая мохнатая сопка, недалеко от которой ютилось деревянное строение, определено похожее на склад. Вот сюда, в эту пустую пока офицерскую комнатку, и поселил меня на время строгий, но радушный Александр Николаевич. Словом, это был настоящий, скромный, военный городок.
– Не отель, конечно, – сказал майор, окидывая взглядом подсобную комнату. – Но существовать можно.
Вкратце изложив мне, чем занимается погранзастава, – а это, в основном, была борьба с браконьерами и нарушителями российских территориальных вод, – майор закурил.
– В общем, обживайся, осматривайся. Изучай обстановку… – Так, наверное, он говорил всем новеньким, особенно, как я понял, офицерам. – Три дня назад, – продолжил майор мрачно, – у нас ЧП было. Паренек один, рядовой, стоял ночью на посту, и с ветки на него, представляешь, неожиданно росомаха прыгнула. Он и выстрелить не успел. Перегрызла шейный позвонок. Вот и все, Олег. Никакой войны не надо. Такие дела. Я сегодня писал письмо родным, а сердце кровью обливалось. Мальчишка совсем. Только служить начал… – Майор помолчал в тягостном раздумье. – Словом, походи, посмотри. Погляди на наше житье-бытье. На сопках брусники тьма. Но будь осторожен: зверья полно. Медведей много. Правда, они сейчас сытые. Не опасные. Хотя если медведица с малышом, тут ухо надо востро держать. Медведи с лосями иногда на заставу заходят, поднимают всех «в ружье». Но тут уж никуда не денешься. Оружия дать не могу, сам понимаешь. Однако ты уже не мальчик. В тайге-то был?
– Да как-то не приходилось, – сознался я.
– Ну ничего. Гляди под ноги, на следы, на свежесломанные ветки. Тут это – карта жизни. И далеко не забредай. Собачку я тебе дам. Свою. Познакомлю. Подружитесь. И нож охотничий. На всякий пожарный. Потом прокатимся на сторожевом катере. За сопкой речушка есть замечательная, сходим на рыбалку. Форели – хоть сачком черпай. А хариусы на хвостах танцуют. Думаю, какие-никакие, а впечатления будут. Сфотографируемся напоследок. – Майор встал и улыбнулся. – Ну, все. Прости, дела, служба. Обедать приходи в офицерскую столовую. Она на первом этаже. Вечером зайду, чайку попьем. Ну, бывай. – Александр Николаевич круто повернулся и уже на выходе задержался, посмотрел на часы. – Часа через полтора пойдем, познакомлю с собачкой.
Собак на погранзаставе был целый питомник. Штук десять, не меньше. Это была отдельная спецоборудованная постройка. В одной из утепленных клеток проживал друг командира заставы – лохматый пес Фред. Он приветливо завилял хвостом, лишь только увидел хозяина. На меня Фред сначала поглядел косо и подозрительно. Мы с майором вошли в собачье жилище, и Александр Николаевич приказал своему верному другу сесть, усмиряя его радостные прыжки. Ко мне пес отнесся индифферентно, лишь кратко обнюхал и снова вернулся к хозяину, уселся у его ног, преданно глядя в глаза. Собачьим умом Фред, видимо, понимал, что я не какой-нибудь посторонний, а свой, нужный для чего-нибудь человек. Однако стоило мне развернуть припасенный майором для нашего близкого с собакой знакомства и дружбы пакет с сочными костями с мясом, как Фред без лишней скромности, но после разрешения хозяина за пять минут расправился с едой и подал мне в знак дружбы до гроба увесистую лапу.
– Это Олег, – объяснил Фреду Александр Николаевич. – Будешь его провожатым. Понял? – спросил командир.
Фред лизнул меня в щеку, и это означало, что наша дружба состоялась.
– Теперь надевай на него ошейник, возьмешь у дневального ведро, и дуйте на сопку за брусникой. Она как раз будет кстати к вечернему чаю. Да и варенье сварим. В Москву повезешь.
Я засмеялся.
– До Москвы оно вряд ли доживет.
– Ну это дело твое, – улыбнулся в свою очередь майор.
Солдаты относились ко мне с некоторой опаской, как, примерно, к залетевшему на отдых генералу, и я заметил – сомневались, отдавать мне честь или нет. Однако ведро у дневального я получил, и мы с Фредом весело помчались к сопке. Уже на нижних этажах ее роились целые заросли кустарников с жесткими, резными, темно-зелеными листьями, в которых таинственно горели крупные красные ягоды.
Дальневосточный лес чем-то напоминал Подмосковный. Тишина, голубые прогалы неба в верхушках деревьев, влажный сосновый запах. Грибы, ягоды. Только-вот не было берез да где-то неподалеку ощутимо пахло морем. И робкая дрожь от ветерка в ветвях лимонных лиственниц.
На свой риск я снял с Фреда ошейник, и он немедля рванул в заросли, но тут же и появился вновь – проверить: на месте ли я. Мне стало понятно: Фред никуда не исчезнет. Он охранял меня, и все время был поблизости.
До оскомины я наелся брусники, набрал полное ведро, и Фред благополучно довел меня до заставы.
Вечерело. Небо над океаном вспыхнуло всеми оттенками алого и красного, – красками, каких я никогда не видел. Словно огромная алая птица с бело-розовым опереньем неспешно пролетала над синей гладью моря.
Возле офицерского корпуса барахтались в песочнице мелкие ребятишки, может быть, будущие пограничники. Их уже забрали из детского сада, и они резвились, наслаждаясь теплом осени, «на всю катушку».
Я вошел в свою комнату, и та сразу наполнилась запахом брусники.
Для полного вечера было еще рано. Тогда я вышел наружу и стал наблюдать, как солдаты занимаются спортивной подготовкой. Голые по пояс, они стояли в очереди на турник, хотя турников было несколько разных, по росту. Но лишь у одного бойцы, открыв рты, с восхищением смотрели, как некий маленький воин, похожий на казаха или узбека, – видно, мать солдата была из краев дынь и урюка, – отключив ум, лихо пользовался одной лишь молодой мышечной силой. Он вращался вокруг перекладины как некое механическое существо, что на спортивном языке называлось – «крутить солнце».
– Давай, Жбанов, жарь еще, – подбадривал его ротный сержант. – Жарь без остановки. Жарь! Молодец! Вот как надо. Учитесь, салаги!
Чуть поодаль вели рукопашный бой сразу несколько пар. Бились серьезно. У одного бойца была разбита губа и по лицу текла кровь. Но он, видно, этого не замечал.
– Мужчинами становятся, – тронул меня за плечо похожий на Есенина молоденький лейтенант, Шура, который в гостинице сидел за столом рядом со мной. – Завтра стрельбы, – добавил лейтенант. – Придешь?
– А как же, – сказал я. – Стрельбы – дело святое.
– Это правильно, – одобрил Есенин и зашагал прочь деловым, военным шагом.
В копилке моих впечатлений стрельбы не были чем-то таким уж особенным. Полигон за пределами гарнизона, четкие команды офицеров. Нестройный треск автоматов. Затем – подведение итогов. Отметили метких. Пожурили мазил. Словом, все это было давно мне знакомо по своей, далекой теперь уже службе.
Затем я наведался в школу. Познакомился с директором. Это был молодой, приветливый, веселый человек, физик, с массой собственных идей, помешанный на Николе Тесле. Он взахлеб говорил о каких-то генераторах, о передаче мощной энергии на расстояние, о приручении шаровой молнии, природы которой не знает никто. Кроме, разумеется, него самого. В общем, примерно час в его кабинете мне скучать не пришлось. Но вдруг, в завершение нашей легкой и необременительной беседы директор, Иван Алексеевич, погрустнел. И признался откровенно, что, мол, все хорошо и жизнь удивительно прекрасна, но вот невеста его ехать с ним, как он выразился – «к черту на рога», наотрез отказалась, и уже два года он мучается, стоически терпит, но несет свою судьбу, как крест. Мы помолчали, потому что это уже была отдельная и, надо признать, печальная, чуть ли не трагическая история.
В общем, этот день прошел, можно сказать, без ярких событий. Правда, выйдя из школы, я увидел, как ушел в дозор пограничный наряд и от причала, поднимая белую волну, браво отчалил на обход территории дежурный катер. В душе моей появилась неожиданная гордость: все-таки четко работали нужные механизмы страны, и можно было не сомневаться – Россия в надежных руках. Тем более вдали, на рейде, стояли два воинственных крейсера. Один из них, как я узнал позже, назывался «Орел», а второй – «Победа». Около восьми вечера в мою дверь постучали. На пороге появился Александр Николаевич, громадный улыбчивый капитан, Виктор Семенович, который внес меня в гостинице вместе со стулом в комнату пограничников. Еще пара лейтенантов. С ними была миловидная женщина, жена командира заставы, Ольга Ивановна, учительница математики в местной школе. Они принесли неизвестно откуда взявшиеся цветы, торт, «Шампанское» и пакет со всякой, опять же, экзотической едой. Оказалось, у Ольги Ивановны был день рождения. Дома у командующего заставой шел ремонт, и мои новые друзья решили сотворить маленький праздник у меня. Условности вроде – согласен ли я, удобно ли и т. п. – здесь были вычеркнуты напрочь. И это мне очень понравилось. Даже Ольга Ивановна без лишних слов достала пакет с картошкой и устроилась в углу за ее чистку. Пограничники были в рядовой одежде, в костюмах и галстуках. Я был в одной рубашке, – тот день был довольно жарким, – и хотел, было, тоже преобразиться, но военные меня остановили – брось, мол. И так хорошо.
Все вместе мы подвинули к дивану письменный стол и расставили принесенную офицерами посуду. В центре тихо горели гвоздики. Я обрадовался, что не розы, которых не любил, и это еще больше сблизило меня с моими новыми знакомыми.
– Откуда цветы? – задал я, как мне показалось, наивный для военных вопрос.
– С Москвы, – рассмеялся капитан, – с Измайлово. А ты думал – на сопке растут?
Вскоре на моей двухконфорочной плите уже булькала, кипела картошка, и уже выпили мы за здоровье именинницы по бокалу «Шампанского». Я, извинившись, спросил Ольгу Ивановну, как отважилась она ехать за мужем в такую даль. И она чисто по-русски, по-женски махнула рукой:
– Ах, Олег Геннадиевич, с милым хоть на край света. Вот когда я сидела в Москве, а Саша мотался где-то под пулями в Афганистане… потом Камбоджа, Алжир… Вот это было, – она покачала головой, – врагу не пожелаешь. А тут… – Ольга Ивановна широко улыбнулась. – Рай земной. Море, сопки, воздух, любимая работа. Опять же муж не где-нибудь, а рядом.
Александр Николаевич при словах жены, я видел, хмурился, но молчал.
– А потом, ведь я упорная, как Софья Ковалевская, – продолжала супруга командира. – Софью Васильевну Вы, наверное, знаете, в России ее вообще никуда не пускали. Тогда женщинам в высшие учебные заведения доступ был закрыт. И Софья брала частные уроки у педагога Страннолюбского. Потом заключила фиктивный брак с Ковалевским, который в конечном итоге стал фактическим, и уехала в Гейдельберг, где изучала математику и занималась наукой. Затем переехала в Берлин и давала частные уроки. На основании трех работ Геттингенский университет заочно присудил ей в 1874 году степень доктора философии. Представляете? В этом же году Софья Васильевна вернулась в Россию, однако Петербургский университет снова не предоставил ей места. Поэтому на шесть лет она отошла от научной деятельности и занялась литературой, публицистикой. Она ведь была еще и писательницей. Написала повесть «Нигилистка», драму «Борьба за счастье». Не читали?
– Нет, – сознался я. – Как-то еще не удосужился.
– Прочтите. Очень любопытные вещи. Но главное, – горячо продолжала Ольга Ивановна, – Софья Васильевна написала замечательную научную работу: «О вращении твердого тела вокруг неподвижной точки». За эту работу Парижская Академия Наук присудила ей высокую премию. За вторую работу премию присудила ей уже Шведская Академия. И знаете…
– Ну ладно, – прервал жену Александр Николаевич. – Мы, Оля, собрались тут не для лекций. – Видно, он дома уже насладился эрудицией жены по самую макушку. – Давайте выпьем, чтобы в борьбе за счастье Родины, которую охраняют наши ребята, мы победили. Хотя счастье – вещь зыбкая, и никто на самом деле не знает, что это такое. Тогда, я думаю – за благополучие и стабильность России. За ее фактическое здоровье.
Мы выпили за «фактическое» здоровье России, хотя среди пограничников, да и вообще многих людей никто еще точно не знал, что Советский Союз уже серьезно болен. Подозревали, конечно, многие, но толком не знал никто. Не знали и того, что уже вскоре тело Союза станет похожим на панцирь черепахи, разделенный на отдельные сегменты. И свои же танки начнут крушить Белый Дом. Люди провалятся в ужас безработицы, нищеты и неуверенности в завтрашнем дне. А впереди этого безумного движения будут стоять хитромудрый мужчина с фиолетовым пятном на лбу, а затем – бравый седой парень с вечно поднятой рукой со сжатым кулаком: «Вперед, Россия!» И – полупьяной улыбкой.
А мои пограничники что, оберегавшие Родину. Какое им было дело до закулисных Кремлевских игр. Да наплевать им было, честно говоря, на эти игры! И так, забот хватало.
Мы выпили за «фактическое» здоровье России.
– А я до армии, – врезался в разговор капитан, – трактористом был в совхозе. Под Рязанью. Любил это дело. Придешь с рассветом, – мечтательно вспоминал Виктор Семенович, – стрижи уже чирикают. Земля пахнет. Хорошо. Оттуда и служить пошел. Как раз в погранвойска. На заставу. На Кольском полуострове. А Танька моя, дурочка, ждала меня в Рязани.
– Почему дурочка? – спросила Ольга Ивановна. – Ты же ее сюда привез.
– То-то и оно, что сюда. Но она ведь мечтала, что я из армии вернусь. Снова сяду за трактор. Дом, хозяйство, корова. А видишь, чего получилось. Пограничником стал. Командир части уговорил в училище пойти. Ну я и пошел. А Танюшку потом забрал. Со слезами, правда, но забрал. Сама посуди, Оля. Куды мне без ее. Без Танюшки.
– А чего же ты (с Виктором мы уже перешли на «ты») без жены пришел. Постеснялись?
– Какое стеснение, – возразил капитан. – Тут это не практикуется. Просто с детями она осталась. Малой, Насте, всего полгода.
– А у нас с Николаевичем уже трое, – похвасталась жизнелюбивая Ольга Ивановна. – И все – мальчишки. Все пограничники.
Вдруг раздался стук в дверь.
– Войдите! – начальственно крикнул майор.
На пороге появился тот самый маленький солдатик, Жбанов, который, я видел, вертелся на турнике, что привязанный.
– Чего тебе? – спросил Александр Николаевич. – Случилось что?
– Товарищ капитан, – по-уставному сказал Жбанов Виктору Семеновичу. – Разрешите обратиться к товарищу майору.
– Ну, обращайся, – разрешил капитан.
– Товарищ майор, – продолжил цепочку военных обращений Жбанов. – Разрешите обратиться к Ольге Ивановне.
Александр Николаевич помолчал, недоуменно глядя на солдата, и разрешил.
– Ольга Ивановна, – добрался, наконец, Жбанов до нужного человека. – Я это…
– Что? – испуганно спросила наша Софья Ковалевская, то есть Ольга Ивановна.
– Я разбил бином Ньютона, – в свою очередь испуганно сообщил Жбанов.
– Как это? – медленно поднимаясь, поинтересовалась Ольга Ивановна.
– А так, – просто объяснил Жбанов. – Сломал вдребезги. Кроме того, у Эвклида нашел ошибки.
– Ты, Жбанов, вот что, – сказал командир заставы, – завтра явишься отдельно к Ольге Ивановне и все объяснишь, какой там у тебя бином с Ньютоном, чего ты там разбить умудрился. Короче, все по форме, как положено. И составь объяснение, доказательства. А то получается, ты как бы из созвездия Девы свалился. Тут все дураки. Один ты – умный гений. А сейчас – кругом и шагом марш.
– Так жгет же все внутри, товарищ майор! – взмолился Жбанов. – Аж чешусь весь.
– Кругом, я сказал, – повторил майор. – Иди, чешись в казарме. Нашел время врываться.
Жбанов вышел и тут же влетел назад.
– Товарищ майор, пожар! – крикнул он.
И тут завыла сирена тревоги. Все выскочили во двор. Я схватил куртку и бросился следом.
Действительно, горела деревянная постройка, которую я поначалу принял за склад. А это и был, на самом деле, склад с продовольствием. Горела одна его торцевая сторона. Горел подсохший кустарник вокруг. Огонь с хрустом грозил броситься на тайгу, но, слава Богу, путь ему преграждал довольно большой ручей, обтекавший сопку и вливавшийся в море.
Все население заставы, в основном, мужское, конечно, но были и женщины, немедленно вступило в сражение. Солдаты знали по боевому расчету, кто чем должен орудовать в стихийном случае пожара. Поэтому никакой суматохи не было. Все действовали слажено и точно. Кто лопатой, кто огнетушителем, кто ведром с водой, которую черпали прямо из ручья. Было крайне важно спасти склад и отсечь огонь от тайги.
Лично я сражался ведром и носился от склада к ручью и обратно, как угорелый. На крыше стояли двое бойцов и им на веревках подавали воду. Другие поливали стену внизу. Офицеры вместе с солдатами воевали с кустарником. Червонные отсветы пламени вспыхивали то в деревьях ближайшей тайги, то в ручье, то вообще – в грузной мохнатой сопке.
Я видел, как капитан, Виктор Семенович, и несколько пограничников по его команде кинулись внутрь горевшего сарая с лопатами и огнетушителями. Другими словами, в самое пекло. Через некоторое, довольно долгое время капитан вынырнул из сарая с двумя канистрами и оттащил их подальше. Куртка на его плече горела, и он погасил огонь водой из ручья. Назад бежал тяжело, но напевая: «Так громче музыка играй победу…» В канистрах, оказалось, был керосин.
Так воевали с огнем всю ночь. Когда застава победила пожар, уже начинало светать. Бледно-розовая полоска окаймляла восток океана, по сути – весь горизонт. Было уже довольно светло. Начальник погранзаставы приказал всем построиться. Войско стояло чумазое и перепачканное. Но в битве никто особо не пострадал. У кого-то были мелкие ожоги, и тех Александр Николаевич немедленно отправил в медпункт, где велось особое дежурство.
– За мужественный, самоотверженный труд, – сказал майор, – всем бойцам от имени командования выражаю глубокую благодарность. Вы спасли заставу, спасли здешнюю уникальную природу. Я горжусь вами. Кто виноват в случившемся, будем разбираться позже. А сейчас – мыться и отдыхать. Благо – сегодня воскресенье.
– Не надо разбираться, – прозвучал чей-то унылый голос в строю. – Я виноват. – Признавшийся солдат вышел из шеренги. – Я был дневальным во второй роте и пошел на пустырь сжечь мусор. Но, видно, не до конца погасил костер. Это мне урок на всю жизнь.
– Как фамилия? – спросил майор.
– Щепкин, – ответил честный охранник границ.
– Зайдешь ко мне, Щепкин, к двенадцати часам, – приказал майор. – Молодец, что признался. Значит, у тебя с совестью все в порядке. Но учти: все равно будешь наказан по всей строгости.
Склад был спасен, хотя одна из его стен смотрела на мир черным лицом с дырой обугленной глазницы.
Я вернулся в свою комнату и увидел, что куртка моя тоже вся перепачкана сажей, и нужно было, отоспавшись, постирать ее как-нибудь – с помощью, например, Ольги Ивановны. Мыла-то у меня был маленький кусок, а порошком и вовсе не пахло. Я бросил куртку на стул, умылся и, упав на диван, тут же провалился в кромешный сон.
На следующий день перед постирушкой куртки, рубашки, брюк я вдруг обнаружил исчезновение из внутреннего кармана куртки бумажника с деньгами, приготовленными на облет всей Чукотки. Карман был широким, а портмоне – увесистым и скользким. Из-за жары куртка была все время расстегнута. Я часто нагибался, собирая бруснику, а уж про суматоху на пожаре, про мою активную деятельность с ведром и говорить нечего. Тут уж и сам Господь не мог удержать портмоне. Интересно, что целым и невредимым остался костяной монах, лежавший рядом с бумажником. Но то ли странник зацепился за карман своей, чуть вытянутой с посохом рукой, то ли просто лежал на боку, упираясь ногами и головой в углы своей обители, то ли была тому еще какая-то мистическая причина, однако подарок Николая был цел, а финансы мои, все мои надежды на дальнейшие путешествия испарились. Полдня я бродил по месту пожарища, еще дышавшему легким дымком, осматривал каждый сгоревший кустик и даже поднимался на сопку, где, предположительно, собирал бруснику. Но все тщетно. Бумажника не было нигде. Лишь в голове, – и это, я думаю, тоже неспроста, – стучали молоточком Лермонтовские строчки: «Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, Французу отдана…»
Однако, что же мне было делать с моей бедой, я совершенно не знал. Александру Николаевичу говорить о потере денег категорически себе запретил. Он, конечно, начал бы суетиться, собирать в счет своего долга у кого попало, и наверняка нашел бы. Но, во-первых, сумма командировочных была достаточно большая. Во-вторых, у майора имелась своя, не маленькая семья. И хочешь – не хочешь, а пришлось бы с потерями для жены и детей как-то выкручиваться. А я? Когда я еще смогу вернуть деньги? Неизвестно. Поэтому в отношении потери бумажника Александру Николаевичу я решил не открываться.
На следующее утро мы с начальником заставы уже мчались, как он и обещал, на боевом катере по территориальным водам России. Сырая, костлявая осень пока не торопилась. День стоял теплый, даже, я бы сказал, жаркий. Сердце моря было спокойно и билось ровно. Моряки ходили по палубе в летней форме, а иные и просто в тельняшках. Я на время забыл о своих печалях, и с восторгом смотрел на снежно-белые буруны под носом катера, на океанскую ширь, на синие сопки вдали, видимо, питавшиеся под солнцем цветом моря. Смотрел на узкую, от края до края, черту горизонта. Все это вселяло в меня радостное ощущение счастья, хотя начальник погранзаставы на дне рождения жены, да и, вспомним, сам Александр Сергеевич Пушкин говорили, что счастья нет. Но, находясь на боевом катере, я вопреки авторитетам утвердился в мысли, что иногда оно, счастье, нет-нет да случается.
Мы с майором осмотрели весь корабль: машинное отделение, радиорубку, капитанский мостик, строгие пушки, камбуз и прочие, более мелкие вещи. И все-таки Александр Николаевич, будучи как пограничник человеком внимательным, зорким и проницательным, заметил, видимо, какой-то кислый блеск в моих глазах.
– Что-то случилось, Олег, – неожиданно то ли спросил, то ли утвердил он.
– Да нет, – соврал я и с натяжкой улыбнулся. – Просто много впечатлений.
– Брось, – сказал майор. – Я вижу.
Я опустил голову и признался, что потерял ночью, на пожаре портмоне, а в нем – важные телефоны, адреса, визитки, записки.
– Ну не расстраивайся, – поверил майор. – Эту беду, я думаю, ты переживешь. Люди теряют близких, любимых, друзей. Жизнь, наконец. А бумажки… Черт с ними. Восстановишь как-нибудь. Кроме того, я дам команду, мои бойцы поищут. Если найдем, вышлем тебе бандеролью в Желтый. На Главпочтамт. До востребования. Потому что, какие у тебя будут в дальнейшем адреса – неизвестно. И вот что… Пожар особо не расписывай, пожалуйста. В штабе, конечно, и так узнают. По шапке я получу. А если еще вспыхнет пресса… С другой стороны – о чем я? О рядовых буднях заставы – скучно. Ладно. Пиши, как получится. Врать не надо. – Майор стукнул меня по плечу. – Не вешай нос, писатель. Никогда, слышишь, не вешай нос. Ни при каких обстоятельствах.
После полудня с крейсера «Орел» пришло сообщение о том, что наши водные границы пересекло японское рыболовное судно. Это известие, в свою очередь, передал на «Орел» самолет-разведчик. До места нарушения японцами российской границы для нашего катера было далековато. Тогда крейсер снялся с якоря и на полном ходу двинулся в тревожный квадрат. Позже мы узнали, что японская шхуна-нарушитель была остановлена. К ней, а вернее, к рыболовной компании, которой она принадлежала, применили штрафные санкции, а саму шхуну, но уже без улова крабов, препроводили в родные края.
– Вот такие дела, – сказал Александр Николаевич вечером, когда мы пили чай с моей брусникой. – Тут, Олег, это событие рядовое. Такие вещи случаются довольно часто. То свои браконьеры, то чужие. Но это наша прямая работа. Нарушать границу не дадим никому. Однозначно.
В завершение моей краткосрочной командировки мы с майором обошли сопку, протопали в резиновых сапогах километров десять и расположились на берегу не широкой, но быстрой таежной речушки, дно которой было словно бы выложено яркими рубиновыми камнями; так оно горело, просто пылало из-под воды красным цветом.
– Это они под водой такие красивые, – остудил мой восторг майор. – А вынешь – обыкновенный, даже тусклый розовый кварцит. Зато форель здесь… – он чмокнул губами. – Сейчас сам увидишь.
К крючкам наших удочек были аккуратно и крепко привязаны кусочки козьей шерсти. Видимо, она имела особый запах.
– Это я в позапрошлом году с материка привез. Целый пакет, – сообщил Александр Николаевич. – Но можно ловить и на обыкновенное птичье перо.
Мы забросили удочки, и буквально через пять минут майор вытащил крупную серебряно-голубую рыбину. Потом такая же форель попалась и мне. Через час у нас уже был почти полный целлофановый мешок форели и хариусов.
– Ну, хватит, – сказал майор. – А то с браконьерами воюем, а сами. Жадничать нельзя.
Вечером мы – начальник заставы и еще два офицера-пограничника – ели уху, какой я сроду не пробовал, пили брусничный чай, шутили, вспоминали Москву. Позже пришел двухметровый капитан, Виктор.
– Кстати, – сказал один из офицеров-москвичей. – У иконы Казанской Богоматери интересная история. В 1579 году в Казани разразился страшный пожар, уничтоживший почти весь посад. Но дочери казанского стрельца Матрене во сне явилась Богородица, и Матрона указала место на пепелище, где находилась ее икона. На этом месте восьмого июля откопали икону, ничуть не пострадавшую. «Она сияла светлостью, – говорит летописец, – будто была писана новыми красками». Первым поднял икону священник Ермолай. И начались чудеса. Перед иконой прозрел казанский слепой Никита, и прочие. Но она даровала и духовное прозрение. Самое первое чудо от иконы – Ермолай стал самовидцем. Пятьдесят два года было тогда иерею Ермолаю, но время словно не коснулось его. Ермолаю, в свою очередь, явился образ будущего святителя и патриарха Гермогена, все святительское служение которого приходилось на тяжелые годы смуты. Роковой 1605 год Гермоген встретил в сане митрополита. 20 июня 1605 года в Москву въехал Григорий Отрепьев. А князь Богдан Вельский, опекун сыновей Ивана Грозного, торжественно поклялся, что Отрепьев – это, якобы, убиенный царевич Дмитрий. И что интересно, мать убиенного царевича Марфа Нагая признала в убиенном царевиче своего родного сына. Вот такая исторически привлекательная легенда. Ну, дальше было много чего. За год не расскажешь. И оккупация Москвы поляками, история с Мариной Мнишек, Семибоярщина. Восстание ополченцев, Минин и Пожарский. В общем, ложкой не выхлебать.
– Ну ты, Ваня, прямо этот у нас… профессор, честное слово, – пробасил пограничник-тракторист Виктор. – Тебе – лекции читать. Интересно говоришь. Я, признаюсь, книжки читать не люблю, а слушать люблю. Молодец, Иван. Молодец, ей-богу. Где ты только ума набрался?
– Имеющий глаза да увидит, – улыбнулся Иван.
– Вот такой у нас русский офицер, – с гордостью сказал мне, именно мне, Александр Иванович, чтобы я запомнил эти его слова на всю жизнь.
И я, откровенно говоря, запомнил.
На следующее утро я уже снова трясся в вертолете, но уже в обратном направлении. В пустом кармане теперь хранилась сделанная на прощание общая фотография с гостеприимными пограничниками. А рядом, на сидении, лежал пакет с подарками – рыба, икра, крабы. Плюс банка с брусничным вареньем, специально для меня сваренным радушной Софьей Ковалевской, то есть Ольгой Ивановной. Без этого бойцы опасного фронта просто не могли.
Я стал просматривать, как в кино, все свои новые впечатления. И вдруг остановил камеру, увидев себя в распахнутой куртке, развеваемой божественным дальневосточным ветром, развеваемой, – заметьте! – с нарочного соизволения Наблюдателя и не без согласия, конечно, подлого монаха. Вот откуда его подколодный вопрос: «Веселишься?» Мне стало понятно, кого ношу в кармане. Монах мог бы хоть как-то предупредить меня, остеречь как-то. Но куда там!.. Он ведь проводник и пособник. Ну допустим, мудрец. Допустим, провидец. Но ясное дело, и шишига тоже отчаянный.
Так-так-так.
Значит, вот он я, голубчик полосатый, стою себе на солнышке на легком ветерке. Нет, не стою, а двигаюсь мелким шагом, собираю бруснику. Кланяюсь ей на каждом шагу. Что дальше? Дальше – пожар и те же бешенные наклонные действия.
Внутренний карман куртки был, как я уже говорил, широким, портмоне – тяжеленьким, пухлым от денег на облет всей Чукотки, к тому же гладким на ощупь и, стало быть, скользким. И вот, спрашивается, чего бы ему, бумажнику, в наклонном моем состоянии да при хорошем порыве ветра не вывалиться наружу Все условия созданы. Он, понятно, взял и вывалился. Он, теперь стало ясно, мог вывалиться где угодно: на берегу ли, на сопке. Какая разница! Возможно, валяется себе бумажник под вековой лиственницей, и над ним тихо покачиваются красные ягодки брусники. Все это могло быть и так, и эдак, и еще как-нибудь.
Я вдруг почувствовал, что жаркое мое сердце тихо шипит и испаряется, словно капля на утюге.
– Господи, за что? – уныло спросил я пустоту. Хотелось отвернуться от мира и забыть все на свете.
– За что? – повторил я и достал из кармана пиджака костяного монаха. – Ответь, путник.
Монах был прохладным на ощупь, безразличным и потусторонним.
– Ответь! – крикнул я в порыве ярости, готовый вышвырнуть странника куда угодно.
«За что?» – неверный вопрос, – молвил путник. – Правильный вопрос: «Во имя чего?».
Меня словно окатили ведром холодной воды. Я задумался. Действительно, глупо спрашивать, за что ты наказан. Это и так ясно – грехов хватает. Другое дело, во имя чего совершается с нами то или иное. Опять же, лишь Наблюдатель знал, что предназначено. Но разве скажет Высший, ради чего случилось то, что случилось. Ради чего я сидел опустошенный, тяжело придавленный отчаянием, с тягучей головной болью, невидящими глазами и колючими толчками сердца. Сидел один, как приговоренный, на другом конце земли, не имея рядом ни родных, ни близких, ни даже знакомых – никого! Не было уже и друзей-пограничников.
В чаще острых и гулких мыслей мне вдруг подумалось, что боль моя – знамение чего-то, и вскоре может явиться нечто новое, неожиданное и яркое. Но что же мне теперь нужно было делать – сообразить я не мог.
Наконец, я добрался до гостиницы. Глянул в окно. В каменной бочке двора торжествующе дико орала ворона. Затем взмыла вверх с куском какой-то черной тряпки. Как с флагом.
Я не в состоянии был находиться в пустой зловещей комнате и, наскоро одевшись, выскочил на улицу. Все было враждебным. Пугающе двигались навстречу люди, глядя на меня осуждающими, презрительными глазами. Больно бил желтый свет фар. Небо укрылось непроницаемой могильной хмарью. Рухнули мечты, лопнула снежная Чукотка, улетела в неведомое пространство Бухта Провидения. Еще, слава Богу, стояла теплынь, но через неделю вполне мог пойти снег – не Ялта. Гостиница была оплачена по воскресенье, и уже завтра мне надлежало продлевать плату или переселяться неизвестно куда. Денег оставалось ровно на один день самого скромного существования. При всем моем понимании высших задач и конструкций, замысленных Наблюдателем, утешение не приходило. Я рванулся было позвонить в Москву Валентину, но был воскресный день, а его домашнего телефона у меня не имелось.
Голова тупо ныла, от голода сосало «под ложечкой», все вокруг было беспросветно мрачным. Как меня угораздило взять с собой бумажник? Непростительная глупость. Безрассудство. Расхлябанность. Несобранность и свинство по отношению к себе же. К своей мечте. Наконец, к будущей книге. Непочатые ее страницы так и останутся непочатыми. Запряженные в сани лайки понесутся по девственному снегу без меня. И вертолеты полетят над голой тундрой без меня. И пограничные катера помчатся вдоль берегов без меня. Все теперь без меня. Словно я умер и меня больше не будет. Но как же тогда светлый осенний день, океан, сопки, брусника, форель и корюшка?.. Пограничники, грохот моих кабаньих копыт, который, должно быть, еще звенит над прибрежной дорогой.
«Нет, – сказал я себе. – Все правильно. То, что свершилось, вероятно, должно было свершиться. Значит, так задумано. И нечего раскисать, пускать слюни. Не барышня. В конце концов, ты жив, дышишь, ловишь воздух ртом. Жадно дышишь, потому что любишь жизнь такой, какая она есть. И принимаешь в ней все: и хорошее, и плохое. Поскольку без одного нет другого. Все остальное – ерунда. Унынию – бой. Самый жестокий. Так как уныние, словно ржавчина, тихо разъедает веру, а без нее человек слеп и может запросто угодить в любую яму».
Я принял эти ниспосланные мысли как лекарство и поблагодарил за них Наблюдателя, потому что не кто иной, но Он был со мною. Он, так или иначе, был моим проводником. Моим Вергилием. И моим хранителем.
Не скажу, что тяжесть мгновенно слетела с моих плеч. Но она стала оползать, как, вероятно, талый снег с весенних сопок. Что ж, и на том спасибо. Во всяком случае, я облегченно вздохнул и ощутил зверский аппетит: как-никак, с утра не держал во рту ни крошки.
Неподалеку призывно-ярким огнем горело какое-то общепитовское заведение: то ли столовка, то ли пивнушка, то ли кафе – выбирать мне особо было нечего, на двадцать пять-то рубликов. Впрочем, на еду хватало.
Называлось заведение по-весеннему тепло: кафе «Ласточка», и я нырнул под крылышко этой стремительной, юркой птички.
Это было именно заведение. Кафе – не кафе. Столовка – не столовка. Заведение. Войдя сюда, человек обретал полную волю. Он мог заказать поесть и выпить, но если не нравились цены, то никто не препятствовал сбегать в ближайший магазин за дешевой бутылкой, а еду, при желании, не возбранялось принести даже из дома. Чем, как видно, в полную ширь предоставляемой свободы и пользовались посетители. На всех, почитай, столах по причине близости океана стояла чуть ли не обязательная банка красной икры, на газетках алела аккуратно нарезанная кета-горбуша, кое-где горками топорщилась лаковая скорлупа крабов. Одним словом – чем богаты… Стаканы, конечно, полнились магазинным разливом. Но бутылок нигде не было. Законность посетители уважали.
Я взял две порции котлет с жидким порошковым пюре, а на сдачу продавщица любезно предложила бутылку пива, которое тут же для удобства потребления перелила в пивную кружку, сказав, что бутылки на столах «не положены».
Я сел за пустой столик и, невзирая на благочинных прихожан, в одно мгновение проглотил первую порцию, чтобы потом спокойно посидеть со второй, поразмыслить о свалившемся на меня бремени. Что, мол, с этим бременем теперь делать и как его с наименьшими потерями куда-нибудь поскорее сбыть. Мысли мои, однако, были весьма туманны. Я запивал их мелкими глотками из кружки, но радужных картин не наблюдал.
Так, видимо, прошло немало времени, за которое я более или менее отрепетировал предстоящую встречу с главой впередсмотрящих Города – товарищем Придорожным. Должен же он, в конце концов, понять мое положение, посочувствовать и как-то посодействовать, чтобы это, прямо скажем, кислое положение как-нибудь поправить. Мало ли что с людьми случается на белом свете. Ну, виноват. Ну, потерял командировочное, деньги. Но не вешаться же мне на самом деле. Пускай я не поеду, как замышлялось, ни в Певек, ни в Анадырь, ни в чудесную Бухту Провидения, но наверняка и тут может найтись любая журналистская работа. Конечно, работа должна найтись. Как иначе? Не возвращаться же мне назад на дохлой кляче. Да и с чем? На что? На какие, главное дело, шиши? Нет! Все должно утрястись. Как-никак – из Москвы! Звонок Валентина Придорожный выслушал самолично. Зная же чиновничье-военную структуру подчинения нижних этажей верхним, я полагал, что товарищ Придорожный, уже ответив однажды на распоряжение Валентина «есть!», не нырнет в кусты, не умоет руки. Однако, как сложится все на самом деле, преждевременно судить было трудно.
Больше всего меня, понятно, мучило то, что я подвел Валентина. «Писатель твой, – скажут ему, – просто разгильдяй. А ты, дорогой товарищ Кириллов, безответственный человек и плохой, близорукий работник. Мы, понимаешь, доверяем тебе особо важную вахту работы с молодыми, так сказать, кадрами, а ты, Кириллов, допускаешь немыслимый в твоем положении недогляд. Это, товарищ Кириллов, – скажут Валентину, – мягко говоря, преступно. И, откровенно, чревато…»
Вот так, наверняка, обойдутся из-за меня с Валентином. Если не хуже. Не приведи, конечно, Господи.
Я представил себе официальный кабинет с тяжелым дубовым столом и сияющим портретом вождя на стене. Представил седовласого юношу – Валентина, понуро стоящего перед сытыми партийными бонзами, вынужденного раболепно выслушивать «правильную линию», хотя кроме разгильдяя меня у него и дома хватало забот с подрастающим поколением. Да и на всех живущих вокруг и рядом Вале было далеко не наплевать.
Эти думы корежили мне душу и, видимо, физиономия моя отражало то, что творилось внутри, как зеркало, потому как неожиданно кто-то тронул меня за плечо.
– Можно присоединиться? – спросил хрипловатый мужской голос и, не ожидая ответа, обладатель голоса присел за мой столик.
Парень был чуть старше меня. Темно-русый, скуластый, с промоинами на щеках и пронзительно синими, словно сделанными из дальнего моря, глазами. Он устроил на колени целлофановый пакет и не спеша достал из него имевшуюся провизию: красную икру, которая уже перестала меня удивлять здесь, рыбу, сушеный картофель и пачку сигарет. Все это мой сосед разложил по-хозяйски аккуратно, степенно, удобно, собираясь, видимо, отдыхать в «Ласточке» до закрытия. На меня он не взглянул ни разу. Потом встал и отправился к стойке за пивом. И уж когда поставил на стол две кружки янтарного напитка, произнес:
– Я сидел за дальним столиком, в углу, и все наблюдал за тобой. Извини, конечно. Наблюдал, поскольку все физиономии, в основном, знакомые. Из тутошних. А ты, я вижу, фигура новая. – Сосед открыл банку с икрой. – Угощайся. У нас, обрати внимание, пустыми в пивнушку не ходят. Не в упрек, конечно. Копай икру. Не стесняйся. И вот, стало быть, гляжу я на тебя и вижу: что-то с человеком не то. Что-то точит тебя, терзает. Будто сосет что-то изнутри. Так или нет?
– Сосет, – признался я. – Это верно.
Поделиться своей бедой мне было не с кем, и от этого тяжесть казалась еще тяжелее.
– Вот я и вижу, – утвердился сосед. – Будто корку сухую жуешь да все не прожуешь никак… Гена меня зовут, – открыл знакомство парень.
Я тоже представился и ощутил в пожатии крепкие костистые пальцы проницательного Гены. Ненароком подумал, что парень похож на следователя. Какого-нибудь местного Порфирия Петровича. Однако убиенной старушки за мной не числилось, и я не утерпел открыться, тем более этот неожиданный, природный следователь обладал столь мужественным, открытым лицом, столь выразительными чистыми глазами, такой хрипловато сочувственной теплотой в голосе, что не открыться ему в моем положении было просто невозможно.
– Сосет, – повторил я угрюмо. – Вообразите себе…
– Давай на «ты», – грубо прервал меня Гена. – Не люблю официоза. До Петра I и царям говорили «ты». «Здравствуй, Алексей Михайлович! Как ночевал?»
– Ладно, – согласился я. – Ну так вот. Прилетел из Москвы с командировкой на всю Чукотку – Певек, Анадырь, Бухта Провидения. Я – журналист, Гена. Хотелось пошататься по Северу. Написать об этом книжку. Прилетел, и первым делом – в командировку к пограничникам. Там, на сопке, собирал бруснику. Бумажник был во внутреннем кармане: деньги, удостоверение командировочное. Куртку расстегнул – тепло было. Потом у них пожар случился. Загорелся продовольственный склад. Тоже набегался со всеми до отвала. Нагибался, понятно, каждую минуту. Вернулся в гостиницу – пустой, как дудка. Ни командировки, ни денег. Выронил где-то бумажник, когда нагибался. Хорошо, паспорт в другом кармане лежал, сохранился. Вот такие, Гена, кислые пироги. Не до веселья. Завтра уже нечем за гостиницу платить. Двадцатка осталась. Что делать – ума не приложу. Ни знакомых, ни близких. На другом конце земли…
– Денег-то много потерял?
Я назвал сумму. Гена свистнул.
– Точно потерял? – взыскательно спросил новый знакомый. – Это Желтый Город. Тут публика разная, тебе еще не известная.
– Потерял бумажник – это ясно, – повторился я.
– Что собираешься делать?
Я пожал плечами.
– Вот что, журналист, – медленно проговорил он. – Я думаю, как помочь. Надо же выбираться тебе. Так или нет?
– Завтра отправлюсь к начальству, – сообщил я, не вполне уверенный в успехе. – Что решат – Бог знает.
– Они ничего не решат, – туманно выразился Гена. – Они хвосты, а решает голова. Отошлют тебя к тем, кто послал. Вот те и будут решать. Скорее всего, вылезать придется самому. Поэтому я и прикидываю, чем помочь. Давай, одним словом, завтра встретимся здесь, в это же время.
– Тебе-то, извини, что за охота? – спросил я уже чисто из журналистского интереса.
– Охота – пуще неволи, – еще загадочнее выразился «следователь». – Колыма – планета суровая. Тут каждый – волк-одиночка. Но если человек в беде, нужно спасать. Это святое.
Он встал и, не оглядываясь, развально-небрежной походкой направился к выходу.
Я поблагодарил Наблюдателя хоть за какую-то крупинку надежды и удалился ночевать, неся в себе целый куль впечатлений, словно весь день мне снились яркие, волнующие сны, а вот теперь я проснулся и вспоминал их все разом. И даже пытался истолковать пролетевшую явь, словно сон.
Утром с тяжелым сердцем я отправился к Придорожному. Василий встретил меня, как и в первый раз – начальственно, но широко. Вышел на середину кабинета. Встретил уже как старого приятеля.
– Ну рассказывайте, – не терпел он. – Как застава? Какие впечатления? Надеюсь, очерк получится хорошим.
– Все замечательно, – сказал я. – Но случилась беда. На заставе произошел пожар. Загорелся склад с продуктами. Я помогал его тушить. Ведром черпал воду из ручья. Нагибался. Пожар погасили. Но в какой-то моменту меня, видимо, выпал из куртки бумажник со всеми деньгами на облет Чукотки и командировочным удостоверением. Кроме того, собирал бруснику – тоже нагибался. Одним словом, бумажник потерян. Искал везде. Не нашел. Как быть – не знаю. Понятно, дальше мне лететь не на что. Но может быть, пока и здесь найдется какая-либо работа? А очерк о пограничниках, я уверен, получится хорошим. Что теперь делать, ума не приложу, – повторился я. – Осталась одна надежда – на вас.
Придорожный нахмурился и тупо уставился в стол, постукивая авторучкой о какую-то деловую папку.
– М-да, – вздохнул он. – Положение.
– Вот именно, – сказал я понуро. – Глупее не придумаешь.
Придорожный встал и подошел к окну – поразмыслить, как быть.
За тем окном в тихом золоте листьев так же, как и вчера, грелась осень. Она неспешно и плавно переселилась в день сегодняшний, и я подумал, что море на берегу, должно быть, столь же безмятежно спокойно и элегично. И оно, море, ничего, конечно, не может потерять, и нет над ним, кроме Бога, никаких начальников.
– Может, здесь, в городе найдется какая-нибудь журналистская работа, – снова выразил я слабую надежду.
– М-да, – ничего не обещая, произнес Владимир Александрович. – Я должен согласовать с руководством. Сами понимаете – дело нешуточное.
– Понимаю, – ответил я убито и почуял беспощадную уверенность в том, что здесь мне ничего не светит.
– Значит, так, – приступил к делу Придорожный. – Я сейчас свяжусь с кем надо. Позвоним в Москву. Ну и что-то будем решать. В общем, зайдите после обеда. Часа в три.
До трех часов была еще уйма времени, и мне захотелось снова навестить океан. Я сел на тот же автобус, с теми же немногочисленными моряками и благополучно, теперь уже без бумажника, докатил до порта. Я вернулся к океану, как к старому мудрому другу. И он впустил меня в свою ауру. В обитель света, шелеста волн, запаха и покоя.
Я снова брел по песку среди медуз и крабов, среди диковинных водорослей и кочевых серебряных рыбешек. Солоноватый дух океана врачевал мои раны. Нервы успокаивались. Передо мной стояла Вечность, рядом с которой все земное казалось пылью, прахом былых времен, а боль моя – промелькнувшей судорогой, не стоящей воспоминаний.
Я пил терпкий йодистый воздух, трогал рукой холодные волны, видел вдали парящий, сказочный остров и мне хотелось жить тут всегда. Иметь какой-нибудь бревенчатый, пахнущий сосною дом, какую-нибудь хибару вон за тем синим утесом, выходить каждое утро к морю, чтобы слушать его голос, полный мудрости и печали. Поскольку все проходит. И все остается. И как было, так и будет вовек. И нет прошлого. Нет будущего. А есть только одно ослепительно сияющее сегодня. Все остальное – суета сует.
Тем не менее, я невольно поглядывал по сторонам: вдруг случится чудо – и бумажник мой обнаружится где-то под камнем. Пусть мокрый, пусть обтрепанный, но мой, потерянный. Ведь я уже был тут. Увы… Сбыться тому было уже не суждено. Понятно, хотелось перепрыгнуть во вчера. Уж я бы, пожалуй, куртку не расстегнул. Или, еще лучше, оставил бы портмоне в гостинице. На кой, спрашивается, черт я взял с собой бумажник! Однако и эти самоедские рассуждения на древнем бреге теряли свою силу и власть. Бог с ним, со всем. Что случилось, то случилось. Как будет, так и будет. Никто не в силах что-либо повернуть вспять. Потому что все произошедшее разыграл Наблюдатель.
Я перестал заглядывать под камни, отдавшись теплому сентябрьскому солнцу, вылинявшей голубизне небес, легкому бризу и шуму волн – несмолкающему дыханию океана.
В ходьбе по песку я утомился и присел на гладкий, со всех сторон облизанный водою валун. И так сидел, глядя на горизонт и слушая бельканто чаек долго-долго, потому что вода, после огня, вторая завораживающая стихия, смотреть на которую можно бесконечно.
Около трех часов я снова вошел в кабинет Придорожного. Он уже не встречал меня радостно, как в первый раз посреди своих апартаментов. Он даже не поднял головы, когда я появился. Лишь хмуро, строго указал на стул. Придорожный рассеянно посмотрел на то место, куда я должен был сесть, как на гроб без покойника. Туманно вернулся к бумаге, на которой что-то перед этим писал. Я понял: дела мои пахнут керосином.
Придорожный мучился между мною и каким-то официальным текстом. В конце концов, мне надоела затянувшаяся пауза.
– Ну и какое вышло решение? – спросил я жестко, потому что океан вселил в меня покой и твердость. И сопротивление камням на дороге. В чем, собственно, я был виноват перед этим маленьким императором? И почему должен кланяться ему в ножки? Люди, случается, теряют все, что угодно: дружбу, любовь, жизнь, наконец. Так говорил майор, Александр Иванович. И был прав. Что в сравнении с этим несчастный бумажник?!
Придорожный положил авторучку и с ненавистью, которая совсем не клеилась к его широкому, доброму лицу, посмотрел на меня в упор. В свои молодые годы он, оказалось, уже овладел способностью смотреть на людей начальственно пренебрежительно, уничтожающе, в упор. Так, я уже знал, смотрят на противника перед тем, как нажать на курок.
Я выдержал его взгляд. Он лишь разозлил меня, и я услышал, как где-то неподалеку опять гремят мои кабаньи копыта.
– Решили, что со мной делать? – еще раз спросил я с некоторой иронией.
– Решили, – металлическим голосом сообщил Владимир Александрович. И тут его сорвало: – Не понимаю, – бросил он, грузно поднимаясь, пунцовый от внутреннего возмущения. Галстук его съехал набок. – Как можно так безответственно относиться (тут Придорожный вознес вверх толстый палец) к заданию Центрального Комитета. Я бы даже сказал: безобразно относиться! – Рабочая страсть воодушевляла Придорожного, воспламеняла его ум четкой поучительной ясностью профессионального демагога. – Вас, понимаете, направил Центральный Комитет, а вы после ответственного задания заявили о пропаже документов и денег. Предстояла, понимаете, такая серьезная работа в культурном, так сказать, плане воспитания молодежи. А вы, откровенно говоря, пустили все коту под хвост. Какое после этого, понимаете, может быть наше доверие. Я представляю, конечно, можно посеять авторучку, очки, десятку. Но три тысячи! Это уже, понимаете, слишком. Вы подвели в первую очередь товарища Кириллова, который, конечно, поручился. Подвели меня, так как я уже связался с людьми на местах. И, понятно, подвели себя. Поэтому никакой речи о дальнейших командировках быть не может. Наш второй секретарь товарищ Морозов так прямо и сказал: «Речи быть не может!» Понимаете? Мы связались с Москвой. Товарищ Кириллов очень огорчен. Очень. Одним словом, Москва сказала: «Отправляйте назад». Вот и все. Так что шлите телеграмму родственникам, родным. Пусть высылают вам на дорогу денег. И улетайте.
Придорожный померил ногами расстояние от стола до подоконника и повернулся ко мне лицом. Лоб у бедняги взмок от взыскующего усердия. Страсть еще не остыла в нем, и впередсмотрящий секретарь вспыхнул новым негодованием.
– Скажите спасибо, что вас еще не судят за растрату, хотя деньги, так или иначе, придется возвращать. Не дети, понимаете. Да в прежние времена знаете, что полагалось бы вам тут за такие вещи?!
Я поднялся, утомившись внимать дидактическому пафосу Придорожного.
– Послушай, сынок, – сказал я. – А не пошел бы ты…
И вышел, жестко хлопнув дверью. Меня тошнило от кучи чиновничьего дерьма, которое вывалил на меня «друг, товарищ и брат» – ясноликий Придорожный.
Я вылетел на улицу этаким взъерошенным петухом, но совершенно опустошенным.
Дул пронизывающий ветер и по небу неслись сизые тучи, наползая время от времени на солнце, отчего город то мгновенно погружался в темень, то снова вспыхивал ярким светом.
Я шел неведомо куда. Так просто шел себе и шел, потому что конкретного пункта не было. Командировка моя, как теперь было очевидно, рухнула. Сгорела дотла. Место проживания отсчитывало последние часы. В кармане оставались жалкие гроши, а Москва была ой, как далеко. Да и что ей, Москве, до меня? Я должен был вернуться на белом коне, а возвращался, получалось, на дохлой кляче.
Ноги сами вывели меня к центральному телеграфу. Я решил на последние деньги позвонить Валентину. Конечно, нужно было позвонить. Во-первых, потому, что звонить больше было некому. Во-вторых, еще тлела во мне последняя надежда – а вдруг. Вдруг что-то изменится, повернется вспять. Ведь он, Валентин, там, у кормила. На капитанском мостике. Хоть и не сам капитан, но все же.
Соединился с Москвой я неожиданно быстро. Слышно было на удивление хорошо. Как из соседней комнаты. Сбивчиво, перекатываясь через волнение, я начал повествовать Валентину о своей горемычной доле, но он прервал меня, так как ему уже была известна моя история. Не жестко перебил меня Валентин, не убийственно строго, не укоряюще. Скорее, сочувственно прервал. Как руку подал. И вот этого я никогда не забуду.
– Чем сейчас занимаешься? – спросил Валентин после нескольких теплых, утешительных слов, которых теперь и не припомнить.
– Горюю, – сказал.
– Брось, – посоветовал Валя. – Плюнь на все. Главное – ты жив, здоров. Лично я помочь с вылетом не могу: семья, дети. Сам понимаешь. Но там, в Желтом, в Союзе Писателей, есть поэт – Ваня Плетнев. Он ходит первым помощником капитана на сейнере «Славный». Найди его и передай от меня привет. Он что-нибудь придумает. В крайнем случае, шагай в порт. Ты парень крепкий. Платят, я думаю, там неплохо. Погрузишь чего-нибудь и вернешься. Опять же – впечатления. Не падай духом. На Придорожного не серчай. Он – фигура мелкая. С него потребуют, он ответит: «Есть!». И больше ничего. Так что держись! Не вешай нос! Опять же, не забудь насчет чайки. Все. Обнимаю. Звони.
Я вышел из телеграфа облегченно радостным. Гора, висевшая на плечах, обрушилась в телефонной будке. Глотнул свежего воздуха и вдруг почувствовал, что голоден, как последняя дворняга. У меня оставалась еще какая-то мелочь. Из соображений экономии купил бутылку кефира и булку.
Пока я рвал зубами мягкий хлеб, в голове моей переворачивались два румяных Валиных варианта: либо идти в Союз Писателей на поиски поэта-моряка, либо прямиком шагать в грузовой порт, чтобы предложить себя в качестве тягловой силы. Второе мне было милее. Моряк, тем более поэт, Ваня Плетнев, конечно, – я был в этом уверен, – не остался бы безучастным, как зомбированный секретарь Придорожный, у которого все было или «положено» или «не положено». Но мне не хотелось никому быть обязанным. Ни от кого не хотелось зависеть. В отношении порта, правда, тут же назревал насущный вопрос: где ночевать? Проживание в гостинице кончилось. Поэтому, как ни заманчивее казался порт, предпочтительнее по всем пунктам выходил Ваня Плетнев. На совсем уж худой конец оставался Гена из «Ласточки».
Вечером я должен был забрать вещи из гостиницы и куда-то переселиться. Вот в этом и заключалась вся загвоздка.
И вот для начала я направился в Союз Писателей, где надеялся отыскать помощника капитана дальнего плавания, хотя этот самый, необходимый мне помощник, поэт Ваня Плетнев, очень просто мог находиться в данный момент в далеком плавании, где он одной рукой обеспечивал страну рыбой, а другой – писал маринистские стихи.
Городской Писательский Союз располагался в каком-то административном здании среди массы контор одиночных организаций, на дверях которых красовались замысловатые вывески. Наконец, в одном из коридоров я нашел то, что мне было нужно. Хорошенькая девушка с полными губками и густо накрашенными ресницами, исполнявшая здесь обязанности дежурной или секретарши, оживилась с моим появлением, ибо она явно скучала на своем ничего не производящем производстве.
Она, эта дежурная секретарша, сразу закурила для пущей важности и, разглядывая меня от волос до ботинок, ласково объяснила, что Ваня Плетнев сейчас в плавании и ожидается не раньше октября. Что до остальных, коих не так и много, все, естественно, в отпусках, на материке. Поэтому у писателей мертвый сезон. Она вздохнула, кокетливо поправив локон медно-рыжих волос. Вот и они с мужем, как только он не сегодня-завтра вернется из геологической экспедиции, и дня не задержатся в Желтом. Потому что, во-первых, тоска, а во-вторых, на юге бархатное лето в разгаре, и их уже заждались.
Теперь вздохнул я. Тучи надвигались вновь.
– Стало быть, никого? – безнадежно спросил я.
– Ну почему? – наморщила лобик хорошенькая дежурная. – Поэтесса Нина Шабалина здесь. Но она уехала к маме, в Ягодное. Есть еще Николай Аркадьевич Рыжов. Правда, он заядлый таежник, и как только сходит снег, его из города ветром выдувает аж до нового снега. А вы кто же будете? – полюбопытствовала труженица литературы.
– Мы будем Никитин Олег Геннадиевич, – дружелюбно улыбнулся я. – Проездом из Москвы. Сотрудник издательства Н. Не слыхали?
– Да, да, конечно! – с театральным пафосом соврала секретарша.
– Хотелось повидать кого-нибудь из писателей, – соврал в свою очередь я и поправил галстук, собираясь уходить. – Жаль, не судьба. Рад был познакомиться, – еще раз улыбнулся я, так, впрочем, до конца и не познакомившись. На секунду задержался в двери. Была одна заноза, которая не давала покоя, ныла, как рана, и я обернулся.
– Раз уж у нас с вами случилась такая очаровательная встреча, – выдавил я из себя, что из засохшего тюбика, так как дальше речь должна была пойти об одолжении, а одалживаться я ненавидел, но ничего не оставалось, как продолжить, и я продолжил: – У меня к вам огромная просьба. Мне предстоят поездки по области. Нельзя ли оставить у вас на время кое-какие вещи? Буквально на несколько дней. Пребывание в гостинице закончилось. Я оказался в затруднении.
– Ради Бога! – воскликнула дежурная так, словно всю жизнь ждала этой минуты.
Я облегченно вздохнул, подумав, что ложная скромность часто бывает только во вред и что, к счастью, не перевелись еще на свете такие вот добросердечные Анжелы Ивановны – так звали, как выяснилось, хорошенькую секретаршу.
Я волок к Анжеле Ивановне пудовые чемоданы и с ощущением благодарной радости ловил языком капли пота, катившиеся с висков прямо по щекам.
Сбросив вещи в комнату отзывчивой Анжелы Ивановны, я поцеловал ей ручку, рассыпался в комплиментах, при этом был совершенно искренен и выразил сожаление, что она столь рано вышла замуж, пусть даже за отважного северного геолога.
Я был красноречив, а Анжела Ивановна цвела на глазах, напуская на себя ту самую ложную скромность, от которой, как выяснилось, нет никакой пользы. Расстались мы близкими друзьями, во всяком случае, отношения наши сложились в самой мажорной тональности.
Теперь я неторопливо брел развальной походкой портового грузчика, воображая себя не меньше, чем Куприным, которого в свое время знала и любила вся трудовая публика Черноморского побережья. Тут было другое море, другие, может быть, люди, но плечи и руки нужны были такие же. Руки и плечи я имел крепкие и потому был твердо уверен в своей пригодности к такому делу как разгрузка-погрузка портовых судов. Ну покатаю бочки, потаскаю мешки, ну поворочаю-поношу ящики и коробки. Кроме мышечной пользы и бодрости духа – никакого вреда. Заработаю себе и на Анадырь, и на Певек, и на Бухту Провидения. Самостоятельно. Набью железные мозоли и полечу. Без всякой дармовой лафы и придворных демагогов. Значит, так решено Наблюдателем. И, скорее всего, Он все выстроил и определил верно.
Я вытащил дорожного своего путника, костяного философа и вопросительно посмотрел на него, мол, что скажешь, дружище. Философ, как и всегда прежде, глубокомысленно наблюдал за какой-то основной точкой в пространстве и вдруг изрек: «На всякий случай запомни, что слово «характер» происходит от древних терминов «отметить» и «запечатлеть». Иные же отождествляют слово «характер» со словом «клеймо», которое вавилонские кирпичники ставили на каждый выделанный кирпич. У каждого из них было свое клеймо. Поразмысли над этим знанием. Гори всегда, везде и никогда не угасай». Тут мыслитель замолчал, и я благодарно спрятал его в карман, так как понял, что мой друг все-таки не безучастен к моей судьбе и, сидя в темном полотняном убежище, переживает о ней и подпитывает мою энергию.
В порту меня приняли по-мужски. По-деловому. Без объятий и хлеба-соли товарища Придорожного. Рабочие, конечно, им были нужны.
С меня немедленно стребовали документ, предварительно оглядев физиономию: не имеется ли на ней следов крепких напитков. Этого не наблюдалось, и тогда береговой начальник кадров, человек в морском бушлате, с густыми морщинами на лбу, при красивых серебряных усах, стал листать мой паспорт. Портовые работяги по случаю обеденного перерыва сидели вокруг него. Проштудировав документ от корки до корки, кадровый начальник сдвинул фуражку на затылок и озадаченно хмыкнул. Похоже было, мой мандат чем-то его существенно не устраивал.
– Ты это… – сказал врастяжку распорядитель грузчиков и прочих морских сил. – Откудова, говоришь, прибыл?
– Из Москвы, – ответил я, холодея, так как начал улавливать, что на моем пути возникло какое-то новое препятствие. Какая-то очередная, жуткая преграда.
– Видали! – объявил комиссар по кадрам остальным портовым трудягам, заинтересованно смолившим речморские папиросы «Беломорканал», красноречиво напоминавшие о нашей великой истории. – Он, понимаете, из самой Москвы приперся сюда грузчиком. Всю жизнь мечтал. Там что, в Москве, нечего грузить стало?
– В чем дело? – спросил я, скрипнув зубами. – Берете, нет?
Командующий кадрами протянул мне мой паспорт.
– Езжай, сынок, к себе в Москву и там грузи хоть черта лысого. А тут, паря, погранзона. Особая прописка требуется. Это целое дело. Это тебе необходимо контракт заключать на работу в порту и все такое прочее. А ты, я чувствую, не затем приехал, и тут – залетный комар. Короче, без штампу о прописке в пограничной зоне тебя, мил человек, только в тюрьму примут. Тама любят таких дураков. Ты вообще кто такой?
– Писатель, – сказал я зло, ощущая плавный полет по волнам общего идиотизма.
– Ну вот, – огорчился земной моряк. – Писатель, а дурень. Никак не поймешь: без штампу ты тут г на палочке. Иди, сядь на сопке и пиши, хоть запишись. Но чтоб тебя никто не видел. Ясный компот?
«Компот», конечно, был предельно ясным. Правда, идти писать на сопку я, понятное дело, не стал, а стрельнул у одного трудящегося грузчика «Беломорканальскую» папиросу и присел на валявшийся пустой ящик, чтобы на нем, на этом ящике, придумать какую-нибудь новую мысль, которая явилась бы реальным воплощением того, о чем поведал мне в последнюю встречу монах. Но шансов, честно говоря, для рождения такой нематериальной продукции имелось крайне мало. Оставалась последняя соломинка – уголовный Гена, до встречи с которым было еще часов пять.
Как-то все на беду не складывалось с самого начала. Не прозвенел будильник перед отлетом в Москве, и я вскочил с постели чисто по биологическому ощущению времени. Затем (с чего бы это?) неожиданные проводы бывшей жены. Что это было, я никак не мог взять в толк. Демонстрация неостывших чувств? Или просто прощальная встреча. Да еще с вручением моей старой, дурацкой фотографии. Все это выглядело более чем странно. Действительно, зачем она ехала божьей ранью в такую даль, в аэропорт? Затем – потеря денег, документов. Наконец, отсутствие кого-либо в местном отделении Союза Писателей. Невозможность устроиться на работу Какой-то во всем этом чуялся непростой заговор, какая-то, прямо скажем, чертовщина. Все, конечно, было известно Наблюдателю. Но разве Он скажет, в чем тут суть, и какую очередную игру затеял. Что-то Он, понятно, как конструктор наших судеб, в отношении моей доли выхитрил, а вернее, вымудрил. Это было ясно. Однако в данный момент не утешало. Желудок снова ныл от голода.
Я докурил папиросу. Желудок снова прилипал к позвоночнику, а финансы, как говорится, пели арии. Бесцельно побрел по территории порта. На судах, стоявших у причала, шумела трудовая жизнь. Россыпью белых искр сверкали огни газосварки. Вовсю пульсировала погрузка-разгрузка. Молодые ребята ловко таскали по трапам кислородные баллоны. Мотали умными головами подъемные краны. Словом, шла та буднично веселая жизнь, на которую у меня до зуда чесались руки, и от которой тошнило, потому что я был бессилен что-либо сделать. Мало того, что мною, как последним идиотом, были потеряны деньги и документы – теперь я стал как бы опальным бродягой и шатуном. Интересно, чем мог порадовать меня мой новый знакомый Гена. Я уже ни во что не верил. Надежды таяли, как медузы на песке. Что сулил мне дальше Наблюдатель, предположить было просто невозможно. Со мной случилось то, что называется: влип. Конечно, бывает и хуже, значительно хуже, но сознание этого бодрости не приносило. Даже понимание того, что безвыходных ситуаций не бывает, сейчас никак не грело, ибо впереди была черная ночь среди белого дня.
Куда я шел, не знал. Шел, чтобы производить в жизни хоть какое-то движение. Но брел в совершенную пустоту.
На трагической моей дороге лежали различные предметы бытия, производства и флотских принадлежностей: галька, камни, железные останки неизвестно чего, куски корабельных трапов, ржавые тросы, переломленный пополам якорь, дохлая ворона и другие поразительные вещи, которые текли сквозь мое сознание, как мутная вода. Вдруг я остановился и услышал сердце: передо мной лежал целый даже никем не надкушенный бублик с черными крапинками мака по всей окружности. Его, этот бублик, кто-то, скорее всего, потерял. Или просто бросил от сытости, чтобы не засорять карман. Прямо скажу, во мне смешалось множество ощущений. Неловкость, стыд, печаль, брезгливость, злость, ненависть к року и щенячья благодарность к брошенному куску. Во всяком случае, слюнные железы, независимо от моих ощущений, заработали мгновенно, сразу.
Я воровато оглянулся. Сзади, шагах в двадцати, за мной следовал походкой здорового, сытого человека беспечный морской рабочий.
«Вот морда, – подумал я о портовом трудящемся. – У него-то, небось, все в порядке. И деньги в кармане и паспорт с пресловутой пропиской за пазухой». Подумал и стал ждать, пока этот добротный парень не пройдет себе мимо своей благополучной походкой. Мне нужно было, чтобы он прошел, потому что при нем поднять бублик, который валялся у меня под ногами, я не мог.
Я засунул руки в карманы и стал насвистывать какую-то мелодию, словно в жизни было все расчудесно. Словно я просто любовался окружающей портовой суетой. Рабочий, скорее всего, из грузчиков, прошел мимо, внимательно поглядев на меня, как на явление художественного свиста.
Как только морской грузчик потерял ко мне любопытство, я схватил бублик и быстро сунул в карман. Теперь нужно было, чтобы работяга устранился подальше. Когда же он отдалился на нужное расстояние, я вытащил находку и впился в нее зубами, предварительно стряхнув пыль и возможную грязь.
Бублик оказался не первой свежести. Правду сказать, старый, совершенно окаменелый. Может быть, его потеряли еще в прошлом году. Может быть, потеряли именно в тот момент, когда я сидел с Николаем Родионовым в ресторане и ел бутерброд с красной икрой, запивая его «Шампанским». Я пил «Шампанское», а кто-то уже бросил мне сухой бублик. Да. «Чудны дела твои, Господи, – подумал я. – Кому-то не хватает еще одного бриллианта на груди, а кому-то – черствой корки на земле».
Бублик я растянул до вечера, так как других перспектив получить случайное пропитание не предвиделось.
В означенное время я снова вошел под теплые своды кафе «Ласточка». Гена, будучи верен своему слову, уже поджидал меня за дальним столиком.
Все было как вчера, словно оно и не перерождалось в сегодня. Та же полная продавщица за стойкой. То же пиво. Те же на столах банки с икрой.
– Подкрепись, – предложил Гена, считая, видимо, приветствие лишним атрибутом общения. Однако предложение подкрепиться было как нельзя кстати.
Я выпил кружку пива, поел рыбы, икры и на душе повеселело.
– Расклад такой, – доложил Гена, пока я уплетал закуску. – Сейчас двинемся к Сергею Ивановичу, моему знакомому. Бывший моряк. Можно сказать, морской волк. Но волк в отставке. Проще говоря, на пенсии. Полгода назад схоронил жену. Ну и, сам понимаешь, горюет человек. Ясное дело: прожил с женой всю жизнь, а тут – один. Я говорил с ним о тебе. Он согласен. Более того. Тащи писателя, кричит, не раздумывая. Буду только рад. А то, говорит, хоть вой от тоски. Комната у него, правда, в коммунальном коридоре. Барак. Деревяшка. Зато – на самом берегу, что тоже в смысле впечатлений вполне романтично. Да тебе, впрочем, выбирать не приходится. Поживешь. Оглядишься. Прикинешь, что к чему. Так, на волне общей регенерации и выплывешь из ямки. Скажу тебе честно, твоя ситуация – комариный укус по сравнению с тем, что пережил я. Так что не горюй. Господь опустил – наверное, было за что – Господь и поднимет. Он милостив. А сейчас, видимо, простая проверка: кто ты есть на самом деле. Вот и все. Вся, можно сказать, философия. Ладно. Допивай и пошли.
Действительно: залив, берег, барак. По темным вечерним хребтам сопок – золотые ожерелья огней. Синее морское плато в черной бугристой раме.
Сергей Иванович был в спортивном костюме и тапках на босу ногу. Он вышел нам навстречу довольно твердо, несмотря на затяжное горе. Отрекомендовался капитаном второго ранга. Широко, но искусственно улыбнулся. Видно, беда зацепила его не на шутку. Хозяин был худ, бледен, со впалыми щеками, на голове имел жидкий, взлохмаченный волос.
В захламленной комнате стоял затхлый дух. На столе торчала бутылка водки, несколько пустых сиротливо ютились в дальнем углу.
– Рад. Очень рад! – засуетился прежний моряк. – Прошу вас прямо к столу. У меня пельмени на подходе. Гена сказал, что… Вот я и… Конечно, когда так… Когда случается… Не знаешь вообще, как… Одним словом, живите. На здоровье. И мне хорошо. Хоть кто-то рядом. Потому меня, знаете, мысли одолевают. Грешен я перед Анечкой моей, Царство Небесное. Ох, грешен! Мамочки мои! Походы, заграницы, карнавалы, женщины… Тогда ведь мы не знали, что есть грех. Откуда в человеке… Да вы присаживайтесь. Вот сюда, пожалуйста. Прямо к столу. Сейчас выпьем, закусим. Я так рад. Ей-богу. Именно что… Ведь как бывало… Она все терпела, Анечка моя. Святая была. Почему человек не чувствует, что нельзя этого делать. А вернее, чувствует, но делает. А? Как вы считаете? Я сейчас много понимаю. Да. Анна Федоровна святая была. Истинно святая. Все прощала. Да и как не прощать. Ведь не мы судьи. Как можем?.. Но вы располагайтесь. Чувствуйте себя… Доставайте рюмочки в шкафу, а я уже несу пельмени. Замечательные. Из кижуча. Сам готовил.
Сергей Иванович удалился.
– А что сделаешь, – сказал Гена. – Горе. Посочувствуешь. Потерпишь. Куда деваться. Потом что-нибудь придумаем.
Деваться и впрямь было некуда. Мы дружно горевали с пострадавшим моряком ровно неделю. Неделю я аккуратно по просьбе капитана утром и вечером посещал продовольственный магазин, чтобы запастись провиантом для закуски и спиртным на помин души рабы Божьей Анны Федоровны. Днем отправлялся к океану и бродил по берегу часами, так как ничего другого горюющей, тяжелой головой придумать было нельзя. Отказ же от спиртного Сергей Иванович воспринимал как личное оскорбление и более того – оскорбление светлой памяти святой Аннушки. Тут выбора не было.
Я садился у подножья сопки и рассматривал причудливые города, возникавшие на гладкой поверхности моря. В эти далекие города черными щепками заплывали корабли. Окрестную тишину надрывали чайки. Весь мир пах йодом и канатами.
После завтрака Сергей Иванович, нагоревавшись с утра, ложился отдыхать. В изголовье его стоял портрет незабвенной Анны Федоровны, красивой, моложавой женщины с пышными льняными волосами. Моряк некоторое время туманно смотрел на портрет, чтобы, видимо, напитать свою память дорогим образом, а затем закрывал глаза до вечера. Мне ничего не оставалось, как исчезать восвояси.
К концу дня мы затевали, как правило, общий ужин, и я в который раз выслушивал долгую повесть капитана о его удивительной, трудной и страстной любви. Иногда Сергей Иванович заговаривался, нес околесицу, каялся и плакал, уткнувшись мне в грудь. Я, вздыхая, утешал его ладонью по редким волосам.
Из комнаты своей моряк теперь выходить почти перестал, и ноги его начали отвыкать от земли. Он-то опрокидывался на диван, глядя подолгу на портрет нежной супруги, то что-то невнятно бормотал в постоянном покаянии, то просто засыпал, оглашая комнату нездоровым, каким-то истерическим храпом. Количество пустых бутылок увеличивалось, а надежды мои на благополучный исход нашего знакомства пропорционально таяли, как апрельский снег.
Я таскал с берега всякие диковинные предметы: коряги, камни, крабьи панцири и клешни, деревянно-высохших рыб.
Сергей Иванович одобрял мои находки.
– Значит, ты любишь море, – патриотично радовался он. – А я, видишь ли, в первую очередь люблю, если морем интересуются. Знаешь, океан – это целый мир. Космос! Это – ум земли. Мыслеформа! Вот. Я тебе, если хочешь, могу столько про океан доложить, во всю свою бурную жизнь не опишешь. Но зато, во-первых, можешь стать как Новиков-Прибой. Это не как-либо. А потом, помнишь, был такой художник Айвазовский? Анечка моя очень обожала Айвазовского. Мы с ней, когда в Феодосии жили, в санатории, чуть не каждый день в его галерею хаживали. Ну и, в-четвертых, конечно, то, что я тебе расскажу, это жизнь. Понимаешь? Людям всегда любопытно за жизнь читать. Не какую-нибудь чепуху-фантазию, а за жизнь. Это – в-третьих. А в-пятых – выпьем. Помянем мою Анечку. Спаси ее, Господи!
Мы снова в несчетный раз поминали пресвятую Анну Федоровну и я, пропуская мимо слуха уже известные слова капитана, думал, что надо каким-то образом выбираться из этой поминальной литургии и что добром она не кончится.
Так и вышло. Добром не кончилось.
Как-то поутру бывший моряк проснулся особенно хмурый. Он, конечно, выпил накануне немало горькой и поэтому, пробудившись, сильно хворал.
Я тоже пошевелил наждачным языком и с тоской пронаблюдал, как Сергей Иванович чуть не разбил себе зубы о стакан с водой, пытаясь затушить пожар внутри организма. Капитан, кряхтя, пошаркал по нужде во двор, а вскоре влетел в комнату, словно за ним гналась шайка бандитов, и порывисто затворил замок на все повороты. Глаза его метались по сторонам, отражая ужас мозга. Носки на пенсионере флота как всегда отсутствовали.
– Там это… – в страхе сообщил бывший моряк.
– Что? – не понял я.
– Воробьи на бельевых веревках.
Я удивленно поднял брови.
– Ну и?..
– В милицейских фуражках.
– Кто?
– Воробьи. Ты что, не понимаешь? А в коридоре – паук. Вот такой вот. – Сергей Иванович развел руками во всю ширь. – Да при нем две крысы. Как две собаки. Надо отбиваться. У тебя граната есть?
Стало ясно, что дело плохо.
– Есть «лимонка». Сейчас принесу, – сказал я. – Сиди здесь, Иванович. Никуда не двигайся. Не то съедят.
– Хорошо, – согласился капитан, нервно озираясь. – Только быстрее. Вон, смотри, мохнатая лапа под дверь уже лезет.
Я выскочил на улицу и бросился к ближайшему телефону.
Через полчаса прикатила машина. Из нее вышли два не очень интеллигентных санитара в белых, но отвратительно грязных халатах. Они привычно грубо взяли заслуженного моряка под локти и потащили через двор.
– Вон они! – закричал Сергей Иванович, радуясь своему тайному зрению. – Воробьи в ментовских фуражках! А ну, кыш, мусора!
Работники больницы сонно переглянулись и кинули боевого капитана в зеленые воронки с красным крестом. Вскоре вся спасательная команда скрылась за поворотом. Теперь заинтересовались соседи, с любопытством наблюдавшие проводы горемычного моряка, и полюбопытствовали, кто я есть такой.
Я отрекомендовался.
– Собутыльник, – определила меня тощая, как велосипед, дама неопределенных лет с каракулевой шерстью вместо волос. – Собутыльник, – подтвердила она, повернув каракулевую голову, видимо, к своему мужу, тучному малому с неподвижным лицом. – Мы комнату закроем, – обратилась дама ко мне. – Сергей Иванович оставил нам на всякий случай ключи.
– Сделайте одолжение, – расшаркался я. – Потом можете даже лечь на пороге.
Взяв заплечную сумку, я вышел из дома несчастного мореплавателя. Куда, однако, я вышел, снова было неведомо. Погодные условия в этот день, надо сказать, значительно отличались от тех, какие были, к примеру, на Гаити или хотя бы в нашем Крыму. Поверху шел резкий холодный воздух, таща по небу рваные лохмотья серых туч. Внизу, на земле, усердный ветер дотошно рылся в кучах мусора, аккуратно сгребал дорожную пыль и заботливо швырял все это мне прямо в лицо.
Привыкшее к каверзам природы население быстро облачилось в плащи и куртки. Только я, одетый в добротный костюм, напоминал выскочившего за сигаретами служащего. Демисезонная одежда пока что хранилась у Анжелы Ивановны.
Неожиданно из верхнего воздуха просыпался колючий дождь. Улица стала неуютной.
Я нырнул в ближайший магазин. Тут пахло хлебом, рыбой и колбасой. Можно было, конечно, постоять у мутного широкого стекла витрины, полюбоваться в тоске на черные зонтики летучих прохожих, можно было, сглотнув слюну, вспомнить лучшие времена, хорошие рестораны, но голодный, грузный кабан завозился во мне, и я, цокая копытами, прошел к директору магазина. Мне никогда не доставляли удовольствие подобные аферы. Однако что было делать?
Дальше все происходило по спонтанной схеме авантюрной импровизации. Писательский билет, максимум благожелательности, обаяния, улыбок, обещаний объективно осветить в прессе работу торговой сети Города и особенно магазина №…, возглавляемого прекрасным директором (Ф.И.О.). Несколько деловых вопросов, записей в блокноте, легкий, скользящий намек на нечаянный голод, случившийся вследствие обилия работы, и вот мы уже сидим с директором, милейшим человеком – Аршаком Васгеновичем Симоняном. Пьем коньяк, закусываем крабами и копченой курицей. Забегая вперед, скажу, что Аршака Васгеновича я не обманул. Но в тот день встреча с человеком из далекой Армении была последним приятным событием.
Спасаясь от непогоды, остаток дня я провел в читальном зале, где, забившись в дальний угол, просто уснул, сморенный коньяком, дождем и печалью.
Учтивая служительница осторожно потрогала меня за плечо, когда в читалке уже никого не осталось.
Я вышел в темноту и сырость чужого и, как мне представлялось, враждебного города.
Моросил дождь. По мокрой дороге шуршали машины. Нахохлившиеся, сутулые прохожие торопились в свои жилища. Из-за висевшей в воздухе влаги из окон шел тусклый свет и тут же, на выходе, поглощался моросью, не дававшей электричеству разгульно разлиться по всей округе.
Внезапно я вспомнил об Анжеле Ивановне, но искать ее участия было уже поздно.
Голод снова подгрызал меня изнутри. Костюм мой напитался сыростью. Знобило.
Я заглянул, конечно, в кафе «Ласточка», но единственного друга-Гены там не было. Тогда я решил добраться до окраины города и перебыть до утра в какой-нибудь пустой постройке или брошенном сарае.
Я сел в автобус и покатился все равно куда. До конечной остановки.
Конечная остановка была голым пустырем на берегу залива, на другой стороне которого слабо мерцали, как далекие звезды, огни чуждого города. Вокруг пустыря смутно вырисовывались береговые хибары с неясным, словно от керосинок, светом в окнах. Сигареты у меня кончались, но я закурил и пошел к тем угрюмым хатам. Наверное, с десяток из них мрачно проводили меня в темноту, глядя в ночь подслеповатыми, желтыми глазами.
Во тьме я разглядел на берегу несколько перевернутых лодок и подумал, что, в крайнем случае, придется переночевать под одной из них. Проситься на ночлег я себе запретил. Пить беду решил до конца. Тут у меня что-то заклинило.
На краю улицы стоял пустой дом. Я это почувствовал как-то сразу. Почувствовал, что в нем никто не живет.
Эта хибара стояла особняком. На отшибе. Как чей-то большой забытый сарай. В окнах было темно, и забор отсутствовал.
Я осторожно пробрался к заброшенной хате. Толстая деревянная дверь была чуть приоткрыта, и стоило едва коснуться ее, как она легко поехала на меня с мягким сырым скрипом.
Я шагнул в темное нутро жилища, и в лицо мне ударил тяжелый мокрый запах провалившегося погреба, видно, древесные полы были изъяты отсюда хозяйственными соседями.
Я зажег спичку. Действительно, полов в хате не было. В дальнем углу темнела какая-то куча, как мне показалось, из наваленных мешков и старых фуфаек.
Спичка погасла. Я зажег новую спичку, подошел ближе. И обмер. Поверх той кучи лежал труп. Усопший был мужчиной средних лет. Одежда его сливалась с тряпьем, и я понял, что умерший был из бродяг.
Спичка обожгла пальцы. Я не без дрожи в руках воспламенил еще одну.
Не мигая, труп сосредоточенно смотрел в пустоту ночи, словно видел сквозь темный потолок нечто никому неведомое. Подпухшее лицо его оттеняли бугры щек, резко очерченные во мраке белым пламенем спички.
Меня пробил озноб, захотел поскорее покинуть это зловещее место. Но труп неожиданно спросил влажным загробным голосом, не поворачивая мертвой головы: «Хочешь здесь жить?»
В одну секунду меня вынесло наружу Дверь, по-моему, я снял с петель, но сейчас установить точно это невозможно. Сколько я бежал и куда – на плечах истории.
Я остановился, потому что ноги уже подкашивались. Предо мной возникла серая пятиэтажка, и я нырнул от холодной мороси в вонючий подъезд, так как деваться больше было некуда. К тому же, пока я бежал, мне все время казалось, будто кто-то прилипчиво гаденько хихикает у меня за спиной.
Я взлетел на пятый этаж, и устало сел в угол, прислоняясь сразу к двум стенам. И тут же провалился в тягучий, муторный сон, набитый мертвецами, погонями, кровью, затонувшими деньгами и прочей дрянью. Очнулся от скрежета железной двери где-то на нижнем этаже.
К полудню я снова бродил по территории порта, поскольку испытывал острую необходимость быть среди трудящихся людей. Голод все сильнее терзал меня, и я глушил его последними сигаретами.
На унылом пути моем мне повстречался морской грузчик, который был в числе наблюдавших мое критическое положение в отделе кадров под открытым небом. Я сразу узнал его. Да и он, вероятно, тоже признал меня. Во всяком случае, проходя мимо, он как-то особо пытливо взглянул на мою особу. Я остановился. С тайной надеждой посмотрел ему вслед.
Вдруг морской грузчик обернулся и позвал меня. Я пошел навстречу портовому рабочему, так как он стоял и ждал меня на пути к причалу.
– Пойдем со мной, – скомандовал работяга. – У меня на тебя вся информация в голове есть. После беседы с кадровиком ты теперь личность известная. Так что топай следом, писатель. Я тебя селедкой снабжу. Суп, правда, вчерашний, однако на баранине. Вполне толковый суп. С томатом, с рисом. Навроде харчо. Смекаешь? – улыбнулся рабочий флота. – И всякий другой раз, если в пузе пища кончится, дуй прямо ко мне без разнообразного стеснения. Спросят – скажешь: до Гаврилыча. И весь хрен до копейки. А каюту я тебе сейчас покажу. Насчет где ночевать, тоже научу. Понял меня? Так что не дрейфь. На корабле переспать нельзя: погранцы посторонних ловят, как тараканов. Зато есть надежное место на причале. Обратно скажешь: от Гаврилыча с судоремонтного парохода «Сиваш». А трудности… что ж… Жизнь прожить – не море переплыть. Чего-нибудь в результате существования образуется. Понял меня? Это тебе, как я кумекаю, испытание послано. Как, мол, крепкий ты мужик или нет? Чего уж там с тобой приключилось – меня, в принципе, не касается. Но чую, какой-то вышел у тебя вывих. Не бочки же ты сюда катать летел? А, Москва? Наши мужики так и говорили: чего-то, говорят, на него свалилося. Так – нет?
– Ясно, не бочки, – сказал я, поняв, что меня тут уже все раскусили, как сухой круглый бублик, который я еще недавно держал рукой в кармане, словно драгоценный камень.
Мы взошли по трапу на железную палубу судоремонтного парохода «Сиваш», по бортам которого люди в фуфайках с треугольниками тельняшек бодро таскали на плечах кислородные баллоны. Тут шла веселая трудовая жизнь. Трещали электроды, гремели молотки, из нижних трюмов, приспособленных под мастерские, пел неустанный электрический хор. Словом, кругом царило счастье труда.
Мы с моим рабочим приятелем прошли по чему-то шаткому, под чем-то пролезли, через что-то перепрыгнули, спустились, нырнули, проследовали и очутились в темном металлическом коридоре, где и находилась каюта моего спасителя.
Дверь открылась с радостным визгом тюремной камеры, и мы оказались в небольшой железной комнате с двумя круглыми окнами-иллюминаторами, сдвоенной, – одна над другой, – кроватью, железным столом, железным стулом и вешалкой. Вся эта роскошная мебель была для прочности навечно привинчена к полу.
Мой проницательный друг снял фуфайку, бросил ее на нижнюю койку и, наконец, представился. Звали его Семеном, а рука силой сжатия напоминала разводной гаечный ключ.
– Падай куда-нибудь, – радушно предложил Семен. – Отдыхай. Открой только форточку. Душно, как в кастрюле. А я порулю за харчом. Ну и селедки, конечно, тебе запасу, Москва. Ты сроду такой не пробовал, – улыбнулся он и исчез за дверью с тюремным сопрано.
Я открыл иллюминатор. В лицо мне ударил свежий, йодистый запах моря. За бортом кричали чайки про свою птичью жизнь и усатый, строгий морской котик все нырял в пучину недалеко от парохода, совершенно не пугаясь индустриальных звуков. Вдали маячили такие же сопки, с которых я совсем недавно собирал урожай брусники и, возможно, где-то там тихо покоился мой бумажник, от упоминаний коего у предводителя впередсмотрящих товарища Придорожного делались на лице нервные судороги, а у меня нехорошо ныло под левым ребром. Не потому что я жлобствовал или скорбел по поводу утраченных денег, а потому, что помнил Валины слова о розовой чайке. Я действительно бредил ее найти. В самом прямом и, возможно, переносном смысле. Ибо она, розовая чайка, почти такая же редкость, как бивни мастодонта. Но… Бумажник мой был там, а я – здесь. Точек соприкосновения между нами не предвиделось. Без этих же точек ни о каких розовых не только чайках, а даже бабочках и стрекозах не могло и речи идти.
И все-таки я надеялся, что Наблюдатель просто шутит, просто играет со мной, как с котенком, но, в конце концов, утомится и представит мне на блюдечке чудо-птаху с нежно-розовым оперением, с опаловым ожерельем вокруг шеи, черным клювом и черным жемчугом внимательных глаз. И серо-голубыми крыльями.
Собственно говоря, даже не в этой птичке было дело. Дело было в чудесной материализации мечты. Дело было в долгом изнурительном поиске, а затем в волшебном, ослепительном мгновении встречи, которое могло распахнуть двери Открытия и Прозрения.
Я не смел обижаться на Наблюдателя за то, что Он не дал мне пока возможности встречи. Может быть, таким образом, я отрабатывал темные грехи свои. Отрабатывал болью и страданием. Но это нужно было понять. Тогда я вряд ли сознавал, что происходит.
Море за окном лежало ласково-безмятежное, как женщина после добрых сновидений. О чем оно думало, море?
Дверь каюты открылась с бодрым, металлическим «а-и-и» и на пороге появился Семен, держа за бока и без всяких вспомогательных тряпок горячую кастрюлю. Целлофановый куль с селедкой торчал у него из-под мышки.
Харчо Семен торжественно водрузил на стол, неподвижный на случай обвальных штормов – не всегда же «Сиваш» был в унизительном для морского судна положении корабельной мастерской. Так, во всяком случае, я подумал.
Селедку Сеня аккуратно разделал на чистой газетке, а затем нарезал ее, как колбасу, поделил хлеб. К трапезе все было готово. Во время всех Семеновых манипуляций я сидел, молча, выделял слюну и тут же, из-за обилия, проглатывал ее. Но вот, наконец, можно было приступать. И мы очень даже просто взяли и приступили.
Понятно, что и харчо и, тем более, селедка казались мне божественной пищей.
– Ты что, на самом деле писатель? – решил узнать первым делом Семен.
Я кивнул, не имя возможности ответить с набитым ртом, и вытащил для пущей убедительности писательское удостоверение.
Сеня развернул красную книжицу и аж присвистнул.
– Ни хрена себе, – округлил глаза мой новый приятель. Сам он был похож на чубатого Донского казака, и надень на него соответствующую форму, повесь на пояс шашку, приклей усы – Семен был бы вылитым Шолоховским станичником. Этаким Разметновым.
– Я думал, брешешь, – даже огорчился Сеня, однако взор его с этого момента стал уважительным. – Ну и как же ты тут? – безлично потерялся Семен. – Чего тебе в порту делать? Хотя, конечно… – размышлял он. – С другой стороны – понятно. Если, к примеру, не присутствовать, то какой разговор. И, разумеется, если человек без понятия, то он все равно, что гвоздь без шляпки. А когда с понятием, всегда читать удобно. Потому что сам все прошел. Сам, как говорится, и хлебнул, и глотнул. Тогда, конечно, сразу видно: жила у него крепкая. Я, знаешь, недавно читал одного писателя. Шаламов фамилия. Слыхал?
– Слышал, – сказал я.
– Вот это, я тебе доложу, настоящий писатель. С другой стороны, не сидел бы он по тюрьмам да лагерям, был бы из него писатель – это еще надо посмотреть. Вот и ты, я теперь кумекаю, не просто так тут ошиваешься. А? – хитро подмигнул мне Семен. – Только у тебя промашка с пропиской вышла. Да и время такое. Будь сейчас, к примеру, весна – пожалуйста, фрахтуйся, куда хочешь. Хоть с геологами, хоть с рыбаками, хоть на сенокос, хоть на прииск. Люди везде нужны. Даже без всякой прописки. А нынче – наоборот. Люди вертаются кто откуда. Не ко времени тебя принесло. – Семен вздохнул и отложил ложку. – Однако знаешь, – вдруг загорелся он, – сильно мне хочется тебе помочь. И я-таки, наверное, тебе помогу. – Сеня задумался. – Я-таки, наверное, подкачусь до Ивана Ивановича, начальника парохода, когда из отпуска вернется. Может, и договоримся. Он мужик самостоятельный, и жила у него, что надо. Может, возьмет он тебя на «Сиваш». Только, боюсь, это для тебя не выход. Будешь с утра до вечера железо таскать. И вся песня. Что напишешь? Пойти, действительно, куда-то в тайгу или с рыбаками, на прииск – это я понимаю. А здесь – тоска. Да и деньги плевые поначалу. Так что не знаю. Смотри сам. Меня, видишь, время держит. Восьмой год на пароходе. Понятно, северные накрутки и все такое. Опять же, семья в городе. Но, в общем, на первых порах помогу, чем смогу, Москва. Не горюй. Поболтаешься тут до вечера, а вечером сведу тебя на причал. Там заночуешь. Только держись, писатель: на причале народ употребляющий. Втянут – станешь бичом и поселишься тут на веки вечные. Заместо пальта модного начнешь обноски донашивать и шапку с одним ухом. Зато, конечно, не спорю, обзор будет богатый. От парфюмерной лавки к океану и обратно.
Семен закурил, погрузился в клубы дыма и завис в нем, устремленный сосредоточенным умом вдаль безбрежного пространства.
Пока что, выходило, карты на руках у меня были без козырей. Я смотрел в ту же, Семенову сторону, без особого энтузиазма, ощущая лишь неразборчивое счастье сытого человека.
– Может, я тебя потом на этой койке поселю, – мечтательно указал на верхнюю кровать Сеня. – Напарник мой прошлой весной сгинул. Пошел по заливу за вином, а лед уже хлипкий был. Вертался и прямо у парохода провалился вместе с сумкой. Одна черная дырка осталась. До сих пор койка пустует. Вот я и размышляю.
Я взглянул на указанную койку и мне не особенно, откровенно говоря, захотелось поселяться на ней после короткого, но содержательного рассказа Семена. Однако с потерей бумажника я выронил вожжи, и меня понесло каким-то буйным ветром, шарахая обо все, что попадалось на пути. Выбирать не приходилось.
Так, в мире и согласии, мы с Семеном закончили обеденный перерыв и по железным лабиринтам снова выбрались наружу, на рабочую поверхность судоремонтного парохода «Сиваш», где Сеня должен был приступить к своим трудовым обязанностям, а я предоставлялся вольному движению до шести вечера – так распорядился Семен. В шесть он заканчивал рабочую вахту и дальше готов был сопроводить меня на некий таинственный причал, где я мог бы подпольно укрыться от строгого надзора пограничников. Каким-то неведомым чувством я чуял, что с этих оговоренных шести часов начнется новый этап моей жизни, тем более что я переходил на необычное положение нелегального человека, почти что, можно сказать, революционера своей жизни.
До шести было еще далеко, и я снова побрел по берегу, но уже в противоположном своему первому, невезучему, направлении. Внутри ерзала противная нудьга от безвестности будущего, оттого, что оказался в глупейшем положении и оттого, что все это Наблюдатель свалил на меня неведомо зачем. Поэтому те чудеса, которые океан выкатывал под ноги в первый день, сейчас не радовали. Солнце казалось слепящим пятном, синь неба – застиранной до линьки джинсухой, сопки – унылыми горбами земли. Так среди тоски и потерявшей краски, поблекшей осени я добрел до назначенных Семеном шести часов и вернулся к пароходу.
Сеня уже расхаживал по берегу. Черные казацкие кудри его вздымал ветер, как перья ворона. Он вручил мне куль селедки, – пропитание на вечер, и мы погрузились в автобус, сначала в один, потом в другой и таким макаром добрались еще до одной чудесной бухты. Бухта имела имя отважного адмирала Александра Ивановича Нагаева, автора первых карт Берингова моря, человека, обнаружившего эту самую бухту в Тауйской губе Охотского моря в восемнадцатом веке.
От автобусной остановки мы спустились на берег и остановились. Вечер покрыл окрестные сопки темной шерстью. Солнце перед уходом в сумрак взмахнуло медно-золотым крылом и так замерло где-то за горизонтом. Вода моря от усталости дневной работы налилась глубокой синью и сонно шептала о чем-то прибрежному миру. Пахло водорослями и мокрыми досками.
ДАКИНИ
Я на минуту закрыл глаза и увидел отчеканенный светом заходящего солнца черный Нагаевский швертбот. Он недвижно застыл на рейде, а на капитанском мостике стоял сам Александр Иванович Нагаев, зорко вглядываясь в очертания неведомой земли. Дубленая ветрами и солью океана кожа лица, строго-элегантная форма русского офицера. Нагаев посмотрел на меня, улыбнулся и я открыл глаза. На душе потеплело. Какой-то неясный свет забрезжил впереди.
Указанный Семеном причал представлял собою длинную, уходящую в море дощатую пристань для катеров, буксиров и прочих малых судов. При нем же, при этом причале, имелась бревенчатая изба, в которой мне и надлежало пребывать до какого-нибудь личного определения. Вдоль береговой улицы ютились жилые деревянные постройки, похожие на стаю серых, улегшихся отдохнуть бездомных псов. Прибрежные строения, в спешке без любви и толка набросанные руками пришлых людей, не имели ни красоты, ни уюта. Лишь сама бухта, обладая собственной душой, излучала тепло и ласку. Морская вода как будто была легкими большого организма и дышала надводным воздухом. Из-за окоема за всем подведомственным пространством неба внимательно наблюдал мудрый зрак горячего светила. Остальная земля, повитая бугристыми мускулами сопок, казалась мощным, дородным телом. Однако несколько поодаль от дощатого причала ясно в свете вечера обозначался новый, бетонный и неподалеку – было видно – велось строительство каких-то современных, изящных сооружений.
Причальная изба располагала двумя просторными комнатами. В первой на вечные времена была установлена доисторическая мебель – фанерный шкаф для рабочего инвентаря и два ветхих, в растрепанной бахроме, темных дивана. На диваны, правда, по старости лет они уже не тянули, но за раскладные лежанки сходили. На одной из тех лежанок ночевал с оглушительным храпом без учета времени какой-то человек. Лицо его было заботливо спрятано под грязным полотенцем.
В другой комнате, можно сказать, рабочем кабинете стояли: стол, штук пять разномастных стульев и еще три таких же, как в прихожей, «венских» дивана, на одном из которых восседало четверо посетителей с папиросами в зубах. Вся публика, включая дежурного за столом при вахтенном журнале, напоминала только что, час назад, освободившихся из заключения людей с шикарными, сделанными в зоне бронзовыми зубами. Они, словно освободились, и по этой причине были веселы, беззаботны и радовались вольной жизни.
При нашем с Семеном появлении вахтенный за толом вскинулся и, сильно прихрамывая на одну ногу, пошел Семену навстречу.
– Какие люди! – изумился он и обнял Семена, что родного брата. – У тебя, Николаевич, совесть при себе или нет? Ты когда, подлец, последний раз заглядывал?
Я присел на свободное место и стал с любопытством наблюдать счастье давно не видевшихся людей.
– Чудно, – сказал Семен. – В одном городе проживаем, а видимся раз в полгода. Как максимум.
– То-то, что чудно, – согласился его товарищ. – А ведь мы с тобой и в море ходили, и в тайге горевали и среди сопок чуть не сгинули… А, Сеня? А видимся теперь только по большим праздникам. Ну, проходи, брат мой лихой, проходи.
Не спрашивая, – видно, так было заведено, – вахтенный достал еще два стакана и налил вина Семену и мне.
Пить я не хотел. Не было ни повода, ни настроения, но вырядиться белой вороной было нельзя, меня бы не поняли, и я принял стакан из рук вахтенного.
– Друг мой, писатель с Москвы, – объяснил меня Семен. – Ну, будем живы!
Выпили. Закусили жареным палтусом, который в Желтом продавался, как картошка – на каждом углу.
– Приехал, представляешь ты, по своим делам парень, а через несколько дней, потерял портмонет. А там – гроши, документы, – кратко изложил Семен мою историю. – В общем, остался хлопец без ничего. Пусть он у тебя поживет, осмотрится. Может, сам куда приобщится-причалит, а нет, я его на «Сиваш» определю. Надо помочь хлопцу. Разве мы с тобой кого бросали в беде?
– Та какой разговор? – развел руками вахтенный. – Нехай живет. Ради Бога. Что я, против? Единственное: с пол-одиннадцатого до одиннадцати погранцы ездят с проверками. В это время придется хорониться. А так… койка свободная. Ночуй, пожалуйста. В беде, Сеня, мы действительно никогда никого не бросали. Только разве это беда? Вот когда мы с тобой на оторванной льдине путешествовали – то была беда. Или, помнишь, на Колыме нас весной на лодке несло среди бревен. Думал тогда, до берега не дорулим. А это – не беда, земляк, – обратился вахтенный ко мне. – Жизнь выведет. Не бери в голову.
Мне ничего не оставалось, как не «брать в голову» и ждать, пока «выведет жизнь».
Вахтенный дежурный имел редкое имя Север и хромую от служебного повреждения ногу, через которую Севера списали из флота в подсобные охранники берегового причала. Об этом я узнал позже.
В морской хате было жарко, накурено и как бы даже уютно.
После напряжения последних дней я сразу разомлел, и голова моя погрузилась от вина в теплый туман.
Шла неспешная беседа в форме ненавязчивого дознания: кто я, откуда, чем занимался в Москве и восхитил ли уже мир каким-нибудь художественным произведением. Получился длиннющий рассказ с множеством подробностей и деталей. Но посетители, пуская в потолок для тепла клубы элегического дыма, слушали внимательно, с интересом, останавливая меня лишь затем, чтобы снова поднять стаканы за здоровье присутствующих.
Когда я добрался до главного, то есть, до моей литературной деятельности, в комнату вошла молодая женщина. Я обомлел: пришелица была точной копией моей пропавшей Ольги. Такие же длинные, веером по плечам, льняные волосы, высокий атласный лоб, тонкий нос, вразлет соболиные брови и чуть припухшие, чувственные губы.
Одета вошедшая была просто и вместе с тем достаточно изысканно. Длинный светлый плащ, небрежно брошенный на плечи, был распахнут настежь, обнажая ладный черный костюм, обтекавший тонкую, стройную фигуру.
От этого явления у меня перехватило дыхание.
Впрочем, сказать «вошла» было бы неверно. Она не вошла, она прямо-таки влетела, легко, порывисто, раскованно. На белых крыльях плаща. Так нечаянно влетает в помещение радостная птица и замирает перед нелепой посредственностью четырех обшарпанных стен.
Гостья замерла у стола, будто вспоминала, зачем она тут, и вдруг снова рванулась в прихожую. Оттуда ее вынесло в служебное помещение уже без плаща. В руках были ведро и тряпка.
Она смела со стола весь мусор, переставив бутылки со стаканами на подоконник, тщательно протерла дерматиновую поверхность под вахтенным журналом, поставила ведро в углу прихожей и уж затем с улыбкой фокусницы, готовящей для зрителей нечто неожиданное, извлекла из шуршащего целлофанового пакета пузатый кактус, проживавший в небольшом глиняном горшочке.
– Север! – крикнула она весело. – Ты когда-нибудь видел такое существо?
Она держала горшочек с кактусом в двух соединенных ладонях, словно воробья.
Север с выражением лица добрым, простодушным, но всезнающим, глянул на товарищей.
– Вот вам, пожалуйста, наша Чайка. Любуйтеся, – заявил он всей аудитории. – Ей в цирке выступать. А цирка нету. Она и чудит, где можно. Су-ще-ство… – передразнил он Чайку. – Сама ты – существо. Прошлый раз какую-то дудку притащила. Это ж не подзорная труба. Через дудку океан не пронаблюдаешь. Сама-то, слышите, два часа дула. Сидит и дует, как чумная. Все уши засохли. Замуж тебе надо, девка. Сразу блажь слетит. Смотри, какая ты ягодка.
– Берешь ёжика? Тебе несла, капитан, – перебила Севера Чайка. – Сними свои дурацкие бутылки. Я его тут, на окошко поставлю. А про дудку ты зря, командующий. У дудки тоже душа есть. В свисточек дунешь – она, душа, и поет тебе нежно. – Чайка двинулась было к окну, но остановилась в квадрате закатного солнца, окрасившего ее волосы алыми струями. Сердце мое подкатило к горлу и застонало там протяжно и больно.
– Нет, – сказала вдруг Чайка. – Я передумала. Ты, Север, прокуришь ёжика. Станешь окурки в него совать. Он умрет. Я бы домой взяла, но моя мамаша кипятком его ошпарит. Ты это знаешь. Я его вот ему подарю. Он сохранит, – сказала Чайка и протянула мне цветок. – Ты же Ветер, правда? Откуда прилетел?
Я принял цветок смущенно и растерянно, не зная, что ответить. Как ответить? Да и нужно ли вообще отвечать? Но Чайка присела передо мной на корточки и взяла меня за руку. Чуть выше запястья, горячей сухой ладошкой.
– Я все знаю, – снова заговорила Чайка. – Откуда ты и кто. Ты так долго не прилетал. Так долго, – вздохнула она. – А я все ждала, ждала Очень ждала.
– Мне трудно было вырваться оттуда, – честно признался я, и вдруг почувствовал, что меня вот-вот сорвет в пропасть: я узнал Ольгу Но почему начальник причала назвал ее Чайкой?
– Мы сами раскидываем для себя сети. Всегда и везде, – произнесла Чайка. – Хотя их можно сжечь одним только взглядом. Нужно лишь знать, откуда должен проистекать этот взгляд.
Я опустил голову, боясь смотреть Ольге в глаза. По сути, это я предал ее. Вот, где она ждала меня. А я повернул все вспять. Вот почему Наблюдатель и устроил мне самую суровую порку именно здесь, где обитала Чайка. А может, Он затем и привел меня сюда?
Север, наблюдавший вместе с другими странную сцену нашего «знакомства» с Чайкой, вдруг расхохотался весело и громко.
– От артистка! – тер он слезящиеся от смеха глаза. – Ну прямо народная артистка! А ты не бери в голову, Олег! Она у нас эта… Как ее… Любка Орлова. Ей-богу! Клава Шульженко. Не меньше. Голову кину под якорь. Чтоб мне не сойти с этого места. Одно слово – Чайка!
– Я все знаю, – сказала Чайка, совершенно не обращая внимания на восторженного Севера, и тихонько погладила мою руку. Ты был на сухой земле, где нет моря. Где много людей, пыль и дым.
– Прости меня, Оля, – сказал я.
Она удивленно посмотрела на меня и снова тихонько сжала руку.
– Меня зовут Чайка. Все остальное – твое воображение. Понимаешь? Каждый прожитый день становится нашим воображением.
– Ладно, ребята, – призвал Север питейную компанию. – Нехай молодые беседуют, а мы выпьем за ихнее хорошее здоровье. Будешь, Москвич? – обратился капитан причала ко мне.
– Выпей, – разрешила Чайка. – В том беды нет. Ты же не из пьющих. Выпей, а то тебе отчего-то трудно говорить со мной.
Я взял стакан, потому что со мной действительно происходило черт знает что.
– Почему тебя тут зовут Чайкой? – спросил я.
– Потому что я – Чайка, – улыбнулась Ольга. – Разве ты не видишь?
Мне ужасно захотелось потрогать ее волосы, длинные, густые, блестящие, как после дождя. Мягкие, душистые волосы. Такие, какими я их знал когда-то.
– Потрогай, – разрешила Чайка. – Ты ведь хочешь?
Я обомлел во второй раз, не понимая, кто передо мной:
ведунья, весталка, колдунья?
– Твой Ветер – писатель с Москвы, – выдал меня Север.
– Я знаю, – спокойно ответила Чайка, глядя мне в глаза.
Север снова засмеялся.
– Ну артистка! Я б сам на тебе женился. Ей-богу. Но, во-первых, я для тебя старый. А во-вторых, я на чайках не женюся. Меня больше на коров тянет, – как-то по-солдатски пошутил капитан. И оглушительно засмеялся.
Вся комната шумно порадовалась находчивому Северу.
– Ладно, ребята, – высказался мой провожатый – Семен. – Мне пора отчаливать, а то хозяйка ругаться станет. Вы хлопчика моего не обижайте. Пусть освоится, а дальше видно будет.
– Нехай осваивается. Тут ему спокойно будет, – заверил Север. – А ты, Сеня, гляди, не забывай. Может, мы по весне сядем с тобой на льдину и поплывем, куда глаза глядят. А, Семен? – снова громко расхохотался Север.
– Пойдем, – тихонько позвала Чайка. – Тут накурено и тошно. Пойдем, подышим морем. И ёжика возьмем. Пусть тоже подышит.
Мы вышли вчетвером: я, Чайка, Семен и «ёжик». Был тихий, лазоревый вечер, густо залитый на закатном горизонте огненным половодьем.
– Вещи твои где? – спросил Семен.
– В канцелярии Союза Писателей, – ответил я. – Завтра заберу.
– Тогда завтра ко мне их перетащим, – решил Сеня. – Здесь вещи хранить не нужно. Причал есть причал. Сюда народ разный шастает. Ко мне завтра отвезем. Я зайду после вахты.
Мы пожали друг другу руки, и Сенина фигура вскоре растворилась в синем сумраке вечера. Дальние дома на другой стороне залива еще бодрствовали, весело пылая золотом окон, отражавших закат. Но ближние строения уже погасли и не чувствовали природы. В них, тем не менее, горело скучное электричество, освещая обыденную, планомерную жизнь обитателей.
«Ёжика» я нес в целлофановом пакете, и все думал об удивительном перевоплощении Ольги, о ее новом странном имени и о пророческом совете Валентина найти розовую чайку. Может быть, разговор шел именно о ней?
Чайка взяла меня под руку. Мы спускались к морю. Собственно говоря, спускаться-то было – всего один пригорок.
– Ну рассказывай, – попросила Чайка. – Как ты плыл из Москвы?
– Я летел, – поправил я.
– Нет, Ветер. Ты плыл, – возразила Чайка. – Летать – это совсем другое.
Я вдруг ошарашено понял, что это совсем не та Ольга, которую я знал и любил в Москве. И в то же время это была она. Это был ее двойник, какой-то поразительный слепок с исчезнувшей Московской княгини. Еще я понял, что говорить с Чайкой на обычном языке вряд ли возможно. Она не подпадала под общий разряд нормальных людей. Потому, наверное, была не Лида, Вера, Наташа, Надя… Она была Чайка. Она отбросила одежду обычных имен и выбрала себе изящное и дорогостоящее – Чайка. Однако не родители же назвали ее так? Хотя попробуй, найди имя Север. Тут была какая-то загадка.
Мы спустились к морю, к нешумным его волнам. Вода у берега была глубокого сине-зеленого цвета, а дальше, к горизонту, цвет высветлялся, плавно переходя в чисто-голубой. Пахло йодом, парусиной, мокрым деревом, всем тем, что могло сопровождать отважных корабелов.
– Ну вот, – вздохнула Чайка. – Это мой океан. А там, вдали – мой дом. Дом в океане.
– Я знаю, – сказал я на ее языке. – Я тебя видел на второй день, после того, как приплыл на самолете. Ты летала вон там, над той далекой сопкой.
– Правильно, – согласилась Чайка. – Я всегда летаю над той сопкой. Впрочем, это не сопка. Это Мара. Старый окаменевший кит Мара. Когда я родилась в первый раз, он уже тут лежал. Мара каждый день пьет из моря, и тогда вода уходит. Ты видел, что вода время от времени уходит?
– Видел, – сказал я. – Но времени нет.
Чайка откинула розовые от солнца волосы и посмотрела на меня удивленно.
– Да, – сказал я, сгорая от желания обнять ее. – Времени нет. Есть пространство, в котором живут люди, птицы, звери, звезды, деревья, цветы.
– А знаешь, летаю не я, – неожиданно призналась Чайка. – Летает моя сестра. Моя вторая тонкая оболочка. Мое подсознание. Но чаще всего по ночам.
Мы немного прошли по берегу среди засыпавших или умерших медуз и рыб.
– Я тоже хочу обнять тебя, Ветер. Тебя так долго не было, – сказала Чайка, глядя в песок. – Разве ты не знал, что я жду тебя? Жду и тоскую. Потому часто летаю вслепую и могу разбиться.
– Эфир не может разбиться, – сказал я и прикоснулся губами к ее алым волосам. Они были шелковые, густые и мягкие. И солоно пахли морем. – Я бредил тобою еще там, далеко. Знаешь, почему?
– Почему?
– Потому что ты – Розовая Чайка.
Так мы стояли, обнявшись. Я смотрел на догорающий костер заката, на тлеющие, но еще более яркие его краски и чувствовал неожиданную, нежную любовь к этому необычному существу, – как назвал Чайку Север. А она уткнулась мне в грудь и замерла. И вдруг я уловил мгновенное исчезновение веса в обнимаемой мною женщине, словно в моих объятиях остался один только плащ.
Я тупо ощутил свое одинокое тело, и полынный холод страха вырос во мне, как черный цветок. В голубом воздухе залива мне бросился в глаза четкий абрис птицы, пересекавший надводное пространство между сопками.
Я быстро отстранил от себя Чайку. Вместо глаз у нее были лишь пустые, темные впадины. Цветок во мне распустился полностью. Тогда я снова привлек тело Чайки к себе, жутковато догадываясь, что она все же должна вернуться в пустую оболочку.
И она вернулась через какое-то время. Вздохнула и прижалась ко мне тесно и горячо.
– Как там? – спросил я, кивнув на залив, и чувствуя, что задаю глупый вопрос.
– Это нельзя передать словами, Ветер, – вздохнула Чайка. – Так свободно. Легко. Над морем тихо. Оно дышит спокойно и сонно. Можно плавно парить, не шевеля крыльями. Нужно только чуть-чуть направлять полет. Понимаешь?
– Нет, – резко сказал я. – Ты выпорхнула так стремительно – я был просто в шоке. Мне стало жутко без тебя. В следующий раз предупреждай. Ладно?
– Предупреждать?.. – изумилась Чайка. – Разве можно предупредить о том, что сейчас с тобой произойдет? Можно ли сказать: через минуту я буду счастливой. Или: я сейчас полюблю этого человека. Или: сейчас услышу свое сердце. Что-то взрывается во мне, и тогда, независимо от себя, я уже лечу, уже слышу грохот сердца, уже люблю. Разве можно предупредить об этом? Наступает момент, когда ты хочешь пить, и ты пьешь. Но ты же не говоришь никому: ребята, я сейчас, захочу пить.
Чайка посмотрела мне в глаза и улыбнулась.
– Ты странный. Когда тебя тянет писать, разве предупреждаешь кого-нибудь: вот сейчас напишу рассказ.
– Иногда предупреждаю, – сказал я.
– Кого?
– Самого себя.
– Но так нельзя, – ужаснулась Чайка. – Тогда ты напишешь не то, что хочешь. Потому что всем руководит Учитель. Он дал тебе дар быть Ветром, а мне Чайкой. Если бы я думала, что сама себя сделала птицей, я бы никогда не взлетела. Он говорит мне: лети, и я лечу. Тебе же говорит: пиши вот это. И ты пишешь, разматывая тот клубок, который Он тебе подарил. Вот отчего часто получается, что от себя начинаешь писать о том-то и о том, а в результате получается совсем иное. Я не знаю, в какой момент Он скажет мне: лети. Но уж когда говорит – это праздник, о котором я не могу никого предупредить. Даже тебя. Впрочем, у вас это называется вдохновением. И вот скажи, можешь ты о нем кого-либо предупредить?
Я что-то промямлил, чувствуя: Чайка права.
– Ты смешной, – засмеялась она и потрепала меня по волосам. – Всегда помни, что ты – Ветер и никто другой. Тогда все будет как надо. Каждому Учитель подарил его единственную Книгу, в которой Он же и помогает перелистывать страницы. Просто нужно уметь читать. Внимательно читать. Но многие ленятся. Или просто не хотят учиться.
– Послушай, – сказал я, переставая что-либо понимать. – Ведь это ты прилетала ко мне в Москву. Жила у тети, не дав мне ни адреса, ни телефона. Как я мог найти тебя, когда ты исчезла? Растворилась в пространстве.
– Все это тебе приснилось, Ветер. Вся наша жизнь – сон, – загадочно произнесла Чайка. – Но никто и ничто не исчезает бесследно. Когда ты очень захотел, то нашел меня. Правда, тебе помог Учитель.
Я набрался смелости и расстегнул верхнюю пуговицу на костюме Чайки. Затем вторую. Чайка спокойно смотрела мне в лицо. Я расстегнул третью пуговицу и оголил левое плечо. Там должна быть родинка, которую я любил целовать в своей дворницкой комнате на Тверском бульваре.
Я оголил левое плечо и обомлел: на том же самом месте, где у Ольги была одна родинка, теперь рядышком ютились две. Я приник к ним губами, потому что почувствовал, как тяжелая волна покаяния прокатилась по мне от макушки до пяток. Конечно, это была моя Ольга, но уже в каком-то другом качестве.
Я застегнул пуговицы и поправил плащ на плечах Чайки.
– Если бы я не была Чайкой, – как ни в чем, ни бывало, сказала моя перевоплощенная Ольга, – может быть, я была бы кротом, видела бы только землю, а вернее, чуяла бы ее и умела слышать, кто и как ходит на поверхности. Я знала бы другое. Но я чайка, и мне подарено видеть больше. Мне самой неизвестно, откуда я знаю, что ты прилетел из пыльной Москвы, что ты – Ветер и тоже хочешь летать над землей, что ты должен написать хорошие книги, что нас с тобой ждет любовь и здесь, внизу, и там, наверху, что мы всегда будем вместе, даже если разлетимся в разные стороны. Потому что у нас один Дом. Дом, сотворенный из рассвета и заката.
– Дом в океане?
Чайка внимательно нежно посмотрела на меня, но ничего не ответила.
Костер на горизонте догорел, оставив в небе тихий малиновый жар. Одна из сторон бухты, обжитая, зажгла электричество. Ровное, сверкающее ожерелье огней повисло на шее большого кита Мары, который пил, по словам Чайки, для пропитания воду из лагуны. Стало прохладно, и я запахнул Чайку в полу своей куртки. Она вдруг встрепенулась, достала из пакета кактус и подняла его к закату.
– Видишь свою страну, Ёжик? – обратилась она к цветку и так, держа его в руках, постояла какое-то время. Ветер легкими пальцами теребил ее медно-золотые в свете заката волосы.
– Говорит, что видит, – сообщила мне Чайка.
Я неожиданно понял. Их две. Чайка и Ольга – две родинки на плече Чайки. Она нигде и ни в чем не играла. В Чайке не было даже кокетства: ни в жестах, ни в интонациях, ни в действиях. Она жила в другом мире. Я мечтал войти в этот параллельный мир и стать его живым существующим жителем.
Чайка снова спрятала «Ёжика» в пакет и подала мне.
– Потом поговоришь с ним, – сказала она. – Он очень интересный. Он умеет выравнивать энергию Чи. Я приду завтра. Сейчас мне пора.
Я попытался поцеловать Чайку, но она юрко выпорхнула из моих рук и тут же растаяла во мгле. Оглянувшись на Бухту снова, я вдруг подумал, что это, наверное, она и есть – моя Бухта Провидения. А другой, пожалуй, и не нужно.
Мне захотелось узнать, о чем мыслит костяной путник. Я извлек его из кармана, потрогал пальцами ребристую бороду и тонкую палочку посоха.
– Что скажешь, схимник? – спросил я. – Как тебе нравится вся эта птичья история.
«Оторвись и лети за ней, – сказал странник, который, я подозреваю, когда-то был волхвом и любил глядеть на звезды. – Откроется тебе многое, – значительно добавил он. – Откроется тебе, что такое целостность, которая есть нечто большее, чем просто соединение. Соединение – это только сверкающий опыт прозрения, внезапная вспышка чего-то, что не происходит само по себе. Например, ненависть, зависящая от эго, неожиданно встречается с любовным качеством эго. Они оказываются рядом. Тогда любовь перестает существовать. И ненависть тоже. Почва взрывается. Возникает поток, несущий тебя к истине. Вот что происходит. Понимаешь?»
Я пожал плечами.
«Ничего, потом поймешь. Главное, не заострять внимания на открытии истины. Важен прорыв сквозь правду и ложь. Этот прорыв и есть любовь. Она подобна нити в четках, бегущей сквозь бусины. Истина лежит вне уровня сбывшихся надежд. Так что лети за Чайкой. Она – Дакини. Божество, покоряющее пространства и проникающее во все. Она откроет тебе тайны мироздания. Хотя она тоже женщина, – добавил костяной путник после некоторого раздумья. – А всепроникающее Божество и есть любовь. Дакини».
– Да, – сказал я и погладил небритый подбородок Ёжика.
«Только не приземляй ее. Пусть летает», – предупредил меня странник и ушел в себя, в свое бесконечное философское путешествие.
Я вернулся с «Ёжиком» в причальную избу, где еще витал и бился во всех углах дух Чайки. Прежние гости все так же сидели на своих местах с папиросами в зубах. Правда, немного раскрасневшиеся. Как после баньки. Было их четверо в ряд, а на столе возвышалось новое вино.
– А, писатель! – обрадовался Север Иванович, начальственно восседавший за столом дежурного. Был на нем черный с золотыми пуговицами морской китель с расстегнутым в пределах допустимого воротом. И там, у горла, вниз от шеи, горделиво обозначался треугольник тельняшки. Морской картуз с лаковым козырьком сидел на голове чуть набок, освобождая рвущиеся на лоб черные с проседью кудри капитана недвижного причала. По нему совершенно не было видно, что он пил спиртное, тогда как гости сидели уже порядочно осоловелые.
– Видел пространство? – весело поинтересовался Север.
– Видел, – улыбнулся я, выставляя Чайкиного «Ёжика» на подоконник.
– Ну и как тебе? – искал единомыслия капитан.
– Глубокое, – сказал я.
– Что глубокое? – не понял Север Иванович.
– Пространство глубокое, – пояснил я свое впечатление от зрительного исследования бухты.
– А-а, – достиг смысла моего определения Север. – Конечно, глубокое. Оно знаешь, чего? Оно, когда шторм, еще глыбже бывает, – восхищенно сообщил начальник причала. – Прямо, слышишь, дух захватывает.
Я вспомнил штормы Айвазовского, их застывший в красках, но очень впечатляющий, жуткий размах и сказал:
– Посмотрим.
– Вот-вот, – поддержал Север. – Смотри ситуацию кругом. И мотай на шею. Потом напишешь. Тут, слышишь, я тебе доложу, есть чего написать. Зуб на отрыв даю.
Капитан закурил и подвинул мне стакан.
– Наливай. У нас тут каждый сам себе наливает. По возможностям. Как чувствуешь. Хочешь – выпей. Хочешь – не пей совсем. Твое дело. Мне лично – с вином веселее, а другие как пожелают. Тут никто никого не неволит. А не то – выпей. Посидим, побалакаем.
Я плеснул себе в стакан и присел рядом с Севером. Мне хотелось, честно говоря, порасспросить капитана о Чайке. Потому я и выпил с ним для задушевности и закусил все тем же резиновым палтусом.
– Чайку проводил? – сам вышел на разговор Север.
– Проводил. А как же, – ответил я, втайне радуясь, что разговор начался именно с того, с чего мне хотелось. – Только куда я ее проводил – неизвестно. Она взяла и нырнула в темноту, в ночь, можно сказать. Канула в один момент. Я рта открыть не успел.
Север добродушно засмеялся. Засмеялись и охмелевшие гости.
– Артистка, – повторился в определении Чайки капитан причала и по-простецки поскреб затылок, сдвинув морской картуз на глаза. – Она, я чувствую, мозги тебе еще поштурмует. Но ты, писатель, слышишь, не обижай ее. Девка она наша, морская. А что чудит, так это знаешь, неизвестно – отчего. Хотя, что тут неизвестного. Трагедия у нее в детстве была. Можно сказать, дикая штормяга, ей-богу. Слышишь, на все двенадцать балов. Батя у нее на прииске работал. Разнорабочим. Но это так. Второе у него было назначение. В основном, ходил с ружьем в тайгу. Сильно хороший охотник был. За то его и ценили. За то и держали. Даже кличку ему на прииске дали – Санька-охотник. Вот он зимой пойдет, завалит пару-тройку лосей, мишку из берлоги отковыряет. Ну и там… по мелочам – соболя, горностаи женам начальства на воротники. Те и рады. Да и на прииске всегда мясо. Всем хорошо. Ну вот. Зимой, стало быть, он там, в тайге трудится-промышляет, а как сезон кончается – домой. Деньги большие. Пил без передышки. Да вон, Степа его знал. Помнишь, Степ, Саньку-охотника?
– Чего? – сказал окаменевший от вина невзрачный мужичок в рабочей фуфайке, похожий на старую дворнягу.
– Я говорю: Саньку-охотника помнишь?
– А чего? – заинтересовался захмелевший Степа.
– Чего-чего! – раздражился Север. – Саньку-охотника помнишь?
– А чего ж. Помню, – доказал Степа.
– Ну вот, – удовлетворился, наконец, капитан. – Этот Санька-охотник, слышишь, как раз и был отцом Чайки. Он, значит, приезжал после зимнего сезона с кучей набитых карманов и начинал гулять. Причем, знаешь, все ж гуляют по-разному. Санька был буйный. Он крушил все в доме. Потом, правда, шел и снова покупал прежнее имущество. А то почем свет жену колотил. Того я, врать не буду, своими глазами не видел. Я тогда еще в море ходил. Но вот Степа знает. Вот он перед тобой с красной мордой сидит. Да и все тут эту историю наизусть знают. Потому что… А потому что у этого идиота, Саньки-охотника, была такая страсть: пьяный хватал дочь, а ей тогда аккурат лет пять-шесть было. Ну, ребенок же, понимаешь – нет? Ну вот. Брал он ее, значит, и тащил на берег. И знаешь, зачем? Учил по хмельной лавочке чаек стрелять. Вот, видать, она, Чайка, и насмотрелась, и начувствовалась. Ребенок же!
Север налил себе еще вина, не спеша выпил.
– Ну вот. Однажды этот Санька, значит, тяпнул спозаранку и давай, как водится, колотить все в доме. Бьет посуду, лупит жену. Гуляет, одним словом. Да так стукнул Ольгину мать, что та, бедная, залилась кровью и свалилась без сознания.
– Ольгину? – переспросил я, леденея.
– Ну да. Ольгину, – подтвердил Север. – Настоящее имя-то Чайкино – Ольга. Это потом она в Чайку переделалась. Мол, Чайка я и Чайка. И все тут. Так и прозвали потом. А когда, значит, мамаша рухнула, а Санька уже не знал, чего еще в доме сокрушить, выходит из другой комнаты Ольга, маленькая тогда, помню, белобрысая; выходит с двустволкой и в упор, слышишь, прямо в упор лупит из винта папашу дорогого. Ну что. Схоронили Саньку. Отстрелялся в своей жизни. Мать слегка тронулась головой, а Ольга долго лежала в больнице. Лежала, лежала, затем вышла. Но вышла уже Чайкой. Вот такой тебе, писатель, образовался девятый вал. Ты, брат, выпей. Сидишь, как замороженный.
Я выпил вина. Имя Ольга парализовало. Все тут было для меня не просто так. Но что именно, предстояло еще узнать.
– Дальше у Чайки, – продолжил Север, – все вроде бы восстановилось. Помогала тетка. Но с тех пор Чайка стала не такая как все. Как бы не от мира. Живет тут неподалеку. Со своей придурковатой мамашей. Вот что человек натворил. Санька этот, охотник. Двух людей искалечил, и сам на тот свет ушел. Работает Чайка в библиотеке. Или в музее. Краеведческом, что ли. Точно не скажу. А к нам даже не помню, как стала она захаживать. Придет, бывало, сядет на лавочку, уставится в одну точку и сидит. Ну, нам-то что? Сидишь и сиди на здоровье. Матюгнуться, правда, неудобно. Посмотришь на нее – больно. Красивая девка, красавица, можно сказать, и такое несчастье. Подкатывался к ней один хмырь. Чуть было не завалил где-то. Прибежала вся зареванная. Я, конечно, мозги ему слегка встряхнул. Чуть было, честно говоря, вообще не вышиб. С тех пор никто не суется. А к тебе, – Север хмыкнул, – надо же! К тебе пошла ластиться. «Ветер!» – передразнил он Чайку. – Не обижай ее, писатель. Она славная девочка. Только сильно ранимая.
Начальник причала посмотрел на часы и поднялся.
– Так, братва! Вразбег! Сейчас погранцы приедут. Мне тут чисто должно быть. Да и вам неприятности ни к чему. Все. По домам.
Братва, похожая к этому часу на серые, разбитые валенки, кое-как послушно вышаркалась наружу. Север так же поднял с дивана человека с полотенцем и выпроводил его восвояси.
– А ты погуляй где-нибудь туточки, – дал мне напутствие капитан причала. – Понаблюдай из подворотни. Как машина уедет – вертайся обратно. Они долго не задерживаются. Покурят и покатят дальше – служба.
Я вышел на улицу. Она тускло освещалась редкими фонарями и неярким светом желтых окон. Было холодно и неуютно. Вдоль улицы дул пронзительный, зябкий ветер. Запахнувшись поплотнее, я побрел безлюдным переулком неведомо куда. Дорога вела в гору, а ветер налетал то боковой, то встречный, зло, швыряя в лицо горсти колючей пыли.
Я вспомнил свою добрую, тихую квартиру в Измайлово и подумал, что хорошо бы сейчас плюхнуться в теплую ванную, чтобы мурлыкала музыка, а затем, напившись чаю, улечься на чистые простыни с томиком Лескова. Но Наблюдатель распорядился иначе. Он бросил меня в Желтый Город, лишил денег, крова… правда, надо отдать Ему должное – соединил с Чайкой. И это было самое большое мое приобретение.
С одной стороны, Наблюдатель закалял меня, как кочергу, окуная в воду из пламени, а с другой – жаловал необыкновенными людьми, какими были Семен, Север и, конечно, Чайка. Что еще будет впереди – то было пока неведомо. Одно лишь казалось ясным: все было заранее спланировано и текло по четкому, выстроенному сценарию. Мне вообще подумалось, что я какой-то внештатный актер в театре Наблюдателя, нагруженный личной, ответственной и далеко не легкой ролью. С той лишь разницей, что роль эту мне не нужно играть. Эту роль необходимо просто жить.
Я подумал еще, что, возможно, где-то рядом, может быть, даже в этом доме с крашеной, коричневой дверью уже спокойно спит Чайка, разбросав по подушке чудесные свои волосы. Мне захотелось посмотреть на нее такую. Просто посмотреть. Но вдруг ощущение сильной тревоги наждачно зашевелилось внутри, словно кто-то следил за мной или крался по пятам.
Я оглянулся. Никого не было. Однако тревога уже поселилась во мне и гулко била крыльями где-то внутри.
Я снова оглянулся – никого.
Прошуршали «Жигули», высветив обшарпанные двери подъездов, и снова стало тихо. Я глянул на дом, у которого стоял, и мне показалось, в одном из окон мелькнула тень Чайки.
У фонаря я посмотрел на часы и, пораженный, застыл, как вкопанный. Часовая и минутная стрелки двигались гораздо быстрее, чем обычно. Тревога нарастала, и неизвестно было, что происходит.
Отчаянно резко вскрикнула где-то женщина. Лампочка на фонаре неожиданно погасла. Я был не в силах пошевелиться, чувствуя, что надо мною что-то или кто-то висит… что-то невидимое, бесшумное, но вполне ощутимое явно висело надо мною! Наконец, лампочка на фонаре снова вспыхнула, и во мне мгновенно все улеглось, словно я мчался по ночной, опасной дороге, но вот промелькнул финиш.
Я повернул обратно и у следующего столба снова посмотрел на часы. Было ровно одиннадцать. Стрелки двигались нормально.
– Да, – сказал я вслух. – Чудны дела твои, Наблюдатель.
Назад я добрался довольно быстро, так как шел по склону вниз. К тому же куртка моя работала парусом: ветер дул теперь в спину. Издалека я увидел, что военный «ГАЗик» стоит у причальной избы, но вскоре от обители Севера отделилась фигура, хлопнула дверца автомобиля, и машина с ровным, затихающим рокотом укатила прочь.
Я взошел по ступенькам в причальную хату и закрыл за собой дверь на массивный, голосистый засов, лязгнувший напоследок высоким дискантом.
– А, писатель, – снова обрадовался Север, но уже вяло, утомленно. Без прежнего энтузиазма. – Проходи. Присаживайся. Я сейчас.
Он подметал мокрым веником грязь, накопившуюся за целый день от посетителей. Подметал, бормоча при этом недовольство.
– Где они бродят, черти? Скудова столько пыли? Вроде, сухо еще на дворе, а мусору – три кила. Ты смотри, что делается: таракану пролезть негде.
Окно было открыто настежь для воздуха. Мой «Ежик» переместился от холода на стол.
Капитан причала покончил с хозяйственными работами, затворил окно и еще раз строго осмотрел подведомственное помещение.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Север. – Палуба в порядке.
Он достал из стола полбутылки вина.
– Давай допьем остатки – ночевать веселей будет, – порекомендовал капитан причала и поднял стакан.
На руке его, на тыльной стороне ладони, красовался вытатуированный якорь, на пальцах же, на каждом из четырех по букве, значилось сокровенное, видимо, имя – Люба. Видимо, эта Люба была, надо думать, дамой сердца капитана в его отчаянные молодые годы. И он уже утвердил имя на собственной коже как неотторжимую память.
Север, конечно, был моряк, а потому пользовался привилегией запечатлевать на собственном теле любые морские символы и знаки. Ни одному слесарю, к примеру, не придет в голову пожизненно изображать на своей руке молоток или гаечный ключ. А моряку – пожалуйста. Хочешь – корабль. Хочешь – русалку. А хочешь – целую подводную лодку с названием, к примеру – Люба. А что? Очень впечатляет.
Мы выпили еще понемногу, и капитан причала доложил обстановку.
– Завтра с утра, слышишь, тут будет народ всякий ошиваться. Строители. Новый причал надумали возводить. Каменный. Так что тебе придется до обеда погулять где-нибудь. А в обед, часа в три, приходи. До вечера побалакаем. Вечером меня сменит Михайлович. Я тебя передам ему по смене. Будешь сутки с ним куковать. Он старенький, Михайлович. Военный в прошлом человек. Надежный. Я за тебя все ему объясню. Ну а потом, снова моя очередь. А ты, значит, книжки пишешь? – неожиданно спросил капитан.
– До книжек пока не дошло, – признался я. – В журналах печатался.
– Ну, это ничего, – успокоил меня Север. – Поболтаешься здесь – не одну книжку напишешь. Я тебе говорю. Раз ты уж до журналов докатился, значит, книжка будет. А как же! Закон моря. Ну, давай спать. Выбирай любой диван, в шкафу – одеялы. Бери и ложись. Одеялов два бери, а то к утру задубеешь. Ногам зябко уже.
Всю ночь я летал с Чайкой над заливом, над повисшим в воздухе островом, еще над какими-то голубыми островами.
Утром Север тронул меня за плечо: «Пора»!
Я поднялся, чтобы умыться. В причальной хате хорошо, по-домашнему пахло жареной картошкой и рыбой.
Север пожарил картошку на сале и сразу пригласил меня на завтрак.
– Давай, Олег, – сказал он. – Сполосни морду и присаживайся. Я, слышишь, картошки на всю осень два мешка запас. Так что не пропадем. Ну а селедка здесь не переводится. Ее здеся, что грязи, честное слово.
Он достал из прихожей две серебристых толстых сельди, и мы стали с божьей милостью питаться.
Вскоре раздалось снаружи шарканье сапог, надрывный кашель от чьих-то забитых табаком легких, незлобный хозяйственный матерок, и я понял: пришли строители.
Я набросил куртку и вышел на крыльцо. Яркое солнце брызнуло в глаза, а свежий океанский ветер ударил в лицо, дохнув разгульной, упругой силой.
Далекого острова в то утро видно не было. Он скрывался за пеной разыгравшихся волн. А может, просто отправился полетать по воздуху. Почему бы и нет? В этих местах я перестал чему-либо удивляться.
Я прошел с полотенцем к океану. Сегодня он шумел мутно-зеленой волной с прожилками тонких водорослей.
Я бросил куртку с рубахой на песок, снял брюки, трусы и голяком плюхнулся в обжигающе ледяную воду.
Море выстрелило меня обратно, как из пушки. Зато я был бодр, свеж и готов к тому, что мог преподнести на сей раз Наблюдатель.
Строительство новой кирпичной пристани велось примерно метрах в пятистах от существующей деревянной избы. Велось основательно, с той российской неторопливостью, которая присуща вдумчивому, можно сказать, творческому подходу к делу. Четыре дня рыли канаву под каменный бут. Затем неделю бутили мелким и крупным камнем, добытым прямо на берегу. Еще неделю заливали бетоном. Только после этого каждый каменщик сначала неспешно выбирал, а затем оглядывал кирпич со всех сторон, постукивал его мастерком, проверяя на прочность, и уж потом употреблял в производство. Но и перед этим рабочие долго курили и, размахивая руками, что-то доказывали друг другу. Потом курили по второй, и лишь затем приступали к делу Похоже, новый причал мог встать на ноги лет через пять, в лучшем случае.
Я доложил Северу в очередной раз о своем отбытии, и он одобрил меня:
– Правильно. Погуляй по Магадану. Не ахти, какой городок после Москвы, но все-таки новые места – всегда интересно. Дойдешь до Дворца культуры, афиши почитай. Я лично всегда люблю афиши читать. Вдруг там что?.. Может, кино, какое. Как раз сходите с Чайкой. Денег я тебе выделю. Но раньше обеда, слышишь, не вертайся. Тут прораб будет шмыгаться. Противный мужик. Начнет штормить, чего доброго, а нам этого не нужно. Понял меня?
– До Бухты Провидения далеко лететь? – спросил я невпопад.
Север сдвинул морской картуз на переносицу и привычно поскреб затылок.
– До Бухты далече будет. Тебе, почитай, всю Чукотку треба пересечь. Только хто ж тебя туда пустит? Документы – тю-тю. Так что сиди уж теперь здеся, писатель, и не рыпайся. Посовайся туда-сюда. Может, работу, какую сыщешь. На овощебазу загляни. Что по Трассе. Найди на складе Марусю. Скажешь, от Севера. Авось помнит, – улыбнулся Север чему-то своему, тайному.
И я сразу покатился на эту самую, горемычную Колымскую Трассу. Теперь она обустроилась. По обочинам выросли жилые кварталы со стеклянными магазинами. Мужики мирно пили пиво у пивной палатки. Громадные, как дома, самосвалы неслись по дороге, разгоняя пыль и оглашая окрестности страшным грохотом. А ведь когда-то здесь была одна таежная глушь и тишина. Вереницы смертников с ломами и лопатами тянулись к своему последнему пределу в неведомую даль. Лишь лай собак, окрики охранников да тупое тюканье металла о каменную, промерзлую почву вспарывали таежную глухомань необъятной Колымской земли.
Я словно бы увидел эту шевелящуюся колонну, и мне стало не по себе, стало вдруг ужасно стыдно. За кого? За что? За Россию? Так ведь она всегда была такая. Бездорожье, лай собак и просеки на костях. Сколько заключенных тут полегло, посчитать было невозможно.
Я нашел обозначенную Севером овощебазу, но Маруся оказалась не одна. Их было целых три. Первая подозрительно оглядела меня, мою белую рубашку и подсунула какой-то ящик ногою глубже под стол. Имя Север она слыхом не слыхивала и отправила меня в цех номер три.
В третьем, вонючем, скрежещущем цеху другая Маруся все допытывалась, что, собственно, мне надо, а узнав, что просто нужна работа, спровадила меня в цех номер пять. Тут-то и оказалась нужная Маруся, непосредственно знавшая Севера Ивановича.
Все промелькнувшие Маруси, видно, принимали меня при белой рубахе и ярком галстуке за какого-нибудь важного инспектора и прятали в столы тайный провиант. Я смеялся и уверял их, что я просто такой неудачный человек, однако начальницы цехов все равно чего-то опасались. Лишь одна из них, последняя, услышав имя Север, сказала: «Подожди. Погуляй часок».
Я гулял и «часок», и больше, наблюдая, как серые грузчики в грубых фуфайках месят сапогами грязь у транспортеров, по которым текли то плетеные сетки с капустой, то с луком, то с морковью, орошая зал приторно сладким, отвратительным запахом гнили.
Грузчики, не глядя на меня, хватали сетки деревянными пальцами и заполняли этими сетками решетчатые контейнеры, которые потом закатывали в подъезжавшие машины.
Мне стало тоскливо ждать неизвестно чего, и я сказал последней Марусе, что приду завтра в соответствующей одежде, надеясь, что у Севера найдется таковая.
Последняя Маруся согласилась и предупредила, чтобы я не опаздывал, пришел к восьми утра.
Я снова вышел на убитую машинами Трассу Скорби с мирным, производственным движением транспорта, словно бы не имевшую никогда никакой истории. Дорога и дорога. И будто не падал тут никто от истощения. И никому не стреляли в затылок за ненадобностью немощной силы. Нынче все выглядело обыденно, по-городски.
Я прошел мимо автовокзала, окруженного новенькими, сверкавшими автобусами. Напротив автовокзала высилось современное здание Главпочтамта. В лучах солнца оно смотрело в мир сквозь громадные квадратные очки темных стекол, напоминая вальяжного упитанного чиновника.
Внутри этого здания, тем не менее, располагался самый разночинный народ. Сюда захаживала и местная интеллигенция поинтересоваться прессой или просто услышать чей-то близкий голос из какого-нибудь далекого города на «материке». Бродили здесь в пустых раздумьях о дальнейшей, туманной судьбе и обтрепавшиеся бомжи, прислушиваясь без зависти к чужой жизни. Заезжал и всякий транзитный народ из орочей, чукчей, хантов. Эти подчас радовали окружающих экзотическими одеждами, шкурами, унтами, торбасами. Вид они имели диковатый, и в отсутствии тайги ли тундры маялись в неприютности города, томились в ожидании автобусов, сбившись в какой-либо угол.
Занесло сюда и меня. Ноги идти не хотели, упирались, пытались проскочить мимо входа, но я все-таки настоял. Конечно, нужно было позвонить Валентину. Беда бедой, а выпутываться было жизненно необходимо.
Овощебаза. Лук с картошкой и капустой меня не пугали: этого добра я перегрузил в студенческие годы великое множество. Но меня ждали в редакциях.
Затем я сюда и летел. Однако отсутствие командировочных документов отрезало мне вход куда-либо. Без них я был никто. Грузчик лука и капусты. И это, откровенно говоря, висело на мне тяжелым грузом.
Поэтому, пересилив ноюще гнетущий стыд, я опустил одну из последних монет в телефон-автомат и тут же, как пор заказу, услышал бодрый голос Валентина.
Я стушевался, имея внутри себя непреодолимое желание повесить трубку Но Валентин призывно повторил:
– Слушаю. Говорите.
– Привет из Желтого, – тускло промямлил я.
– Олег! – закричал Валентин. – Как ты?
У меня что-то больно оборвалось внутри.
– Как ты существуешь?! – кричал Валентин голосом родного брата. И этот голос разлил во мне горькое тепло. – Что нужно? – не унимался Валя.
– Спасибо тебе, – осмелел я. – Существую кое-как. Был на погранзаставе. Пришлю тебе очерк. Но вот, если сможешь, вышли мне дубликат командировочных документов. Без них я, сам понимаешь, тут г на палочке. Человек без роду-племени.
– Ладно! – закричал Валя. – Держись! Документы постараюсь добыть. Через неделю загляни на почту. Что нужно будет – звони, горемыка. Не вешай нос.
Я повесил трубку и, окрыленный, выскочил на улицу. Мир вокруг снова обрел краски, шумел и переливался. Жизнь явила смысл, который содержался во мне самом, и я понял, что главное – не терять его и не раскисать.
«Господи, – прошептал я. – Будь со мной»!
Теперь во мне рождались новые проекты, не исключавшие, впрочем, недельную разминку на овощебазе. Я наметился, получив документы, отправиться в редакции газет, на радио, на телевидение, слетать по их заданиям куда-нибудь в тайгу, к морякам или пограничникам, сделать серию очерков и передач, что и легло бы в основу будущей книги. Помимо всего, мне мечталось написать о Чайке, но пока я не знал – как. Нужно было побольше пробиться в ее фантастический, цветистый мир, а это было не так просто.
Итак, я повернул к писателям, чтобы забрать свои вещи и не причинять никому беспокойства и жизненных неудобств. Повернул, вернее, к Анжеле Ивановне. В последнюю нашу встречу пришлось перенести вещи к ней домой. Повернул потому, что ни с кем из литераторов до сих пор знаком не был.
Секретарша встретила меня как старого приятеля – солнечно ласково. Она вся лучилась каким-то радостным светом и каждый удобный раз не забывала заглянуть в зеркало. Я обратил на это явление особое внимание и полюбопытствовал, не вернулся ли из экспедиции ее драгоценный геолог.
– То-то, что не вернулся, – театрально опечалилась Анжела Ивановна. Глаза, губы и щеки ее пылали от макияжа. – Все никак не доберется… – вздохнула прекрасная Анжела Ивановна. – То у них, знаете, пробы, что ли, не те, то погода, то – то, то – это. Словом, доля наша такая, бабья – ждать. Ничего не поделаешь. А вы располагайтесь. Отдохните с дороги. В ногах правды нет. Чайку? Кофе? Может, с коньячком?.. Устала я, Олег Геннадиевич, – сказала Анжела Ивановна, садясь рядом со мной на диван. – Сил больше никаких. Зимой – одна. Летом – одна. Жить-то когда? Когда любить? Вот и спит моя змея Кундалини непробудным сном. – Секретарша вдруг нежно погладила мои волосы. – А ты красивый. От баб, видно, отбоя нет. Опять же – Москва. – Анжела достала бутылку дорогого коньяка и две рюмки. – Не бойтесь, сегодня муж не вернется. Передали по рации – дождь там у них. – Провела тонким пальчиком по моему носу.
– Да, – сказал я, ощущая, как проваливаюсь в тошнотворно сладкое болото. – Кундалини – это серьезно. Вы тут время даром не теряете.
Она налила две рюмки. Мы выпили. Коньяк был хорошим. Мы выпили, и Анжела прошла в ванную.
Я огляделся. Комната как комната. Набитая чучелами медведей, рысей, волков и прочей таежной живности.
Анжела вернулась в наполовину распахнутом ярком халате все с той же обворожительной улыбкой. Теперь она села мне на колени и одарила долгим, сладким поцелуем. Понятно, чем бы все это кончилась, если бы за спиной прекрасной секретарши вдруг не мелькнул образ Врубелевского Лебедя с глубокими печальными глазами, знающими тайну мира. Весь ужас состоял в том, что это была не Лебедушка Врубеля, а Чайка, окруженная мелкими крестами таинственной сирени.
Я вскочил, как ошпаренный, схватил свои вещи и неожиданно застрял в прихожей.
– Прости, Анжела, – остановился я, понимая всю нелепость своего положения. – У тебя на телевидении, на радио никого нет знакомых? – Глупее вопроса трудно было придумать.
– Ну как же, – отозвалась несчастная секретарша и достала из пачки сигарету. – Полно знакомых. Кто тебе нужен?
– Да я надумал сделать пару передач. Ладно, загляну через недельку. Прости.
– Через недельку будет не нужно, – вздохнула Анжела.
Я вернулся, нежно поцеловал секретарше ручку и вышел из ее гнездышка прочь.
Согнувшись под тяжестью громадного чемодана, набитого книгами и всяким барахлом для северных широт, я стал медленно продвигаться в сторону причальной избы, так как время уже отовсюду пахло обедом.
В другой руке я нес пишущую машинку, в которой тоже, казалось, был уложен с десяток кирпичей.
Наконец, взмокший, я выбрался на береговую дорогу. В конце ее уже виднелась береговая хата. Легкий ветер дул с моря, и мне сразу стало легче.
Два бича шли навстречу и, не испытывая никакого стеснения, свинчивали головки с флаконов «Тройного» одеколона. Один из них оказался пророком, потому что, проходя мимо, взглянул на меня, возвел кверху указующий перст и произнес:
– Скоро все пойдет прахом! Понял меня?
– Да, – подтвердил его товарищ помоложе. Видно, он был учеником пророка. – Все покатится к чертовой бабушке.
Я поставил вещи для передышки на землю, размышляя, что имели в виду питейные друзья. Но тут из-за угла, с какой-то боковой улицы, неожиданно выкатился на полном ходу и резко повернул в мою сторону трактор с прицепом, груженным доверху строительным кирпичом. Прицеп завально наклонился на обочине, но каким-то чудом все же удержался. Я понял, что двое в кабине, не изменяя сложившейся традиции, конечно, тоже изрядно подзаправились то ли во время, то ли прямо перед обедом.
Предположение мое все более подтверждалось, так как машина то натужно взвывала и пьяно вылетала на середину дороги, то снова увиливала к невысокой обочине.
Я наблюдал за победным строительным движением, не обещавшим ничего хорошего.
– Дай им Бог добраться в целости! – прошептал я. Но, наверное, поздно попросил, а может, Наблюдатель имел с ними свои счеты, потому что в следующую секунду прицеп сильно занесло и он, оторвавшись, с грохотом опрокинулся вместе со всем кирпичом и человеком, сидевшим сверху, в канаву. Сам трактор Наблюдатель пощадил, оставив его приглушенно тарахтеть на дороге. Однако и он, трактор, был в таком положении, что вот-вот мог запрокинуться набок.
Я подошел со своей поклажей поближе. Из кабины вылезли два очумелых рабочих и, уставившись на груду стройматериала, молча любовались происшедшим.
– Ё-ка-ле-ме-не, – оцепенело, восхитился толстый, как бочонок, рулевой. – Как мы с тобой, Петя, не сковырнулись?
Не толстый, а наоборот, очень даже тонкий, но нервный Петя начал махать руками, матерясь и костеря своего напарника.
– Говорил, твою мать, не пей по полному, жирная морда. Так нет же, накатил по стакану! Я, Женя, не понимаю: ты мужик, или у тебя в башке помойная яма. Главное – пятьсот метров осталось до того вонючего причала и – на тебе… Сергеевич из тебя сейчас селедку сделает. Враз похудеешь.
– Что же делать, ё-ка-ле-ме-не? – не мог выйти из оцепенения толстый Женя.
– А Ванька! Он же там, под грудой! – заорал тонкий Петя.
– Ё-ка-ле-ме-не – окаменело, произнес толстый.
Двое работяг бросились спасать третьего. Но, слава богу, он, барахтаясь, и сам уже вылезал из-под завала.
– Ну вы, мужики, это… – произнес третий собригадник со свежей ссадиной на лбу – Ваня. – Так же можно было запросто и к Господу съездить! Понимаете – нет?
– Живой! – радовался Женя. – Молодец! Ну, хоть обошлось.
– Обошлось, не обошлось, – не унимался тонкий. – Говорил же, мать твою, не пей по полному, жирная морда!
– Вот что, ребята, – сказал я. – Ловите грузовик, и пусть вытаскивает вашу задницу. После накидаете кирпич назад. А то как водку лопать – мозги есть, а как выкарабкиваться, ума не хватает.
– Че-го? – в один голос изумились потерпевшие и дружно двинулись в мою сторону с воинственным видом.
– Ты откуда тут такой, хрен моржовый?
– Я – корреспондент газеты, – сказал я и сверкнул редакционной, книжицей. – На причал ехали? – почему-то строго спросил я, хотя и сочувствовал бедолагам.
– На причал, – притухли пострадавшие.
– Так и напишем, – не мог я унять своей строгой страсти.
– Может, не надо, начальник, – взмолился Женя. – Выгонят же. Трое детей. Куда потом?
Я постоял в раздумье.
– Вы же всю Россию под откос пустите, – осудил я происшествие.
– Та не приведи Господи! – перекрестился тощий Петя. – Давай миром. Виноваты, конечно. Ну что сделаешь? Говорил ему, дураку, не наливай по полному.
– Ладно, – сказал я. – Завтра лично буду контролировать всю вашу деятельность. А сейчас ловите машину, вытаскивайте и грузите прицеп. Ясно?
– Ясно! – обрадовались выпившие строители и побежали на перекресток.
Меня охватил дух прохиндейства: я решил спасти перепуганных трактористов, несмотря на их очевидную вину. Мне показалось, они вполне осознали случившееся, сами себе учинили суд и вынесли приговор. Поэтому я поднял вещи и двинулся к пристани.
В причальной хате было, как всегда накурено, натоптано проштампованными следами грязи, из которых кое-где торчали окурки «Беломора». От вчерашней Северовой уборки не осталось и следа.
По избе ходил какой-то серый человек в сером плаще, серой кепке и серых от глины сапогах. Единственное, что у него было не серое, так это папка пожарно-красного цвета, из которой торчали серые разлинованные акты. Я понял, что это и есть тот самый прораб, о коем с некоторым подобострастием упоминал Север.
Нужно было брать инициативу в свои руки, тем более что сам Север оказался в растерянности от моего появления.
Зная, что именно такие мелкие руководители больше всего пасуют перед крупным начальством, я грохнул свои чемоданы в угол и деловито произнес:
– Так. Строим, значит?
Серый человек оторопело посмотрел на Севера. Север – на меня.
Я извлек из сумки солидный черный блокнот и присел за начальственный стол Севера. Затем достал редакционное удостоверение, на котором с обратной стороны крупными золотыми буквами было выбито: «Пресса», и начал неспешный допрос. Начал, конечно, с фронта работ. Мол, что, где и как уже произведено, поскольку это ляжет в основу журналистского материала.
Серый человек сбивчиво, заикаясь, доложил мне, что поставлена арматура и опалубки и даже кое-где возведен цоколь и там, на этих местах, вот-вот начнется кладка кирпича, который подвезут с минуты на минуту. Но хрен его знает, где он, чертов трактор, задерживается. С утра выехал, а все нет. И представился:
– Сысоев Игорь Сергеевич. Прораб стройки.
– Это непорядок, – сказал я и постучал авторучкой о блокнот. – Вы понимаете, что это, в определенном смысле, нарушение плановых работ?
– Дак у нас, в России, без безобразиев ничего ж не делается, – чистосердечно признался прораб. – Этот причал уже давно стоять должен, а он все строится.
– Вот-вот, – поддержал я серого человека. – Поэтому меня и попросили ускорить процесс. Поскольку кругом – одна демагогия. Правильно, Игорь Сергеевич?
Прораб пожал плечами.
– Кстати, – я внимательно посмотрел на командующего строительством. – Ваша как фамилия? Запамятовал.
– Сысоев, – робко произнес Игорь Сергеевич в повторение уже названной фамилии.
– Так вот, – сказал я наставительно. – С завтрашнего дня, даже… – Я посмотрел на часы. – С сегодняшнего я, как представитель прессы, лично буду контролировать ход стройки. Прибыл я из Москвы, и меня интересует все, что касается порта и около портовых сооружений. Думаю, я излагаю понятно. Жить, чтобы не отрываться, я буду непосредственно на объекте. Если, конечно, Игорь Сергеевич, вы не возражаете.
– Что вы! Что вы! – замахал руками Игорь Сергеевич. – Как говорится, верный глаз – делу лад. Правда, тут без удобств.
– Мы, журналисты, народ неприхотливый, – подмигнул я Северу.
– А вот и кирпич везут! – радостно воскликнул прораб, выглянув в окно. Ставь похлебку, Север, – наказал он капитану причала. – Гость с дороги.
Лишь только серый прораб скрылся наружу принимать кирпич, Север ухмыльнулся.
– Ну, ты даешь, писатель! Ловко ты его. Я, честно говоря, думал: сейчас война начнется. К нему, к Игорю Сергеевичу, на броневом катере не подъедешь. Он на тебя таких торпедов напустит, не учухаешься. А ты его обрил по всем статьям.
Я взял веник, смочил его и подмел всю нанесенную грязь. Открыл дверь. Свежий морской ветер в одну секунду выдул папиросный туман.
Трактористы довольно быстро вытащили свой злополучный прицеп, замотали борта проволокой и таким образом доставили, хоть и не весь целый, но долгожданный кирпич.
В открывшемся за дверью пространстве мне было хорошо видно, как обнаружив от одного из трактористов нетрезвое дыхание, Игорь Сергеевич без всяких предупреждений влепил тому хорошую оплеуху, на что тракторист нисколько не обиделся, а только повинно склонил голову.
– Виноват, Сергеевич. Чего говорить.
– Виноват, – осерчал Сысоев. – Тут с Москвы, понимаешь, комиссия прикатила, а ты водку жрешь, – кричал прораб так, что в форточку все было слышно.
Кстати говоря, прораб и тощему напарнику рулевого хотел было двинуть по физиономии, но промахнулся: уж больно плоское у того было лицо.
– Короче, с завтрашнего дня, – предупредил Игорь Сергеевич, – будете работать, как часы. Чтоб все мне было вовремя: и раствор, и кирпич, и прочий организационный материал. Ясно?
– Куда яснее, – согласились выпившие трактористы. – С завтрашнего дня – ни грамма.
Север ликовал. Он варил какую-то бурду из кетовых голов, добавив для навара пару кусков палтуса.
Пахло вкусно. Когда приготовления были закончены, я, серый строительный кардинал, Север и еще какой-то не употреблявший мастеровой взялись за ложки.
– Значит, с Москвы прибыли, – удостоверился прораб, желая завязать общий разговор-беседу, и с особым почтением изучил мое редакционное удостоверение.
– Да, – подтвердил я, отхлебывая уху. – Я так полагаю, дело мы наладим без всяких проволочек, а затем дадим хорошую статью о том, как слажено, ведется обустройство порта. И вы, Игорь Сергеевич, будете в этой статье центральной фигурой.
Прораб заскромничал. Он даже улыбнулся, чего я, честно говоря, от него не ожидал.
– Ну уж вы скажете. Наше дело какое: ложь да клади. Остальное решают кадры.
– Кадры будем поднимать, и воспитывать, – наставительно указал я.
– А как их воспитаешь? – взыграло ретивое у кардинала. – Он тебе, кадр, сегодня кладку ложит на все сто пятьдесят процентов, а завтра на работу не выйдет – запил. Вот и воспитывай.
– Ничего, – сказал я. – Под объективом фотоаппарата пусть попробует влезть на стену с пьяной физиономией. На всю страну видно будет.
– Вот это нравственно, – рассмеялся Игорь Сергеевич. – Это вполне сурьезно.
По правде, затеянная мною нудно-производственная афера начинала надоедать. Затеял же я ее прежде всего из-за Чайки. Мне так хотелось быть ближе к ней, не скитаться по углам и хорониться от пограничников, на которых рано или поздно я все равно мог бы нарваться запросто. Кроме того, я пообещал себе помочь оскандалившимся трактористам. И помог. Это меня грело.
За обедом, за разговорами о Москве, о том, о сем прошло немало времени, в течение которого Игорь Сергеевич Сысоев постоянно вскакивал и посматривал в окно – как там совершается строительно-трудовой процесс. Наконец, он зорким начальственным глазом углядел-таки на участке какой-то хозяйственный непорядок и пулей вылетел на подворье. Плевать он хотел на чистоту, нашлепал на полу новые бульдозерные следы грязи и был таков. Для него, видимо, все помещения предназначались для подсобных рабочих строений.
Не употребляющий то ли помощник, то ли правая рука прораба тоже выскочил следом, оставив еще кучу грязи.
Я вздохнул и посмотрел на Севера.
– А что сделаешь? – понял меня Север. – С другой стороны, все само собой и уладилось. Правда, тебе, хочешь, не хочешь, а придется поболтаться тут, на стройке коммунизма. И, кстати говоря, хочешь, не хочешь, написать статью с фотографией, чтоб было все солидно, как полагается. Ну и про меня чего-нибудь такое накатай. Мол, заведующий старым причалом, Север Иванович Калюжный, явился, так сказать, зачатком нового фундаментального строительства причального сооружения. Ну и все такое. Мне тебя учить не надо. А зацепился ты за меня я знаю, почему, – сощурил глаза Север и сдвинул на брови свой морской кепарь.
– Ну? – спросил я, уже догадываясь, что скажет Север Иванович Калюжный, зачаток нового причального сооружения.
– Чайка тебя приворожила.
Я улыбнулся. Что ж, он был прав, капитан причальной избы. Я и впрямь ждал, и не мог дождаться той драгоценной минуты, когда явится, ворвется, влетит Чайка. Ее еще не было, но я уже чувствовал, предощущал упругие крылья на своих плечах. Она словно витала где-то рядом, и мне казалось, что кто-то время от времени то и дело заглядывает в окно темно-сиреневым глазом.
Я вытащил из горшка с кактусом два изломанных, спекшихся окурка и выбросил их в форточку, как мерзость. Погладил жесткие иголки цветка, чуть плеснул на него водой и шепнул «Ёжику»: «Потерпи. Она скоро придет».
– Ты чего там бормочешь? – поинтересовался Север, охорашивая свои густые, кустистые усы у круглого, тоже морского зеркала, висевшего, должно быть, неким символом внутри красного спасательного круга на одной из стен.
– Я бормочу, – сказал я, – что если кто-нибудь воткнет еще хоть один окурок в Чайкин цветок, будет иметь дело непосредственно со мной.
Север развернул в мою сторону намыленную щеку с торчащим моржовым усом, пыхнул в воздух пеной и сообщил, указав на растение пальцем.
– Это сугубо точно. Это, между прочим, флотский подход. А я, прости, не обратил внимания. Можно сказать, проглядел.
– Ты уж будь добр, – попросил я старого морского волка. – В обиду цветок не давай. Он, как-никак, из Чайкиных рук.
Север надел для пущего вида безотлучную фуражку и согласился со мной.
– Правильно. У тебя, Олег, душа в голове находится. Пойди-ка, погляди, что у них на строительстве происходит. Пощелкай фотографическим аппаратом для острастки. Пусть они прочувствуют, что мы здесь не как-либо, и ведем зоркое наблюдение. А то этот чертов причал еще три зимы сооружать будут.
Я выполнил просьбу Севера и, тщательно измарав по самые щиколотки московские выходные туфли, пощелкал, где надо фотоаппаратом и навел на Игоря Сергеевича не то, чтобы страху, но вдохновил его на какую-то еще более бдительную деятельность.
Кирпич, как и следовало ожидать, оказался на четверть колотым и битым, но опытные каменщики так ловко выкладывали стены, так изощренно замазывали и зашпаклевывали трещины и щели, что никакой придирчивый глаз не мог к чему-либо придраться.
В комплекс пристани входил уже выстроенный, длинный мол для легких судов, катеров, тралов и прочих незначительных лодок. Понятно, при всем этом предполагалось наличие административного здания, где размещался бы начальник, некоторые подчиненные, бухгалтерия и, разумеется, вахтенный смотритель океана, наподобие Севера. А может, и сам Север Иванович Калюжный.
Игорь Сергеевич не мог не подойти ко мне.
– Ну как? – спросил он с некоторой тревогой в голосе, словно я был экспертом, и от меня требовалась информация об общем состоянии объекта.
Я, оттопырив фотоаппарат на брюхе, показал ему большой палец, поднятый вверх, и сказал:
– Порядок! – Тем более дублированный пакет документов от Валентина из Москвы я вот-вот надеялся получить.
Приезжали и важные представители комиссий, знакомились, осматривали и тоже положительно кивали головами.
Так что Игорь Сергеевич, удовлетворенный, стоял рядом со мной, оглядывая поле сражения, как, примерно, Багратион рядом с Кутузовым.
Тем временем солнце укатилось за сопки, а небо над горизонтом моря разнесло веером оранжево-лимонные краски, приподняв в воздух хорошо видимый теперь далекий остров еще одного первооткрывателя здешних мест – отважного мореплавателя Спафарьева.
Я дотошно расспросил Игоря Сергеевича обо всем, что касалось строительства, и около шести часов мы по-деловому, но уже тепло распрощались с ним.
Собрали инструменты и разбрелись по домам строители, покурив напоследок. В шесть пришел на дежурство сменявший Севера, сутулый от возраста старик – Михайлович, с добрым, круглым и масляным, как оладий, лицом.
Михайлович имел на себе штатский пиджачок, под которым надежно и толсто сидел крепенький свитерок, любовно связанный, по всей видимости, дорогою женой, какой-нибудь Васильевной или Николаевной. Однако, несмотря на всю любовь и заботу безвестной жены Михайловича, последующий героический вахтенный принес на одной своей щеке огромный, раздутый флюс, почти скрывавший даже его правый глаз.
Север остолбенел. Передать боевое, можно сказать, дежурство в столь ненадежные руки капитан причальной хаты явно опасался.
Север, конечно, как культурный моряк, ничем не выказал своей тревоги по поводу захворавшего флюсом Михайловича, но какая-то внутренняя жила ответственности за общее дело флота точила Севера и не давала покоя.
– Справишься со службой, Михалыч, при такой, я извиняюсь, морде? – поинтересовался капитан причальной избы после некоторого раздумья, совершаемого под обшагивание помещения.
Михалыч махнул рукой, дескать, эта болячка – ерунда в сравнении с масштабом общего, мирового подъема. Тем более:
– Бог поможет! – сказал он одной стороной лица.
– Это – да, – согласился Север и стал укладывать вещи в походный рюкзак. – Между прочим, – сказал он Михайловичу, – тут на нас Московского корреспондента свалили. Для описания строительства. Будет состоять при помещении. Зовут – Олег, – указал Север на меня. – Так что в случае чего, может, пособит чем.
И тут влетела Чайка. Стремительно, словно бы с воздуха, резво, мгновенно, как и положено птице. Полы ее распахнутого плаща развевались, будто далекие облака над морем.
Я нечаянно сел на перевернутое ведро.
– Вот и я, – объявила она радостно и стала разворачивать какой-то сверток ватмана.
Сверток оказался картиной, выполненной гуашью и грифелем. Картину Чайка быстро прикнопила к стене заранее приготовленными кнопками, предварительно оборвав дебильно назидательные плакаты по технике безопасности, изображавшие лица сумасшедших, сующих руки в оголенные провода или беспечно беседующих под оборвавшимся крановым грузом.
Произведение Чайки являло собой некую космогоническую модель мира, где было все, что только можно себе вообразить: звезды, люди, птицы, рыбы, неведомые животные, цветы в раструбах сплетенных тел и сама Чайка, точь-в-точь такая, какую я видел ее за спиной Анжелы Ивановны, – печальная, Врубелевская. Чайка с надеждой взирала на все окружающее из дальней туманной стороны.
Взлетали изломы морских волн, и в них реяли прозрачные Афродиты. Мир вокруг словно бы рождался заново. Графика же, напротив, жестко и цепко тянула черные щупальцы к хрупкому кресту рождения и нежности мироздания.
Тут шла отчаянная борьба Добра со Злом. Это был крик, рыдание, удар о скалу. Песня свирели. Всплеск. Штиль. Буря и радуга. И тревожный взгляд самой Чайки из купели лилового лотоса.
С одной стороны, это была какая-то «Герника» моря, с другой – умиротворенность Богоматери, подернутая знаком вселенской тоски Чайкиных глаз.
Я уставился в пол и не мог поднять голову, ибо считал, что во всем, происходящем передо мною, виноват только я.
Отчего-то в груди у меня стало нестерпимо жарко, а ладони и ноги загорелись, словно пробитые гвоздями.
Михайлович покоренно долго вглядывался в изображение, мигая маленькими акварельными глазками, а Чайка уже летала по комнате с веником, щебеча и целуясь время от времени с мохнатым «Ёжиком».
Когда Михайлович, наконец, обернулся, оторвался от необычного мира, в который он нечаянно проник, я оторопел. Меня словно парализовало. От огромного, багрового флюса на его щеке не осталось и следа. Лишь по тому месту, где пунцово-синяя опухоль только что надуто оттопыривалась, текла мелкая слеза.
Север же тихо изумился и вышел восвояси молча, даже не дав мне на прощанье никаких напутствий.
Было ясно, что рукой Чайки водил Наблюдатель.
Я сорвался с места и, подхватив легонькое, воздушное, почти невесомое тело Чайки, крепко, благодарно поцеловал ее в губы.
– Прости меня за все, – сказал я.
– Тебе нравится картина? – спросила Чайка, сияя.
– Нравится – не то слово, – прошептал я ей на ухо. – Ты – волшебница. Я люблю тебя. Ты умеешь превращать страдание в радость. А это – великий дар. Я учусь у тебя писать. Ты говоришь мне: стой, Олег. Не держи одной рукой другую. Действительно, зачем? Человеку и так доступно все, и он способен проникать, куда захочет. Посредством любого своего эфирного тела.
– Ты кое-что начинаешь понимать, – улыбнулась Чайка.
– Можно создавать целые миры и жить в них вольно и свободно. Совсем не так, как среди людей.
– Ты не прав, Ветер, – возразила Чайка. – Среди людей можно жить так же вольно и спокойно. Нужно только иногда быть пустотой, чтобы слышать разумный Голос внутри себя и питаться им.
– Ты умеешь? – спросил я и тут же пожалел об этом, потому что в следующее мгновение Чайка осторожно отстранилась от меня и грустно сказала:
– Нет. Еще нет.
Она отошла к окну и стала смотреть на закат. По ее худеньким вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.
Я подошел сзади и обнял Чайку.
– Прости меня, – сказал я. – Просто я слишком долго жил среди грохота, шума, суеты и стал деревянным.
В знак прощения Чайка, не оборачиваясь, пожала мне руку. Так, молча, мы смотрели на догоравшие краски неба.
– Ты слышишь Баха? – спросила Чайка и я, пораженный, чуть отпрянул от нее, потому что в ту минуту действительно слышал Баха.
Михайлович чувствовал себя при нас неуютно. Он, конечно, запутался в происходящем. Положим, Чайку Михайлович знал, но кто такой я, и какие у нас с Чайкой внезапные отношения – он терялся. Он ерзал за столом, перетряхивал ящики, шуршал старыми газетами и, в конце концов, вообще выветрился наружу.
Чайка повернулась ко мне. Лицо ее было сухим.
– Пойдем, – сказала она и взяла меня за руку. – Потанцуем.
– Что? – сказал я.
Она улыбнулась, обозначив, маленькие, темные ямочки на щеках. Я вдруг понял, что дороже ее у меня больше нет никого на свете.
– Скажи, – попросил я, боясь ее темных сиреневых глаз, страшась своего вопроса, на который могло и не быть должного ответа. – Это ты прилетала ко мне в Москву?
Чайка провела пальцами по моим волосам и спокойным бархатным голосом ответила:
– Конечно, я. Разве ты не понял сразу? Вспомни, как мы бродили с тобой по Остоженке, Арбату. А потом забирались в твою маленькую дворницкую комнату и слушали призрачный скрип шагов Андрея Платонова. Твоя комната была напротив его. Что ты так смотришь на меня? Ведь тебе уже известно, стоит лишь очень захотеть найти того, кто тебе нужен… и чем больше это желание, тем больше чувствуешь, что уже рядом, близко. Будь то Москва или другой конец света. Все равно.
– Но зачем же ты тогда исчезла. Улетела?
– Я не улетела. Меня унесло. Никто в этом мире не волен делать только то, что хочет. Можно лишь придерживаться своей дороги. В небе ли, на земле. Всем руководят там, – она указала на потолок. – Думаешь, мне хотелось расстаться с тобой?.. Ведь я очень любила тебя. Но Учитель распорядился по-своему. Он решил проверить, какой ты. А ты сломался. Даже не пробовал искать меня. Он, Учитель, проложил для тебя удобную с виду тропку. Ты пошел по ней и чуть не утонул. Тогда Смотритель вытащил тебя и дунул в спину И вот мы снова вместе. Потому что уже повенчаны Им. Почему ты как будто ничего этого не понимаешь?
– Но ведь я мог совсем утонуть, пропасть в том чертовом болоте! – вскипел я.
– Не мог, Ветер. Просто не мог, – сказала Чайка, уже утомляясь объяснять мне элементарные, как ей казалось, вещи.
– Но почему?!
– О Господи! – взмолилась Чайка. – Не заставляй меня говорить то, что я не могу.
– И все-таки! – стукнул я кулаком по подоконнику.
– Потому что ты – Проводник. Проводник Его энергии. Смотритель наблюдает за тобой.
– Что? – спросил я, чувствуя, что глупею в Чайкиных глазах с каждой минутой.
Она устало вздохнула и снова спросила:
– Мы идем танцевать?
Мы вышли на порог и нос к носу столкнулись с Михайловичем и вчерашними бражниками, воодушевленно направлявшимися в гости к сторожу причала, приобретя в ближайшем магазине винный запас.
Чайка озарила их теплой улыбкой.
– Привет, ребята!
Те дружно загудели в ответ.
– Вот, – показал бутылку один из выпивох. – Михайловича полечить собрались. У него видела, какая физиономия была? Мы рядом живем, старика еще с утра обследовали. А тут вон какой фокус, – человек с бутылкой положил руку на плечо сторожа. – Флюс как ветром смело.
– Ну полечите, – улыбчиво разрешила Чайка. – Только аккуратно. Не то Коля, – кивком указала она на тщедушного, в заплатах, мужика, озаренного изнутри тихим светом восторга от всего окружающего, – опять где-нибудь лицом упадет. Мне его жалко.
– Упаси, Боже, – разом забасили «ребята». – Мы смирно. Потихоньку.
Спустившись к океану, мы с Чайкой вошли в шатер, сотканный из лилово-золотых красок догорающего вечера. Море было мягким и ласковым, как кошка. Едва урча, оно терлось о береговые камни, полизывало песок и чуть раскачивало в черной позолоте воды беспризорные доски, принесенные неведомо откуда.
К вечеру океан жадно дышал хвоей сопок, подмешивая в густой еловый запах дух подводных владений – йода, рыбы, водорослей и затонувшего дерева.
Мы шли по влажному песку, и я старательно смотрел под ноги, чтобы не наступить на мелкого краба, рыбешку или распластанный кисель отдыхавшей от морской деятельности медузы. Всего этого добра тут шевелилось предостаточно.
Было по-летнему, не по времени тепло.
Чайка сняла плащ и перекинула его через руку, оставшись в простом рабочем костюмчике, который для меня казался дороже платья миллионерши, поскольку так ладно и тесно облегал ее стройную фигуру. «Ёжик», живший на подоконнике старой причальной хаты, незримо переселился ко мне в грудь и начал нежно и томительно трудиться, шевеля всеми своими иголками.
Чайка же, кроме того, сняла туфли, так как идти на каблуках по песку, конечно, было неудобно, и стала для меня маленькой босоногой богиней, моей прежней, утерянной было студенческой любовью.
Настоящее имя Чайки – Ольга – я боялся называть, дабы не потревожить ее больной тяжелой памяти, так как, по случаю, знал теперь страшную историю детства Чайки.
Я и в своей памяти хранил один жуткий урок, который жил во мне, как незаживающая, время от времени саднящая рана. На черте четырех ли, пяти лет, – сейчас трудно сказать точно, – отец, аккуратно навещавший меня по субботам после развода с матерью, решил, видимо, совершить некий акт просветительства, некую, может быть, попытку моего приобщения к истории Отечества. Он повел меня в Днепропетровский исторический музей. В этом городе жили наши родственники. По светлым, прохладным залам строго здания я любил потом бродить в одиночестве.
Вокруг музея, проще говоря, на его подворье вырастали прямо из земли привезенные со всех окрестных степей древние скифские изваяния – каменные бабы с обвисшими руками и обвисшими грудями. Видно, у скифов это был символ мудрости и материнства. Сотворенные в незапамятные времена, они тускло и как-то устало смотрели в бесконечность, сразу внушив мне несокрушимый детский страх. Широколицые и плоскогрудые, с размытыми временем глазницами, они были для меня и живыми и неживыми идолами чего-то темного, неведомого и ужасного.
Я стоял перед одной из них, как перед гремучей змеей, не в силах пошевелиться. Мне помнится, я понимал все же, что это всего-навсего куски камня, но человеческий облик творил в моем воображении грозную работу всех тайных сил, которые тогда оживали во снах, внезапных криках и неожиданных ночных рыданиях.
Отцу, однако, моя замороженность показалась забавной и он, – необдуманно, конечно, – подлил керосину в огонь.
– Если дотронешься до статуи, – сообщил он мне будто по секрету, – сам станешь каменным.
Это было новое, в череде моих детских ужасов, открытие. Правда ли? Может, отец просто шутит. Я уже знал, что взрослые иногда шутят тем или иным образом. Но я верил отцу больше, чем кому-либо, хотя он был со мной всегда серьезен, тактичен и педантично суховат, как иной школьный учитель, которого побаиваешься, но свято полагаешься на каждое его слово.
И все-таки любопытство детства не знает границ. Моя рука осторожно потянулась к застывшему в вечности скифскому изваянию для проверки факта.
Я стоял на краю пропасти с вытянутой рукой и после слов отца боялся пошевелиться. Эта моя борьба с самим собой, очевидно, длилась бы довольно долго. Но отец не вытерпел и легонько подтолкнул меня. И случилась молния. Мои пальцы коснулись тела древней скифской бабы. Тела страшилища.
Никогда после я не испытывал ощущения ужаснее того, давнего. Меня словно окунули в кипящее масло, и я обварил себе все, что только можно было обварить. Поэтому по сей день испытываю резкую неприязнь ко всему гранитному, особенно, к гранитным памятникам.
Однако чего стоила эта моя детская трагедия в сравнении с Чайкиной?
Олей назвать ее у меня больше не поворачивался язык.
И так мы брели по пустынному берегу синего океана под разлетевшимися во все стороны малиновыми перьями недвижных облаков.
– Вот это – мой дом, – сообщила Чайка и указала на весь окружающий нас простор.
– Неплохо, – признался я. – Мне нравится.
– Правда?! – обрадовалась Чайка и побежала вперед, размахивая сумочкой точь-в-точь, как когда-то на Тверском бульваре.
Она добежала до покатого валуна, похожего на большой, позеленевший у подножья, гриб и сложила на его макушку и плащ, и сумочку. Затем легко, естественно, как птица, обронившая перо, сбросила на валун костюм и всю остальную одежду, крикнув мне:
– Раздевайся! Будем танцевать!
Я смутился. Со мной ничего подобного не случалось. Воспитан я был не скажу, чтобы аскетично, но довольно строго, в основном, бабушкой, которая всю жизнь жила в суровом времени боевых перемен, даже когда они кончились.
Поэтому я стоял, как пень, перед одеждой Чайки и не мог решиться на что-либо, несмотря на то, что уже был однажды женат, да и с самой Чайкой мы хранили теплую память о наших горячих и нежных ночах в моей маленькой дворницкой комнате. Хотя была ли дворницкая? И Ольга-Чайка. Кто знает?
И вдруг какой-то ребячий восторг подбросил меня, толкнул в спину Я скинул с себя все, что на мне было, и пустился догонять Чайку.
Если бы можно было просмотреть происходящее на берегу на видеопленке, то это выглядело бы примерно так: синие горбатые сопки, застывшие в раздумье по обе стороны зеленого залива, охряно-золотая полоса прибрежного песка и на фоне догорающих углей над горизонтом – две резко очерченные фигуры, два танцующих молодых тела. Думаю, со стороны это было красиво. Но это было красиво не только со стороны. Это было прекрасно для нас самих, потому что в те минуты ничего и никого в мире не существовало.
Мы то кружились в вальсе – тогда я высоко подбрасывал Чайку в воздух, а она, радостно вскрикивая, взмахивала руками, и сиреневые искры вспыхивали в ее глазах; то вдруг она вырывалась и танцевала одна, напевая что-то ласковое, грудное.
Танцевала сначала медленно и плавно, грациозно раскачиваясь, словно цветок под легким ветром. Потом движения ее становились быстрее, но тоньше, изящнее. Свой танец Чайка совершала с закрытыми глазами, как будто возносила древнюю языческую молитву.
Наконец, вихрь всего тела остановил Чайку на самой кромке воды.
Сам я все это время тоже вытворял какие-то непроизвольные телодвижения, и горячее чувство восторга не покидало меня. Но ни одной преступно-жадной мысли, даже тени вожделения не возникало во мне в те мгновения. Был лишь приступ любви, восхищения и боли оттого, что невозможно так ярко, как есть, поместить все видимое в сердце навечно.
Она остановилась на краю моря и протянула к закату ладони с длинными пурпурными перстами. Потом приподнялась на цыпочки и шагнула на воду.
Я перестал танцевать и, кажется, дышать.
Затем Чайка осторожно, как по канату, но легко, уверенно пошла по воде, и точеное тело ее озаряла червонная полоса над океаном.
Мне хотелось что-то крикнуть ей, остановить, что ли, но голос не работал, и ноги мои больше не двигались. Я ощутил какой-то священный озноб и зачарованно замер.
Она шла по воде все дальше и дальше. Я же, заколдованный, все стоял на одном месте и не мог пошевелиться.
Так я проводил Чайку почти до середины залива. Потом зрение потеряло ее из вида, лишь одинокая птица плавно летела на противоположный берег.
Сколько я проторчал на одном месте, сейчас сказать трудно. Вдруг кто-то тронул меня легонько за плечо. Я обернулся. Передо мной, улыбаясь, стояла Чайка. Льняные волосы ее ниспадали на грудь, а лицо горело каким-то новым, неведомым светом. Она прильнула ко мне, и я вернулся на землю.
Мне показалось – это был сон. Но это не было сном.
Чайка молчала, и я слышал, как бьется ее сердце.
Назад мы шли в темную сторону вечера. Я обнял Чайку, так как становилось прохладно. Холодом дышали скалы, песок, море.
Я обнял Чайку еще и потому, что до острой боли в груди любил ее, а мысль о том, что нам придется сейчас расстаться на ночь, жалила, как обгоревшая рана. Мне не хотелось ни о чем расспрашивать Чайку, я лишь отчаянно боялся минуты прощания. Понимал, это глупо: завтра снова увидимся, но ничего не мог с собой поделать.
Вскоре впереди замаячила причальная изба. Печаль моя подкатила к самому горлу. Стала еще гуще.
– Можно я сегодня буду ночевать у твоей двери? – непрошено вырвалось у меня.
Чайка рассмеялась громким, переливчатым смехом.
Боль, словно яд, разлилась по всему моему телу.
– Утром я принесу тебе косточку, – весело пообещала Чайка, и мне подумалось, что как раз перед причалом я умру от тоски.
Совсем уже недалеко от причальной избы, глядевшей в ночной океан яркими желтыми глазами, Чайка остановила меня. Сердце мое прекратило бой, а вместо него механически работало уже что-то другое.
– Я не могу с тобой проститься, – сказал я чужим, шершавым голосом. – Особенно сегодня. Мне так много хочется тебе сказать… спросить… я хочу любить тебя! Как в прошлой жизни. Помнишь?
– Мы не расстанемся, – сказала Чайка. – Мы пойдем ко мне. Я тоже умираю от любви. Тем более ты так надолго исчез. Я все молила и просила Смотрителя послать тебя, вернуть. Но Он испытывал нас. И вот наконец… В Городе нет ни одной церкви, а у меня такое огромное желание постоять перед иконой в тишине свечей Храма. Поэтому Океан и весь мир над ним – единственный мой Храм. Мой Дом. Я птица, а у птиц своя церковь. Когда летала сегодня, то видела Смотрителя и поблагодарила Его крыльями. Он улыбнулся в ответ. Значит, благословил. А потому мы пойдем ко мне. Только вот… – Чайка запнулась.
– Что? – испуганно спросил я и взял Чайку за плечи, так как предыдущие ее слова и обещание быть вместе всю ночь снова запустили в галоп мое сердце. Я ожил и чуть было не крикнул что-то в предощущении нашего с Чайкой единства. Но вдруг какое-то зловеще опасное: «Вот только…»
– Что? – легко встряхнул я Чайку. – Что-то может нам помешать?
Она опустила голову и, превозмогая очевидную внутреннюю тяжесть, с трудом произнесла:
– Моя мать… Понимаешь, она немножко, как бы лучше сказать, не в этом мире. Я тоже довольно часто уношусь из него, но, возвращаясь, понимаю, что происходит вокруг. Моя мама не возвращается. И не понимает. С ней это с тех пор, как я убила отца. Я его застрелила, когда была еще совсем маленькой. Застрелила от страха. От ненависти. Хотя откуда у ребенка может быть ненависть? С тех пор – это мой вечный крест. Отец пил. Я до сих пор помню: весь дом был засыпан осколками и зелеными бутылками, в которые залезали мухи и там умирали от яда. Но кроме того, что отец постоянно и бесконечно пил, он все крушил в доме – стулья, посуду, стекла, а главное, жестоко бил маму Ко всему, пьяный, он водил меня на берег и учил убивать чаек. Другим я его не знала. У него было ружье, из которого он расстреливал птиц. Просто так. Ради забавы. Однажды он в очередной раз сильно избил маму. У меня началось затмение. Плохо помню, как все случилось. Только я сняла с гвоздя его проклятое ружье и выстрелила. Отца похоронили. Мне было шесть лет. С тех пор мать ушла в свой мир. Меня воспитывала тетя, мамина сестра. Если бы не она, не знаю, что бы со мной было. А когда мне исполнилось семнадцать, умерла тетя, и я начала ходить по воде, а потом научилась летать. Пришла взрослость.
Чайка замолчала и снова прильнула ко мне, поскольку во время рассказа я все держал ее за плечи на вытянутых руках, словно она могла снова вырваться и улететь.
– Теперь ты все знаешь. Тебе решать. Видишь, какие у меня родители. Может, после всего ты не захочешь быть со мной. Но я должна была все сказать. Вот откуда выдуманная Карелия и мое внезапное исчезновение. Тогда, в Москве, я боялась тебе признаться. В восемнадцать я влюбилась и хотела выйти замуж, но когда парень узнал мою историю, то перестал встречаться со мной, а вскоре женился на другой девушке. Поэтому мы остановились. Чтобы ты выслушал и решил. Я не должна и не могу обманывать тебя.
Перед моими глазами мир поплыл и превратился в жидкий кисель. Я крепко прижал Чайку к себе.
– Ёжику не говори, – сказал я. – Я все давно знаю. Но не отрекусь от тебя. Никогда.
Чайка благодарно уткнулась носом в мое плечо.
– Я верю, – сказала она тихо. – И верю в предопределение. Я знаю много людей, идущих своим путем, потому что они имеют силу мысли Учителя. Лишь те, кто бросаются из стороны в сторону, ни к чему не приходят. Их влечет на Север, на Юг, на Запад, на Восток, но по дороге из-за новых соблазнов они меняют решения и потому остаются ни с чем. Человека же развитого, умеющего оценить и впитать весь мир, можно сравнить с путешественником, который твердо знает, куда идет. Ничто не силах отклонить его от намеченной цели. Смерть может уничтожить его тело, но его духовная энергия, его энергетический слепок останется сосредоточенным и живущим в этом мире. Я – женщина и хочу любить, родить ребенка, но в то же время меня зовет вода, небо и свобода, которая похожа на спокойный огонь. Я не могу изменить им. Без этого мой мир погаснет и потеряет идею красоты. Сама красота еще ничего по себе не значит, и только человек может оплодотворить ее стремлением к рождению овеществленной идеи красоты. Прости, – засмеялась Чайка. – Начиталась я в своей библиотеке. Мелю, что на язык попадет. Но если люди, – начала говорить она взахлеб, – сознательно лишают себя страстей, любви, желаний, тревог, разочарований и выходят за пределы страданий – то больше не рождаются в этом мире. А если я хочу возвращаться! Хочу рождаться еще сотни, тысячи раз – ведь мир так прекрасен. Другого нет и не будет. Впрочем… – Чайка опустила голову. – Я знаю, что ничего не знаю. Хочу только любить тебя. Любить всегда и везде. Во всякое время. На земле, под землей, в космосе. Где угодно. Пусть это будет эгоизм, сон наяву, чувственные желания. В конце концов, все вокруг – только состояния сознания. Кроме этого существуют морфемы космического сознания, они не имеют форм, конкретного местонахождения в пространстве, но пронизывают всю вселенную. Раз так, значит, и во мне все это есть. Есть все эти формы, которые сейчас направлены только на одно – любить тебя, а стало быть, и весь мир. Каждый человек – божество. Плохой он или хороший. Добро и Зло едины. «Нет ничего ни хорошего, ни плохого; это размышление делает все таковым», – так сказал Шекспир. Я же, будет тебе известно, женское божество – Дакини, покоряющее пространства, открывающее тайны мироздания и вдохновения. А это и есть любовь. Вот и все, мой милый. Тебе же Господь подарил «крылышкующее золотоперо», как говорил Хлебников. Пиши свою книгу без первой и последней страницы. Пусть она будет шумом ветра и рождается на других планетах, растет и обрушивается, как могучее дерево под ураганом, пробирается в заповедные долины и вдруг в самый ошеломительный момент заговаривает с миром всеми своими корнями.
Я стоял, открыв рот, не зная, что сказать.
Чьи-то громкие и твердые шаги оторвали нас друг от друга. Вскоре из густых сумерек выросла перед нами фигура Семена.
– Ага, – обнаружил нас Сеня. – Вот вы где! – И сунул мне новый пакет с селедкой. – Айда, заберем вещи, а то у меня времени в обрез: сегодня ж футбол, – объяснил он свой праздник. – «Динамо» – Киев, «Спартак» – Москва. У меня и посмотрим. Телек не ахти какой, но показывает.
– Спасибо, – поблагодарил я. – Вещи отнесем. А футбол – извини, я к нему равнодушен.
– Понятно, Москва, – сказал Семен и улыбнулся, глядя на Чайку. – Понятно. Что ж, дело молодое. Футбол тут ни причем. – И вдруг взорвался: – Что значит – равнодушен?! Такого не бывает!
Мы вошли в избу, где в клубах дыма восседала вся теплая, лечебная компания. Предводитель прихожан с жаром пытал вахтенного сторожа Михайловича.
– Вот ты мне скажи, – требовал он от старого воина. – Отчего вымерли мамонты?
Михайлович, не имея точных сведений, молчал, лишь удивленно взирал на вопрошателя голубыми туманными глазками. Молчали и остальные, за отсутствием необходимых фактов.
– Нет, вы мне все-таки скажите, – наседал знаток древней истории, так как, похоже, обладал собственной теорией.
– От пыли, – подсказал наклонной головой очарованный Коля.
Голова его, надо сказать, в отличие всего прочего населения росла не вертикально, как у обычных людей, а параллельно плечам. Поэтому лицо он постоянно держал чуть набок и вверх, чтобы видеть окружающих, и чтобы те тоже могли любоваться Колиным восторгом от жизни. Конечно, тут Чайка была права, падать такой головой вниз было крайне опасно. Но Коля, видимо любил бытие во всех его проявлениях и потому отчаянно рисковал, берясь за стакан с вином.
– Вот! – обрадовался историк. – Примерно правильно. Только не от пыли, дорогой ты мой Коля. А от грязи. Ледники тогда течку дали, ну и воображаете, какая кругом грязища пошла! Мамонты и увязли. Как им при своих тушах передвигаться в такой почве?
Под этот нескучный умственный разговор мы с Семеном нагрузились моими вещами и двинулись к выходу. На пороге я поставил чемодан и вернулся к Михайловичу, предупредил его, что, возможно, сегодня не вернусь, а останусь ночевать у Семена, чтобы дежурный знал это и не волновался.
– Валяй, – согласился Михайлович. – Мне-то что… Пограничников провожу и в койку. Если вдруг вернешься, стучи громче: я сплю прочно, как в могиле.
Семен для перевозки моего имущества прикатил личный «Москвич» с оторвавшимся на какой-то зловредной кочке глушителем. Поэтому, стоило нам стронуться с места, как машина начала тарахтеть на весь город не хуже боевого вертолета.
– Это что, – успокоил нас с Чайкой Сеня. – Я однажды двести километров на траве ехал.
– Как так – на траве? – не понял я.
– Обыкновенно, – просто объяснил Семен. – Пробил, представляешь себе, шину, а запаски не было. Что делать? Тогда вместо шины травы в скат напихал. Так и доехал потихоньку. Смекалка. Без нее на транспорте ты – голый пень.
Худо-бедно, грохоча, фыркая и чихая, минут через двадцать мы все-таки добрались до Семенова дома.
Жил Сеня обстоятельно. Квартиру имел персональную, состоявшую из двух комнат и при них все полагающееся: жену – Веру и трех ребятишек, двух девочек – Катю с Наташкой и сына Вовчика, который, не имея никакого стеснения, в отличие от благовоспитанных дочерей, сразу вышел вперед и смело представился: Вовчик. Протянул мне, а затем и Чайке маленькую ладошку.
Мы с Чайкой умиленно застыли в прихожей, но Вовчик, человек лет шести, строго оборвал приступ нашего умиления.
– Что, так и будете стоять тут? – взыскующе спросил он. – А ну, проходите в зал! – И потащил Чайку за руку в комнату.
– Генерал, – сказал Семен. – Чистый вояка. Ты его спроси, кем он хочет быть, и он тебе сразу продиктует – генералом. Одним словом, Вовчик в доме главнокомандующий. Он знаешь, как моих девок воспитывает, хоть они и старше. Что ты! По струночке ходят. Я сам у него в сержантах числюсь. А ты говоришь!
Я не говорил ничего. Только стоял и радовался такой семейной идиллии.
Мы с Семеном стали рассовывать мои вещи по разным углам и антресолям, сооруженным хозяином лично, а в это время главнокомандующий Вовчик уже рьяно наезжал на Чайку всей своей военной техникой: танками, самолетами, кораблями, сопровождая движение машин голосовой имитацией соответствующих моторов.
Потом жена Семена – Вера позвала пить чай, и мы дружно уселись на кухне за стол.
Розовощекие, чернявенькие Катя с Наташкой, похожие на Семена, все хихикали, перешептываясь о чем-то своем, но Вовчик немедленно унял их и вынес последнее предупреждение. Дочери тут же угомонились хихикать и приняли вид благочинный, воспитанный, сделавшись похожими на картинных Венециановских девчушек.
– Сахару берите по три кусочка, – наставительно предупредил командующий. – А то на всех не напасешься. Пирогов – по два, чтоб хватило.
Вдруг Вовчик повел носом и, выпучив глаза, строго выпалил, глядя на сестер.
– Спрашиваю в последний раз: кто пукнул?
Бедные сестры загорелись краской и с ужасом посмотрели друг на друга.
Мы от души посмеялись над маленьким диктатором, а Вовчик невозмутимо продолжал:
– Значит, вы писатель из Москвы? – испытующе спросил меня маленький сын Семена. Видно, отец уже оповестил его, кто я такой.
– Я не то, чтобы просто писатель, – сказал я, решив поиграть с Вовчиком. – Я сочинитель. Понимаешь такое дело?
Генерал озадачился.
– Вот ты же, когда выставляешь свои войска: танки, корабли, самолеты, – представляешь себе действия противника, как они могут напасть на твой флот или артиллерию. Так или нет?
– Ну да, – поморщив лоб, ответил главнокомандующий Вовчик.
– Значит, ты тоже выдумываешь или сочиняешь ход боевых действий. Правильно?
– Правильно, – согласился генерал.
– Стало быть, ты тоже сочинитель вроде меня. Только я все записываю на бумаге, а ты держишь внутри головы.
– Понятно, – определил Вовчик. – Значит, у тебя память дырявая. Потому ты все и записываешь.
– Но-но, – погрозил раскрасневшийся от чая Семен. – Говори да не заговаривайся. Писатель пишет не для себя, а для нас с тобой. Чтобы мы могли прочитать и научиться кое-чему. Или узнать, чего не знаем. А ты сразу – «память дырявая». Соображать надо, с кем говоришь. Это тебе – не Сережка из соседней квартиры. Вот у кого память дырявая, так это, в первую очередь, у тебя. Ты мамке мусор почему не вынес до сих пор?
Вовчик почесал затылок и стал виновато вылезать из-за стола.
– Ладно, уж, сиди, – остановила командующего мать. – Попьешь чаю, тогда…
– Я сам, – сказал Семен. – Темно уже. Пусть ему стыдно будет, вояке. Допивай чай и марш в свою комнату, азбуку учить. Сочинитель.
– Так ему и надо, – в один голос обрадовались картинные сестры. – Командир кислых щей! – Видимо, они тоже натерпелись от Вовчика.
Мы с Чайкой благодарно и тепло распрощались с дружным семейством, и вышли на лестничную клетку.
Внутренние стены Хрущевской пятиэтажки были старательно размалеваны самодеятельными художниками, оставившими для радости созерцания шедевры графики в виде скелетов, черепов, мужских-женских органов и трехглавых змеев с обязательными надписями под ними. Под скелетом: «Ромка, ублюдок, умри»! Под черепом: «Витька, не лезь к Инке»! Под мужским органом: «Видишь, Светка, это твой конец»! И так далее.
В подъезде пахло мочой, въевшимся в стены дымом и гнилью. Все это не могло ускользнуть от зрения Чайки. Она вдруг остановилась и закрыла лицо руками.
– Что с тобой! – испугался я.
Как электрическим током ее ударило бурными рыданиями.
Я не знал, что делать, и стал встряхивать Чайку за худенькие плечи. Но она ничего не могла ответить, лишь конвульсивно вздрагивала всем телом.
– Чайка, Чаечка, – бормотал я. – Что случилось?
Я прижал ее к себе, противно ощущая свое бессилие и, пытаясь успокоить, гладил по голове, как маленькую девочку. Но все было тщетно. Какие-то безысходно горькие слезы горячим потоком лились из Чайкиных глаз, тело билось в мышечной дрожи, а я взбудоражено думал, что, может быть, нужно сбегать к Семену и спросить воды. Однако устраивать там переполох тоже не хотелось. Поэтому я, как мог, все успокаивал Чайку, надеясь, что приступ скоро пройдет. А главное, мне неведома была причина столь бурной реакции на что-то. Но вот на что? Хоть я и догадывался, все же не находил ответа. Мало ли мерзостей пишут в парадных и туалетах.
Наконец, рыдания стали стихать, и Чайка, всхлипывая, тихо попросила:
– Не смотри на меня. Я некрасивая.
Через некоторое время Чайка затихла, отвернулась от меня и начала вытирать лицо платком.
Я молча стоял позади, тяжело переваривая в себе тревогу, боль и сострадание, словно побывал на чьих-то похоронах.
Но вот Чайка повернула печальное лицо и взяла меня под руку: «Пойдем».
Мы спустились по лестнице мимо похабной картинной галереи и вышли наружу, в свежую прохладу вечера. Я боялся о чем-либо спрашивать Чайку, чтобы не обжечь случайно ее неостывшую душу, но мысль о том, в чем же все-таки крылась причина столь неожиданного горя, не давала мне покоя.
– Как ты? – спросил я осторожно.
Она не ответила.
– Прости меня, – не выдержал я. – Что же стряслось? Было так славно: чай, пироги, вышитая скатерть, милые ребятишки…
– Зачем они вырастают? – грустно спросила Чайка, и в этом был ответ на мой посторонний, близорукий вопрос. Я понял, какая трагедия сотрясла ее душу. Я понял в прозрении, что там, где обычные люди плещутся, как рыбы, в привычной воде, Чайка видит глубинный смысл бытия.
«Зачем они вырастают? Дети».
Вот отчего все вспыхнуло в ней буйным, опаляющим пожаром. Она перелетала зрением через время, и могла в капле почуять весь океан. И содрогнуться от его могучей, неотвратимой силы.
– Что поделаешь, – бескровно произнес я. – Так устроена жизнь. Хотим мы того или нет. Все имеет начало и конец. А между ними – свое развитие. Прекрасно детство и, видимо, нет ничего прекраснее его. Но прекрасна и юность со всем ее идиотским максимализмом, ушибами, ранами и новым рождением. Прекрасна зрелость, так как это пора неудержимого творчества. И даже старость, несмотря на хвори и увядание, прекрасна своей мудростью и полным согласием с природой. Я, конечно, говорю прописные истины, но…
– Ты прав, Олег, – вздохнула Чайка. – Мне тепло с тобой. Ты похож на доброго учителя, который говорит: «Смотрите, дети, вот это буква А. А вот совсем другая буква – буква Б». Не подозревая, что в Б уже есть А. Частичка А. Когда же мы произносим Я, то больше, чем в другой букве, слышим А. Потому что круг замыкается. Ребятишки Семена с Верой – это А. Широкое, теплое, напевное, самостоятельное. Это нежные, зеленые побеги. Но я вдруг увидела в них взрослые, сучковатые растения, совсем не похожие на первые ростки. И мне стало больно. Зеркало не может сказать: это хорошо, а это дурно. Оно просто наблюдает и отражает, никого не осуждая, не виня и не хваля. А я не могу стать зеркалом. Мне мешает ум. Он возбуждает чувства. Чувства зажигают эмоции. Я плачу или смеюсь, рыдаю или кричу от счастья. Я не могу подавить их. Мои эмоции слишком бурные. Иногда – неистово бурные. С того момента, когда я нажала на курок, и отец упал замертво. Порой какие-то события жизни, самые, казалось бы, незначительные подбрасывают меня и швыряют о скалы. И я ломаю крылья. Это очень больно. Честное слово. Не сердись на меня. Я сама впадаю в панический ужас оттого, что кто-то плачет. Просто не знаю, как быть. Но если, случается, плачу я, то не могу остановиться: у меня очень нервная система.
Город уже погрузился в ночь по самую макушку Сопки и океан пропали в сумраке. Лишь дух океана был ощутим и цепко держался за что-то в окружающем воздухе. Этим духом насыщались деревья, спящие птицы, а открытые форточки окон вдыхали его в людские жилища.
Мы шли не спеша и надолго замолчали. Я с горечью подумал, что ничего у нас сегодня с Чайкой не выйдет. Не получится ни жаркой любви, ни счастья, ни обожания. Ее крылья были надломлены, и Бог знает, сколько надлежало Чайке терпеть свою боль.
Под светом тусклых фонарей мы остановились на перекрестке. Вся радостная плоть жизни, предощущение чего-то большого, значительного, запредельно жаркого неожиданно треснуло, надорвалось и с этим, казалось, ничего нельзя было поделать.
– Что ж, – сказал я, – давай прощаться. – И тоска ядовито ужалила меня. – Эту ночь Наблюдатель, как видно, приберег для следующего раза.
– Нет, – порывисто возразила Чайка. – Ты нужен мне сегодня. Вон, посмотри, на дереве сидят толстые вороны, но мы не можем всю жизнь стоять возле них. Рано или поздно пройдем мимо. Мы плывем по течению. Иногда цепляемся за что-то, за какие-то скользкие коряги, но это не значит, что нужно тут же выскакивать на берег и сидеть, цепенея от ужаса, пока не пройдет шок. Если бы я была одна, возможно, мне захотелось бы так и сделать. К счастью, ты рядом. Я в твоем теплом поле. Поэтому мои крылья заживают гораздо быстрее. Так лечил Гиппократ. Поверь, я уже не чувствую боли. Остался лишь горьковатый осадок. Как пепел. Пока мы дойдем, надеюсь, рассеется и горечь. Все проходит. Ты прав. И возвращается. И снова проходит. Сейчас ты мне нужен. Так распорядился Учитель. Я хочу лежать рядом, гладить твое тело, прикасаться к нему губами. Тогда я забуду все боли сразу.
Я обнял Чайку и чуть приподнял ее легкое птичье тело.
– Я люблю тебя, – сказал я с молитвенным ощущением того, что сейчас говорю эти слова искренне и чисто. – Просто обмираю от любви. Так, наверное, цветочный луг обмирает в предчувствии грозы.
– Напиши об этом, – попросила Чайка. – Знаешь, почему? Потому что я чувствую то же самое. Как перед полетом или прогулкой по воде. Представь, за две-три минуты ты пересекаешь огромное пространство. Под тобой бушует океан, поют горы, урчат реки. Ты слышишь все звуки мира. Это нельзя передать словами: они бледнеют в сравнении с тем, что происходит на самом деле. Но ты все равно напиши. Ты обязан найти нужную речь и нужную мелодию.
– Попробую, – сказал я и опустил Чайку на землю. – Скажи, почему ты иногда называешь меня Ветром?
– Потому что, когда женщина находит своего мужчину, он становится для нее ветром, а она обретает крылья. Он становится для нее рассветом и росою, которая питает ее листья.
Я улыбнулся.
– Еще немного и мы начнем говорить стихами.
Между нами провисла какая-то чуткая, нежная тишина.
– Пойдем, – позвала Чайка и взяла меня под руку. – Знаешь, я часто ловлю себя на том, что гораздо больше понимаю птиц, собак, кошек, медведей, с которыми встречалась в тайге. Я понимаю деревья, цветы, траву. Иногда мне кажется, я слышу, чего они хотят, о чем думают. Я вижу как рыбы, медузы, крабы смотрят на меня, беседую с ними и нахожу общий язык. С людьми сложнее. В лучшем случае, мы делаем вид, что понимаем друг друга. Ты, Ветер, исключение. Поэтому я люблю тебя. Но мне пока неизвестно, чем ты живешь, о чем мечтаешь, о чем сейчас пишешь. Мне хочется все о тебе знать.
– Ты охотишься по ночам? – неожиданно спросил я.
Чайка оторопело остановилась.
– Что?..
– Вот видишь, – сказал я, – а говоришь, что понимаешь меня.
Чайка растерялась.
– Да, но при чем тут? Какая охота?
– При том, что ты вовсе не Чайка. Ты мудрая-премудрая сова. Иногда, правда, ты бываешь растрепанным воробушком. Или воробушкой. Как сегодня. Полчаса назад.
– Господи, – облегченно вздохнула Чайка. – Как ты меня напугал. Я такая дуреха: все воспринимаю впрямую. Мне подумалось, не принял ли ты меня за колдунью или шишимору.
– Конечно, принял, – рассмеялся я. – Ты самая лучшая шишимора на свете.
– Ладно, – согласилась Чайка. – Пойдем скорее. Как бы моя мама не натворила чего-нибудь без меня. Она непредсказуема. С ней может случиться, что угодно.
Мы ускорили шаг. По улицам Города стал носиться злобный, пронзительный ветер, завывавший в подворотнях, словно в трубах. Я обнял Чайку для ее тепла, и вскоре мы добрались до нужного дома.
Это была облезлая трехэтажка с отвалившимися от стен кусками белой штукатурки, на месте которых зияли черные дыры. Дом навевал тоску и думы о первых поселенцах столицы горя и страданий. Следы разрухи и неприютности бросались в глаза даже ночью, слабо озаренные тусклым светом подслеповатых фонарей.
– Вот здесь мое гнездо, – с горечью сказала Чайка, когда мы поднимались на второй этаж. – Только прошу тебя: ничему не удивляйся и не придавай значения. Делай вид, что все нормально. Что все так и должно быть, как есть.
Мы прошли длинным и душным, источающим тошнотворные запахи, коридором с общей, семей на пять, кухней и уперлись в деревянную, цвета жухлой травы, дверь.
Чайка, чуть помедлив, словно на что-то собиралась, негромко постучала. С внутренней стороны раздались шаркающие шаги. На пороге появилась косматая, неряшливая женщина в тапках на босу ногу, в неправильно застегнутом, запачканном пищей, халате, отчего одна пола его была выше, другая ниже. От нее исходил запах аммиака, смешанный с запахом всех бродячих псов Желтого Города. Она смотрела на меня, не мигая, розовыми подслеповатыми глазами. В руках у нее была свечка, хотя в комнате горел свет.
– Это мой друг, – объяснила меня Чайка. – Он прилетел из Москвы, и некоторое время поживет у нас.
Мать придирчиво, как мне показалось, оглядела мою личность с ног до головы острыми, нервными глазами, потом взяла пуговицу на моей куртке, давно державшуюся, откровенно говоря, на честном слове, и без труда оторвала ее прочь, выговорив дочери хриплым гортанным голосом:
– На вот, пришей. Совсем не смотришь за мужем. В кого ты такая уродилась, черт тебя знает. – И пошаркала в свою дальнюю комнату. Но перед дверью обернулась: – А ты проходи, Витя. Чего стоишь. Я селедки нажарила. Поешь, Витя. Ольга, она не соображает ничего. Одним чаем живет. А ты, Витя, мужчина. Тебе питаться нужно. Устал, небось, землю ковырять?
– Идите спать, мама. Мы сами разберемся, – терпеливо и мягко сказала Чайка.
– Ну-ну, – посомневалась косматая мама и вдруг улыбнулась, обнаружив редкие остатки зубов: – Только разве ты разберешься?
Наконец, дверь за матерью закрылась. Чайка вздохнула, и я понял, как тяжела и безрадостна была ее жизнь. Как, должно, неприютно, тоскливо и безысходно чувствует она себя дома, будучи совсем одинокой.
Ощутимая тяжесть легла мне на плечи. Я снова обнял Чайку, подумав, что, возможно, случившаяся с ней трагедия, гнетущее противоречие с семьёй взамен подарило ей крылья и особо чуткую ко всему окружающему душу.
– Люби меня, – сказала Чайка. – Так хочется, чтобы кто-то тебя любил. Одно время, я была еще девочкой, во мне жила по-женски теплая, но больная зависть к Деве Марии. Я мечтала зачать от святого Духа. Теперь понимаю, это шевелилось ожидание тебя. Если ты будешь любить меня, я рожу тебе дочку, Веточку.
– Почему Веточку? Какую Веточку? – испугался я.
Чайка засмеялась.
– Это имя такое – Вета. Веточка. Разве ты не знал?
Я облегченно вздохнул.
– Веточка. А что? Красиво. С маленькими почками на груди. Как у тебя.
– Да, – улыбнулась Чайка. – Ты хочешь?
– Конечно. Я буду любить ее как тебя. А может, и больше. Что бы ни случилось.
– Что может случиться? – в никуда спросила Чайка. – Разве разлюбишь? Или понравится другая. Ты же ветер. Ты гуляешь на просторе и волнуешь сине море.
«Ёжик» снова пробрался в меня и толкался внутри горячим носом.
Чайка зажгла свечи и погасила свет. И вдруг на одной из стен туманно и тонко, словно в дымке, появился ее автопортрет. Тело было полуобнажено, в волосах запутались цветы одуванчиков. Тут она была той нежной семнадцатилетней Афродитой, которую я видел на берегу океана. Легкий розовый цвет красил ее плечи и грудь. На портрете Чайка была прекрасной юницей. Здесь она казалась вечной.
«Вышла из мрака с перстами пурпурными, Эос», – это Гомер сказал о ней, подумалось мне. Вот почему я не заметил портрета при свете дурацкой казенной лампы. Конечно, Дакини должна была выйти из мрака. И вышла. Чтобы ослепить меня. Я не мог оторваться от портрета. Но сама Чайка почему-то обиделась.
– Раздевайся и ложись. Ты даже не взглянул на меня, когда я сбрасывала одежду.
Чайка уже лежала под одеялом, разметав по подушке облитые ярким янтарем свечей шелковистые волосы.
Подобострастно и неловко я присел на край кровати, только и сумев вымолвить: «Ах, Чайка моя, Чайка»!
– В кармане твоего пиджака есть фотография, – вдруг сказала она. – Дай мне ее.
Нет нужды говорить, я вздрогнул в очередной раз, потому что действительно – рядом с костяным путником в кармане забыто лежала моя армейская фотография, врученная напоследок бывшей женой в аэропорту перед отлетом в Желтый Город.
Я достал снимок и протянул Чайке, не спрашивая ни о чем, так как начинал понемногу привыкать к ее причудам и тайному зрению.
Чайка слегка приподнялась, оголив худенькие плечи, вертикально перехваченные тонкими кружевными полосками ночной рубахи, внимательно всмотрелась в карточку. Затем встала в рост, бросив на стену большую, громоздкую тень, и сшагнула на пол. Быстрым движением взяла спички, которыми зажигала свечи, и воспламенила край снимка.
Фотография сначала медленно, а затем мгновенно и целиком вспыхнула в алых пальцах Чайки. Она подбежала к форточке и выбросила листочек пламени в воздух.
Я безмолвно наблюдал за происходящим, понимая, что за всеми действиями Чайки кроется особый смысл.
– Она заговоренная, – объяснила свой поступок Чайка и, видя, что до меня не совсем доходят ее слова, добавила: – Твоя бывшая жена при помощи кого-то закляла фотографию. С этим заклятием она верила, что рано или поздно ты к ней вернешься. А я не хочу тебя отдавать, Ветер. Ты – единственный, кем и для кого я могу жить. Считай меня эгоисткой, колдуньей, вздорной сумасбродкой, но я не хочу тебя отдавать. Не хочу!
Чайка подошла и обвила мою шею руками.
– Разве только ты сам скажешь мне, что уходишь. Я не стану тебя осуждать: ты – ветер и сам не знаешь, где будешь завтра. Куда пошлет тебя Наблюдатель. Просто тогда я тоже улечу куда-нибудь. Навсегда.
– Эта фотография несла бы тебе только беды и неудачи, с которых, кстати, и началось твое путешествие. Вспомни! Пир с пограничниками, а потом потеря всего. Карточка была заговорена на полный провал, крах и крушение устремлений. Твоя слепая жена не учла только, что на пути может появиться кто-то зрячий. В остальном, ею все было задумано верно. Вместо белого коня ты вернулся бы в Москву на старой кляче. Разбитый, нищий и больной. И вот тут бы она тебя обогрела и снова, бедненького, поставила на ноги. Тогда бы ты уже от нее никуда не делся. А может, просто потешилась бы над твоей горемычной судьбой. Так что запомни, на свете есть силы, способные управлять даже явлениями природы, в частности, такими, как ветер. Теперь, надеюсь, тебе понятно, что твоя супруга не зря приезжала на аэродром, чтобы проводить в дальнюю дорогу. Сейчас ты в безопасности, и дальше все у тебя будет хорошо, милый. Поверь мне. Чайка знает, о чем кричит.
– Честно говоря, – сказал я, пораженный, – мне иногда становится с тобой страшновато. Тебе все известно: что было, что есть и будет.
– Я не могу знать все. Особенно то, что касается нас с тобой. Иначе жизнь потеряла бы смысл. В этом и заключается мудрость Смотрителя. Но теперь, мне кажется, будет все хорошо. Просто Учитель открывает иной раз для меня тайную дверь в совсем другой мир, в котором обзор гораздо больше. Тогда я замечаю то, чего не видят другие. Мне думается, это связано с моим страшным детством, унылой, одинокой юностью, с огромным железобетонным крестом, который я тащила на себе всю жизнь. Поэтому, я думаю, Наблюдатель и взялся опекать меня. Я постоянно слышу Его присутствие. Учитель движет моими мыслями, шагами, крыльями. Вот почему, ступая по воде, я не проваливаюсь, а летая, не разбиваюсь о скалы. Знаешь, я даже чувствую – Он благословляет нашу близость. И уже готовит чистую Душу для будущей дочки. Или сына.
Мы помолчали, обнявшись, ощущая приближение чего-то таинственного и прекрасного.
Свечи тихо и призрачно освещали снизу живой портрет Чайки, и мне показалось, что она вот-вот сойдет с него.
– Если Он подарит нам, – сказала задумчиво Чайка (она теперь сидела в ночной рубахе среди застывших волн одеяла, как лилия в белом пруду). – Если Смотритель…
– Он обязательно… – сказал я. – Он не может не подар…
– Иди ко мне, – сказала она.
Я подошел и положил руки на плечи Чайки, на худенькие костяшки, на которых она всю жизнь несла жуткую, тяжеленую ношу.
…И настала ночь. Долгожданная, крылатая ночь. Она тепло и нежно приняла в свои объятия, радушно впустила к себе, в ласковую темень, зыбко освещаемую желтым заоконным фонарем.
Я успел услышать лишь дробный бег будильника по столу. Дальше все звуки исчезли, затонули в шуме нашего полета.
Широкая радость покаяния тронула меня своею веткой. Словно легкий бриз дальних дрожащих струн прокатился по мне.
Мы с Чайкой играли друг на друге, будто на невидимых чутких инструментах, вздрагивая от неожиданных созвучий, и вслушивались в них, как в новоприобретения. Прогибаясь и постанывая от восторга.
Нас плавно несло по долине, и мы трогали все растения и цветы, попадавшиеся на пути.
Я нашел губами набухшие почки грудей Чайки, не переставая при этом плыть пальцами по шелковой коже, угадывая округлый живот и упругие бедра.
Я проваливался в мягкую траву ее душистых волос и, выныривая, нырял снова, исступленно повторяя одни единственные, заполнявшие всю мою суть слова: «Я люблю тебя»!
И снова припадал к груди Чайки.
А рука уже нашла чуть жестковатую, курчавую травку ее лобка, ее маленького вселенского треугольничка, и Чайка содрогнулась с кошачьим извивом и счастливыми судорогами:
– Боже! Как хорошо! Неужели так будет всегда?
Я поцеловал кончик ее уха.
– Теперь так будет всегда. До самых березок.
– Растяни эту прелюдию, чтобы я в ней растворилась без остатка, – попросила Чайка.
Растянуть прелюдию, сознаюсь, было нелегко: я слышал, как уже кипит и вздрагивает во мне кровь, ощущал, как дрожат руки, и что-то натужно рвется во внешний мир. Но пообещал.
И тогда Чайка, не спрашивая, влекомая лишь порывом желаний, сама начала целовать меня: лицо, шею, грудь и ниже… пока ее маленькие, сухие ладони крепко не обняли мой орган, мой изнывающий, жесткий ствол.
Я почувствовал осторожные, обжигающие прикосновения Чайкиных губ, ласковое движение языка и острый, но тоже осторожный обхват зубов.
Мне показалось, я умираю. Или уже умер. Во всяком случае, все, что происходило, осуществлялось в некоем другом мире, другом измерении, под властью иных сил, не связанных с сознанием. И только подсознание тихонько хихикало где-то внутри. Но всему этому не было названия. Да и существует ли оно вообще?
Всепроникающее божество – Дакини, которое изобрели и о котором знали лишь древние индусы – властвовало над нами во всю свою силу.
Наигравшись, и достигнув какого-то своего предела, Чайка, наконец, горячо выдохнула:
– Иди ко мне!
Я вошел в нее со всей страстью истомленной плоти. Неистово, жадно, безумно, то взлетая, то проваливаясь в бездну. Это был шторм, в котором меня бросало из жизни в смерть, и в новое рождение. Я перешагивал в другой мир и проваливался в вечный полет. И снова возвращался.
Когда же моя раскаленная лава низверглась в Чайку, она горько и отчаянно заплакала.
– Что ты? Что с тобой? – испугался я.
– Я не могу! – исступленно рыдала Чайка и горячие слезы падали мне на плечо. – У меня не получается. Я не кончаю. Как только подступает то, что испытал сейчас ты, и что, естественно, должна испытывать каждая женщина (так я думаю), перед моими глазами вырастает отец с ружьем в руке. Такой, каким он был, когда стрелял по чайкам. Понимаешь?
Я содрогнулся, но все понял. Я понял, что в подвалах разума Чайки с малых лет стоял, стоит и еще, возможно, долго будет стоять человек с карабином. Это он одним пьяным выстрелом пересек ее нервную систему. Потому-то Чайка и не достигала того, чего должна была достичь. В ней жил палач, приговоривший ее к отрицанию мужчины. Не зря Чайка хотела дочку, а не сына. Я осознал, что Наблюдатель не случайно свел нас и сделал так, чтобы я все понял. Мне нужно было спасать Чайку. Я любил ее и не мог предать, бросить, отвернуться. Нужно было увести Чайку еще дальше, в долину, чтобы она позабыла обо всем, и ее распятое тело исчезло из вида.
Успокоив Чайку поцелуями, я начал все сначала. Я решил довести ее ласками до того состояния, когда Чайка забылась бы полностью, а ее желание, ее неутоленная жажда сорвала пудовый замок, и жизнь хлынула бы в нее, как в открытые шлюзы.
Я целовал ее волосы, целовал, едва касаясь губами, шею, грудь, живот, спину, руки. И начинал все заново, шепча о своей любви. Затем все повторялось по обратному кругу. Наконец, под моими поцелуями Чайка снова заплакала. Но это были слезы упоения и счастья. Она позвала меня к себе, но теперь я не спешил. Я снова целовал ее трепетно и нежно. Дышал Чайкой, как морским ветром, как синим воздухом над океаном. Я упивался ею, словно редким цветком. Нашим домом был Дом в океане.
И настал момент, когда Чайка закричала, чтобы я вошел к ней. Я вошел и был тем, кем был от рождения – огнем. И Чайка достигла.
Она крепко обняла меня и прошептала: «Теперь у меня есть знание. Я вся распахнута».
Так, обнявшись, мы уснули до утра, забыв про былые горести и печали.
Утром я проводил Чайку до библиотеки, где она работала.
Мы вошли в прохладное помещение с устоявшейся тишиной и плотным запахом книг. Ровные, почти до потолка, стеллажи строгими рядами стояли позади служебного стола – рабочего места библиотекаря, то есть непосредственно Чайки. Перед столом, как положено, тянулся от стены к стене барьер мореного дерева с небольшим проходом внизу для персонала.
В то утро персонал состоял из двух человек: седовласой педантичной старушки в очках, в темно-синем платье с белым воротничком, – видно, заведующей библиотеки и, собственно, Чайки, надевшей для соответствия должности рабочий синий халат, который придавал ее виду особый шарм. Так, во всяком случае, мне казалось. Тем более что под этим строгим халатом ощутимо угадывалось во всей своей наготе прекрасное тело Чайки, еще час назад сводившее меня с ума.
Интеллигентная старушка учтиво поинтересовалась, не хочу ли я записаться, и какого рода литература меня интересует. С таким же учтивым наклоном головы я ответил, что, разумеется, первым же неотложным делом по прибытии в Город была для меня запись в библиотеку. Что же касается рода литературы, я сказал, что меня по большей части интересуют книги о животных, путешествиях и любовно-приключенческие романы, предпочтительно, отечественных авторов. Например, Тургенева, Толстого и Достоевского.
Старушка, не отпуская вежливой улыбки со своего педантичного лица, покрытого сеткой мелких морщин, одобрила мой выбор, поправив меня лишь в части того, что у названных мною авторов произведения более философические, нежели просто любовно-приключенческие.
– Это ничего, – сказал я. – Философия тоже греет мне душу, начиная от стоиков до самых последних мистиков.
– Ну что ж, – согласилась заведующая, слегка задумавшись и уронив на мгновение благочинную улыбку – Я полагаю, у нас вы найдете для себя все необходимое. А поможет вам Олечка – наша сотрудница, – указала она на Чайку и скрылась в своем кабинете.
Я важно протянул Чайке руку.
– Тогда давайте знакомиться. Владлен Постепенский. Прошу любить и жаловать.
Чайка закатилась звонким рассыпчатым смехом, так что начальственная бабушка высунулась, недоумевая, из своего кабинета.
В это же утро на вахту в причальной избе снова заступил Север. Он встретил меня в тельняшке, морском картузе, с веником и совком, полным рыжих окурков.
– Наблюдаешь, как палубу загадили, сволочи, – добродушно пожаловался смотритель бухты. – Вот и пускай их, паразитов.
– Наблюдаю, – посмеялся я. – А что сделаешь, такая публика.
– Да, – вздохнул Север. – Одно слово – сухопутка.
В сей же день я тщательно допросил начальника строительных работ Сысоева Игоря Сергеевича, и он, потея и вытирая лоб платком, дал, как мне показалось, сбивчивые показания относительно всех отрицательных и положительных сторон производственной деятельности коллектива на означенном производственном участке. Но чего-то он явно не договаривал, мой прораб, и это меня настораживало. Однако я подробно зафиксировал в блокноте откровения Игоря Сергеевича, затем вывел его наружу, непосредственно на объект, и сфотографировал на фоне строящегося причала с захватом океана.
С выпученной воробьиной грудью, вскинутой головой, тронутым сединою хохолком Сысоев имел вид величественный, державный и чем-то здорово смахивал на Суворова. На второй снимок поместилась его бригада вместе с начальником старой пристани, бывшим морским волком – Севером.
Затем я вернулся в причальную избу, присел к окну и погрузился в долгое созерцание моря. Передо мной была Вечность, чей голос звучит и в тишине, и в громе, и в шуме дождя.
Я сидел долго, но вдруг сквозь вечность тишины и тихого шарканья веника Севера Ивановича пробился хрипловатый голос прораба.
– Диспозиция, значит, такая, – решительно сообщил командующий текущим строительством и выложил передо мною на подоконник чертежи, сметы и проекты будущих построек. – Чего-то я сразу постеснялся, – признался Игорь Сергеевич. – Но должен вот что сказать. По-моему, Геннадиевич, они тут затевают какое-то темное дело. Поверь мне. Не первый год сапоги об стройки рву.
– Темное, говоришь, – сказал я и взял в руки красочные проекты, где на суше, вокруг самой пристани, значились: административное здание, экстравагантный ресторан, бассейн, финская баня, казино, какие-то ангары и прочие сомнительные объекты, ничем и никак не названные. Сам же длиннющий причал представлял собою странное изваяние, напоминавшее школьный пенал, в боковых створках которого спокойно могли разместиться и складские помещения неизвестно для чего, и солидный бар, и даже просторные гаражи.
– Ты понимаешь, наше дело, конечно, какое, мать их, – выразился командарм, – мы уже давно перешли на «ты» и на простой рабочий язык. – Есть проект, гроши, план, тогда чего: клади да ложь. И вся песня. Кстати, сваи еще в прошлом годе заколотили, ну и перекрытия, понятно, площадки на них подъездные кинули. Все, как предписано. Только для чего все это? Не пойму я, честно говоря. Монте Карла какая-то. Казино, главное. Нужно оно простому рыбаку? Чего-то тут не то, Геннадиевич. Да и деньги на все, какие брошены. С ума сойти. Помнишь, бонзов пузатых, которые тут по берегу гуляли? Вот, может, они для каких-то своих интересов затеяли всю эту дребедень. Это как раз очень может статься по нашим временам. Я лично так догадываюсь: гаражи – под японские машины, склады – для рыбы, икры, крабов. А может, здесь и золотишком пахнет, наркотиками. Словом, дело темное, Геннадиевич. Я чую. Так что ты московскими мозгами прикинь, что к чему. Проверить все нужно, а может, и обратиться куда следовает.
– Ладно, Сергеевич, – встревожился я. – Ты пока не суетись. Держи язык за зубами. И ни с кем своими домыслами не делись, упаси тебя Бог. Дело, похоже, тут действительно пахнет керосином. Ты бдительный человек и честный. Но не суйся пока, куда не нужно. Игра, может быть, очень опасная. Береги себя. Валяй Ваньку, «клади и ложь». Я постараюсь все проверить. И запомни: разговора у нас с тобой не было. Мне придется на время исчезнуть и придумать что-нибудь, если все действительно так, как ты говоришь. Суда к причалу уже подходят?
– Подходят, разгружают чегой-то. Прямо в нижние помещения. Только ж у них охрана. Близко не подберешься. Перегружают с борта, сам понимаешь, на борт. На другие катера, на машины, и – поминай, как звали.
– Ну вот что, Сергеевич, – снова предупредил я. – Ходи могилой. Строй ресторан, баню. Обо мне слыхом не слыхивал. Ну, мол, был какой-то прохиндей, говорил, что писатель. Да сгинул, черт его знает, куда. Бомж, скорее всего. Переночевать-то надо где-то, вот и наплел форсу с три короба. А русский мужик, он ведь проще репы: выпей да ложись. И вся песня. Да и какой он писатель! Бомж, и все тут. Его и не видел больше никто потом. С тобой, Игорь Сергеевич, я свяжусь, когда нужно будет. Понял меня? – Командарм кивнул. – А то нас совместно быстро раскусят и подвесят, знаешь, небось, за что.
– Знаю, – пригорюнился прораб. – Кстати, завтра здесь будет Главный инженер. И, между прочим, чуть не забыл сказать: во внутренних помещениях причала трудятся наемные бомжи, безработные и прочие бесцельные люди. Во-первых, дешевая рабсила, а во-вторых, им, бомжам, наплевать, кто там и чего замышляет. С ними заключают официальные договора на определенный срок. Вроде бы за хорошие деньги. Они и живут там все это время. В Город не выходят. Но куда этот народ девается по истечении срока – никто не знает. Наших работяг туда не пускают. Кумекаешь, как хитро задумано?
– Это интересно, – сказал я, почуяв какой-то охотничий азарт. – Очень интересно.
Быстро сфотографировал документы и, нахлобучив фуражку на глаза, вышел из избы.
Север колол во дворе дрова, и я рассказал начальнику моря всю историю: ему я мог доверять, к тому же предупредил, как и Игоря Сергеевича, чтобы он вместе со своими постояльцами помалкивал, а если что – меня видел всего лишь однажды. И то – с пьяных глаз. Друзей своих разгони на время к чертовой матери под любым предлогом. Чтобы и духа их не было. Понял меня?
– Понял! – кивнул Север. – Я в тебя верю. Ты наш, морской человек. У тебя, случаем, из родичей никто в моряках не был?
– Дело не в родичах сейчас, Север Иванович. Ты мне скажи, есть у тебя в лесу укромное местечко, где бы я мог пожить некоторое время. Ну и ружьишко не помешало бы. Дело, видишь, серьезное.
– Есть, – шепотом сообщил Север. – Но сведу я тебя туда завтра, после смены. Ружье имеется. Карабин. Штука надежная. Сам знаешь. Ну и харчишек кое-каких соберу на первое время. Ждать меня будешь утром, в десять. У Лысой сопки. Ховайся за камнями. Если все нормально, я стану свистеть про Черное море. Известна тебе такая мелодия?
– Слышал, – сказал я и похлопал Севера по плечу. – Спасибо, капитан.
После информации прораба, в которой я не сомневался, мне действительно нужно было действовать. И чем скорее, тем лучше. Но с чего начать, я пока не мог взять в толк. Подкатиться к Главному инженеру было рискованно: он сам мог числиться членом банды. Да и документы, надо думать, у него все были в порядке. Таким образом кроме переполоха, усиленных мер предосторожности, а вполне возможно, и гибели прораба, – иначе от кого бы я получил информацию! – я ничего бы не добился. Кроме того, за спиной Главного инженера наверняка стояли мафиози повыше рангом. Не для себя же Главный строил казино, сауну, бассейн, ресторан с девочками и мордатыми охранниками.
– Думай, – сказал я себе. – Думай и ищи тех, кто реально мог бы разгромить все это змеиное логово.
У меня словно бы начался период большой спячки, в которой, однако, мысли не гасли, а напротив – пылали, как факелы. Пока что я имел два надежных заслона, две базы поддержки. Это – Валентин в Москве и те пограничники, с которыми я подружился в гостинице, и которые обещали любую помощь. Существовала еще надежда на прокурора. Но Бог его знает, кто был этот прокурор, и кто за ним стоял. Кому он непосредственно подчиняется, прокурор. И все-таки я решил пока не торопиться. Иначе всех можно было спугнуть, а Игоря Сергеевича просто потерять. А с ним – и Севера Ивановича. Да и себя, впрочем, тоже. Но самое главное, все бы осталось на своих местах.
Например, документы. Откуда я мог что-либо знать о них, получить подробную информацию? Понятно, сразу высвечивался прораб, Игорь Сергеевич. За ним – Север Иванович, какие-то прихожане. Словом, вся цепочка.
Впрочем, были громкие сообщения в прессе о чудесном преображении Города. О строительстве, например, культурно-развлекательного и спортивного комплекса с одобрения и поддержки самого мэра – Владлена Георгиевича Величко. И даже – губернатора области. Ну, и прочая чепуха. Можно было, конечно, сыграть и на этом. Но вся игра с информацией, вполне очевидно, держалась на зыбком песке.
Перед закрытием библиотеки я зашел к Чайке, однако вид мой не вызвал в ней ни радости, ни счастья.
– Что-то случилось?
Пришлось и для Чайки распахнуть всю историю на полную катушку.
– Господи! – воскликнула она. – Я так и знала. Понимаешь, я все знала. Только не придавала этому значения. Когда летала над пирсом, думала, зачем это они в торце причала сделали для катеров такой треугольный въезд, чуть ли не на четверть судна, въезд, отороченный резиновыми шинами. Теперь понимаю, что на боковинах подходящего транспорта имеются выкидные двери-трапы, по которым можно быстро разгрузить все необходимое внутрь причала. Но я боюсь, Ветер. Я теперь боюсь всего, что касается нас с тобой.
Я погладил ее по голове.
– Птичка моя дорогая. Не нужно в жизни ничего бояться, если знаешь, что вынимаешь, – пусть даже голыми руками, – добро из огня. Пойдем к Семену. Мне требуется проявить пленку и сделать фотографии официальных документов строительства. А ты сегодня с высоты полета снимешь камерой ночного видения все секретное, что сочтешь нужным. Рабочих, грузы, охрану, людей в каютах катеров.
Я твердо посмотрел Чайке в глаза.
– Нельзя, чтобы убивали птиц. Так или нет?
Она опустила голову.
– Хорошо, я сделаю все, что ты хочешь. То есть, я хотела сказать: все, что нужно. Я могу даже тихо подойти по воде к причаленным судам и записать на магнитофон все, о чем они говорят наверху. Но откуда камера?
Я обнял Чайку.
– Даже не знаю, как бы я жил без тебя. До тебя меня вообще не было. Честное слово. Только умоляю: будь осторожна. Предельно осторожна. А камеру хорошие люди оставили на память. Пограничники.
Чайка улыбнулась.
– Что мне может грозить? Я же буду Духом. Совершенно бесплотным Духом.
У Семена, к счастью, нашлось все необходимое: он учил сына фотографировать.
Я осуществил идею справедливости: сделал нужные снимки. Но это было лишь начало.
Вечером, когда начало темнеть, мы с Чайкой сели в автобус и доехали до ближайшей сопки. С нее-то, потемну, снаряженная необходимой аппаратурой, она и спорхнула в синюю темень, решительно и сухо поцеловав меня на прощание в щеку. Я видел лишь, как Чайка взмахнула руками и растворилась в тлеющих, словно уголь, огнях Города, у подножья которого и хоронился таинственный причал.
Я сел на камень и поднял ладони к черному небу. Затем соединил их и коснулся макушки, желая, чтобы вся скверна, былая и настоящая слетела с меня. И совершил поклон Наблюдателю.
– Господи! – произнес я. – Душа моя, сердце мое, душа и сердце Чайки принадлежат Тебе. Войди в них. Будь с нами. Помоги нам, ибо мы совершаем благое дело. Огради нас от всего злого и неправедного. Прости заблуждения, ошибки. Дай нам руку в трудный час. Спаси и сохрани Чайку. Аминь.
Я много чего еще говорил Наблюдателю о себе, о Чайке, о нашей с ней любви друг к другу и к Нему, создателю Всего. Просил и снова просил о милости к нам. Я не чувствовал ни холода, ни голода, потому что тоже парил над землей. Иногда мне казалось, что вот-вот наступит утро, но звезды все также ровно горели над землей, а море тихо пело где-то внизу мягкими губами нежный блюз.
Не знаю, сколько я пребывал в таком состоянии, словно отделившись от тела, и все витал над ним, как над темным фиолетовым идолом, над тем скифским изваянием, которого когда-то, в детстве, очень боялся.
Я просил Наблюдателя простить меня за все недоброе, что я мог совершить в своей жизни, простить и вытравить из меня пять смертоносных ядов: похоть, гнев, лень, зависть и эгоизм.
Таким образом, я очищался и был где-то рядом с моей Дакини, с моей Чайкой.
Я вымаливал Наблюдателя простить мне мою гордыню, ибо знал, что, как сказал пророк Давид: «Господь гордым прогневится, а смиренным даст благодать». Почему-то я верил в это.
С другой стороны, размышлял я, как можно в данной ситуации быть смиренным, когда перед тобою на чьих-то костях и крови пляшет сам Сатана. Однако я пришел, чтобы вершить суд. Но имею ли на это право?
«Не суд ты пришел вершить, а действовать ради справедливости. Для спасения людей от смерти и от страшных грехов алчности, – сказал мне из кармана костяной, мудрый путник. – Это разные вещи. Не путай ни себя, ни других. Не гляди на волну. Смотри на весь океан. Для этого нужно иметь мудрость и силу. Когда тебе предстоит что-либо совершить, говори: «я хочу», а не «я должен». Торжествует всегда истина. Ложь – никогда».
Неожиданно я услышал над собой тихий шелест, словно бы слабый ветер коснулся спящих деревьев, и вскоре рядом со мной очутилась Чайка. Она вся дрожала.
– Ты совсем озябла, – испугался я и плотно обнял Чайку, чтоб она скорей согрелась.
– Я не озябла, – сказала Чайка. – Это отход от прежнего состояния. Когда я летаю или хожу по воде, то «задуваю свечу», и меня не существует. Понимаешь? Происходит угасание всех чувств и страстей. Остается лишь моя сконцентрированная, незримая оболочка. Мой Дух. Но потом снова приходится возвращаться. А переход из одного состояния в другое влечет за собою вот такую дикую дрожь. Но ты не волнуйся. Это сейчас пройдет.
Наконец, Чайка стала «согреваться». Дрожь утихала, а вскоре прекратилась совсем.
– Возьми, – сказала Чайка и протянула камеру ночного видения, подаренную мне когда-то гостеприимными пограничниками и маленький, со спичечный коробок, магнитофон. Эту покупку я позволил себе еще в Москве.
– Это ужасно, – тяжело вздохнула Чайка.
– Да, – сказал я. – Наверное.
– Ты себе не представляешь, как это все ужасно. Просто отвратительно.
– Нет, – согласился я. – Не представляю.
– На магнитной ленте материала мало. Даже не столько мало, сколько он, по большей части, просто пошлый, грязный и, в принципе, несущественный. Хотя, наверное, твои друзья разберутся лучше. Тут разговоры о сексе, о деньгах, дешевые песенки, плеск коньяка, поцелуи, вздохи, стоны, крики вожделения, словом, прости меня, сплошная дрянь. На некоторых судах – настоящие бордели. А вот на видеопленке – поинтересней. Знаешь, кого мне удалось заснять через иллюминаторы кают? Заместителя мэра, главного инженера строительства с молоденькими шлюшками, кое-кого из милицейского начальства и городской Управы. Куча денег на столе и все для этого случая причитающееся. Я имею в виду дорогой коньяк, закуски и прочее. Кстати, девчонки не наши. Я их в Городе не видела. Осторожные… начальники, – произнесла Чайка с сарказмом. – Вот такие дела, Ветер. Ты оказался прав. А вернее, прораб твой – Игорь Сергеевич. На складах причала – икра, крабы, трубач и рыба, начиненная золотом и наркотиками. Это я увидела внутренним зрением. Кроме того, японские автомобили, компьютеры и оружие в некоторых процессорах. Откуда, как они туда доставляются, пока не знаю. Думаю, перегрузка идет в море по ночам. Потом катера подходят к причалу и перебрасывают весь криминальный товар на склады. Внешне – все очень пристойно. Оргтехника, бочки с рыбой и все. Ничего запрещенного. На всю продукцию – соответствующие документы с солидными подписями. Видишь, как все просто. Бочки маркированы. На тех, где есть зашитые золотые рыбки, наклеены маленькие китайские иероглифы, означающие «желтый песок». В клешнях крабов – тоже золото. Здесь иероглифы переводятся как «желтый краб». Рыба и крабы, нашпигованные наркотиками, имеют на себе китайские закорючки, переводящиеся как «дух». Причем, золотых рыбешек, – в основном, кета, горбуша, – не более пяти, десяти в бочке. Попробуй, отыщи их среди пятидесяти или ста штук. Вот такие фокусы природы, Ветер. Охрана серьезная. Все вооружены. Так что дело ты затеял, как теперь говорят, крутое.
– Ладно, – сказал я, призадумавшись. – Разберемся.
Хотя и понимал: тут потребуется целая армия. Да и действовать нужно было быстро, оперативно и жестко.
– Пойдем домой, – предложил я. – Ты совсем устала и все-таки продрогла, как меня ни утешай разными там перевоплощениями.
У нее дома, пока Чайка готовила ужин, а мамаша пела что-то невразумительное из своей комнаты, я сел за стол и стал снова думать. Значит, и главный инженер, и зам. мэра, может, и сам мэр, – почему бы нет? – в одной команде. Возможно, что и губернатор получает от этой веселой деятельности какие-то дары… В каком качестве – я, конечно, не мог себе представить. Это требовалось проверять и проверять. Но и за ними мог стоять кто-то еще. У меня, честно говоря, руки чесались. Я чуть было не схватил лист бумаги. Да, все у них отлажено. Погрузка-разгрузка в море. Хитроумные подходы к причалу. Автофуры. А дальше – грузовые самолеты, необходимые разрешения за высокими подписями, штампы – все в их руках. О каком-то криминале никому и в голову не могло прийти. Ловко. Ловко и широко. Но кто-то же есть самый главный среди них. И он-то, наверняка, в Москве. А над ним, вполне может быть, кто-то, кто, возможно, еще дальше Москвы.
Я почесал затылок. Задачка была с десятью неизвестными.
Почему-то вспомнилась ничья собака, которую я приютил на вечер перед отлетом в Желтый. Вспомнились ее грустные, даже печальные глаза. Похоже, она все знала наперед, эта бедная, ничья собака. Потому и смотрела на меня, как в последний раз. А может, и вправду – в последний? Уж больно в глубокую ямку ты провалился, Олег Геннадиевич. Поверит ли тебе после всего Валентин? Поверят ли Валентину? И чем смогут помочь пограничники? У них свое начальство. А вдруг это начальство в дружбе со всей мэрией, губернатором? Скажут – клевета. Наглая журналистская клевета. И все. И останешься ты один против целого мафиозного войска. Что тогда?
– Буду биться, как Робин Гуд, – сказал я в запале и стукнул кулаком по столу. – Стану громить их по одному. Да так, что они в страхе сами начнут себя истреблять. Тут важно лишь разработать тактику.
И вдруг я рассмеялся. Громко и неудержимо. Я стал похож на отца, у которого никогда не иссякала масса потрясающих, фантастических идей.
– Ладно, – сказал я. – Нужно немного подождать.
Чайка принесла ужин и положила передо мной листок с китайскими иероглифами.
– Вот это, – объяснила она, указав на крючки древней цивилизации, – означает «желтую рыбу», то есть, как я тебе уже говорила – рыба с золотом. Кстати, я подумала, золото они могут скупать по дешевке у бродячих мойщиков драгметалла. Даже делать им заказы, а потом скупать. Это, – ткнула пальцем Чайка в другие закорючки, – желтый краб. Тоже золотой. А вот и наркотики. Просто и непритязательно – дух. Есть много пустых бочек. Только с морепродуктами. В этом и заключается весь хитрый смысл всех партий товара. Опознать ценную тару можно только по китайским маркировкам. Соображаешь, как хитро придумано даже с политической точки зрения. Мол, не Япония, не Сингапур, не Индия, не Индонезия, – хотя дешевое золото могут везти именно оттуда, – а дружественный Китай.
– А ты откуда китайский знаешь? – вдруг удивился я.
Чайка улыбнулась.
– Сосед был китаец. Такой морщинистый, как кора дерева, старик. А я любила рисовать. Чертить на песке всякие каракули. Вот он от нечего делать, и научил меня кое-чему.
– Да, – вздохнул я. – Ты действительно – Дакини. Всепроникающее Божество. Я люблю тебя, Чайка, – добавил я и обнял ее. – Люблю, ты даже не знаешь – как.
– Политика – это мерзость, – задумчиво произнесла Чайка. – Я ненавижу политику. Особенно в период выборов. Театрализованный спектакль. В котором каждый все знает. Но те, кто выдвинулся, опьянено дрожат: а вдруг – Я. Вдруг Господь, который выше бытия, снизойдет и укажет на меня пальцем. И тогда… они закрывают глаза и словно видят Божье сияние. Они, в большинстве своем, млеют, но не оттого, что принесут какую-то пользу в совершенствовании мира для блага людей. Они млеют оттого, что смогут иметь яхты, деньги, женщин и рыб, начиненных золотом. Они действенны, потому что это для них «яркая заплата на старом рубище певца». Другими словами – слава. Они на самом деле презирают певцов, художников, музыкантов. Грохот дешевых оркестров, площадные вопли, снова рев, от которого воздух начинает пахнуть гнилью. Вот, кто такие выдвиженцы. Они будут действовать и днем, и ночью, не сознавая, что их действия лишь прореха в совершенстве бездействия, страшный пробел в истинном обращении к Богу, которое и есть – Покой.
В девять утра я появился на пороге заспанной Анжелы Ивановны. Она была огорчена и раздосадована тем, что вышла ко мне в неприглядном, как она считала, виде: старенький халат, растрепанные волосы, не накрашенные губы и прочий неосуществленный до конца макияж. Но под напором моих улыбок, комплементов и просьб немедленно отправиться в редакцию, чтобы послать в Москву по факсу сообщение чрезвычайной важности, довольно быстро сдалась.
Вскоре я уже печатал Валентину следующее послание: «В Желтом орудует настоящая, очень серьезная мафия. Корни, возможно, ведут в столицу. Предмет оборота – оружие, икра, крабы, рыба, начиненная «левым» золотом и наркотиками. Факты достоверные. Подтверждение – тщательная проверка и мое полное ручательство. Нужна бригада спецов. Профессионалов. Чем скорее, тем лучше. Дело требует крайней оперативности. От этого зависят человеческие жизни. Твоих людей я найду в Центральной гостинице под видом группы поэтов. Желательно, в течение ближайших трех дней. Верь мне, несмотря на мою глупую оплошность в самом начале командировки. Дело весьма сложное, опасное и ответственное».
Такую же примерно почту я отослал на погранзаставу своим друзьям-пограничникам, предупредив, что от них поначалу требуется лишь присутствие, потому что дальше они будут работать под началом оперативников из Москвы. Я просил их тоже поселиться в Центральной гостинице в качестве группы, скажем, санэпиднадзора. Об остальном узнают в свое время. Им мною назначались те же три дня. К экстренному сообщению прилагался Московский телефон Валентина. Для подтверждения и уверенности начальства.
Все. Мне требовалось расстегнуть воротник, так как от напряжения стало жарко.
Муж Анжелы Ивановны в тот день снова канул в тайгу, поэтому она посчитала, что имеет право сесть мне на колени и одарить долгим сладострастным поцелуем. Что она и совершила.
Наконец, я осторожно отстранил ее и в знак благодарности нежно погладил по голове.
– Ты – чудо, – сказал я. – Где я был раньше?
В десять я сидел у лысой сопки. Мне не пришлось ждать долго. Север Иванович появился из-за огромного валуна и был похож на рыбака-инвалида, так как сильно хромал. Одет он был соответственно, по-рыбацки. Резиновые сапоги, хаки куртка, рюкзак, за спиной – чехол с удочками.
Остановившись недалеко от меня, он огляделся по сторонам и стал громко насвистывать про свое любимое Черное море.
Я вышел из-за камня.
– Что с тобой? – спросил я, имея в виду раненую ногу.
– Посклизнулся через ту чертову медузу, – ругнулся Север. – Сидела б себе в океане, жевала водорослю. Так нет же, выползла, как нарочно, прямо под ноги. Я, конечно, и сковырнулся через нее коленкой об каменюку. Ну ладно. Пройдет. Первый раз, что ли? Пошли. Тут есть одно укромное место. Пещера. Про нее мало кто знает. Я завсегда там останавливаюсь, когда на рыбалку хожу. Главное, перед ней, перед той пещерой, густой кустарник растет. Сразу и не найдешь, где вход. А внутри – хорошо. Сухо, тепло. У меня там на всякий случай все припасено. И дрова, и фуфайки, и одеяла, и картошка, и котелок. Даже рыба вяленая на веревке висит. Словом, полный морской порядок. Не будь я Север. Кстати, я вахтенный журнал тебе захватил. Пустой. В запасе имелся. С авторучкой. Думаю, вдруг захочешь написать чего-нибудь. Что пользы без толку сидеть. Правильно? Тем более высовываться тебе пока никуда не нужно.
Я поблагодарил Севера Ивановича.
– Ты прямо провидец какой-то.
– Да ладно, – отмахнулся Север. – Чего там. Дело понятное.
– Дойти-то сможешь? – спросил я, так как мы стали подниматься на взгорье сопки.
– Дохромаю. Уже недалеко. Там отдохнем. Позавтракаем. Ты меня перебинтуешь, потому что в «Таверне» – так я окрестил эту катакомбу – у меня даже весь медиментарий имеется. А как же иначе? Понимаешь такую чепуху?
– Понимаю, – сказал я и перевел его руку на свое плечо.
Вскоре мы действительно очутились перед густой чащей кустарника, словно нарочно посаженой Севером Ивановичем для полного сокрытия входа в «Таверну». Я подумал, что никогда бы не догадался о тайной пещере. Сто раз прошел бы мимо и остался ночевать на берегу океана. Но это я. Кто я был такой для пустынных, диких мест. Так – прохожий путешественник. Без опыта и зоркого глаза. Север же прожил тут тысячу лет и, конечно, знал каждую тропку, каждый куст, каждое дерево. А на медузе споткнулся, усмехнулся я про себя. Вот так в жизни и бывает. Все под Богом ходим. Кому – сосулька на голову, кому – шальная пуля, а кому – медуза под пятку. А ведь мог же мой проводник стукнуться виском о камень. И все. И нес бы я бездыханного Севера Ивановича на плечах аж до самого порта. Пока не свалился бы сам. Потому что так был воспитан неведомо даже кем, скорее всего, армейской, боевой дружбой и потому, что таковы были здешние таежные законы.
У Севера Ивановича в его «Таверне» все было оборудовано «по уму». Были стеллажи с запасами еды: консервы, крупа, сушеная рыба. Накрытый железной крышкой, стоял бачок с питьевой водой. Так я и забыл спросить, откуда он его приволок. Были запасные удочки, какой-то инструмент: топор, пила, молоток, гвозди и прочее. В одном углу – куча нарубленных дров для костра, в другом – доски, выловленные Севером, скорее всего, из моря среди прибрежных валунов после шторма. Было кострище, выдолбленное в скальной породе посреди пещеры. Кострище, как крупные черные бусы, окружали специально подобранные для общего тепла округлые камни, тоже, видно, принесенные с берега хозяином пещеры.
Имелся стол, сколоченный из тех самых, штормовых досок, слегка закопченная керосиновая лампа с алым цветком пламени внутри и широкая лежанка, собранная опять же из путешествовавшего где-то, но потом просушенного и оструганного дерева.
На одной из стен «Таверны» красовался даже какой-то старый календарь, обозначавший цифрами два давно уже улетевших года. Но дело было, конечно, не в цифрах, и не в канувших, как осенние листья, годах. А в том было дело, что цифры на календаре располагались на фоне солнечного, лазурного моря, словно на волнах единственной, прекрасной жизни. Это, понятно, и привлекло Севера в первую очередь.
Я перебинтовал Северу ногу из «медиментария». Здорово все-таки рассадил он себе колено. Однако Север Иванович не переживал, сообщив, что дома у него имеются сушеные еловые иголки да некоторые лечебные корни, и что через те иголки с корнями в виде отваров с примочками он послезавтра уже забудет, на какое колено свалился.
Далее Север вытащил из чехла с удочками охотничий карабин и с особой серьезностью вручил его мне вместе с мешочком патронов.
– Штука боевая, – сказал он, указывая на оружие. – Но все равно не вылазь, пока не прибудут твои. Чайку предупредил, чтобы она не совалась больше на причал? Береженого бог бережет. Сам знаешь.
– Предупредил, – сказал я, но что-то остро кольнуло меня в сердце. – Оповестил, мол, несколько дней меня не будет. Отлучаюсь по делам.
– Ладно, я за ей пригляжу на всякий случай, – пообещал Север. – А ты отдыхай. Пиши себе на здоровье. Руки-то, небось, соскучились? Да и в уме тоже какая-нибудь интересная каша уже закипает. А, Олег? – улыбнулся Север.
Я обнял его, просто не зная, как благодарить иначе.
Мы недурно позавтракали печеной картошкой, рыбой и солеными огурцами, появившимися в свое время из рюкзака Севера Ивановича. Затем он икнул, хлопнул себя по ляжкам, символизируя, видимо, морской порядок и стал собираться в обратный путь. Провожать себя Север запретил. Он хоть и отчаянный был моряк, но осторожный.
– Послезавтра загляну. К вечеру. Побалакаем, – пообещал Север и скрылся на выходе, в чаще кустарника.
Я взял карабин, осмотрел его, вдавил обойму из десяти патронов и, загнав один в патронник, поставил оружие на предохранитель. Затем спрятал карабин в удобное для возможной опасности место. Потом достал из походной сумки толстую записную книжку, куда уже давно привык записывать разные мудрые мысли, изречения великих и скромные собственные заметки. Подсел ближе к лампе и открыл свой кондуит на первой странице. Неведомо, когда, в какие далекие годы, моей рукой там было начертано: «Великая Родина, все духовные сокровища твои, все неизреченные красоты твои, всю твою неисчерпаемость во всех просторах и вершинах – мы будем оборонять. И не только в праздничный день, но в каждодневных трудах мы приложим мысль ко всему, что творим о Родине, о ее счастье, о ее преуспеянии» (Художник, поэт, публицист, археолог, философ, директор художественной школы – Николай Константинович Рерих).
– Да, – сказал я. – Будем оборонять.
И подумал, что три дня терпения – не пять лет Великой Отечественной. Нужно ждать. Просто ждать и дождаться.
Но я не дождался. Вернее сказать, не вытерпел смотреть на мигающий язычок огня в лампе, как на красную бабочку, прилетевшую в «Таверну» из другого мира.
Я пробрался сквозь кустарник и очутился лицом к лицу с Его Величеством Океаном. Свежая струя ветра, словно одна из незримых рук окружающего мира, теребила мои волосы. Океан в этот день был тих, покоен и молчалив. Синий лик его, будто в зеркале, отражался в безоблачном небе. Неожиданно я вспомнил, что такое же ясное синее небо было в то теплое утро, когда мы с Максом, моим старым другом, художником, проснулись на соседних деревянных лавочках в парке Подмосковного города Жуковского.
Первое, что я увидел над собой, расплющив глаза, было что-то фиолетовое, тонко пахнущее, свисавшее прямо на глаза. Это была ветка набухшей, но еще не распустившейся полностью сирени.
Стоял май. Прекрасный май недавней, казалось, юности. В конце аллеи уже висело румяное солнце, золотя бездонный купол небес и коротенькую, мушкетерскую бородку Игоря.
– Просыпайся, Максютин, – сказал я. – Мир полон красок, а твои кисточки мокнут, как приговоренные, где-то на столе и тоскуют по работе.
– Какая работа, – тяжело сказал Макс, не открывая глаз. – Сейчас нужно либо пиво, либо путешествие. Мы, помнится, собирались вчера к твоему институтскому товарищу в Кишинев. Он выпускает книгу стихов, но кто, кроме меня, ее проиллюстрирует? С другими картинками это уже будет другой Виктор Чудин. Он у меня, можно сказать, вырос на руках. Я, может быть, его, если хочешь знать, грудями кормил.
– Так чего же ты лежишь?
– Вспоминаю и думаю.
– Что вспоминаешь?
– Как заехал вчера к тебе. Как отмечали мы в парке всю ночь исключительный факт принятия меня в Союз Художников. Гитару твою вспоминаю. Песни. Клево было.
– А думаешь о чем?
Макс наконец открыл глаза.
– Думаю?.. – Он помедлил с ответом. – Думаю о том, где можно в пять утра взять денег на бензин?
– Ну и где же?
Макс рывком поднялся и встал на ноги.
– Решили ехать – надо ехать. Ничего нельзя откладывать на потом. Потом – вещь очень зыбкая. И хрупкая, как спичечный домик. Дунешь – и нет его.
– Ты посмотри на себя, – сказал я, улыбаясь.
– Что такое? – спросил Игорь, оглядывая слегка помятую одежду.
– Ты весь блещешь и сияешь. В тебе еще искрится вчерашнее «Шампанское».
– Пошли, – твердо сказал Макс. – Есть одна идея.
На углу улицы мы остановились у телефонной будки.
Макс набрал номер. Трубку долго не поднимали. Игорь терпеливо ждал. Наконец, сонный женский голос проговорил:
– Господи! Пять утра. Кто это?
Было хорошо слышно, потому что пустынные улицы еще спали, досматривая последние сны.
– Таня, – сказал Макс, – положи руку на сердце и скажи честно, не кривя душой: ты – художница?
– Ты паразит, Макс, – с жестяным шелестом прозвучало в трубке. – Таких паразитов еще поискать.
– Танюша, – спокойно, врастяжку проговорил Игорь. – Я тебя в предпоследний раз спрашиваю: ты – художница?
– Художница! Художница! – как на пытке закричала подружка Макса. – А ты, наверное, пьян, если звонишь в такую дикую рань.
– Я совершенно трезв, Татьяна, – сказал Макс. – Просто я приглашаю тебя в путешествие до Кишинева и обратно на моем чудесном «Кадиллаке» марки «Жигули». Отечественное производство. Лучший в мире автомобиль. Такое предложение бывает раз в жизни. Это, представь себе, больше, чем банально – позвать тебя, например, замуж. Прокатиться просто так через пол страны… Кому сказать – не поверят. Короче, одеваешься мухой, берешь денег на всю поездку, потому что мы пропились со всем Союзом Художников вдрызг. Потом сочтемся. Через пять минут мы с Олегом ждем тебя у подъезда. Машина уже подана. Поняла?
– Поняла, – уже спокойнее ответила Таня.
Мы выбрались из телефонной будки. Закурили. Машина, на которую Игорь имел доверенность от отца, уехавшего в санаторий, действительно была уже подана, так как никуда и не отбывала с того места, куда Макс по-джентельменски доставил вчера вечером Таню после праздника домой.
– Эй вы, обормоты, привет! – раздался радостный голос откуда-то сверху.
Мы задрали головы. Облокотившись на перила балкона второго этажа, стояла Таня в ночной рубашке – сияющая, облитая весенним солнцем.
– Спускайся, ангел, – сказал Макс. – Крайне мало времени. К тому же у нас болят две головы, и нам нужно движение, чтобы их насквозь продуть и освежить.
Таня сладко и пружинисто потянулась, подняв руки вверх, так, что нам стали видны ее голубые трусики, и скрылась в комнате.
– М-да, – сказал Макс. – Путешествие начинается.
Через пару минут Таня вышла из подъезда в джинсах и белой пушистой кофточке. В руке она держала небольшую дорожную сумку. Сунув Максу кошелек, Таня открыла заднюю дверь и рухнула на сидение.
– Езжайте. Я буду досыпать. Пока ничего интересного не предвидится. Выберетесь на трассу, разбудите.
– Вселенная – есть движение. Вращение, подобное сбиванию масла. Когда оно будет сбито – всему настанет конец. Наступит период покоя. Потом произойдет толчок новой энергии, и все возобновится снова, – глубокомысленно произнес Макс. Так из него выходил хмель. – Поэтому нужно спешить, – добавил он. – Но не спеша. – И повернул ключ зажигания.
– Господи! – сказал я, стоя над обрывом, плавно стекавшим по сопке к самой воде моря. – Вот Океан. Небо. Солнце. Какой Храм еще надобен человеку?
Таню мы разбудили уже за Тулой. Небеса неожиданно просыпали на землю сверкающий золотой дождь. Лента дороги стала черной, а по бокам ее начали вырастать мокрые, распустившиеся тут, южнее Москвы, сиреневые сады, если не сказать – леса. Они были ничьи, эти сады. Никто не огораживал их заборами. Кусты были похожи на большие, застывшие фиолетовые, лиловые, розовые, белые костры, вольно вдыхавшие весеннюю, позолоченную солнцем влагу.
Трасса пошла вниз, и мы стали догонять какой-то старенький, кряхтящий грузовик, на лавках которого, подставив себя «слепому», теплому дождю, тесно сидели колхозницы, исключительно в белых платочках.
В приоткрытые окна нашей машины ворвался нежный запах цветов и мокрой травы.
Макс не стал обгонять грузовик, остро вглядываясь в обветренные, веселые лица молодых женщин. Наблюдая за ним сбоку, я спросил:
– Закидываешь сети?
– Как не закидывать, – зажегся он. – Ты только погляди: начищенная, как сапоги макаронника, дорога, обалденных цветов сирень и посреди – иконные лица теток в белых платочках на грузовой доходяге. И зеленые поля, и та дальняя лимонная роща. Тут тебе все: Врубель, Петров-Водкин, Левитан. А вон и шоколадные лошади на лугу.
– Да, мужики, – задумчиво произнесла с заднего сидения Таня. – Это надо писать.
– О чем и речь! – воскликнул Игорь. – Конечно, писать, Танюшка! Обязательно! А пока вбирай все мелочи, все подробности, все цвета и выражения лиц этих крестьянских мадонн. Ну, не жалеешь, что пустилась в путешествие?
– Да ты что! – горячо откликнулась Танюшка. – Всю жизнь мечтала.
– Значит, художница, – констатировал Макс. – А говорила: пять часов. Несусветная рань. Кто рано встает – тому Бог дает. Так или нет?
На какое-то мгновение мне показалось, что весь Океан до самого окоема покрылся чудесными сиреневыми кустами. У меня зачесались руки. Я пробрался в пещеру, сел к столу и открыл чистый вахтенный журнал, принесенный Севером.
Передо мной лежала желтая разлинованная страница, на которой я аккуратно вывел название новой повести. За этим названием лежало все: наше давнее, стремительное движение на юг, где обитали мои герои: Макс, Танюшка, приблудившийся к нам отшельник-Мишка, поэт Виктор Чудин, дремучие экологические партизаны, которые приняли нас за диверсионный отряд, заражавший окрестный скот ящуром, и многое другое, о чем мне хотелось рассказать, тем более что однажды мы все вместе чуть было дружно не погибли на повороте одного Утеса-Великана. И тем более что передо мной тогда разгорелась печальная и нежная, как ветка сирени, любовь отшельника-Мишки и случайной жительницей степи, приютившей нас на ночь. Но это была уже совсем другая история. За ней я потерял время и очнулся лишь, когда начали слипаться глаза.
Я прикрутил в лампе фитиль, на котором в такт моим бегущим строчкам только что танцевала алая бабочка огня, и в полумраке, освещаемом, как глазом циклопа, дотлевающим кострищем, добрался до лежанки Севера Ивановича. Тут, весьма кстати, обнаружился вполне упитанный матрац, и я, укутавшись в душные телогрейки, пахнувшие морем, бензином и рыбой, мгновенно провалился в черную, не имевшую никаких сновидений тьму. Последнее, что успел унести с собой – был спокойный, бархатный шепот волн.
Проснулся я поздно. Часы показывали одиннадцать. Значит, и заснул, надо думать, уже далеко за полночь.
Я поднял голову и оглядел каменную берлогу. Впереди, словно там была занавеска, колыхался прикрытый кустарником выход из пещеры.
Я выбрался наружу, вдохнул сырой воздух океана и, сладко потянувшись, совершил утреннюю зарядку, к которой привык с юности. Она издавна наполняла меня бодростью и силой на целый день. И не только физической.
Море в тот день слегка волновалось. По сопкам ползла влажная тревога. Небо было затянуто войлочно дымящейся облачной массой, похожей на волчью шкуру.
Я, тем не менее, прогулялся по окрестности, собрал немного брусники для чая и вернулся в «Таверну». Так, или примерно так поступали, вероятно, мои далекие предки-кроманьонцы, жившие тридцать тысяч лет назад. Собирали поутру ягоды, коренья, целебные травы, рассаживались вокруг костра и пили перед охотой таинственный отвар из какого-нибудь магического сосуда. Глядели на лики первобытных божеств, начертанных на стенах пещер, и, возможно, произносили с горящими глазами первые молитвы, вверяя себя духам и теням покровителей.
Я разжег погасший костер, и яркий свет стал брызгать по сторонам пещеры, сопровождаемый громким треском пересохших сучьев. Поставил на огонь чайник и, вооружившись фонарем, стал исследовать стены каменной берлоги Севера. Однако, кроме вздрагивающего под танцем костра, слюдяного блеска кварцита с золотыми вкраплениями колчедана, ничего не обнаружил. И вдруг в самом углу, низко над полом, проявилась едва заметная надпись, словно человек писал лежа, да и то слабой рукой. Надпись была сделана угольком. На большее, видно, не было сил. Она гласила: «Время пришло. Нужно уходить! ОН сказал мне это изнутри. Вспоминайте меня, но без скорби. Я обрету покой. Надеюсь на милость. А тебе, дорогой друг, суждено снова возводить что-либо на пепелище, и душа твоя будет обожжена разорением и грехами нашей дорогой родины. И пороками всего человечества. Иван Чайка».
Я застыл перед этой скрижалью, как соляной столб.
– Господи! – вырвалось из меня. – Что это?!
Не слишком ли много совпадений и мистики? Кто был этот Иван Чайка? Почему снова – Чайка? Как он сюда попал? Для чего? Без причины не бывает следствия. Куда ушел? Когда все это было? Не предвестие ли – эта надпись?
Я провел по строчкам пальцем, и они вдруг исчезли, словно их никогда не было. Лишь тусклые слюдяные вспышки с золотыми крупинками сернистого колчедана. Эта стена, как, впрочем, и другие, напоминали космос, озаряемый из-за моей спины нервными, порывистыми и горячими сполохами костра.
Тучная, плотная тревога, как некое живое существо, заползла откуда-то извне и заполнила всю тайную обитель Севера Ивановича.
Я сел к столу, зажег лампу и провалился в глубокую бездну между временем и пространством. Помню лишь, был шелест, похожий на шелест листьев при сильном ветре. Потом я понял, этот шум исходил из моей головы.
Сидя на обыкновенном табурете, сколоченном Севером, скорее всего из морских досок, и глядя на легкую дрожь пламени за стеклом керосинки, я будто летел куда-то, так никуда и не улетая. На мгновение мне показалось, что Я – маленькая биологическая клетка – медленно присоединяюсь к безгранично-огромной клетке-душе всего мира, среди которых мои родные, близкие, далекие, предки, друзья, знакомые, все женщины и мужчины, звери, рыбы, птицы, весь мир, вся вселенная, которая и была Богом. Моим постоянным Наблюдателем. Так произошла наша первая встреча. Во всяком случае – мне на мгновенье так показалось.
В пещере круглые сутки царствовал вечер. Или ночь. Особенно если горел костер.
Я сидел и слушал шелест листьев и дальний шум океана. Неожиданно из этого внешнего шума и слюдяных бликов гранитных стен родилась Чайка. Глаза ее были цвета такой темной сирени, которую мы с Максом видели, подъезжая к Курску в нашем памятном путешествии. Цвет этот разительно контрастировал с пепельно-русыми волосами. Легкой поступью, такой же, какой Чайка передвигалась когда-то по воде моря, она прошла по залу «Таверны» с истинно королевским величием. «И, как амброзия, дух божественный пролили косы»… Так сказал о ней Вергилий. Теперь я знал, кого имел в виду древний поэт. Своими движениями она напоминала богиню, ту, которая стала моей живой иконой. Так, видно, захотел Наблюдатель. Он играл, делая из нас кого угодно. Что ж, Создатель, конечно, имел на это право.
Подойдя ко мне, Чайка присела на вторую, такую же, как у меня, морскую табуретку, подала мне сухую маленькую руку, и мне почудилось, будто я взял крыло птицы, ощутив легкое бархатное пожатие.
Лицо у нее было небольшое и скорее округлое, чем худощавое, с грубоватым в бликах костра румянцем на щеках. Рот чувственный, но волевой. Губы алые, влажные, чуть приоткрытые для слов или поцелуев. Подбородок небольшой, твердо вырезанный. Густые льняные волосы, разделенные темным пробором пополам, как всегда ниспадали на плечи. Талия у нее была тонкая, а грудь – высокая и упругая – казалась еще выше, благодаря глубокому дыханию. Голубое атласное платье, которого я раньше никогда не видел, было с большим вырезом, открывавшим точеную мраморную шею и приподнятые полушария груди.
Да. Чайка походила на Богиню, ради которой можно погибнуть, не сожалея ни о чем. Для меня она была сейчас воплощением Той, кому люди молятся и взывают о прощении и милости.
Но вся ее красота крылась в глазах. Я неожиданно обнаружил это, несмотря на немалое время нашего знакомства. Обнаружил, когда Чайка решила сделать цветок пламени в лампе чуть больше. Она слегка повернула плоский железный вентиль, и алая бабочка огня вспорхнула, затрепетала яркими крыльями. Зажигая лампу сильнее, Чайка чуть нагнулась к ней, и я почти полностью увидел ее склоненную грудь, но веки были опущены. Потом, когда цветок зримо расцвел внутри стекла, она подняла голову и посмотрела прямо на меня. Я вдруг впервые оценил, что глаза у Чайки темно-сиреневого, глубокого цвета, в какой солнце, бывает, красит на закате полоску неба весенним, свежим вечером. Однако что-то еще было внутри этих прекрасных губительных глаз, что-то таинственное и невыразимое. У меня словно отнялся язык. Я не мог сказать ни слова. Лишь чувствовал, что глупо краснею. Во рту пересохло. Я понимал, что никогда не смогу разгадать тайну глаз Чайки. Это было равно тому, как если бы я вдруг увидел наяву глаза Джоконды. Воровские и обольстительно сумасшедшие.
Грудным, мягким голосом, который, мне кажется, я буду помнить и в других мирах, Чайка сказала:
– Тут у тебя славно. – Она огляделась по сторонам, словно желая еще раз удостовериться. – Да, славно. Очень славно. Рукой можно потрогать Покой и Вечность. Я так рада, что ты здесь. Здесь можно обрести знание и достичь…
Я провалился сквозь время и пространство еще глубже.
– О чем ты? Я ничего не понимаю, – сказал я голосом, донесшимся до меня из бездонного колодца.
– Две птицы сидели на одном и том же дереве, – медленно произнесла Чайка, глядя, как трепещут краплаковые крылья огня в лампе. – У каждой из них были золотые перья. Сидевшая наверху была безмятежно спокойна, величественна и утопала в своем собственном блеске, тогда как сидевшая внизу трудилась без устали, то и дело поклевывая плоды дерева, иногда сладкие, иногда горькие. Вкусив особенно горького плода, она взглянула вверх, на свою величавую подругу. Однако, вскоре вновь стала по-прежнему клевать плоды дерева, позабыв о сидевшей наверху птице. И опять случилось ей отведать горького плода. После этого она вспорхнула и очутилась на несколько веток ближе к своей подруге. Это повторилось несколько раз, и таким образом она, наконец, добралась до того места, где сидела ее подруга. Как только она достигла ее, то моментально утратила сознания своего «Я». В тот же миг ей стало ясно, что никогда не было двух разных птиц, что это она сама была той горней птицей, безмятежной, величественной, утопающей в собственном блеске.
– Я иду сквозь твою притчу, как лодка сквозь туман. Хотя понимаю, правда, смутно смысл твоей мысли, – сказал я. – И видишь, уже не спрашиваю, как ты попала сюда.
– Вот и хорошо, – ответила Чайка. – Не трать много слов. Попытайся почувствовать дух, затаенный в глубине твоего «Я». Тогда, может быть, Наблюдатель откроет тебе Истину, которая и есть знание. Все остальное – неведение. Все, что надлежит постигнуть – это Бог, ибо ОН – все. И истина, и знание, и поток энергии, наполняющий тебя силой над всеми силами, с которыми, между прочим, ты вскоре столкнешься, приняв от них очередное проклятие. Зло везде и всюду проклинает Добро. Потому что, как ни крути, а все-таки оно слабее, так как в основе Зла живет кажущееся, – мнимое «Я» – тело. Жадное, алчущее, ненасытное. Затем – ментальное «Я», ошибочно принимающее тело за самое себя, что приводит к ослеплению. Но против них существует третье начало – Добро, Любовь – которое и есть Бог, незапятнанный, свободный и всесильный. Скажи мне, что тебя сейчас волнует? – неожиданно спросила Чайка.
Мне пришлось открыться.
– Я совершенно растерян, – сознался я. – Мне никогда не приходилось иметь дела с бандитами. Просто не знаю, с чего начать. На кого положиться. Единственное, что я могу – написать разгромную статью с фотографиями, документами. Статью, основанную на конкретных, ужасающих фактах. Тогда этим вурдалакам никуда не деться. Не успеют. Не смогут уничтожить все в один день. Честно говоря, я сижу здесь в ожидании профессионалов, настоящих ребят, примерно таких, с которыми я когда-то вместе воевал. Но у меня зудят руки. Так хочется написать статью.
– И тут же получишь пулю в лоб. Зло не терпит, когда вмешиваются посторонние. Тем более журналисты.
– Но пойми, тогда уже преступление будет раскрыто. Все бандиты сядут на скамью.
– Во-первых, не все, – возразила Чайка. – Останутся самые главные. И «братки», которые вполне могут отомстить. Убить – не убьют, потому что не знают, чем ты располагаешь еще. Какими документами, фактами и так далее. Но страдания можешь принять по самую макушку. Статья должна появиться, когда уже хорошенько поработают твои ребята. Они же дадут тебе дополнительный, более широкий материал. Вот тогда возьмешься за перо. – Чайка посмотрела на меня взглядом не прощающим, но просящим прощения. – И ради меня, ради Бога не думай о славе. Это искушение, которое принесет скорбь. Куст из леса ошибок. Со многими шипами. А пока жди, Олег, и поразмысли о том, что я тебе сказала. Породнись с духом, затаенным в твоем «Я». Когда придет час, Наблюдатель сам тронет тебя за плечо. Можешь не сомневаться. Возможно, за этим Он и забросил тебя сюда.
Я вздохнул и закрыл глаза ладонями.
– Твоими бы словами…
Так прошло некоторое время полной тишины, если не считать ревматического похрустывания веток в костре.
– А Иван Чайка был первой, подстреленной моим отцом, птицей, – услышал я бархатный голос моей дорогой птахи.
Когда я убрал ладони с глаз, Чайки уже не было.
«Сложная штука – жизнь», – подумал, достал своего костяного спутника и поставил рядом с тихо горящей лампой.
«Есть три вещи, которые нужно перешагнуть, прежде чем ты окажешься на свободе, – чуть слышно произнес бородатый философ. – Первая налагает на нас цепи, в коих мы ищем знания и счастья. Вторая опутывает оковами желаний, третья сжимает вследствие ложного миропонимания и лености. Поэтому сначала нужно уничтожить оба низших начала силою первого стремления, а затем предоставить все Наблюдателю. Тогда ты окажешься на воле».
– Мудрый ты, мудрец, – сказал я. – Но куда прикажешь деть любовь к Чайке! Ведь это даже не желание, а некий светлый поток, который течет из самого сердца. Без него, без этого потока, не нужно мне никакой свободы.
Путник вздохнул и устремил свой проникающий взгляд вглубь пещеры, туда, где, быть может, хранилась Истина или незримо сидел сам Господь, сияя невидимым светом.
Я лег на кушетку, на голый матрац, и предался размышлениям о том, какой резонанс могут иметь мои правозащитные действия. Конечно, если все пройдет, как задумано, будет сенсация, бум, взрыв вулкана, который сожжет многих из тех, кто оплел этот город паутиной мерзости и зла. Меньше всего, правда, мне хотелось думать о том, что после написания статьи я могу стать этаким национальным героем, отважным правдоборцем, о коем станут говорить и слагать народные песни. Этого мне действительно не хотелось. Но и в тени остаться – тоже не получится. Хотя, признаюсь, роль победителя грела изнутри. Во всяком случае, Чайка уж точно стала бы мною гордиться. Впрочем, что лукавить, без таких поступков мир просто заплесневел и покрылся бы гнилью. Так было во все времена от начала бытия. Были подлецы, негодяи, но были и те, кто боролся с ними и побеждал, порою – ценой собственной жизни. К слову сказать, я никогда не занимался ничем подобным столь открыто, как собирался поступить сейчас. Но теперь, лежа на деревянных нарах среди замызганных фуфаек, я понял под дальний шум океана, что смогу это сделать и налился решимостью.
Вскоре вахтенный журнал капитана причальной избы стал покрываться быстрыми, нервными строчками будущей статьи. То рождались первые наброски. Но я уже видел весь материал в целом.
Ближе к вечеру послышался шорох кустов. Сквозь них явно кто-то пробирался.
Я схватил свои записи, выдернул из-под матраца карабин, задул лампу и спрятался за выступом пещеры, недалеко от входа.
Через некоторое время в светлом проеме «Таверны» появилась осторожная тень человека. Тень остановилась, словно вглядываясь в темноту.
Я напрягся и положил указательный палец на курок. Вдруг то, что было тенью, знакомо кашлянуло, и я узнал Севера Ивановича.
– Ты бы хоть посвистел про Черное море, – сказал я. – А то крадешься, как злыдень. Я мог и пальнуть, между прочим.
– Это верно, – согласился старый моряк. – А ты чего, из пугливых, что ли?
– Из осторожных.
– Правильно, – одобрил Север. – Бдительность – прежде всего.
Мы снова зажгли лампу и сели у стола. Провисло какое-то неожиданное со стороны капитана долгое молчание. Он медленно крутил вентиль керосинки, делая огонь то ярче, то слабее. То вдруг достал папиросу и начал разминать ее в дубовых пальцах, просыпая табак прямо на пол. Потом прикурил от пламени светильника, воткнув свои казацкие усы в стенку стекла. Затем печально посмотрел на меня и вздохнул.
– Что случилось? – спросил я, ощущая, что сердце мое словно положили в морозилку, и оно тихо начало превращаться в ледяной камень. Недоброе предчувствие мгновенно заполнило меня, как едкий дым. Я понимал: все не может пройти гладко. Так не бывает. Воротилы тоже не дураки. Обо что-то рано или поздно они могут споткнуться, насторожиться и действовать. На поражение. Игра с огнем исключала сантименты. Но больше всего я боялся за Чайку.
– Что… случилось? – повторил я.
Север встал. Прошелся по своей гранитной берлоге и вернулся на место. В глаза мне он старался не смотреть, чего раньше никогда не было.
Я помню сумеречную рыбацкую обитель, трепет пламени, плясавший на морщинистом лице капитана, лаковый блеск козырька его фуражки, клубы дыма, поднимавшиеся вертикально вверх над горячей верхушкой керосинки и печально-горестный взгляд Севера, устремленный куда-то сквозь меня.
– Ну! – крикнул я. – Что ты тянешь?!
– Игоря Сергеевича убили, – глухо выдавил из себя смотритель океана.
– Что? – сказал я, ощущая, как некое горькое вещество заполняет пустоту моего тела, где мечется, не находя пристанища, обледенелое сердце.
Север бросил окурок на пол и загасил его сапогом.
– Как это случилось? – бесцветно спросил я, отпустив глаза бродить по неведомому погосту. И жестко подумал: началось.
– Очень просто, – сказал Север. – Кто-то легонько толкнул прораба со строительных лесов. Вроде бы – невысоко. Четвертый этаж. Но ты же знаешь, внизу камни, железки разные. Словом – сразу. И насмерть.
Мы натужно помолчали, размышляя каждый о своем.
– В то утро приходил главный инженер, – продолжил Север Иванович. – Они, главное, с прорабом, – я из окна наблюдал, – ходили по объекту. Чего-то вроде бы мирно обсуждали и вдруг Сысоева, вижу, как с петель сорвало. Ты же его знаешь. Он, чуть чего, молчать не будет. Да, холера. Стал руками махать, вытащил бумажки из портфеля. Тыкал в них пальцем. Даже кричал чего-то, будто он тут самый важный начальник. Главный на него бельмы вытаращил и, смотрю, обомлел весь. А Сергеевича понесло по кочкам. Слюной брызжет. Ногой в грязь топает. В бумажки тычет. В общем, я чую – худо дело. Правда, конечно, о чем они там гуторили – никто ж не знает. Потом гляжу, главный стал на Игоря орать. Тот, понятно, чего-то в ответ. Со стороны, вроде, обычная рабочая перепалка. Но мы-то с тобой знаем, в чем там могло быть дело. Ну вот. Покричали, поорали, охрипли и разошлись в разные стороны. Сергеевич бумажки в портфель затолкал, как в мусорное ведро, ей-богу, и пошлепал – только брызги в разные стороны. Это, я тебе говорю, вчера было. Утром. А после обеда Санька-каменщик в причал до меня залетает, глаза навыкате: «Сергеевич разбился»! Все туда кинулись. Ну что тебе сказать? Лежит, лицо серое. Голова – набок. Из-под фуражки на камень целая лужа крови натекла. Черная такая. Будто сейчас вижу. Но что я тебе, как следователь, должен сообщить: того вонючего портфеля, с которым прораб ни на секунду не расставался, при нем не было. Да и с лесов он сам упасть не мог. Тридцать лет порхал по ним, что воробей, а тут сорвался. Мазута все это. Ну, понятное дело, «скорая», менты. Что да как – а никто ничего не видел и не знает. Все говорят: только что метался здесь и вдруг свалился на самые остряки. Может, сердце. Потемнело в глазах. И все. Был человек, и нет его. И вот еще, – разговорился Север. – Вечером является до меня в дежурку главный инженер. На причале ж, конечно, никого. Я же всю гущу народа разогнал к такой-то матери. От греха. Достает, значит, бутылку коньяка, шею платком вытирает, мол, жарко ему. Давай, дескать, помянем Игоря Сергеевича. Хороший был человек. Дело знал. Жил тут, можно сказать, на стройке. Кем его теперь заменить – ума не приложу. Ну что? Помянули. То, сё. Как дела? Я возьми и ляпни сдуру, а может, со злости. Какие дела, говорю. Дела у прокурора. А у нас так, делишки. Как брызнул он глазами на меня, что волк из логова. Аж в пузе холодно стало, хоть я, ты знаешь, не стеснительного десятка. Правда, главный сразу взял себя в руки. Наливает еще по одной. А что мол, Север Иванович, никого тут в последнее время чужих, прохожих не было? Не заметил ли чего особенного? А то, я знаю, ты – душа добрая, русская, одним словом. Всех приютишь, накормишь, напоишь. А это иногда, скажу тебе откровенно, опасное дело. Вот, погиб Игорь Сергеевич. А мне, чистосердечно признаться, не верится, что он сам упал. Столько лет по этим лесам прыгал и – на тебе. Что-то тут не то, Север Иванович. Да и портфель его с документацией на строительство куда-то пропал. Факт? Факт. Документация – бог с ней. Есть копии. Но портфель-то исчез. Кому он нужен? Тут, я краем уха слышал, писатель какой-то шлялся. И вроде бы – из Москвы. И вроде бы ты его тут даже угощал, развесив уши. Было такое? Ну, ты, говорю, Андрей Андреевич, скажешь тоже. Писатель! Обыкновенный бич, каких тут полным-полно. Ну, зашел человек. Простудивши был. Я, конечное дело, налил ему для сугрева. Его, понятно, развезло. Он и пошел плести, что, мол, писатель. Что книжку хочет написать. И все такое. Выпимши. Какой с него спрос? Да и какой он писатель? Мальчишка. Бродяга. И все. Я говорю: если ты такой писатель важный, на вот тебе бумагу, карандаш. Нарисуй мне стихотворение. На память. Прямо не сходя с этого места. Так он, Андрей Андреевич, пыжился, тужился, двух предложений не написал. Я, говорит, теперь пьяный. Завтра напишу. А назавтра сгинул в отдаление. Никто его более не видел. Да я, Андреевич, если хочешь знать, человека за версту угадаю. Кто писатель, а кто – попутный дурак, грузчик случайный, не пришей рукав. Если бы действительно был какой-либо подозрительный тип, я бы, клянусь морем, тебе-то уж, Андрей Андреевич, в первую очередь сообщил. Не первый год мы с тобой тут за ручку здоровкаемся. Да, говорит, и чешет затылок. А вот Сысоев мне другой намек делал про этого писателя. Ты знаешь, говорю, Андрей Андреевич, хоть о покойниках плохо не говорят, но Сысоева, чего скрывать, тоже иной раз заносило с фантазиями – то вправо, то влево. А почему? «Почему?» – «Потому что все – люди. Понимаешь, такую ахинею? Один прямой. Другой с поворотом. Вот так». – «Да, – говорит. – Может, ты и прав. Дай бог». Однако смотрю, поверил вроде, поскольку рожи наши на этом берегу уже приелись друг другу. Ну и черт с тобой, думаю. Самопроизвольно налил больше пол стакана и делаю предложение: давай, Андрей Андреевич, выпьем, не чокаясь, за то, чтобы упокоил Господь душу трудяги, хорошего человека, отца троих детей, Игоря Сергеевича Сысоева. Выпили. «А как он выглядел?» – спрашивает. «Кто?» – «Писатель». – «Да… – говорю. – Невзрачный такой. Курносый. В фуражке. Волос темный, врать не буду. Морда грязная. Да я его и не разглядывал-то особо. Одно слово – бич. Они все одинаковые. Псиной пахнут».
Север поправил фуражку и прикурил новую папиросу.
– Ну что? Почадили табаком и главный, задумавшись, побрел своим путем. Так что учти, Олег, огонь разгорается не по дням, а по часам. Чайку я отослал сегодня к своим родственникам в Брусничное. Упиралась, как ослица. Не поеду, мол. Должна тут быть. Но со мной разве сладишь! Затолкал в автобус и ручкой помахал.
– А не могли за тобой наблюдать? – встревожился я.
– Что ты! Я, прежде чем к ней явиться, весь город лабиринтами прошел. Остальные братья сидят, как мыши, по норам. А кто в тайгу подался. На рыбалку. Или на поиски смысла. Тебе, думаю, в гостиницу к своим соваться тоже не след. Бандюки теперь, мне кажется, везде свои посты расставили. В гостиницу я направлю Семенову жену. Она как раз в Доме Культуры работает. Кому, как не ей, встречать гостей из Москвы.
– Тем более – поэтов, – добавил я.
– Вот! – обрадовался Север. – Хорошо придумал. Она, Сенькина жена, и назначит вам встречу во Дворце, в укромном месте.
– Тогда слушай меня внимательно и запоминай все точно. Что я тебе скажу – передашь Семену. А он уж – своей жене. Вместе с документами, среди которых – мои подробные объяснения происходящего в Городе. Эти документы, с кассетой и фотографиями, она пусть передаст главному в «группе поэтов». Мне действительно соваться в гостиницу нельзя. Могу погубить дело. Вычислят, и все рухнет. Хотя копии компромата будут лежать вот здесь, в этой расщелине. – Я взял фонарь и показал Северу, в какой именно расщелине. – А теперь полюбуйся на снимки. Ты такое еще не видел.
Север долго рассматривал знакомые лица заместителя мэра, главного инженера строительства, еще каких-то «шишек» из городской Управы, милиции и сказал только одно слово: «Мразь». Затем добавил: «На чем уж там сорвался Игорь Сергеевич, чего сгоряча наплел, теперь останется тайной. Но как ты добыл эти фотки»?
– Потом. Потом, дорогой мой Север Иванович, я тебе все расскажу. Тебя-то не могли они взять на мушку? Устроить слежку, например. Вот сейчас, кто вместо тебя дежурит?
– Ты что же, меня совсем за лоха держишь? – рассмеялся Север. – На причале дежурит военный старичок. Михалыч. Я с ним договорился. А выследить меня никак не возможно. Я тут каждую доску в любом заборе наизусть знаю. В парадное дома зайду, а выйду на другом конце города.
– Ты прямо герой Севастополя, – сказал я.
– А то, – удовлетворенно хмыкнул Север.
– И все-таки будь осторожен. Прошу тебя. Как отца.
– Ладно, – растрогался капитан. – Ладно. Завтра Семенова жена пойдет к твоим «поэтам», пригласит их во Дворец Культуры. Будет назначена встреча с тобой. Об этом я тебя сразу извещу.
Я еще раз проверил в папке документы, фотографии и передал ее Северу Ивановичу. Он спрятал папку под полу морского кителя и застегнул для ровного вида морскую форму на медные пуговицы.
– Все. Жди. Теперь уже скоро, – сказал Север и скрылся в чаще кустарника.
Я взял карабин и вышел наружу, чтобы проследить безопасность движения капитана. Уже темнело, но было еще достаточно хорошо видно и лес, и отдельные деревья, и даже смутные очертания порта вдали. Однако, как я ни озирался, как ни напрягал зрение, Севера Ивановича среди обширного пейзажа обнаружить так и не смог. Он был хитрее любой колымской лисы, и даже, попав в капкан, мог запросто перегрызть себе лапу, как это часто делают лисы в тайге.
Спал я в ту ночь нервно и тревожно. То мне чудились каменные скифские бабы, идущие на меня густой толпой под предводительством главного инженера, такого же пустоглазого цементного чудовища. Он что-то говорил, шевеля тяжелыми губами, но слов его я разобрать не мог. То представлялись похороны Игоря Сергеевича. Смутный свет над лиственницами кладбища, открытый гроб, серое, безжизненное лицо прораба, рабочие с лопатами и вороны, кружившие над пропастью могилы. То врывались в мой зыбкий сон бандиты в черных масках, и друзья-пограничники отчаянно бились с ними в рукопашных боях. То вдруг влетала в пространство сна чайка с человеческим лицом, льняными волосами и розовом оперении. Она садилась на ветку дерева и, глядя мне в глаза, говорила: «В этом мире будь всегда дающим. Отдавай все, что можешь. Не думай о том, как бы получить отданное обратно. Или возместить его. Жертвуй всем и всегда, чем только можешь, и не помышляй о награде. Вся планета – сплошной рынок. Сборище торгующих. Покупающих и продающих. Даёт от сердца своего один лишь Господь. Будь подобен ему и познаешь любовь».
Она снова учила меня.
Потом мое тело словно разделилось на двух близнецов. Один из них – бесплотный и невесомый – прощально взмахнув рукой, взмыл вверх и исчез в неизвестности. Другой, – кем, очевидно, и был я истинный, – тут же провалился в глубокую пустоту без видений и звуков.
Наконец, я проснулся. Ветер, как крыло океана, глухо шевелил листья кустарника на входе в «Таверну». Где-то у меня за спиной.
Я лежал лицом к стене. Еще не открывая глаз, каким-то шестым чувством уловил, что в пещере не один, тем более меня сразу ударил запах дорогих сигарет. Мысли лихорадочно, словно по тревоге, сбивались в некое тугое, ментальное вещество.
Я все понял. Осторожно потрогал пальцами то место, где должен был находиться карабин. Там было пусто. Это исследование поставило все на свои места. Значит, меня выследили. Но сначала, конечно, все-таки выследили Севера. Сам он привести сюда никого не мог. Под любыми пытками. В этом я был больше чем уверен. Я почувствовал затылком, что позади меня сидят бандиты, и сказал себе: медлить нельзя. Нужно было срочно использовать самый крайний, изобретенный мною, вариант. Накануне, на всякий непредвиденный случай, я соорудил из ветоши и случайно найденного целлофанового мешка с гречкой аккуратный пакет, достал из фонарика батарейки с лампочкой, подсоединил их напрямую, подоткнул ветошью и замотал целлофаном. Получилось подобие взрывчатки с постоянно и смутно горевшей внутри лампочкой. Этот пакет я прикрепил к плоскости стола изнутри. Там он должен находиться и сейчас. Его обнаружить бандиты вряд ли могли. Во всяком случае, это была последняя и единственная надежда. Тем более что «гости» почему-то не разбудили меня сразу. Вторая составная пакета лежала, накрытая фуфайкой, у меня под ухом. Я, слава Богу, натрогал ее щекой. Это была детская, электронная игрушка «Тетрис» по складыванию различных геометрических фигур в некое единое целое. Плоская игрушка величиной с ладонь для развития фантазии и логического мышления. Не знаю, чем она привлекла мое внимание в Москве, но я приобрел ее и везде таскал с собой, забавляясь время от времени, – в основном, в транспорте. При включении ее загорался красный огонек, высвечивался бледно-голубой экран, на котором и нужно было конструировать посредством различных кнопок необходимое геометрическое единство. Теперь требовалось собраться, заглушить бешеный топот сердца внутри тела и идти в атаку. Так уже случалось со мной прежде. Я на секунду сжал себя в кулак, произнес мгновенную молитву и медленно, как учила меня Чайка, выдохнул лишний, наполненный страхом, воздух.
Все. Теперь я был готов к действию. Мне не составляло большого труда осторожно продвинуть на пять сантиметров руку внутрь фуфайки, нащупать «Тетрис» и включить красную лампочку начала игры. Затем я неспешно повернулся и сел на лежанке с работающей игрушкой в руке. Лампочка призывно мигала, экран голубел.
То, что я увидел, не оказалось для меня неожиданностью. Двое громил сидели у стола, разглядывая при свете керосинки документы и фотографии из папки, которую я накануне отдал Северу. Третьему, за неимением табурета, пришлось согбенно стоять, со склоненной над чертежами головой. Один из них имел золотые очки, и я подумал, что он – командир в этой группе. Все они были в коричневых кожанках, что навело меня на мысль о единой форме организации. Хотя мысль эта скользнула как предположение.
Север Иванович тоже был здесь. Он сидел, перевязанный веревками, в отдалении, на полу, с разбитым в кровавую кашу лицом. Север взглянул на меня. Взгляд его просил лишь одного – прощения. Что-то он не досмотрел, недоучел, ошибся.
Мне надлежало сыграть роль. Ярко, раскованно, феерически. И в то же время – предельно жестко.
При виде некоего работающего пульта у меня в руках пришельцы опешили. Я сбил их карты, сорвал самоуверенность и поломал сатанински выхолощенный сценарий. Этим нужно было немедленно пользоваться, и я наигранно учтиво спросил:
– Что же вы отвлеклись, господа? Или вы уже все изучили?
Гости замерли. Последовало оглушительное молчание. Но его тоже нельзя было затягивать. И я с той же наглостью продолжил.
– Вот эта игрушка, – указал я на детский «Тетрис», о котором бандиты, слава богу, не имели никакого представления, – нажатием одной кнопки может всех нас дружно вознести на небеса. А тут останется одна сплошная каменная могила. Вот ты, дядя, – обратился я к стоявшему бандиту, – нагни голову и посмотри под крышку стола.
Стоявший глянул на того, кто имел золотые очки, потом снова на меня.
– Я непонятно выразился? – спросил я.
Стоявший нагнулся и посмотрел под стол. Что-то конкретно разглядеть там, я знал, невозможно: свет лился только по верху. Снизу же можно было увидеть лишь очертания пакета с работавшей внутри его от батареек лампочкой. На этом строился весь расчет.
– Руками трогать не рекомендуется, – добавил я. – Можно остаться без рук и без головы. В одной красивой куртке. На голое тело.
Стоявший выпрямился и прибито сообщил очкарику:
– Там взрывчатка.
Второй, сидевший, тоже заглянул под стол для расследования, но, разогнувшись, подтвердил показания товарища.
– Точно, – сказал он. – Этот может подкинуть нас всех сейчас к потолку. Не доглядели.
– Плохо, Миша, – занервничал очкарик. – Очень плохо.
– Вот, – уже спокойно сказал я. «Утка» сработала. – Поэтому, мужики, слушайте внимательно сюда. И запоминайте. Нам с Севером Ивановичем терять нечего. Мы свое дело сделали. Документы, которые перед вами – копии. Оригиналы уже уплыли в нужные места. В местную прокуратуру и даже в Москву. Оперативные бойцы с часу на час будут в Городе. Ваши координаты им известны. Это понятно по фотоснимкам. Поэтому я предлагаю такой мирный консенсус, как говорил Михаил Сергеевич. Или вы, повернувшись к стене, добровольно кладете на стол оружие и, таким образом, остаетесь живы. Или я нажимаю на кнопку Ты как, Север Иванович, не против? – обратился я к капитану причальной избы.
– Гаси их, гадов! – сверкнул очами Север из-под окровавленного чуба.
– Тогда делаем так, – сказал я и резко повысил голос: – Встать! Лицом к стене! Считаю до трех. Как понимаете, у нас тоже другого выхода нет. Раз… – Я сделал небольшую паузу.
Бандиты, переглянувшись, медленно начали подниматься.
– Лицом к стене! – сорвался на крик я.
Гости подчинились.
– По одному – оружие на стол! Крайний справа!..
Как тяжелую кость, очкарик, не поворачиваясь, бросил на стол пистолет «Стечкина».
Босыми ногами я бесшумно подошел к столу и взял его.
– Все оружие! – скомандовал я из другого конца пещеры, где уже освобождал от веревок Севера. – Учтите, Иванович сейчас будет проверять. Тому, кто утаит хоть патрон – пуля. Без всякого суда и следствия.
Очкарик поднял штанину и достал из армейского ботинка еще один пистолет.
Уже более спокойно я продолжил разбойные действия по захвату бандитского оружия, прихватив вдобавок свой карабин. Север заканчивал разматываться от веревок. От основного узла я его освободил при помощи ножа.
Третий тоже положил два пистолета. Я передал их старому моряку и, вытерев пот со лба, бросил на лежанку «Тетрис». О том, что это элементарная «утка», бандитам пока знать не нужно. Наверняка на входе, за кустами, прятались их друзья – страховочная команда. Их тоже необходимо заманить в пещеру и обезвредить. Только тогда можно было считать мою личную операцию законченной. Да и то – условно. Мало ли что могло вспыхнуть на тропе войны?
– Можете повернуться, господа, – пригласил я гостей.
Север уже дохромал до лежанки и восседал на ней, как жестокий каратель, наставив на бандитов оружие.
– Ну, ты молодец, Пушкин, – выразился очкарик. Значит, он уже знал, кто я. Конечно, не без помощи главного инженера. Не поверил-таки он Северу, хитрый лис! – Надо было тебя сразу со шконки сдернуть. Осечка вышла. Дали поспать писателю. Недоучли твоей предосторожности. На свою голову. К нам бы тебя.
– К вам уже не получится, – сказал я, словно сожалея.
Очкарик вздохнул.
– Ладно, Пушкин. Давай договариваться. Ты же культурный человек. Мы даем вам денег и разбегаемся в разные стороны. Вы нас не видели и не слышали. Тайга большая.
– Почему бы и нет, – слукавил я. – Только для начала мы с тобой сейчас выйдем наружу, и ты скажешь своим друзьям, тем, которые за кустами, на стреме. Мужики, скажешь, мы обо всем с писателем добазарились. Прячьте пушки и ко мне. Запомнил? Одно лишнее слово, и ты, и твои друзья – покойники.
– Ну правильно, – сказал очкарик. – Ты сейчас всех затащишь в эту конуру. Потом вы с другом выйдете отсюда на хрен и нажмете кнопку.
Я рассмеялся.
– А договор? А деньги? Сам же сказал – культурные люди.
Север сидел, таращил на меня глаза и ничего не понимал, но ломать игру не решался.
Очкарик задумался над моими словами.
– Ну а чтобы ты был совершенно спокоен, – тут я взял «Тетрис» и положил на стол. – Пускай пульт пока будет у вас. Это чтобы у всех штаны были сухими.
Дальше я надел ветровку, сунул в карман пистолет, другой разрядил и бросил очкарику.
– Сними куртку, а «пушку» сунь за пояс, чтоб видно было, – приказал я. – Все. Пошли. И запомни: лишний звук и – у меня война за плечами. Осечки не дам. Чуть что, грохну прямо из кармана.
– Ладно, – сказал очкарик. – Все ясно. – И восхитился: – Ну, ты Станиславский, блин.
– Идешь чуть впереди, – распорядился я. – Север, держи оставшихся на прицеле. Услышишь выстрелы – стреляй без промаха.
Мы вышли на вольный воздух и стали продираться сквозь кусты. Очкарик впереди, я сзади. Ветки хлестали по лицу, и я отводил их левой рукой, потому что правая постоянно была на курке оружия. Море внизу было стального, холодного цвета. Я лишь мельком бросил на него взгляд, как на что-то очень далекое, словно детство.
Наконец, кустарник кончился. Мой пленник прошел чуть вперед и поднял руку.
– Пацаны! – крикнул он. – Мы с писателем обо всем добазарились. Прячьте пушкари, все ко мне.
Из-за деревьев, метрах в тридцати, вышли четверо и направились к нам.
– Молодец, – похвалил я очкарика. – Значит, договоримся.
Эти бандиты тоже были в коричневых кожанках, и я утвердился в мысли, что кожанки – их униформа. Но такие коричневые куртки в городе мелькали на каждом шагу. Значит, бандитские должны чем-то отличаться. Свою куртку мой пленник по моему велению оставил в пещере. Сейчас он стоял в одном свитере с пустым пистолетом за поясом. Выявить особый знак отличия по его одежде я не мог. Но он должен был существовать. Так, во всяком случае, мне казалось.
Я видел, как покачиваются на фоне тайги жестокие бандитские рожи. Беспощадность и злость были плотью и кровью этих людей. Были их работой и развлечением. Но я видел даже больше. Я видел, как расстреливали они, отвозя в море, складских работяг, а затем вытаскивали у них заработанные деньги. Потому тех рабочих никто потом и не встречал. Как насиловали молоденьких девочек, а после тоже убивали. Видел, как грабили, жгли, взрывали. Это четко было написано на их звериных лицах. Мне до жгучей боли захотелось положить всех бандитов у сопки Севера, – так я про себя прозвал ее. Но, во-первых, бой я уже выиграл. А во-вторых, я был не Судья. Поэтому мне ничего не оставалось, как предупредить очкарика, чтобы тот до поры не произносил больше ни слова. Когда же его друзья приблизятся, ему нужно лишь повернуться и шагать сквозь кусты назад, в пещеру. Остальное – дело мое.
– Кроме того, – тихо сказал я, – меня всегда интересовали деньги.
Очкарик чуть заметно улыбнулся и прошептал:
– Ладно. Сговоримся, Пушкин. Не прогадаешь.
– Ну и славно, – согласился я. – Пошли. Войдем, сядешь к столу, на прежнее место.
Бандиты были уже в десяти шагах. Они шли цепью. И вдруг я случайно увидел этот знак отличия. Он неприметно с виду красовался на левом рукаве каждой куртки и представлял собою тот же, нарисованный черной краской, китайский иероглиф, переведенный мне Чайкой как слово «дух».
«Вот оно что, – подумал я. – И тут, значит, «духи». Ладно. Черт с вами».
Мы тронулись в обратный путь. Я боялся лишь одного: Север, оглушенный болью и ненавистью, мог сидеть в той же позе с пистолетами в руках. Спасало только то, что моряк находился в относительной темноте, а вновь пришедшие со свету не сразу могли все разглядеть. К тому же они, как и прежде, оставались примерно в десяти шагах позади и, значит, я мог успеть закрыть Севера собою, став перед ним.
Я почувствовал, что сегодня Наблюдатель помогает мне. Ибо все было рассчитано и сыграно с ювелирной точностью.
При входе очкарик покорно направился на свое место. Север действительно сидел как прежде, направив на противника два ствола. Я немедленно стал перед капитаном, закрыл его своим корпусом и пригласил вновь прибывших пройти внутрь. Трое из них прошли, а один, сняв короткий автомат, грамотно остался на входе. Этого предвидеть мне не удалось. Тогда я прямо из кармана ветровки выстрелил в бдительного охранника и заорал, чтобы все подняли руки. Двое начали медленно поднимать, но третий дернулся в попытке достать оружие. Тут-то его и настигла пуля Севера Ивановича. Я подошел к оставшимся двоим сзади и разоружил их.
– Вот теперь и поговорим, – устало сказал я и присел рядом с капитаном причальной хаты.
– Сколько ты хочешь бабок? – спросил очкарик.
– Видишь, ты уже привык, что все продается и всех можно купить. Но посмотри на этого человека, на Севера Ивановича. Посмотри, что вы с ним сделали. Сможешь ты его купить после этого? Даже не советую начинать торговлю, потому что – знаю! – он тебе сразу дырку во лбу сделает. Со мной тоже бесполезно беседовать на эту тему: я волю люблю, дядя. А деньги – это тюрьма. Тем более грязные деньги. Выкупанные в крови. Правильно я говорю, Север Иванович?
Север выплюнул сгусток крови и хрипло выругался.
– Заразы. Я, клянусь морем, всех бы их тут кончил, гадов. Бесплатно. Мать их… Чего ты с ними цацкаешься?
– Не надо, Север Иванович, – попросил я капитана. – Остынь. Успокойся. Смотри, ребята молодые, крепкие. Пусть еще потрудятся на строительстве светлого будущего.
С этими словами я вытащил из ветровки пистолет, отошел от Севера на два-три метра, чтобы у него было пространство для обзора, и приказал:
– По одному ко мне! При подходе – поворот на сто восемьдесят градусов. Руки за спину. Будем забинтовываться. И без фокусов. Тут адвокатов нет.
Бандиты находились в угрюмом ожидании моих следующих команд. Они уже понимали, что попали в капкан, и вырваться можно только к Господу Богу.
– Первый, – показал я на одного из товарищей очкарика.
Это был рослый малый с крепким, накачанным телом, крепкими длинными руками и злыми, ненавидящими меня глазами. Я подумал, что в рукопашном бою, возможно, проиграл бы ему. Он походил на пружинистого, изящно упругого тигра, готового к мгновенному броску. Но направленное с двух сторон оружие делало свое дело, и бандит, согласно команде, покорно двинулся ко мне. В полутора метрах он остановился, и глаза его еще ярче вспыхнули ненавистью.
– Повернись спиной, – повторил я. – Руки на задницу!
Секунду он еще постоял, прожигая меня лютым взглядом, и вдруг, как кошка, подпрыгнул, пытаясь нанести внезапный удар ногой в голову. Но, слава Богу, я все это уже проходил и, резко присев, прошил его снизу доверху оглушительным выстрелом. Спортсмен рухнул к моим ногам, словно сброшенная с машины говяжья туша.
Теперь яростью налились мои глаза, как бывало в моменты боя.
– Ты, – коротко указал я еще на одного бандита.
Он посмотрел на очкарика, вздохнул и тяжело проговорил:
– Миллион зеленых. Устроит?
– А это тебя устроит? – Я показал ему фигу.
Одолжив у одного из пленных куртку с иероглифом, я надел ее на себя, затем перевязал всех оставшихся по рукам и ногам кусками Северовой веревки. Сложил у стены. Всех, кроме очкарика.
– Тебя как зовут? – спросил я командира бандитов и закурил.
– Толя, – выдавил командующий с трудом, словно это было тяжелое признание.
– Как настроение, Толя?
Он посмотрел на меня рассеянным взглядом человека, потерпевшего полный крах.
– Что от меня нужно?
– Вот это уже деловой разговор, – оценил я догадливость атамана. – Из всего происшедшего понятно, вся ваша организация сейчас на чрезвычайном положении. Литературно говоря, прибежал великий шухер. Везде свои посты. Свои засады. Свои люди. Свои кордоны. Ты проведешь меня, Толя, туда, куда мне потребуется. Опять же, без фокусов. Я их не терплю. Ты в этом убедился.
– А если нет?
– Если нет, ляжешь вон там. Рядом со своими дружками. Но тогда ты потеряешь все льготы и поблажки, на которые пока можешь рассчитывать. Думаю, у тебя не капуста в голове. Впрочем, могу обойтись и без твоей помощи. Но это отнимет время. А его-то как раз крайне мало. Скажу тебе вполне ответственно: не сегодня-завтра вся ваша организация будет в сетке. Вы сгорели. Усекаешь, Толя? Так что думай. Минута на размышление.
– Согласен, – сдался атаман.
Я понял: до Чайки они добраться не успели, и облегченно вздохнул. Иначе все могло бы иметь для меня совсем другой оборот. Молодец все-таки Север Иванович. Я был ему бесконечно благодарен.
– А вот это… – Я взял «Тетрис». – Забавная детская игрушка. Купил когда-то в Москве в «Детском мире». Могу подарить на память. Будешь развлекаться в свободное от работы время. Под столом – мешок гречневой каши с лампочкой.
Атаман застонал, словно его стукнули дубиной по голове.
– Остаешься заглавного, капитан Калюжный, – обратился я к Северу. – Умойся и сторожи эти бревна. Я буду через пару часов. Как себя чувствуешь? Выдержишь?
– Выдержу, – зло сказал Север. – Не такое случалось.
Дальше все шло как по сценарию. Мы с бандитом-Толей проникли в гостиницу. Конечно, в холле сидели люди в коричневых куртках с иероглифами, но при виде «своих» снова, как и до нас, углубились для собственного развития в чтение популярных журналов.
В номере нас уже ждали. Группа «поэтов» состояла из пяти человек. Скромные костюмы, белые рубашки, галстуки.
Главный – высокий, сбитый, с железным рукопожатием – улыбнулся мне и сразу перешел к делу, приняв моего напарника, Толю, за своего. Но я прервал нового знакомого, Алексея, объяснив происшедшее два часа назад и то, что означает на наших куртках китайский иероглиф. Объяснил, что нужно срочно вытащить из пещеры задержанных бандитов, а с ними и героя-моряка Севера Ивановича Калюжного. Что в холле скучают еще четверо в коричневых кожанках с маркированными рукавами.
– Ясно, – коротко среагировал Алексей и тут же набрал номер телефона.
На другом конце сразу взяли трубку.
– Полковник Платонов, – по-военному, стальным голосом отрекомендовался Алексей. – Быстро машину и команду спецназа к гостинице. В холле бандиты в коричневых кожанках. На левых рукавах – китайский иероглиф. Действовать внезапно, молниеносно и тихо. Возле гостиницы могут быть дополнительные посты, поэтому примите грамотные меры предосторожности. И «скорую помощь». Есть пострадавшие.
Он положил трубку и той же, что и по телефону, боевой скороговоркой продолжил, обращаясь ко мне:
– Операция по захвату складов детально разработана, согласована с местными органами. Назначена на сегодня… – Он посмотрел на часы, потом на загрустившего Толю. – Но это тебе знать не обязательно. Равно как и участвовать. Ты свое дело сделал. Спасибо. Кое-кто уже арестован и дает показания. Со спецназовцами поедешь в пещеру, заберешь своего моряка. Дальше оставайтесь с ним в этом номере и ждите нашего возвращения. В холодильнике есть все, что нужно. Кстати привет тебе от Валентина. Привет и наилучшие пожелания, – снова улыбнулся Алексей. – Статью твою о пограничниках, кстати, он напечатал в «Комсомольской правде». Я читал. Мне понравилась. Но вопросы потом.
«Привет от Валентина…» Это сообщение я проглотил, как глоток хорошего вина.
Валентин не отрекся. Он поверил. Он остался другом.
– Между прочим, – сказал я. – Тут по моей радиограмме должна еще быть группа местных пограничников.
– Мы уже в связке, – ответил Алексей, разглядывая документы из моей папки, из-за которой Север вполне мог лишиться жизни. – Уже работаем вместе. Они в номере напротив.
– Оперативно, – похвалил атаман-Толя, развалившись в кресле.
– А ты как думал? – сказал Алексей. – Это – наша работа. И потом, за нами Россия. А за вами – что? Ну что, скажи мне?
– Какая Россия? – бросил вызов командир бандитов. – Где она? Одни обломки.
Внезапно дверь распахнулась, и на пороге появился спецназовец в черной форме.
– Товарищ полковник! – вытянулся он.
– Вольно, капитан, – сказал Алексей. – Садись, докладывай.
Боец присел на стул и подозрительно посмотрел сначала на Анатолия, затем – на меня. Конечно, его смутили наши куртки.
Алексей развеял его сомнения.
– Этого, – показал он на атамана, – передадите милиции. Пускай отдохнет до нашего возвращения. Обращаться бережно и нежно. Сам знаешь, капитан. Учить не надо. А это, – тронул меня за плечо полковник, – наш человек. В ближайшее время действуйте по его команде. Что с бандитами?
– Двоих аккуратно сняли возле гостиницы. Остальных – в холле.
– Все тихо? Без шума?
– Конечно. Секунда – дело. Мы же профи. А они кто? Шушера с большой дороги.
– Ну не скажи, – задумался Алексей. – Словом, действуй. Олег по дороге все расскажет: что, чего, куда и как. Раненому – помочь. Если нужно – срочно в больницу. Бандитов – в участок. Все. Действуй.
– Мне бы хотелось заснять окончание операции, – сказал я Алексею. – Сделать несколько снимков для статьи.
– Ну что ж, – сказал он. – Статья – дело хорошее. Вернешься, жди. В нужное время я тебе позвоню. Аппаратуру подготовлю. Так что – вперед.
Когда мы добрались до пещеры, все было по-прежнему. Север сидел на своем месте с двумя пистолетами в руках, но сознание его угасало. Похоже, он даже не слышал, как целый отряд, шурша ветками, пробирался сквозь кустарник. Лампа чуть тлела. Керосин в ней заканчивался. Вся «Таверна» тонула в чадящем запахе исчезавшего горючего. Связанные бандиты лежали там, где и лежали, как брошенные мешки. Спецназовцы развязали им ноги и вывели прочь, к ожидавшей неподалеку машине. Я подошел к Северу и тронул за плечо. Голова его упала на грудь. Он потерял реальность в своем рассеянном к той минуте обозрении и опрокинулся спиной на лежанку. Его тоже вынесли наружу на носилках. Врач «скорой» осмотрел Севера и сделал ему укол. У него была сломана пара ребер.
– Сильный удар каким-то предметом по голове. Возможно, сотрясение мозга, – дал доктор предварительное заключение. – Мы заберем его в больницу.
Я вернулся в гостиницу. Администрация меня уже знала и с некоей таинственностью вручила ключ от номера «московских поэтов».
Я вошел в номер. Комната была пуста. Я свалился от усталости и гнетущей опустошенности на диван. Мои новые знакомые, возможно, занимали уже боевые позиции, а может быть, вели реальный бой. Глаза закрылись сами, и я лишь успел подумать: что было бы со мной, если бы я не потерял бумажник. Вероятно, буднично засыхал в какой-нибудь дыре с внешне красивым и поэтичным названием «Бухта Провидения».
В тот же вечер меня разбудил звонок Алексея. Я, конечно, ждал его даже во сне. Однако когда затрещал аппарат, мне показалось, что я спал всего десять минут. Тем не менее, словно ошпаренный, я вылетел из гостиницы и помчался по указанному адресу. Города я не видел. Его просто не было. Была одна прямая, как тоннель в мировом пространстве, улица, по которой я бежал к автобусной остановке, хотя проще, возможно, было бы найти такси. Потом, подпрыгивал от нетерпения среди спокойно ожидающих людей, топтался в нехотя подошедшем транспорте и, наконец, добрался до места.
То, что мне довелось увидеть и запечатлеть, было финалом операции. Лежащие на земле и ведомые к милицейской машине бандиты, угрюмые проститутки. Несколько вальяжных сановных лиц в наручниках. Случайные трупы сопротивлявшихся. Их было мало, поскольку все подразделения сработали быстро, слаженно и четко. Теперь можно было считать, что материал от первой до последней страницы, в основном, у меня в руках. Конечно, назначено было следствие, и его результаты должны всплыть не сегодня и не завтра. Но основа всего уже лежала на моем письменном столе.
На следующее утро я помчался в больницу к Северу. Он встретил меня радостной улыбкой, будто участвовал не в опасной борьбе с преступниками, а в массовой ликующей демонстрации, и там, в горячей толпе, получил случайные травмы. Голова его была перебинтована.
– Ну что там, Олег? – спросил он. – Раздолбали паразитов?
– Раздолбали, – ответил я. – Ты-то, Север Иванович, в каком самочувствии после битвы?
– Я-то! – снова радостно улыбнулся старый моряк. – Я-то как огурец. Лучше, чем был. Во-первых, повоевал за Рассею от всей моей души. А во-вторых – трезвый образ жизни. Вот уже которые сутки. Тоже польза здоровью. Что на причале? – хозяйственно поинтересовался начальник морской избы.
– Не был пока, – сообщил я. – Но думаю, Михалыч твой исправно несет свою вахту в нужном боевом порядке.
– Да. Надо выбираться скорей отсюдова, – озабоченно сказал Север. – Объект нельзя оставлять без присмотра. Михалыч, конечно, военный человек. Однако ему сколько годов? Сломается в бессменной работе. Опять же, за Чайкой надо ехать.
– Ты, Север Иванович, лежи себе до полного здоровья, – наказал я. – А за Чайкой – дай адрес, я и сам смотаюсь.
Вошла медсестра. Она держала шприц вверх иглой, как свечку. – Ха! – воскликнул Север. – Да кто же тебе там ее выдаст?! Я же наказал сеструхе, чтоб никому, ни под каким предлогом. Понимаешь такую ерунду? Там все строго. Да и кум, чего доброго, огреет тебя чем попало… на всякий случай. Нет. За Чайкой я сам покачусь. Ты уж потерпи чуток.
– Готовимся не спеша, – продиктовала сестра Северу, и по тому, как герой, кряхтя, поворачивался, со стоном оголял зад, я понял, что состояние его не так уж радужно. Сломанные ребра – это мне было известно по собственному опыту – дело весьма затяжное.
Я вздохнул, жалея Севера, и оттого еще, что свидание с Чайкой откладывалось на неопределенный срок.
К полудню я обогатился от Алексея дополнительными подробностями и фактами относительно заказчиков и исполнителей прогремевшего, как гром, дела. Хотя знали о нем пока немногие.
Глубоким вечером моя машинка поставила точку в пылавшей страстью и справедливым гневом статье.
Утром я отдал один экземпляр Алексею для Валентина, тепло попрощавшись с ним и его друзьями: в этот день все они улетали. Второй, иллюстрированный былыми и последними фотографиями, отнес в редакцию центральной газеты.
Редактор – человек средних лет, тощий, сухой и строгий, как ворон, внимательно прочитал страницу за страницей, медленно просмотрел фотографии и вдруг как-то остро взглянул на меня.
– Послушайте, – сказал он. Волнение переполняло его. – Это же взрыв. Сенсация! Почему я вас не знаю? Хотя, подождите. Никитин, Никитин. Это не вы писали о наших пограничниках в «Комсомолке»?
Мне пришлось сознаться.
– Конечно, вы не местный, – догадался редактор. – Где же вы сейчас живете?
Я вздохнул, так как понял, что мне в десятый раз придется излагать свою злополучную историю с потерей командировочных и прочей чепухой. Но деваться было некуда, и я поведал все с самого начала, не забыв упомянуть и морскую избу, и тайную пещеру, и героев битвы – погибшего Сысоева с раненым Севером Ивановичем Калюжным. Впрочем, часть этого рассказа была в самой статье.
Редактор снова взял мою рукопись и уставился в первую страницу.
– Все это очень серьезно. Тут упоминаются такие имена… Мне нужно все проверить.
Я вынул из кармана заготовленную заранее бумажку и подал редактору.
– Вот телефон начальника одного из отделов по борьбе с организованной преступностью, город Москва. Но сейчас он здесь. Звоните теперь, потому что через пару часов его группа улетает.
Редактор немного подумал, видимо, собираясь с мыслями, а затем набрал номер. Представившись, он затем долго и напряженно слушал, что, очевидно, сообщал ему Алексей. Положив трубку, постучал карандашом по моей статье и, в раздумье, сказал:
– Хорошенькие дела. Где же вы, извиняюсь, обитаете в вашем положении?
– На этом самом причале и обитаю, – снова вздохнул я.
– Хорошенькие дела, – повторил редактор, изучая мое удостоверение, и набрал номер телефона. – Я загибаюсь без толковых сотрудников, а они бросаются людьми, как рыбьей чешуей.
– На связи, – послышался в трубке мужской голос с офицерской интонацией.
– Николай Иванович, зайди ко мне, – распорядился руководитель газеты. – Вот деятели, – продолжал возмущаться редактор. – К нам прибыл, можно сказать, писатель. Ну мало ли, что могло случиться. Конечно, деньги серьезные. Но ведь все бывает в жизни. А выбрасывать с бухты-барахты человека за борт – это уж, ей-богу, ни в какие рамки…
Дверь отворилась, и в кабинет вошел невысокий, круглый парень с веселыми, живыми глазами. Верхнюю губу его покрывали густые усы, росшие из-под носа, как два диких куста. На нем был толстый цветной свитер, в руке – папка, из которой торчал готовый к действию карандаш.
– Познакомьтесь, – предложил нам редактор, и мы, назвав себя, учтиво пожали, как положено, друг другу руки. – Мой заместитель, – объяснил в дополнение заведующий газеты. – Талантливый журналист, поэт, романтик, охотник, рыбак, словом, я думаю, подружитесь.
Последняя фраза дохнула на меня теплым ветром, обозначив какие-то, пока еще неясные, перспективы.
– Представь, Николай Иванович, нам прислали из Москвы молодого специалиста. С ним тут случилась беда – потерял командировочное, деньги. Но вместо того, чтобы помочь, они, – я имею в виду горком молодежи и небезызвестного тебе Владимира Придорожного, – они выбрасывают человека на улицу, голого и босого! А он, вопреки всему, вжился, окопался, как крот, и посмотри, какую бомбу нам притащил.
Николай Иванович сочувственно поглядел на меня.
– Кому это, Михаил Степанович, может нравиться, кроме Придорожного? – ответил вопросом на вопрос заместитель.
– Вот я и говорю, – нервно отозвался Михаил Степанович. – У меня не хватает людей. Нужно послать человека на Олу, в Ягодное, в Медвежий, а Придорожному наплевать. Он формалист и перестраховщик, и я ему заявлял это непосредственно в лицо. Он всего боится. Как бы его лично что-то каким-то боком не коснулось. Устранился и все. Так легче. Но мы-то люди другие. Нам главное – дело. А беда, – еще больше взволновался редактор и даже закурил. – Беда может случиться с каждым. Нас с тобой, Коля, снесло волной, и мы тонули в ледяной воде. Это не беда? Беда. А моряки спасали. Рискуя жизнью. В статье Олега люди погибли, но не поступились ни совестью, ни честью.
– Придорожный не моряк, – резонно проявил свою мысль Николай Иванович. – Он в шипящую волну вряд ли кинется.
– Я тоже не моряк, – хмуро сказал Михаил Степанович. – Не в этом дело. Бог с ним, с Придорожным. Он нам не бревно на дороге. Бери статью Олега о новом причале. Подготовь, пожалуйста, и сразу засылай в набор. На первую полосу. Выбери лучшие и подходящие фотографии. И второе. Доставь человека к телевизионщикам. У них есть свободные комнаты. Пусть устраивается. Я позвоню, куда следует. Пока доберетесь, там уже будут знать, что к чему. Куда парня поселить. Живет, понимаешь, как бич. И в то же время, – он показал на статью, – что творит, подлец!
– Пойдем, – сказал мне Николай Иванович и ласково улыбнулся, будто родственник, давно ожидавший моего приезда.
– Завтра ко мне, – распорядился вдогонку редактор. – Обсудим дальнейшую жизнь. Работы – не заскучаешь. И у нас, и на телевидении. Так что готовься.
В здании телецентра нас уже действительно поджидал пожилой хозяйственник в строгом черном костюме, по виду – отставной военный, о чем говорила офицерская рубашка и крокодильего цвета галстук, оставшиеся, как видно, от службы в рядах. Плюс – на ногах хозяйственник имел парадные офицерские туфли, обладавшие, как обнаружилось, оглушительным, резким скрипом.
– Кто сопровождающий? – первым делом осведомился встречавший и, выяснив кто есть кто, предложил следовать за ним.
Под задиристый визг обуви нашего гида мы прошли длинным, с несколькими поворотами коридором и выбрались в унылый, запертый со всех сторон двор. Тут стоял усталый, заляпанный грязью автобус, на боку которого, тем не менее, гордо пылали синим огнем крупные буквы «ТВ».
В другом подъезде мы поднялись на второй этаж, и хозяйственник, наконец, открыл дверь. Здесь была небольшая, уютная комната, ничуть не хуже гостиничной. Имелся письменный стол, диван, шкаф для одежды и громадный, как собачья конура, телевизор.
Я был в смятении. Я был в восторге. Я был вне себя от нечаянно свалившегося счастья. Я был втайне благодарен Наблюдателю за те испытания, что Он выбросил, словно острые камни, мне под ноги.
Мне были вручены ключи от нового жилища, которое неизвестным способом и при помощи неведомо чего выбил для меня редактор городской газеты. Жизнь, таким образом, понемногу восстанавливалась. Я понял, что ни в какой, самой трудной ситуации нельзя поддаваться отчаянию. Потому что тяжелое, как нам порою кажется, положение – всего-навсего новый ракурс, новый угол зрения, который предоставляет Господь, давая возможность острее потрогать обстоятельства нервами, сердцем и умом.
Мое окно теперь выходило на живую городскую улицу с мокрыми, посыпанными дождем прохожими, мокрым асфальтом, автобусами и деревьями. Но этот унылый вид сейчас не вызывал во мне грустных ассоциаций. Жизнь, облаченная, правда, в блестящий дождевик, снова воскресла.
В тот же день я перетащил по свежему адресу свои вещи, обжил шкаф и подоконник, выставив на него любимые книги. Пишущая машинка от прочистки и протирки сияла, как выставочный «Форд».
После мытья пола и починки вешалки я плюхнулся на диван и блаженно закрыл глаза. Передо мной возникла быстрая горная речка, что текла к далекому океану. Сам я тоже тек к синему морю по этой быстрой реке на утлой, долбленой лодке. Впереди уже маячили бурные белые пороги, как вдруг зазвонил звонок.
Я решил, что, может быть, хозяйственник Аркадий Афанасьевич забыл мне о чем-нибудь рассказать, сообщить о чем-нибудь хозяйственно важном, и поднялся открыть дверь.
На пороге стояла Чайка, держа перед собою, как веник, сбитый мокрый зонт. На голове у нее была белая шапочка с красным ободком, делавшая Чайку похожей на девочку-подростка. Теперь я знаю, что мне показалось в тот момент. Мне показалось, будто пред мои очи явилась наша с Чайкой будущая дочка – Веточка. Но тогда я просто замер, как полоумный, в изумлении открыв рот.
Чайка солнечно улыбнулась и шагнула в мои счастливо приобретенные апартаменты. Зонт она раскрыла и поставила на пол спицами вверх, чтобы он высыхал.
– Ты доволен? – спросила Чайка, очерчивая рукой мое жилищное пространство, словно это она, а не кто другой устроила так, что телевизионный хозяйственник вручил мне ключи от моей новой квартиры.
– Послушай, – сказал я, не зная, о чем говорить, поскольку все мои мысли спутались, как если бы меня стукнули чем-то тяжелым по голове. – Я ужасно рад тебе, но. Как ты вырвалась? Как ты узнала? Это фантастика! Нет! Я ничего не понимаю!
Чайка сняла шапочку, плащ, туфли и устроилась на диване, подобрав под себя ноги. Откинула назад свои чудесные с масляным блеском льняные волосы плавным движением руки.
– Если ты откроешь одно ухо, – сказала Чайка и тень знакомой мне улыбки – улыбки вещуньи – коснулась ее губ, – то услышишь звуки. Если откроешь оба и хорошо вслушаешься – услышишь слово. То самое, которое было Вначале. И слово это может войти в тебя и стать твоим орудием, потому что оно есть мысль, посредством которой мы созданы. Понимаешь?
Честно говоря, я понимал слабо.
– Когда же услышишь слово, будешь общаться с Учителем постоянно. Он дает эту возможность. И тогда, стоит закрыть глаза, сразу увидишь то, что захочешь увидеть. И это будет явь. Я захотела услышать, и мне дано было слово. И слово стало моей мыслью. А мысль была горячим желанием поднять тебя к облакам. Чтобы ты полетел. Стал ветром. Понимаешь? И так моя мысль вела тебя до самого порога этой квартиры. Все очень просто. Сегодня ты получил ключи от дома, а завтра получишь работу и полетишь в те края, о которых мечтал.
– Ты колдунья? – спросил я, ощущая сухость во рту. Какой-то безотчетный страх окутал меня, отчего повлажнели ладони. Я вдруг испугался аномалий. Мне они были не нужны.
Чайка вздохнула.
– Я не виновата, что мне дано то, что дано, – медленно выговорила она, глядя в серое и мутное от дождя окно. – Скажи мне, было трудно?
– Да нет, – соврал я. – Просто…
– Я была у Севера Ивановича, и он рассказал мне, какой ты герой. Как здорово ты придумал эту штуку с взрывчаткой. Что если бы ты это не придумал…
Я рассмеялся.
– Да, теперь об этом можно вспоминать со смехом.
– Я так скучала. Скучала – даже не то слово. Я томилась. Не находила себе места. Все это время почти не спала. Я была с вами. Если бы вы погибли, я бы тоже не осталась жить.
– Мы и не погибли, потому что ты была с нами.
– Поцелуй меня, – попросила Чайка.
Я выполнил ее просьбу нежно и самозабвенно, как если бы целовал свое личное дитя.
Потом Чайка, сморенная, задремала. Я укрыл ее грубым солдатским одеялом, которое мне было выдано телевизионным хозяйственником вслед за ключами от квартиры.
Какое-то время слушал, как бегает мышиными лапками по жестяному козырьку за окном дождь, и думал о том, что никогда в жизни мне не было еще так хорошо.
Затем я оделся и тем же витиеватым коридором, тем же замкнутым тюремным двором выбрался на улицу. Я зашел в магазин и купил на оставленные мне Алексеем деньги все, что нужно было для нашего с Чайкой победного, праздничного ужина. Я купил рыбы, икры, полюбившегося мне трубача, «Шампанского» и бутылку рисовой китайской водки. Мне очень жаль было, что с нами не будет Севера, но тут уж ничего нельзя было поделать.
В тот вечер мы с Чайкой провалились в обморочно сладкий, бездонно тягучий омут. Мы умирали и воскресали, вздрагивали от ослепительных молний, парили под жарким солнцем и разбивались об острые скалы. В какой-то момент Чайка вдруг закричала неожиданно новым, неистовым птичьим голосом: «Люблю тебя!», и я почувствовал, как под ее ногтями на моей спине выступила кровь.
Лишь утром я ощутил зябкую колючую грубость казенного одеяла, которым всю ночь согревались мы с Чайкой.
Она открыла глаза и улыбнулась мне незнакомой доселе, ласково нежной, какой-то материнской улыбкой. Я понял, что никогда в жизни не смогу разлюбить Чайку. Я прижал ее к себе, спрятал на груди, словно маленькую птичку, и услышал, как благодарно живет и толкается ее теплое сердце, согласно и трепетно.
Через три дня случилось два знаменательных события. Во-первых, каким-то чудом выписался из больницы Север Иванович. То ли он добровольно отказался от дальнейшего лечения, то ли действительно чувствовал себя уже в порядке. Сие так и осталось за чертой всеобщего знания. Во-вторых, была напечатана моя статья. Эти происшествия обрели на причале форму народного праздника. Завсегдатаи и бродяги, как ветераны какого-то общественного движения, собрались все сразу. Все они были чисто выбриты и светло торжественны. Глаза их полнились веселой, младенческой радостью. Газета имелась у каждого. Кроме того, статья висела в центре доски объявлений, где сроду ничего не было, кроме двух жутких плакатов по технике безопасности. Теперь же со щита кирпично-пожарного цвета на всех взирала бравая команда строителей во главе с погибшим героем-Сысоевым и лихим моряком прежних странствий, а ныне начальником старой причальной избы – Севером Ивановичем Калюжным.
Север Иванович, кстати говоря, получился на фотографии лучше всех, здорово смахивая на переодетого моряком Чапаева. И, разумеется, праздник победы увенчался широким официальным застольем, как тому и положено быть по старому русскому обычаю. К застолью неожиданно подключилось даже некоторое начальство, и все сразу поняли, что вот теперь-то дело строительства нового причала пойдет так, как нужно. В правильном пойдет русле. При этом выходило само собой, что виновником всех коренных изменений, уж так получалось, был я. Моя, можно сказать, глубокочтимая персона.
Понятно, я был притчей во языцех, понятно, меня поместили в центр стола, меня обнимали, перехваливали, похлопывали по плечу, а начальство приглашающе разрешило бывать на причале в любой момент моей драгоценной жизни. Даже поднят был тост в честь нового почетного члена ассоциации малого морского транспорта, то есть – непосредственно меня.
Признаюсь, никогда прежде так тепло не млело мое сердце, потому что результат моей работы был вот он, передо мною, весь на виду. Но особенно почему-то дорога была мне гордость Севера. А он действительно гордился мною так, словно я был, по меньшей мере, Юрием Гагариным и одновременно – собственным сыном Севера Ивановича Калюжного. Я видел точно, что стал второй любовью Севера. После, конечно, моря.
Север почти ни с кем не разговаривал, а все смотрел на меня, приоткрыв рот, словно боялся что-либо упустить из того, что я мог изречь. Когда же я действительно что-то изрекал, глаза Севера Ивановича загорались необычайной радостью и подобострастием. Вообще-то, если бы это кто-то заметил со стороны, наверняка расхохотался бы. Но никто этого не видел. Все были заняты общественно важным событием – судьбоносным поворотом в строительстве нового причала.
Разумеется, помянули теплым и грустным словом прораба, Игоря Сергеевича Сысоева, а начальство торжественно поклялось помочь семье погибшего, состоявшей, тем более, из вдовы и троих детей.
Такая перемена в отношении ко мне Севера была для меня необыкновенно трогательной и, может быть, бесценной.
Впрочем, он и раньше относился к моей личности с нежным, хотя и грубоватым почтением. Нынче я превратился для него в какого-то чуть не президента, вице-адмирала мирового флота и бог знает, кого еще, пред кем не снять морской фуражки просто невозможно.
В тот знаменательный день, несмотря на уважительные взгляды Севера Ивановича, я как-то незаметно и здорово наклюкался, чему не препятствовало даже начальство, которое, впрочем, и само немало подогрелось. Словом, праздник удался. Правда, Северу Ивановичу пришлось тащить меня, несмотря на поврежденный корпус, чуть ли не на себе к месту моего нового жилища. Остаться на прославленном мною же причале я почему-то наотрез отказался. Впрочем, в телецентре меня должна была ждать Чайка.
Север волок меня по темным сырым улицам, ухватив под мышку железной своей лапищей.
Чайка действительно уже ожидала моего появления, сиротливо стоя у подъезда, так как ключей у нее не было. Нужно ли говорить, какое с моей занесшейся писательской стороны это было свинство.
Север бережно сдал меня, что называется, с рук на руки и лишь после того, как дверь за нами защелкнулась, удалился восвояси с чувством исполненного долга.
Помню, Чайка раздевала меня и снимала мокрые ботинки, потому что всю дорогу сыпал мелкий, промозглый дождик, а ноги мои не выбирали пути. Потом уложила в постель, и я тут же провалился в глубокую черную яму.
Утром она варила кофе и не укорила меня ни единым словом, лишь глаза у Чайки были полны тяжелой грустью, и от этого мне было в тысячу раз стыднее, чем если бы она вылила на меня ушат брани.
Я должен был идти в редакцию, но чувствовал, что не в состоянии вести какие-либо переговоры. Тогда я позвонил Михаилу Степановичу и сухим деревянным языком соврал, что немного простудился и явлюсь завтра.
– Что ж, – сожалея, вздохнул редактор. – Выздоравливайте. А то у меня для вас горит срочная командировка. Я пришлю с нарочным баночку брусничного варенья.
– Не надо! – испуганно крикнул я. – У меня все есть. Только день отлежаться.
– Добро, – согласился Михаил Степанович, который, конечно, догадывался или точно знал об истинной причине моего нездоровья. – Но завтра ко мне ровно к девяти.
Я с облегчением повесил трубку, словно мне вырвали больной зуб.
Тогда Чайка тоже позвонила в свою библиотеку и тоже сказалась больной, чтобы помочь мне «отлежаться». И вот за эту дружескую поддержку я готов был целовать Чайке руки, ноги, носить на руках и поставить ей памятник в центре Города. Она напоила меня каким-то травяным отваром, и через пару часов я был в полном порядке. Но Чайка уложила меня в постель. Я снова спал безвестное время. Когда открыл глаза, комната была пустой. За окном все так же дробно топтался дождик. Вдруг отворилась дверь, и на пороге появилась она, как всегда приветливо ласковая и легкая. Было в ее лице нечто покойно радостное и благодарное за что-то всему миру. Впрочем, это было ее обычное состояние.
– Собирайся, – скала она. – Мы идем на вечер поэзии. Меня пригласили почитать свои стихи.
Еще одна неожиданная страничка открылась для меня в книге Чайкиных талантов. Жизнь продолжалась, будто и не было смертельной опасности, раненых, погибших.
Для проверки готовности населения к стуже на улицы выкатилась настоящая осень. Прямо над крышами домов она тащила косматые тучи, орошавшие прохожих мелким дождем. Холодный воздух заселялся в город прямо с океана. Трепал полы плащей, лез под одежду, и я с грустью подумал: вот и кончилось безбрежное, золотое лето.
Мы шли, обнявшись, под шуршащим от дождя зонтом Чайки на автобусную остановку. Шли быстро, почти бежали, чтобы превозмочь непогоду и поскорее скрыться от сырого дыхания осени.
Наконец, втиснулись в автобус. Пассажиры тесно прижали нас друг к другу. Во мне снова вспыхнуло желание. Чайка почувствовала, поняла его, взглянула на меня, и глаза ее возбужденно, обещающе заблестели.
– Ты хулиган, – сказала она. – Но мне это нравится.
Дворец Культуры, где Чайке в числе прочих поэтов надлежало читать стихи, являл собою утонувший в осени стеклобетонный корабль, чем-то напоминавший типовой аэропорт.
В вестибюле Чайку ожидала стая звонких знакомых, бросившихся на нее всей гурьбой, как только мы вошли. Это были, в основном молодые почитатели музы, шумные, неуемные, поджигавшие все на своем пути горящими восторженными глазами. Они буквально унесли Чайку за кулисы на своих вдохновенных руках, и я в одиночестве отправился слоняться по коридорам, так как до начала выступлений было еще минут двадцать.
На стенах висели картины местных художников, обожавших, как видно, свой край и ваявших исключительно океан, прибрежные скалы и яркие закаты. Были здесь и портреты капитанов, рыбаков с задубевшими, пропитанными солью и спиртом лицами.
Что говорить, конечно, мне не терпелось увидеть Чайку в новом, необычном качестве выступающей поэтессы. Но какое-то сложное чувство волнения, смешанного со страхом, ерзало внутри, не давало покоя. Я представлял себе воздушную, хрупкую Чайку в фокусе сотен глаз и не знал, как прозвучит ее голос со сцены, как примут ее зрители и чем может обернуться неудача.
Понять стихи Чайки, скорее всего, было непросто. Мир ее красок, ощущений и символов мог обрушиться, как ливень. Все ли угадают, что этот ливень сотворен из снов, фантазий и радуги между ними…
С высоты своего полета Чайка видела многое. И скорее всего, пела то, что видела. Но как к этому отнесутся те, кто внизу? Поймут ли? Оценят?
С таким чувством тревоги и волнения я пробрался в зал. Народу собралось довольно много. Температура моих опасений поползла вверх. Наконец, шум стих, и занавес из синего бархата поплыл в разные стороны.
Веселым, подпрыгивающим шагом вышел отутюженный ведущий и радостным голосом затейника объявил о начале вечера, в программе которого значились выступления бардов, поэтов, певцов, пляски и всяческое веселье для отдыха.
Но вот явился первый поэт и прочел зрелую, хорошую поэму. Я же, к своему удивлению и радости, узнал в стихотворце Гену из «Ласточки», который первым в этом городе вызвался мне помочь.
Зал благодарно зашумел аплодисментами. Две остроносенькие девушки рядом со мной так горячо били в ладони, что я понемногу начал успокаиваться. Потом прозвучало несколько славных песен местных авторов, и нудьга во мне совсем улеглась. Я уловил тональность вечера и подумал, что в этой аудитории светлые призраки стихов Чайки будут приняты как должно.
Наконец, вышла она. Издали совсем маленькая. Русоволосая Дюймовочка. Я попросил Наблюдателя поддержать Чайку, помочь и вдохновить. Но этого и не требовалось. В ней не было и тени растерянности или волнения. Казалось, она вообще не знает ни того, ни другого.
Чайка вышла к микрофону, словно из другого мира, и предстала перед всеми, облитая светом рампы, чтобы поведать об иной стране, измеренной ее собственными крыльями.
Она смотрела куда-то поверх зала и читала незнакомым мне голосом неизвестные стихи. Вдруг я услышал, как бьется мое сердце где-то в середине горла, потому что Чайка неожиданно раздвоилась. Одна ее половина, один эфирный слепок оторвался от дощатого пола сцены и взлетел над зрителями, другой же остался внизу, продолжая ровное стихочтение. А вернее – стихосозидание. Похоже, в те минуты я забыл, что легкие нуждаются в кислороде.
Смысл несложно сложных стихов Чайки заключался в том, что человек рожден для радости, а не для удовольствия, ибо радость – в отдаче, а удовольствие – в получении. Что знание в нас самих, а не снаружи. Что все свойства мира хранит и малая частица чего угодно, и если научиться слушать и видеть даже ничтожной долей, можно постичь тайны своих возможностей. А они безграничны. Бездонны. Как глаза рыб, полет птиц или цветение розы от начала до бесконечности.
И так далее. В этом стиле.
– отвлеченно закончила Чайка и снова возникла перед микрофоном в едином образе.
На какое-то мгновение у зрителей перехватило дыхание, а мне почудилось, что весь зал состоит из одного меня, смущенного, растерянного, захваченного ностальгическим страданием от утраты чего-то большого, сильного, но погибшего на выходе из детства.
Так или иначе, через минуту публика решила, что понимает то, что нельзя понять, и горячо зааплодировала, словно рукоплескала падающей звезде, пропадающей в никуда.
Оставшиеся выступления текли мимо меня. Я будто бы увяз в густом киселе смутных и беспредметных воспоминаний. Очнулся, когда в зале почти никого не осталось. Выбираясь, заметил на одном из сидений забытый кем-то носовой платок с кружевной розовой каймой. Представил себе его владелицу, сентиментальную зрительницу туманных лет, и эта случайно оставленная вещь каким-то странным образом снова соединила меня с Чайкой.
Но самой Чайки нигде не было. Я искал ее за кулисами, в коридорах, в фойе, и тревожное чувство покалывало меня, как заноза. Я даже постоял невдалеке от женского туалета, но в здании слышались чьи-то последние шаги, похоже, дамская комната тоже пустовала. Тогда я метнулся в раздевалку.
Сонная вахтерша в толстых очках вязала зимний шерстяной носок. Она удивленно взглянула на меня. Вешалка была почти пуста. Отдельно одиноко висела моя куртка.
Я облачился в нее, не ведая, что делать дальше: выходить ли в осеннюю слякоть, или еще раз пройтись по этажам. Какое-то шестое чувство заставило сделать несколько шагов в направлении коридора и там, в сумрачной его глубине, я увидел Чайку, сидевшую на подоконнике в смятой, придавленной позе.
Я бросился к ней, грохоча ботинками, как утюгами, по звонкому паркету, ощущая – что-то произошло. Но что?
На мое появление Чайка не отреагировала никак. Упавшие на грудь волосы закрывали ее лицо, но я почувствовал – Чайка плачет. По полу и подоконнику были рассыпаны деньги. Я перестал вообще что-либо понимать. Осторожно взял ее за плечи. Сквозь волосы темнел кончик уха.
– Что случилось? – как можно бережнее спросил я.
Глядя в пустоту, она убито произнесла:
– Они дали мне деньги за выступление. – И наконец, подняла на меня полные муки глаза. – Скажи, Олег, разве можно за стихи брать деньги? Закат из янтаря и крови не требует с нас ничего.
Что мог я ей ответить? Я прижал ее к себе и она, уткнувшись в мою куртку, разразилась горестными грудными рыданиями. Но эта тоска была еще чем-то, кроме сожаления о денежном эквиваленте поэзии.
Потом мы молча шли по мокрому асфальту темных улиц под маленькой, уютной крышей зонта. Ветер стих. Пахло хвоей и сыростью. Океан каким-то своим эфирным телом бродил по улицам, и не ощутить его было нельзя.
Каждый думал о своем. Мне было и хорошо, и грустно. Хорошо оттого, что я держал Чайку за худенькое плечо, и в этом плече моя рука угадывала ее всю, как дочку. От кончиков волос до самых мизинцев. Моя ладонь жила своей жизнью.
А грустно потому, что мысли и чувства Чайки, как, впрочем, и мои тоже, выплескивались за рамки уродливых предписаний общества. Но с этим ничего нельзя было поделать.
«Разве можно за стихи брать деньги?»
Вопрос был весьма непростой. Знала ли Чайка, что первые гонорары от литературы ввел в России Пушкин? Да и нужно ли было ей это знать? Она летала, даже когда читала стихи. Не грешно ли получать за это мзду? Не получали ее ни Хлебников, ни Рубцов, ни Ван Гог, ни Пиросмани, ни многие другие странствующие по миру певцы, художники, музыканты, к коим благоволил Господь, одаривая путников редким талантом, но лишая взамен всех мирских благ.
Мы остановились у провально темного подъезда Чайки. Она боялась надолго оставлять мать одну. Кто знает, какая мутная мысль могла посетить ее туманное сознание. Мать уже пыталась однажды послушать, с каким звуком работают вхолостую газовые горелки.
Чайка подняла на меня все еще печальные глаза, и я понял, что сегодня нам не лежать, обнявшись. Каждому нужно было побыть наедине с собой.
– Знаю, – произнесла Чайка. – Поэты, музыканты, художники тоже должны покупать хлеб. Но я так не могу.
– У Михаила Светлова, – сказал я, – есть шуточные, но горькие строчки, произнесенные как бы от лица его жены: «Миша, напиши стихи. Мне нужны боты».
– Грустно, – сказала Чайка. – Поцелуй меня.
Мне было жаль расставаться с Чайкой, но труба странствий была сильнее. Она звала, и ее звуки бродили уже где-то в крови. К тому же я знал, что расстаюсь с Чайкой ненадолго. Недели на две. Мне нужно было побывать в таежных бригадах сенокосчиков и написать о том, как прошла у них летняя страда. Чайка положила мне руки на плечи.
– Я буду ждать тебя, – сказала она печальным голосом, и у меня защемило сердце.
– Война кончилась, – бодро сказал я и легонько встряхнул ее за плечи. – Выше хвостик!
– Знаешь, что? – задумчиво спросила Чайка.
– Что?
– Вбирай все, что тебя окружает. Это и есть учение. А больше ничему не учись. Лети по ветру, как птичье перо. И тогда ты будешь счастлив. Если, конечно, ни за что не зацепишься. А зацепиться за земное очень просто.
На следующее утро я уже трясся над тайгой в гремящем вертолете. Словно боевой танк, несся он над лесами, реками и болотами, пугая своим рокотом вольные стада оленей, которые убегали от небесного шума неведомо куда.
В тот день дождь кончился, и нижнее пространство время от времени озарялось потоками солнца, и тогда душа моя пела и ликовала, ибо, наконец, начало осуществляться то, о чем мечтал я в далекой столице.
Сверху вся вода в тайге казалась расплавленным оловом, и вся она, рождавшаяся на снежных вершинах сопок, стремилась к Великому Океану.
Я вынул из кармана неотлучного странника и дал ему полюбоваться открывшимся необъятным видом, но вид сей, как, впрочем, и остальные, не выразил в его обличье никаких эмоций: костяной путник был, что называется зеркалом в той полной мере, о какой мы говорили когда-то с Чайкой. Он умел лишь вбирать и отражать. Монах был монахом, имевшим, возможно, душу, но не обладавшим и тенью сердца, хотя одно без другого было немыслимо. Для меня это казалось самым странным и непостижимым явлением, потому что даже звери обладали и тем и другим. Монах же имел лишь направление мысли, о чем и оповещал меня неоднократно посредством ниспосланной ему свыше энергии. Конечно, ему-то уж, монаху, зацепиться за что-либо было просто невозможно.
Два часа лета вытрясли из меня все внутренности. Я, понятно, налюбовался и тайгой, и голубыми сопками в снежных шапках, и бесчисленными извивами синих рек, но к концу полета меня, откровенно говоря, начало подташнивать. Соседи мои, трое эвенков или орочей – я не умел еще сходу определять национальности северян – и с ними две женщины с девочкой-подростком, летевшие, видимо, в свой таежный поселок, напротив, чувствовали себя превосходно. Будто сто двадцать промелькнувших минут были для них началом кругосветного путешествия, глаза их светились радостью, о чем-то они беспрестанно лепетали на своем древнем языке, а я натужно улыбался, точно понимал их лесную речь.
Среди прочих существовал в окрестностях Желтого города такой вид работ – таежный сенокос. У меня было задание: выяснить, как справляются с ним сенокосчики, какие у них трудности, и какая, в случае чего, нужна помощь.
Был между моих спутников еще один человек – такой кругленький, ушастый и вертлявый субъект. Он то и дело совался ко мне, пытаясь что-то объяснить, сообщить, обозначить, показывая рукой вдаль всего надземного мира. А лез он ко мне по двум причинам. Во-первых, ему доподлинно было известно, кто я и с какой целью пересекаю таежную ширь. Во-вторых, и это самое главное, ушастый в очках по имени Ефим Андреевич с редкой, похожей на кличку фамилией Бубырь был, как оказалось, главнокомандующим всех сенокосных бригад на том участке, куда мы летели. А стало быть, начальником многих дремучих болот, где люди Бубыря, как отважные воины, все лето сражались с непролазной травой среди туч гнуса и комарья. Тот народ, в основном, состоял из бродяг-бомжей, которые рады были после окаянной трущобной зимы вольно потрудиться в тайге, заработать денег и разлететься в лучшие края.
Где бродяг не хватало, Ефим Андреевич доукомплектовывал бригады молодыми рабочими того предприятия, где трудился сам в качестве заведующего хозяйственным отделом. Бомжей он подыскивал заранее, подкармливал их, обещал малахитовые горы, а затем забрасывал десантом в тайгу. По четыре, пять человек на стоянку, снабдив их продуктами на все лето. Раз в месяц он навещал подопечных, привозил по паре бутылок водки, почту и так… мелкие гостинцы. Работяги на него не обижались, хотя, как выяснилось позже, особой любви не питали. Сам же Бубырь в таких поездках загружался рыбой, икрой и следовал дальше, в другие бригады.
Вот такой попался мне провожатый с краткой рыбьей фамилией – Бубырь.
От грохота машины и крика Ефима Андреевича, – а ему, чтобы ввести меня в курс дела, приходилось буквально орать мне в ухо свою информацию, – у меня вот-вот должен был лопнуть череп. Но, к счастью, один из орочей или чукчей вдруг радостно объявил:
– Однако подлетаем к «зеленке».
«Зеленкой» называлась новая, второго покоса болотная трава, которую косили до самого снега. Иногда даже под ним.
Вертолет стал снижаться, и я с облегчением вздохнул, увидев внизу игрушечные домики маленького таежного поселка. Впрочем, среди этих домишек, похожих, скорее, на амбары или сараи, стояли четыре-пять каменных четырехэтажек. Неистребимое наследие Хрущевского ума осело даже здесь, в тайге.
Наконец, наша летная машина зависла над ржавым посадочным квадратом.
Я перевел дух.
– Приехали, однако, – сообщил мне тот же улыбчивый ороч и стал натягивать на себя громадный рюкзак. Женщины также споро и без суеты собрали свою поклажу.
Я поблагодарил пилотов и не без ломоты в ногах выбрался наружу.
– Про нас не забудь черкнуть! – крикнул мне молодой парень, один из пилотов.
Видно, они тоже знали, кто я такой.
Второй пилот, постарше, шлепнул молодого по затылку.
– Не лезь к человеку. Он сам знает.
Итак, я выбрался из вертолета со своим провожатым, маршрут которого странным образом, хотя, если разобраться, и не совсем странным, совпадал с моим.
Мы ненадолго задержались в оперативном Управлении, где ничего оперативного не наблюдалось. Люди, как оказалось, которые сутки сидели вдоль стен на корточках в ожидании зарплаты. Зарплата же не предвиделась, на что мой провожатый, ловкий, с большими ушами, просто сказал: «Ерунда. Обычная история». Но работягам у стен с малыми, последними надеждами, конечно, думалось иначе. Они истощались и чернели лицами от питания одной махоркой, продавали с себя одежду, чтобы хоть как-то продержаться.
Бубырь поморщился оттого, что я отметил этот, откровенно говоря, вопиющий факт. Более того, я понял, что мой прямой долг – выяснить, отчего косарям, отработавшим на жутких болотах весь летний сезон, не платят положенных денег. С такой незамысловатой целью я направился к начальнику этого «оперативного» Управления.
Начальником оказалась пышная дама в золотых кольцах и серьгах, которая, изучив мое редакционное удостоверение, с ловкостью профессионального демагога объяснила, что по распоряжению горкома финансовая система Управления лесного хозяйства производит расчеты сенокосчиков по окончании всех работ повсеместно. Пока что экономисты производят подсчеты и ждут, когда соберется весь наличный коллектив бригад. Но вот когда он соберется, наличный коллектив, сказать трудно. Поэтому тем косарям, которые закончили покосы раньше других, придется подождать.
На мой резонный вопрос, на что же передовикам существовать, пока подтянутся остальные, начальница в красивых желтых кольцах пожала плечами. Я сказал, что выясню в горкоме, чье это распоряжение не выдавать зарплаты тем, кто ее уже заработал и что все это похоже, по крайней мере, на ахинею и бред.
Начальница с какой-то тайной обидой поджала губки, молвив, мол, конечно, это мое право, но идти против горкома…
Мне стало ясно, что тут кроется какая-то махинация и какой-то тайный сговор к общей выгоде управленцев.
Я снова прошел по коридору мимо сидевшего вдоль стен угрюмого народа с окаменевшими от кос жилистыми руками. Косари чадили махрой из газетных самокруток. Чем питался таежный люд и где ночевал – было неведомо. И никого не интересовало.
Мне стало не по себе и почему-то стыдно смотреть в глаза работягам, словно я был перед ними в чем-то виноват. За это ли мы чуть не погибли с Севером в его пещере?
И я, конечно, пересилив стыд, все разузнал.
Андрей Ефимович Бубырь ждал меня на выходе, попыхивая дорогой сигаретой. Настроение его, судя по всему, оставалось безмятежным, хотя он и выслушал крутые русские слова в свой адрес, проходя по тем же коридорам, что и я.
Неподалеку два отощавших косца в рваных обносках разливали по стаканам одеколон. Ефим Андреевич спокойно наблюдал происходящее явление.
– Ну и как все это называется? – разозленный, спросил я.
Бубырь с какой-то жалостью поглядел на меня, как, примерно, на потенциального в недалеком будущем покойника, вздохнул и огорченно ответил:
– Это, дорогой мой, называется система. Ладно. Пойдем к вертолету. Нужно навестить оставшиеся бригады.
Я зло и понуро двинулся следом, но предупредил Бубыря, чтобы он впредь не называл меня «дорогим», так как никаких близких, а тем паче родственных отношений за нами не числится.
– Ты не кипятись, – как-то грустно взмолился Ефим Андреевич. – Думаешь, мне самому легко смотреть на всех этих бедолаг? А что я могу? Ну вот скажи, что?
Мне подумалось ненароком: что действительно мог изменить в системе начальник болот? С этой пучеглазой и многорукой ведьмой – системой – вряд ли мог справиться и я. Но попытаться я был обязан.
И снова мы тряслись в гулком вертолете, но теперь уже Бубырь молчал, словно камень, лишь уныло и тускло смотрел в иллюминатор.
В какой-то момент мне показалось, будто рядом с вертолетом, чуть сбоку, нас сопровождает Чайка, посылая мне энергию и силы, что вполне могло быть на самом деле. Впрочем, это видение было и призрачным, и эфемерным, и вскоре то ли иллюзия, то ли явь исчезли. Я остался один на один со своими мыслями, которые уже свивались в клубок будущего очерка и даже рассказа. А Бубырь… он и был бубырь – малая рыбешка-проводник, тогда как акулы с огромными зубами и аппетитами спокойно плавали в центре системы, куда мне и надлежало проникнуть по возвращении. Я уже все понял, как и что здесь происходит.
Ефим Андреевич доставлял, куда надо весьма условные сводки о проделанной косарями работе, и ему перепадало от акул свое вознаграждение. Это удобнее было совершать, когда собирались все сезонники разом. Вот тогда, в общей неразберихе, можно смело урвать свой куш.
Я понял Бубыря, а Бубырь уразумел, что его раскусили, и теперь, видимо, соображал, как вынырнуть из мутной воды.
– Учти, Андреевич, – перекричал я грохот мотора, – мне придется вести свой учет: где, на каком участке сколько чего сделано. Потом сверим с твоими сводками, которые ты уже передал в Управление. Не возражаешь?
Бубырь таинственно улыбнулся уголками губ.
– Но это двадцать километров тайги по обе стороны реки. Пешком. А вертолет более суток я держать не могу.
– Не волнуйся, – сказал я ласково. – С летчиками я договорюсь.
– Ну-ну, валяй, – со злой усмешкой напутствовал меня Бубырь.
Мне стало ясно, что пока я буду путешествовать, он все равно надует меня, свяжется по рации с Управой и исправит все необходимое. Я понял, что уже сделал промашку, потому что мне нужно было сразу затребовать все бумаги у золотолюбивой дамы. Тогда Ефим Андреевич уже ничего не смог бы сделать.
И все-таки я переиграл Бубыря. Я попросил летчиков сесть прежде всего на стоянке с рацией и получил всю необходимую информацию из первых рук. Теперь он плелся за мной, как побитый, когда мы приземлились на берегу реки возле одной из бригад.
Стоял уже вечер, и солнце выглядывало из-за синей сопки малиновой краюхой. Над шумной неумолчной речкой плыл легкий, прозрачный, как вуаль, туман. Густо пахло прелью.
Четверо бородатых мужиков вышли из жилого вагончика – встречать воздушную машину. Они, конечно, ожидали Бубыря одного и, увидев меня, насторожились. Но я легко сходился с людьми, тем более в моем рюкзаке лежало несколько бутылок на все случаи, а тут, в тайге, эти случаи очень уважали.
Вскоре мы сидели за общим столом и вели мирную, дружескую беседу, из которой я выяснил и записал: где, сколько и в какое время поставлены стога. Оказалось, очень важно: в какое именно время собраны хаты из трав – стога. Июньские они или, скажем, августовские. От этого зависели цены. Вот тут Бубырь и мог делать свое черное дело, выдавая одно за другое, а кроме того, как бы не замечая в своих записях некоторых, поставленных с таким рудом, травяных домов.
Ефим Андреевич, кстати сказать, попав в явный капкан, сидел молчаливый и понурый. Даже сезонники обратили внимание на выражение лица начальника болот.
– Ты чего такой тяжелый, Андреевич? – поинтересовался бригадир. – Выпей водочки и не горюй. Норму мы почти выполнили. Стога добиваем. Видишь, дождик был. Отдыхали. Делов-то на три-четыре дня. Так что не волновайся. Мы тебя никогда не подводили. Ты знаешь. Теперь в газету попадешь за наш ударный труд. Спросят: кто организовал? А корреспондент напишет, вот он – командир всех таежных бичей, Ефим Андреевич Бубырь. Красиво? Красиво. Давай, ложи свою папку и подвигайся к столу. Чего ты ее держишь, как дитя?
Ефим Андреевич вздрогнул от последних слов подчиненного косаря, но вместо ответа судорожно посмотрел на часы, и от водки с кижучем отказался, сообщив, что, мол, нам с корреспондентом еще надо успеть в бригаду Геннадия.
– Ну вот, – досадовали лесные рабочие. – Привез человека с Москвы и тут же крадешь. Ни посидеть, ни поговорить…
– Надо, ребята. Надо, – нервничал Бубырь.
Я тепло распрощался с бородачами, которые, понятно, как и все северяне, не могли обойтись без подарков и насильно засунули в мой мешок пару банок икры и двух чудесных, серебряных нерок. А Бубырь от всего показушно отказался и даже побежал, смешно подпрыгивая, к вертолету. Что-то он задумал, мне почудилось, этот хитрый Бубырь. Какую-то, мне подумалось, он затеял пакость. Нужно быть настороже.
Мы залезли в кабину в знобкой прохладе наступавшего вечера. Сумерки уже проснулись и тихо выползали из тайги к реке. Но наверху, над лесом, день еще был в силе, воздух держался прозрачным и чистым.
– Добраться бы до темноты, – театрально бодро крикнул мне Ефим Андреевич, словно не было для него никакой грозной опасности, а между нами не висела напряженная неприязнь.
Летели мы недолго. Вскоре внизу, на небольшой поляне, показался такой же, как и предыдущий, вагончик и рядом с ним – две подсобные палатки, где обычно хранились продукты и всевозможный рабочий инвентарь. Тут же, обычно, ютилась под навесом небольшая кухня. За редким перелеском высились, похожие на украинские хаты, четыре стога, кучно стоявшие в дружбе и согласии, словно там жили добрые, мирные хуторяне.
Вертолет плавно и осторожно опустился на малый клочок таежной земли и еще долго зачем-то работал мотором, может быть, проверяя свою дальнейшую прочность.
За это время мы с Бубырем уже достигли вагончика, но он оказался пустым. Не было никого ни в палатках, ни в округе.
– Пойду, пошукаю кого-нибудь, – дернулся Ефим Андреевич. – Посиди в домике. Я мигом.
В жилище таежников я присел на скамью у деревянного стола и стал оглядывать их неприхотливый быт. Пара кос в углу, фуфайки на стенах, тут же на гвозде – вязанка вяленой рыбы, три лежанки с матрацами, покрытыми грубыми одеялами, керосиновая лампа на столе, стопка оловянной посуды. Вот, собственно, и все, не считая сорокалитрового бидона, из которого шел спиртной дух свежей браги, какую сезонники готовили из томатной пасты.
Я повернулся к маленькому окошку. Сквозь него была видна бурливая река с белыми бурунами на перекатах, украшавших водное движение. Вечер быстро таял, мягко рождая ночь.
Я достал рукой керосинку, пахнувшую слабой гарью и красившую внутренность вагончика теплым домашним светом. Подвинул к себе.
В этот момент вошел коренастый, заросший густой щетиной мужик и молча остановился напротив меня без всякого удивления.
Я поздоровался, но он ничего не ответил, имея в глазах какую-то свирепую, грубую думу.
– Ну? – строго спросил пришелец. Свет лампы графично красил его заросшую физиономию бронзово-грязным цветом.
– Что – ну? – не понял я.
– Тебе известно, что Фима Бубырь – человек?
Я засмеялся.
– Ясно – не корова.
Но засмеялся я напрасно. Потому что в следующую секунду заступник Бубыря схватил со стола нож и несильно воткнул его мне в горло, но так, что я почувствовал, как поползла по шее тонкая змейка крови.
– Запомни, газетная сука, – разъярял себя защитник «человека» – Фимы Бубыря. – Ты прилетел в тайгу, и тут я могу быть тебе и прокурором, и судьей. Проткну сейчас этой железкой, отнесу в ближайшее болото и все. И нет тебя вместе с твоими расследованиями. А там ищи, свищи: пошел пописать, оступился, сгинул в топи, заблудился, медведь задрал, речка унесла… Да мало ли что!..
Я сидел в оцепенении, не шевелясь, но заметил с самого начала грозного монолога Бубыревского воина, что кто-то ещё появился и тихо стал за его спиной. Меня тронула мысль о сговоре.
– И если ты хоть строчку напишешь против Фимы, – продолжал его посланник (теперь это было очевидно), – я тебя, паскуду, под землей найду. Понял меня? – спросил сенокосный бандит и чуть сильнее воткнул жало ножа.
Я не успел ответить, потому что услышал позади своего врага тупой удар, словно отбивным молотком по куску мяса, и заступник Бубыря вдруг сморщился, что-то невнятно залепетал, как бы стесняясь, и начал тихо опускаться на пол. Наконец, рухнул и распластался во весь рост, широко раскинув руки. Над павшим телом напротив меня стоял Гена с топором. Тот самый Гена из «Ласточки», который первым в городе предложил мне свою помощь и который потом читал во Дворце Культуры поэму перед выступлением Чайки.
– Привет, писатель! Мир тесен, – улыбнулся Гена как старый друг, и бросил топор в угол. – Не бойся, я его тихонько. Обухом. Давай, помоги. Вытащим дядю на траву. Пусть проветрится. Я давно подозревал, что они с Бубырем что-то химичат, но не мог к ним подобраться. Ты же их, как я понял, раскусил. Молодец. Будешь писать – пиши все как есть. Ничего не бойся. Этот лох, Паша, из блатных, вроде бы крутой. На самом деле – просто шваль.
Мы взяли блатного Пашу под мышки и вытащили из времянки наружу. Ноги его при этом сначала волочились по полу, а потом прыгали по ступенькам, как у тряпичной куклы.
Итак, Паша лежал неподалеку, отдыхая от блатной страсти и, еще не придя в себя, закашлялся каким-то хриплым, наждачным кашлем.
– Вот видишь, – успокоил меня Гена. – Отойдет. Я этих блатырей поганых повидал, слава Богу. Пойдем, надо тебе йодом шею смазать. Он, гад, весь твой воротник испортил. Стирать надо.
– Спасибо, вовремя ты подоспел, – благодарно сказал я.
– Да ладно, – отмахнулся Гена. – Мне вертолетчики сообщили: мол, корреспондент к вам. Вот я и пришел поглядеть. А тут на тебе… Ты, да еще в такой ситуации. Я даже замер на пороге. И оказалось, очень кстати замер, хотя и подверг тебя испытанию. Зато, прослушав Пашину пламенную речь, окончательно всё себе уяснил.
Пока Гена производил лечение, я рассказывал бригадиру, каким образом Бубырь обкрадывал косарей, а блатной Паша, стало быть, служил ему прикрытием.
– Я так и предполагал, – задумался Гена. – Конечно, когда они специально собирают для расчета все бригады сразу, у кассы вырастает такая толпа, что люди не разбираются, за что и сколько им платят. Лишь бы скорее получить. Вот тут и зарыта собака. За июньское сено платят как за августовское, срезают минимум по полстога с бригады, чего-то набрасывают на продукты. Таким образом, набивают себе карманы. А бывший бродяга… Будет ли он выяснять или спорить, если сзади сто человек: «Давай, отходи!» Вот и напиши, Олег. Обо всем этом обязательно напиши. А факты мы соберем. Обкатаем все бригады и соберем. Помчимся прямо сейчас, – загорелся Гена. – Лодка на берегу. До ближайшей стоянки – час. Ребята еще не спят. Как раз успеем. Вертолет отпустим. Пусть прилетит за тобой на нижнюю стоянку через пару дней. За это время управимся. Не побоишься ночью на резинке по дикой речке?
– Побоюсь? – переспросил я, ощущая внутри радостный холодок. – Всю жизнь мечтал!
В сей момент из мрака открытой двери в светлой куртке и светлых штанах, как апостол, явился Ефим Андреевич Бубырь.
– Вот ты где! – наигранно возликовал он, преданно глядя на бригадира собачьими глазами. – А я тебя ищу, ищу по всему участку Бегаю, бегаю – вся рубаха мокрая.
– Сейчас она будет еще мокрее, – обрадовал Бубыря Гена. – Друг твой – Паша – уже лежит за бараком, скучает по тебе. Теперь и ты ляжешь со своим корешем, – объявил Бубырю свой приговор бригадир и взял командующего покосами за ворот жилистой деревянной рукой.
Бубырь испуганно и часто заморгал из-под толстых очков крупными, навыкате, глазами.
– Не надо, Гена! – взмолился Ефим Андреевич. – У меня дети!
– А воровать у своих же ребят – надо? Запускать на корреспондента бандита-Пашу – надо? Видишь, как ты действуешь? Я тебя, Фима Бубырь, сейчас на гвоздь за жабры подвешу, и будешь висеть, сохнуть до синего цвета.
– Не трогай его, – упредил я Гену, боясь, как бы на него не свалились неприятности. – Мы ему не судьи. Пускай летит домой и лежит под одеялом. А дальше видно будет.
Мы проводили поникшего Ефима Андреевича к вертолету, и я попросил пилота вернуться за мной на нижнюю стоянку через два дня. Кроме того, я попросил пилота-Сашу позвонить в редакцию и сообщить, что у меня собирается интересный материал о местных махинациях, поэтому придется задержаться на некоторое время.
Вертолет, дробя таежную тишину, словно внутри нее хранились куски металла, взмыл вверх, сверкнул огнями, как летающая тарелка, и вскоре исчез из вида. Но отдаленный рокот еще долго был слышен вдали, пока его не заглушил шум реки.
Тайга тихо спала и мирно дышала опьяняющей хвоей, когда откуда-то из-под земли поползли черные клочки туч, глотая звезды и время от времени покрывая фиолетовую луну живою серебристо-серой коркой.
Мы с бригадиром вернулись в вагончик – запастись в дорогу провиантом и теплой одеждой. Пострадавший Паша уже очнулся и сидел у лампы за столом, запивая печаль больной головы брагой из железной кружки.
– Очухался? – спокойно спросил Гена, снимая со стены рюкзак для провизии.
Блатной Паша ничего не ответил, лишь издал невнятный звук, похожий на мычание, что означало: голова его еще не кипит от радости.
– Я тебе в следующий раз башку вообще напрочь отобью, – пообещал бригадир. – Потому что у тебя она прикручена задом наперед. Завтра закончишь здесь все стога. Осталась ерунда. На день работы. Понял меня?
– Понял, – покорно ответил недужный Паша.
– Ну, вот и хорошо, – сказал мой защитник. – Значит, мозги еще шевелятся.
Мы с Геной переоделись в болотники и фуфайки, так как по тайге пронзительно и остро разливался холод, принесенный рекою со снежных вершин сопок. Подтащили резиновую лодку к воде.
– Бери весло и залезай вперед, в нос, – как-то весело наказал бригадир. – В случае чего, помогать будешь. Но только по моей команде. Особенно на перекатах. Там нас будет кружить, как на карусели. Речка – не подарок. Так что держись. Тем более ночь кругом. Рулить буду я. Если что – не мандражируй, а хладнокровно борись. И будь спокоен. Доберемся. Не впервой.
Гена немного отвел лодку от берега и легко запрыгнул на корму. И тут же в неясном свете луны нас стремительно понесло вниз по течению.
– Ощущаешь?! – еще радостнее крикнул мой провожатый.
– Ощущаю! – отозвался я, чувствуя горячую щекотку азарта и риска.
Всё прошлое было ничто в сравнении с этим ночным полётом по волнам дикой, шальной реки. На мгновение я вспомнил о Чайке и понял её восторги после небесных путешествий. Теперь по-настоящему осознал. Потому что сейчас сам испытывал то же самое.
Мы неслись вперед, обдаваемые ледяными брызгами, лавируя между островами и перепрыгивая через перекаты, а лес то пятился в стороны, то подступал вплотную в протоках, но всё убегал, убегал и убегал прочь.
Душа моя слилась с сердцем, переместившись куда-то в голову, и постоянно вздрагивала от ликующей радости, от ощущения полного слияния с дикой природой.
«Лети по ветру, как птичье перо, и тогда будешь счастлив», – вспомнил я напутствие богини Артемиды. И вот они, эти слова – воплотились.
Внезапно мы наскочили на мелководье, и я чуть не вывалился за борт. Нас закружило на месте, камни заскрежетали о днище, словно хотели прогрызть его.
– Отталкивайся от дна! – закричал рулевой-Гена.
Изо всех сил я начал вонзать весло под гладкие, отточенные быстрой водой, булыжники, и вскоре мы снова неудержимо неслись в сторону океана, ныряли под волны и взлетали на бурунах. Это было не плавание, а настоящий ночной полет, но острее и упоительнее его я никогда ничего не испытывал.
– Залом! – вдруг крикнул Гена. – Заводи вправо! Быстро!
Я стал бешено работать веслом. По спине потекли струйки пота.
Действительно, через несколько минут с левой стороны промелькнуло скопище ощеренных и острых, как копья, бревен.
Я перевел дух. Мимо пронеслась вполне возможная наша погибель.
– Отлично! – одобрил мою работу рулевой. – Осталось немного. Скоро будем на месте.
«Место» оказалось пологим берегом, засеянным мелкой галькой, и Гена легко вырулил прямо к руслу скромного ручья, нежно питавшего, как и сотни прочих, резвую, неуемную речку.
Лодку с легким шелестом днища мы оттащили подальше от опасной воды, которая жила своей непредсказуемой природной жизнью, периодически проявляя необузданный характер.
– Утром проснемся, а речка вздуется метра на два. И такое бывает, – объяснил капитан.
Домик новой бригады стоял недалеко от берега и желто тлел маленькими оконцами. Значит, косари, как говорил Гена, еще бдели, скорее всего – чаёвничали…
Мотора мы не имели, причалили тихо, как диверсанты, и потому никто для встречи не обнаружился.
– А знаешь, – признался я Гене, пока мы складывали вещи. – Я слышал твоё выступление во Дворце Культуры. Твою поэму. Мне понравилось. Это я искренне говорю.
– Правда? – обрадовался бригадир.
– Конечно, правда. Врать мне зачем? Какой смысл?
– У меня таких поэм с десяток накопилось. Ну и стихов разных.
– Покажешь в городе, когда вернемся? Если все остальное на таком же уровне, отошлем в Москву, сделаем книжку. Это я тебе обещаю. По дружбе.
– Хорошо бы, – сказал, пусть и с некоторым сомнением, Гена и поскреб затылок. – Если родился ребенок, хочется, чтоб он жил.
– Будет жить! – заверил я бригадира тоном врача, сделавшего удачную операцию.
– Здорово, ветераны! – бодро приветствовал Гена таёжных братьев, войдя в обитель бывших бродяг, которые и впрямь сидели у коптилки за столом и хлебали крутой чай. – Принимайте гостей.
Мы развесили нательное бельё на печи для просушки и в одних трусах подсели на скамью к чаевникам. Я достал приготовленную на все случаи жизни бутылку водки, и трудящиеся тайги загудели, как шмели.
И покатился длинный разговор о насущном: о сенокосе, подлюге-Бубыре и его верном друге – блатном Паше. Затем – о Москве, политике, ценах, футболе и, конечно, о бабах.
Утром мы обошли все делянки, и я подробно переписал наличные стога с учетом времени их создания. Тут же, сверяясь с уже имеющееся у меня информацией, все поняли, где и насколько обкрадывал людей хитромудрый Ефим Андреевич Бубырь.
Примерно то же самое произошло и в других бригадах.
Через два дня Гена проводил меня в Желтый.
Статья получилась хлесткая, колючая. Я писал её с таким ощущением, будто по коже всех людей, которых я обязан защитить, течет холодная змейка крови от Пашиного ножа, а за спиной блатного стоит и спокойно наблюдает за происходящим сквозь толстые очки маленький генерал большого таежного сенокоса – Ефим Андреевич Бубырь.
Через некоторое время Фиму Бубыря вместе с его отчаянным другом Пашей перевели на жительство за тюремный забор, золотоносную начальницу Управления тоже определили в места поскромнее. И сняли с должности кого-то в Горкоме. Но самым главным и радостным для меня было то, что сезонникам начали, наконец, выдавать зарплату и именно ту, какую они заработали.
Встреча с Чайкой была настолько желанной и нежной, будто я воевал лет десять и вот, слава Богу, вернулся к родной жене.
Неожиданно, откуда-то с моря, твердо и уверенно в город вошли холода. И, похоже, вошли надолго.
Я получил гонорар и новую командировку на золотой прииск, но перед отъездом решил навестить Севера.
Капитан причальной хаты был как всегда на посту. Он сидел в одиночестве при полном морском параде, изучая вахтенный журнал. Обнаружив моё появление, Север зашелся в широкой улыбке и двинулся навстречу.
– Здорово, герой! – высказал он своё приветствие и пожал мне руку железными пальцами. – Я теперь ни одной твоей газеты не пропускаю. Читал и последнее сочинение. Крепко ты их рубанул.
– Обычная статья, – сказал я. – Резкая, конечно. Но ничего особенного. Это моя работа. Такая же как у любого другого. Такая, как у тебя, например.
– Дурак ты, – осерчал Север. – Тебя за такую обычную работу свободно шлепнуть могут как котенка. Понимаешь – нет? Требуй, чтоб начальник тебе наган выдал. А вообще я тобой горжусь, – снова улыбнулся во все свои казацкие усы Север. – Я как-то с самого начала почуял, что в тебе наша, морская железа жизни существует, – повторил он давние слова Семена. А может, Семен когда-то выразился определением Севера. – Значит, штормов ты не боишься, и это мне в тебе нравится больше всего. Ну, присаживайся и доложи своё путешествие, – пригласил Север и достал из шкафа привычную бутылку вина.
До самой середины зимы я мотался по командировкам. Ездил на прииски, летал к оленеводам, катался на собачьих упряжках, бывал у рыбаков и даже опускался в океан на подводной лодке. Работал в газете, на телевидении, выступал по радио. Но с пышнолицым вожаком Владимиром Придорожным при встречах, – а они теперь были частыми, – принципиально не здоровался, просто не замечал, как будто вместо него шел один голый воздух.
Чукчи подарили мне унты, охотники-орочи – шапку из рыси и собачью шубу, – отказ здесь равнялся кровной обиде.
В каждой поездке я безумно скучал по Чайке. И по Москве. Но эти предметы жизни везде незримо были рядом. Мой же неотлучный друг – костяной путник – провозгласил однажды: «Твой час!»
Да, это был мой час, тот самый, о котором я когда-то тосковал в столице, чувствуя себя деревянным шкафом с поношенной одеждой.
Но вот однажды, вернувшись из очередной командировки, я первым делом помчался к Чайке. Дверь мне открыла коридорная соседка и почему-то шепотом сообщила, что мать Чайки от какого-то своего тайного интереса вышла из окна наружу с третьего этажа. Жила она после этой прогулки минут десять, а потом превратилась в мертвое тело. Что у Чайки произошёл приступ, и она стала крушить в квартире всё подряд. Тогда приехали те, которые в белых халатах, и увезли её в психиатрическую больницу.
Мать похоронила общественность, а Чайка до сих пор в лечебнице.
Я рванул в редакцию к Михаилу Степановичу, потому что только он, редактор центральной газеты, мог помочь мне вызволить Чайку из сомнительного и опасного, на мой взгляд, заведения. Её могли для усмирения заколоть какой-нибудь дрянью, сульфидином, например, отчего бы она уже навсегда перестала быть Чайкой.
Захлёбываясь и глотая воздух, я сбивчиво поведал Михаилу Степановичу всю Чайкину историю и, конечно, то, какое я к этому имею отношение.
Редактор тут же позвонил куда-то, – в этом городе он знал всё и всех, – выяснил, где находится Чайка, под чьим она контролем и коротко сказал мне: «Поехали. Быстро».
Мы сели в редакционный «Жигуль» и через пятнадцать минут, которые показались мне вязким часом, были на месте.
Сам вид больницы вызвал во мне отвращение и ужас. Перед нами вырос четырехэтажный каменный монстр в желтой облезлой шкуре с зарешеченными мутными глазами и ощеренной пастью такой же зарешеченной входной двери. Во чреве этого монстра и томилась под видом лечения моя единственная, моя неповторимая розовая Чайка.
Я почувствовал, как неожиданно у меня ослабли ноги, и сказал Михаилу Степановичу, что подожду на улице: мне действительно не хватало воздуха и щемило сердце. Да. Сам я вряд ли мог что-либо сделать. Кто я был Чайке? Муж? Брат? Сват? Кто?!
Я закурил и, глядя в небо, стал просить Наблюдателя помочь мне, помиловать Чайку и дать Михаилу Степановичу ту власть, которая позволила бы ему вырвать Ольгу из лап рачителей душевного здоровья, которые сами, как мне было известно, зачастую нуждались в лечении.
Я курил одну сигарету за другой, потому что время в моем ощущении опьянело и свалилось замертво; а когда оно очнется, это чёртово время, было неведомо.
Я припомнил все, что у нас было с Чайкой, от самого начала. От нашего летучего и счастливого знакомства в московском метро до последней встречи. Припомнил всю её нежную, ласковую, трепетную женскую суть, её чудесное тело до последней родинки, её фантазии, полеты, слова и напутствия. И – молился, молился, молился.
Дверь больницы отворилась неожиданно резко. Из неё не вышли, а буквально вынеслись трое мужчин в белых халатах и две женщины в том же одеянии. Впереди всех был Михаил Степанович. По выражению его лица и лиц остальных я понял, что произошло нечто ужасное. Внутри у меня всё обуглилось в предчувствии какого-то страшного приговора, и я пошел навстречу врачам на каменных ногах.
– Её нигде нет, – сообщил Михаил Степанович, тяжело дыша. – Обыскали всю больницу.
– С утра была на месте, – добавил медработник, видимо, главврач. – Не понимаю. Ничего не понимаю. Отсюда невозможно сбежать! Это не тюрьма. Отсюда немыслимо…
– В милицию я позвонила, Юрий Юрьевич, – услужливо выпятилась одна из медсестер.
– Не понимаю, – повторил Юрий Юрьевич. – Сбежать практически невозможно.
– Сбежать невозможно, – врастяжку сказал я, ощущая, как весь мир вокруг превращается в пепел. – Но она – Чайка. Ей под силу просто улететь.
– Что? – сказал второй врач.
– Как, значит, улететь? – спросил Юрий Юрьевич…
Вечером я пошел к океану. Широкое поле залива было укрыто ровным снежным покрывалом.
Я долго смотрел на это поле, не имея внутри себя никаких мыслей. Лишь тугая, тяжелая тоска по-тюленьи ворочалась во мне, терзая одним и тем же вопросом: где ты, моя Чайка?
И вдруг я четко увидел посреди залива большие песочные часы, – Клепсидру, как называли такие счетчики времени древние греки. Нижняя их часть была заполнена зыбучим материалом. Лишь малая толика песка оставалась в верхнем прозрачном конусе. Когда же последние крохи просочились вниз, из-за дальней темной сопки протянулась чья-то громадная рука и перевернула часы для нового действия. Тогда с той же сопки слетела крупная розовая птица и уселась поверх древнего механизма, поглядывая на меня острым внимательным глазом.
– Ты хотел владеть? – услышал я знакомый птичий голос. – И быть свободным? Но владеть и быть свободным невозможно. Радуйся тому, что есть вокруг. Каждой ветке, прорисованной в небе, голубому излому льда, черте окоема, неведомой дали. И чайке, однажды пролетевшей над тобой с радостным криком.
Я достал костяного путника.
– Как мне найти в этой круговерти Чайку? – спросил я старца.
«Твое желание – есть луч, – сказал костяной странник. – Луч превратится в мысль. Мысль – в образ. Образ – в реальное воплощение. Так было создано все в этом мире. Жди встречи!»
Я пригляделся к древним часам. Песок в них был утекающим, безмолвным временем.
Розовая чайка спокойно сидела на верхней планке хрустального конуса, опущенного острием вниз. Как большие, добрые звери, по обе стороны залива очарованно застыли синие сопки.
И мне показалось на мгновенье, что все это: и сопки, и чайка, и часы, и залив, и сам я в том числе – лишь легкое отражение чего-то далекого, нездешнего, робкий снимок с какой-то старой, ветхой картины. А может, на самом деле так и было.
МОСКВА
Конечно, я нашел Чайку. Вернее, она снова нашла меня. Я был на берегу и мысленно бродил по острову Спафарьева, который, помните, я говорил, висел над морем. На самом горизонте. Тут меня и обнаружила Чайка. То ли на берегу, то ли на самом острове. Не уверен точно. Не стану описывать, что это была за встреча. Вскоре мы вернулись в родную и дорогую нам обоим столицу. Через некоторое время родилась дочка-Веточка, как и хотела в прошлом Чайка. И я, могу похвастаться, теперь чуть ли не каждый день гуляю с ней, с Веткой, по Измайловскому парку, часто вспоминая эту, выше описанную, необыкновенную, согласитесь, историю.
«Вот и все, – сказал мне однажды костяной монах, снова стоявший на моей книжной полке рядом с иконой Христа. – Теперь у тебя есть дом, жена и дочка. Но запомни: истинным твоим домом всегда будет Дом в океане».
Больше за всю мою жизнь костяной путник не проронил ни слова.
Конечно, полагаю, всем хотелось бы, чтобы на самом деле так мой роман и закончился, к общему, надо думать, удовольствию.
– Однако, – сказала моя старая знакомая, Богиня Артемида: в одной руке – лук, в другой – копье. За плечами – колчан. – Ты, я наблюдаю, неплохой сочинитель и даже, бывает, искусный враль. А главное – безумец перед богами. И это мне нравится. Лети же по ветру, как птичье перо. Помнишь, я говорила тебе в самом начале. Лети, но ни за что земное не цепляйся. Прощай.
– Прощай же и ты, прекрасная Артемида, сестра Аполлона, дочь Зевса и Латоны, ненаглядное чадо царя Кадма.
Понятно, дочь Зевса Артемиду, я никогда не видел. Мелькнул лишь ее тонкий девичий абрис. Иначе я превращен был бы в оленя и растерзан ее собственными собаками. Можете не сомневаться – так бы оно и было.